Она очнулась от тонкого шипения. Пустыня шептала и тихо насвистывала свои вековые песни, монотонные, навязчивые, древние, как глиняные черепки такыров. Ей не хотелось приходить в себя. Ей было страшно. Но неожиданно память вернулась. И с памятью вернулось осознание: она была в глубоком обмороке. В обмороке, так похожем на освободительную смерть.
Вслед за сознанием вернулось и последнее видение. Это были раскаленные красные уголья. Черный клинок ножа на них. Кончик ножа краснеет, начинает светиться внутренним жаром. И безумный страх сковывает ее. Хочется закричать, когда от костра поднимается черная тень.
Это мужчина, лохматый, бородатый, лицо его скрывается во мгле, только отблески костра неожиданно выхватывают капли пота на лбу, на высокой скуле. В руке у него нож, только что раскаленный в огне. Вот оно! Сейчас он начнет ее резать этим красным жалом, пытать, жечь, уродовать ее тело. Ненависть и ужас слились в стоне ее.
Потом быстрые движения этого страшного существа, этого врага. Он ворочает ее, бормочет что-то, рвет на ней нижнюю рубаху. Боль через все тело, резкая, горячая, безумная боль пронзает ее. Потом тьма. И облегчение от жизни.
Она попыталась поднять голову. По ее шее тек пот. Пот тек по лбу, заливая глаза. Пот был соленый, как и воздух, этот горячий ночной пустынный воздух, в котором растекалось тихое опасное шипение. Или далекое неразборчивое пение караванщика-киргиза. Или тихий шелест теней между куполами и башенками мазаров.
Что-то внутри, в груди ее, в спине мешало ей встать. Будто вбили кол. Прямо под грудь. Под сердце.
Локоть отказывался найти опору. Она повалилась назад. И теперь уже заснула. Она знала, что теперь она засыпает, а не умирает. Что это сон. Тяжелый, соленый, как и воздух, как и непрестанное шипение пустыни.
Утро внесло легкую прохладу. Ночное шипение улетучилось. Где-то шумело море. Море ли? Откуда здесь море? Звенели сухие, мертвые, тонко-медные камыши. Ах да, море! Потянуло запахом тины, соли, рыбы. Этот запах перебил всевластный жар пустыни. Она снова попыталась подняться. Стала разлеплять веки. Веки были словно бы склеены чем-то липким и колючим. Солью, которая висела в воздухе?
Снова откинулась. Не было сил. И тут услышала осторожные, крадущиеся шаги. Замерла. Почувствовала теплую влагу на губах. Разомкнула губы. Влага, освежающая, вкусная, душистая. И мужской голос достиг ее слуха:
-Ашай, большевичка, а не то помрешь!
Усилием воли она раскрыла глаза.
Темное, бородатое лицо над нею. Жесткие, до рыжины выгоревшие на солнце усы. Спутанная борода. Отблеск золотой цепочки в разрез ворота. Внимательный светлый взгляд. И деревянная ложка толкается в губы ее:
-Давай еще! Вот так, ничего? Сладка ушица?
И висках стучит: врага убей! врага убей!
Но если враг кормит тебя такой вкусной влагой? Что тогда?
После дюжины ложек онa отвела голову.
-Откушали, мадам? Лежи теперь. Не вставай, еще рана откроется.
Он поднялся от нее. Оказался высоким, худощавым, даже долговязым. Выгоревшая гимнастерка, стеганные штаны, старые разбитые сапоги. В два шага - уже у двери, хлипкой камышовой циновки, прибитой на деревянный каркас. Вскинул на плечо винтовку. Несколько сутулясь, словно боясь нечаянно повалить хлипкую стену, вышел.
Она огляделась.
Хижина была грудой вязанок из камыша, составленных вертикально. Камышовые же волокна стягивали их в круглое строение. В крыше, в прорехи, виднелось высокое бирюзовое небо. Небо разгоралось. Глиняный пол был покрыт щепками, листьями камыша, какой-то рваной, камышовой же циновкой. В углу была забита в землю кривая коряга. На ней висел черный закопченый чайник.
Винтовка. Чайник.
Она все вспомнила.
Второй раз они настигли их у старого, тысячелетнего мазара. Товарищ Житик крикнул им, чтобы сдавались. Они были окончательно окружены. Шестеро белых с одним верблюдом. Против восемнадцати конных красноармейцев с пулеметом на шарабане, с ручными гранатами, с винтовками, со множеством патронов. Да впридачу еще два киргиза-проводника.
Единственного верблюда белых они сразу подстрелили. Верблюд долго кричал, грубо и жалобно, сотрясая пыль с глиняных стен мавзолеев. Кажется, один из казаков дострелил его.
Но сдаваться белые не собирались.
Бой разгорелся сразу и был жесток. Пулеметные очереди крошили древнюю глину, разбивали глазурь башенок, щелкали по словно бы пустым стенам, и те вздувались и враз опадали. Винтовки беспрестано били. Потом стали рваться ручные бомбы. Это молодцы товарища Вагалова подобрались под огнем поближе и закидали белых ими. Но и белые оказались нечеловечески упорными. Они отстреливались, казалось, из-за каждого мавзолея, из-за каждой могилы. Медленно отходили, отбегали, друг друга прикрывая, к еще целым стенам. А красные медленно продвигались, оставляя позади убитых и раненых.
И она стреляла. В руках у нее был кавалерийский карабин. Товарищ Житик не зря учил ее, как заряжать, как целиться. Теперь она целилась, наводила мушку, нажимала спусковой крючок, принимала отдачу в плечо. И снова передергивала затвор, снова целилась.
И встав во весь рост, начал стрелять назад. Они испуганно обернулись. Как они не заметили того казака? Он летел по плоской серой степи, тонкий, в белой рубахе, легкий, удалой. И угонял всех их коней. Кони, послушные опытному окрику, уже шли ровным и мощным галопом. Вдаль, в пустыню, в небытие.
-По казаку - огонь! - скомандовал Житик.
Они стали стрелять.
И она приложилась к ложу карабина. Подвела мушку под белую фигурку на далеком коне, нажала курок. Бабахнул выстрел. Внезапно белая фигурка раскинула руки, потом откинулась назад, потом бросилась вперед, на шею коня. И повисла на нем.
Но весь табун уже растворялся в мареве.
-Сбила, Пелашка! - злобно и радостно прокричал Житик. - Чисто срезала!
Она полуобернулась к нему. Увидела его круглое, с круглыми густыми бровями, с крупными губами лицо. Подняла руку с карабином. И тут же ощутила толчок прямо под грудь. Все поплыло перед глазами, перевернулось, стало менять очертания и цвета. Серая потрескавшаяся земля, заросли верблюжьей колючки, чахлые полынные кустики, мазар с крепостцами для мертвых, бездонное неживое небо.
Потом она пришла в себя. Увидела все ту же пустыню позади, полуразрушенные стены могильников. Услышала крики, выстрелы. Оказалось, что бой продолжался. И белые отдавали свои жизни дорого. Одна за за две, за три. Она лежала на твердой красноватой земле, под нею расползлась темная лужица крови. Ее крови.
"Раненый в пустыне все равно что погибший, - вспомнила она комиссара Кулика. - Помни это, товарищ Синельникова".
Только далеко за полдень бой стих. Кто-то выстрелил последний раз. И пришла тишина. Жуткая, знойная тишина. Стрекотали кузнечики. Солнце нестерпимо палило.
Она попыталась поднять и осмотреться.
Стонал у красной глиняной стены Шамшурин. Лежал, неудобно свернув голову набок, отвернувшись ото всех, Кирпинос. Обняв холм с полуразрушенной стенкой, лежал один из проводников. Белые не выясняли, кто есть кто. Его лохматая шапка откатилась, его лысая голова серела на красноватой земле. Где-то одиноко кричал, зовя на помощь, молодой красноармеец. Но к нему никто не спешил. Некому было спешить. Вагалов, Торосян, Кузьмин, Палтус... Убитые валялись по всему мазару. Их даже не нужно было теперь везти на кладбище. Они уже были на нем.
Товарищ Житик подобрался к ней.
-Жива, Пелашка?
-Больно. Под мышку меня...
-Ничего, оклемаешься. Давай выбираться отсюда!
Он подхватил ее, но вдруг, отшвырнув, побежал вперед, на ходу расстреливая патроны из маузера. Пелашка охнула от боли, потом всмотрелась. Второй киргиз-проводник успел выпрячь коренника, вспрыгнул на него и только топот копыт, да буро-серая стена пыли осталась за ним.
-Сучий потрох! Все племя утоплю в Каспии, - злобно отхаркнулся Житик. - Всех, от мала до велика!
Реальность медленно доходила до них. Не было коней, не было людей. Они посреди пустыни, верстах в ста от моря. Пристяжная лошадь была маленькой и слабосильной. Когда на шарабан положили красноармейца, раненого в живот, да Карла Бурке, которому пулей выбило глаз, да забралась Пелашка, да сел Житик на козлы, лошадь шаталась и не могла сдвинуть коляску. Добраться на ней до жилья, до какого-нибудь отряда красных было почти невозможно.
-Мы победили? - спросила Пелашка.
-Все всех перебили, - сказал Житик. - Раненых нам некуда девать. А что ты хочешь, сами виноваты. Давай, подтолкни-ка его!
Красноармейца, раненого в живот, сбросили. Вытащили из шарабана также Карла Бурке. Он лежал на земле, судорожно дергая руками и ногами. Житик посмотрел и сказал:
-Кончится через час-другой...
К ним добрел Шамшурин. Штаны на нем были разодраны и окровавлены. Он стал цепляться за шарабан. Другой рукой он направлял наган то на Житика, то на Пелашку. Ему дали влезть. Лошадь храпела, приседала, но потянула коляску. Житик тыкал ее пустыми ножнами в круп. Он словно бы торопился оставить это проклятое место. Торопился забыть о том, как уложил весь свой отряд.
Проползли мимо высохшего триста лет назад старого русла. Тут прежде были их кони. Красноармеец Белкин, убитый тем ловким казаком, лежал неподвижно на плоских кусках глины. Он пролежал всего два или три часа, но уже почти не отличался от груд глины, взломанной ветром и высохшей до серо-пурпурового оттенка.
-На Усть-аюр такыр. Там в колодце вода есть. Оттуда - к Александровскому.
Товарищи нас не оставят. Может киргизов встретим. Айда, Пелашка, мы еще не весь кокнар выкурили, не всю водку выпили, не всех блядей повыеб...
Он обернулся на нее. Ухмыльнулся:
-Со мной, девка, попробуешь и не такого!
Долговязого бородача долго не было. Солнце уже перевалило через отверстие в крыше и бросало косой столб света на противоположную стену. Мучила жажда. Во рту было сухо и горько. Она подумала, что если он ушел насовсем, то это даже страшнее смерти в бою. Она оставлена в этой камышовой хижине, ни воды, ни еды, ни сил подняться. Ее смерть будет медленной и страшной. Суховей выветрит последнюю влагу из ее тела. Она превратится в такой же сухой, словно медный, камыш. Будет лежать высохшим скелетом.
Внезапно ее охватила паника. Ей всего двадцать два. Она еще не жила. Она даже не знает, что такое жизнь. Она так хотела увидеть ее, ту самую "светлую жизнь", о которой рассказывал комиссар Кулик. Надо что-то делать. Надо куда-то идти, пока она жива. Боль под мышкой почти не чувствовалась, но как только она пыталась подняться, стальной стержень будто снова пробил ее грудь.
Она упала назад, навзничь. Судорожно снова попыталсь встать. Но опять боль вцепилась в нее тисками, заставляя лежать, забирая последнюю надежду на спасение. Она заплакала. От страха. От безысходности. От того, что она беспомощна.
Потом подняла голову. И глаза ее натолкнулись на чайник. Он все так же висел на коряге, вбитой в сухую утоптанную глину. Ее мысль заметалась: чайник он не забрал, значит... вернется! Или оставил ей последнюю воду и ушел. А может, чайник пустой? Она же не в состоянии доползти до него и посмотреть, есть ли там вода. Скорее всего, в нем ни капли. И потому стал не нужен. Вот почему долговязый беляк не взял его. Налегке-то проще.
Ее попытки подняться не прошли даром. Скоро она почувствовала мокроту под лопаткой. Сколько смогла, запустила руку. Рука оказалась испачканой кровью. Значит, рана открылась. И кровь медленно, но бесповоротно вытекает из нее. А с кровью и жизнь. Пелашка закрыла глаза.
Вспомнилась бабушка. Старенькая, добрая, всегда с чем-то хорошим, ласковым. Побежит она с девчонками на улице, упадет, расшибет коленку в кровь, бабушка подорожниковый лист намотает, тряпочкой завяжет: "Не бегай быстро, Пелашка. Будь хорошей..."
А что такое, быть хорошей?
Пелашка помотала головой, не открывая глаз.
Как же революцию делать, если быть хорошей? Ее мать, была ли она хорошей? Работала прачкой, руки большие, распухшие, разъеденные щелоком. Придет домой, сядет за стол, нальет себе и очередному ухажеру по стопочке. "А ты, Пелашка, сгинь с глаз моих! Давай беги к бабушке..."
Отца она не помнила. Он погиб в Японскую. Забрали, увезли в какую-то далекую Манчжурию. Потом только бумага из полицейского участка да аттестат. Давали какие-то деньги.
И она бежала по Замоскворечью. От Калужской заставы до Большой Полянки. По знакомым улочкам и переулкам. Мимо будок, лавок и трактиров, мимо купеческих домов, церквей и магазинов, мимо богаделен и мокрых тихих двориков. В тех двориках на завалинках сидели старухи, судачили все о том же. По тротуарам брели мастеровые, шлялись модно напомаженные приказчики, тенью проныривал бледный монашек, вышагивало семейство какого-нибудь купца Мосолова. Тут же торговали вразнос всякой всячиной, от кваса и пирожков до черепаховых гребней, разноцветных лент и медных пряжек. В киосках продавали табак и газеты, чинили обувь и зонты. А по мостовой грохотали ломовые телеги, покрикивали "ваньки", шелестели резиновым шинами пролетки, тренькал трамвай. И татарин Иван Махметов расхваливал свои сладости у лотка на углу бабушкиного переулка.
"Ишто, нет копейка? Вазми так, хороший девачка!"
Леденцы его были приторно сладкие.
Потом она стала помогать матери. Получала за день сорок копеек. Через несколько месяцев даже шестьдесят. Купила себе обнову: желтые ботики с кнопочками.
...Да, вот так получилось и с Шамшуриным. Именно так!
Он истекал кровью. Она сочилась и сочилась из его бедра, через штаны. Попытки перевязать его не увенчались успехом. Житик нахлестывал лошадку. Шарабан трясло, Шамшурин матерился, лязгал зубами и хватался за наган. У Пелашки не было сил, она могла только скомкать какую-то тряпку в комок и попытаться втолкнуть ее под пояс Шамшурину.
-К чертям собачьим твою перевязку, стерва!
Житик отчего-то повеселел. Он обернулся с облучка:
-Ты чего ругаешься, Шамшурин?
-Иди к е... матери, Житик, - ответил тот, морщаясь и прижимая комок тряпья к ляжке возле паха. - Ай-ай, жжется, подлюка! Жжется...
Вдруг он запрокинулся и затих, видимо, потеряв сознание от боли.
Пелашка не могла оторвать взгляда от его белого, в черных грязных разводах под бородой горла, от его спущенных подштанников, мокрых от крови, от его черной грязной руки, прижимающей комок тряпья к пульсирующей ране.
-Что он молчит, Пелашка?
-У него обморок.
Житик остановил коляску, сошел с козел, приблизился сбоку к Шамшурину. На Пелашку он не смотрел. Солнце палило немилосердно. Лошадь шаталась. Наверное, она хотела пить. Но до источника, который был известен Житику, воды невозможно было достать.
Житик заглянул в лицо Шамшурину. Потом осторожно вытянул наган из его руки. Шамшурин застонал, но в сознание не пришел. Тогда Житик неожиданно сильно и решительно схватил его за ворот и ремень, вырвал из покатого кузова шарабана и бросил на выгоревшую землю.
-А-а-а-а! - закричал Шамшурин.
Житик уже был на козлах и снова стегал лошадку.
Через полтора часа лошадка пала. Только тогда, осмотрев ее, они увидели рану: кровь текла по правому боку брюха. Но лошади не могут говорить. И эта не могла пожаловаться, что шальной пулей была ранена и исходит кровью. Она лежала на окаменелой красной земле. Ветер катил пустые комки колючек. Песок взвивался небольшими вихрецами, извивался неуловимыми змейками.
Лошадь тревожно заржала. Солнце садилось за далеким, бескрайним горизонтом слева. Оно отражалось в глазах лошади безумным жарким красным шаром. Житик выругался, достал наган Шамшурина, вложил лошади в ухо.
Выстрел!
Пелашка вдрогнула. То ли ей показалось, то ли в самом деле донесся выстрел издалека. Может, обнаружили труп Житика. Или Шамшурина спасли. Не один их отряд гулял по степи, преследуя и добивая казаков. Может, наткнулись на него. И теперь дают знать, что они ищут ее.
Но тогда должен быть другой выстрел.
А как она даст им знать, что она здесь, в этой хижине?
Нет, снова ветер, снова тихий шелест словно бы тонких медных камышей. И тихий знойный шепот пустыни. Никого и ничего вокруг. Как в жаркой печи. Одна смерть тихо крадется.
Долговязый вернулся под вечер. Подошел к Пелашке, положил винтовку в стороне.
-Дышишь, большевичка?
Она молчала. Она только смотрела на него. Он был похож на большого пустынного орла, сухого, сильного, безжалостного, всегда нахохлившегося, будто готового взмахнуть крыльями и взмыть в небо.
-Воды! - потребовала, наконец.
И удивилась изменениям в лице его. Казак словно бы растерялся.
-Так ты не пила весь день?
Он хлопнул себя по лбу. Метнулся к коряге, подхватил чайник, поднес его горлышком к губам Пелашки.
-Пей. Прости, совсем забыл, что встать-то тебе трудно.
Вода в чайнике была теплая, солоноватая, пахнущая чем-то гадким, словно протухшим яйцом. Но ей она показалась самым прекрасным на свете напитком. Гораздо вкуснее, чем лимонад на пароходе. Чем шампанское, которым однажды угостил ее комиссар Кулик. Чем даже бабушкин чай, который они пили из блюдец, долго-долго, обычно после церкви, по воскресеньям.
Казак вышел из хижины. Когда он, распахнув циновку на жердинах, вошел, втаскивая за собой тушу животного, ему в лицо смотрело черное отверстие винтовки.
-За моих товарищей! - нервно крикнула Пелашка.
Металлически клацнул боек.
Бородач замер. Потом пожал плечами и, криво усмехнувшись, подошел к ней. Взялся на ствол винтовки.
-Дура! Этому ваша власть учит?
Он вырвал винтовку из рук Пелашки.
-Даже собака не кусает руку, которая ее кормит!
Больше он с нею не разговаривал. За весь вечер и почти всю ночь - ни слова. Просто будто ее не стало. Сходил куда-то с чайником, принес еще воды. Занялся разделкой туши. Это был степной баран, муфлон, небольшой, тонконогий, с рыже-песчанной шерстью. Казак ловко надрезал бараньи голяшки, располосовал ножом брюхо, вывалил кишки, выбрал внутренности, печень, сердце, промыл их от крови, тут же побросал их на раскаленные камни очага. Кишки же вынес из хижины.
Наблюдая за ним, Пелашка не могла отделаться от чувства, что он - не человек, а какая-то хищная степная птица. Каждое движение его было отлажено вековой привычкой. Каждый шаг - с какой-то целью.
Винтовка лежала в стороне. Пелашка уже знала, что патроны из нее предусмотрительно вынуты. Было глупо, что она-таки дотянулась до нее. Что смогла поднять, передернуть затвор и наставить на врага.
Всю ночь работа не прекращалась. Трещал и горел костер, в хижине было даже жарко. Время от времени бородач выходил наружу, собирал где-то древесные куски, старые коряги, ветви, вырванные с корнем деревца. Потом продолжал трудиться возле огня, на котором жарились куски мяса. Нарезал новые куски длинными полосами, укладывал их на раскаленные камни, переворачивал уже прожаренные, пропеченные ломти. Иногда, отхватывал кусок своим жутким ножом, жевал его.
-Почему ты не убил меня? - спросила Пелашка уже под утро.
Бородач вздрогнул, словно очнулся.
-Что?
-Ты не убил меня... - повторила Пелашка.
-Потому что казак с девкой не воюет, - сказал он. - Это твой комиссар держался за тебя, чтобы я не подстрелил его. Так он - падальщик!
-А кто ножом раскаленным прижигал?
-У тебя, чудилка, рана гнойная была. Вычистил и прижег, чтобы гангрена не получилась.
Мясо было сладкое, нежное. Оно таяло во рту. Пелашка жевала и жевала его. Потом ее сморило. Странно, впервые за многие месяцы, может быть, даже годы она чувствовала себя в безопасности. Этот долговязый и лохматый белобандит не только не убил ее, он вычистил ее рану, он накормил ее ухой вчера, мясом сегодня. Он напоил ее водой. Он собирал топливо и подбрасывал в огонь, и ей было тепло и уютно.
Она задремала. Уже в дреме почувствовала, как он поднимает ее руку, задирает рубаху. Она знала, что он осматривает рану.
-Сёдня кровоточила, - пробормотала она.
Он что-то делал, не то жевал, не то тер, потом положил какую-то влажную тряпицу на рану и прижал ее рукой.