|
|
||
Представлены эссе "Душа человека при социализме", фрагменты из "De profundis" (на русском и немецком языках), а также многочисленные рецензии и подборки из других статей (русский и английский), в основном касающиеся искусства. Эссеистика рисует Уайльда как тонкого и проницательного критика и замечательного мыслителя |
English | Русский |
(Dramatic Review, March 14, 1885.) | |
I have often heard people wonder what Shakespeare would say, could he see Mr. Irving's production of his Much Ado About Nothing, or Mr. Wilson Barrett's setting of his Hamlet. Would he take pleasure in the glory of the scenery and the marvel of the colour? Would he be interested in the Cathedral of Messina, and the battlements of Elsinore? Or would he be indifferent, and say the play, and the play only, is the thing? | Я часто свидетельствовал удивление зрителей, типа что сказал бы Шекспир, увидь он такие навороченные, такие со спецэффектами постановки, как ирвингова "Много шуму из ничего" или барретова "Гамлета". Доставили бы ему удовольствие сценические штучки-дрючки и световые эффекты? Зашелся бы он от восторга, от нагроможденного на сцене собора в Мессине и замка Эльсинор? Или он бы только пожал плечами и промурчал: пьеса и только ее содержание имеют значение? |
Speculations like these are always pleasurable, and in the present case happen to be profitable also. For it is not difficult to see what Shakespeare's attitude would be; not difficult, that is to say, if one reads Shakespeare himself, instead of reading merely what is written about him. | Рассусоливания на этот темат всегда щекочут эстетические нервы удовольствием, но и не без некоторой пользы. Ибо нетрудно предположить, какова бы была на все эта реакция самого Шекспира; нетрудно, если ты читаешь самого Шекспира, а не дурацкие статьи и литературоведческую дребедень о нем. |
Speaking, for instance, directly, as the manager of a London theatre, through the lips of the chorus in Henry V., he complains of the smallness of the stage on which he has to produce the pageant of a big historical play, and of the want of scenery which obliges him to cut out many of its most picturesque incidents, apologises for the scanty number of supers who had to play the soldiers, and for the shabbiness of the properties, and, finally, expresses his regret at being unable to bring on real horses. | Говоря, к примеру, в своей профессиональной ипостаси театрального менеджера без эзоповских умолчаний устами хора в "Генри V", он жалуется на мизер сцены, по которой он хотел бы продефилировать пышное шествие большой исторической пьесы. Его стесняет также отсутствие необходимого инструментария для постановки наиболее живописных инцидентов. Шекспир униженно извиняется перед зрителем, что недостаточное финансирование не позволяет вывести ему на сцену ту массовку, которую бы следовало. И уж совсем дело швах, когда нужно бы представить настоящих лошадей. |
In the Midsummer Night's Dream, again, he gives us a most amusing picture of the straits to which theatrical managers of his day were reduced by the want of proper scenery. In fact, it is impossible to read him without seeing that he is constantly protesting against the two special limitations of the Elizabethan stage -the lack of suitable scenery, and the fashion of men playing women's parts, just as he protests against other difficulties with which managers of theatres have still to contend, such as actors who do not understand their words; actors who miss their cues; actors who overact their parts; actors who mouth; actors who gag; actors who play to the gallery, and amateur actors. | В "Сне в летнюю ночь" он обратно жалуется, в какой мизер загнан театральный бизнес из-за отсутствия должного снаряжения. Действительно, нельзя без боли в сердце и глазах читать, как он постоянно стонет против двух ограничителей современной ему сцены. Один из них отсутствие козырных постановочных средств. Другой -- необходимость использовать мужчин на женских ролях. Но и другим неудобицам достается от нашего классика по полной программе. Тут тебе и театральные менеджеры находят на бирже только таких актеров, которые совершенно не понимают основного текста, не говоря уже о его оттенках. Тут тебе и актеры, которые искусство игры заменяют хайлом, без конца гримасничают, давятся словом, актеров, которые играют для бандерлогов, короче, актеров-любителей. |
And, indeed, a great dramatist, as he was, could not but have felt very much hampered at being obliged continually to interrupt the progress of a play in order to send on some one to explain to the audience that the scene was to be changed to a particular place on the entrance of a particular character, and after his exit to somewhere else; that the stage was to represent the deck of a ship in a storm, or the interior of a Greek temple, or the streets of a certain town, to all of which inartistic devices Shakespeare is reduced, and for which he always amply apologises. | В самом деле, драматургу должно было быть весьма невольготно быть вынужденным постоянно выходить к публике, прерывая течение пьесы объяснениями, что вот де теперь выходит новый артист и уходит отыгравший свое, и сцена должна была бы измениться, потому что действие будет происходить совсем в другом месте. Что сцена должна теперь бы превратиться в палубу попавшего в шторм парохода, или во внутренность православной церкви, или в улицу какого-нибудь города. Вот до каких театральных непотребств был доведен Шекспир и вынужден был постоянно извиняться за них. |
Besides this clumsy method, Shakespeare had two other substitutes for scenery-the hanging out of a placard, and his descriptions. The first of these could hardly have satisfied his passion for picturesqueness and his feeling for beauty, and certainly did not satisfy the dramatic critic of his day. But as regards the description, to those of us who look on Shakespeare not merely as a playwright but as a poet, and who enjoy reading him at home just as much as we enjoy seeing him acted, it may be a matter of congratulation that he had not at his command such skilled machinists as are in use now at the Princess's and at the Lyceum. | Кроме этого косолапистого метода, Шекспир имел в своем загашнике еще два суррогата сценических приспособлений -- субтитры, которые выносились на сцену наподобие рекламных щитов и закадровый голос. Субтитры едва ли могли заспокоить его страсть к цветистости и его чувство прекрасного, и уж точно они вызывают отврат у драматического критика нашего времени. Что же касается, закадрового голоса, то здесь совсем иной коленкор. Многие из нас скорее читатели, чем зрители, и для них Шекспир скорее поэт, чем драматург. Эти считают благодатным обстоятельством, что в руках Шекспира не было таких искусных постановщиков эффектов, которые сегодня есть почти в любом лондонском театре. |
For had Cleopatra's barge, for instance, been a structure of canvas and Dutch metal, it would probably have been painted over or broken up after the withdrawal of the piece, and, even had it survived to our own day, would, I am afraid, have become extremely shabby by this time. Whereas now the beaten gold of its poop is still bright, and the purple of its sails still beautiful; its silver oars are not tired of keeping time to the music of the flutes they follow, nor the Nereid's flower-soft hands of touching its silken tackle; the mermaid still lies at its helm, and still on its deck stand the boys with their coloured fans. |
Допустим, будь клеопатрова баржа сооружена из брезента и бессемеровской стали, она была бы переделана или пошла на слом после снятия спектакля с репертуара. А если бы каким-то чудом и дожила до наших дней, то годилась бы разве в музеи по причине своего крайнего примитивизма. В то время как благодаря шекспироским метафорам ее золотая корма горит тем же неугасимым цветом, и так же прекрасны ее пурпурные паруса (The barge she sat in, like a burnish'd throne, Burn'd on the water: the poop was beaten gold Burn'd on the water: the poop was beaten gold; Purple the sails, and so perfumed that The winds were love-sick with them). Серебряные весла все так же отбивают в уключинах такт для флейтистов на судне (the oars were silver, Which to the tune of flutes kept stroke, and made The water which they beat to follow faster, As amorous of their strokes), а нереиды все так же голябят своими нежными пальчиками грубый каркас корабля, или, шелковистый, как обозвал его сам Шекспир (Her gentlewomen, like the Nereides, So many mermaids, tended her i' the eyes, And made their bends adornings). А русалка на носу все еще одета в свою золотистую каску (at the helm A seeming mermaid steers: the silken tackle Swell with the touches of those flower-soft hands, That yarely frame the office), а пацаны все еще махают на палубе разноцветными баннерами (The fancy outwork nature: on each side her Stood pretty dimpled boys, like smiling Cupids, With divers-colour'd fans, whose wind did seem To glow the delicate cheeks which they did cool, And what they undid did). |
Yet lovely as all Shakespeare's descriptive passages are, a description is in its essence undramatic. Theatrical audiences are far more impressed by what they look at than by what they listen to; and the modern dramatist, in having the surroundings of his play visibly presented to the audience when the curtain rises, enjoys an advantage for which Shakespeare often expresses his desire. | Как бы ни были заковыристы у Шекспира описательные пассажи, они по самой своей сути несценичны. Театральная аудитория скорее впечатляется глазами, чем ушами. Так что современный драматург, который может сделать измысленное видимым, явно побивает Шекспира, обладая тем, чем тот бы желал обладать. |
It is true that Shakespeare's descriptions are not what descriptions are in modern plays -- accounts of what the audience can observe for themselves; they are the imaginative method by which he creates in the mind of the spectators the image of that which he desires them to see. Still, the quality of the drama is action. It is always dangerous to pause for picturesqueness. | Конечно, шекспировские описания -- это лишь отчеты о том, чего современная публика может узреть своими персональными глазами. Эти описания взывают к воображению зрителя, чтобы возбудить перед глазами его души картины, которые тот бы желал видеть в натуре. Эссенция драматического произведения -- действие. Весьма опасно останавливать его ради красивых слов. |
And the introduction of self-explanatory scenery enables the modern method to be far more direct, while the loveliness of form and colour which it gives us, seems to me often to create an artistic temperament in the audience, and to produce that joy in beauty for beauty's sake, without which the great masterpieces of art can never be understood, to which, and to which only, are they ever revealed. | Использование в современном театре машинерии делает представления более непосредственными. Приятности форм и красок, мне кажется, способствуют развитию эстетических чувств в аудитории, и вызывают ту красоту ради красоты самой по себе, без которой великие шедевры ни за что не могут быть поняты, ради обнаружения которой и единственной, они только и создаются. |
To talk of the passion of a play being hidden by the paint, and of sentiment being killed by scenery, is mere emptiness and folly of words. A noble play, nobly mounted, gives us double artistic pleasure. The eye as well as the ear is gratified, and the whole nature is made exquisitely receptive of the influence of imaginative work. And as regards a bad play, have we not all seen large audiences lured by the loveliness of scenic effect into listening to rhetoric posing as poetry, and to vulgarity doing duty for realism? Whether this be good or evil for the public I will not here discuss, but it is evident that the playwright, at any rate, never suffers. | Говорить о пафосе пьесе, который скрывают сценические подмалевки в чувствах, убиваемых спецэффектами, это попросту балаболить. Возвышенная пьеса, возвышенно замысленная, обливает нас двойным удовольствием. Глаз не менее, чем ухо нуждается потакании: и вся натура создана так, чтобы через разные каналы влиять на воображение. Что же касается плохих пьес, то мы неоднократно видели публику, отвлекаемую внешней красивостью постановки, либо пошлостью под маской реализма от риторического убожества содержания. Хорошо это для публики или нет, я не берусь дискутировать, но само драматургическое искусство от этого не страдает. |
Indeed, the artist who really has suffered through the modern mounting of plays is not the dramatist at all, but the scene-painter proper. He is rapidly being displaced by the stage-carpenter. Now and then, at Drury Lane, I have seen beautiful old front cloths (??) let down, as perfect as pictures some of them, and pure painter's work, and there are many which we all remember at other theatres, in front of which some dialogue was reduced to graceful dumb-show through the hammer and tin-tacks behind. | А по-моему, так художник, которому мешает современное сценическое оснащение, вовсе и не драматург, а пономарь. Его может заменить любой рабочий сцены. Частенько я вижу в Друри-Лэйн прекрасные одеяния, такие же совершенные, как картинки, на которых они изображены -- подлинные шедевры костюмера -- и не менее прекрасные декорации. И со всем этим на сцене творятся бессовестные диалоги, напоминающие разговор глухонемых, под грохот на заднем плане кузнечных работ. |
But as a rule the stage is overcrowded with enormous properties, which are not merely far more expensive and cumbersome than scene-paintings, but far less beautiful, and far less true. Properties kill perspective. A painted door is more like a real door than a real door is itself, for the proper conditions of light and shade can be given to it; and the excessive use of built up structures always makes the stage too glaring, for as they have to be lit from behind, as well as from the front, the gas-jets become the absolute light of the scene instead of the means merely by which we perceive the conditions of light and shadow which the painter has desired to show us. | А еще чаще в наше время сцена перегружена всяким тяжеловесным хламом, более дорогим, чем декорации, и более навороченных по уродливости. Нарисованная дверь в пьесе -- это более реальная дверь, чем реальная дверь в натуре, если, конечно, она дана под правильным освещением. А чрезмерное нагромождение реальных предметов превращает сцену в крикливый балаган. Освещай их хоть спереди, хоть сзади, они делают уличный фонарь единственным и абсолютным властелином сцены вместо тех условных изобразительных приемов, которыми настоящий театральный художник внушает нам нужную ему идею об игре светотеней. |
So, instead of bemoaning the position of the playwright, it were better for the critics to exert whatever influence they may possess towards restoring the scene-painter to his proper position as an artist, and not allowing him to be built over by the property man, or hammered to death by the carpenter. I have never seen any reason myself why such artists as Mr. Beverley, Mr. Walter Hann, and Mr. Telbin should not be entitled to become Academicians. They have certainly as good a claim as have many of those R.A.'s whose total inability to paint we can see every May for a shilling. | Таким образом, вместо того чтобы стенать о несчастной судьбе драматурга, театральная критика лучше бы использовала свое влияние на то, чтобы восстановить в правах артиста театрального художника, чтобы его не строил бизнесмен от искусства или гнобил рабочий сцены. Мне всегда казалось странным, что многие из мастеров этого клана не присудились к академикам. Они на это имеют много больше прав, чем очередной мазилка, чью полную художественную невменяемость мы может созерцать каждый май за шиллинг на выставках в Салоне. |
And lastly, let those critics who hold up for our admiration the simplicity of the Elizabethan Stage, remember that they are lauding a condition of things against which Shakespeare himself, in the spirit of a true artist, always strongly protested. | И наконец, дай-ка я напомню критикам, которые закатывают восторженные глаза по поводу простоты театра шекспировских времен, что его самого эта простота преждевременно свела в могилу. |
English | Русский |
(Dramatic Review, May 9, 1885.) | |
It sometimes happens that at première a in London the least enjoyable part of the performance is the play. I have seen many audiences more interesting than the actors, and have often heard better dialogue in the foyer than I have on the stage. At the Lyceum, however, this is rarely the case, and when the play is a play of Shakespeare's, and among its exponents are Mr. Irving and Miss Ellen Terry, we turn from the gods in the gallery and from the goddesses in the stalls, to enjoy the charm of the production, and to take delight in the art. | Вот уж что бывает, так бывает, и никак против этого не попрешь, как скажем, против того что на première'ах в Лондоне меньше всего удовольствия доставляют пьесы. Я часто видел публику более интересную, чем актеров, и слышал более содержательные диалоги в foyer, чем на сцене. Для Лицеума однако это не тот случай, и когда пьеса это пьеса Шекспира, а среди ее деятелей м-р Ирвинг и мисс Эллен Терри, мы отворачивает наш взор от богов в ложах и богинь в конюшнях, чтобы наслаждаться очарованием сценической продукции. |
The lions are behind the footlights and not in front of them when we have a noble tragedy nobly acted. And I have rarely witnessed such enthusiasm as that which greeted on last Saturday night the two artists I have mentioned. I would like, in fact, to use the word ovation, but a pedantic professor has recently informed us, with the Batavian buoyancy of misapplied learning, that this expression is not to be employed except when a sheep has been sacrificed. | Подлинные львы в театре, они всегда на подмостках сцены, а не перед ней. Если, конечно, благородная трагедия разворачивается по-честному, по-благородному. И я могу вспомнить редко что доставляло мне такую массу удовольствия и энтузиазма, какими меня огорошили два вышеупомянутых артиста только что на майские праздники 9 мая 1885. Я бы использовал здесь слово "овация", если один жизнерадостный идиот из колоний, не знающий куда деваться от наполняющей его учености, не осведомил нас, что это слово употребляется исключительно в тех случаях, когда в жертву приносится баран. Думаю, он не имел в виду себя. |
At the Lyceum last week I need hardly say nothing so dreadful occurred. The only inartistic incident of the evening was the hurling of a bouquet from a box at Mr. Irving while he was engaged in pourtraying the agony of Hamlet's death, and the pathos of his parting with Horatio. The Dramatic College might take up the education of spectators as well as that of players, and teach people that there is a proper moment for the throwing of flowers as well as a proper method. | В Лицеуме я бы почти сказал, что овационный идиотизм не присутствовал вовсе, если бы какой-то идиот из новоявленных не швырнул на сцену букет как раз в том момент, когда мистер Ирвинг изображал агонию Гамлета, переполненный пафосом прощания с Горацио. Театральному институту надо бы крепко подумать над тем, чтобы взяться за воспитание зрителей и научить их тому, когда наступает подобающий момент для швыряния цветов на сцену и как это следует делать. |
As regards Mr. Irving's own performance, it has been already so elaborately criticised and described, from his business with the supposed pictures in the closet scene down to his use of 'peacock' for 'paddock,' that little remains to be said; nor, indeed, does a Lyceum audience require the interposition of the dramatic critic in order to understand or to appreciate the Hamlet of this great actor. I call him a great actor because he brings to the interpretation of a work of art the two qualities which we in this century so much desire, the qualities of personality and of perfection. |
Что касается игры мистера Ирвинга, уже столько было сказано умных мыслей по этому поводу, особенно по поводу его спора с воображаемыми картинами в заключительной сцене или его "попуге" вместо "жабы"('Twere good you let him know, For who that's but a queen, fair, sober, wise, Would from a paddock, from a bat, a gib, Such dear concernings hide?), что досказывать и пересказывать сказанное, только портить это сказанное. Еще меньше, я думаю, нужно театральной критике пытаться втемяшить публике, как нужно понимать и ценить "Гамлета" в ирвинговой интерпретации. Я называю его великим артистом, потому что он привнес в интерпретацию искусства два качества, в которых оно так остро нуждается: совершенство и индивидуальность. |
A few years ago it seemed to many, and perhaps rightly, that the personality overshadowed the art. No such criticism would be fair now. The somewhat harsh angularity of movement and faulty pronunciation have been replaced by exquisite grace of gesture and clear precision of word, where such precision is necessary. For delightful as good elocution is, few things are so depressing as to hear a passionate passage recited instead of being acted. The quality of a fine performance is its life more than its learning, and every word in a play has a musical as well as an intellectual value, and must be made expressive of a certain emotion. | Несколько лет назад многим казалось и, наверное, правильно, что личность затемняет искусство: хороший актер с одной стороны и из дерьма делает конфетку, а с другой -- он больше показывает себя, чем играемую роль. Некоторая угловатость движений и некорректная дикция уступили место изысканным жестам и четкой речи, где такая четкость требуется по роли. Как бы ни было прекрасно красноречие, но многие вещи производят депрессивное впечатление, когда рецитация заменяет игру. Хорошая постановка -- это жизнь, а не лекционный зал. Каждое слово в пьесе имеет не только музыкальные оттенки, но и несет определенную интеллектуальную нагрузку, выражает определенные эмоции. |
So it does not seem to me that in all parts of a play perfect pronunciation is necessarily dramatic. When the words are 'wild and whirling,' the expression of them must be wild and whirling also. Mr. Irving, I think, manages his voice with singular art; it was impossible to discern a false note or wrong intonation in his dialogue or his soliloquies, and his strong dramatic power, his realistic power as an actor, is as effective as ever. A great critic at the beginning of this century said that Hamlet is the most difficult part to personate on the stage, that it is like the attempt to 'embody a shadow.' |
Не всегда в пьесе безупречное произношение необходимо драматически. Когда слова "наскакивают, как бешеные друг на друга" (These are but wild and whirling words, my lord. HORATIO. You're talking in such a crazy way, sir), то и в произношении они должны наезжать друг на друга. Мистер Ирвинг, без сомнения, управляет своим голосом на высшем уровне искусства. Невозможно поймать его ни на одной фальшивой интонации, хоть в диалогах, хоть в монологах. А его драматическая сила, его убедительная актерская харизма, как всегда, эффективны. Хэзлитт -- критик небезызвестный в начала нашего XIX века -- возомнил, что Гамлет -- одна из самых трудных ролей на сцене. Играть ее это все равно, что попытаться воплотить тень на сцене. |
I cannot say that I agree with this idea. Hamlet seems to me essentially a good acting part, and in Mr. Irving's performance of it there is that combination of poetic grace with absolute reality which is so eternally delightful. Indeed, if the words easy and difficult have any meaning at all in matters of art, I would be inclined to say that Ophelia is the more difficult part. She has, I mean, less material by which to produce her effects. She is the occasion of the tragedy, but she is neither its heroine nor its chief victim. She is swept away by circumstances, and gives the opportunity for situation, of which she is not herself the climax, and which she does not herself command. | Меня трудно уговорить на эту точку зрения. Лично мне Гамлет кажется очень хорошей для воплощения ролью. В исполнении м-р Ирвинга по крайней мере налицо комбинация поэтической грации с абсолютной реалистичностью игры, что всегда подкупает. Если уж настаивать, что есть слова трудные и простые для сцены, то роль Офелии здесь мне кажется переплюнет гамлетову. Пьеса дает ей гораздо меньше материала для сценических эффектов. Она важна для трагедии, но она здесь ни героиня, ни главная жертва. Она сметена обстоятельствами и обогащает красками и оттенками драматические коллизии, но ни их возникновение, ни развитие не в ее полномочиях. |
And of all the parts which Miss Terry has acted in her brilliant career, there is none in which her infinite powers of pathos and her imaginative and creative faculty are more shown than in her Ophelia. Miss Terry is one of those rare artists who needs for her dramatic effect no elaborate dialogue, and for whom the simplest words are sufficient. 'I love you not,' says Hamlet, and all that Ophelia answers is, 'I was the more deceived.' These are not very grand words to read, but as Miss Terry gave them in acting they seemed to be the highest possible expression of Ophelia's character. | По-моему, изо всех ролей, которые мисс Терри когда либо играла в течение своей блистательной карьеры, нет такой где бы ее мощнейший пафос и креативные способности проявились бы в такой степени, как в роли Офелии. Мисс Терри одна из тех редких актрис, которым для производства драматического эффекта по фигу искусный диалог, и которые могут довольствоваться самыми простыми словами. "Я не люблю тебя", -- говорит Гамлет, а Офелия отвечает просто: "Очень жаль". Не бог весть какие слова, когда читаешь, но мисс Терри, кажется, именно в них вкладывает всю квинтэссенцию офелиева характера. |
Beautiful, too, was the quick remorse she conveyed by her face and gesture the moment she had lied to Hamlet and told him her father was at home. This I thought a masterpiece of good acting, and her mad scene was wonderful beyond all description. The secrets of Melpomene are known to Miss Terry as well as the secrets of Thalia. | Замечательно также, как она изобразила вспышку угрызенной совести лицом и жестами, когда она врала Гамлету, будто ее отец дома. Это, я полагаю, шедевр хорошей игры. А уж ее безумные сцены так вообще так прекрасны, что не по зубам никакому описанию. Секреты Мельпомены так же хорошо известны мисс Терри, как и секреты ее фигуры и талии (этим неуклюжим сравнением Уайльд хочет дать понять, что она хороша как в водевиле, так и в мелодраме). |
As regards the rest of the company there is always a high standard at the Lyceum, but some particular mention should be made of Mr. Alexander's brilliant performance of Laertes. Mr. Alexander has a most effective presence, a charming voice, and a capacity for wearing lovely costumes with ease and elegance. | Что касается еще неупомянутых остатков труппы, то они все на уровне высоких стандартов Лицеума, но особый критический респект выражаю непостижимому исполнению мистером Александром Лаэрта. Мистер Александр обладает импозантной статурой, замечательным голосом и способностью быть хорошо одетым, то есть носить костюмы просто и вместе с тем элегантно. |
Indeed, in the latter respect his only rival was Mr. Norman Forbes, who played either Guildenstern or Rosencrantz very gracefully. I believe one of our budding (??) Hazlitts is preparing a volume to be entitled 'Great Guildensterns and Remarkable Rosencrantzes,' but I have never been able myself to discern any difference between these two characters. They are, I think, the only characters Shakespeare has not cared to individualise. | В этом отношении с ним могли бы поспорить м-р Н. Форбс, который играет очень мило то Гильдерстерна, то Розенкранца, а то и обоих разом. Я думаю один из литературных отпрысков Хэзлитта мог бы состряпать целый волюм под заголовком "Великолепный Гильденстерн и замечательный Розенкранц", но сам я никогда не был способен увидеть разницу между этими персонажами. Наверное, из всех шекспировских характеров эти единственные, которые не поддаются индивидуализации. |
Whichever of the two, however, Mr. Forbes acted, he acted it well. Only one point in Mr. Alexander's performance seemed to me open to question, that was his kneeling during the whole of Polonius's speech. For this I see no necessity at all, and it makes the scene look less natural than it should-gives it, I mean, too formal an air. However, the performance was most spirited and gave great pleasure to every one. Mr. Alexander is an artist from whom much will be expected, and I have no doubt he will give us much that is fine and noble. He seems to have all the qualifications for a good actor. | Но какой бы из них не игрался мистером Форбсом, он играется хорошо. Один только штришок вызывает у меня возражения: зачем он встает на колени, когда Полоний сотрясает воздух своей речью. Я не вижу в этом необходимости, сцена становится менее натуральной и несколько формалистичной. Однако данное представление одушвленно и дает, похоже, удовольствие как зрителям, так и артистам. М-р Александр мне представляется артистом, который может озадачить чем только угодно, и нет сомнения, что он еще выдаст на гора много чего тонкого и благородного. У него все задатки хорошего актера. |
There is just one other character I should like to notice. The First Player seemed to me to act far too well. He should act very badly. The First Player, besides his position in the dramatic evolution of the tragedy, is Shakespeare's caricature of the ranting actor of his day, just as the passage he recites is Shakespeare's own parody on the dull plays of some of his rivals. The whole point of Hamlet's advice to the players seems to me to be lost unless the Player himself has been guilty of the fault which Hamlet reprehends, unless he has sawn the air with his hand, mouthed his lines, torn his passion to tatters, and out-Heroded Herod. | Еще на одном персонаже хочу заострить внимание читателей. Первый Актер ведет свою роль чересчур хорошо. Надо бы играть похуже. Первый Актер, кроме той роли, которую он играет в развитии драматического действия пьесы, является еще и шекспировской карикатурой на резонерствующего актера своего времени, подобно тому, как читаемый им отрывок -- это пародия самого Шекспира на скучные пьесы его современников. Вся соль гамлетовых советов была бы наложена в пустоту, если бы Первый Актер не был сам повинен в тех недостатках, в каковых его обличает Гамлет, то есть если бы он не пилил воздух руками, не глотал строк, не рвал страсть в куски, словом, не переиродовал самого Ирода (Speak the speech... But if you mouth it... I had as lief the town crier spoke my lines. Nor do not saw the air too much with your hand... it offends me to hear a robustious fellow tear a passion to tatters... It out-Herods Herod). |
The very sensibility which Hamlet notices in the actor, such as his real tears and the like, is not the quality of a good artist. The part should be played after the manner of a provincial tragedian. It is meant to be a satire, and to play it well is to play it badly. | Вся эта чувствительность, которую Гамлет замечал у актера, типа реальных слез и все такое, это вовсе не качества хорошего артиста. Роль в пьесе должна играться так, как ее играют провинциальные трагики. Игра Первого Актера должна быть сатирой, и играть здесь следует плохо (мне кажется, Уайльд неправ: играть нужно хорошо, но играть хорошо плохую игру -- это не одно и то же, что играть плохо). |
The scenery and costumes were excellent with the exception of the King's dress, which was coarse in colour and tawdry in effect. And the Player Queen should have come in boy's attire to Elsinore. | Вся сценическая и костюмная части хороши, за исключением кричащего и пестрого одеяния короля. А Актер Королева должна бы в Эльсинор прибыть как юноша (очевидно, в рецензируемой театральной постановке эту роль играла женщина). |
However, last Saturday night was not a night for criticism. The theatre was filled with those who desired to welcome Mr. Irving back to his own theatre, and we were all delighted at his re-appearance among us. I hope that some time will elapse before he and Miss Terry cross again that disappointing Atlantic Ocean. | Но хватит. Этот спектакль великолепен и особому критицизму надо бы притушить свое жало. Мы желаем мистеру Ирвингу благополучно возвратиться в театр своей постоянной прописки и играть там так же хорошо, как он играл на этой выездной сессии. |
English | Русский |
(Dramatic Review, May 23, 1885.) | |
I have been told that the ambition of every Dramatic Club is to act Henry IV. I am not surprised. The spirit of comedy is as fervent in this play as is the spirit of chivalry; it is an heroic pageant as well as an heroic poem, and like most of Shakespeare's historical dramas it contains an extraordinary number of thoroughly good acting parts, each of which is absolutely individual in character, and each of which contributes to the evolution of the plot. | Я наслышан, что в амбициях любого самодеятельного театра непременным пунктом обозначен "Генрих IV". И это меня не удивляет. Дух комедии так же рьяно полощется в этой пьесе, как и дух рыцарства. Тут тебе и костюмированное представление, и героическая поэма. И как и во всякой шекспировской драме в ней масса тщательно выписанных персонажей, каждый из которых обладает своим неповторимым характером и каждый из которых важен для развития сюжета. |
Rumour, from time to time, has brought in tidings of a proposed production by the banks of the Cam, but it seems at the last moment Box and Cox has always had to be substituted in the bill. | Слухи о том что постановка вот-вот намыливается осуществиться на берегах маленькой речушки Кэм, что впадает в Темзу, и где расположен один из знаменитейших английских университетов, но каждый раз надежды падают, так и не разгоревшись должным образом, и вместо Шекспира зрителей в очередной раз потчуют каким-нибудь водевилем. |
To Oxford belongs the honour of having been the first to present on the stage this noble play, and the production which I saw last week was in every way worthy of that lovely town, that mother of sweetness and of light. For, in spite of the roaring of the young lions at the Union, and the screaming of the rabbits in the home of the vivisector, in spite of Keble College, and the tramways, and the sporting prints, Oxford still remains the most beautiful thing in England, and nowhere else are life and art so exquisitely blended, so perfectly made one. | Оксфорду досталась честь обогнать своего вечного университетского соперника в сценическом воплощении этой благородной пьесы. И та постановка, которую я видел на той неделе, была с любого боку достойна этого милого городка, этой мамы (это в русском Оксфорд мужского рода) деликатности и света. Ибо несмотря на шумные эскапады молодых наполитизированных юнцов, несмотря на визжание кроликов в жестоких лапах ученых живодеров (намек на физиологов), несмотря на возникшую, следуя духу времени, здесь коммерческую школу, несмотря на то, что городской пейзаж испоганили трамваи и спортивные состязания, Оксфорд все еще остается замечательнейшим местечком в Англии и нигде в другом месте жизнь и искусство не глядятся так ослепительно и так бесподобно как здесь. |
Indeed, in most other towns art has often to present herself in the form of a reaction against the sordid ugliness of ignoble lives, but at Oxford she comes to us as an exquisite flower born of the beauty of life and expressive of life's joy. | В самом деле, в большинстве других городов искусство частенько тщится протестовать собой против безобразности обыденной жизни. Но в Оксфорде, в Оксфорде... В Оксфорде искусство это обалденная маргаритка, рожденная среди красоты жизни и воплощающая собой радость жизни. |
She finds her home by the Isis as once she did by the Ilissus; the Magdalen walks and the Magdalen cloisters are as dear to her as were ever the silver olives of Colonus and the golden gateway of the house of Pallas: she covers with fanlike tracery the vaulted entrance to Christ Church Hall, and looks out from the windows of Merton; her feet have stirred the Cumnor cowslips, and she gathers fritillaries in the river-fields. | Она -- эта маргаритка-искусство -- находит свой дом у петляющего своими рукавами Изиса (речка, на берегах которой стоит Оксфорд), как однажды его нашла у прямого как канал Илисиса, на котором стоят Афины. Магдалена распутная и Магдалена монахиня также дороги ей-ему (искусству -- Уайльд употребляет это слово в женском роде и играет на том, что искусство имеет черты женской природы) как когда-то ему-ей были дороги серебряные оливы Колона и золотые ворота дома Паллады. Искусство покрывает веероподобными узорами изогнутый вход Колледжа им. И. Христа и выглядывает из окон колледжа Мертона, его ноги касались васильков лугов милой деревушки Камнор, и оно, как милая женщина, собирало там ромашки на речных берегах. |
To her the clamour of the schools and the dulness of the lecture-room are a weariness and a vexation of spirit; she seeks not to define virtue, and cares little for the categories; she smiles on the swift athlete whose plastic grace has pleased her, and rejoices in the young Barbarians at their games; she watches the rowers from the reedy bank and gives myrtle to her lovers, and laurel to her poets, and rue to those who talk wisely in the street; | Для искусства универовская суетня и скука лекционных залов -- это утомление и раздражение духа. Искусство совершенно в женском стиле не пытается дать определение добродетели и плюет на категории. Искусство улыбается быстрым мужикам легкоатлетам, чья пластическая грация не может не нравиться: радости юных варваров в их играх так приятны для ее глаз. Искусство подглядывает, как гребцы появятся из-за прибрежных зарослей, а потом наградит своих любимцев миртом, как награждает поэтов лаврушкой и перцем. И с сожалением оно глядит на пикейных жилетов, обсуждающих в пивных горячие политические новости. |
she makes the earth lovely to all who dream with Keats; she opens high heaven to all who soar with Shelley; and turning away her head from pedant, proctor and Philistine, she has welcomed to her shrine a band of youthful actors, knowing that they have sought with much ardour for the stern secret of Melpomene, and caught with much gladness the sweet laughter of Thalia. | Искусство делает землю приятной для тех, кто умеет мечтать вместе с Китсом. Искусство открывает свои высокие небеса для всех, кто парит вместе с Шелли. И отворачивается от педантов, надзирателей учебно-исправительных учреждений и добропорядочных законопослушных граждан. Искусство зазывает в свой шалаш банду юных артистов за то, что они с упоением доискиваются суровых секретов Мельпомены и охвачены радостью от светлой улыбки Талии (то есть ставят то трагедии, то комедии). |
And to me this ardour and this gladness were the two most fascinating qualities of the Oxford performance, as indeed they are qualities which are necessary to any fine dramatic production. For without quick and imaginative observation of life the most beautiful play becomes dull in presentation, and what is not conceived in delight by the actor can give no delight at all to others. | Вот и для меня это упоение и эта радость были двумя главными примочками оксфордского представления, ибо воистину и во веки веков они есть главные качества всякой драматической постановки. Да, без живого и лопающегося от воображения наблюдения жизни самая первосортная пьеса становится занудной в воплощении. Если пьеса не вызвала восхищения в актере, она фиг вызовет восхищение в зрителе. |
I know that there are many who consider that Shakespeare is more for the study than for the stage. With this view I do not for a moment agree. Shakespeare wrote the plays to be acted, and we have no right to alter the form which he himself selected for the full expression of his work. Indeed, many of the beauties of that work can be adequately conveyed to us only through the actor's art. | В наше время много развелось таких, для кого Шекспир -- это предмет изучения, а не сценического воплощения. С такими я ни на секунду не могу согласиться. Шекспир писал пьесы, чтобы они игрались. И мы не имеем права изменять форму, которую он выбрал для наиболее полного выражения своей работы. Многие из красот этой работы могут догнать до нас только через игру актера. |
As I sat in the Town Hall of Oxford the other night, the majesty of the mighty lines of the play seemed to me to gain new music from the clear young voices that uttered them, and the ideal grandeur of the heroism to be made more real to the spectators by the chivalrous bearing, the noble gesture and the fine passion of its exponents. Even the dresses had their dramatic value. Their archæological accuracy gave us, immediately on the rise of the curtain, a perfect picture of the time. | Когда прошлой ночью я присутствовал на представлении, мне казалось, что величие могучих строк добывают себе новую музыку через звонкие юные голоса тех, кто извергает на публику эти строки. Величие идеализма и героизма становятся более осязаемыми для зрителя благодаря благородной осанке, величественным жестам и страсти, показываемой воплотителями всей этой кухни. Археологическая точность костюмерии ввергает публику, едва поднимется занавес в атмосферу того времени. |
As the knights and nobles moved across the stage in the flowing robes of peace and in the burnished steel of battle, we needed no dreary chorus to tell us in what age or land the play's action was passing, for the fifteenth century in all the dignity and grace of its apparel was living actually before us, and the delicate harmonies of colour struck from the first a dominant note of beauty which added to the intellectual realism of archæology the sensuous charm of art. | Когда рыцари и нобили перемещаются по сцене в развевающихся робах мирного времени или закованы в военную сталь, нам не нужен унылый хор, чтобы оповестить нас, в какое время и в какой стране идет действие. XV век во всем достоинстве и грации своего одеяния -- вот он перед нами. Мастерски подогнанная гармония цветов с первой же ноты действа обдает интеллектуальный реализм археологии чувствуемым шармом искусства. |
As for individual actors, Mr. Mackinnon's Prince Hal was a most gay and graceful performance, lit here and there with charming touches of princely dignity and of noble feeling. Mr. Coleridge's Falstaff was full of delightful humour, though perhaps at times he did not take us sufficiently into his confidence. An audience looks at a tragedian, but a comedian looks at his audience. | Что касается отдельных артистов, то принц Гарри м-ра М. -- это увлекательное и изящное зрелище, там и сям прорывающееся штрихами принцеватого достоинства и благородством чувств. Фальстаф м-ра К. полон восхитительного юмора, хотя порой он и не захватывает зрителя. Зритель-то смотрит трагедии, а ему подсовывается комедия. |
However, he gave much pleasure to every one, and Mr. Bourchier's Hotspur was really most remarkable. Mr. Bourchier has a fine stage presence, a beautiful voice, and produces his effects by a method as dramatically impressive as it is artistically right. Once or twice he seemed to me to spoil his last line by walking through it. | И все-таки он доставляет удовольствие, а уж Хотспер м-ра Б. так вообще сыгран отлично. Мистер Б. отлично движется по сцене, у него приятный голос, и его актерская игра строится на внешних сценических эффектах, которые всегда являются выигрышной стороной артистической манеры. Правда, нет-нет, но он портит последнюю строчку своих реплик, зажевывая ее. |
The part of Harry Percy is one full of climaxes which must not be let slip. But still there was always a freedom and spirit in his style which was very pleasing, and his delivery of the colloquial passages I thought excellent, notably of that in the first act: | Такой персонаж как Генри Перси -- кульминационный для пьесы, избежать упоминания о котором нельзя. В этом персонаже сочетаются свобода и дух, столь восхищающие читателя и зрителя. А диалогические реплики у Шекспира превосходны, особенно в первом акте: |
What d' ye call the place? A plague upon't-it is in Gloucestershire; 'Twas where the madcap duke his uncle kept, His uncle York; |
Как, как называется место? Е-мое -- Глостершайре, что ли. Эт где этот идиот герцог был за главного, Его дядя Йорк |
lines by the way in which Kemble made a great effect. Mr. Bourchier has the opportunity of a fine career on the English stage, and I hope he will take advantage of it. | это те самые строки, в которых Чарльз Кэмбл некогда производил такой фурор. Б. имеет все возможности для приличной карьеры на английской сцене, и я надеюсь, он зацепится за эту возможность. |
Among the minor parts in the play Glendower, Mortimer and Sir Richard Vernon were capitally acted, Worcester was a performance of some subtlety, Mrs. Woods was a charming Lady Percy, and Lady Edward Spencer Churchill, as Mortimer's wife, made us all believe that we understood Welsh. Her dialogue and her song were most pleasing bits of artistic realism which fully accounted for the Celtic chair at Oxford. | Среди малых ролей роли Глендовера, Мортимера и сэра Р. Вернона игрались капитально, Ворчестер давался в очень тонкой интерпретации, миссис Вуд была очаровательной леди Перси, а леди Ч. в качестве мортимеровой жены внушала нам убеждение, что мы понимаем валлийский язык. Ее диалоги и песенка -- это как наиприятнейшие кусочки артистического реализма, вполне корреспондирующего с кельтской диаспорой в Оксфорде. |
But though I have mentioned particular actors, the real value of the whole representation was to be found in its absolute unity, in its delicate sense of proportion, and in that breadth of effect which is to be got only by the most careful elaboration of detail. I have rarely seen a production better stage-managed. Indeed, I hope that the University will take some official notice of this delightful work of art. Why should not degrees be granted for good acting? Are they not given to those who misunderstand Plato and who mistranslate Aristotle? And should the artist be passed over? No. | Хотя я и упомянул отдельных артистов, реальная ценность всего представления нужно искать в неразрывном его единстве, в выпирающем ощущении пропорций, и в той полноте эффекта, которая невозможна без искусной отделки деталей. Я редко имел возможность наблюдать театральную продукцию, скомпонованную не хуже. Выскажу скромный оптимизм на возможность университета официально поощрять хорошее искусство. Почему бы университету не давать ученые степени за хорошую игру? Даются же они за недопонимание Платона и недоперевод Аристотеля. И почему артист игнорируется на этой раздаче жизненных благ? |
To Prince Hal, Hotspur and Falstaff, D.C.L.'s should be gracefully offered. I feel sure they would be gracefully accepted. To the rest of the company the crimson or the sheep-skin hood might be assigned honoris causâ to the eternal confusion of the Philistine, and the rage of the industrious and the dull. Thus would Oxford confer honour on herself, and the artist be placed in his proper position. However, whether or not Convocation recognises the claims of culture, I hope that the Oxford Dramatic Society will produce every summer for us some noble play like Henry IV. | Принцу Гарри, Хотспуру и Фальстафу доктор юридических наук вполне мог бы дароваться. И артисты милостиво соизволили бы принять эти степени. Для остальных артистов магистерский темно-малиновый капюшон из тонкой овечьей кожи вполне бы был заслужен в качестве несмываемого упрека филистеров и к ярости усердных тупарей. Таким образом Оксфорд навлек бы честь на себя, а артист был бы поставлен на высокое причитающееся ему место. Но независимо от того, признает или нет Ученый конклав эти требования культуры, я надеюсь, что Оксфордское драматическое общество еще не одно лето порадует новыми постановками, такими же воодушевляющими, как "Генри IV"/ |
For, in plays of this kind, plays which deal with bygone times, there is always this peculiar charm, that they combine in one exquisite presentation the passions that are living with the picturesqueness that is dead. And when we have the modern spirit given to us in an antique form, the very remoteness of that form can be made a method of increased realism. This was Shakespeare's own attitude towards the ancient world, this is the attitude we in this century should adopt towards his plays, and with a feeling akin to this it seemed to me that these brilliant young Oxonians were working. If it was so, their aim is the right one. For while we look to the dramatist to give romance to realism, we ask of the actor to give realism to romance. | Ибо в пьесах этого разряда, которые имеют дело с быстротекущим временем, всегда есть особое обаяние, комбинирующее живое представление всегда живых страстей с живописностью навсегда ушедшей натуры. А уж когда современный дух преподается в старинной форме, сама отчужденность этой формы дает повод для проявления мощного реализма. Такова была позиция самого Шекспира по отношению к ушедшему миру. Таковой же должна быть и наша позиция по отношению к его пьесам. С нечто похожим чувством юные оксфордцы, на мой взгляд, и работают. Если это так, то их цели мой полный респект. Подобно тому, как мы требуем от писателя присыпать реализм романтизмом, мы требуем от актера уснастить романтизм реалистическими деталями. |
English | Русский |
(Dramatic Review, June 6, 1885.) | |
In Théophile Gautier's first novel, that golden book of spirit and sense, that holy writ of beauty, there is a most fascinating account of an amateur performance of As You Like It in the large orangery of a French country house. Yet, lovely as Gautier's description is, the real presentation of the play last week at Coombe seemed to me lovelier still, for not merely were there present in it all those elements of poetry and picturesqueness which le maître impeccable so desired, but to them was added also the exquisite charm of the open woodland and the delightful freedom of the open air. Nor indeed could the Pastoral Players have made a more fortunate selection of a play. | В первом же романе Теофиля Готье, этой золотой книге духа и смысла, прекрасной писульке красоты, имеется увлекательный отчет о любительском представлении "Как вам это понравится" в большой оранжерее французского загородного дома. И все же, как ни хорошо описание этого представления у Готье, реальное представление этой пьесы, которое я на той неделе удосужился посмотреть в очаровательном поместье в Комби, где расселились наши аристократы, кажется мне еще лучше. Потому что в этом представлении объединились не только те элементы поэтичности и живописности, на которые так падок француз, но к ним добавилось очарование лесного луга и удивительное ощущение свободы открытого воздуха. Ну и, конечно, пасторальные артисты выбрали для подобного представления самый подходящий драматургический материал. |
A tragedy under the same conditions would have been impossible. For tragedy is the exaggeration of the individual, and nature thinks nothing of dwarfing a hero by a holly bush, and reducing a heroine to a mere effect of colour. The subtleties also of facial expression are in the open air almost entirely lost; and while this would be a serious defect in the presentation of a play which deals immediately with psychology, in the case of a comedy, where the situations predominate over the characters, we do not feel it nearly so much; and Shakespeare himself seems to have clearly recognised this difference, for while he had Hamlet and Macbeth always played by artificial light he acted As You Like It and the rest of his comedies en plein jour. | При этих условиях трагедия была бы попросту невозможна. Ибо трагедия есть погружение индивидуальности в возвышенное, а как открытая натура может дать индивидууму, кажущемуся здесь карликом, самовыразиться на фоне кустарника. И как выразиться героине, внешне сведенной к цветовым эффектам? Тонкости игры лицом также совершенно тут невозможны. Но если всякая психология в подобных условиях просто теряется, то для комедии, где доминируют характеры, мы этого дефекта практически не чувствуем. Шекспир сам, похоже, понимал эту разницу, ибо когда "Гамлета" или там ""Макбета" он всегда играл только при искусственном освещении, то As You Like It и др свои комедии он предпочитал ставить на открытом воздухе. |
бThe condition then under which this comedy was produced by Lady Archibald Campbell and Mr. Godwin did not place any great limitations on the actor's art, and increased tenfold the value of the play as a picture. Through an alley of white hawthorn and gold laburnum we passed into the green pavilion that served as the theatre, the air sweet with odour of the lilac and with the blackbird's song; and when the curtain fell into its trench of flowers, and the play commenced, we saw before us a real forest, and we knew it to be Arden. | В тех условиях, в которых пьеса была поставлена леди Кэмбэлли м-р Годвином, нет никаких ограничений на игру актеров. Эти условия десятикратно усиливают ценность пьесы как картины. Через аллею из белого боярышника и золотистого ракитника мы попадаем в зеленый павильон, который служит нам в качестве театра. Воздух приятно отдает ароматом лилий. А тут еще и песенка дрозда на заднем плане: тук-тук, тук да тук, так и капает на мозги. И когда занавес падает в траншею, наполненную цветами, и начинается пьеса, мы как будто видим себя в настоящем лесу и восклицаем: "Да это же Арденский лес!" |
For with whoop and shout, up through the rustling fern came the foresters trooping, the banished Duke took his seat beneath the tall elm, and as his lords lay around him on the grass, the rich melody of Shakespeare's blank verse began to reach our ears. | Ибо с воплями и визгами, вытаптывая по пути шуршащий папоротник, вваливается на импровизированную сцену лихая ватага лесников, изгнанный дюк усаживается под высоченным вязом, и пока его лорды рассаживаются вокруг кто на пеньках, а кто и на траве, начинает звенеть в воздухе удивительная мелодия шекспировского белого стиха. |
And all through the performance this delightful sense of joyous woodland life was sustained, and even when the scene was left empty for the shepherd to drive his flock across the sward, or for Rosalind to school Orlando in love-making, far away we could hear the shrill halloo of the hunter, and catch now and then the faint music of some distant horn. One distinct dramatic advantage was gained by the mise en scène. | И в течение всего представления тебя не покидает это удивительное чувство радостной жизни на лоне природы. И даже когда "сцена" пустеет, чтобы не мешать пастухам заниматься их привычным делом, а Розалинде поучать Орландо любви, зрители могут слышать хриплые переклички охотников и слабую музыку отдаленного почтового рожка. Такое построение мизансцены дает одно видимое драматическое преимущество. |
The abrupt exits and entrances, which are necessitated on the real stage by the inevitable limitations of space, were in many cases done away with, and we saw the characters coming gradually towards us through brake and underwood, or passing away down the slope till they were lost in some deep recess of the forest; the effect of distance thus gained being largely increased by the faint wreaths of blue mist that floated at times across the background. Indeed I never saw an illustration at once so perfect and so practical of the æsthetic value of smoke. | Неожиданные появления и выходы, без которых не обойтись на реальной сцене из-за ограниченности театрального пространство, здесь уничтожаются как класс, и мы видим, как персонажи медленно приближаются, буквально выныривая из ближайшего кустарника. Или же они уходят вниз по склону, постепенно теряясь из виду в укромных лесных уголках. Пространственный эффект нехило усиливается благодаря легкому туманному покрову, временами наползающему на задний план. Поистине, я никогда прежде не видал такой совершенной и одновременно практичной с театральной точки зрения выразительности дымовой завесы. |
As for the players themselves, the pleasing naturalness of their method harmonised delightfully with their natural surroundings. Those of them who were amateurs were too artistic to be stagey, and those who were actors too experienced to be artificial. | Что касается самих артистов, то сногсшибательная натуральность их игровой манеры великолепно вписаны в ландшафтное окружение. Те из них, кто любители, достаточно артистичны, чтобы быть сценичными, а настоящие артисты слишком опытны, чтобы использовать театральные наработки. |
The humorous sadness of Jaques, that philosopher in search of sensation, found a perfect exponent in Mr. Hermann Vezin. Touchstone has been so often acted as a low comedy part that Mr. Elliott's rendering of the swift sententious fool was a welcome change, and a more graceful and winning Phebe than Mrs. Plowden, a more tender Celia than Miss Schletter, a more realistic Audrey than Miss Fulton, I have never seen. | Юморная печаль Жака, этого философа в поисках чувственной жизни, нашла прекрасное воплощение в м-ре Х. Везине. Тачстоун так часто игрался как буффон, что его интерпретация м-ром Элиотом в живого чувствующего дурака дает персонажу совершенно новое освещение. Также я не видел более грациозной и всепобеждающей Фебы, чем миссис Плоуден, более нежной Клелии, и более реалистичной супружеской пары, чем Фултоны. |
Rosalind suffered a good deal through the omission of the first act; we saw, I mean, more of the saucy boy than we did of the noble girl; and though the persiflage always told, the poetry was often lost; still Miss Calhoun gave much pleasure; and Lady Archibald Campbell's Orlando was a really remarkable performance. Too melancholy some seemed to think it. Yet is not Orlando lovesick? Too dreamy, I heard it said. Yet Orlando is a poet. | Роли Розалинды не позавидуешь из-за отсутствия в представлении первого акта. Перед нами скорее дерзкий мальчишка, чем благородная девица. И хотя насмешничества хоть отбавляй, поэзии явный недобор. Все же актриса в этой роли доставляет удовольствие, а леди Орландо в исполнении одной леди так просто шик. Пожалуй, лишь переусердствовал в меланхолии. Разве не был Орландо сексуально озабочен? Но уж больно он мечтателен, скажут, для такого толкования. Но он же поэт, отвечу я. |
And even admitting that the vigour of the lad who tripped up the Duke's wrestler was hardly sufficiently emphasised, still in the low music of Lady Archibald Campbell's voice, and in the strange beauty of her movements and gestures, there was a wonderful fascination, and the visible presence of romance quite consoled me for the possible absence of robustness. Among the other characters should be mentioned Mr. Claude Ponsonby's First Lord, Mr. De Cordova's Corin (a bit of excellent acting), and the Silvius of Mr. Webster. | И даже допуская, что жизненная крепость парня, заколебавшего герцогского борца, был недостаточно подчеркнут, однако в музыке низкого голоса леди А. К. (там что, и мужские роли играли женщины?) и странной красоте ее движений была такая заманная восхитительность, что очевидно демонстративный романтизм вполне примиряется в ее исполнении с отсутствием жизненной силы. Кусочки великолепной актерской игры можно отметить и во многих других ролях. |
As regards the costumes the colour scheme was very perfect. Brown and green were the dominant notes, and yellow was most artistically used. There were, however, two distinct discords. Touchstone's motley was far too glaring, and the crude white of Rosalind's bridal raiment in the last act was absolutely displeasing. A contrast may be striking but should never be harsh. | Говоря о костюмах, цветовая окраска пьесы совершенна. Коричневый и зеленый были доминирующеми тонами, а желтый был использован наиболее искусно. Однако не обошлось без двух совершенно очевидных накладок. Тачстоунов шутовской гардероб был слишком ярок, а грубое белое подвенечное одеяние Розалинды в последнем акте совершенно выбивалось из ряда. Контраст может быть разительным, но он никогда не должен быть грубым. |
And lovely in colour as Mrs. Plowden's dress was, a sort of panegyric on a pansy, I am afraid that in Shakespeare's Arden there were no Chelsea China Shepherdesses, and I am sure that the romance of Phebe does not need to be intensified by any reminiscences of porcelain. Still, As You Like It has probably never been so well mounted, nor costumes worn with more ease and simplicity. Not the least charming part of the whole production was the music, which was under the direction of the Rev. Arthur Batson. The boys' voices were quite exquisite, and Mr. Walsham sang with much spirit. | И как не изыскано в цветах одеяние миссис Плауден, боюсь панегирик раскрашенного Китайского квартала как-то неподходящ для шекспировского Арденнского леса. Романтизму Фебы как-то не удел соседствовать с напоминанием о полицейском участке. Тем не менее "Как вам это понравится", возможно, еще никогда не было так хорошо поставлено, а костюмы еще не были разработаны с большей простотой и изяществом. Не менее восхитительной частью постановки была музыка под поповским управление Артура Батсона. Пацанские голоса были изысканны, а м-р Волсхэм пел с большим воодушевлением. |
On the whole the Pastoral Players are to be warmly congratulated on the success of their representation, and to the artistic sympathies of Lady Archibald Campbell, and the artistic knowledge of Mr. Godwin, I am indebted for a most delightful afternoon. Few things are so pleasurable as to be able by an hour's drive to exchange Piccadilly for Parnassus. | В целом следует поздравить Pastoral Players с успехом постановки, отдавая должное эстетическим вкусам постановщиков. Зритель должен быть благодарен за прекрасный вечер. Так мало нужно, чтобы доставить удовольствие: достаточно часа езды, чтобы с Пикадилли попасть на Парнас. |
English | Русский |
(Dramatic Review, February 20, 1886.) | |
On Saturday last the new theatre at Oxford was opened by the University Dramatic Society. The play selected was Shakespeare's delightful comedy of Twelfth Night, a play eminently suitable for performance by a club, as it contains so many good acting parts. Shakespeare's tragedies may be made for a single star, but his comedies are made for a galaxy of constellations. In the first he deals with the pathos of the individual, in the second he gives us a picture of life. The Oxford undergraduates, then, are to be congratulated on the selection of the play, and the result fully justified their choice. | На прошлой субботе новый театр в Оксфорде был открыт при Университетском драматическом обществе. Избранной для открытия пьесой оказалась шекспирова "Двенадцатая ночь", пьеса чрезвычайно подходящая для представления подобным обществом, ибо содержит много хороших ролей. Для постановки любой шекспировской трагедии хватит одной звезды, но его комедии невозможно играть без созвездия дарований. В трагедиях он заточен на пафосе индивидуальности, в комедиях он дает нам картину общества. Таким образом оксфордские недоросли должны получить поздравления за выбор пьесы, а результат постановки такие поздравления может только подкрепить. |
Mr. Bourchier as Festa the clown was easy, graceful and joyous, as fanciful as his dress and as funny as his bauble. The beautiful songs which Shakespeare has assigned to this character were rendered by him as charmingly as they were dramatically. To act singing is quite as great an art as to sing. | М-р Буршер в качестве клоуна Феста был прост, грациозен и жизнерадостен: насколько же фантастичен в своей одежде, как и забавен в своей болтовне. Прекрасные сонги, которыми Шекспир снабдил этот персонаж, были переданы им настолько же мило, насколько они вписывались в представление прямо как по циркулю. Искусство пения так же достойно внимания, как и умение петь (пение состоит не в вокальных данных, а в артистизме). |
Mr. Letchmere Stuart was a delightful Sir Andrew, and gave much pleasure to the audience. One may hate the villains of Shakespeare, but one cannot help loving his fools. Mr. Macpherson was, perhaps, hardly equal to such an immortal part as that of Sir Toby Belch, though there was much that was clever in his performance. Mr. Lindsay threw new and unexpected light on the character of Fabian, and Mr. Clark's Malvolio was a most remarkable piece of acting. | Сэр Эндрью в исполнении м-ра Стюарта был замечателен и немало повеселил аудиторию. Можно ненавидеть шекспировских негодяев, но не любить его дураков невозможно. М-р Макферсон был, пожалуй, едва ли в адеквате для такой бессмертной роли как сэр Тони Белч, хотя его воплощение следует назвать черечур продуманным: непосредственности обаяния был явный дефицит. М-р Линдсей бросил новый и неожиданный свет на Фабиана, а Мальволио м-р Кларка был один из замечательнейших кусков пьесы. |
What a difficult part Malvolio is! Shakespeare undoubtedly meant us to laugh all through at the pompous steward, and to join in the practical joke upon him, and yet how impossible not to feel a good deal of sympathy with him! Perhaps in this century we are too altruistic to be really artistic. Hazlitt says somewhere that poetical justice is done him in the uneasiness (??) which Olivia suffers on account of her mistaken attachment to Orsino, as her insensibility to the violence of the Duke's passion is atoned for by the discovery of Viola's concealed love for him; | Все таки, как же сложна роль Мальволио! Шекспир без сомнения думал посмеяться сам и посмешить зрителя нелепым образом напыщенного управляющего. Но невозможно этому персонажу не симпатизировать. Возможно в своем 19 веке, когда еще нас не посетили две мировые войны следующего столетия, мы слишком альтруистичны, чтобы быть артистичными. Хэзлитт где-то говорил, что поэтическая несправедливость по поводу надуманных страданий Оливии из-за покойника Орсино весьма озадачивает его, в то время как ее насмешничество к герцогским любовным забеганиям на ее счет искупается покорябавшим до основания ее душу открытием, что Виола тайно любит так жестоко отвергаемого ею герцога. |
but it is difficult not to feel Malvolio's treatment is unnecessarily harsh. Mr. Clark, however, gave a very clever rendering, full of subtle touches. If I ventured on a bit of advice, which I feel most reluctant to do, it would be to the effect that while one should always study the method of a great artist, one should never imitate his manner. The manner of an artist is essentially individual, the method of an artist is absolutely universal. The first is personality, which no one should copy; the second is perfection, which all should aim at. | Но невозможно не чувствовать, что обращение с Мальволио грубо без какой-либо причины на то. Мистер Кларк, однако, дал очень умное толкование, полное тонких оттенков. Если рискнуть дать небольшой совет, с которым в общем-то я лезть не вправе, я бы напомнил, что чтобы изучать метод великого артиста, ни в коем случае не надо имитировать его манеру. Манера артиста существенно индивидуальна, метод абсолютно универсален. Первая -- это сплошная персональность, которую никто не может копировать, второй -- это совершенство, к которому должен стремиться каждый. |
Miss Arnold was a most sprightly Maria, and Miss Farmer a dignified Olivia; but as Viola Mrs. Bewicke was hardly successful. Her manner was too boisterous and her method too modern. Where there is violence there is no Viola, where there is no illusion there is no Illyria, and where there is no style there is no Shakespeare. Mr. Higgins looked the part of Sebastian to perfection, and some of the minor characters were excellently played by Mr. Adderley, Mr. King-Harman, Mr. Coningsby Disraeli and Lord Albert Osborne. | Мисс Арнольд, наверное, самая бойкая из всех Марий, а мисс Фармер -- самая достойная Оливия. А вот Виола миссис Бевик навряд ли может похвастаться успешной ролью. Она слишком громогласна и слишком современна. Где есть напор, там нет Виолы, где нет иллюзии -- нет Иллирии, а где нет стиля, там нет Шекспира. Мистер Хиггинс замечателен до совершенства в роли Себастиана. Также хорошо играются и большинство мелких персонажей. |
On the whole, the performance reflected much credit on the Dramatic Society; indeed, its excellence was such that I am led to hope that the University will some day have a theatre of its own, and that proficiency in scene-painting will be regarded as a necessary qualification for the Slade Professorship. On the stage, literature returns to life and archæology becomes art. A fine theatre is a temple where all the muses may meet, a second Parnassus, and the dramatic spirit, though she has long tarried at Cambridge, seems now to be migrating to Oxford. | В целом представление отражает обоснованность той высокой репутации, которой пользуется Драматическое общество. Блеск подобных постановок внушают мысль, что настанет пора исполнения надежд, и в недалеком будущем притом, когда университет обзаведется собственным профессиональным театром. А сценическая живопись или костюмерия станут необходимым требованием для лицензирования любого театра на профессиональный. Ведь именно на сцене литература возвращается к жизни, а археология становится искусством. Хороший театр -- это храм, где встречаются все музы, типа вам второй Парнас. А драматический дух, который долго резидировал в Кембридже теперь, похоже, переселяется в Оксфорд. |
Thebes did her green unknowing youth engage; She chooses Athens in her riper age. |
В Фивах ошивается только незрелая молодежь, Как только мужик созревает для больших дел, он тут же едет в Афины |
English | Русский |
(Pall Mall Gazette, February 8, 1886.) | |
Books, I fancy, may be conveniently divided into three classes:- | Книги я разделяю на три разряда: |
1. Books to read, such as Cicero's Letters, Suetonius, Vasari's Lives of the Painters, the Autobiography of Benvenuto Cellini, Sir John Mandeville, Marco Polo, St. Simon's Memoirs, Mommsen, and (till we get a better one) Grote's History of Greece. | 1. Книги для чтения, такие как "Письма" Цицерона, Светония, "Жизни художников" Вазари, "Автобиография Бенвенуто Челлини, с. Джона Мандевиля, Марко Поло, "Мемуары" Сен-Симона, Моммзена и (пока не появилось чего-нибудь лучшего) "Историю Греции" Грота. |
2. Books to re-read, such as Plato and Keats: in the sphere of poetry, the masters not the minstrels; in the sphere of philosophy, the seers not the savants. | 2. Книги для чтения и перечитывания, такие как Платон и Китс: то есть в поэзии мастеров, а не подмастерий, в философии сэров, а не слуг. |
3. Books not to read at all, such as Thomson's Seasons, Rogers's Italy, Paley's Evidences, all the Fathers except St. Augustine, all John Stuart Mill except the essay on Liberty, all Voltaire's plays without any exception, Butler's Analogy, Grant's Aristotle, Hume's England, Lewes's History of Philosophy, all argumentative books and all books that try to prove anything. | 3. Книги, которые вообще не стоит читать, такие как томсоновы "Времена года", "Италию" Роджера, "Свидетельства" Paley, всех отцов церкви за исключением бл. Августина, всего Джона Милля, за исключением его эссе "О свободе", всех пьес Вольтера уже без какого-либо исключения, "Аналогию" Батлера, "Аристотеля" Гранта, "Англию" Юма, "Историю философии" Льюиса, все полемические книги и все книги, которые хотят чего-нибудь доказать. |
The third class is by far the most important. To tell people what to read is, as a rule, either useless or harmful; for, the appreciation of literature is a question of temperament not of teaching; to Parnassus there is no primer and nothing that one can learn is ever worth learning. But to tell people what not to read is a very different matter, and I venture to recommend it as a mission to the University Extension Scheme. | Третий разряд в нашем рассуждении наиболее важен. Говорить людям, что им читать по большей части либо бесполезно, либо даже вредно. Ведь вопрос оценки литературы скорее вопрос темперамента, а не образованности. На тропках, ведущих к Парнасу невозможо быть первым, а ничто из того, чему можно научиться стоит того, чтобы этому учиться. Но подсказать людям, чего не стоит читать -- это уже иной соус, и я осмелюсь дать некоторые рекомендации, как свой вклад в программу образования для высших учебных заведений. |
Indeed, it is one that is eminently needed in this age of ours, an age that reads so much, that it has no time to admire, and writes so much, that it has no time to think. Whoever will select out of the chaos of our modern curricula 'The Worst Hundred Books,' and publish a list of them, will confer on the rising generation a real and lasting benefit. | В самом деле в такие времена как наши, когда информации столь много, что для восхищения не остается времени, а пишется с помощью интернета так немеренно, что даже нет ни секунды на размышления, мои рекомендации могут оказаться не бесполезными. Если бы нашелся такой смельчак, который смог бы, а главное сумел бы выбрать из вращающегося книжного оборота "100 худших книг", он оказал бы подростающим поколениям реальную и неоценимую услугу. Хотя мне кажется, полезнее было бы выбрать "100 самых худших жанров". |
After expressing these views I suppose I should not offer any suggestions at all with regard to 'The Best Hundred Books,' but I hope you will allow me the pleasure of being inconsistent, as I am anxious to put in a claim for a book that has been strangely omitted by most of the excellent judges who have contributed to your columns. I mean the Greek Anthology. The beautiful poems contained in this collection seem to me to hold the same position with regard to Greek dramatic literature as do the delicate little figurines of Tanagra to the Phidian marbles, and to be quite as necessary for the complete understanding of the Greek spirit. | Высказывая подобные намерения, я думаю, мне не стоило бы вносить свою лепту в пошлое занятие под названием "100 лучших книг", но я надеюсь, вы позволите мне быть чуточку непоследовательным и взять на себя смелость рекомедовать книгу, странным образом ускользнувшую от внимания достойных уважения знатоков. Я имею в виду "Греческую анталогию". Прекрасные стихи, которые помещены в этот сборник, кажутся мне занимают такое же место в греческой драматической литературе, как тонкие маленькие фигурки Танагры среди скульптур Фидия, и совершенно необходимы для понимания греческого духа. |
I am also amazed to find that Edgar Allan Poe has been passed over. Surely this marvellous lord of rhythmic expression deserves a place? If, in order to make room for him, it be necessary to elbow out some one else, I should elbow out Southey, and I think that Baudelaire might be most advantageously substituted for Keble. | Я также совершенно удивлен, что совершенно обойден Эдгор Аллан По. Ведь правда же, этот повелитель экспрессии ритма заслуживает там места? Если, чтобы предоставить его там, необходимо выпихнуть кого-то, я бы выпихнул Саути, а Бодлер вполне достоин занять место Keble. |
No doubt, both in the Curse of Kehama and in the Christian Year there are poetic qualities of a certain kind, but absolute catholicity of taste is not without its dangers. It is only an auctioneer who should admire all schools of art. | Несомненно, как и в "Проклятии Кехамы", так и в "Годе христианина" поэтические достоинства несомненны, но их абсолюная церковность имеет свои подводные рифы. В любом случае только перекупщиков могут восхищать все виды искусства. |
English | Русский |
(Pall Mall Gazette, March 6, 1886.) | |
Of the many collections of letters that have appeared in this century few, if any, can rival for fascination of style and variety of incident the letters of George Sand which have recently been translated into English by M. Ledos de Beaufort. They extend over a space of more than sixty years, from 1812 to 1876, in fact, and comprise the first letters of Aurore Dupin, a child of eight years old, as well as the last letters of George Sand, a woman of seventy-two. The very early letters, those of the child and of the young married woman, possess, of course, merely a psychological interest; but from 1831, the date of Madame Dudevant's separation from her husband and her first entry into Paris life, the interest becomes universal, and the literary and political history of France is mirrored in every page. | Из коллекций писем, которых так расплодилось в XIX столетии, всего лишь несколько, если и их можно набрать, смогут бросить перчатку письмам Жорж Санд. Они бесподобны по стилю и многообразию тем. Их временной интервал простирается на более чем 60 лет, с 1812 г, когда на просторах России бушевала Отечественная война до 1876, когда уже занялась грозовая заря Балканской войны. Первые письма были написаны еще 8-летней девчонкой Авророй Дюпэн, а последние 72-летней старухой Жорж Санд. Конечно, ранние письма, вплоть до первых писем замужества не выходят за рамки психологического интереса. А вот начиная с 1831 года, когда м. Дюдеван рассталась со своим мужам и вступила в парижскую жизнь письма приобретают универсальный интерес. С каждой страницы на читателя смотрит не всегда приглядное лицо тогдашней литератуной и политической истории Франции. |
For George Sand was an indefatigable correspondent; she longs in one of her letters, it is true, for 'a planet where reading and writing are absolutely unknown,' but still she had a real pleasure in letter-writing. Her greatest delight was the communication of ideas, and she is always in the heart of the battle. She discusses pauperism with Louis Napoleon in his prison at Ham, and liberty with Armand Barbes in his dungeon at Vincennes; she writes to Lamennais on philosophy, to Mazzini on socialism, to Lamartine on democracy, and to Ledru-Rollin on justice. Her letters reveal to us not merely the life of a great novelist but the soul of a great woman, of a woman who was one with all the noblest movements of her day and whose sympathy with humanity was boundless absolutely. | Жорж Санд была неутомимым корреспондентом. Она мечтает в одном из своих писем о "планете, где чтение и писание отсутствую как класс", и тем не менее в писании писем она находит почти мазохистское наслаждение. Более всегона наслаждается обменом идей. Она всегда в гуще схваток своего времени. Она обсуждает пробемы нищеты с Л. Наполеном, когда его засадили в тюрягу; и с Armand Barbes в его заключении в Венсенне. Она пишет к Ламеннэ о философии, к Mazzini о социализме, к Ламартину о демократии, и к Ледрю-Роллену о юстиции. Ее письма приоткрывают для нас завесу не только о жизни большого новелиста, но и душу великой женщины. Эта женщина всегда сочувствовала благородным устремлениям XIX века. Ее гуманизм был безграничен, как и уважение к тем, кто исповедовал этот принцип. |
For the aristocracy of intellect she had always the deepest veneration, but the democracy of suffering touched her more. She preached the regeneration of mankind, not with the noisy ardour of the paid advocate, but with the enthusiasm of the true evangelist. Of all the artists of this century she was the most altruistic; she felt every one's misfortunes except her own. Her faith never left her; to the end of her life, as she tells us, she was able to believe without illusions. But the people disappointed her a little. She saw that they followed persons not principles, and for 'the great man theory' George Sand had no respect. 'Proper names are the enemies of principles' is one of her aphorisms. | Она всегда испытывала глупокое почтение к интеллектуальной аристократии, но страдания демократических слоев трогали ее больше. Она проповедовала возрождение человечества, но не с соплями и слюнями проплаченных адвокатов, а с энтузиазмом своейственном евангелистам. Из всех художников богатого на гении века она была самой альтруистичной, она чувствовала всехние несчастья, кроме своих собственных. Ее вера никогда не покидала ее, к концу своей жизни она утверждала, что способна верить без иллюзий. И все же не могла не согласиться с поэтом: "Кто жил и чувствовал не может в душе не презирать людей". Она понимала, что люди следуют за персонами, но за принципами. При этом она ни в какую не уважала теории суперчеловека. "Собственные имена -- враги принципов", -- гласил один из ее афоизмов. |
So from 1850 her letters are more distinctly literary. She discusses modern realism with Flaubert, and play-writing with Dumas fils; and protests with passionate vehemence against the doctrine of L'art pour l'art. 'Art for the sake of itself is an idle sentence,' she writes; 'art for the sake of truth, for the sake of what is beautiful and good, that is the creed I seek.' And in a delightful letter to M. Charles Poncy she repeats the same idea very charmingly. 'People say that birds sing for the sake of singing, but I doubt it. They sing their loves and happiness, and in that they are in keeping with nature. But man must do something more, and poets only sing in order to move people and to make them think.' | Начиная с 1850 г ее письма становятся все более литературными. Она обсуждает современный ей реализм с Флобером, искусство драматической композиции с Дюма-фисом, и яростно успоряет доктрину "Искусство ради искусства". "Искусства ради самого себя -- плохая идея", -- пишет она. -- "Мое кредо -- это искусство ради прекрасного и доброго, искусство ради истины". И в замечательном письме к M. Charles Poncy она обворижетельно повторяет ту же идею: "Некоторые люди говорят, что птицы поют ради пения, но я в этом сомневаюсь. Они выпевают свои любовь и счастье, и в этом они согласны с натурой. Но люди должны замахнуться на нечто большее, и поэты поют только для того, чтобы воодушвлять человеков и заставлять их думать". |
She wanted M. Poncy to be the poet of the people and, if good advice were all that had been needed, he would certainly have been the Burns of the workshop. She drew out a delightful scheme for a volume to be called Songs of all Trades and saw the possibilities of making handicrafts poetic. Perhaps she valued good intentions in art a little too much, and she hardly understood that art for art's sake is not meant to express the final cause of art but is merely a formula of creation; but, as she herself had scaled Parnassus, we must not quarrel at her bringing Proletarianism with her. | Она хотела, чтобы M. Poncy быть поэтом для людей, и если только добрый совет это все что необходимо для свершения, он был бы Бернсом лавочников. Она придумал отличный план для книги, которую должно было назвать "Торговые песни" и увидела возможности для поэзии ремесла. Возможно, она переоценивала добрые намерения в искусстве и едва ли понимала, что "искусство для искусства" вовсе не выражение цели искусства, а только формула творчества. Но поскольку она всегд карабкалась на Парнас, мы не осудим ее за то, что она хотела протащить туда пролетарскую революцию. |
For George Sand must be ranked among our poetic geniuses. She regarded the novel as still within the domain of poetry. Her heroes are not dead photographs; they are great possibilities. Modern novels are dissections; hers are dreams. 'I make popular types,' she writes, 'such as I do no longer see, but such as they should and might be.' For realism, in M. Zola's acceptation of the word, she had no admiration. Art to her was a mirror that transfigured truths but did not represent realities. Hence she could not understand art without personality. | Жорж Санд следует отвести место среди гениев первого разряда поэтического склада. Она рассматривает роман принадлежащим области поэзии. Ее герои не мертвые фотографии: они полны возможностей. Современные романы -- это вскрытия, ее сны. "Я делаю своих героев популярными", -- пишет она, -- "не тем, что я воспроизвожу людей такими, каковы они есть, а такими, какими они могут и должны быть". Реализму, в том смысле, как это понимал Золя, они на йоту не сочувствовала. Для нее искусство было зеркалом, которое трансформирует действительность, а не передает ее во всей точностью. Поэтому она не могла понять искусства без индивидуальности. |
'I am aware,' she writes to Flaubert, 'that you are opposed to the exposition of personal doctrine in literature. Are you right? Does not your opposition proceed rather from a want of conviction than from a principle of æsthetics? If we have any philosophy in our brain it must needs break forth in our writings. But you, as soon as you handle literature, you seem anxious, I know not why, to be another man, the one who must disappear, who annihilates himself and is no more. What a singular mania! What a deficient taste! The worth of our productions depends entirely on our own. Besides, if we withhold our own opinions respecting the personages we create, we naturally leave the reader in uncertainty as to the opinion he should himself form of them. That amounts to wishing(??) not to be understood, and the result of this is that the reader gets weary of us and leaves us.' | "Я сознаю", -- пишет она Флоберу, -- "что вы оппозиционер доктрины личности в литературе. Правы ли вы? Не является ли источником вашей оппозиционности недостаток убеждений в большей степени, чем эстетические принципы? Если в наших мозгах засела хоть какая-нибудь завалящая философия, нам нужно впаривать ее в наши писания. Но вы, как только беретесь за перо, кажется озабочены, не знаю почему, быть иным человеком, который должен исчезнуть в своих писаниях, аннигилироваться как противоположно заряженные частицы, исчезнуть из готового произведения. Что за странная мания! Какой извращенный вкус! Ценность наших цедулек целиком зависит от ценности нас самих. Кроме того, если мы удаляем наши собственные мнения в угоду созданных нами же персонажей, мы, естественно, озадачиваем читателя, какое же мнение он должен сам иметь о них. Масса разноречивых желаний не может быть им понята, и как результат этого: читатель устает от писателя и плюет на него". |
She herself, however, may be said to have suffered from too dominant a personality, and this was the reason of the failure of most of her plays. | Сама она, однако, можно сказать, страдала от избытка индивидуальности, и по этой причине ее пьесы по большей части проваливались. |
Of the drama in the sense of disinterested presentation she had no idea, and what is the strength and life-blood of her novels is the weakness of her dramatic works. But in the main she was right. Art without personality is impossible. And yet the aim of art is not to reveal personality, but to please. This she hardly recognised in her æsthetics, though she realised it in her work. | О драме в смысле незаинтересованной презентации она не имела понятия, и что было силой ее как романиста превратилось в слабость, когда она обратилась к сцене. Но в главном она была права. Искусство без индивидуальности блеф. Но его задача не обнаружить индивидуальность, а ублажить ее. Этого-то и не было ею выражено непосредственно, хотя в своих произведениях она реализовывала эту идею. |
On literary style she has some excellent remarks. She dislikes the extravagances of the romantic school and sees the beauty of simplicity. | Ею сделан ряд ловких замечаний по поводу литературного стиля. Она не любила экстравагантностей романтической школы и обожала простоту. |
'Simplicity,' she writes, 'is the most difficult thing to secure in this world: it is the last limit of experience and the last effort of genius.' She hated the slang and argot of Paris life, and loved the words used by the peasants in the provinces. 'The provinces,' she remarks, 'preserve the tradition of the original tongue and create but few new words. I feel much respect for the language of the peasantry; in my estimation it is the more correct.' | "Простота", -- писала она, -- "это самая трудно достижимая вещь в мире: это последний порог, достигаемый опытом и лишь последними усилиями гения". Она ненавидела слэнг и жаргон парижской жизни, и любила речь крестьян и провинции. "Провинции", -- замечала она, -- "сохраняют традицию натурального языка и создают весьма мало новых слов. Я весьма уважаю язык крестьян. Я считаю его наиболее правильным". |
She thought Flaubert too much preoccupied with the sense of form, and makes these excellent observations to him - perhaps her best piece of literary criticism. 'You consider the form as the aim, whereas it is but the effect. Happy expressions are only the outcome of emotion and emotion itself proceeds from a conviction. We are only moved by that which we ardently believe in.' Literary schools she distrusted. Individualism was to her the keystone of art as well as of life. 'Do not belong to any school: do not imitate any model,' is her advice. Yet she never encouraged eccentricity. 'Be correct,' she writes to Eugene Pelletan, 'that is rarer than being eccentric, as the time goes. It is much more common to please by bad taste than to receive the cross of honour.' | Она полагала, что Флобер слишком занят формой, и сделала ряд превосходных замечаний по этому поводу -- возможно не фонтанов с точки зрения литературного критицизма: "Вы рассматриваете форму как цель, когда на самом деле она лишь эффект. Удачные выражения рождаются как результат эмоций, а сами эмоции идут от убежденностей. Нас может сподвигнуть лишь то, во что мы сами верим". Литнаправлениям она не доверяла. Индивидуализм был для нее ключевым камнем как искусства, так и жизни. "Наплюй на всякие школы: не имитируй никакой модели", -- был ее совет. Но она никогда не одобряла и эксцентричности. "Будь точным", -- писала она Е. Pelletan, -- "быть точным гораздо важнее, чем быть эксцентричным. Гораздо проще потакать дурным вкусам, чем достигнуть уважения". |
On the whole, her literary advice is sound and healthy. She never shrieks and she never sneers. She is the incarnation of good sense. And the whole collection of her letters is a perfect treasure-house of suggestions both on art and on politics. The manner of the translation is often rather clumsy, but the matter is always so intensely interesting that we can afford to be charitable. | В целом ее литературный совет -- совет здорового и здравого человека. Она само воплощение хорошего вкуса. И вообще, собрание ее писем -- это настоящий дом сокровищ мнений о политике и об искусстве. Перевод весьма хромоного, но сам предмет настолько интересен, что мы можем себе позволить быть снисходительными. |
Letters of George Sand. Translated and edited by Raphael Ledos de Beaufort. (Ward and Downey.) |
English | Русский |
Le second volume de M. Morris amène la grande épopée romantique grecque à son parfait achèvement, et bien qu'il ne puisse jamais y avoir une traduction définitive soit de l'Iliade, soit de l'Odyssée, parce que chaque siècle prendra certainement plaisir à rendre les deux poèmes à sa manière, et conformément à ses propres canons de goût, ce n'est pas trop dire que d'affirmer que la traduction de M. Morris sera toujours une œuvre vraiment classique parmi nos traductions classiques. | Второй том Морриса выводит в свет грандиозную греческую эпопею в совершенном исполнении. И хотя никогда невозможно иметь в адеквате перевод будь то "Илиады", будь то "Одиссеи", ибо каждый век находит удовольствие в том, чтобы изложить поэмы на свой манер в соотв со своими канонами вкуса, было был не слишком сказать, что перевод мр Морриса всегда будет классическим среди переводов классиков. |
Sans doute elle n'est pas dépourvue de taches. | Конечно, и на нем обнаруживаются масляные пятна небрежности. |
трудность передачи дргеческого мелоса | |
Dans notre compte rendu du premier volume, nous nous sommes risqués à dire que M. William Morris était parfois beaucoup plus scandinave que grec, et le volume que nous avons maintenant sous les yeux ne modifie pas cette opinion. | В нашем отчете о первом томе мы сильно рискнули, высказав предположение, что Моррис больше скандинав, чем грек, но тот том, который мы держим сейчас в руках вполне подтвердил наши предположения. |
De plus le mètre particulier, dont M. Morris a fait choix, bien qu'il soit admirablement adapté à l'expression de "l'harmonie homérique aux puissantes ailes" perd dans son écoulement, dans sa liberté, un peu de sa dignité, de son calme. | Более того особенности выбранного Моррисом для перевода метра, хотя и прекрасно подходят к тому, что называется "гомерическая гармония на мощных крыльях", совсем не катит по гладкости, свободе, развязанности оригинала, и даже его достоинству. |
Ici, il faut reconnaître que nous sommes privés de quelque chose de réel, car il y a dans Homère une forte proportion de l'allure hautaine de Milton, et si la rapidité est une des qualités de l'hexamètre grec, la majesté est une autre de ses qualités distinctives entre les mains d'Homère. | Здесь нужно признать, что мы лишены этим переводом очень многого от реального Гомера, ибо тот мчится возвышенным аллюром Мильтона. Но если скорость это одно из качеств греческого гекзаметра, величественность другое из его достоинств, столь мощно заигравшее в руках Гомера. |
Toutefois ce défaut, si nous pouvons appeler cela un défaut, paraît presque impossible à éviter: car pour certaines raisons métriques un mouvement majestueux dans le vers anglais est de toute nécessité un mouvement lent, et tout bien considéré, quand on a dit tout ce qu'on pouvait dire, combien l'ensemble de cette traduction est admirable! | Во всяком случае этот дефект перевода, если мы его назовем дефектом, кажется, совершенно невозможно избежать: потому что по вполне понятным метрическим свойствам величественная поступь английского стиха предполагает медленность. Все же рассмотрев все "за" и "против", мы должны признать перевод великолепным! |
Si nous écartons ses nobles qualités comme poème, et ne l'examinons qu'au point de vue du lettré, comme elle va droit au but, comme elle est franche et directe! | Если мы отвлечемся от этих стиховых качеств, и рассмотрим перевод с точки зрения вклада в историю литературы, то он попадает прямо в цель, четко в десятку! |
Elle est, à l'égard de l'original, d'une fidélité qu'on ne retrouve en aucune autre traduction en vers dans notre littérature, et pourtant cette fidélité n'est point celle d'un pédant en face de son texte: c'est plutôt la magnanime loyauté de poète à poète. | Он, если отэкзаменовать его с помощью оригинала, покажет, что в стихах этой верности не достигает ни один из имеющихся переводов. И однако это верность не педанта -- это скорее лояльность одной поэтической души к другой. |
архаизмы у Гомера и в переводе | |
Lorsque parut le premier volume de M. Morris, nombre de critiques se plaignirent de ce qu'il employait de temps à autre des mots archaïques, des expressions peu usitées qui ôtaient à sa traduction sa simplicité homérique. | Когда появился первый том подрецензируемого, большинство критиков жаловалось, что он нет-нет да и тиснет в перевод какой-нибудь архаизм, которые совершенно отдаляют его от гомеровской простоты. |
Toutefois ce n'est point là une critique heureuse, car si Homère est, sans contredit, simple dans sa clarté et sa largeur de visions, dans sa merveilleuse faculté de narration directe, dans sa robuste vitalité, dans la pureté et la précision de sa méthode, on ne saurait, en aucun cas, dire que son langage est simple. | Эта критика неправильная, ибо если Гомер без вариантов прост и ясности в изложении, в широте своего взгляда на вещи, во неотклоняемости от сути повествования, в осязаемой жизненности, в чистоте и точности метода, это ни в коем случае еще не значит, что его язык прост. |
Qu'était-il pour ses contemporains? | Был ли он прост для своих современников? |
En fait, nous n'avons aucun moyen d'en juger, mais nous savons que les Athéniens du cinquième siècle avant J.C., trouvaient chez lui bien des endroits difficiles à comprendre, et quand la période de création eut fait place à celle de la critique, quand Alexandrie commença à prendre la place d'Athènes, comme centre de la culture dans le monde hellénique, il paraît qu'on ne cessa de publier des dictionnaires et des glossaires homériques. | В самом деле, у нас нет никаких возможностей судить об этом наверняка. Но мы-то знаем, что уже в V в до н э афиняне находили у него весьма трудные для понимания места. А когда творческая жилка у греков уступила критической, когда Александрия потеснила Афины в качестве культурного центра эллинистического мира, похоже, не переставали публиковать словари и глоссарии к гомеровским текстам. |
D'ailleurs, Athénée nous parle d'un étonnant bas-bleu de Byzance, d'une précieuse de la Propontide, qui écrivit un long poème en hexamètres, intitulé Mnémosyne, plein d'ingénieux commentaires sur les passages difficiles d'Homère, et c'est un fait évident qu'au point de vue du langage, l'expression de "simplicité homérique" aurait bien étonné un Grec d'autrefois. | Между прочим, Афиней (170-230 н. э.) рассказывает нам удивительности о каком-то синем чулке, смешной драгоценной из Пропонтиды, которая написала длинную поэму в гекзаметрах, озаглавленную Mnémosyne и переполненную остроумными комментариями на заковыристости Гомера. Так что с точки зрения языка, выражение "гомеровская простота" тогдашних греков весьма бы позабавила. |
Quant à la tendance qu'a M. Morris d'appuyer (??) sur le sens étymologique des mots, trait (??) commenté avec une sévérité assez superficielle dans un récent numéro du Macmillan's Magazine, cela nous paraît parfaitement d'accord non seulement avec l'esprit d'Homère, mais avec l'esprit de toute poésie primitive. | Что касается той тенденции, которую мистер Моррис пытается проводить в лексическом плане и которая излишне сурово критикуется Macmillan's Magazine, то она нам кажется не только продуктивной в отношении Гомера, но и в отношении всей примитивной поэзии. |
Il est très vrai que la langue est sujette à dégénérer en un système de notation presque algébrique, et le bourgeois moderne de la cité, qui prend un billet pour Blackfriars-Bridge, ne songe naturellement pas aux moines dominicains qui avaient jadis un monastère au bord de la Tamise, et qui ont transmis leur nom à cet endroit. | Само собой, что язык весьма склонен трансформироваться в систему понятий, весьма смахивающую на алгебраическую. Наш буржуа, беря билет до Блэкфрайер-Бриджа (дословно: мост черных братьев) ни сном ни духом не думает о доминиканских монахах, чей монастырь когда-то располагался на берегах Темзы и чье имя перешло в название городка. |
Mais il n'en était pas ainsi aux époques primitives. | Но в эпохи, называемые нами примитивными все обстояло не так. |
On y avait alors une conscience très nette du sens réel des mots. | Тогда еще было ощущение реального смысла слов. |
La poésie antique, en particulier, est pénétrée de ce sentiment, et on peut même dire qu'elle lui doit une bonne partie de son charme et de sa puissance poétique. | Античная поэзия, в частности, была насквозь пронзена этим духом, и, можно сказать, что именно ему она обязана своим шармом и поэтической мощью. |
Ainsi donc ces vieux mots et ce sens ancien des mots, que nous trouvons dans l'Odyssée de M. Morris, peuvent se justifier amplement par des raisons historiques et, chose excellente, au point de vue de l'effet artistique. | Таким образом употребление старых слова в этом старинном духе, которое мы находим в "Одиссее" мр Морриса, может быть полностью оправдано как с точки зрения исторической, так и поэтического эффекта. |
Pope s'efforça de mettre Homère dans la langue ordinaire de son temps, mais à quel résultat arriva-t-il? Nous ne le savons que trop. | Поп усилился положить Гомера в прокрустово ложе обыденного языка своего времени, и достигнутый им результат известен нам слишком хорошо. |
Pour M. Morris, qui emploie ses archaïsmes avec le tact d'un véritable artiste, et à qui ils semblent venir d'une façon absolue, spontanément, il a réussi, par leur moyen, à donner à sa traduction cet air non pas de singularité, car Homère n'est jamais piquant, mais de romanesque primitif, cette beauté du monde naissant, que, nous autres modernes, nous trouvons si charmants et que les Grecs eux-mêmes sentaient si vivement. | Мистеру Моррису, который использует эти архаизмы с тактичностью подлинного артиста, то есть когда пышет ощущение, что они приходят спонтанно, сами собой и выражают мысль тем единственным способом, каким она только может быть выражена, удалось придать своему переводу вид, конечно, не особенности, ибо Гомер никогда не был пикантным, но примитивной романтики, этой красоты мира только что рождающегося, которые мы, люди модернячие, находим таким обворожительным, и который уже и греки чувствовали столь живо. |
особенности гомеровской поэзии | |
Quant à citer des passages d'un mérite particulier, la traduction de M. Morris n'est point un vêtement fait de haillons cousus ensemble, avec des lambeaux de pourpre, que les critiques prendraient comme spécimens. | Что касается цитирования отрывков из моррисова перевода, то тут дело швах, ибо его перевод отнюдь не похож на одежду, сшитую из разных кусков, ветоши вперемежку с пурпуром, что критики привыкли приводить как образцы стиля. |
La valeur réelle en est dans la justesse, la cohésion absolue du tout, dans l'architecture grandiose du vers rapide et énergique, dans le fait que le but poursuivi est non seulement élevé, mais encore maintenu constamment. | Реальная ценность здесь в точности эпитета, в подогнанности целого, в грандиозной архитектуре, слепленной из быстрого и энергичного стиха, которой достигается поставленная цель. |
Il est impossible, malgré cela, de résister à la tentation de citer la traduction donnée par M. Morris du fameux passage du vingt-troisième livre, où Odysseus esquive le piège, tendu par Pénélope, que son espérance même du retour certain de son mari rend sceptique, alors qu'il est là, devant elle. | Невозможно однако, в полном противоречии с только что высказанным мнением не попытаться процитировать из данного Моррисом перевода знаменитого пассажа из 23 книги, где Одиссей избегает западни, расставленной Пенелопой. Когда его верная жена, вроде бы уверенная в его возращении, вдруг обуялась сомнение именно в тот момент, когда вот он живой и целехонький, стоит перед ней, будто таким и был. |
Pour le dire en passant, c'est un exemple de la merveilleuse connaissance psychologique du cœur humain que possédait Homère. On y voit que c'est le songeur lui-même qui est le plus surpris quand son rêve devient réalité. | Чтобы рассказать об этом мимоходом, нужно великолепное знание психологии человеческого сердца, которым в совершенстве владел Гомер. В этой сцене воспроизведен эффект очумелости мечтателя, когда он оказывается вдруг лицом к лицу со своей осуществленной мечтой. |
Ces douze derniers livres de l'Odyssée n'ont point le merveilleux du roman, de l'aventure et de la couleur que nous trouvons dans la première partie de l'épopée. | Двенадцать последних книг "Одиссеи" -- это уже не роман о чудесном, о приключениях, роман, насыщенный живописными подробностями, каковым эпопея о странствиях была в первой своей части. |
Il n'y a rien que nous puissions comparer avec l'exquise idylle de Nausicaa, ou avec l'humour titanique de l'épisode qui se passe dans la caverne du Cyclope. | Здесь нет ничего похожего на то, что может сравниться с изысканной идиллией Навзикаи, или с титанским юмором эпизода, того в циклоповой пещере. |
Pénélope n'a point l'aspect mystérieux de Circé, et le chant des sirènes semblera peut-être plus mélodieux que le sifflement des flèches lancées par Odysseus debout sur le seuil de son palais. | В Пенелопе не наблюдается загадочности Цирцеи, и пение сирен покажется более мелодичным, чем свист стрел, швыряемых Одиссеем на порог своего дворца. |
Mais ces derniers livres n'ont point d'égaux pour la pure intensité de passion, pour la concentration de l'intérêt intellectuel, pour la maestria de construction dramatique. | Но эти последние книги не имеют равных себе во всей эпопеи по интенсивности страсти, по концентрации интеллектуального напряжения, по мастерству драматической конструкции. |
En vérité, ils montrent très clairement de quelle manière l'épopée donna naissance au drame dans le développement de l'art grec. | Они отчетливо показывают, до какой степени эпопея послужила прародительницей искусству греческой драмы. |
Le plan tout entier du récit, le retour du héros sous un déguisement, la scène où il se fait reconnaître par son fils, la vengeance terrible qu'il tire de ses ennemis, et la scène où il est enfin reconnu par sa femme, nous rappellent l'intrigue de mainte pièce grecque, et nous expliquent ce qu'entendait le grand poète athénien, en disant que ses drames n'étaient que des miettes de la table d'Homère. | Общий план рассказа, возвращение героя переодетым, сцена, где он дает себя узнать своему сыну, страшная месть, которую он навлекает на своих врагов, и наконец сцена узнавания своей женой -- все это четко напоминает нам интригу типичной греческой пьесы. Вчитываясь в то, что разворачивает перед нами великий античный поэт, мы приходим к осознанию того, что греческая драма не более чем крошки с гомеровского стола. |
En traduisant, en vers anglais, ce splendide poème, M. Morris a rendu à notre littérature un service qu'on ne saurait estimer trop haut, et on a plaisir à penser que même si les classiques venaient à être entièrement exclus de nos systèmes d'éducation, le jeune Anglais serait encore en état de connaître quelque chose des charmants récits d'Homère, de saisir un écho de sa grandiose mélodie et d'errer avec le prudent Odysseus "autour des rives de la vieille légende". | Переводя в английский стих эту великолепную поэму, Моррис оказал громадную услугу нашей литературе, которую трудно переоценить. Приятно думать, что если мановением какой-нибудь палочки злого волшебника вдруг все классики исчезнуть из нашей системы образования, юный англичанин будет все равно в состоянии познакомиться с хорошестями гомеровского рассказа, схватить за жабры эхо грандиозной мелодичности и поплутать с хитроумным Одиссеем по берегам старой легенды. |
фрагменты из рецензии на перевод Вергилия Ч. Боуэном | |
La traduction, par Sir Charles Bowen, des Églogues et des six premiers livres de l'Énéide n'est guère l'œuvre d'un poète, mais malgré tout, c'est une traduction fort agréable, car on y trouve réunies la belle sincérité et l'érudition d'un savant, et le style plein de grâce d'un lettré, deux qualités indispensables à quiconque entreprend de rendre en anglais les pastorales pittoresques de la vie provinciale italienne, ou la majesté et le fini de l'épopée de la Rome impériale | Перевод этим сэром эклог и первых 6 песен "Энеиды" это никакая не поэзия, но несмотря на это вещица приятная для чтения, поскольку в ней корешуются писательское простодушие и полная грацией эрудиция ученого, то есть те два свойства, которые необходимые всякому, кто взвалит себе на плечи труд передать в английском забавы милых пастушков италийской пасторали или величие имперской эпопеи Рима. |
La traduction de Sir Charles Bowen ne rend guère ce qui fait la qualité propre du style de Virgile, et çà et là par une inversion maladroite, elle nous rappelle qu'elle est une traduction. Néanmoins, à tout prendre, elle est extrêmement agréable à lire et si elle ne reflète pas parfaitement Virgile, du moins elle nous apporte bien des souvenirs charmants de lui. | Этот перевод почти не передает особенностей вергилиева стиля, а неудачная инверсия постоянно тыкает читателю в морду, что он имеет дело именно с переводом. Тем не менее в целом перевод весьма приятен в чтении и если он не отражает Вергилия, то по крайней мере, для знакомого с подлинноком, он навевает приятные воспоминания об этом поэте. |
другие переводчики Вергилия | |
Dryden était un véritable poète, mais pour une raison ou une autre, il n'a point réussi à saisir le vrai esprit virgilien. Ses propres qualités devinrent des défauts lorsqu'il assuma la tâche de traducteur. Il est trop robuste, trop viril, trop fort. Il ne saisit point l'étrange et subtile douceur de Virgile et ne garde que de faibles traces de sa mélodie exquise. | Драйден был настоящим поэтом, но по той или иной причине его постиг полный крах при переводе Вергилия. Он пытался научить римлянина изъяснятся своим собственным драйденовским стилем, а это для переводчика последнее дело. Драйден слишком мужиковат, слишком напорист, слишком вульгарен. И конечно не ему было ухватить удивительную тонкость Вергилия, что еще сильнее подчеркивают попытки ухватить мелодичность стиха римлянина. |
D'autre part, le Professeur Conington fut un admirable et laborieux érudit, mais il était dépourvu de tact littéraire et de flair artistique au point de croire que la majesté de Virgile pouvait être rendue par la manière carillonnante de Marmion, et bien qu'Énée tienne beaucoup plus du chevalier médiéval que du coureur de brousse, il s'en faut de beaucoup que la traduction de M. Morris lui-même soit parfaite. Certes, quand on la compare à la mauvaise ballade du Professeur Conington, c'est de l'or à côté du cuivre. | Другой переводчик профессор Конингтон представлял собой тип замечательного и очень скрупулезного эрудита, но он настолько был лишен литературного такта и всяких покушений на артистичность, что было бы глупостью предполагать, что ничем, кроме абсолютного провала, не могут закончиться его попытки передать величественность Вергилия колокольной трескотней средневековых жестов. Хотя очень многое роднит Энея с средневековым рыцарем, намного больше, чем современного ковбоя, однако даже сам Моррис не очень преуспел на этом пути, пусть его перевод это золото по сравнению с потным кожаном баллад Конингтона. |
художественные особенности Вергилия и моррисового перевода | |
Si on la regarde simplement comme un poème, elle offre de nobles et durables traits de beauté, de mélodie et de force; mais elle ne nous fait guère comprendre comment l'Énéide est l'épopée littéraire d'un siècle littéraire. Elle tient plus d'Homère que de Virgile, et le lecteur ordinaire ne se douterait guère, d'après le rythme égal et entraînant de ses vers, à l'allure si vive, que Virgile était un artiste ayant conscience de lui-même, le poète-lauréat d'une cour cultivée. | Если "Энеиду" рассматривать просто как поэму, он обладает всеми благородными чертами образца жанра, мелодией и поэтической силой, но при чтении моррисова перевода совсем не видно, что "Энеида" -- литературная эпопея литературной эпохи. Перевод более отдает Гомером, чем Вергилием. Так что читателю, ловко скользящему по тихим волнам равномерного ритма и восхищающемуся живым аллюром стихов, кажется, будто Вергилий был не более, чем профессиональным поэтом, этаким придворным воспевателем добродетелей при просвещенном дворе |
Elle est de même pleine de modernismes bien tournés, de charmants échos littéraires, de tableaux agréables et délicats. De même que Lord Tennyson aime l'Angleterre, Virgile aimait Rome: les grands spectacles de l'histoire et la pourpre de l'empire sont également chers aux deux poètes, mais ni l'un ni l'autre n'a la grandiose simplicité, ou la large humanité des chanteurs primitifs, et comme héros, Énée est manqué non moins qu'Arthur. | Перевод также напичкан под завязку модернизмами, аллюзиями современной нам литературной эпохи. Получается, что Вергилий любил Рим на манер любви Теннисона к Британской империи: захватывающий спектакль переживаемой истории, пурпур империи -- все это дорого этим поэтам. Но где, скажите мне, у того и другого мощная человечность примитивных певцов. Эней в таком плане еще меньше герой, чем аристократизированный Артур. |
принципиальные трудности передачи латстиха в англязыке | |
Le mètre qu'a choisi M. Charles Bowen est une forme de l'hexamètre anglais, avec le dissyllabe final contracté en un pied d'une seule syllabe. Certes il est marqué par l'accent, et non par la quantité, et bien qu'il lui manque cet élément de force soutenue que constitue la terminaison dissyllabique du vers latin, et qu'il ait, dès lors, une tendance à former des couplets, la facilité à rimer qui résulte de ce changement n'est pas un mince avantage. Il semble que la rime soit absolument nécessaire à tout mètre anglais qui cherche à obtenir la rapidité du mouvement, et il n'y a pas dans notre langue assez de doubles rimes pour permettre de conserver ce pied final de deux syllabes. | Метр, который выбрал Боуэн -- это форма английского гекзаметра, стягивающего двухсложник в одну стопу. Такой размер определяется ударением, но не количеством слогов. Хотя у подобного размера нет той силы, которая есть у единой двухсложной стопы, свойственной латинскому стиху, и, вследствие отсутствия которой английский размер переходит в куплеты, он имеет свои преимущества. Кажется, что рифмовка, которая абсолютно необходима для поддержания цельности всякого английского стиха, позволяет достаточно хорошо передать парными рифмами ту плавность, которую латинскому стиху сообщают концовки двухсложной стопы. |
English | Русский |
(Dramatic Review, May 22, 1880.) | |
One might have thought that to have produced As You Like It in an English forest would have satisfied the most ambitious spirit; but Mr. Godwin has not contented himself with his sylvan triumphs. From Shakespeare he has passed to Sophocles, and has given us the most perfect exhibition of a Greek dramatic performance that has as yet been seen in this country. For, beautiful as were the productions of the Agamemnon at Oxford and the Eumenides at Cambridge, their effects were marred in no small or unimportant degree by the want of a proper orchestra for the chorus with its dance and song, a want that was fully supplied in Mr. Godwin's presentation by the use of the arena of a circus. | Можно думать, раз ты поставил "Как вам это понравится" в английском лесу, ты уже ублажил самому взыскательному вкусу. Но мр Годвина, похоже, не удовлетворяет триумф на уровне леших и нимф. От Шекспира он мотанулся к Софоклу и представил нам наиболее совершенный экзмемпляр древнегреческого драматического искусства, когда-либо виданное в нашей стране. Ибо какими бы замечательными ни были постановки "Агамемнона" в Оксфорде и "Эвменид" в Кембридже, их эффект здорово портится отсутвием настоящего оркестра, подтанцовки и исполняемых профессионалами сонгов. Этот недостаток мистер Годвин ликвидировал, используя для своей постановки цирковые площади. |
In the centre of this circle, which was paved with the semblance of tesselated marble, stood the altar of Dionysios, and beyond it rose the long, shallow stage, faced with casts from the temple of Bassæ; and bearing (??) the huge portal of the house of Paris and the gleaming battlements of Troy. Over the portal hung a great curtain, painted with crimson lions, which, when drawn aside, disclosed two massive gates of bronze; in front of the house was placed a golden image of Aphrodite, and across the ramparts on either hand could be seen a stretch of blue waters and faint purple hills. The scene was lovely, not merely in the harmony of its colour but in the exquisite delicacy of its architectural proportions. No nation has ever felt the pure beauty of mere construction so strongly as the Greeks, and in this respect Mr. Godwin has fully caught the Greek feeling. | В центре цирковой арены, вымощенной под мозаичный мрамор водрузили алтарь Дионисию. Над ним возвышается длинная, плоская сцена, напротив которой сооружено нечто, изображающее храм в Бассах (где находился знаментый храм Апполону), с Парисом и пылающими зданиями Трои на барельефе. Над порталом нависает большой занавес, украшенный красно-малиновыми львами, которые стоя на задних лапах, приоткрывают две створки массивных бронзовых ворот. Перед зданием помещена золотая статуя Афродиты, в вокруг изображены окресности с голубой водой озер и пурпурной дымкой отдаленных холмов. Сцена приятна для глаза не только благодаря гармонии цветов, но и изысканной деликатности архитектурных пропорций. Ни одна нация никогда не чувствовала столь остро чистой красоты конструкций, как греки. В этом смысле мистер Годвин поймал греческое мироощущение за хвост. |
The play opened by the entrance of the chorus, white vestured and gold filleted, under the leadership of Miss Kinnaird, whose fine gestures and rhythmic movements were quite admirable. In answer to their appeal the stage curtains slowly divided, and from the house of Paris came forth Helen herself, in a robe woven with all the wonders of war, and broidered with the pageant of battle. With her were her two handmaidens-one in white and yellow and one in green; Hecuba followed in sombre grey of mourning, and Priam in kingly garb of gold and purple, and Paris in Phrygian cap and light archer's dress; and when at sunset the lover of Helen was borne back wounded from the field, down from the oaks of Ida stole Œnone in the flowing drapery of the daughter of a river-god, every fold of her garments rippling like dim water as she moved. | Пьеса открывается тем, что на сцену выплывает хор в белых одеждах с золотой каймой под предводительством мисс Киннард, чьи тонкие жесты и ритмические движения абсолютно великолепны. В ответ на сообщенный хором пароль занавес медленно раздвигается и из дома Париса выходит сама Елена, в платье, с вышивкой на мотивы военных сражений. Рядом с ней ее ассистентки -- одна в белом с желтым, а другая в зеленом. Гекуба плетется за ними в темно-сером траурном прикиде и Приам в королевской мантии -- золото и пурпур. Тут же появляется и Парис в фригийской кепоне и в мундире пехотинца-лучника. Потом на закате, когда любовника Елены приволокут с поля битвы тяжело раненым, от идиных дубов прошмыгнет Энона в развевающемся платье дочери речной богини. При этом каждая складка ее одежды будет рябить при ее движениях подобно течению на мелководье. |
As regards the acting, the two things the Greeks valued most in actors were grace of gesture and music of voice. Indeed, to gain these virtues their actors used to subject themselves to a regular course of gymnastics and a particular regime of diet, health being to the Greeks not merely a quality of art, but a condition of its production. Whether or not our English actors hold the same view may be doubted; but Mr. Vezin certainly has always recognised the importance of a physical as well as of an intellectual training for the stage, and his performance of King Priam was distinguished by stately dignity and most musical enunciation. With Mr. Vezin, grace of gesture is an unconscious result - not a conscious effort. It has become nature, because it was once art. | Что касается игры, то здесь греки были привередливы особенно по части грации жеста и музыки голоса. Поистине, чтобы приобрести эти качества, акторем нужно было подчинить себя строгой диете и был натасканным по части физкультуры. Последняя для греков была не только качеством искусства, но и условием нормальной жизнедеятельности. Подходят ли наши английские актеры под это условие -- еще большой вопрос. Но м. В. безусловно всегда признавал важность как физической, так и умственной натасканности для сцены. Представление им к. Приама отличают как величественная осанка, так и музыкальная модуляция голоса. У В. грациозность жеста -- она как бы сама по себе, а не результат сознательных усилий. Она вошла в его натуру, потому что когда-то была искусством. |
Mr. Beerbohm Tree also is deserving of very high praise for his Paris. Ease and elegance characterised every movement he made, and his voice was extremely effective. Mr. Tree is the perfect Proteus of actors. He can wear the dress of any century and the appearance of any age, and has a marvellous capacity of absorbing his personality into the character he is creating. To have method without mannerism is given only to a few, but among the few is Mr. Tree. | Мистера Бирнбаума Трее также можно похвалить на высокой ноте за его Париса. Простота и элеганция характеризуют каждое его движение, а его голос обращает на него невольно внимание. Этот мистер настоящий актерский Протей. Он может переоблачаться в одежду любой эпохи и любого возраста. У него замечательная способность абсорбировать свою персону в индивидуальность любого персонажа. Иметь метод без налета маньеризм дано немногим. Мистер Три из их числа. |
Miss Alma Murray does not possess the physique requisite for our conception of Helen, but the beauty of her movements and the extremely sympathetic quality of her voice gave an indefinable charm to her performance. Mrs. Jopling looked like a poem from the Pantheon, and indeed the personæ mutæ were not the least effective figures in the play. Hecuba was hardly a success. In acting, the impression of sincerity is conveyed by tone, not by mere volume of voice, and whatever influence emotion has on utterance it is certainly not in the direction of false emphasis. | У мисс Алмы Мюррей нет никакого физического реквизита, чтобы сойти за красавицу в нашем понимании. Но красота ее движений и симпатичный голос придают ее игре шарм, который трудно выразить в словах. Миссис Джоплин выглядит как фрагмент Пантеона. В самом деле, бессловесные персонажи не последние фигуры в любой пьесе. Гекубу мы едва ли причислим к успехам. В игре, впечатление искренности должно сопровождаться тоном, а не только полнотой голоса. И каким бы эмоциям она не предавалась, они, даже перехлестывая через край, не должны вырождаться фальшивым надрывом. |
Mrs. Beerbohm Tree's Œnone was much better, and had some fine moments of passion; but the harsh realistic shriek with which the nymph flung herself from the battlements, however effective it might have been in a comedy of Sardou, or in one of Mr. Burnand's farces, was quite out of place in the representation of a Greek tragedy. The classical drama is an imaginative, poetic art, which requires the grand style for its interpretation, and produces its effects by the most ideal means. It is in the operas of Wagner, not in popular melodrama, that any approximation to the Greek method can be found. Better to wear mask and buskin than to mar by any modernity of expression the calm majesty of Melpomene. | Энона мистера Бирнбоума Трее намного лучше и порой выражает подлинную страсть. Однако грубые реалистические крики, с которыми нимфа бросается с бастиона были бы эффективны в комендиях Сарду или фарсах Бернарда, но совершенно неуместны при представлениях греческой трагедии. Классическая драма поэтический вид искусства, где правит бал художественный образ, и нужно иметь стиль для ее интерпретации. Эффект здесть должен достигаться идеальными, а не реалистическими средствами. Приближение к грекам могут скорее дать оперы Вагнера, чем попсовая мелодрама. Лучше натягивать на себя маски и становиться на котурны, чем марать соверменными выражениями спокойное величие Мельпомены. |
As an artistic whole, however, the performance was undoubtedly a great success. It has been much praised for its archæology, but Mr. Godwin is something more than a mere antiquarian. He takes the facts of archæology, but he converts them into artistic and dramatic effects, and the historical accuracy that underlies the visible shapes of beauty that he presents to us, is not by any means the distinguishing quality of the complete work of art. This quality is the absolute unity and harmony of the entire presentation, the presence of one mind controlling the most minute details, and revealing itself only in that true perfection which hides personality. | Взятое в целом, представление, безусловно, можно квалифицировать как большой успех. Его много хвалили за достоверность деталей дргреческого быта, но мистер Годвин есть нечто большее, чем просто антиквар. Он берет археологические факты и мастерит из них сценический эффект. Историческая аккуратность, которой подчеркиваются видимые формы представляемой нам красоты, отнюдь не является сама по себе художественным достоинством. Это достоинство производится абсолютной гармонией всей презентации, наличием рассудка, контролирующего каждую, вплоть до мельчайших, деталь, и обнаруживающую себя в той верности, за которой скрывается индивидуальность. |
On more than one occasion it seemed to me that the stage was kept a little too dark, and that a purely picturesque effect of light and shade was substituted for the plastic clearness of outline that the Greeks so desired; some objection, too, might be made to the late character of the statue of Aphrodite, which was decidedly post-Periclean; these, however, are unimportant points. The performance was not intended to be an absolute reproduction of the Greek stage in the fifth century before Christ: it was simply the presentation in Greek form of a poem conceived in the Greek spirit; and the secret of its beauty was the perfect correspondence of form and matter, the delicate equilibrium of spirit and sense. | Как неприятную особенность постановки я бы отметил некоторую затемненность сцены: ведь для греков живописное соотношение цвета и тени должно было подчеркивать ясность линий. Возражения также вызывает статуя Афродиты, явно относящая ко временам ушедшим от времен Перикла. Но это все не такие уж важные моменты. В планах авторов спектакля вовсе не значилось данное точную копию сцены V в. до н. э. Это просто представление греческой поэмы, напитанной духом древней Эллады. Смысл красоты постановки в соответствии формы и содержания, четкое соотношение между рассудком и чувствами. |
As for the play, it had, of course, to throw away many sweet superfluous graces of expression before it could adapt itself to the conditions of theatrical presentation, but much that is good was retained; and the choruses, which really possess some pure notes of lyric loveliness, were sung in their entirety. Here and there, it is true, occur such lines as- | Пьеса, конечно, чтобы быть годной для театральной постановки, должна отбросить массу деталей, самих по себе грациозных и замечательных, но плохо адаптируемых для сцены. И все же многие из этих деталей были удержаны постановщиками. Хор, замечательно лиричный, распевает во всей полноте своих возможностей. Порой, правда, проскакивают строки, |
What wilt thou do? What can the handful still left?- | |
lines that owe their blank verse character more to the courtesy of the printer than to the genius of the poet, for without rhythm and melody there is no verse at all; and the attempt to fit Greek forms of construction to our English language often gives the work the air of an awkward translation; however, there is a great deal that is pleasing in Helena in Troas and, on the whole, the play was worthy of its pageant and the poem deserved the peplums. | следующие скорее в своем качестве белого стиха этикету печатного станка, чем поэтическому гению, ибо без ритма и мелодии здесь стихами и не пахнет. Всякая попытка приспособить греческие формы к конструкции английского языка надают работе вид неуклюжего перевода. Однако многое доставляет в "Елене в Трое" наслаждение. Пьеса достойна ее сценического оснащения, а поэма заслуживает какого-то там пеплума (типа сарафана, т. е. может считаться по-настоящему греческой). |
It is much to be regretted that Mr. Godwin's beautiful theatre cannot be made a permanent institution. Even looked at from the low standpoint of educational value, such a performance as that given last Monday might be of the greatest service to modern culture; and who knows but a series of these productions might civilise South Kensington and give tone to Brompton? | Следует только пожалеть, что такой прекрасный театр, как театр мистера Годвина не может быть постоянным учреждением. Даже глядя чисто с точки зрения просветительской ценности, подобные представления, наподобие того, что дается раз в месяц по понедельникам, могло бы внести заметный вклад в нынешнюю культуру. И кто знает, может быть, серия подобных постановок цивилизует ю. Кенгстинтон, населенный спрошными бандюганами и задаст тон высокомерам из Бромтона. |
Still it is something to have shown our artists 'a dream of form in days of thought,' and to have allowed the Philistines to peer into Paradise. And this is what Mr. Godwin has done. | По крайне мире кое-что еще должно быть показано типа мечты о форме в наши прозаические дни, чтобы филистерам хоть одним глазком подсмотреть в рай.. Мистер Годвин этому всячески способствует. |
English | Русский |
о лирической прозе | |
Writers of poetical prose are rarely good poets. They may crowd their page with gorgeous epithet and resplendent phrase, may pile Pelions of adjectives upon Ossas of descriptions, may abandon themselves to highly coloured diction and rich luxuriance of imagery, but if their verse lacks the true rhythmical life of verse, if their method is devoid of the self-restraint of the real artist, all their efforts are of very little avail. 'Asiatic' prose is possibly useful for journalistic purposes, but 'Asiatic' poetry is not to be encouraged | Те кто упражняется в т. н. лирической прозе весьма редко хорошие поэты. Они могут нашпиговывать свои страницы вычурными эпитетами и блескучими фразами, могут громоздить Пелион прилагательных на Оссу описаний, могут отдаваться красочным славословиям и роскошным миражам воображения, но если ихний стих не оснащен подлинной ритмической жизнью стиха, если их метод лишен самоограниченности реального артиста, все их усилия весьма низкого качеста. "Азианическая проза" весьма полезна для журналистов, но "азианическая поэзия" не очень вдохновляет |
прямое высказываение в поэзии | |
But, says Mr. Sharp, every one is far too literary; even Rossetti is too literary. What we want is simplicity and directness of utterance; these should be the dominant characteristics of poetry. Well, is that quite so certain? Are simplicity and directness of utterance absolute essentials for poetry? I think not. They may be admirable for the drama, admirable for all those imitative forms of literature that claim to mirror life in its externals and its accidents, admirable for quiet narrative, admirable in their place; but their place is not everywhere. | Но говорит один критик, каждый поэт в наше время слишком литературен. А мы нуждаемся в простоте и прямоте высказывания; они должны быть доминантой нашей поэзии. Да, неужели? Так ли уж простота и прямота высказывания существенны для поэзии? Я так не думаю. Они, возможно, замечательны для драмы, замечательны для всех этих подражательных литформ, которые требуют от литературы отражать жизнь с ее внешней стороны, замечательны для спокойного повествования, словом, замечательны, в своем месте; но им не везде есть место. |
Poetry has many modes of music; she does not blow through one pipe alone. Directness of utterance is good, but so is the subtle recasting of thought into a new and delightful form. Simplicity is good, but complexity, mystery, strangeness, symbolism, obscurity even, these have their value. Indeed, properly speaking, there is no such thing as Style; there are merely styles, that is all | Поэзия лезет во все щели, ей недостаточно дудеть в одну дуду. Прямые высказывания -- это хорошо, но так же хорошо переодевание мысли в новые и восхитительные одежды. Простота -- это хорошо, но сложность, загадка, странности всякие, символизм, даже темность -- все эти так же имеют свою ценность. В самом деле, собственно говоря, нет такой вещи как Стиль, есть просто стили и баста |
литература и злоба дня | |
When the result is beautiful the method is justified, and no shrill insistence upon a supposed necessity for absolute modernity of form can prevail against the value of work that has the incomparable excellence of style. Certainly, Mr. Morris's work possesses this excellence. His fine harmonies and rich cadences create in the reader that spirit by which alone can its own spirit be interpreted, awake in him something of the temper of romance and, by taking him out of his own age, place him in a truer and more vital relation to the great masterpieces of all time. It is a bad thing for an age to be always looking in art for its own reflection. It is well that, now and then, we are given work that is nobly imaginative in its method and purely artistic in its aim. | Когда результатом усилий художника родилось прекрасное, любой метод оправдан, и никакое крикливое требование считаться с позывами времени, не может быть доводом против работы, отмеченной красотой стиля. Безусловно произведение мр Морриса отмечано это красотой. Тонкая гармония и разнообразие ритмов будят в читателе тот романтический дух, только с помощью которого и можно вникнуть в дух создателя, и который вырывая читателя из лап его собственного века, дают истинное представление о шедевре на все времена. Глупое занятие современников всегда искать в создании художника отражения "требований дня". Замечательно, что время от времени нам сниспосылается нечто оригинальное по методу и чисто художественное по цели. |
... | |
It is always a pleasure to come across an American poet who is not national, and who tries to give expression to the literature that he loves rather than to the land in which he lives. The Muses care so little for geography! | Всегда испытываешь удовольствие, встречая американского поэта, который не национален и стремится выразить в литературе скорее то, что он любит, чем любовь к стране, в которой он живет. Музы так беззаботны к географии! |
искусство и общественные цели | |
It is, of course, easy to see how much Art lost by having a new mission forced upon her. The creation of a formal tradition upon classical lines is never without its danger, and it is sad to find the provincial towns of France, once so varied and individual in artistic expression, writing to Paris for designs and advice | Легко видеть, как много потеряло Искусство, когда на него возложили какую-то миссию. Создание формальных традиций из классических образцов никогда не проходит бесследно: печально видеть, что провинциальные французские городки, некогда столь различные и индивидуальные в своем облике, теперь шлют гонцов в Париж за советом и планом |
наиболее притягательная вещь в книге стихов сильная человеческая индивидуальность | |
However, Mr. Henley is not to be judged by samples. Indeed, the most attractive thing in the book is no single poem that is in it, but the strong humane personality that stands behind both flawless and faulty work alike, and looks out through many masks, some of them beautiful, and some grotesque, and not a few misshapen. In the case with most of our modern poets, when we have analysed them down to an adjective, we can go no further, or we care to go no further | стихи мр Х. нельзя судить по образцам. В самом деле, наиболее притягательная вещь в книге стихов не отдельные произведения, но сильная человеческая индивидуальность, прячься она за безупречной или шероховатой работой без разницы. Она выглядывает из множества масок, прекрасных или гротескных и не всегда удачных. У большинства современных поэтов, которых мы разглагаем на эпитеты, невозможно заглянуть что за ними, да мы и не стараемся |
сознательная работа художника над стилем | |
the faults are deliberate, and the result of much study; the beauties have the air of fascinating impromptus | недостатки результат обдуманной работы, красоты восхитительно пахнут impromptus |
критика | |
Mr. William Sharp takes himself very seriously and has written a preface to his Romantic Ballads and Poems of Phantasy, which is, on the whole, the most interesting part of his volume | Мр Ш. принимает себя слишком всерьез и он написал предисловие к своим "Р. поэмам и фантазиям", которое и есть самое интересное место во всей изданной книге |
поэзия и чувство прекрасного | |
If English Poetry is in danger-and, according to Mr. Sharp, the poor nymph is in a very critical state-what she has to fear is not the fascination of dainty metre or delicate form, but the predominance of the intellectual spirit over the spirit of beauty | если английская поэзия находится в опасности -- а судя по мр Ш. бедная нимфа пребывает в критическом состоянии -- то чего следует опасаться, так это не утонченности метра или там деликатности формы, а доминирования интеллектуализма над чувством прекрасного. |
общество выражает себя в формах искусства | |
if this Renaissance is to be a vital, living thing, it must have its linguistic side | если ренессанс это нечто живое и жизненное он должен иметь свою лингвистическую составляющую |
о подражании | |
What strikes one on reading over Mr. Sladen's collection is the depressing provinciality of mood and manner in almost every writer. Page follows page, and we find nothing but echoes without music, reflections without beauty | Что поражает всякого при чтении коллекции мр. С. это депрессивная провинциальность настроения и манер в почти каждом авторе. Страница идет за страницей и мы не находим ничего, кроме эха без музыки, отражений без красоты |
о книге | |
What are the best books to give as Christmas presents to good girls who are always pretty, or to pretty girls who are occasionally good? People are so fond of giving away what they do not want themselves, that charity is largely on the increase. But with this kind of charity I have not much sympathy. If one gives away a book, it should be a charming book-so charming, that one regrets having given it, and would not take it back | какие книги лучше всего дарить на Рождество хорошим девушкам, которые всегда милы, или милым девушкам, которые по временам бывают хорошими? Люди так настроены дарить то, чего они не хотели бы иметь сами, что благотворительность возрастает до чудовищных размеров. Но к подобной благотворительности я не чувствую никакой симпатии. Если кто-то дарит книгу, это должна быть хорошая книга, настолько хорошая, чтобы ее жалко было дарить и хотелось бы забрать свой подарок |
ясность и затемненность в поэзии | |
Action takes place in the sunlight, but the soul works in the dark. There is something curiously interesting in the marked tendency of modern poetry to become obscure. Many critics, writing with their eyes fixed on the masterpieces of past literature, have ascribed this tendency to wilfulness and to affectation. Its origin is rather to be found in the complexity of the new problems, and in the fact that self-consciousness is not yet adequate to explain the contents of the Ego | Действие происходит при свет дня, душа же шарится в потемках. Любопытно было бы понять явно обозначившуюся тенденцию современной поэзии быть темной. Многие критики, читая современную поэзию глазами прошлой, приписывают эту тенденцию произволу и пижонству. Ее источником скорее может быт обнаружен в сложности новых проблем, и в том факте, что самосознания еще недостаточно для объяснения Ego |
The unity of the individual is being expressed through its inconsistencies and its contradictions. In a strange twilight man is seeking for himself, and when he has found his own image, he cannot understand it. Objective forms of art, such as sculpture and the drama, sufficed one for the perfect presentation of life; they can no longer so suffice | Единство индивидуальности выражается через ее непостоянство и внутренние противоречия. Человек ищет себя в старанном мерцающем свете и когда он находит свой собственный образ, он не может понять его. Объективных форм искусства, как скульптура или драма, достаточно чтобы представить нам жизнь в ее совершенных форм, но их недостаточно для представления души современного человека |
о любовных письмах | |
The invention of the love-letters of a curious and unknown personality was a clever idea. It is a fine, delicate piece of fiction, an imaginative attempt to complete a real romance | Изобретение любовных писем, якобы написанных неизвестным лицом к знаменитости -- это очень умная идея. Это жанр изысканной прозы, творческая попытка сотворить реальный роман |
о чтении романов | |
There is a great deal to be said in favour of reading a novel backwards. The last page is, as a rule, the most interesting, and when one begins with the catastrophe or the dénoûment one feels on pleasant terms of equality with the author. It is like going behind the scenes of a theatre. One is no longer taken in, and the hairbreadth escapes of the hero and the wild agonies of the heroine leave one absolutely unmoved. One knows the jealously-guarded secret, and one can afford to smile at the quite unnecessary anxiety that the puppets of fiction always consider it their duty to display | Многое можно сказать в пользу чтения романов задом наперед. Последняя страница, как правило, самая интересная, и когда начинаешь с катастрофы или развязки, чувствуешь, что ты находишься с автором в равных условиях. Это все равно что пройти за кулисы в театре. Тебя уже ничто не застанет врасплох и счастливое ускользание героя в последний момент или дикая агония героини оставять тебя совершенно равнодушным. Ты знаешь тщательно хранимый секрет и можешь лишь улыбаться над необязательными заботами кукол, которые считают своим долгом выставлять их на показ |
цель художника развлечь, а не научить | |
In The Vicar of Wakefield he seeks simply to please his readers, and desires not to prove a theory; he looks on life rather as a picture to be painted than as a problem to be solved; his aim is to create men and women more than to vivisect them | В "Вексвященнике" Голдсмит просто желает повеселить читателя, а не доказывать теории. Он смотрит на жизнь скорее как на картину, которую хочется нарисовать, чем на проблему, которую нужно решить. Его цель скорее создать образы людей, чем вивисектировать их |
искусство и жизнь | |
life remains eternally unchanged; it is art which, by presenting it to us under various forms, enables us to realise its many-sided mysteries, and to catch the quality of its most fiery-coloured moments. The originality, I mean, which we ask from the artist, is originality of treatment, not of subject. It is only the unimaginative who ever invents. The true artist is known by the use he makes of what he annexes, and he annexes everything | жизнь всегда одинакова; это искусство, представляя ее под разными личинами, дает нам понять, что там прячется много тайн и оценить вкус множества по-разному раскрашенных моментов. Оригинальность, которую мы ждем от артиста -- это оригинальность взгляда, а не предмета. Только люди без воображения что-то изобретают. Подлинный артист познается по тому, что он делает из подручного материала, а таковым для него может быть что угодно |
о детективной литературе | |
Most people know that in the concoction of a modern novel crime is a more important ingredient than culture | Все знают что в изготовлении современного романа, преступление более важный элемент, чем культура. |
литературоведение | |
Antiquarian books, as a rule, are extremely dull reading. They give us facts without form, science without style, and learning without life | Книги по истории литературы -- исключительно скучное занятие. Они нас снабжают фактами без формы, знанием без стиля и наукой без жизни |
поэзия и политика | |
A philosophic politician once remarked that the best possible form of government is an absolute monarchy tempered by street ballads. Without at all agreeing with this aphorism we still cannot but regret that the new democracy does not use poetry as a means for the expression of political opinion | один политолог как-то заметил, что самое лучшее государственное устройства -- абсолютная монархия, умеряемая уличными балладами. Вовсе не присоединяясь к этому мнению, мы не можем не сожалеть однако о том, что нынешняя демократия не использует поэзию для выражения политических мнений |
о литературных персонажах | |
We saw that the essence of the drama is disinterested presentation, and that the characters must not be merely mouthpieces for splendid poetry but must be living subjects for terror and for pity | Мы поняли, что суть драмы -- беспристрастная презентация и что характеры должны быть не просто громкоговорители для прекрасной поэзии, но живыми субъктами, которые могли бы ужасать или вызывать жалость |
персонажи и реальные люди | |
after the Comédie Humaine one begins to believe that the only real people are the people who have never existed. Lucien de Rubempré, le Père Goriot, Ursule Mirouët, Marguerite Claës, the Baron Hulot, Madame Marneffe, le Cousin Pons, De Marsay-all bring with them a kind of contagious illusion of life. They have a fierce vitality about them: their existence is fervent and fiery-coloured; we not merely feel for them but we see them-they dominate our fancy and defy scepticism. A steady course of Balzac reduces our living friends to shadows, and our acquaintances to the shadows of shades. Who would care to go out to an evening party to meet Tomkins, the friend of one's boyhood, when one can sit at home with Lucien de Rubempré? | после Comédie Humaine можно подумать, что единственные реальные люди, это люди, которые никогда не существовали. Персонажи Бальзака заражают нас непреодолимой иллюзией жизни. Вокруг них царит насыщенная атмосфера пылкой жизненности; их существование яростно, мы не только чувствуем их, мы их видим -- они доминируют над нашим воображением и посрамляют скептицизм. Пройдя курс лечения Бальзаком видишь, что наши друзья -- это тени, а знакомые тени теней. Кому будет охота идти на праздник в гости к Томкинсу, нашему другу детства, когда можно остаться дома с Lucien de Rubempré? |
о риторике | |
Eloquence is a beautiful thing but rhetoric ruins many a critic, and Mr. Symonds is essentially rhetorical | Элоквенция прекрасная вещь, но риторика руинирует критики, а этот мистер риторик по своей сущности |
жизненность персонажа | |
We cannot tell, and Shakespeare himself does not tell us, why Iago is evil, why Regan and Goneril have hard hearts, or why Sir Andrew Aguecheek is a fool. It is sufficient that they are what they are, and that nature gives warrant for their existence. If a character in a play is lifelike, if we recognise it as true to nature, we have no right to insist on the author explaining its genesis to us | мы не можем сказать, и Шекспир сам никогда не говорит нам, почему Яго -- это зло, почему у Реганы и Гонерильи каменные сердца, или почему сэр Огюйчик -- дурак. Достаточно того, что они есть те, кто они есть, и что натура выдала ордер на их существование. Если драматический персонаж жизненен, если мы признаем его соответвествие жизни, нам нет смысла настаивать на авторском объяснении его генезиса |
история как предмет искусства | |
Mr. Symonds had regarded the past rather as a picture to be painted than as a problem to be solved. The art of the picturesque chronicler is completed by something like the science of the true historian, the critical spirit begins to manifest itself, and life is not treated as a mere spectacle, but the laws of its evolution and progress are investigated also | Мистер рассматривает прошлое скорее как картину, которую интересно нарисовать, чем как проблему, которую надо решить. Искусство живописного хроникер должно заканчиваться чем-то наподобие знания подлинного историка. Критический дух начинает выказывать себя, и жизнь более трактуется не как спектакль, а как законы ее эволюции, а прогресс подвергается скальпелю исследователя |
искусство и журналистика | |
Mr. Quilter rollicks through art with the recklessness of the tourist and describes its beauties with the enthusiasm of the auctioneer. Mr. Quilter is the apostle of the middle classes, and we are glad to welcome his gospel. After listening so long to the Don Quixote of art, to listen once to Sancho Panza is both salutary and refreshing | Мистер скользит по искусству как на роликовых коньках и описывает его красоты с энтузиазмом рекламного агента. Мистер настоящий апостол среднего класса, и мы рады послушать его евангелие. Когда долго слушаешь об искусстве д. Кихота, болтовня С. Пансо становится как здоровой, так и освежающей |
искренность и здравость суждений | |
Sometimes, we admit, we would like a little more fineness of discrimination, a little more delicacy of perception. Sincerity of utterance is valuable in a critic, but sanity of judgment is more valuable still | иногда мы предпочли бы меньшей тонкости в анализе, и большей в суждениях. Искренность высказывания очень ценна в критике, но здравость суждений все же ценна более |
о сатире | |
Satire, always as sterile as it is shameful and as impotent as it is insolent... | Сатира всегда стериальна, когда она безобидна, и бессильна, когда она оскорбляет |
роль декораций | |
La passion, elle-même, gagne à être vue dans un milieu pittoresque | Страсти много выигрывают, когда они выступают в живописных декорациях |
о необходимости дистанции в искусстве | |
La distance dans le temps, à la différence de la distance dans l'espace, rend les objets plus grands et plus nets. Les choses ordinaires de la vie contemporaine sont enveloppées d'un brouillard de familiarité qui obscurcit souvent leur signification | Дистанция во времени, помноженная на дистанцию в пространстве делают предметы более выпуклыми. Современная обыденность окутана туманом знакомости, которая часто затемняет ее значение |
свойства греческого стиха | |
si la rapidité est une des qualités de l'hexamètre grec, la majesté est une autre de ses qualités distinctives entre les mains d'Homère. Toutefois ce défaut paraît presque impossible à éviter: car pour certaines raisons métriques un mouvement majestueux dans le vers anglais est de toute nécessité un mouvement lent | если плавность есть одно из свойст греческого гекзаметра, то величественность -- другое, четко просматриваевое в руках Гомера. Перевод грека на англязык всегда будет страдать одним неизбежным недостатком: ибо исходя из определенных метрических резонов величественность в английском стихе всегда сопряжена с медлительностью |
должен ли критик сам быть художником | |
On aura beau barbouiller un mur de cave, on ne fera jamais comprendre à un homme le mystère des Sibylles de Michel-Ange, et il n'est point nécessaire d'écrire un seul drame en vers blanc pour être en état d'apprécier la beauté d'Hamlet. Il faut qu'un critique d'art ait un tempérament susceptible de recevoir les impressions de beauté, et une intuition suffisante pour reconnaître un style, quand il le rencontre, et la vérité, lorsqu'elle lui est montrée, mais s'il lui manque ces qualités, il pourra faire de l'aquarelle à tort et à travers, sans arriver à se les donner, car si toutes choses restent cachées au critique incompétent, de même rien ne sera révélé au mauvais peintre | Можно измазать все заборы на своей улице и даже не приблизиться к пониманию "Сивилл" Микеланджело, и вовсе не обязательно написать хотя бы одну драму белым стихом, чтобы наслаждаться красотой "Гамлета". Для критика важно быть чувствительным впечатлениям прекрасного, и обладать интуицией распознавания стиля, когда его встречаешь, и правды, когда ее обнажают. А если этого нет, то он может ляпать акварель за акварелью, так и не научившись видеть как художник. Ибо если у критика нет глаза на вещи, то став плохим художником, он их не обнаружит |
о литературоведении | |
Le défunt Professeur de la Sorbonne pouvait babiller d'une manière charmante sur la culture et possédait toute l'attrayante insincérité d'un faiseur de phrases accompli | Этот профессор умеет болтать в приятной манере о культуре и обладает привлекательной неискренностью производителя гладких фраз |
прототип и искусство | |
il lui a fallu vivre ses romans, avant de pouvoir les écrire | прежде чем написать свои романы, ей нужно было их пережить |
о самоограничении в искусстве | |
poetry may be said to need far more self-restraint than prose. Its conditions are more exquisite. It produces its effects by more subtle means. It must not be allowed to degenerate into mere rhetoric or mere eloquence. It is, in one sense, the most self-conscious of all the arts, as it is never a means to an end but always an end in itself | поэзия, можно сказать нуждается в большем самоограничении, чем проза. Ее сфера более изысканна. Она прозводит эффект более тонкими средствами. Она не должна дебилизироваться до пошлой риторики или пустого красноречия. Она в некотором смысле самое рефлективное из всех искусств, ибо она никогда не средство для достижения какой-либо цели, но цель в себе |
Deutsch | Русский |
Der Hauptvorzug, den die Herrschaft der sozialistischen Gesellschaftsordnung mit sich brächte, liegt ohne Zweifel darin, dass der Sozialismus uns befreien würde von dem gemeinen Zwang, für andere zu leben, der in der gegenwärtigen Lage auf fast allen so schwer lastet. In der Tat gibt es kaum jemanden, der ihm zu entgehen vermag. | Главное преимущество установления социализма - без сомнения тот факт, что социализм освободит нас от порочной необходимости жить для других, которая в наше время так сильно довлеет над каждым. |
Dann und wann im Verlaufe des Jahrhunderts hat ein großer Wissenschaftler wie Darwin, ein großer Dichter wie Keats, ein feiner kritischer Geist wie Renan, ein überlegener Künstler wie Flaubert es fertiggebracht, sich zu isolieren, sich dem lärmenden Zugriff der anderen zu entziehen, sich "unter den Schutz der Mauer zu stellen", wie Plato es nennt, und auf diese Weise seine natürliche Begabung zu vervollkommnen, zu seinem eigenen unvergleichlichen Gewinn und zu dem unvergleichlichen, dauernden Gewinn der ganzen Welt. Dies sind jedoch Ausnahmen. | Время от времени по ходу истории появляются великие люди, такие как ученый Дарвин, поэт Китс, утонченный критик Ренан или мастер прозы Флобер, - которым удается изолировать себя от назойливого соседства окружающих, быть "под опекой стены" по выражению Платона и, таким образом, реализовать совершенство сокрытое у себя внутри, к своей несравненной радости и долгой радости всего остального мира. Они, к сожалению, исключения. |
Die meisten Menschen vergeuden ihr Leben durch einen ungesunden und übertriebenen Altruismus, ja, sind sogar genötigt, es zu vergeuden. Sie finden sich umgeben von scheußlicher Armut, von scheußlicher Hässlichkeit, von scheußlichem Hunger. Es ist unvermeidlich, dass ihr Gefühlsleben davon erschüttert wird. | Большинство людей разрушают свою жизнь из-за нездорового и чрезмерного альтруизма - принуждены по сути разрушать свою жизнь. Они окружены бедностью, безобразием, голодом. И они неизбежно глубоко это чувствуют. |
Die Empfindungen des Menschen werden rascher erregt als sein Verstand; und es ist, wie ich jüngst in einem Artikel über das Wesen der Kritik hervorgehoben habe, sehr viel leichter, Mitgefühl für das Leiden zu hegen als Sympathie für das Denken. Daher tritt man mit bewundernswerten, jedoch irregeleiteten Absichten sehr ernsthaft und sehr sentimental an die Aufgabe heran, die sichtbaren Übel zu heilen. Aber diese Heilmittel heilen die Krankheit nicht: sie verlängern sie bloß. In der Tat sind sie ein Teil der Krankheit selbst. | Эмоции человека сильнее подвержены воздействию, чем его ум; и как я уже указывал некоторое время назад, намного легче симпатизировать страдающему, чем симпатизировать чьей-либо мысли. Соответственно, люди со всей серьёзностью и всем сердцем настроены на то, чтобы вылечить, смягчить то зло, которое видят перед собой. Но их лекарства не вылечивают болезнь - они только продлевают её. На самом же деле, их лекарства есть часть самой болезни. |
Man versucht zum Beispiel das Problem der Armut zu lösen, indem man die Armen am Leben erhält; oder, wie es eine sehr fortgeschrittene Schule vorschlägt, indem man sie amüsiert. | Они пытаются решить проблему бедности, например, поддерживая самих бедных, или в случае особой просвещенности, развлекая их. |
Aber das ist keine Lösung; es verschlimmert die Schwierigkeit. Das wahre Ziel heißt, die Gesellschaft auf einer Grundlage neu zu errichten, die die Armut ausschließt. Und die altruistischen Tugenden haben wirklich die Erreichung dieses Zieles verhindert. | Но это не решение проблемы - это усугубление трудностей. Настоящим средством была бы попытка перестроить общество на такой основе, что сама бедность была бы невозможна. А все альтруистические порывы только предупреждают достижение этой цели. |
Gerade wie die ärgsten Sklavenhalter diejenigen waren, die ihre Sklaven wohlwollend behandelten und dadurch verhindert haben, dass die Greuel des Systems von denen, die darunter litten, erkannt und von denen, die darüber nachdachten, verstanden wurden, so richten beim gegenwärtigen Stand der Dinge in England jene den größten Schaden an, die versuchen, Gutes zu tun; und schließlich haben wir das Schauspiel erlebt, wie Männer, die sich eingehend mit dem Problem befasst haben und das Leben kennen - Männer von Bildung, die im East End wohnen -, auftreten und die Gemeinschaft anflehen, ihre altruistischen Anwandlungen von Barmherzigkeit, Fürsorge und dergleichen einzuschränken. | Так же, как самыми худшими рабовладельцами были те, кто был добрым к своим рабам и таким образом отвлекал рабов от осознания ужаса своего положения, так и в теперешней Англии люди, причиняющие наибольший вред, это те, кто старается делать только добро; наконец мы видим людей, которые действительно взялись за дело и понимают жизнь - образованных людей Ист-Энда, которые требуют, чтобы общество сдерживало свои альтруистические порывы милосердия, благотворительности и т.п. |
Sie tun das aus der Erwägung heraus, dass eine solche Barmherzigkeit erniedrigt und demoralisiert. Sie haben vollkommen recht. Aus der Barmherzigkeit entstehen viele Sünden. | Они поступают так по той причине, что милосердие приводит к деградации и деморализует. И они совершенно правы. Милосердие влечет за собой много грехов. |
Es ist auch noch folgendes zu sagen. Es ist amoralisch, Privateigentum zur Milderung der schrecklichen Übelstände zu verwenden, die aus der Einrichtung des Privateigentums entspringen. Es ist nicht nur amoralisch, sondern auch unehrlich. | Следует ещё сказать вот что. Совершенно аморально использовать частную собственность для облегчения ужасных последствий, которые влечет за собой институт частной собственности. Это аморально и несправедливо. |
Unter dem Sozialismus wird sich das alles selbstverständlich ändern. Es wird keine Menschen mehr geben, die in stinkenden Höhlen mit stinkenden Fetzen bekleidet wohnen und kränkliche, durch den Hunger verkümmerte Kinder inmitten einer unmöglichen, widerwärtigen Umgebung großziehn. | При социализме всё, конечно же, изменится. Больше не будет людей в зловонных трущобах, одетых в рваные тряпки, не будет больных изголодавшихся детей. |
Die Sicherheit der Gesellschaft wird nicht mehr, wie es jetzt der Fall ist, vom Stande des Wetters abhängen. Wenn Frost kommt, werden nicht mehr hunderttausend Männer ihre Arbeit verlieren und im Zustand abscheulichen Elends durch die Straßen irren oder ihre Nachbarn um ein Almosen anbetteln oder sich vor den Toren der ekelhaften Asyle drängen, um sich ein Stück Brot oder ein verwahrlostes Obdach für die Nacht zu sichern. jedes Mitglied der Gesellschaft wird an dem allgemeinen Wohlstand und Glück teilhaben, und wenn Frost hereinbricht, so wird er niemandem Schaden zufügen. | Надежность общественных отношений не будет зависеть от погоды, как это происходит сейчас. Если ударит мороз, мы не будем иметь сотни тысяч безработных, слоняющихся по улицам или просящих милостыню у соседей, или толпящихся у дверей ночлежек ради куска хлеба и грязного пристанища на ночь. Каждый член общества будет разделять достояние и счастье всего общества, и если придет мороз, от этого никто не пострадает. |
Auf der anderen Seite wird der Sozialismus einfach deshalb von Wert sein, weil er zum Individualismus führt. | С другой стороны, социализм сам по себе будет большой ценностью, потому что он приведет к индивидуализму. |
Der Sozialismus, Kommunismus oder wie immer man ihn benennen will, wird durch die Umwandlung des Privateigentums in allgemeinen Wohlstand und indem er anstelle des Wettbewerbs die Kooperation setzt, der Gesellschaft den ihr angemessenen Zustand eines gesunden Organismus wiedergeben und das materielle Wohl eines jeden Mitgliedes der Gemeinschaft sichern. | Социализм, коммунизм, или как бы мы его не называли, превращая частную собственность в общественное богатство и заменяя соревнование сотрудничеством, превратит общество в здоровую организацию и обеспечит материальный достаток каждому члену общества. |
In der Tat wird er dem Leben seine richtige Grundlage und seine richtige Umgebung verschaffen. Um aber das Leben zu seiner höchsten Vollendung zu bringen, bedarf es noch eines anderen. Es bedarf des Individualismus. Wenn der Sozialismus autoritär ist, wenn Regierungen mit ökonomischer Macht ausgestattet werden, so wie sie jetzt mit politischer Macht ausgestattet sind, wenn wir mit einem Wort eine Industrietyrannis bekommen sollten, dann wäre der neue Status des Menschen schlimmer als der bisherige. | По сути, он обеспечит Жизни настоящую основу и окружение. Но для развития и совершенства жизни требуется нечто большее. Требуется индивидуализм. Если социализм авторитарный, если правительства вооружены экономической властью так же, как сейчас политической, если, короче, мы будем иметь Индустриальную Тиранию, то тогда человеческое существование в последнем случае будет хуже, чем в предыдущем. |
Heute sind durch das Bestehen des Privateigentums sehr viele Menschen imstande, ihre Individualität in einer gewissen, freilich sehr beschränkten Weise zu entfalten. Entweder brauchen sie nicht für ihren Lebensunterhalt zu arbeiten, oder sie sind in der Lage, einen ihnen wirklich zusagenden Wirkungskreis zu wählen, der ihnen Freude bereitet. | В настоящее время вследствие частной собственности множество людей в состоянии развить лишь ограниченный индивидуализм. У них или нет необходимости зарабатывать на жизнь или есть возможность выбирать ту сферу деятельности, которая им по душе и доставляет истинное удовольствие. |
Das sind die Dichter, die Philosophen, die Gelehrten, die Gebildeten - mit einem Wort die echten Menschen, die Menschen, die zur Selbstverwirklichung gelangt sind, und in denen die Menschheit ihre Verwirklichung teilweise erreicht. Andererseits gibt es eine große Zahl von Menschen, die kein Privateigentum besitzen, und da sie immer am Rande des nackten Elends stehen, sind sie genötigt, die Arbeit von Lasttieren zu verrichten, Arbeit, die ihnen keinesfalls zusagt und zu der sie nur durch die unabweisbare, widervernünftige, erniedrigende Tyrannis der Not gezwungen werden. | Это поэты, философы, люди науки - словом, настоящие люди, люди, которые реализовали свою сущность и в которых все человечество находит частичную реализацию. С другой стороны, большинство людей, не имеющих частной собственности и находящихся всегда на краю голода, принуждены выполнять скотскую работу, работу, которая им не подходит и которую они вынуждены выполнять под диктатом бессмысленной тирании нужды. |
Das sind die Armen; in ihrem Lebensbereich fehlt jede Grazie, jede Anmut der Rede, jegliche Zivilisation oder Kultur, jede Verfeinerung der Genüsse und jede Lebensfreude. Aus ihrer kollektiven Kraft schöpft die Menschheit großen materiellen Reichtum. Aber sie gewinnt nur den materiellen Vorteil, und der Arme selbst bleibt dabei ohne die geringste Bedeutung. Er ist nur ein winziges Teilchen einer Kraft, die ihn nicht nur nicht beachtet, sondern zermalmt: ja, ihn mit Vorliebe zermalmt, weil er dann um so fügsamer ist. | Это - бедные; и среди них нет изящных манер, изысканной речи, цивилизованности, культуры, утонченных удовольствий, радости жизни. Благодаря их коллективной силе человечество много приобретает в материальном отношении, но именно один материальный выигрыш идет в счет - до бедного же человека никому нет абсолютно никакого дела. Он - только бесконечно малый атом этой силы, которая не видит и топчет его, или предпочитает растоптать в случае, если он не слишком ей послушен. |
Natürlich könnte man sagen, dass der unter den Bedingungen des Privateigentums entstandene Individualismus nicht immer und nicht einmal in der Regel etwas Erlesenes oder Wundervolles sei, und dass die Armen, mag es ihnen auch an Kultur und Anmut fehlen, doch manche Tugenden besitzen. Diese beiden Einwände wären vollkommen richtig. | Надо отметить, что индивидуализм, созданный в условиях частной собственности, не всегда имеет достойное лицо, а у бедных, несмотря на отсутствие культуры и манер, могут быть свои достоинства. Оба этих замечания совершенно справедливы. |
Der Besitz von Privateigentum wirkt sehr oft gänzlich demoralisierend, und das ist natürlich einer der Gründe, weshalb der Sozialismus diese Einrichtung abschaffen möchte. Das Eigentum ist in der Tat etwas überaus Lästiges. Vor einigen Jahren gab es Leute, die überall im Lande verkündeten, dass das Eigentum Verpflichtungen mit sich brächte. | Обладание частной собственностью часто ужасно деморализует, и это, конечно, она из причин, почему социализм хочет от неё освободиться. По существу, собственность вообще это обуза. Несколько лет назад люди утверждали, что собственность влечет за собой обязательства. |
Sie haben es so häufig und mit solcher Hartnäckigkeit behauptet, dass zu guter Letzt die Kirche anfing, es nachzusagen. Man kann es jetzt von jeder Kanzel hören. Es ist absolut wahr. Eigentum erzeugt nicht nur Pflichten, sondern erzeugt so viele Pflichten, dass jeder große Besitz nichts als Verdruss mit sich bringt. Unaufhörlich werden Ansprüche an einen gestellt, man muss sich pausenlos um Geschäfte kümmern und kommt niemals zur Ruhe. | Они говорили это так часто и надоедливо, что, наконец, и Церковь начала повторять. Сейчас это можно услышать с любой кафедры. И это чистейшая правда. Собственность не только несет за собой обязательства, но их оказывается так много, что обладание ими в большой степени - скучное занятие. Она требует бесконечного внимания, бесконечного беспокойства. |
Wenn das Eigentum nur Freude brächte, so könnten wir es noch hinnehmen, aber seine Verpflichtungen machen es unerträglich. Im Interesse der Reichen müssen wir es abschaffen. | Если бы собственность приводила к простым удовольствиям, мы могли бы ещё ее терпеть, но обязательства делают её невыносимой. В интересах богачей мы должны освободиться от неё. |
Man mag die Tugenden der Armen bereitwillig anerkennen, und doch muss man sie sehr bedauern. Wir bekommen oft zu hören, die Armen seien für Wohltaten dankbar. Einige von ihnen sind es ohne Zweifel, aber die besten unter den Armen sind niemals dankbar. Sie sind undankbar, unzufrieden, ungehorsam und rebellisch. Sie sind es mit vollem Recht. | С достоинствами бедных мы можем безусловно согласиться, но еще в большей степени мы жалеем их. Нам часто говорят, что бедные благодарны за милосердие. Некоторые из них безусловно -да, но лучшие среди бедных - нет. Они неблагодарны, недовольны, непослушны и мятежны. И они совершенно правы. |
Die Mildtätigkeit empfinden sie als lächerlich unzulängliches Mittel einer Teilrückerstattung oder als sentimentale Almosen, gewöhnlich mit dem unverschämten Versuch des sentimentalen Spenders verbunden, über ihr Privatleben zu herrschen. Warum sollten sie dankbar sein für die Krumen, die vom Tisch des Reichen fallen? | Милосердие они считают неуклюжей попыткой возместить ущербность своего существования сентиментальным откупом, обычно сопровождаемым наглым вмешательством в их личную жизнь. Почему они должны благодарить за эти крохи, падающие со стола богачей? |
Sie selbst sollten beim Mahle sitzen, das beginnen sie jetzt zu begreifen. Was die Unzufriedenheit anbelangt, wer mit einer solchen Umgebung und einer so dürftigen Lebensführung nicht unzufrieden ist, müsste vollkommen abgestumpft sein. Wer die Geschichte gelesen hat, weiß, dass Ungehorsam die ursprüngliche Tugend des Menschen ist. Durch Ungehorsam ist der Fortschritt geweckt worden, durch Ungehorsam und durch Rebellion. | Они начинают понимать, что должны сидеть за общим столом. Что касается недовольства, то человек, соглашающийся с таким окружением и таким низким уровнем жизни, по-моему, совершеннейшее животное. Непослушание в глазах тех, кто знает историю, - неотъемлемое богатство человека. Именно через него происходит прогресс человечества, через непослушание и мятеж. |
Manchmal lobt man die Armen für ihre Sparsamkeit. Aber den Armen Sparsamkeit zu empfehlen, ist grotesk und beleidigend zugleich. Es ist, als gäbe man einem Verhungernden den Rat, weniger zu essen. Ein Stadt- oder Landarbeiter, der sparen wollte, beginge etwas absolut Amoralisches. | Иногда бедных превозносят за их бережливость. Но рекомендовать бедному бережливость - издевательство. Это всё равно, что советовать голодающему есть меньше. Для городского или сельского труженика бережливость будет совершенно аморальна. |
Der Mensch sollte sich nicht zu dem Beweis erniedrigen, dass er wie ein schlecht genährtes Tier leben kann. Er sollte lieber stehlen oder ins Armenhaus gehen, was viele für eine Form des Diebstahls halten. Was das Betteln betrifft, so ist Betteln sicherer als Stehlen, aber es ist anständiger zu stehlen, als zu betteln. Nein: Ein Armer, der undankbar, nicht sparsam, unzufrieden und rebellisch ist, ist wahrscheinlich eine echte Persönlichkeit, und es steckt viel in ihm. | Человек не должен показывать, что он может жить как плохо ухоженное животное. Он должен противиться этому или красть. Что касается милостыни, то безопаснее её просить, чем брать, но достойнее брать, чем просить. Нет, бедняк, который неблагодарен, нескуп, недоволен и мятежен, по всей вероятности, настоящая личность со многими достоинствами. |
Er stellt auf jeden Fall einen gesunden Protest dar. Was die tugendsamen Armen betrifft, so kann man sie natürlich bedauern, aber keinesfalls bewundern. Sie haben mit dem Feinde gemeinsame Sache gemacht und haben ihr Erstgeburtsrecht für eine sehr schlechte Suppe verkauft. | В любом случае, он - здоровый протест. А насчет добродетельных бедных, то их можно, конечно, жалеть, но вряд ли можно ими восхищаться. Они заключили сделку с врагом и продали своё право первородства за чечевичную похлёбку. |
Sie müssen außerdem äußerst dumm sein. Ich begreife wohl, dass ein Mann Gesetze annimmt, die das Privateigentum schützen und seine Anhäufung gestatten, solange er unter diesen Bedingungen seinem Leben eine gewisse Schönheit und Geistigkeit zu geben vermag. Doch ist es mir beinahe unverständlich, wie jemand, dessen Leben durch diese Gesetze zerstört und verunstaltet wird, ihren Fortbestand ruhig mit ansehen kann. | Я вполне могу понять человека, принимающего частную собственность, и признать его накопления до тех пор, пока он в этих условиях ведёт интеллектуальную и достойную жизнь. Но мне кажется совершенно невероятным, как человек, чья жизнь испорчена, может соглашаться с законами своего существования. |
Und dennoch ist es nicht wirklich schwer, eine Erklärung dafür zu finden. Es ist einfach dies: Armut und Elend wirken so völlig erniedrigend und üben einen so lähmenden Einfluss auf das Wesen des Menschen aus, dass sich keine Gesellschaftsklasse der Leiden jemals wirklich bewusst wird. Andere müssen sie darüber aufklären, und oftmals glauben sie ihnen nicht einmal. | Тем не менее, объяснение этому найти нетрудно. Нужда и нищета парализует природу человека, он деградирует, и класс бедняков не сознает того, что страдает. Им нужна подсказка, но они часто ей не верят. |
Was mächtige Arbeitgeber gegen Agitatoren sagen, ist fraglos wahr. Agitatoren sind Eindringlinge, die in eine vollkommen zufriedene Gesellschaftsschicht einbrechen und die Saat der Unzufriedenheit unter sie säen. Das ist der Grund, weshalb Agitatoren so absolut notwendig sind. | То, что говорят работодатели об агитаторах, сущая правда. Агитаторы - это во всё вмешивающийся, надоедливый народ, который пробирается в довольную часть общества и сеет там семена недовольства. Вот почему агитаторы совершенно необходимы. |
Ohne sie gäbe es in unserem unvollkommenen Staat kein Fortschreiten zur Zivilisation hin. Die Sklaverei wurde in Amerika nicht etwa abgeschafft als Folge einer Bewegung unter den Sklaven selbst oder als Folge des leidenschaftlichen Verlangens der Sklaven nach Freiheit. Sie wurde beendet als Folge der ganz ungesetzlichen Aktionen der Agitatoren in Boston und anderen Orten, die selber weder Sklaven noch Sklavenhalter waren und mit der Frage an sich gar nichts zu tun hatten. | Без них в нашем неполноценном обществе не было бы продвижения вперед. Рабство было отменено в Америке не в результате каких-либо действий со стороны рабов или их желания освободиться. Оно было отменено в результате в высшей степени нелегального поведения некоторых агитаторов в Бостоне и других городах, которые не были ни рабами, ни владельцами рабов. |
Es sind ohne Zweifel die Abolitionisten gewesen, die die Fackel in Brand setzten, die das Ganze in Bewegung brachten. Und es ist seltsam genug, dass sie unter den Sklaven nicht nur sehr wenig Unterstützung, sondern kaum Sympathien fanden; als die Sklaven am Ende des Krieges die Freiheit gewonnen hatten, so vollständig gewonnen hatten, dass sie die Freiheit besaßen zu verhungern, da bedauerten viele ihre neue Lage bitterlich. | Это были, конечно же, аболиционисты, поднявшие высоко знамя борьбы. И любопытно заметить, что от рабов они не получили не только помощи, но даже симпатии. Когда в конце войны за отмену рабства рабы оказались на воле, они стали настолько свободны, что умирали с голоду, горько оплакивая свою новую участь. |
Für den Denker ist nicht der Tod Marie Antoinettes, die sterben musste, weil sie Königin war, das tragischste Ereignis der Französischen Revolution, sondern die freiwillige Erhebung der ausgehungerten Bauern in der Vendée, die für die hässliche Sache des Feudalismus starben. | Для мыслящего человека самым трагическим фактом во всей французской революции было не убийство королевы Марии Антуанетты, а то, что голодающий крестьянин шел умирать за феодализм. |
Es ist also klar, dass der autoritäre Sozialismus zu nichts führt. Denn während unter dem gegenwärtigen System eine sehr große Zahl von Menschen ihrem Leben eine gewisse Fülle von Freiheit und Ausdruck und Glück zu verleihen vermag, würde unter einem industriellen Kasernensystem oder einem System der ökonomischen Tyrannei niemandem mehr eine solche Freiheit verbleiben. Es ist bedauerlich, dass ein Teil unserer Gemeinschaft tatsächlich in einem Zustand der Sklaverei dahinlebt, aber es wäre kindisch, das Problem dadurch lösen zu wollen, dass man die gesamte Gemeinschaft versklavt. | Теперь должно быть ясно, что никакой авторитарный социализм не пройдет. Потому что, если при существующей системе всё же существует большое число людей с определенной долей свободы для выражения и счастья, то при индустриально-барачной системе, т.е. при системе экономической тирании, напротив, никто не сможет иметь пусть даже неполной свободы. Можно сожалеть, что часть нашего общества находится практически в рабстве, по предлагать решение проблемы, порабощая всё общество - наивно. |
Jedem muss die Freiheit belassen werden, seine Arbeit selbst zu wählen. Keinerlei Art von Zwang darf auf ihn ausgeübt werden. Sonst wird seine Arbeit weder für ihn selbst, weder an sich noch für andere von Nutzen sein. Und unter Arbeit verstehe ich einfach jede Art von Tätigkeit. | Каждый человек должен быть оставлен в покое для выбора работы по душе. Никакая форма насилия не должна применяться к нему. Если же его заставляют работать, то, во-первых, работа не будет ему по душе, и, во-вторых, она будет плохо выполнена и, следовательно, не годится для других. От неё никому не будет проку. А под работой я подразумеваю любой вид деятельности. |
Ich glaube kaum, dass heute ein Sozialist ernsthaft vorschlagen würde, ein Inspektor solle jeden Morgen in jedem Hause vorsprechen, um zu überprüfen, ob jeder Bürger aufgestanden ist und sich an seine achtstündige Handarbeit begeben hat. Die Menschheit ist über dieses Stadium hinausgelangt und zwingt eine solche Lebensform nur denjenigen auf, die sie höchst willkürlich als Verbrecher zu bezeichnen pflegt. | Я не думаю, что какой-нибудь социалист сейчас будет серьёзно предлагать инспектора, будящего по утрам людей и следящего за выполнением работы в течение 8 часов. Человечество уже прошло этот этап и избегает такой системы, при которой людей в произвольной манере рассматривают как потенциальных преступников. |
Doch ich gestehe, dass viele sozialistische Anschauungen, denen ich begegnet bin, mir mit Vorstellungen von Autorität oder gar unmittelbarem Zwang vergiftet scheinen. Autorität und Zwang kommen selbstverständlich nicht in Betracht. jeder Zusammenschluss muss völlig freiwillig vor sich gehen. Nur wenn er sich freiwillig zusammenschließt, bewahrt der Mensch seine Würde. | Но я должен признаться, что многие из социалистических воззрений, с которыми я знаком, кажутся мне подпорченными идеями автократии, если не принуждения. Конечно же, автократия и принуждение не должны иметь место. Все ассоциации должны быть совершенно добровольны. Только в добровольных ассоциациях человек достойно проявляет себя. |
Aber man könnte fragen, wie der Individualismus, der jetzt mehr oder minder vom Bestehen des Privateigentums abhängt, um sich entwickeln zu können, aus der Aufhebung des Privateigentums Nutzen ziehen wird. Die Antwort ist sehr einfach. Es ist wahr, unter den bestehenden Umständen haben einige Männer, die über private Mittel verfügten, wie Byron, Shelley, Browning, Victor Hugo, Baudelaire und andere es vermocht, ihre Persönlichkeit mehr oder weniger vollkommen zu verwirklichen. | Однако можно спросить, как индивидуализм, который сейчас более или менее зависим от частной собственности, извлечет пользу от её уничтожения. Ответ очень прост. Верно, что при существующих условиях некоторые люди, имеющие частный капитал, такие как Байрон, Шелли, Браунинг, Гюго, Бодлер и др. могли раскрыть свою личность более или менее полно. |
Keiner von diesen Männern hat einen einzigen Tag seines Lebens um Lohn gearbeitet. Sie blieben von der Armut verschont. Sie hatten einen unerhörten Vorteil. Die Frage ist, ob es dem Individualismus zum Guten gereichte, wenn ein solcher Vorteil aufgehoben würde. Nehmen wir an, er sei aufgehoben. Was geschieht dann mit dem Individualismus? Welchen Nutzen wird er daraus ziehen? | Но ни один из них не работал ни дня внаём. Они были освобождены от бедности. У них было огромное преимущество. Вопрос в том, было бы хорошо для индивидуализма, если бы это преимущество было отобрано. Давайте предположим, что оно отобрано. Что тогда случится с индивидуализмом? Как он от этого выиграет? Вот как. |
Er wird folgenden Nutzen daraus schöpfen. Unter den neuen Bedingungen wird der Individualismus weit freier, weitaus würdiger und kraftvoller sein als jetzt. Ich spreche nicht von dem großen, in der Phantasie zur Verwirklichung gelangten Individualismus der Dichter, die ich soeben genannt habe, sondern von dem großen, tatsächlichen Individualismus, der in der Menschheit im allgemeinen verborgen und mittelbar wirksam wird. Denn die Anerkennung des Privateigentums hat dem Individualismus wirklich geschadet und ihn getrübt, indem sie den Menschen mit seinem Besitz gleichsetzt. | В новых условиях индивидуализм будет намного свободнее, намного благороднее, намного интенсивнее, чем он есть сейчас. Я не говорю о великих поэтах, реализовавших индивидуализм, упоминавшихся ранее, я говорю о великом скрытом и потенциальном индивидуализме всего Человечества. Потому что признание частной собственности нанесло вред индивидуализму и обезличило его, спутав человека с тем, чем он владеет. |
Sie hat den Individualismus völlig irregeleitet. Sie hat bewirkt, dass Gewinn, nicht Wachstum sein Ziel wurde. So dass der Mensch meinte, das Wichtigste sei das Haben, und nicht wusste, dass es das Wichtigste ist, zu sein. Die wahre Vollendung des Menschen liegt nicht in dem, was er besitzt, sondern in dem, was er ist. | Оно увело индивидуализм в сторону. Оно сделало доход, а не совершенство своей целью. И человек решил, что важно ИМЕТЬ, в то время, как важно БЫТЬ. Истинное совершенство человека заключено не в том, что он имеет, а в нем самом. |
Das Privateigentum hat den wahren Individualismus zerstört und an seiner Stelle einen falschen Individualismus hervorgebracht. Es hat einen Teil der Gemeinschaft durch Hunger von der Individualisierung ausgeschlossen. Es hat den anderen Teil der Gemeinschaft von der Individualisierung abgehalten, indem es ihn auf den falschen Weg geleitet und überlastet hat. In der Tat ist die Persönlichkeit des Menschen so ausschließlich von seinem Besitz absorbiert worden, dass das englische Recht Vergehen wider das Eigentum weit schärfer ahndet, als ein Vergehen wider die Person, und noch immer ist Eigentum unerlässlich für die Gewährung des vollen Bürgerrechts. | Частная собственность разрушила настоящий и установила фальшивый индивидуализм. Она лишила часть общества индивидуализма, заставив её голодать. Она лишила другую часть общества индивидуализма, направив её по ложному пути и обременив её капиталом. Действительно, личность человека настолько было заменена его имуществом, что английский закон всегда намного строже рассматривал покушение на имущество, чем на личность. |
Der Fleiß, der notwendig ist, um Geld zu machen, wirkt ebenfalls sehr demoralisierend. In einer Gemeinschaft wie der unsrigen, in der das Eigentum unbegrenzte Auszeichnung, gesellschaftliche Stellung, Ehre, Ansehen, Titel und andere angenehme Dinge dieser Art verleiht, setzt sich der von Natur aus ehrgeizige Mensch das Ziel, dieses Eigentum anzuhäufen, und er sammelt hartnäckig und mühevoll immer neue Schätze an, wenn er schon längst mehr erworben hat als er braucht oder verwenden oder genießen oder vielleicht sogar überschauen kann. | Имущество по-прежнему является мерой, по которой судят о человеке. В обществе, подобно нашему, где собственность дарует отличие, социальное положение, честь, уважение, титулы и другие приятные вещи, человек, будучи честолюбивым по природе, ставит своей целью приобретение этой собственности. Он утомительно и бесконечно накапливает её, теряя силы и не видя, что у него уже больше средств, чем ему необходимо, чем даже он может воспользоваться. |
Der Mensch bringt sich durch Überarbeitung um, damit er sein Eigentum sicherstellt, und bedenkt man die ungeheuren Vorteile, die das Eigentum bringt, so ist man kaum darüber verwundert. Es ist bedauerlich, dass die Gesellschaft auf einer solchen Grundlage aufgebaut ist, und der Mensch in eine Bahn gedrängt wird, wo er das Wunderbare, Faszinierende und Köstliche seiner Natur nicht frei zu entfalten vermag - wo er in der Tat das echte Vergnügen und die Freude am Leben entbehrt. Außerdem ist seine Lage unter den gegebenen Bedingungen sehr unsicher. | Человек доводит себя до смерти от чрезмерной работы и этому вряд ли стоит удивляться, учитывая какие преимущества несет заработанная частная собственность. Остается пожалеть, что общество создано на такой основе, что человек втянут в узкие рамки, в которых не может свободно развивать то удивительное и прекрасное, что скрыто в нем, в которых не может ощущать радость жизни. Кроме того, в этих условиях он чувствует себя небезопасно. |
Ein sehr reicher Kaufmann kann in jedem Augenblick seines Lebens - und er ist es häufig - von Dingen abhängig sein, die außerhalb seiner Kontrolle liegen. Weht der Wind ein wenig stärker oder schlägt das Wetter plötzlich um oder ereignet sich irgend etwas ganz Alltägliches, so wird sein Schiff vielleicht sinken, seine Spekulationen schlagen fehl und er ist plötzlich ein armer Mann, seine gesellschaftliche Stellung ist ruiniert. | Чрезвычайно богатый торговец может быть (и часто есть) в любой момент зависим от множества вещей. Если ветер подует сильнее или погода вдруг изменится, или случится какая-нибудь другая тривиальная вещь, он может разориться и потерять общественное положение. Должно быть иначе. |
Nichts sollte dem Menschen Schaden zufügen, es sei denn, er schade sich selbst. Überhaupt nichts sollte imstande sein, den Menschen zu berauben. Es gehört ihm nur das wirklich, was er in sich trägt. Alles übrige sollte für ihn ohne Belang sein. | Никто не вправе наносить вред человеку, кроме него самого. Никто не вправе его разорить. Все его достояние - это он сам. Всё, что вне его, не должно иметь значения. |
Die Abschaffung des Privateigentums wird also den wahren, schönen, gesunden Individualismus mit sich bringen. Niemand wird sein Leben mit der Anhäufung von Dingen und ihrer Symbole vergeuden. Man wird leben. Wirklich zu leben ist das Kostbarste auf der Welt. Die meisten Menschen existieren bloß, sonst nichts. | С отменой частной собственности мы будем иметь настоящий, здоровый индивидуализм. Никто не будет тратить свою жизнь на приобретение вещей или символов. Человек будет жить. Жить- самая удивительная вещь на земле. Большинство же людей существует и это всё. |
Es ist fraglich, ob wir jemals die volle Entfaltung einer Persönlichkeit erlebt haben, außer auf der imaginativen Ebene der Kunst. Im Bereich des Handelns haben wir sie nie kennen gelernt. Cäsar, so sagt Mommsen, war der vollendete und vollkommene Mensch. Aber wie tragisch gefährdet war Cäsar. Wo immer ein Mann Autorität ausübt, dort gibt es einen, der sich der Autorität widersetzt. Cäsar war nahezu vollkommen, aber seine Vollkommenheit bewegte sich auf einer sehr gefährlichen Bahn. | Я спрашиваю себя, могла ли личность полностью выразить себя до сих пор, исключая воображаемую область искусства. Цезарь, говорит Моммзен, был совершенен. Но как трагически уязвив был Цезарь! Где бы ни был человек, обладающий властью, всегда найдется человек ей противостоящий. Цезарь был совершенен, но его совершенство выбрало слишком опасный путь. |
Mark Aurel war der vollkommene Mensch, sagt Renan. Gewiss, der große Kaiser war ein vollkommener Mensch. Aber wie unerträglich waren die unzähligen Anforderungen, die man an ihn stellte. Er trug schwer an der Last des Kaisertums. Er wusste, dass die Kraft eines Einzelnen nicht ausreichte, um das Gewicht dieses titanischen und allzu großen Weltreiches zu tragen. Was ich unter einem vollkommenen Menschen verstehe, ist jemand, der sich unter vollkommenen Bedingungen entwickelt; jemand, der nicht verwundet, getrieben oder gelähmt oder von Gefahren umringt ist. | Марк Аврелий был совершенен, говорит Ренан. Да, великий император был совершенным человеком. Но как невыносимы были бесконечные претензии к нему! Он спотыкался под тяжёлой ношей империи. Он сознавал, как тяжело одному человеку нести такой титанический груз. Под совершенным человеком я понимаю такого человека, который развивается в совершенных условиях, кто не ущемлен, не расстроен, не искалечен, не испуган. |
Die meisten Persönlichkeiten sind dazu gezwungen gewesen, Rebellen zu sein. Die Hälfte ihrer Kraft ist in Auseinandersetzungen vergeudet worden. Byrons Persönlichkeit zum Beispiel wurde furchtbar aufgerieben im Kampfe gegen die Dummheit, die Heuchelei und das Philistertum der Engländer. Solche Kämpfe steigern keinesfalls immer die Kraft; oftmals vergrößern sie nur die Schwäche. Byron hat uns niemals zu geben vermocht, was er uns hätte geben können. | Большинство личностей были обречены на восстание. Половина их энергии ушла на трение. Личность Байрона, например, была израсходована в борьбе с глупостью, лицемерием и мещанством англичан. Такая борьба не всегда увеличивает силы, она часто увеличивает слабость. Байрон не смог дать нам всего того, что мог бы. |
Shelley ist es besser ergangen. Wie Byron verließ er England so früh wie möglich. Aber er war weniger bekannt. Hätten die Engländer erkannt, was für ein großer Dichter er in Wirklichkeit war, sie wären mit Zähnen und Klauen über ihn hergefallen und hätten ihm das Leben nach Kräften vergällt. Er spielte jedoch keine wesentliche Rolle in der Gesellschaft, und folglich rettete er sich bis zu einem gewissen Grade vor ihr. Und trotzdem ist manchmal auch bei Shelley der Ausdruck der Empörung sehr heftig. Der Ausdruck der vollkommenen Persönlichkeit ist nicht Empörung, sondern Ruhe. | Шелли повезло больше. Как и Байрон, он бежал из Англии при первой же возможности. Но он не был так хорошо известен. Если бы англичане поняли, какой он великий поэт, они набросились бы на него и сделали бы жизнь его невыносимой. Но он не был выдающейся фигурой в обществе и в результате в определенной степени спасся. Но и у Шелли нота восстания звучит громко. Нотой совершенной личности будет не восстание, а покой. |
Die wahre Persönlichkeit des Menschen wird wunderbar sein, wenn sie in Erscheinung tritt. Sie wird natürlich und einfach wachsen, wie eine Blume oder wie ein Baum wächst. Sie wird nicht zwiespältig sein. Sie wird nicht überreden wollen und nicht streiten. Sie wird nichts beweisen wollen. Sie wird alles wissen. Und doch wird sie sich nicht um das Wissen bemühen. Sie wird Weisheit besitzen. Ihr Wert wird nicht an materiellen Maßstäben gemessen werden. Sie wird nichts ihr eigen nennen. | Было бы замечательно - увидеть настоящую личность. Она будет расти естественно и просто, как цветок или как дерево. Она не будет звучать диссонансом. Она не будет спорить или пререкаться. Она не будет ничего доказывать. Она будет знать всё, но не будет перегружать себя знанием. Она будет мудрой. Её цена не будет измеряться материальными ценностями. У неё ничего не будет. |
Und doch wird sie über alles verfügen, und was immer man ihr wegnimmt, wird sie nicht ärmer machen, so groß wird ihr Reichtum sein. Sie wird sich anderen nicht aufdrängen oder verlangen, wie sie selbst zu sein. Sie wird sie lieben, weil sie so verschieden sind. Und gerade weil sie sich nicht um die andern kümmert, wird sie allen helfen, wie etwas Schönes uns hilft, durch das, was es ist. Die Persönlichkeit des Menschen wird wundervoll sein. So wundervoll wie das Wesen eines Kindes. | И всё-таки будет всё, и что бы у неё ни отнимали, она будет всё так же богата. Она не будет вмешиваться в чужие дела или настаивать на том, чтобы все были на неё похожи. Она будет любить других, потому что они будут другие. Она будет всем помогать как помогают нам прекрасные вещи только тем, что существуют. Личность человека будет удивительна. Она будет так же удивительна, как личность ребёнка. |
In ihrer Entwicklung wird sie vom Christentum gefördert werden, wenn die Menschen danach verlangen; wenn sie es nicht wünschen, wird sie sich trotzdem entwickeln. Denn sie wird sich nicht länger um die Vergangenheit quälen, noch wird sie fragen, ob Ereignisse wirklich stattgefunden haben oder nicht. Und sie wird keine anderen Gesetze als die eigenen anerkennen; keine andere Autorität als die eigene. Doch wird sie jene lieben, die versucht haben, sie zu bereichern und ihrer oft gedenken. Und zu diesen gehört Christus. | В своем развитии ей поможет христианство, если люди захотят этого; если нет - она будет развиваться не менее уверенно. Она не будет расстраиваться, заглядывая в прошлое, или заботиться о будущем. Она не будет принимать никаких законов, кроме своих собственных, никакой власти, кроме своей собственной. И всё-же, она будет любить тех, кто стремится к ней, и говорить часто о них. И таким был Христос! |
"Erkenne dich selbst!" stand am Eingang der antiken Welt geschrieben. Über dem Eingang der neuen Welt wird geschrieben stehen "sei du selbst". Und die Botschaft Christi an den Menschen lautete einfach "sei du selbst". Dies ist das Geheimnis Christi. | "Познай себя!" - было записано на входе в античный мир. На входе в новый мир будет написано: "Будь собой!" В этом секрет Христа. |
Wenn Jesus von den Armen spricht, so meint er eigentlich Persönlichkeiten, und wenn er von den Reichen spricht, meint er eigentlich diejenigen, die ihre Persönlichkeit nicht entwickelt haben. | Когда Христос говорит о бедных, он просто имеет в виду личности. Точно так же, когда он говорит о богатых, он просто говорит о людях, которые не развили свою личность. |
Jesus lebte in einem Staat, der die Anhäufung von Privateigentum genauso gestattete, wie es heutzutage bei uns der Fall ist; und die Botschaft, die er predigte, war nicht etwa, dass es in einer solchen Gesellschaft für den Menschen von Vorteil sei, sich von unbekömmlicher, kärglicher Speise zu nähren, zerlumpte, schmutzige Kleider zu tragen, in schrecklichen, ungesunden Wohnungen zu leben oder dass es von Nachteil sei, wenn der Mensch unter gesunden, angenehmen und angemessenen Verhältnissen lebt. Eine solche Anschauung wäre zu seiner Zeit falsch gewesen, und sie wäre natürlich erst recht falsch im heutigen England; denn je weiter man nach Norden kommt, desto wichtiger werden die materiellen Lebensvoraussetzungen, und unsere Gesellschaft ist viel komplexen und weist viel schärfere Gegensätze von Luxus und Elend auf als irgendeine Gesellschaft der antiken Welt. | Иисус жил в обществе, в котором разрешалось накопление частной собственности, как и у нас. Но в его проповедях нет ни слова о том, что человек, голодающий или в лохмотьях, имеет преимущества перед человеком, живущим в здоровых, приличных условиях. Такая точка зрения оказывается ложной во многих случаях, тем более она ложна сейчас в Англии. Дело в том, что чем севернее страна, тем больше человек нуждается в материальных жизненно необходимых вещах. В нашем, значительно более сложном обществе, полюсы роскоши и нищеты намного превосходят античный мир. |
Was Jesus dem Menschen sagen wollte, war einfach dies: "Deine Persönlichkeit ist etwas Wertvolles. Entwickle sie. Sei du selbst. Glaube nicht, dass du durch das Anhäufen oder den Besitz von materiellen Gütern deine Vollendung erlangst. In dir selbst liegt deine Vollendung. Wenn du das nur wahrhaben könntest, würdest du nicht nach Reichtum streben. | Но Иисус имел в виду вот что. Он сказал, обращаясь к человеку: " У тебя замечательная личность. Развивай её. Будь самим собой. Не воображай, что твоё совершенство заключается в приобретении или обладании внешними вещами. Твоя красота в тебе. Если только ты это поймешь, ты не захочешь богатства. |
Äußere Reichtümer können dem Menschen geraubt werden. Die echten Reichtümer nicht. In der Schatzkammer deiner Seele liegen unermessliche Kostbarkeiten, die dir niemand wegnehmen kann. Und darum versuche dein Leben so einzurichten, dass Äußerlichkeiten dir nichts anhaben können. Und versuche auch, dich von deinem persönlichen Eigentum zu befreien. | Обычное богатство можно украсть. Настоящее богатство никогда. В сокровищнице твоей души хранятся бес-конечно ценные вещи, которые нельзя отобрать. Поэтому сделай свою жизнь такой, чтобы внешние вещи тебя не задевали. Старайся освободиться от частной собственности. |
Es verursacht eine kleinliche Befangenheit, unendliche Mühsal, unaufhörlichen Ärger." Das persönliche Eigentum behindert den Individualismus auf Schritt und Tritt. Man sollte sich vor Augen halten, dass Jesus niemals davon spricht, dass die armen Leute notwendigerweise gut seien und die Reichen notwendigerweise schlecht. Das wäre nicht richtig gewesen. Die Reichen sind als Klasse besser als die Armen, sie sind sittlicher, geistiger, besser erzogen. | Она требует постоянных корыстных мыслей, бесконечного предпринимательства, тщетных усилий. Частная собственность препятствует индивидуализму со всех сторон. Следует заметить, что Иисус никогда не говорил, что нищие обязательно добродетельны, а богатые обязательно плохи. Это не было бы истиной. Богатые люди как класс лучше нищих, они более нравственны, интеллектуальны, воспитаны. |
Es gibt nur eine Gesellschaftsklasse, die mehr an das Geld denkt als die Reichen, und das sind die Armen. Die Armen können an nichts anderes denken. Darin liegt ihr Unglück. Jesus will sagen, dass der Mensch nicht durch das, was er hat, nicht einmal durch das, was er tut, sondern nur durch das, was er ist, zu seiner Vollendung gelangt. Und so wird der reiche Jüngling, der zu Jesus kommt, als ein untadeliger Bürger dargestellt, der kein Gesetz seines Staates gebrochen, keine Vorschrift seiner Religion verletzt hat. | Единственный класс в обществе, думающий о деньгах больше, чем богатые - бедняки. Им больше просто не о чем думать. В этом горе бедняков, и Иисус говорит о том, что человек достигает совершенства не посредством того, что имеет и даже не посредством того, что делает, а благодаря тому, ЧТО он собой представляет. Так, богатый юноша, пришедший к Христу, оказывается вполне честным гражданином, не нарушившим ни один закон, ни одну заповедь. |
Er ist höchst achtbar in der gewöhnlichen Bedeutung dieses außergewöhnlichen Wortes. Jesus sagt zu ihm: "Du solltest dich deines Besitzes entledigen. Er hält dich von deiner Selbstverwirklichung ab. Er umstrickt dich wie ein Netz. Er ist eine Last. Deine Persönlichkeit bedarf seiner nicht. In dir und nicht außerhalb deiner selbst, wirst du finden, was du in Wirklichkeit bist und was du wirklich brauchst." Zu seinen eigenen Freunden sagt er das gleiche. Er gibt ihnen den Rat, sie selbst zu sein. Und sich nicht immer mit anderen Dingen zu quälen. Was ist schon daran gelegen. | Он уважаем в обычном смысле этого необычного слова. И Иисус, обращаясь к нему, говорит: "Ты должен избавиться от частной собственности. Она мешает тебе понять своё совершенство. Это обуза для тебя. Это бремя. Твоя личность не нуждается в ней. Себя и свои желания ты найдешь внутри, а не вне себя". Своим друзьям он говорит то же самое. Он советует им быть самими собой и не расстраиваться вечно по пустякам. Какое значение имеет всё остальное? |
Der Mensch ist in sich vollkommen. Wenn sie in die Welt hinausgehen, wird sich die Welt im Widerspruch zu ihnen befinden. Das ist unvermeidlich. Die Welt hasst den Individualismus. Aber das soll sie nicht bekümmern. Sie sollten gelassen in sich ruhen. Nimmt ihnen jemand den Mantel, so sollten sie ihm auch noch den Rock geben, nur um zu zeigen, dass materielle Dinge ohne Bedeutung sind. Wenn die Menschen sie schmähen, so sollten sie nichts entgegnen. Was bedeutet es schon. Was über einen Menschen gesagt wird, ändert ihn nicht. Er bleibt, was er ist. | Человек закончен в себе. Зачем искать что-то в мире, который не согласен с Вами? Несогласие неизбежно. Мир ненавидит индивидуализм. Но это не должно Вас беспокоить. Вы должны быть спокойны и уверены в себе. Если у Вас забирают пальто, отдайте костюм, чтобы показать, что материальные вещи для Вас неважны. Если люди будут ругать Вас, не отвечайте им тем же. То, что люди говорят о человеке, не изменит его. Он останется тем, кем есть. |
Die öffentliche Meinung ist von keinerlei Wert. Selbst wenn ihnen die Menschen mit offener Gewalt begegnen, sollen sie auf jede Gewalt verzichten. Das hieße, sich auf die gleiche niedrige Stufe zu begeben. Schließlich kann der Mensch auch im Gefängnis frei sein. Seine Seele kann frei sein. Seine Persönlichkeit kann unbehelligt bleiben. Er kann mit sich in Frieden sein. Und vor allen Dingen sollen sie sich nicht mit anderen Leuten einlassen und sich ein Urteil über sie anmaßen. | Общественное мнение не имеет никакого значения. Если к Вам применят насилие, не отвечайте насилием. Это означало бы опуститься до такого же низкого уровня. В конце концов, даже в тюрьме человек может быть свободен. Его душа может быть свободна. Его личность не задета. И что самое главное, Вы не должны вмешиваться в жизнь других людей или их осуждать. |
Die Persönlichkeit ist etwas sehr Geheimnisvolles. Man kann einen Menschen nicht immer nach seinen Handlungen beurteilen. Er mag das Gesetz achten und doch schlecht sein. Er mag das Gesetz brechen und ist doch edel. Er ist vielleicht verdorben, ohne je etwas Böses getan zu haben. Er begeht vielleicht eine Sünde gegen die Gesellschaft und erreicht durch dieses Vergehen seine wahre Selbstvollendung. | Личность - загадочная вещь. Человек не может оцениваться по одним своим поступкам. Он может выполнять законы и всё же быть ничтожным. Он может нарушать законы и быть прекрасным. Он может быть плох, не делая ничего плохого. Он может грешить против общества, но благодаря этому обрести своё совершенство. |
Da war ein Weib, das hatte Ehebruch begangen. Die Geschichte ihrer Liebe wird uns nicht berichtet. Aber sie muss sehr groß gewesen sein; denn Jesus sagte, ihre Sünden seien ihr vergeben, nicht weil sie bereue, sondern weil ihre Liebe so stark und wundervoll sei. Später, kurze Zeit vor seinem Tod, als er bei einem Mahle saß, trat das Weib ein und goss Wohlgerüche auf sein Haar. | В Евангелии описывается следующий случай. Женщина была уличена в измене своему мужу. Мы не знаем историю её любви, но знаем, что любовь была огромна. Иисус сказал, что грех ей прощается, но не потому, что она сожалеет о содеянном, а потому, что любовь её сильна и прекрасна. Позже, незадолго до своей смерти, когда он сидел за праздничным столом, вошла женщина и вылила ему на волосы дорогие духи. |
Seine jünger versuchten, sie daran zu hindern und sagten, das sei Verschwendung, und das Geld für die Spezereien hätte besser für ein Werk der Barmherzigkeit an notleidenden Menschen oder ähnliche Zwecke aufgewendet werden sollen. Jesus stimmte dieser Anschauung nicht zu. Er betonte, dass die materiellen Bedürfnisse des Menschen groß und sehr beständig seien, aber die geistigen Bedürfnisse des Menschen seien noch größer, und eine Persönlichkeit könne in einem göttlichen Augenblick zu ihrer Vollkommenheit gelangen, indem sie die Form ihres Ausdrucks selber wähle. Die Welt verehrt dieses Weib noch heute als eine Heilige. | Его друзья поспешили её увести, браня её за то, что она потратила деньги на покупку дорогих духов, а не на благотворительные нужды. Но Иисус был другого мнения. Он указал, что материальные нужды человека безусловно велики, но что его духовные потребности еще важнее и что в один прекрасный день личность вправе выбирать свой собственный способ выражения для достижения совершенства. Мир поклоняется этой женщине и поныне. |
Ja, es liegt sehr viel Anziehendes im Individualismus. Der Sozialismus hebt zum Beispiel das Familienleben auf. Mit der Abschaffung des Privateigentums muss die Ehe in ihrer gegenwärtigen Form verschwinden. Das ist ein Teil des Programms. Der Individualismus nimmt diesen Grundsatz auf und verfeinert ihn. Er wandelt die Abschaffung gesetzlichen Zwanges in eine Form der Freiheit um, die der vollen Entfaltung der Persönlichkeit dient und die Liebe zwischen Mann und Frau wundervoller, schöner und freier machen wird. | Да, индивидуализм предполагает многое. Например, социализм разрушает семью. С уничтожением частной собственности, брак в настоящей форме должен исчезнуть. Это - часть программы. Индивидуализм сделает новый брак чудесным. Отменяя легальные ограничения, он делает его свободным, что способствует более полному развитию личности и делает любовь мужчины и женщины ещё прекрасней, ещё благородней, |
Jesus wusste dies. Er verwarf die Ansprüche des Familienlebens, obwohl sie zu seiner Zeit und in der damaligen Gesellschaft eine sehr ausgeprägte Rolle spielten. "Wer ist meine Mutter? Wer sind meine Brüder?" erwiderte er, als man ihm berichtete, dass sie mit ihm zu sprechen wünschten. Als einer seiner Jünger um die Erlaubnis bat, sich entfernen zu dürfen, um seinen Vater zu begraben, lautete seine furchtbare Antwort: "Lass die Toten die Toten begraben." Er ließ keinen wie auch immer gearteten Anspruch gelten, der an die Persönlichkeit gestellt wurde. | Иисус это знал. Он отверг требования семейной жизни, хотя они существовали в его дни в очень явной форме. Кто моя мать? Кто мои братья? - говорил он, когда ему объявили, что они хотят с ним говорить. Когда один из его сопровождавших попросил отлучиться и похоронить отца, "Пусть мертвые хоронят мертвых" - таков был ужасный ответ. Он не мог допустить никакого насилия над личностью, даже, если оно проявлялось в виде сыновьего долга. |
Und darum führt nur der ein Leben im Sinne Christi, der ganz und gar er selbst bleibt. Er mag ein großer Dichter sein oder ein großer Gelehrter oder ein junger Universitätsstudent oder einer, der die Schafe auf der Heide hütet; ein Dramendichter wie Shakespeare oder ein Gottesgrübler wie Spinoza; oder ein Kind, das im Garten spielt, oder ein Fischer, der sein Netz ins Meer wirft. Es kommt nicht darauf an, was er ist, solange er alle Möglichkeiten seiner Seele zur Entfaltung bringt. | Итак, тот, кто последует Христу, будет совершенен и обретет самого себя. Он может быть великим поэтом, или великим ученым, молодым студентом университета или тем, кто пасет овец на лугу, или пишет стихи как Шекспир, или думает о Боге как Спиноза, или ребенком, играющим в саду, или рыбаком, забрасывающим сеть в море. Не имеет значения, кто он, если он реализует свое совершенство души, сокрытое внутри. |
Alle Nachahmung in Dingen der Moral und im Leben ist von Übel. Durch die Straßen von Jerusalem schleppt sich in unseren Tagen ein Wahnsinniger, der ein hölzernes Kreuz auf den Schultern trägt. Er ist ein Symbol aller Menschenleben, die durch Nachahmung zerstört sind. | Все подражания в жизни - ошибка. По улицам Иерусалима в настоящее время тащится сумасшедший с деревянным крестом на плечах. Это символ жизней, погубленных подражанием. |
Vater Damien handelte im Sinne Christi, als er auszog, mit den Leprakranken zu leben, denn durch diesen Dienst brachte er das Beste in sich zur Vollendung. Doch war er Christus nicht näher als Wagner, als dieser seine Seele in der Musik verwirklichte; oder als Shelley, der seine Seele im Gesang vollendete. Die Seele des Menschen ist nicht an eine Erscheinungsform gebunden. | Отец Дамиен был подобен Христу, когда решил жить с прокаженными, поскольку, служа им, полностью раскрыл все лучшее, что было в нем. Но он не был более подобен Христу, чем Вагнер, который раскрыл душу в музыке, или Шелли, который раскрыл душу в песне. Нет людей одного типа. |
Es gibt so viele Möglichkeiten der Vollkommenheit, wie es unvollkommene Menschen gibt. | Совершенств столько же, сколько и несовершенных людей. |
Естественным результатом установления социализма будет отказ Государства от всякого правления. | |
Оно должно отказаться, ибо один мудрый человек сказал много веков перед Христом, что "есть способ оставить человечество в покое, нет способа управлять им". | |
Und während man sich den Ansprüchen der Wohltätigkeit unterwerfen und doch frei bleiben kann, so bleibt niemand frei, der sich mit den Ansprüchen des Konformismus einlässt. | |
Den Individualismus sollen wir also durch Sozialismus erlangen. Der Staat muss infolgedessen jede Absicht zu herrschen aufgeben. Er muss sie aufgeben, weil man zwar, wie ein Weiser einmal viele Jahrhunderte vor Christus sagte, die Menschheit sich selbst überlassen kann; aber die Menschheit regieren, das kann man nicht. | |
Alle Arten des Regierens erweisen sich als Missgriff. Der Despotismus ist ungerecht gegen alle, auch gegen den Despoten, der vielleicht zu etwas Besserem bestimmt war. Oligarchien sind ungerecht gegen die vielen, und Ochlokratien sind ungerecht gegen die wenigen. | Все типы правления ошибочны. Деспотизм несправедлив для каждого члена общества, включая и самого деспота, который, возможно, был создан для лучшего. Олигархии несправедливы для большинства, охлократии несправедливы для немногих. |
Einmal hat man große Hoffnungen in die Demokratie gesetzt; aber Demokratie ist nichts anderes als das Niederknüppeln des Volkes durch das Volk für das Volk. Das ist erwiesen. Ich muss sagen, es war höchste Zeit. Denn jede Autorität erniedrigt. Sie erniedrigt gleichermaßen Herrscher und Beherrschte. | Большие надежды однажды возлагались на демократию. Но демократия означает лишь дубинку, практикуемую людьми во имя людей. Это стало ясным. Но все же, это достижение велико, т.к. любая власть унижает людей. Она унижает тех, кто её представляет и тех, по отношению к которым она применяется. |
Wird sie gewalttätig, brutal und grausam ausgeübt, so ruft sie eine positive Wirkung hervor, indem sie den Geist der Revolte und den Individualismus anstachelt, der sie vernichten soll. Wird sie mit einer gewissen Großzügigkeit ausgeübt und werden Preise und Belohnungen vergeben, so ist ihre Wirkung furchtbar demoralisierend. | Когда власть сопровождается жестокостью и насилием, она дает положительный эффект, рождая или по крайней мере вызывая дух восстания и индивидуализм, который её должен убить. Когда же она используется с определенной степенью доброты и сопровождается призами и наградами, она ужасно деморализует. |
In diesem Fall werden sich die Menschen des furchtbaren Druckes, der auf ihnen lastet, weniger bewusst und gehen in einer Art von vulgärem Wohlbehagen durch das Leben wie zahme Haustiere, ohne jemals zu erkennen, dass sie wahrscheinlich die Gedanken anderer Menschen denken, nach den Normen anderer Menschen leben, dass sie gewissermaßen nur die abgelegten Kleider der anderen tragen und niemals, auch nicht einen Augenblick lang, sie selbst sind. "Wer frei sein will", sagt ein kluger Kopf, "darf sich nicht anpassen." Und die Autorität, die den Menschen zum Konformismus verleitet, bewirkt unter uns eine sehr grobe Form der übersättigten Barbarei. | Люди в этом случае меньше сознают давление, оказываемое на них государством и живут в унизительном комфорте, как прирученные животные, не понимая, что они думают чужие мысли, живут по чужим стандартам, носят то, что можно назвать поношенной одеждой и не осознают себя. Тот, кто хочет освободиться - говорит мудрец - не должен уступать. А власть, подкупая убеждения людей, вызывает у нас сытое варварство. |
Mit der Autorität wird auch die Strafe verschwinden. Das wird ein großer Gewinn sein - in der Tat ein Gewinn von unschätzbarem Wert. Liest man die Geschichte, aber nicht in den bereinigten Ausgaben für Schüler und Examenskandidaten, sondern in den Originalwerken der Zeit, so ist man angewidert, nicht von den Verbrechen, die die Bösen begangen, sondern von den Strafen, die die Guten verhängt haben; und eine Gesellschaft verroht viel mehr durch die gewohnheitsmäßige Anwendung von Strafen als durch das gelegentliche Vorkommen von Verbrechen. | Без власти исчезнет и наказание. Это будет великим достижением, действительно бесценного значения. Читая историю не в выхолощенных школьных учебниках, а оригинальных авторов разных времен, становится тошно не от преступлений, совершенных уголовниками, а от наказаний, наложенных праведниками. Общество бесконечно больше развращается привычным применением наказаний, чем случайными преступлениями. |
Es ist erwiesen, dass desto mehr Verbrechen geschehen, je mehr Strafen verhängt werden, und die meisten modernen Gesetzgeber haben das deutlich erkannt und es sich zur Aufgabe gemacht, die Bestrafung auf ein Minimum zu beschränken. Überall dort, wo die Strafen wirklich vermindert wurden, waren die Ergebnisse außerordentlich günstig. je weniger Strafen, desto weniger Verbrechen. Wenn es überhaupt keine Bestrafung mehr geben wird, wird das Verbrechen entweder aufhören zu existieren, oder wenn es vorkommt, wird es von den Ärzten als eine sehr quälende Form von Dementia behandelt werden, die durch sorgfältige und liebevolle Pflege zu heilen ist. | Становится очевидным, что чем больше применяется наказаний, тем больше совершается преступлений; современное законодательство это понимает и уменьшает наказание настолько, насколько оно считает возможным. Там, где наказания смягчены, результат чрезвычайно положительный. Чем меньше наказание, тем меньше преступлений. Когда не будет наказаний, преступления или исчезнут, или будут рассматриваться врачами как весьма тяжелая форма психического расстройства, вылечиваемая лекарствами и добротой. |
Diejenigen, die man heutzutage Verbrecher nennt, sind keine Verbrecher. Der Hunger, nicht die Sünde, sind in unserer Zeit die Ursache des Verbrechens. Darum sind unsere Verbrecher, als Klasse, vom psychologischen Standpunkt aus völlig uninteressant. Sie sind keine erstaunlichen Charaktere wie Macbeth oder schrecklich wie Vautrin. Sie sind nur, was die gewöhnlichen achtbaren Spießbürger wären, wenn sie nicht genug zu essen hätten. | Голод - а не грех - источник преступлений. Вот почему наши уголовники как класс абсолютно неинтересны с психологической точки зрения. Они не похожи на макбетов и вотринов. Они - это пример того, что стало бы с простыми, обыкновенными, уважаемыми людьми в случае недостатка еды. |
Mit der Abschaffung des Privateigentums wird die Grundlage des Verbrechens wegfallen, es wird nicht mehr nötig sein; es wird aufhören zu existieren. Natürlich sind nicht alle Verbrechen Vergehen gegen das Eigentum, obwohl das englische Gesetz diese Verbrechen am härtesten bestraft, da es das, was einer besitzt, höher bewertet als das, was einer ist (ausgenommen den Mord, wenn wir davon ausgehen, dass der Tod schlimmer sei als das Zuchthaus, eine Anschauung, der unsere Verbrecher wahrscheinlich nicht zustimmen werden). | Вместе с отменой частной собственности отпадет необходимость в преступлении, и оно исчезнет. Конечно, не все преступления направлены против собственности, хотя именно эти преступления английский закон преследует с максимальной жестокостью (оценивая человека по тому, что он имеет). |
Aber auch Verbrechen, die nicht gegen das Eigentum gerichtet sind, entspringen dem Elend, der Wut, der Erniedrigung, die allesamt unserem verfehlten System der Eigentumsverteilung geschuldet sind, und die verschwinden müssen, wenn dieses System abgeschafft ist. Wenn jedes Mitglied der Gesellschaft seine Bedürfnisse stillen kann und kein anderer es daran hindert, wer sollte dann ein Interesse verspüren, seine Mitmenschen zu behelligen? | Преступление может быть не против собственности как таковой, а от нищеты, ярости и депрессии, порожденных системой, построенной на частной собственности и, следовательно, когда система будет устранена, эти преступления исчезнут. Если каждый член общества имеет достаточно необходимых средств и оставлен в покое соседом, у него пропадает интерес вмешиваться в чью-либо жизнь. |
Die Eifersucht, ein starker Antrieb zum Verbrechen in unserer Zeit, ist eine Empfindung, die mit unserem Begriff von Eigentum aufs engste verknüpft ist und unter dem Sozialismus und Individualismus aussterben wird. Es ist bezeichnend, dass bei kommunistisch organisierten Stämmen die Eifersucht völlig unbekannt ist. | Ревность, будучи чрезвычайно сильным источником преступлений в современном мире, тесно связана с понятием собственности и с приходом социализма отомрет. Замечательно, что в коммунистических первобытных племенах ревность совершенно не известна. |
Nun, da der Staat nicht regieren soll, erhebt sich die Frage, welche Aufgabe ihm eigentlich zukommt. Der Staat soll ein unabhängiger Erzeuger und Verteiler lebensnotwendiger Waren sein. Sache des Staates ist es, das Nützliche zu schaffen. Sache des Individuums ist es, das Schöne hervorzubringen. Und da ich das Wort Arbeit ausgesprochen habe, möchte ich darauf hinweisen, wie viel Törichtes heutzutage über die Würde der Handarbeit geschrieben und gesagt wird. Handarbeit ist durchaus nicht etwas, das Würde verleiht, zumeist ist sie absolut erniedrigend. Irgend etwas zu tun, das man ohne Freude ausführt, ist geistig und moralisch verwerflich, und viele Arbeiten sind völlig freudlose Tätigkeiten und sollten auch als solche betrachtet werden. Eine schmutzige Straßenkreuzung während acht Stunden des Tages bei scharfem Ostwind zu fegen, ist eine widerliche Beschäftigung. Sie mit geistiger, moralischer oder körperlicher Würde zu fegen, scheint mir unmöglich. Sie mit Freude zu fegen, erscheint mir geradezu ungeheuerlich. Der Mensch ist für Besseres geschaffen, als Dreck aufzuwirbeln. Alle diese Arbeiten sollte eine Maschine ausführen. | Предположим, государство не будет управлять страной. Спрашивается, что оно тогда будет делать? Государство будет представлять собой свободную ассоциацию, занятую улучшением организации труда, производителем и распределителем материальных благ. Государство производит то, что полезно. Личность - то, что прекрасно. Поскольку я упомянул о труде, не могу не заметить, что сейчас много чепухи говорится и пишется по поводу достоинства ручного труда. Ничего достойного в ручном труде нет, более того, в большинстве случаев он унизителен для человека*. Вообще, для человека является моральным оскорблением выполнять то, в чем он не находит удовольствия и многие формы труда являются таковыми. Подметать грязные улицы в течение 8 часов на пронизывающем ветру - отвратительное занятие. Подметать их с достоинством кажется невероятным. Подметать с радостью - ужасным. Человек создан для более достойной работы, чем убирать грязь. Всю работу подобного рода должны выполнять машины. |
Ich zweifle nicht, dass das einmal der Fall sein wird. Bislang ist der Mensch in gewissem Sinne der Sklave der Maschine gewesen, und es liegt etwas Tragisches in der Tatsache, dass er zu hungern begann, sobald er Maschinen erfand, die seine Arbeit verrichten. Dies ist jedoch nur das Ergebnis unserer Eigentumsordnung und unseres Wettbewerbssystems. Ein Einzelner ist Eigentümer einer Maschine, die die Arbeit von fünfhundert Menschen leistet. | И у меня нет сомнений, что так и будет. До настоящего времени человек в определенной степени являлся рабом машин и есть нечто трагическое в том, что как только машины были изобретены, он начал голодать. Это, конечно же, является следствием нашей собственнической системы и конкуренции. Один человек владеет машиной, заменяющей 500 рабочих. |
Dadurch sind fünfhundert Menschen arbeitslos, und weil sie keine Beschäftigung haben, fallen sie dem Hunger und dem Diebstahl anheim. Der Einzelne sichert sich das Produkt der Maschine und behält es und besitzt fünfhundertmal mehr, als er besitzen sollte und wahrscheinlich, dies ist von noch größerer Bedeutung, sehr viel mehr, als er wirklich begehrt. Wäre diese Maschine das Eigentum aller, so würde jedermann Nutzen daraus ziehen. | 500 человек, следовательно, выброшены на улицу и от голода начинают красть. Один единственный человек владеет машиной и имеет в 500 раз более того, что он должен иметь и что, вероятно, еще важнее, намного больше того, в чем он действительно нуждается. Если бы эта машина была общественной собственностью, каждый мог бы рассчитывать на доход. |
Das wäre für die Gesellschaft von unermesslichem Vorteil. jede mechanische Arbeit, jede einförmige, stumpfsinnige Arbeit, jede Arbeit, die aus schrecklichen Verrichtungen besteht und unter unwürdigen Bedingungen ausgeführt wird, muss von Maschinen geleistet werden. Die Maschine soll für uns in den Kohlenbergwerken arbeiten und alle sanitären Dienstleistungen übernehmen, sie soll die Dampfer heizen, die Straßen säubern und bei schlechtem Wetter Botendienste ausführen und überhaupt alles tun, was langweilig und unangenehm ist. | Это было бы огромным достижением для общества. Весь малоинтеллектуальный, монотонный, тяжелый труд, труд в отвратительных условиях, должен выполняться машинами. Машины должны работать в угольных шахтах и выполнять санитарные функции, кочегарить на пароходах и чистить улицы, развозить письма в дождливые дни, делать утомительную и неприятную работу. |
Gegenwärtig konkurriert die Maschine mit dem Menschen. Unter den richtigen Verhältnissen wird die Maschine dem Menschen dienen. Dies ist ohne Zweifel die Zukunft der Maschine; und so wie die Bäume wachsen, während der Landwirt schläft, so wird die Menschheit sich vergnügen oder sich der geistvollen Muße hingeben - denn Muße, nicht Arbeit ist das Ziel des Menschen -, oder sie wird schöne Dinge hervorbringen oder schöne Dinge lesen oder einfach die Welt mit Bewunderung und Entzücken betrachten, während die Maschine die notwendige, unangenehme Arbeit verrichtet. Es ist eine Tatsache, dass die Zivilisation Sklaven erfordert. | В настоящее время машины конкурируют с людьми. В новых условиях машины будут служить людям. Нет сомнений, что в этом лежит будущее машин; и точно так же, как растут деревья, а сельский житель спит, человечество будет развлекать себя или наслаждаться утонченным досугом, который является высшим предназначением человека, а не труд, или создавать прекрасные вещи, или читать прекрасные книги, или просто с изумлением и восторгом изучать мир, - машины же будут выполнять всю необходимую и неприятную работу. Дело в том, что для цивилизации требуются рабы. |
Darin hatten die Griechen ganz recht. Wenn nicht Sklaven die hässliche, unangenehme, uninteressante Arbeit ausführen, werden Kultur und Kontemplation beinah unmöglich sein. Menschliche Sklavenarbeit ist unrecht, inkonstant und demoralisierend. Von der Sklavenarbeit der Maschine, dem mechanischen Sklaventum, hängt die Zukunft der Welt ab. Und wenn Männer der Wissenschaft nicht mehr genötigt sein werden, in so deprimierende Gegenden wie East End zu gehen und schlechten Kakao und noch schlechtere Wolldecken an hungernde Menschen zu verteilen, werden sie die erquickliche Muße finden, schöne und ungewöhnliche Dinge zu ihrer eigenen Freude und zur Freude der ganzen Welt zu erfinden. | И древние греки были абсолютно правы. До тех пор, пока нет рабов, выполняющих неприятную, утомительную, неинтересную работу, занятие культурой или наукой становится почти невозможным. Человеческое рабство порочное, ненадежное, унизительное. Будущее мира зависит от механического рабства - рабства машин. И когда ученые перестанут ходить в нищий Ист-Энд, распространяя плохой какао и грубые одеяла среди голодающих, они займутся восхитительным делом - созданием чудесных вещей для собственной радости и радости окружающих. |
Für jede Stadt wird man große Kräftereservoires errichten und wenn es nötig sein sollte, auch für jedes Haus, und diese Kräfte wird der Mensch in Wärme, Licht oder Bewegung umwandeln, je nach den Lebensnotwendigkeiten. Ist das utopisch? Eine Weltkarte, die das Land Utopia nicht enthielte, wäre nicht wert, dass man einen Blick darauf wirft, denn auf ihr fehlte das einzige Land, in dem die Menschheit immer landet. Und wenn die Menschheit dort gelandet ist, hält sie wieder Ausschau, und sieht sie ein schöneres Land vor sich, setzt sie die Segel. Fortschritt ist die Verwirklichung von Utopien. | В каждом городе будет запасаться большое количество энергии, а если надо и в каждом доме, и эту энергию человек по своему желанию сможет превращать в тепло, свет или движение, сообразно своим потребностям. Это утопия? Но карта мира, на которой не найдется места для утопии не стоит даже того, чтобы на неё смотрели. Это единственная страна, подходящая для человечества. А когда человечество обоснуется в ней, оно будет искать лучшего и если найдет, опять отправится в путь. Прогресс - это реализация утопий. |
Ich habe also ausgeführt, dass die Gesellschaft durch die Organisation des Maschinenwesens die lebensnotwendigen Dinge herstellen wird und dass die schönen Dinge vom Individuum geschaffen werden. Das ist nicht nur unerlässlich, es ist der einzig mögliche Weg, auf dem wir beides zu erlangen vermögen. | Я уже говорил, что общество с помощью машин будет обеспечиваться всем необходимым, а прекрасными вещами займется личность. Это не только необходимо, это единственно возможный путь. |
Ein Mensch, der für die Bedürfnisse anderer arbeitet und dabei ihre Ansprüche und Sehnsüchte berücksichtigen muss, wird seine Arbeit nicht mit Interesse durchführen und kann infolgedessen nicht das Beste in sein Werk legen. Wenn andererseits eine Gemeinschaft oder eine starke Minderheit dieser Gemeinschaft oder jedwede Regierung versucht, dem Künstler Vorschriften zu machen, so wird die Kunst aus seinem Werk vollkommen verschwinden, oder sie nimmt stereotype Formen an, oder sie degeneriert zu einer niedrigen, unedlen Form des Handwerks. | Личность, вынуждаемая производить вещи для других, не будет работать с интересом и, следовательно, не сможет воплотить в своей работе то лучшее, что скрыто в ней С другой стороны, когда общество или его влиятельная часть, или правительство всякого рода, пытаются диктовать художнику, что ему делать, искусство или полностью вымирает или становится стереотипным, или деградирует в низкопробное и недостойное ремесленничество. |
Ein Kunstwerk ist das unverwechselbare Ergebnis eines unverwechselbaren Temperaments. Seine Schönheit beruht auf der Tatsache, dass der Schöpfer ist, was er ist. Es hat nicht das mindeste damit zu tun, dass andere Menschen ganz andere Bedürfnisse haben. In der Tat, sobald der Künstler auf die Bedürfnisse der anderen zu achten beginnt und ihre Forderungen zu befriedigen sucht, hört er auf, Künstler zu sein und wird ein alberner oder amüsanter Handwerker, ein redlicher oder ein unredlicher Händler. | Произведение искусства - это уникальный результат уникальной личности. Его красота происходит из того, что собой представляет автор. Оно не имеет никакого отношения к тому, чего хотят другие люди. Действительно, в тот момент, когда художник обращается к потребностям других и пытается их удовлетворить, он перестает быть художником, становится развлекающим ремесленником, честным или нечестным торговцем. |
Seinen Anspruch, als Künstler zu gelten, hat er verwirkt. Die Kunst ist die intensivste Form des Individualismus, die die Welt kennt. Ich bin versucht zu sagen, dass sie die einzige wirkliche Form des Individualismus ist, die die Welt je kannte. Das Verbrechen, von dem man meinen könnte, es habe unter gewissen Bedingungen den Individualismus hervorgebracht, muss mit anderen Menschen rechnen und sie in seine Handlungen einbeziehen. Es gehört dem Bereich des Handelns an. Der Künstler aber kann allein, ohne Rücksicht auf seine Mitmenschen, ohne ihr Dazwischentreten, etwas Schönes gestalten; und wenn er nicht einzig zu seiner eigenen Freude arbeitet, ist er überhaupt kein Künstler. | Он не имеет больше права называться художником. Искусство - это наиболее яркое проявление индивидуализма, которое только знает мир. Осмелюсь утверждать, что это единственно истинное проявление индивидуализма. Преступление, которое при определенных условиях может рассматриваться как проявление индивидуализма, задевает других людей. Но без вмешательства со стороны, только по своей воле художник может создать прекрасный образ и если он не делает этого единственно ради своего удовольствия, он - не художник. |
Wir sollten uns die Tatsache vor Augen halten, dass es gerade diese gesteigerte Form des Individualismus ist, die die Öffentlichkeit zu dem Versuch anstachelt, über die Kunst eine ebenso unmoralische wie lächerliche und ebenso korrumpierende wie verächtliche Autorität zu üben. Das ist nicht allein ihre Schuld. Das Publikum ist immer und zu jeder Zeit schlecht erzogen gewesen. | Следует отметить, что к искусству как мощному проявлению индивидуализма, публика постоянно пытается применить власть. Это одновременно аморально и смешно, преступно и достойно сожаления. Но это не совсем её вина. Публика всегда, в каждую эпоху плохо воспитывалась. |
Es hat immer von der Kunst verlangt, dass sie volkstümlich sei, dass sie seiner Geschmacksvorstellung entspreche, dass sie seiner absurden Eitelkeit schmeichle und wiederkäut, was längst bekannt ist, ihm vorführt, wessen es längst müde sein sollte, es unterhält, wenn es sich nach dem üppigen Mahle beschwert fühlt, und es zerstreut, wenn es seiner eigenen Dummheit überdrüssig ist. Die Kunst sollte aber niemals versuchen, volkstümlich zu sein. Das Publikum sollte vielmehr versuchen, künstlerisch zu empfinden. Das ist ein sehr großer Unterschied. | Она всегда требовала популярности искусства, стремилась удовлетворить свои вкусы, преувеличивая своё тщеславие. Она требовала, чтобы искусство говорило ей то, что она уже слышала, показывала ей то, что она уже видела, развлекала её после сытного обеда и отвлекала от её собственных глупых мыслей. Искусству никогда не следует стремиться к популярности. Напротив, публика должна стремиться быть артистичной. В этом их большое отличие. |
Wenn man einem Mann der Wissenschaft sagen würde, die Ergebnisse seiner Forschungen, die Schlussfolgerungen, zu denen er gelangt ist, müssten dergestalt sein, dass sie mit der gängigen Meinung des Publikums übereinstimmen, seine Vorurteile nicht stören oder die Gefühle von Leuten nicht verletzen, die nichts von der Wissenschaft verstehen; wenn man einem Philosophen zugestehen würde, dass er in den höchsten Gedankensphären spekuliert, vorausgesetzt, dass er zu denselben Schlussfolgerungen gelangt wie jene, die niemals in irgendeiner Sphäre nachgedacht haben, nun, der Mann der Wissenschaft und der Philosoph wären heutzutage darüber regelrecht erheitert. | Если бы ученому сказали, что результаты его экспериментов и выводы, к которым он пришел, должны быть такого свойства, чтобы не будоражить известные понятия, не нарушать известные предрассудки и не задевать чувства тех, кто ничего не смыслит в науке; если бы философу сказали, что у него есть совершеннейшее право рассуждать о высшей материи при условии, что он придет к тем же выводам, что и те, кто вообще ни о чем не думает, то, наверное, и ученый, и философ сильно бы удивились. |
Und doch ist es nur wenige Jahre her, seit Philosophie und Wissenschaft einer brutalen öffentlichen Kontrolle unterworfen waren - genauer gesagt der Autorität der allgemeinen Unwissenheit der Gesellschaft oder dem Terror und der Machtgier einer geistlichen oder regierenden Klasse. | И тем не менее, философия и наука подвергаются грубому общественному контролю, подвластны "верхушке", состоящей либо из невежд, либо из жаждущих власти представителей духовных и правящих классов. |
Natürlich sind wir jetzt in sehr großem Maße von jedem durch die Gesellschaft, die Kirche oder die Regierung geübten Versuch befreit, sich in den Individualismus des spekulativen Denkens einzumischen, aber der Versuch, sich in den Individualismus der schöpferischen Kunst einzumischen, dauert an. ja, weit schlimmer: er ist aggressiv, beleidigend und brutal. | Конечно, мы в значительной мере пресекли попытки со стороны общественного мнения, церкви, и правительства вмешиваться в индивидуализм мысли, но попытка помешать индивидуализму в искусстве продолжается. В действительности она не просто продолжается, она становится агрессивной, жестокой и вредной. |
In England sind die Künste am wenigsten behelligt worden, für die sich das Publikum nicht interessiert. Die Dichtkunst ist ein Beispiel dafür. Wir konnten in England eine wundervolle Dichtkunst hervorbringen, weil das Publikum Dichtungen nicht liest und infolgedessen keinen Einfluss darauf nimmt. Das Publikum gefällt sich darin, die Dichter für ihre Individualität zu schmähen, aber nachdem es sie geschmäht hat, lässt es sie in Frieden. Was den Roman und das Drama betrifft, Kunstformen, an denen das Publikum Anteil nimmt, ist das Ergebnis der vom Volk geübten Autorität absolut lächerlich gewesen. Kein Land bringt so schlecht geschriebene Romane, eine so langweilige, gewöhnliche Art der erzählenden Prosa, so platte, vulgäre Theaterstücke hervor wie England. Das ist nicht verwunderlich. | В Англии лучше всего сохраняются искусства, которыми публика не интересуется. Поэзия являет собой пример такого искусства. В Англии имеются образцы отличной поэзии, потому что публика её не читает и, следовательно, на неё не влияет. Публика может задевать поэтов, потому что они обладают индивидуальностью, но задев их, она оставляет их в покое. Если взять роман или драму, т.е. виды искусства, где публика проявляет интерес, результат её влияния поистине смехотворен. Ни в одной стране нет таких скверных, таких нудных романов, таких глупых и вульгарных пьес, как в Англии. Это легко объяснить. |
Das Niveau des Volkstümlichen ist so geartet, dass kein Künstler es erreichen kann. Es ist zu leicht und zu schwer zugleich, ein populärer Romanschriftsteller zu sein. Es ist zu leicht, weil die Anforderungen des Publikums an die Handlung, den Stil und die Psychologie, an die Behandlung des Lebens und die Behandlung der Literatur, auch von der allergeringsten Begabung und dem allergewöhnlichsten Geist erfüllt werden können. | Стандарт публики таков, что ни один художник не в состоянии приспособиться. Одновременно легко и сложно быть популярным романистом. Легко, потому что требования публики в отношении сюжета, стиля, психологии, жизнеописания или литературного жанра отвечают самому низкому уровню и неразвитому воображению. |
Es ist zu schwer, weil der Künstler, um solchen Wünschen zu genügen, seinem Temperament Gewalt antun müsste, er könnte nicht mehr aus der artistischen Freude am Schreiben arbeiten, sondern nur zur Zerstreuung halbgebildeter Leute und müsste so seinen Individualismus unterdrücken, seine Kultur vergessen, seinen Stil zerstören und alles Wertvolle in sich aufgeben. | Трудно, потому что удовлетворить этим требованиям - значит восстать против своих чувств, писать не ради артистического удовольствия, а ради умиления полуобразованных людей и, следовательно, подавлять свой индивидуализм, забыть о своей культуре, разрушить свой стиль и предать все ценное, что есть у художника. |
Im Drama liegen die Dinge etwas günstiger: das Theaterpublikum liebt das Sinnfällige, aber das Langweilige mag es nicht; und Burleske und Farce, diese beiden volkstümlichen Gattungen sind echte Kunstformen. Mit den Mitteln der Burleske und der Farce können sehr schöne Werke entstehen. Bei Werken dieser Art genießt der Künstler in England sehr große Freiheit. Erst in den höheren Formen des Dramas wirkt sich die Kontrolle des Publikums aus. | В драматическом искусстве дело обстоит несколько лучше: театральная публика любит очевидные вещи, но не любит скучных вещей. Поэтому бурлеск и фарс, наиболее популярные жанры комедии, остались отличительной формой искусства. В этом направлении художнику предоставляется полная свобода. Когда же речь заходит о высшей драматургической форме, результат влияния публики налицо. |
Es gibt nichts, was das Publikum so verabscheut wie Neuheit. Jeder Versuch, den Themenkreis der Kunst zu er-weitern, ist dem Publikum äußerst verhasst; und doch beruhen die Lebensfähigkeit und die Entwicklung der Kunst in weitem Maße auf einer ununterbrochenen Ausdehnung des Themenkreises. Das Publikum verabscheut das Neue, weil es sich davor fürchtet. Das Publikum sieht darin eine Form des Individualismus, eine Betonung von seiten des Künstlers, dass er sich seinen eigenen Stoff wählt und ihn nach seiner Vorstellung behandelt. Das Publikum hat ganz recht mit seiner Haltung. Kunst ist Individualismus, und Individualismus ist eine aufrührerische, desintegrierende Macht. Darin liegt sein unschätzbarer Wert. Denn was der Individualismus aufzustören versucht, das ist die Eintönigkeit des Typischen, die Sklaverei des Hergebrachten, die Tyrannis der Gewohnheit, die Herabsetzung des Menschen auf das Niveau einer Maschine. | Одну вещь публика не любит - новизну. Любая попытка расширить смысл наталкивается на сопротивление, в то время как прогресс в искусстве в большой степени зависит именно от постоянного расширения его смысла. Публика не любит новизну, потому что боится её. Новизна представляется проявлением Индивидуализма, требованием художника выбирать и общаться с предметом искусства по-своему. И публика совершенно права. Искусство - это Индивидуализм, будоражащая и разрушающая сила. В этом заключается его бесценное значение. Он разбивает стереотипы, рабство привычек, тиранию обыденности и сведение человека к уровню машин. |
In der Kunst lässt das Publikum das Vergangene gelten, weil es nicht mehr zu ändern ist, und keinesfalls weil man es schätzt. Es verschluckt seine Klassiker im Ganzen, ohne jemals auf den Geschmack zu kommen. Es lässt sie als etwas Unvermeidliches über sich ergehen, und da es sie nicht verderben kann, schwätzt es über sie. Seltsamerweise oder auch nicht, je nach dem Standpunkt, richtet dieses Hinnehmen der Klassiker sehr viel Schaden an. Die unkritische Bewunderung für die Bibel und Shakespeare in England sind Beispiele dafür. | В искусстве публика принимает прошлое, потому как она не может его изменить, а не потому что она его понимает. Публика проглатывает классиков целиком, не пережевывая и не ощущая вкуса. Она терпит их как нечто неизбежное, и так как не может их запятнать, болтает о них. Может показаться странным (или нет, в зависимости от точки зрения), но такое принятие классиков причиняет большой вред. Я имею ввиду пример некритического восхищения Библией или Шекспиром в Англии. |
Was die Bibel betrifft, kommen noch Erwägungen über die kirchliche Autorität hinzu, so dass ich bei diesem Punkt nicht zu verweilen brauche. | Я не буду развивать свою мысль относительно Библии, так как здесь встают проблемы духа. |
Im Falle Shakespeares ist es ganz deutlich, dass das Publikum weder die Schönheiten noch die Mängel seiner Stücke erkennt. Würden die Leute seine Schönheit erkennen, könnten sie sich nicht gegen die Entwicklung des Dramas sperren; und würden sie seine Mängel erkennen, so könnten sie sich gleichfalls nicht gegen die Entwicklung des Dramas sperren. In der Tat benutzen die Leute die Klassiker eines Landes als Mittel, um die Entwicklung der Kunst aufzuhalten. Sie degradieren die Klassiker zu Autoritäten. Sie benutzen sie als Knüppel, um den freien Ausdruck der Schönheit in neuen Formen zu verhindern. | Но в случае Шекспира совершенно ясно, что публика действительно не видит ни красоты, ни недостатков в его пьесах. Если бы она видела красоту, она не возражала бы против развития драмы. На самом деле, публика использует классиков как средство для оценки прогресса в Искусстве. Она сводит классиков к авторитетам. Она использует их в качестве дубинки против свободного выражения Красоты в новых формах. |
Sie fragen den Schriftsteller immer, warum er nicht schreibt wie irgendein anderer, oder den Maler, warum er nicht wie ein anderer malt, wobei sie vergessen, dass jeder von ihnen, wenn er etwas Derartiges versuchte, aufhören würde, Künstler zu sein. Eine neue Art der Schönheit ist ihnen absolut verhasst, und sooft sie ihr begegnen, geraten sie in solche Wut und Verwirrung, dass sie stets zwei törichte Ausdrücke bereit haben - den einen, dass das Kunstwerk ganz und gar unverständlich, den anderen, dass das Kunstwerk ganz und gar amoralisch sei. | Публика всегда спрашивает писателя, почему он не пишет как кто-нибудь другой, или художника, почему тот не рисует, как кто-нибудь другой, совершенно выпуская из вида факт, что, если бы каждый из них делал нечто подобное - он перестал бы быть художником. Обновленное представление о Красоте совершенно неприемлемо для публики, и если оно появляется, публика негодует и приводит два глупейших аргумента: что произведение искусства крайне примитивное и крайне аморальное. |
Sie scheinen damit folgendes ausdrücken zu wollen. Wenn sie sagen, ein Werk sei völlig unverständlich, so meinen sie damit, der Künstler habe etwas Schönes geschaffen, das neu ist; wenn sie ein Werk als ganz und gar amoralisch bezeichnen, so meinen sie damit, der Künstler hat etwas Schönes gesagt oder geschaffen, das wahr ist. Die erste Bezeichnung gilt dem Stil; die zweite dem Stoff. Aber wahrscheinlich bedienen sie sich dieser Worte in einem sehr ungenauen Sinne, wie sich der Mob fertiger Pflastersteine bedient. | Мне кажется, я знаю, что публика подразумевает под этими словами. Когда она говорит, что произведение крайне примитивное - это значит художник сказал или сделал прекрасную вещь, обладающую новизной; когда она наклеивает ярлык аморальности - это значит, что вещь не только прекрасна, но и правдива. Первое заявление относится к стилю, второе к самой сути. Характеристика произведению дается весьма туманная, так как толпа всегда использует готовые избитые клише. |
Beispielsweise gibt es keinen einzigen wirklichen Dichter oder Prosaschriftsteller in diesem Jahrhundert, dem das britische Publikum nicht feierlich das Diplom der Amoral verliehen hätte, | Наверное, не найдется ни одного стоящего поэта, которому британская публика торжественно не присвоила диплом аморальности. |
und diese Diplome treten bei uns praktisch an die Stelle einer formalen Aufnahme in eine Dichterakademie wie in Frankreich und machen erfreulicherweise eine solche Einrichtung in England ganz überflüssig. | |
Natürlich geht das Publikum sehr bedenkenlos mit diesem Wort um. Dass es Wordsworth einen amoralischen Dichter nennen würde, war zu erwarten. Wordsworth war ein Dichter; aber dass es Charles Kingsley einen amoralischen Romanschriftsteller nennen würde, ist erstaunlich. Kingsleys Prosa ist nicht besonders schön. Aber sie haben nun einmal diesen Begriff und wenden ihn an so gut sie können. Der Künstler lässt sich natürlich nicht davon beirren. Ein wirklicher Künstler glaubt an sich, weil er ganz und gar er selbst ist. | Конечно, публика любит это определение. То, что она объявит Водсворта аморальным поэтом, можно было ожидать. Но то, что она назвала Чарльза Кингсли аморальным романистом - удивительно. Проза Кингсли не самого лучшего качества. Так или иначе, это слово используется при каждом удобном случае. Художник, конечно же, не должен обращать на него внимания. Настоящий художник - это человек, который абсолютно верит в себя, являясь абсолютно самим собой. |
Doch kann ich mir vorstellen, dass ein Künstler in England, der ein Kunstwerk hervorbrächte, das sogleich bei seinem Erscheinen vom Publikum durch dessen Medium, die öffentliche Presse, als ein ganz verständliches und höchst moralisches Werk anerkannt wird, anfangen würde ernsthaft zu zweifeln, ob er sich in seiner Schöpfung wirklich selbst ausgedrückt habe und ob darum dieses Werk seiner nicht ganz unwürdig und entweder absolut zweitrangig sei oder überhaupt keinen künstlerischen Wert besäße. | Если бы в Англии работе художника сразу же давалась высокая оценка в нравственном и интеллектуальном отношениях, у художника должны были бы возникнуть подозрения относительно своего произведения. |
Vielleicht habe ich jedoch dem Publikum unrecht getan, wenn ich es auf die Worte "amoralisch", "unverständlich", "exotisch" und "ungesund" beschränke. Es gibt noch ein anderes Wort, das man gern gebraucht, es ist das Wort "morbid". Man gebraucht es nicht allzu häufig. Die Bedeutung des Wortes ist so einfach, dass man es nur zögernd anwendet. Und doch wird es manchmal benützt, und hin und wieder begegnet man ihm in weitverbreiteten Zeitungen. Selbstverständlich wirkt das Wort, auf ein Kunstwerk angewandt, lächerlich. Denn ist Krankhaftigkeit etwas anderes als eine Gefühlsstimmung oder ein Gedankenzustand, den man nicht auszudrücken vermag? | Возможно, однако, я недооценил публику, сведя её высказывания к словам "примитивный", "аморальный", "экзотичный" и "нездоровый". Она употребляет еще одно слово - "болезненный". Употребляет не часто. Значение слова настолько очевидно, что публика остерегается его. И все-таки время от времени использует. Конечно же, смешно его применять по отношению к искусству. Болезненность - это больные чувства и мысли. |
Das Publikum ist durch und durch krankhaft, denn das Publikum findet für nichts einen Ausdruck. Der Künstler ist niemals krankhaft. Er drückt alles aus. Er steht außerhalb seines Gegenstandes und bringt durch ihn unvergleichliche und künstlerische Wirkungen hervor. Einen Künstler morbide zu nennen, weil er sich die Krankhaftigkeit zum Thema nimmt, ist so albern, wie wenn man Shakespeare wahnsinnig nennen würde, weil er den König Lear geschrieben hat. | Публика болезненна, т.к. не может ничего выразить как следует, художник никогда таковым не является. Он выражает всё. Он стоит вне своего предмета искусства и производит несравненный художественный эффект. Называть художника "болезненным" только потому что он встречает болезненность в предмете своего творчества, так же глупо, как провозглашать Шекспира сумасшедшим потому, что он написал Короля Лира. |
Im ganzen gewinnt ein Künstler in England dadurch, dass er angegriffen wird. Seine Individualität wird gesteigert. Er wird mehr er selbst. Freilich sind die Angriffe sehr massiv, sehr unverschämt und sehr verächtlich. Aber schließlich erwartet kein Künstler Anmut von einer niedrigen Gesinnung oder Stil von einer Vorstadtintelligenz. Vulgarität und Dummheit sind zwei äußerst lebendige Tatsachen im Leben von heute. Man bedauert das natürlich. Aber sie sind nun einmal da. Sie sind Studienobjekte, wie alles andere auch. Und der Gerechtigkeit halber muss man anerkennen, dass die modernen Journalisten sich stets, wenn man ihnen privat begegnet, dafür entschuldigen, was sie öffentlich gegen einen geschrieben haben. | Вообще говоря, художник в Англии кое-что и приобретает в результате нападок. Его индивидуальность укрепляется. Он становится все более самим собой. Конечно, нападки очень грубы, бестактны и унизительны. Но, в конце концов, никакой художник не ждет изысканности от невежд или культуры от недоучек. Вульгарность и глупость - вот два живых примера современной жизни. Естественно, об этом сожалеешь. Но они по-прежнему с нами. Они - предмет для изучения как и все остальное. И будет справедливым заметить, что современные журналисты всегда лично извиняются перед теми, кого они нещадно критиковали публично. |
Es sei vielleicht erwähnt, dass der sehr begrenzte Wortschatz, der dem Publikum im Bereich der Kunstschmähungen zur Verfügung steht, in den letzten Jahren um zwei neue Adjektive bereichert wurde. Das eine Wort ist "ungesund", das andere "exotisch". Das zweite Wort drückt nichts als die Wut des kurzlebigen Pilzes gegen die unsterbliche, zauberhafte, unvergleichlich schöne Orchidee aus. Es ist eine Achtungsbezeugung, aber eine Achtungsbezeugung ohne Bedeutung. Das Wort "ungesund" jedoch lässt eine Analyse zu. Es ist ein ziemlich aufschlussreiches Wort. Es ist wirklich so aufschlussreich, dass die Leute, die es gebrauchen, seinen Sinn nicht verstehen. | За последние несколько лет еще два эпитета добавились к и так весьма ограниченному словарю нападок на искусство. Одно из них "нездоровый", другое - "экзотичный". Последнее означает всего лишь мгновенную ярость против бессмертной, чарующей и прекрасной орхидеи. Это дань, но дань никому не нужная. Слово "нездоровый", напротив, предполагает анализ. Весьма интересное слово. Настолько интересное, что люди, которые используют, его сами не знают, что оно значит. |
Was bedeutet es? Was ist ein gesundes oder ein ungesundes Kunstwerk? | Что же все-таки оно значит? Что такое вообще здоровое или нездоровое искусство? |
Alle Begriffe, die man auf ein Kunstwerk anwendet, vorausgesetzt, dass man sie vernünftig anwendet, beziehen sich auf seinen Stil oder seinen Stoff oder auf beides. Was den Stil betrifft, so ist jenes ein gesundes Kunstwerk, dessen Stil der Schönheit des angewandten Materials gerecht wird, mag dieses Material aus Worten oder aus Bronze, aus Farbe oder Elfenbein bestehen, und das diese Schönheit als Element der ästhetischen Wirkung benutzt. Was den Stoff betrifft, so ist ein gesundes Kunstwerk jenes, dessen Wahl des Stoffes vom Temperament des Künstlers bestimmt wird und unmittelbar daraus hervorgeht. Mit einem Wort, ein gesundes Kunstwerk ist dasjenige, das Vollkommenheit und Persönlichkeit in sich vereinigt. | Все определения, касающиеся искусства (предполагая, что их дают сознательно) относятся либо к стилю, либо к самому предмету, либо к обоим вместе. С точки зрения стиля здоровое произведение искусства отличается тем, что стиль отвечает красоте используемого материала, будь он словами или бронзой, краской или слоновой костью, и использует эту красоту для достижения художественного эффекта. С точки зрения предмета, здоровое искусство - это такое искусство, для которого выбор предмета обусловлен темпераментом художника и вытекает непосредственно из него. |
Natürlich können Form und Inhalt in einem Kunstwerk nicht getrennt werden; sie bilden immer eine Einheit. Aber zum Zwecke der Analyse verzichten wir einen Augenblick lang auf die Ganzheit des ästhetischen Eindrucks und trennen die beiden Begriffe. Dagegen handelt es sich um ein ungesundes Kunstwerk, wenn dessen Stil platt, altmodisch und gewöhnlich ist und dessen Stoff mit Vorbedacht gewählt wurde, nicht weil der Künstler irgendwelche Freude daran findet, sondern weil er denkt, dass ihn das Publikum dafür bezahlen wird. In der Tat ist der volkstümliche Roman, den das Publikum gesund nennt, immer ein äußerst ungesundes Gebilde; und was das Publikum als ungesunden Roman bezeichnet, ist immer ein schönes und gesundes Kunstwerk. | В итоге, здоровое произведение искусства - это совершенство и личность. Конечно, форма и содержание не могут быть отделены в произведении искусства. Но в целях анализа, отбрасывая общее эстетическое впечатление на минуту, мы можем мысленно отделить их. Нездоровое произведение искусства, с другой стороны, - это работа, стиль которой избит, а предмет выбран произвольно. И не потому, что художнику это нравится, а потому что он думает, что публика ему заплатит. Фактически, "популярный", "здоровый" по мнению публики роман, - всегда нездоровая продукция и наоборот. |
Ich brauche kaum zu betonen, dass ich keinen Augenblick lang den Missbrauch dieser Worte durch das Publikum und die öffentliche Presse bedaure. Ich wüsste nicht, wie sie bei ihrem Mangel an Einsicht in das Wesen der Kunst die Worte in ihrem richtigen Sinn anwenden könnten. Ich stelle lediglich den Missbrauch fest; und die Erklärung für den Ursprung des Missbrauchs und die ihm zugrunde liegende Bedeutung ist sehr einfach. | Нет нужды говорить, что я ни на одно мгновение не жалею о том, что публика и её пресса путают эти слова. Я не виду, как с их непониманием сущности искусства, они могли бы правильно их употреблять. Я просто указываю на несоответствие, а что касается его происхождения, то объяснение весьма простое. |
Er wurzelt in der barbarischen Konzeption der Autorität. Er rührt her von dem natürlichen Unvermögen einer durch die Autorität verdorbenen Gesellschaft, den Individualismus zu verstehen oder zu würdigen. Mit einem Wort, es rührt von dem monströsen und unwissenden Wesen her, das man die öffentliche Meinung nennt, die schlimm und wohlmeinend ist, wenn sie das Handeln zu kontrollieren versucht, die infam und übelmeinend wird, wenn sie versucht, das Denken oder die Kunst zu kontrollieren. | Оно вытекает из варварского определения власти. Оно вытекает из естественной неспособности общества, обкраденного властью, понять или оценить Индивидуализм. Одним словом, оно происходит из чудовищной и невежественной вещи, называемой общественным мнением, которое более или менее успешно пытается контролировать поступки, бесславно и жестоко в своей попытке контролировать Мысль или Искусство. |
In der Tat, es lässt sich zugunsten der physischen Kraft der Öffentlichkeit viel mehr vorbringen als zugunsten ihrer Meinung. Jene mag schön sein. Diese aber ist unweigerlich absurd. Man behauptet oft, Kraft sei kein Argument. Das hängt jedoch vollkommen davon ab, was man beweisen will. Viele von den wichtigsten Problemen der letzten Jahrhunderte, wie beispielsweise die Fortdauer der persönlichen Herrschaft in England oder des Feudalismus in Frankreich sind ausschließlich mit Hilfe physischer Kraft gelöst worden. | Много хорошего можно сказать о физической силе публики и очень мало о её умственной силе. Первое может быть чудесно. Второе, наверное, глупо. Часто говорят, что сила - не аргумент. Однако это полностью зависит от того, что пытаются доказать. Многие из важнейших проблем за последние столетия, такие как монархическое правление в Англии или феодализм во Франции, решались главным образом силой. |
Gerade die Gewalttätigkeit einer Revolution kann das Volk für einen Augenblick groß und herrlich erscheinen lassen. Es war eine böse Stunde, als das Volk entdeckte, dass die Feder mächtiger ist als der Pflasterstein und eine wirksamere Waffe als der Ziegel. Sogleich suchte man sich den Journalisten, fand ihn, erzog ihn und machte ihn zu seinem gut bezahlten Sklaven. Das ist beiden Teilen zum Nachteil geraten. | Ярость революции может сделать публику великолепной на какой-то момент. Но затем публика обнаруживает, что перо сильнее булыжника и может ранить так же сильно. Тогда она бросается к журналисту, приручает, вскармливает его и делает из него изощренного, хорошо оплачиваемого слугу. Обе стороны достойны сожаления. |
Hinter der Barrikade mag vieles Vornehme und Heroische stehen. Aber was steht hinter einem Leitartikel anderes als Vorurteil, Dummheit, Verblasenheit und Geschwätz? Und wenn diese vier zusammentreffen, bilden sie eine furchtbare Kraft und konstituieren die neue Autorität. | За баррикадой все может быть и благородно и героично. Но что стоит за передовицей кроме предрассудков, глупости и чванства? И когда они соединяются, они ужасно сильны, эта новая власть. |
In früheren Zeiten bediente man sich der Folter. Heutzutage bedient man sich der Presse. Das ist gewiss ein Fortschritt. Aber es ist noch immer schlimm genug und unrecht und demoralisierend. jemand - war es Burke? - nannte den Journalismus den vierten Stand. Das war seinerzeit zweifellos richtig. Gegenwärtig ist er jedoch wirklich der einzige Stand. Er hat die drei anderen geschluckt. Die weltlichen Herren sagen nichts, die geistlichen Herren haben nichts zu sagen und das Unterhaus hat nichts zu sagen und sagt trotzdem etwas. Wir werden vom Journalismus beherrscht. | В старое время у людей были орудия для пыток. Теперь у них есть Пресса. Конечно же, это значительный прогресс. Но он по-прежнему деморализует. Кто-то, кажется Бурке, назвал журнализм четвертым сословием. В то время было так, без сомнения. Сейчас же журнализм - единственное сословие. Он проглотил остальные три. Членам Палаты лордов, епископам и членам Палаты общин нечего сказать. За них говорят журналисты. |
In Amerika regiert der Präsident vier Jahre, und der Journalismus herrscht unbegrenzt. Zum Glück hat der Journalismus in Amerika seine Autorität ins plumpeste und brutalste Extrem getrieben. Als natürliche Folge hat er den Geist der Empörung hervorgerufen. | В Америке президент правит четыре года, а журналисты вечно. К счастью, в Америке, журналисты дошли до крайности своей грубостью и властью. Естественно за этим последовало возрождение протеста. |
Man macht sich über ihn lustig oder ist angeekelt, je nach Temperament. Aber er hat nicht mehr die Wirksamkeit, die er früher besaß. Er wird nicht ernst genommen. In England, wo der Journalismus mit Ausnahmen einiger bekannter Fälle in ähnliche Exzesse der Brutalität verfiel, bildet er immer noch einen wichtigen Faktor, eine echte, nicht zu unterschätzende Macht. Die Anmaßung, mit der er seine Tyrannis über das Privatleben der Leute ausübt, erscheint mir ganz außerordentlich. Wahr ist, dass das Publikum von unstillbarer Neugier erfüllt ist, alles zu wissen, außer dem, was wirklich wissenswert ist. Der Journalismus, dessen bewusst, erfüllt in seinem wachen Geschäftssinn dieses Verlangen. | Люди могут любить или отвергать журнализм, в зависимости от своих предпочтений. Но он более не является действительной силой. Его не принимают всерьез. В Англии журналисты, за исключением нескольких хорошо известных случаев, не достигли таких вершин скотства и поэтому остаются пока влиятельной властью. Тирания, которую журнализм распространяет на личную жизнь людей, кажется мне особенно тяжкой. Факт остается фактом: публика проявляет ненасытный интерес ко всему, за исключением того, что действительно надо знать. Журналисты, сознавая это, с ремесленнической ухваткой удовлетворяют этим запросам. |
In früheren Jahrhunderten nagelte man die Ohren der Journalisten an Pumpen. Das war sehr grausam. In diesem Jahrhundert haben die Journalisten ihre eigenen Ohren an die Schlüssellöcher genagelt. Das ist weit schlimmer. Und was noch ärger ist, die Journalisten, die den schwersten Tadel verdienen, sind nicht etwa die unterhaltenden Zeitungsschreiber, die für die sogenannten Gesellschaftsblätter schreiben. | В древние времена людей, которые подслушивали или подсматривали, прибивали на площадях. Это было ужасно. В настоящее время журналисты прибивают собственные уши к замочной скважине. Это еще хуже. Положение осложняется еще и тем, что наибольший вред причиняют не те журналисты, которые развлекают публику в так называемых светских журналах, |
Das Unheil wird von den seriösen, nachdenklichen, würdigen Journalisten angerichtet, die heutzutage feierlich irgendein Ereignis aus dem Privatleben eines bedeutenden Staatsmannes vor die Augen der Öffentlichkeit zerren; eines Mannes, der Führer einer politischen Gedankenrichtung ist und somit politische Macht begründet; das Publikum wird eingeladen, den Vorfall zu diskutieren, sich ein Urteil darüber anzumaßen, seine Meinung darüber abzugeben und nicht nur seine Meinung abzugeben, sondern diese auch noch zu verwirklichen, dem Mann in allen anderen Punkten Vorschriften zu machen, seiner Partei Vorschriften zu machen, seinem Lande Vorschriften zu machen; kurz gesagt, sich als lächerlich, beleidigend und schädlich zu erweisen. Über das Privatleben eines Mannes oder einer Frau sollte das Publikum nichts erfahren. Das Publikum hat überhaupt nichts damit zu tun. | а серьёзные, вдумчивые журналисты, торжественно протаскивающие перед глазами публики случаи из частной жизни выдающихся политических деятелей, лидеров политической мысли. Они приглашают публику обсудить какую-нибудь сторону их жизни, проявить власть в этом вопросе, высказать свое мнение, и не только высказать, но и провести его в жизнь, продиктовать партии и стране. Личная жизнь мужчин или женщин не должна выносится на публику. Публике не должно быть дела до неё вообще. |
In Frankreich verhält man sich solchen Dingen gegenüber klüger. Dort gestattet man nicht, dass Einzelheiten aus Ehescheidungsprozessen veröffentlicht und dem Publikum zur Unterhaltung und Kritik vorgelegt werden. Das Publikum erfährt nur, dass die Scheidung ausgesprochen wurde und auf Verlangen des einen oder anderen Ehepartners eingereicht war. In Frankreich sind dem Journalisten Grenzen gesetzt, dafür gewährt man dem Künstler nahezu absolute Freiheit. Hier gewähren wir dem Journalisten absolute Freiheit und beschränken den Künstler ganz und gar. | Во Франции дела обстоят получше. Там не разрешается выносить детали, например бракоразводных процессов на обсуждение публики или ради её развлечения. Во Франции действительно ограничивается деятельность журналиста и предоставляется полная свобода художнику. У нас же допускается абсолютная свобода журналисту и ограничивается художник. |
Die öffentliche Meinung in England, darüber können wir nicht hinwegsehen, versucht denjenigen, der der Schöpfer schöner Dinge ist, zu fesseln, zu behindern, zu unterdrücken, und sie zwingt den Journalisten, hässliche, geschmacklose oder empörende Dinge zu berichten, so dass wir die seriösesten Journalisten und die schamlosesten Zeitungen der Welt besitzen. Es ist nicht übertrieben, von einem Zwang zu sprechen. Vielleicht gibt es ein paar Journalisten, denen es ein echtes Vergnügen bereitet, von widerlichen Dingen zu berichten, oder die aus Armut hinter Skandalen herjagen, als einer Art Grundlage, die ihnen ein dauerndes Einkommen garantiert. | Мнение английской публики, другими словами, всячески сдерживает и извращает художника, и в то же время поощряет журналиста публиковать сомнительные статьи. Случилось так, что у нас самые серьёзные в мире журналисты и самые недостойные газеты. Я имею в виду принуждение и я не преувеличиваю. Найдутся, возможно, некоторые журналисты, получающие наслаждение от публикаций недостойных вещей, или, которые будучи бедными, ищут скандалов для заработка. |
Aber ich bin sicher, dass es auch andere Journalisten gibt, Männer von Erziehung und Bildung, die diese Sachen nur widerwillig veröffentlichen, die das Falsche ihrer Handlungsweise einsehen und nur deshalb so handeln, weil die ungesunden Verhältnisse, unter denen sie ihren Beruf ausüben, sie zwingen, die Wünsche des Publikums zu erfüllen und sich dabei dem allergewöhnlichsten Geschmack anzupassen, um mit anderen Journalisten zu konkurrieren. Sich in einer solchen Lage zu befinden, ist für jeden kultivierten Menschen äußerst erniedrigend, und ich bezweifle nicht, dass die meisten dies bitter empfinden. | Но я уверен, что есть и другие журналисты, люди образованные и воспитанные, ненавидящие подобные публикации и понимающие какой вред они наносят, но публикующиеся только потому, что нездоровая атмосфера, окружающая их, требует потакать вкусам публики и соревноваться с другими журналистами за полное удовлетворение её аппетита. Это очень развращающая позиция для нашего образованного писателя, и я не сомневаюсь, что он это остро чувствует. |
Aber wenden wir uns nunmehr von dieser besonders hässlichen Seite des Gegenstandes ab und kehren zurück zur Frage der öffentlichen Kontrolle über die Kunst, womit ich sagen will, dass die öffentliche Meinung dem Künstler vorschreibt, welcher Form er sich bedienen soll und in welcher Art und Weise und welches Material er auswählen müsse. Ich habe ausgeführt, dass in England diejenigen Künste am freiesten geblieben sind, an denen das Publikum keinen Anteil nahm. | Однако давайте оставим эту тяжелую тему и возвратимся к вопросу об общественном контроле над искусством. Я имею в виду то, что общественное мнение диктует художнику его форму, его стиль, его материал. Я уже отмечал, что в Англии сохранились прежде всего те искусства, к которых публика была безразлична. |
Es interessiert sich jedoch für das Drama, und da im Drama während der letzten zehn oder fünfzehn Jahre ein gewisser Fortschritt zu verzeichnen war, muss man unbedingt hervorheben, dass dieser Fortschritt ausschließlich ein paar individuellen Künstlern zu danken ist, die es abgelehnt haben, sich dem Publikumsgeschmack anzupassen und es ebenfalls abgelehnt haben, die Kunst als einen bloßen Gegenstand von Angebot und Nachfrage zu betrachten. Hätte er nichts anderes im Sinne gehabt, als die Wünsche des Publikums zu befriedigen, so hätte Irving, dank seiner wundervollen und lebendigen Persönlichkeit, seinem unverwechselbaren Stil und seiner außerordentlichen Gabe nicht nur zu nachahmenden, sondern zu phantasievollen und geistreichen Schöpfungen, die allergewöhnlichsten Stücke in der allergewöhnlichsten Manier schreiben und so viel Geld und Erfolg damit verdienen können, wie er nur wollte. | Она интересуется, однако, драмой, определенное развитие которой произошло за последние 10-15 лет, потому что несколько художников отличающихся индивидуальностью отказались принять общественную установку и рассматривать Искусство в сфере спроса и предложения. Обладая замечательной личностью, со свойственной ей темпераментом и необыкновенным воображением и интеллектом, м-р Ирвинг мог бы легко достичь успеха у публики, произведя обыкновенные вещи и заработать столько денег, сколько вообще можно пожелать. |
Aber das war nicht sein Ziel. Sein Ziel war, seine Vollendung als Künstler unter bestimmten Voraussetzungen und in bestimmten Kunstformen zu verwirklichen. | Но цель его была иной: реализовать свое художественное дарование во определенных условиях и в определенный вид искусства. |
Zuerst hat er sich an die wenigen gewandt: jetzt hat er die vielen erzogen. Er hat im Publikum sowohl Geschmack als auch Temperament erweckt. Das Publikum weiß seinen Erfolg außerordentlich zu schätzen. Trotzdem frage ich mich oft, ob die Leute verstehen, dass dieser Erfolg nur der Tatsache zuzuschreiben ist, dass er sich niemals ihrem Maßstab unterwarf, sondern seinen eigenen Vorstellungen folgte. | Сначала он обращался лишь к немногим, сейчас он учит многих. Он развил у публики вкус и характер. Публика глубоко ценит его успех. Но я часто думаю, знает ли публика, что этот успех произошел целиком из-за того, что м-р Ирвинг не принял её стандарт, а реализовал свой собственный. |
Hätte er ihr Niveau akzeptiert, so wäre das Lyceum-Theater eine zweitrangige Schmierenbühne geworden, wie es gegenwärtig einige volkstümliche Theater in London sind. Ob die Leute es begreifen oder nicht, die Tatsache bleibt bestehen, dass Geschmack und Temperament bis zu einem gewissen Grade im Publikum geweckt worden sind und dass das Publikum fähig ist, diese Eigenschaften zu entwickeln. Daraus entsteht die Frage, warum das Publikum nicht zivilisierter wird. Die Fähigkeit dazu ist vorhanden. Wodurch wird es gehindert? | С её стандартом Лицей стал бы второсортным балаганом, какими являются сейчас популярные театры в Лондоне. Понимают ли публика это или нет, но факт остается фактом: вкус и характер в определенной степени у нее развился, и она в состоянии развивать эти качества далее. Тогда возникает вопрос, почему же публика не становится более цивилизованной? У неё есть способности. Что её останавливает? |
Was das Publikum hindert, es muss nochmals betont werden, ist sein Verlangen, Autorität über den Künstler und über Kunstwerke auszuüben. In bestimmte Theater, wie das Lyceum und das Haymarket, kommt das Publikum anscheinend in der richtigen Stimmung. In beiden Theatern waren es individuelle Künstler, denen es gelang, in ihren Zuschauern - und jedes Londoner Theater hat sein eigenes Publikum - den Gemütszustand zu erwecken, an den sich die Kunst wendet. Und was ist das für ein Gemütszustand? Es ist der Zustand der Empfänglichkeit. Das ist alles. | То, что её останавливает (надо подчеркнуть еще раз) - это желание проявить власть над художниками и произведениями искусства. Для некоторых театров, таких как Лицей или Хэймаркет, публика подбирается особая. В обоих этих театрах работают художники с яркой индивидуальностью, которым удалось создать свою аудиторию, и каждый театр в Лондоне имеет свою аудиторию, свой характер, к которому взывает Искусство. А от чего зависит этот характер? Только от восприятия. |
Wenn ein Mensch sich einem Kunstwerk nähert mit dem Verlangen, über das Werk und den Künstler Autorität auszuüben, dann nähert er sich ihm in einem bestimmten geistigen Zustand, der jeden künstlerischen Eindruck unmöglich macht. Das Kunstwerk soll den Zuschauer beherrschen: nicht der Zuschauer das Kunstwerk. Der Zuschauer soll empfänglich sein. Er soll die Violine sein, die der Meister spielt. Und je vollständiger er seine eigenen dummen Ansichten, seine eigenen törichten Vorurteile, seine eigenen absurden Ideen über das, was die Kunst sein und was sie nicht sein sollte, unterdrückt, desto wahrscheinlicher wird er das Kunstwerk zu verstehen und zu würdigen wissen. | Если человек подходит к произведению искусства с желанием проявить власть над ним или художником - он не получает никакого художественного впечатления. Произведение искусства должно воздействовать на зрителя, а не наоборот. Зритель должен быть восприимчив. Он должен быть скрипкой, на которой играет художник. И чем более полно он подавляет в себе глупые мнения и предрассудки в отношении Искусства, тем скорее он поймет и оценит творение. |
Das wird natürlich besonders deutlich, wenn man an das gewöhnliche englische Theaterpublikum denkt. Aber es gilt genauso für die sogenannten Gebildeten. Denn die Vorstellungen eines Gebildeten über Kunst leiten sich natürlich davon ab, was Kunst war, während das neue Kunstwerk dadurch schön ist, dass es ist, was die Kunst noch nie war; und es mit den Maßstäben der Vergangenheit zu messen heißt, ein Maß anwenden, von dessen Verwerfung seine wahre Vollendung abhängt. | Это очевидно по отношению к нашей театральной публике в Англии. Но это также верно в отношении т.н.образованных людей. Идеи образованных людей исходят из того, чем было Искусство, в то время как новое творение прекрасно, потому как такого еще не было, и оценивать его по стандартам прошлого значит выбрать в качестве стандарта то, что оно как раз опровергает. |
Nur ein Temperament, das durch seine Phantasie, in einem Zustand vertiefter Einbildungskraft, neue und schöne Eindrücke zu empfangen vermag, wird imstande sein, ein Kunstwerk zu würdigen. | Единственно верный путь постичь новое и прекрасное - это путь своего воображения. |
Und so richtig sich dies in der Würdigung der Bildhauerei und der Malerei erweist, so gilt es erst recht für eine Kunst wie das Drama. Denn ein Bild oder eine Statue stehen nicht im Kampf mit der Zeit. Der Zeitablauf ist für sie ohne Belang. Ihre Einheit kann in einem einzigen Augenblick erfasst werden. Mit der Literatur verhält es sich anders. Ehe die Einheit der Wirkung wahrgenommen wird, muss Zeit vergehen. Und so kann im ersten Akt eines Dramas etwas vorfallen, dessen wirklicher künstlerischer Wert dem Zuschauer erst im dritten oder vierten Akt klar wird. Soll da der törichte Kerl wütend werden und laut schimpfen und das Spiel stören und die Künstler belästigen? | Это верно для оценки скульптуры или живописи. Картина или статуя не воюют со Временем. Они не подвластны ходу Времени. Их сущность может быть оценена мгновенно. Другое дело - литература. Она требует времени для осмысления. В драме также требуется время на осмысление: в первом акте может произойти нечто, художественная ценность которого откроется зрителю лишь в третьем или четвертом актах. Будут ли зрители негодовать или выкрикивать из зала, нарушая ход спектакля? |
Nein. Der Biedermann soll ruhig dasitzen und die köstlichen Empfindungen der Überraschung, der Neugier und der Spannung kennen lernen. Er soll nicht ins Theater gehen, um seine üble Laune abzureagieren. Er soll ins Theater gehen, um eine künstlerische Stimmung in sich zu erzeugen, um eine künstlerische Stimmung zu durchleben. Er ist nicht der Richter über das Kunstwerk. Es wird ihm gestattet, das Kunstwerk zu betrachten und, wenn es ein großes Kunstwerk ist, in seiner Betrachtung all die Überheblichkeit zu vergessen, die ihn zerstört - die Überheblichkeit seiner Unwissenheit, die Überheblichkeit seiner Bildung. | Нет. Они будут тихо сидеть и восхищаться ожидая, и замирать от удивления. Человек идет на спектакль не выплескивать низменные чувства. Он идет на спектакль развивать свой художественный вкус. Он не судья в искусстве. Он посвящается в тайны искусства, забывает об эгоизме, происходящем от невежества или избытка информации. |
Diese Eigenart des Dramas ist, wie ich glaube, noch kaum genügend erkannt worden. Wenn Macbeth zum erstenmal vor einem modernen Londoner Publikum aufgeführt würde, so könnte ich verstehen, dass viele der Anwesenden gegen das Auftreten der Hexen im ersten Akt mit ihren grotesken Redensarten und lächerlichen Worten heftig und entschieden protestieren würden. Aber wenn das Stück zu Ende ist, versteht man, dass das Gelächter im Macbeth ebenso schrecklich ist wie das Gelächter des Wahnsinns im Lear, noch schrecklicher als Jagos Gelächter in der Tragödie des Mohren. Kein Kunstbetrachter bedarf der empfänglichen Stimmung mehr als der Zuschauer eines Dramas. In dem Augenblick, wo er Autorität auszuüben versucht, wird er der ausgesprochene Feind der Kunst und seiner selbst. Die Kunst bleibt davon unberührt. Er ist es, der darunter leidet. | Это особенно касается драмы. Если бы Макбет ставили впервые сегодня, многие наверное оспаривали бы появление ведьм в первом акте с их гротескным смехом. Но по окончании спектакля становится понятным, что ведьмин смех в Макбете так же ужасен, как безумный смех Лира, более ужасен, чем смех Яго при виде трагедии Мавра. Требования к восприимчивости драмы особые. В момент, когда публика стремится употребить власть, она провозглашает себя врагом искусства. Искусство не страдает. Страдает публика. |
Mit dem Roman verhält es sich genauso. Die Autorität der Massen und das Anerkennen dieser Autorität ist verhängnisvoll. Thackerays Esmond ist ein herrliches Kunstwerk, weil er es zu seinem eigenen Vergnügen schrieb. In seinen anderen Romanen, in Pendennis, Philip und sogar in Jahrmarkt der Eitelkeit ist er sich bisweilen des Lesers allzu bewusst und verdirbt seine Schöpfung, indem er sich offen an die Sympathien des Publikums wendet oder sich offen darüber lustig macht. Ein echter Künstler kümmert sich nicht um das Publikum. Es existiert nicht für ihn. Er hat keine Mohn oder Honig gefüllten Kuchen, mit denen er das Ungeheuer einschläfert oder füttert. | С романом происходит то же самое. Власть публики и признание её власти фатальны. "Эзмонд" Теккерея - прекрасное произведение искусства, потому что он написал его для себя. В других своих романах "Пенденнис", "Филип" и даже в "Ярмарке тщеславия" он слишком много думает о публике и портит свою работу, обращаясь к симпатиям публики или насмехаясь над нею. Публика не должна существовать для настоящего художника. У него нет успокоительных таблеток для этого монстра. |
Das überlässt er dem volkstümlichen Schriftsteller. Einen unvergleichlichen Romanschriftsteller haben wir heute in England, es ist George Meredith. Es gibt in Frankreich größere Künstler, aber Frankreich hat keinen, dessen Sicht vom Leben so weit gespannt, so vielfältig und in der Phantasie so wahr ist. In Russland gibt es Erzähler, die eine lebhaftere Empfindung für die Darstellung des Leidens besitzen. Aber seine Stärke ist das philosophische Element im Roman. Seine Figuren leben nicht nur, sie verstehen zu denken. Man kann sie von unzähligen Blickpunkten aus betrachten. Sie wirken suggestiv. Sie haben eine Seele und eine Aura um sich. | Один несравненный романист сейчас в Англии - м-р Мередит. Во Франции есть лучшие художники, но никого с таким кругозором, с такой правдой воображения. В России, правда, есть рассказчики с более живым чувством в прозе. Но ему принадлежит философия. Его люди не только живут, но и мыслят. Их видно с тысяч точек зрения. Они суггестивны. В них есть душа. И вокруг них тоже. |
Sie geben Aufschlüsse und sind gleichzeitig symbolisch. Und der, welcher sie geschaffen hat, jene wundervollen, beweglichen Gestalten, hat sie zu seiner eigenen Freude erschaffen und hat nie das Publikum nach seinen Wünschen gefragt, er hat sich nie darum gekümmert, hat dem Publikum niemals erlaubt, ihm Vorschriften zu machen oder ihn in irgendeiner Weise zu beeinflussen; vielmehr hat er seine eigene Persönlichkeit weiter vertieft und sein eigenes individuelles Werk hervorgebracht. Zuerst beachtete ihn niemand. Das war gleichgültig. Dann kamen die wenigen zu ihm. Das veränderte ihn nicht. jetzt ist die Menge gekommen. Er ist der gleiche geblieben. Er ist ein hervorragender Romanschriftsteller. | Они многосказательны и символичны. Автор этих замечательных, живых героев создал их ради собственного удовольствия, никогда не спрашивая публику, чего она хочет, никогда этим не интересуясь, никогда не позволяя публике диктовать или влиять на него. Он развил свою индивидуальность и произвел свой неповторимый труд. Сначала никто не обратил на него внимания. Он не сдавался. Затем его оценили некоторые. Это его не изменило. Сейчас у него много поклонников. Он по-прежнему остался верен себе, и он несравненный писатель. |
Mit den dekorativen Künsten verhält es sich nicht anders. Das Publikum klammerte sich mit wahrhaft pathetischer Zähigkeit an dem fest, was ich als die direkten Traditionen der großen Schaustellung der internationalen Gewöhnlichkeit betrachte, Traditionen, die so verheerend waren, dass die Häuser, in denen die Leute lebten, nur für Blinde bewohnbar waren. Da fing man an, schöne Dinge herzustellen, die Hand des Färbers lieferte schöne Farben, der Geist des Künstlers ersann schöne Muster, und der Gebrauch schöner Dinge, ihr Wert und ihre Wichtigkeit wurden aufgezeigt. | С декоративным искусством то же самое. Публика изо всех сил цепляется за вульгарные традиции. И что мы имеем? Ужасные дома, жить в которых могут разве что слепые. Но начали появляться прекрасные вещи: прекрасные цвета выходят из рук красильщиков, прекрасные образы из голов художников. Все эти прекрасные вещи нашли свое применение и цену. |
Das Publikum war sehr ungehalten darüber. Es verlor seine Laune. Es redete Unsinn. Keiner kümmerte sich darum. Niemand fühlte sich um ein Jota geringer. Niemand beugte sich der Macht der öffentlichen Meinung. Und jetzt ist es beinahe unmöglich, in ein modernes Haus zu treten, ohne wenigstens den Anklang eines guten Geschmacks zu entdecken, ein wenig Verständnis für den Wert einer hübschen Umgebung, einer Spur von Schönheit zu begegnen. Wirklich sind heutzutage die Wohnhäuser in der Regel ganz reizend. | Вот тут-то публика и начала негодовать. Она потеряла голову и наговорила много глупостей. Но на них не реагировали, никто не поддался давлению общественного мнения. И сейчас почти в каждой современной квартире встречаются образцы высокого вкуса, элементов красоты. Действительно, квартиры сейчас стали привлекательнее, |
Die Leute sind in sehr großem Maße kultiviert geworden. Allerdings muss man sich vor Augen halten, dass der außerordentliche Erfolg der Veränderung im Wohnungsdekor und der Möbeleinrichtung und was sonst noch dazu gehört, nicht der Mehrzahl des Publikums zuzuschreiben ist, das in diesen Dingen einen so erlesenen Geschmack entwickelt hätte. Er war vor allem dem Umstand zu verdanken, dass die Kunsthandwerker die Lust, schöne Dinge hervorzubringen, so hoch schätzten und die Hässlichkeit und Gewöhnlichkeit der bisherigen Wünsche des Publikums so deutlich empfanden, dass sie das Publikum einfach aushungerten. | а люди в значительной степени цивилизованнее. Для справедливости надо отметить, что успех революции в плане украшения домов, мебели и проч. произошел не благодаря развитию вкуса у публики. Он произошел, главным образом, благодаря тому, что ремесленники настолько почувствовали вкус к красивым вещам и отвращение к тому, чего требовала публика, что они просто взяли её измором. |
Es wäre gegenwärtig ganz unmöglich, einen Raum so auszustatten, wie man noch vor wenigen Jahren einen Raum auszustatten pflegte, | В настоящий момент невозможно обставить комнату так, как обставляли еще несколько лет. |
ohne jedes Stück in einer Auktion für Gebrauchtmöbel aus einer drittklassigen Pension zu erstehen. Diese Sachen werden nicht mehr hergestellt. | |
Wie sehr die Leute sich auch sträuben mögen, heutzutage müssen sie etwas Hübsches in ihrer Umgebung dulden. Zu ihrem Glück hat ihre Anmaßung der Autorität in diesen Kunstzweigen nichts auszurichten vermocht. | Как бы люди ни противились, они должны иметь сегодня нечто привлекательное в своем окружении. |
Es ist offensichtlich, dass jede Autorität in diesen Dingen von Übel ist. Manchmal stellen die Leute die Frage, unter welcher Regierungsform ein Künstler am angemessensten lebe. Es gibt darauf nur eine Antwort. Für den Künstler gibt es nur eine passende Regierungsform, nämlich gar keine Regierung. Es ist lächerlich, über ihn und seine Kunst Autorität auszuüben. Man hat behauptet, dass Künstler unter der Herrschaft des Despotismus herrliche Werke hervorgebracht haben. Das verhält sich nicht ganz so. | Очевидно, что любое проявление власти в этих вопросах порочно. Люди часто спрашивают, при каком правительстве наиболее вольготно живется художнику? Есть один только ответ - ни при каком. Проявление власти над ним или его искусством смешно. Отмечалось, что при деспотизме художники создавали прекрасные образцы творчества. Это не совсем так. |
Die Künstler haben Despoten aufgesucht, aber nicht als Untertanen, um sich tyrannisieren zu lassen, sondern als wandernde Wundertäter, als vagabundierende, faszinierende Persönlichkeiten, um gastlich aufgenommen und umschmeichelt zu werden und um die Ruhe zu schöpferischem Werk zu gewinnen. | Художники представали перед деспотами не как жертвы тирании, а как странствующие волшебники, чарующие скитальцы, принужденные развлекать, очаровывать и страдать. Им разрешалось творить. |
Zugunsten des Despoten ist zu sagen, dass er als Individuum Kultur besitzen kann, während diese dem Pöbel, als einem wahren Ungeheuer, fehlt. Ein Kaiser und ein König werden sich vielleicht bücken, um einem Maler den Pinsel aufzuheben, wenn sich 'aber die Demokratie bückt, tut sie es vor allem, um mit Dreck zu werfen. Und doch braucht sich die Demokratie nicht so tief zu bücken wie der Kaiser. ja, wenn sie mit Dreck werfen will, braucht sie sich überhaupt nicht zu bücken. Doch ist es nicht notwendig, zwischen dem Monarchen und dem Pöbel zu unterscheiden; jede Autorität ist gleichermaßen ein Übel. | В заслугу деспоту следует отнести то, что он, будучи индивидуальностью, может обладать культурой, в то время как толпа не имеет её. Император или король могут однажды нагнуться и поднять кисть художника, но когда демократия наклоняется, она делает это затем, чтобы швырнуть грязь. Впрочем, для этого ей совсем не надо наклоняться. Но все же, нет необходимости отделять монарха от толпы: любая власть одинаково порочна. |
Es gibt drei Arten von Despoten: den Despoten, der den Leib knechtet, den Despoten, der die Seele knechtet und den Despoten, der Leib und Seele gleichzeitig knechtet. Der erste ist der Fürst. Der zweite ist der Pabst. Der dritte ist das Volk. Der Fürst kann Kultur besitzen. Viele Fürsten besaßen Kultur. Doch vom Fürsten droht Gefahr. Man denke an die Kränkung Dantes auf dem Fest in Verona, an Tasso in der Tollhauszelle in Ferrara. Für den Künstler ist es besser, nicht in der Umgebung von Fürsten zu leben. | Существуют три типа деспотов. Во-первых, деспот, подавляющий тело. Во-вторых, подавляющий душу. В третьих, подавляющий и тело и душу. Первый называется Принц, второй - Папа, третий - Публика. Принц может быть образован. Таковыми были многие принцы. И все же принц несет опасность. Сразу вспоминается Данте на горьком празднике в Вероне, Тассо в камере для умалишенных. Для художника лучше не жить с принцами. |
Der Papst mag Kultur haben. Viele Päpste besaßen Kultur, und zwar gerade die schlechten Päpste. Die schlechten Päpste liebten die Schönheit fast so leidenschaftlich, ja mit ebensoviel Leidenschaft, wie die guten Päpste den Geist hassten. Der Schwäche der Päpste verdankt die Menschheit vieles. Die guten Päpste haben an der Menschheit Schreckliches verschuldet. Doch wenn auch der Vatikan die Rhetorik seines Donnerns beibehalten und die Zuchtrute seiner Blitze verloren hat, ist es besser für den Künstler, nicht bei den Päpsten zu leben. | Папа может быть образован. Таковыми были многие Папы. Дурные Папы любили прекрасное так же страстно, как хорошие Папы ненавидели мысль. Порочности Пап человечество обязано многим, Доброта Пап обязана многим человечеству. И все же, несмотря на пустой гром и фальшивые молнии Ватикана, художнику лучше не жить с Папой. |
Es gab einen Papst, der in einem Konklave der Kardinäle über Cellini sagte, dass die allgemeinen Gesetze und die über alle geübte Autorität nicht für seinesgleichen gälten; aber es war auch ein Papst, der Cellini ins Gefängnis warf | Именно Папа на собрании Кардиналов отозвался о Челлини как о бунтаре, к которому не применимы обычные законы и власть; именно Папа бросил Челлини в застенок. |
und ihn dort so lange festhielt, bis er vor Zorn krank wurde und sich unwirkliche Vorstellungen schuf, die goldene Sonne in sein Zimmer kommen sah und sich so sehr in sie verliebte, dass er den Plan zur Flucht fasste und herauskroch von Turm zu Turm, und in der Dämmerung durch die schwindelerregende Luft fiel und sich verletzte; er wurde von einem Winzer mit Weinlaub bedeckt und in einem Karren zu jemandem gebracht, der ein Liebhaber schöner Dinge war und sich seiner annahm. | |
Von den Päpsten droht Gefahr. Und was das Volk betrifft, was soll man von ihm und seiner Autorität sagen? Vielleicht ist über das Volk und seine Autorität schon genug gesprochen worden. Die Autorität des Volkes ist etwas Blindes, Taubes, Hässliches, Groteskes, Tragisches, Amüsantes, Ernsthaftes und Obszönes. Es ist für den Künstler unmöglich, mit dem Volk zu leben. | Папа несет в себе опасность. Что касается Публики, то что можно сказать о ней и её власти? Об этом я уже много говорил. Её власть слепая, глухая, трагическая, гротескная. Художнику невозможно жить с ней. |
Alle Despoten bestechen. Das Volk besticht und brutalisiert. Wer hat es gelehrt, Autorität zu üben? Es war geschaffen zu leben, zu lauschen und zu lieben. Jemand hat ihm einen großen Schaden zugefügt. Es hat sich selbst verdorben, indem es seine Oberen nachahmte. Es hat das Zepter des Fürsten an sich gerissen. Wie sollte es imstande sein, es zu gebrauchen? Es hat die dreifache Tiara des Papstes ergriffen. Wie sollte es ihre Last tragen? Es gleicht einem Clown mit einem gebrochenen Herzen. Es ist wie ein Priester, dessen Seele noch nicht geboren wurde. Wer die Schönheit liebt, mag das Volk bemitleiden. Obgleich es die Schönheit selbst nicht liebt, so mag es doch Mitleid mit sich selbst hegen. Wer hat das Volk die Niedertracht der Tyrannei gelehrt? | Все деспоты обкрадывают. Публика обкрадывает и развращает. Кто научил людей употреблять власть? Они родились для того, чтобы жить, узнавать новое и любить. Кто-то их испортил. Они испортили самих себя, подражая тем, кто их в чем-то превосходит. Они взяли скипетр Принца. Но не знают, как с ним обращаться. Они взяли треугольную корону у Папы, но не могут выносить ее тяжесть. Они как клоун с разбитым сердцем. Они как священник с мертвой душой. Пусть все, кто влюблен в Красоту, пожалеет их. Хотя они сами не любят Красоты, пусть и они пожалеют себя. Кто научил их этой игре в Тиранию? |
Es gibt noch viele andere Dinge, auf die man hinweisen könnte. | Есть еще много других вещей, о которых хотелось бы поговорить. |
Man sollte ausführen, wie die Renaissance zu ihrer Größe gelangte, weil sie nicht bestrebt war, soziale Probleme zu lösen; dass sie sich um Probleme dieser Art überhaupt nicht bekümmerte, sondern das Individuum in Freiheit und Schönheit und Natürlichkeit sich entfalten ließ und so große und individuelle Künstler und große, individuelle Menschen hervorbrachte. | Можно отметить, что Возрождение велико, т.к. не пыталось разрешить никаких социальных проблем и не растрачивало себя на подобные вещи, а разрешало индивидууму свободно и прекрасно развиваться. |
Man könnte deutlich machen, wie Ludwig XIV., indem er den modernen Staat schuf, den Individualismus des Künstlers zerstörte und den Dingen durch die Einförmigkeit ihrer Wiederholung etwas Monströses verlieh und sie herabwürdigte durch die zur Regel erhobene Gleichförmigkeit und in ganz Frankreich all jene edlen Freiheiten des Ausdrucks abtötete, die die Tradition in der Schönheit erneuert und neue Gebilde neben der antiken Form geschaffen hatten. Aber die Vergangenheit ist ohne Bedeutung. Die Gegenwart ist ohne Gewicht. Mit der Zukunft allein haben wir uns auseinander zusetzen. Denn die Vergangenheit ist, was der Mensch nicht hätte sein dürfen. Die Gegenwart ist, was der Mensch nicht sein sollte. Die Zukunft ist, was die Künstler sind. | Впоследствии Людовик XIV создал новое государство, разрушив индивидуализм художника и сделав жизнь монотонной, подчиняющейся установленным правилам. Тогда во всей Франции отсутствовала свобода выражения, которая, ранее соединялась с античными формами, возрождала традицию в новых прекрасных вещах. Но прошлое не имеет значения. Настоящее тоже. Мы говорим о будущем. Потому как прошлое - это то, чем человек не должен быть. Настоящее - то, чем человек не должен быть. Будущее - то, чем есть художник. |
Es wird natürlich der Einwand erfolgen, dass ein solcher Entwurf, wie er hier dargelegt ist, unausführbar bleibt und der menschlichen Natur widerspricht. Das ist völlig richtig. Er ist unausführbar und widerspricht der menschlichen Natur. Und eben deshalb ist er es wert, verwirklicht zu werden, deshalb wird er vorgeschlagen. | Конечно, мне возразят, что такой план совершенно непрактичен, и идет вразрез с человеческой природой. И это совершеннейшая правда. Именно поэтому его стоит осуществить и именно поэтому он предлагается. |
Denn was ist ein ausführbarer Entwurf.? Ein ausführbarer Entwurf ist entweder ein Entwurf, der bereits Gestalt angenommen hat, oder ein Entwurf, der unter den bestehenden Verhältnissen ausgeführt werden könnte. Aber gerade die bestehenden Verhältnisse sind es, die bekämpft werden; und jeder Entwurf, der sich den bestehenden Verhältnissen anpasst, ist falsch und töricht. Die Verhältnisse werden abgeschafft werden, und die Natur des Menschen wird sich verändern. Man weiß über die menschliche Natur nur das eine mit Sicherheit, dass sie sich verändert. Veränderlichkeit ist die einzige Eigenschaft, über die wir wirklich etwas vorauszusagen vermögen. Die Systeme, die scheitern, sind jene, die auf der Beständigkeit der menschlichen Natur aufbauen und nicht auf ihrem Wachstum und ihrer Entwicklung. | Что значит практический план? Это значит существующий или проводимый в современных условиях. Но именно против этих существующих условий я возражаю; любой план, принимающий их, ошибка. С условиями надо справиться и человеческая природа изменится. О человеческой природе мы знаем только то, что она изменяется. Перемена - единственное качество, которое можно подтвердить. Системы, которые не удавались, основывались на постоянстве человеческой природы, а не на её развитии и росте. |
Der Irrtum Ludwigs XIV. bestand darin, dass er dachte, die menschliche Natur bleibe stets die gleiche. Das Ergebnis seines Irrtums war die Französische Revolution. Es war ein erstaunliches Ergebnis. Alle Ergebnisse aus den Fehlern der Regierungen sind ganz erstaunlich. | Ошибкой Людовика Х1У была мысль о неизменности человеческой природы. В результате произошла французская революция. Это был замечательный результат. Вообще, ошибки правительства всегда замечательны. |
Es ist zu beachten, dass der Individualismus nicht mit irgendeinem widerlichen Gejammer über die Pflicht an den Menschen herantritt, was nichts anderes bedeutet, als dass man das tun soll, was die anderen wollen, weil sie es wollen; noch mit dem hässlichen Winseln der Selbstaufopferung, diesem Überbleibsel barbarischer Selbstverstümmelung. Der Individualismus tritt mit überhaupt keinen Forderungen an den Menschen heran. Er entsteht natürlich und unvermeidlich aus dem Menschen selbst. Zu diesem Ziel tendiert alle Entwicklung hin. Zu dieser Differenzierung reifen alle Organismen heran. Er ist die Vollendung, die jeder Lebensform inhärent ist und zu der sich jede Lebensform hin entwickelt. | Следует отметить, что Индивидуализм не приходит к человеку с болезненной философией долга, который заключается в выполнении того, чего хотят другие, либо в самопожертвовании - пережитке прошлых диких жертвоприношений. В действительности чувство долга не должно порабощать человека. Оно приходит естественно и неизбежно. Это состояние, к которому стремится всякое развитие. Это дифференциация, с которой растут все организмы. Это совершенство, которое скрыто в каждой форме жизни и к которому она стремится. |
Und so übt der Individualismus keinen Zwang auf den Menschen aus. Im Gegenteil, er sagt dem Menschen, er solle keinen Zwang auf sich dulden. Er versucht nicht, die Menschen zu zwingen, gut zu sein. Er weiß, dass die Menschen gut sind, wenn man sie in Frieden lässt. Der Mensch wird den Individualismus aus sich selbst heraus entwickeln, und er entwickelt ihn jetzt auf diese Weise. Zu fragen, ob der Individualismus praktizierbar ist, gleicht der Frage, ob die Evolution praktizierbar ist. Evolution ist das Gesetz des Lebens, und es gibt keine andere Entwicklung als hin zum Individualismus. Wo sich diese Tendenz nicht ausdrückt, liegt immer künstlich aufgehaltenes Wachstum vor, Krankheit oder Tod. | Итак, Индивидуализм не довлеет над Человеком. Наоборот, он указывает человеку на то, что нельзя терпеть никакого насилия. Он не заставляет людей быть хорошими. Он знает, что люди хороши лишь когда их оставляют в покое. Человек сам разовьет Индивидуализм. Спрашивать практичен ли Индивидуализм - то же самое, что спрашивать, а практична ли эволюция? Эволюция - закон жизни и не может быть никакой эволюции за исключением той, которая ведет к Индивидуализму. Там, где этот закон не выражен, течение жизни искусственно приостанавливается или приобретает болезненные формы, или несет смерть. |
Der Individualismus wird auch selbstlos und aufrichtig sein. Es ist darauf hingewiesen worden, dass eine der Folgen der unerträglichen Tyrannei der Autorität sich darin zeige, dass die Worte in ihrer natürlichen und einfachen Bedeutung völlig entstellt wurden und dass man sie dazu missbrauchte, das Gegenteil ihres richtigen Sinnes auszudrücken. Was in der Kunst für wahr gilt, ist auch im Leben wahr. Ein Mensch, der sich nach seiner Neigung kleidet, wird jetzt gekünstelt genannt. Aber indem er es tut, handelt er auf völlig natürliche Weise. | Индивидуализм не будет эгоистичен или претенциозен. Ранее я указывал, что одним из результатов проявления чрезмерной тирании власти было совершенное искажение смысла слов, отход от их первоначального ясного и простого смысла. То, что говорилось об Искусстве, справедливо и для Жизни. Сейчас человека называют претенциозным, если он одевается так, как хочет. Но поступая таким образом, он ведет себя совершенно естественно. |
Die Künstlichkeit liegt in solchen Fällen darin, dass man sich nach dem Geschmack seiner Mitmenschen kleidet, der vermutlich, da er der Geschmack der Mehrzahl ist, sehr dumm sein wird. Oder man nennt einen Menschen egoistisch, wenn er sein Leben auf eine Art und Weise führt, die ihm angemessen erscheint, um seine Persönlichkeit ganz zu verwirklichen; vorausgesetzt, dass die Selbstverwirklichung das beherrschende Ziel seines Lebens ist. Aber jeder sollte in dieser Weise leben. Egoismus besteht nicht darin, dass man sein Leben nach seinen Wünschen lebt, sondern darin, dass man von anderen verlangt, dass sie so leben, wie man es wünscht. Und Selbstlosigkeit heißt, andere in Frieden lassen und sich nicht in ihre Angelegenheiten mischen. Der Egoismus ist immer bestrebt, um sich herum eine absolute Gleichheit des Typus zu schaffen. Die Selbstlosigkeit erkennt die unendliche Vielfalt des Typus als etwas Kostbares an, stimmt ihr zu, geht darauf ein, ja, erfreut sich daran. Es ist keineswegs egoistisch, an sich zu denken. | Претенциозность в подобных вещах состоит в том, чтобы одеваться согласно мнению своего соседа, взгляды которого, по всей видимости, отражают мнение большинства и не лишены предрассудков. Или же человека называют эгоистом, если он ведет такой образ жизни, который более всего способствует раскрытию его личности; если действительно главнейшей целью его жизни является самосовершенствование. Но именно таким образом и следует жить. Эгоизм - это не когда человек живет, как хочет, а когда он требует, чтобы другие жили как он. Эгоизм всегда нацелен на абсолютную похожесть. Плюрализм признает бесконечное разнообразие форм, восхищается каждой из них, принимает их, наслаждается ими. Не будет эгоизмом и думать о себе. |
Wer nicht an sich denkt, denkt überhaupt nicht. Es ist äußerst egoistisch, von dem Mitmenschen zu verlangen, dass er in derselben Weise denken, dieselben Meinungen haben soll. Warum sollte er das? Wenn er denken kann, wird er wahrscheinlich verschieden denken. Wenn er nicht denken kann, ist es lächerlich, überhaupt Gedanken irgendwelchen Art von ihm zu verlangen. | Человек, который не думает о себе, вообще, кажется, не способен думать. Требовать же от соседа, чтобы он думал таким же образом, имел то же мнение - вот пример жестокого эгоизма. Да почему же он должен это делать? Если вообще человек думает, он вероятнее всего думает иначе, чем кто-либо другой. Если же он не способен думать, то заставлять его этим заниматься кажется чудовищным насилием. |
Eine rote Rose ist nicht egoistisch, bloß weil sie eine rote Rose sein will. Sie wäre schrecklich egoistisch, wenn sie von allen anderen Blumen des Gartens verlangen wollte, dass sie nicht nur rot, sondern auch Rosen sein sollten. Unter dem Individualismus werden die Menschen ganz natürlich und vollkommen selbstlos sein, sie werden die Bedeutung der Worte kennen und sie in ihrem freien, schönen Leben anwenden. | Эгоистична ли красная роза только потому, что она хочет оставаться красной? Она была бы таковой, если бы заставляла все цветы быть одновременно и красными, и розами. С приходом Индивидуализма, люди будут вести себя совершенно естественно и неэгоистично, поймут простой смысл слов и будут использовать его в своей свободной и прекрасной жизни. |
Auch werden die Menschen keine Egoisten mehr sein, wie sie es jetzt sind. Denn derjenige ist ein Egoist, der Ansprüche an andere macht, und der Individualist wird gar nicht den Wunsch danach verspüren. Es wird ihm kein Vergnügen bereiten. Wenn der Mensch den Individualismus verwirklicht hat, wird er auch das Mitgefühl lebhaft empfinden und es frei und spontan üben. | Люди забудут об эгоизме. Будущему Индивидуалисту эгоизм не принесет радости. Люди научатся сострадать и сопереживать естественным образом. |
Bis jetzt hat der Mensch das Mitgefühl noch kaum ausgebildet. Er hat vor allem Mitgefühl mit dem Schmerz, und diese Form des Mitgefühls ist keineswegs die höchste. Jedes Mitgefühl ist edel, aber Mitgefühl mit dem Leiden ist am wenigsten edel. | До сих пор люди редко сопереживали и развивали это чувство. Сопереживали физическую боль, но это не высшая форма сопереживания. |
Es ist mit Selbstsucht vermischt. Es trägt den Keim des Ungesunden in sich. Es liegt eine gewisse Angst um unsere eigene Sicherheit darin. Wir fürchten, selbst in den gleichen Zustand wie der Aussätzige oder der Blinde zu geraten, und wir fürchten, dass dann niemand für uns sorgen würde. Es führt auch zu einer eigenen Begrenztheit. Man sollte mit der Unversehrtheit des Lebens empfinden, nicht bloß mit seinen Wunden und Gebrechen, sondern mit der Freude und Schönheit, der Kraft, der Gesundheit und der Freiheit des Lebens. | Она подпорчена эгоизмом. В ней есть нечто от страха за нашу собственную безопасность. Мы боимся заболеть или ослепнуть, или остаться одинокими и беспомощными. Сопереживать надо всю чужую жизнь, не только болезни и невзгоды, но и радости, красоту, здоровье и свободу чужой жизни. |
Je weiter das Mitgefühl reicht, desto schwieriger wird es natürlich. Es verlangt größere Selbstlosigkeit. jedermann vermag für die Leiden eines Freundes Mitgefühl zu empfinden, aber es setzt ein sehr edles Wesen voraus es setzt in der Tat das Wesen eines echten Individualisten voraus -, an dem Erfolg eines Freundes teilzunehmen. | Чем шире переживание, тем, конечно же, и сложней и тем большей непредвзятости оно требует. Каждый может сопереживать неудачу друга, но требуется очень тонкая душа - по существу душа Индивидуалиста - чтобы сопереживать его успех. |
In den modernen Konkurrenzzwang und dem Kampf um einen Platz ist solche Teilnahme natürlich selten, und sie wird auch durch das unsittliche Ideal der Gleichförmigkeit des Typus und durch die Anpassung an die Regel sehr unterdrückt, ein Ideal, dem man vielleicht vor allem in England verfallen ist. | В современных условиях конкуренции и борьбы за лучшее место сопереживание встречается редко и душится на каждом шагу стремлением походить на кого-то и подчиняться заведенному порядку. Особый вред от такого положения виден в Англии. |
Mitgefühl für den Schmerz wird es natürlich immer geben. Es ist einer der primären Instinkte des Menschen. Die Tiere, die individuell sind, die "höheren" Tiere sozusagen, teilen diese Empfindung mit uns. | Сопереживание физической боли, конечно же, всегда будет. Это один из первых инстинктов человека. Животные, обладающие индивидуальностью, высшие животные разделяют его с нами. |
Aber man muss daran erinnern, dass zwar das Mitgefühl für die Freude die Summe der Lebensfreude in der Welt steigert, das Mitgefühl für den Schmerz dagegen keineswegs die Fülle des Leidens wirklich verringert. Es mag dem Menschen das Elend erleichtern, aber das Elend selbst bleibt. Das Mitgefühl mit dem Opfer der Schwindsucht heilt die Schwindsucht nicht, das ist die Aufgabe der Wissenschaft. Und wenn der Sozialismus das Problem der Armut und die Wissenschaft das Problem der Krankheit gelöst hat, dann wird der Spielraum der Sentimentalen verringert sein, und das Mitgefühl der Menschen wird weit, gesund und spontan sein. Der Mensch wird Freude empfinden in der Betrachtung des freudigen Lebens der anderen. | Но следует помнить, что сопереживание радости увеличивает общую радость в мире, а сопереживание боли не уменьшает её. Человек может при этом лучше переносить боль, но боль останется. Сопереживание чьей-либо болезни не излечит болезнь, это останется делом науки. И когда Социализм решит проблему бедности, а Наука решит проблему болезней, сентиментальности будет меньше, а сопереживание станет глубже, естественнее и здоровее. Человек будет радоваться, наблюдая за радостью других людей. |
Denn durch die Freude wird sich der Individualismus der Zukunft entfalten. Christus hat keinen Versuch gemacht, die Gesellschaft neu aufzubauen, und so ist es folgerichtig, dass der von ihm gepredigte Individualismus sich nur durch Leiden oder in der Einsamkeit verwirklichen lässt. | Именно посредством радости будущий Индивидуализм разовьёт себя. Христос не делал попытки перестроить общество, а Индивидуализм, который он проповедовал, мог быть достигнут только посредством страдания и одиночества. |
Die Ideale, die wir Christus verdanken, sind die Ideale des Menschen, der sich von der Gesellschaft völlig abkehrt oder der ihr absoluten Widerstand entgegensetzt. Aber der Mensch ist von Natur aus gesellig. Selbst die Thebais wurde schließlich bevölkert. Und wenn auch der Mönch seine Persönlichkeit verwirklicht, ist es oft eine verarmte Persönlichkeit, die er so verwirklicht. Andererseits übt die furchtbare Wahrheit, dass das Leiden eine Möglichkeit zur Selbstverwirklichung ist, eine große Faszination auf die Menschen aus. Seichte Redner und seichte Denker schwätzen oft von den Tribünen und Kanzeln herab über die Genusssucht der Welt und jammern darüber. Aber es ist selten in der Weltgeschichte, dass Freude und Schönheit ihr Ideal gewesen sind. | Идеалы, которые мы принимаем у Христа, это идеалы человека, покидающего общество и полностью восстающего против него. Но человек по природе своей социален. Даже Тибет был в конце концов населен. И хотя отшельник и реализует своё Я, оно часто оказывается обедненным. С другой стороны, ужасная правда в том, что человек может реализовать свое совершенство посредством страданий, завоевывая мир и удерживая его в оцепенении. Мелкие ораторы и мелкие умы со всех кафедр разглагольствуют об удовольствии страдания и поносят его. Но редко за всю мировую историю услышишь, чтобы идеалом считалась радость или красота. |
Die Anbetung des Leidens hat in der Welt weit öfter vorgeherrscht. Das Mittelalter mit seinen Heiligen und Märtyrern, mit seiner Vorliebe für die Selbstquälerei, seiner wilden Leidenschaft für die Selbstverwundung, mit seinen tief ins Fleisch schneidenden Messern und seinen Geißelungen - das Mittelalter ist das wirkliche Christentum, und der mittelalterliche Christus ist der wirkliche Christus. Als die Renaissance aufkam und die neuen Ideale von der Schönheit des Lebens und der Lebensfreude brachte, verstanden die Menschen Christus nicht mehr. Selbst die Kunst zeigt uns das. | Поклонение страданию доминирует в мире. Средневековье, со своими святыми и мучениками, со своей любовью к самоистязанию, со своей дикой страстью к боли, с ударами ножей и хлестом плетей. Средневековье - это настоящее Христианство, а средневековый Христос - настоящий Христос. Когда Возрождение засветилось над миром и принесло новые идеалы красоты и радости жизни, люди перестали понимать Христа. |
Die Maler der Renaissance stellten Christus als einen kleinenjungen dar, der mit einem anderen jungen in einem Palast oder in einem Garten spielt oder im Arm der Mutter liegt und ihr oder einer Blume oder einem glänzenden Vogel zulächelt; oder sie malten ihn als edle und erhabene Gestalt, die würdevoll durch die Welt schreitet; oder als eine wunderschöne Gestalt, die sich in einer Art Ekstase vom Tod zum Leben erhebt. Selbst wenn sie den gekreuzigten Christus darstellten, malten sie ihn als einen herrlichen Gott, über den die bösen Menschen Leiden verhängt haben. Aber er beschäftigte die Menschen nicht sehr. Was sie entzückte, war die Darstellung von Männern und Frauen, die sie bewunderten, und sie wollten die Schönheit dieser lieblichen Erde zeigen. | Даже Искусство говорит нам об этом. Художники Возрождения рисовали Христа как маленького мальчика, играющего с такими же мальчиками в саду, или во дворце, или лежащего на руках матери младенца, и улыбающегося ей, или цветку, или птичке; или же как статную фигуру, гордо шагающую по миру; или как фигуру, восстающую в экстазе к жизни. Даже, когда его рисовали распятым, он представал как прекрасный Бог, которого злые люди заставили страдать. Но Христос не очень занимал художников. Им нравилось больше рисовать мужчин и женщин, которыми они восторгались, показывать красоту земли. |
Sie haben viele religiöse Bilder gemalt - in der Tat viel zu viele, und die Eintönigkeit des Typus und der Motive ist ermüdend; sie hat der Kunst geschadet. Sie war das Ergebnis der Autorität des Volkes in Sachen der Kunst und ist bedauerlich. Aber ihre Seele war nicht in dem Gegenstand. Raffael war ein großer Künstler, als er sein Bildnis des Papstes schuf Als Maler seiner Madonnen und Christusknaben ist er durchaus kein großer Künstler. | Они рисовали много религиозных картин, точнее слишком много, и это повторение стиля и сюжетов было утомительным и не пошло на пользу искусству. Так произошло из-за давления публики на искусство, и это следует осудить. Но душа художников не принадлежала предмету. Рафаэль велик своим портретом Папы, но слаб Мадоннами и ребенком Христом. |
Christus hatte der Renaissance keine Botschaft zu bringen, der Renaissance, die so wundervoll war, weil sie ein Ideal hervorbrachte, das von dem seinen völlig abwich, und um den wirklichen Christus zu finden, müssen wir uns in die Kunst des Mittelalters vertiefen. Da erscheint er als der Verstümmelte und Gemarterte, einer, der nicht anmutig anzusehen ist, weil Schönheit Freude erzeugt, einer, der kein kostbares Gewand trägt, denn auch dieses könnte eine Freude sein: Er ist ein Bettler mit einer wundervollen Seele, er ist ein Aussätziger mit einer göttlichen Seele, er bedarf weder des Besitzes noch der Gesundheit, er ist ein Gott, der seine Vollkommenheit durch Leiden gewinnt. | У Христа не было послания Возрождению, что само собой замечательно, так как привело к созданию идеала отличного от его собственных; в поисках настоящего Христа нам следовало бы вернуться в Средневековье. Там он убогий и нищий, в лохмотьях (ведь красота-это радость, а для нее нет места), прокаженный с божественным взором и душой; ему не нужны ни собственность, ни здоровье; он -Бог, реализующий своё совершенство через страдание. |
Die Entwicklung des Menschen schreitet langsam voran. Die Ungerechtigkeit der Menschen ist groß. | Человек эволюционирует медленно. Несправедливость людей велика. |
Es war notwendig, das Leiden als eine Form der Selbstverwirklichung darzustellen. Selbst heute ist die Botschaft Christi an manchen Orten in der Welt notwendig. Keiner, der im modernen Russland lebt, könnte seine Vollkommenheit anders als durch das Leiden gewinnen. | Ранее было необходимо, чтобы страдание способствовало реализации души. Даже сейчас, в некоторых частях мира послание Христа необходимо. Все, кто живут или жили в России, могли реализовать своё совершенство только через страдание. |
Einige wenige russische Künstler haben sich in der Kunst verwirklicht, im Roman, der mittelalterlich in der Haltung ist, weil sein vorherrschendes Merkmal die Verwirklichung des Menschen durch das Leiden ist. Aber für die, die keine Künstler sind und kein anderes Leben als das eigentlich tätige Leben kennen, ist das Leiden das einzige Tor zur Vollendung. Ein Russe, der unter dem bestehenden Regierungssystem in Russland fähig ist, glücklich zu leben, glaubt entweder, der Mensch besitzt keine Seele, oder die Seele sei der Entwicklung nicht wert. | Несколько русских художников реализовали себя в Искусстве, некоторые писатели - в прозе, которая по духу остается средневековой, потому что основной нотой является, все же, реализация души людей через страдание. Для тех, кто не является художником и для кого нет другой жизни, кроме фактического существования, страдание - единственная дорога к совершенству. Тот русский, который живет счастливо при нынешней системе правительства в России или не должен вообще иметь души, или имеет душу совершенно неразвитую. |
Ein Nihilist, der jede Autorität ablehnt, weil er die Autorität als Übel erkannt hat, und der alles Leiden willkommen heißt, weil er dadurch seine Persönlichkeit verwirklicht, ist ein echter Christ. Für ihn ist das christliche Ideal eine Wahrheit. | Нигилист, отвергающий всякую власть, потому как знает, что власть - это зло, и принимающий всякое страдание, реализует свое совершенство и поступает как настоящий христианин. Для него идеалы Христианства верны. |
Und doch hat Christus nicht gegen die Autorität revoltiert. Er ließ die kaiserliche Autorität des römischen Imperiums gelten und zollte ihr Tribut. Er ertrug die ecklesiastische Autorität der jüdischen Kirche und wollte sich ihrer Gewaltsamkeit nicht durch eigene Gewalt widersetzen. Er hatte, wie ich bereits sagte, keinen Plan, die Gesellschaft neu aufzubauen. Aber die moderne Welt hat Pläne. Sie schlägt vor, die Armut und das daraus erwachsende Leiden zu beseitigen. | И всё же Христос не восставал против власти. Он принимал имперскую власть римлян и платил подать. Он терпел духовную власть Еврейской церкви и не отвечал насилием на насилие. У него не было, как я уже говорил, схемы перестройки общества. Но в современном мире есть такие схемы. Они предлагают покончить с бедностью и страданием. |
Sie will sich vom Schmerz und den daraus fließenden Qualen befreien. Sie vertraut dem Sozialismus und der Wissenschaft als ihren Methoden. Ihr Ziel ist ein Individualismus, der sich durch Freude ausdrückt. Dieser Individualismus wird weiter, reicher, herrlicher als jede bisherige Form des Individualismus sein. Der Schmerz ist nicht die letzte Stufe der Vollendung. Er ist bloß ein vorläufiger Zustand und ein Protest. Er steht im Zusammenhang mit falschen, ungesunden, ungerechten Verhältnissen. Wenn die Schlechtigkeit, die Krankheit und die Ungerechtigkeit aus der Welt verschwunden sind, dann wird er keinen Platz mehr haben. Er hat ein großes Werk vollbracht, aber es ist fast beendet. Sein Wirkungskreis wird von Tag zu Tag geringer. | Они верят в Социализм и достижения Науки и берут их в качестве методов. Конечная цель - Индивидуализм, выражающий себя через радость существования. Этот Индивидуализм будет больше, полнее, прекраснее любого Индивидуализма, который когда-либо был. Боль и страдание - не лучший способ достижения совершенства. Это только временный протест. Он вызван ошибочным, нездоровым, несправедливым окружением. И когда ложь, болезни и несправедливость будут устранены, он более не будет иметь места. Огромная работа уже проделана, она почти закончена, её предмет уменьшается с каждым днем. |
Auch wird ihn niemand entbehren. Denn was der Mensch erstrebt hat, das ist in der Tat weder Schmerz noch Vergnügen, sondern einfach Leben. Der Mensch verlangt danach, intensiv, ganz und vollkommen zu leben. Wenn er das vermag, ohne auf andere Zwang auszuüben oder selbst Zwang zu erleiden und wenn ihn alle seine Arbeiten befriedigen, dann wird er geistig gesünder, stärker, zivilisierter und mehr er selbst sein. In der Freude drückt sich die Natur aus, ihr stimmt sie zu. Wenn der Mensch glücklich ist, lebt er im Einklang mit sich und seiner Umgebung. | И человек об этом не будет жалеть. Потому как то, к чему всегда стремился человек, это не боль и не удовольствие, а просто Жизнь. Человек стремился жить интенсивной, полной, совершенной жизнью. И когда он сможет так жить, не принуждая других и не испытывая страданий, его поступки будут доставлять ему удовольствие, а сам он будет трезвее, здоровее, цивилизованнее, он будет более сам собой. Удовольствие надо заслужить у Природы, это знак её расположения. Когда человек счастлив, он гармоничен сам с собой и своим окружением. |
Der neue Individualismus, in dessen Diensten der Sozialismus wirkt, ob er es wahrhaben will oder nicht, wird vollkommene Harmonie sein. Er wird die Erfüllung dessen sein, wonach sich die Griechen sehnten und was sie nur in Gedanken vollkommen zu verwirklichen vermochten, weil sie sich Sklaven hielten und sie ernährten; er wird die Erfüllung dessen sein, wonach sich die Renaissance sehnte, aber nur in der Kunst wahrhaft verwirklichen konnte, weil sie sich Sklaven hielt und sie verhungern ließ. Er wird vollkommen sein, und durch ihn wird jeder Mensch zu seiner Vollkommenheit gelangen. Der neue Individualismus ist der neue Hellenismus. | Новый Индивидуализм, на который работает Социализм, приведет к совершенной гармонии. Это будет то, к чему стремились греки, но не могли достичь из-за наличия рабства, за исключением разве что в своих фантазиях; это будет то, к чему стремилось Возрождение, но не могло достичь, разве что в Искусстве. Новый Индивидуализм преодолеет эти препятствия, и это будет Новая Греция. |
Deutsch | Русский |
Der Hauptvorzug, den die Herrschaft der sozialistischen Gesellschaftsordnung mit sich brächte, liegt ohne Zweifel darin, dass der Sozialismus uns befreien würde von dem gemeinen Zwang, für andere zu leben, der in der gegenwärtigen Lage auf fast allen so schwer lastet. In der Tat gibt es kaum jemanden, der ihm zu entgehen vermag. | Главное преимущество установления социализма - без сомнения тот факт, что социализм освободит нас от порочной необходимости жить для других, которая в наше время так сильно довлеет над каждым. |
Dann und wann im Verlaufe des Jahrhunderts hat ein großer Wissenschaftler wie Darwin, ein großer Dichter wie Keats, ein feiner kritischer Geist wie Renan, ein überlegener Künstler wie Flaubert es fertiggebracht, sich zu isolieren, sich dem lärmenden Zugriff der anderen zu entziehen, sich "unter den Schutz der Mauer zu stellen", wie Plato es nennt, und auf diese Weise seine natürliche Begabung zu vervollkommnen, zu seinem eigenen unvergleichlichen Gewinn und zu dem unvergleichlichen, dauernden Gewinn der ganzen Welt. Dies sind jedoch Ausnahmen. | Время от времени по ходу истории появляются великие люди, такие как ученый Дарвин, поэт Китс, утонченный критик Ренан или мастер прозы Флобер, - которым удается изолировать себя от назойливого соседства окружающих, быть "под опекой стены" по выражению Платона и, таким образом, реализовать совершенство сокрытое у себя внутри, к своей несравненной радости и долгой радости всего остального мира. Они, к сожалению, исключения. |
Die meisten Menschen vergeuden ihr Leben durch einen ungesunden und übertriebenen Altruismus, ja, sind sogar genötigt, es zu vergeuden. Sie finden sich umgeben von scheußlicher Armut, von scheußlicher Hässlichkeit, von scheußlichem Hunger. Es ist unvermeidlich, dass ihr Gefühlsleben davon erschüttert wird. | Большинство людей разрушают свою жизнь из-за нездорового и чрезмерного альтруизма - принуждены по сути разрушать свою жизнь. Они окружены бедностью, безобразием, голодом. И они неизбежно глубоко это чувствуют. |
Die Empfindungen des Menschen werden rascher erregt als sein Verstand; und es ist, wie ich jüngst in einem Artikel über das Wesen der Kritik hervorgehoben habe, sehr viel leichter, Mitgefühl für das Leiden zu hegen als Sympathie für das Denken. Daher tritt man mit bewundernswerten, jedoch irregeleiteten Absichten sehr ernsthaft und sehr sentimental an die Aufgabe heran, die sichtbaren Übel zu heilen. Aber diese Heilmittel heilen die Krankheit nicht: sie verlängern sie bloß. In der Tat sind sie ein Teil der Krankheit selbst. | Эмоции человека сильнее подвержены воздействию, чем его ум; и как я уже указывал некоторое время назад, намного легче симпатизировать страдающему, чем симпатизировать чьей-либо мысли. Соответственно, люди со всей серьёзностью и всем сердцем настроены на то, чтобы вылечить, смягчить то зло, которое видят перед собой. Но их лекарства не вылечивают болезнь - они только продлевают её. На самом же деле, их лекарства есть часть самой болезни. |
Man versucht zum Beispiel das Problem der Armut zu lösen, indem man die Armen am Leben erhält; oder, wie es eine sehr fortgeschrittene Schule vorschlägt, indem man sie amüsiert. | Они пытаются решить проблему бедности, например, поддерживая самих бедных, или в случае особой просвещенности, развлекая их. |
Aber das ist keine Lösung; es verschlimmert die Schwierigkeit. Das wahre Ziel heißt, die Gesellschaft auf einer Grundlage neu zu errichten, die die Armut ausschließt. Und die altruistischen Tugenden haben wirklich die Erreichung dieses Zieles verhindert. | Но это не решение проблемы - это усугубление трудностей. Настоящим средством была бы попытка перестроить общество на такой основе, что сама бедность была бы невозможна. А все альтруистические порывы только предупреждают достижение этой цели. |
Gerade wie die ärgsten Sklavenhalter diejenigen waren, die ihre Sklaven wohlwollend behandelten und dadurch verhindert haben, dass die Greuel des Systems von denen, die darunter litten, erkannt und von denen, die darüber nachdachten, verstanden wurden, so richten beim gegenwärtigen Stand der Dinge in England jene den größten Schaden an, die versuchen, Gutes zu tun; und schließlich haben wir das Schauspiel erlebt, wie Männer, die sich eingehend mit dem Problem befasst haben und das Leben kennen - Männer von Bildung, die im East End wohnen -, auftreten und die Gemeinschaft anflehen, ihre altruistischen Anwandlungen von Barmherzigkeit, Fürsorge und dergleichen einzuschränken. | Так же, как самыми худшими рабовладельцами были те, кто был добрым к своим рабам и таким образом отвлекал рабов от осознания ужаса своего положения, так и в теперешней Англии люди, причиняющие наибольший вред, это те, кто старается делать только добро; наконец мы видим людей, которые действительно взялись за дело и понимают жизнь - образованных людей Ист-Энда, которые требуют, чтобы общество сдерживало свои альтруистические порывы милосердия, благотворительности и т.п. |
Sie tun das aus der Erwägung heraus, dass eine solche Barmherzigkeit erniedrigt und demoralisiert. Sie haben vollkommen recht. Aus der Barmherzigkeit entstehen viele Sünden. | Они поступают так по той причине, что милосердие приводит к деградации и деморализует. И они совершенно правы. Милосердие влечет за собой много грехов. |
Es ist auch noch folgendes zu sagen. Es ist amoralisch, Privateigentum zur Milderung der schrecklichen Übelstände zu verwenden, die aus der Einrichtung des Privateigentums entspringen. Es ist nicht nur amoralisch, sondern auch unehrlich. | Следует ещё сказать вот что. Совершенно аморально использовать частную собственность для облегчения ужасных последствий, которые влечет за собой институт частной собственности. Это аморально и несправедливо. |
Unter dem Sozialismus wird sich das alles selbstverständlich ändern. Es wird keine Menschen mehr geben, die in stinkenden Höhlen mit stinkenden Fetzen bekleidet wohnen und kränkliche, durch den Hunger verkümmerte Kinder inmitten einer unmöglichen, widerwärtigen Umgebung großziehn. | При социализме всё, конечно же, изменится. Больше не будет людей в зловонных трущобах, одетых в рваные тряпки, не будет больных изголодавшихся детей. |
Die Sicherheit der Gesellschaft wird nicht mehr, wie es jetzt der Fall ist, vom Stande des Wetters abhängen. Wenn Frost kommt, werden nicht mehr hunderttausend Männer ihre Arbeit verlieren und im Zustand abscheulichen Elends durch die Straßen irren oder ihre Nachbarn um ein Almosen anbetteln oder sich vor den Toren der ekelhaften Asyle drängen, um sich ein Stück Brot oder ein verwahrlostes Obdach für die Nacht zu sichern. jedes Mitglied der Gesellschaft wird an dem allgemeinen Wohlstand und Glück teilhaben, und wenn Frost hereinbricht, so wird er niemandem Schaden zufügen. | Надежность общественных отношений не будет зависеть от погоды, как это происходит сейчас. Если ударит мороз, мы не будем иметь сотни тысяч безработных, слоняющихся по улицам или просящих милостыню у соседей, или толпящихся у дверей ночлежек ради куска хлеба и грязного пристанища на ночь. Каждый член общества будет разделять достояние и счастье всего общества, и если придет мороз, от этого никто не пострадает. |
Auf der anderen Seite wird der Sozialismus einfach deshalb von Wert sein, weil er zum Individualismus führt. | С другой стороны, социализм сам по себе будет большой ценностью, потому что он приведет к индивидуализму. |
Der Sozialismus, Kommunismus oder wie immer man ihn benennen will, wird durch die Umwandlung des Privateigentums in allgemeinen Wohlstand und indem er anstelle des Wettbewerbs die Kooperation setzt, der Gesellschaft den ihr angemessenen Zustand eines gesunden Organismus wiedergeben und das materielle Wohl eines jeden Mitgliedes der Gemeinschaft sichern. | Социализм, коммунизм, или как бы мы его не называли, превращая частную собственность в общественное богатство и заменяя соревнование сотрудничеством, превратит общество в здоровую организацию и обеспечит материальный достаток каждому члену общества. |
In der Tat wird er dem Leben seine richtige Grundlage und seine richtige Umgebung verschaffen. Um aber das Leben zu seiner höchsten Vollendung zu bringen, bedarf es noch eines anderen. Es bedarf des Individualismus. Wenn der Sozialismus autoritär ist, wenn Regierungen mit ökonomischer Macht ausgestattet werden, so wie sie jetzt mit politischer Macht ausgestattet sind, wenn wir mit einem Wort eine Industrietyrannis bekommen sollten, dann wäre der neue Status des Menschen schlimmer als der bisherige. | По сути, он обеспечит Жизни настоящую основу и окружение. Но для развития и совершенства жизни требуется нечто большее. Требуется индивидуализм. Если социализм авторитарный, если правительства вооружены экономической властью так же, как сейчас политической, если, короче, мы будем иметь Индустриальную Тиранию, то тогда человеческое существование в последнем случае будет хуже, чем в предыдущем. |
Heute sind durch das Bestehen des Privateigentums sehr viele Menschen imstande, ihre Individualität in einer gewissen, freilich sehr beschränkten Weise zu entfalten. Entweder brauchen sie nicht für ihren Lebensunterhalt zu arbeiten, oder sie sind in der Lage, einen ihnen wirklich zusagenden Wirkungskreis zu wählen, der ihnen Freude bereitet. | В настоящее время вследствие частной собственности множество людей в состоянии развить лишь ограниченный индивидуализм. У них или нет необходимости зарабатывать на жизнь или есть возможность выбирать ту сферу деятельности, которая им по душе и доставляет истинное удовольствие. |
Das sind die Dichter, die Philosophen, die Gelehrten, die Gebildeten - mit einem Wort die echten Menschen, die Menschen, die zur Selbstverwirklichung gelangt sind, und in denen die Menschheit ihre Verwirklichung teilweise erreicht. Andererseits gibt es eine große Zahl von Menschen, die kein Privateigentum besitzen, und da sie immer am Rande des nackten Elends stehen, sind sie genötigt, die Arbeit von Lasttieren zu verrichten, Arbeit, die ihnen keinesfalls zusagt und zu der sie nur durch die unabweisbare, widervernünftige, erniedrigende Tyrannis der Not gezwungen werden. | Это поэты, философы, люди науки - словом, настоящие люди, люди, которые реализовали свою сущность и в которых все человечество находит частичную реализацию. С другой стороны, большинство людей, не имеющих частной собственности и находящихся всегда на краю голода, принуждены выполнять скотскую работу, работу, которая им не подходит и которую они вынуждены выполнять под диктатом бессмысленной тирании нужды. |
Das sind die Armen; in ihrem Lebensbereich fehlt jede Grazie, jede Anmut der Rede, jegliche Zivilisation oder Kultur, jede Verfeinerung der Genüsse und jede Lebensfreude. Aus ihrer kollektiven Kraft schöpft die Menschheit großen materiellen Reichtum. Aber sie gewinnt nur den materiellen Vorteil, und der Arme selbst bleibt dabei ohne die geringste Bedeutung. Er ist nur ein winziges Teilchen einer Kraft, die ihn nicht nur nicht beachtet, sondern zermalmt: ja, ihn mit Vorliebe zermalmt, weil er dann um so fügsamer ist. | Это - бедные; и среди них нет изящных манер, изысканной речи, цивилизованности, культуры, утонченных удовольствий, радости жизни. Благодаря их коллективной силе человечество много приобретает в материальном отношении, но именно один материальный выигрыш идет в счет - до бедного же человека никому нет абсолютно никакого дела. Он - только бесконечно малый атом этой силы, которая не видит и топчет его, или предпочитает растоптать в случае, если он не слишком ей послушен. |
Natürlich könnte man sagen, dass der unter den Bedingungen des Privateigentums entstandene Individualismus nicht immer und nicht einmal in der Regel etwas Erlesenes oder Wundervolles sei, und dass die Armen, mag es ihnen auch an Kultur und Anmut fehlen, doch manche Tugenden besitzen. Diese beiden Einwände wären vollkommen richtig. | Надо отметить, что индивидуализм, созданный в условиях частной собственности, не всегда имеет достойное лицо, а у бедных, несмотря на отсутствие культуры и манер, могут быть свои достоинства. Оба этих замечания совершенно справедливы. |
Der Besitz von Privateigentum wirkt sehr oft gänzlich demoralisierend, und das ist natürlich einer der Gründe, weshalb der Sozialismus diese Einrichtung abschaffen möchte. Das Eigentum ist in der Tat etwas überaus Lästiges. Vor einigen Jahren gab es Leute, die überall im Lande verkündeten, dass das Eigentum Verpflichtungen mit sich brächte. | Обладание частной собственностью часто ужасно деморализует, и это, конечно, она из причин, почему социализм хочет от неё освободиться. По существу, собственность вообще это обуза. Несколько лет назад люди утверждали, что собственность влечет за собой обязательства. |
Sie haben es so häufig und mit solcher Hartnäckigkeit behauptet, dass zu guter Letzt die Kirche anfing, es nachzusagen. Man kann es jetzt von jeder Kanzel hören. Es ist absolut wahr. Eigentum erzeugt nicht nur Pflichten, sondern erzeugt so viele Pflichten, dass jeder große Besitz nichts als Verdruss mit sich bringt. Unaufhörlich werden Ansprüche an einen gestellt, man muss sich pausenlos um Geschäfte kümmern und kommt niemals zur Ruhe. | Они говорили это так часто и надоедливо, что, наконец, и Церковь начала повторять. Сейчас это можно услышать с любой кафедры. И это чистейшая правда. Собственность не только несет за собой обязательства, но их оказывается так много, что обладание ими в большой степени - скучное занятие. Она требует бесконечного внимания, бесконечного беспокойства. |
Wenn das Eigentum nur Freude brächte, so könnten wir es noch hinnehmen, aber seine Verpflichtungen machen es unerträglich. Im Interesse der Reichen müssen wir es abschaffen. | Если бы собственность приводила к простым удовольствиям, мы могли бы ещё ее терпеть, но обязательства делают её невыносимой. В интересах богачей мы должны освободиться от неё. |
Man mag die Tugenden der Armen bereitwillig anerkennen, und doch muss man sie sehr bedauern. Wir bekommen oft zu hören, die Armen seien für Wohltaten dankbar. Einige von ihnen sind es ohne Zweifel, aber die besten unter den Armen sind niemals dankbar. Sie sind undankbar, unzufrieden, ungehorsam und rebellisch. Sie sind es mit vollem Recht. | С достоинствами бедных мы можем безусловно согласиться, но еще в большей степени мы жалеем их. Нам часто говорят, что бедные благодарны за милосердие. Некоторые из них безусловно -да, но лучшие среди бедных - нет. Они неблагодарны, недовольны, непослушны и мятежны. И они совершенно правы. |
Die Mildtätigkeit empfinden sie als lächerlich unzulängliches Mittel einer Teilrückerstattung oder als sentimentale Almosen, gewöhnlich mit dem unverschämten Versuch des sentimentalen Spenders verbunden, über ihr Privatleben zu herrschen. Warum sollten sie dankbar sein für die Krumen, die vom Tisch des Reichen fallen? | Милосердие они считают неуклюжей попыткой возместить ущербность своего существования сентиментальным откупом, обычно сопровождаемым наглым вмешательством в их личную жизнь. Почему они должны благодарить за эти крохи, падающие со стола богачей? |
Sie selbst sollten beim Mahle sitzen, das beginnen sie jetzt zu begreifen. Was die Unzufriedenheit anbelangt, wer mit einer solchen Umgebung und einer so dürftigen Lebensführung nicht unzufrieden ist, müsste vollkommen abgestumpft sein. Wer die Geschichte gelesen hat, weiß, dass Ungehorsam die ursprüngliche Tugend des Menschen ist. Durch Ungehorsam ist der Fortschritt geweckt worden, durch Ungehorsam und durch Rebellion. | Они начинают понимать, что должны сидеть за общим столом. Что касается недовольства, то человек, соглашающийся с таким окружением и таким низким уровнем жизни, по-моему, совершеннейшее животное. Непослушание в глазах тех, кто знает историю, - неотъемлемое богатство человека. Именно через него происходит прогресс человечества, через непослушание и мятеж. |
Manchmal lobt man die Armen für ihre Sparsamkeit. Aber den Armen Sparsamkeit zu empfehlen, ist grotesk und beleidigend zugleich. Es ist, als gäbe man einem Verhungernden den Rat, weniger zu essen. Ein Stadt- oder Landarbeiter, der sparen wollte, beginge etwas absolut Amoralisches. | Иногда бедных превозносят за их бережливость. Но рекомендовать бедному бережливость - издевательство. Это всё равно, что советовать голодающему есть меньше. Для городского или сельского труженика бережливость будет совершенно аморальна. |
Der Mensch sollte sich nicht zu dem Beweis erniedrigen, dass er wie ein schlecht genährtes Tier leben kann. Er sollte lieber stehlen oder ins Armenhaus gehen, was viele für eine Form des Diebstahls halten. Was das Betteln betrifft, so ist Betteln sicherer als Stehlen, aber es ist anständiger zu stehlen, als zu betteln. Nein: Ein Armer, der undankbar, nicht sparsam, unzufrieden und rebellisch ist, ist wahrscheinlich eine echte Persönlichkeit, und es steckt viel in ihm. | Человек не должен показывать, что он может жить как плохо ухоженное животное. Он должен противиться этому или красть. Что касается милостыни, то безопаснее её просить, чем брать, но достойнее брать, чем просить. Нет, бедняк, который неблагодарен, нескуп, недоволен и мятежен, по всей вероятности, настоящая личность со многими достоинствами. |
Er stellt auf jeden Fall einen gesunden Protest dar. Was die tugendsamen Armen betrifft, so kann man sie natürlich bedauern, aber keinesfalls bewundern. Sie haben mit dem Feinde gemeinsame Sache gemacht und haben ihr Erstgeburtsrecht für eine sehr schlechte Suppe verkauft. | В любом случае, он - здоровый протест. А насчет добродетельных бедных, то их можно, конечно, жалеть, но вряд ли можно ими восхищаться. Они заключили сделку с врагом и продали своё право первородства за чечевичную похлёбку. |
Sie müssen außerdem äußerst dumm sein. Ich begreife wohl, dass ein Mann Gesetze annimmt, die das Privateigentum schützen und seine Anhäufung gestatten, solange er unter diesen Bedingungen seinem Leben eine gewisse Schönheit und Geistigkeit zu geben vermag. Doch ist es mir beinahe unverständlich, wie jemand, dessen Leben durch diese Gesetze zerstört und verunstaltet wird, ihren Fortbestand ruhig mit ansehen kann. | Я вполне могу понять человека, принимающего частную собственность, и признать его накопления до тех пор, пока он в этих условиях ведёт интеллектуальную и достойную жизнь. Но мне кажется совершенно невероятным, как человек, чья жизнь испорчена, может соглашаться с законами своего существования. |
Und dennoch ist es nicht wirklich schwer, eine Erklärung dafür zu finden. Es ist einfach dies: Armut und Elend wirken so völlig erniedrigend und üben einen so lähmenden Einfluss auf das Wesen des Menschen aus, dass sich keine Gesellschaftsklasse der Leiden jemals wirklich bewusst wird. Andere müssen sie darüber aufklären, und oftmals glauben sie ihnen nicht einmal. | Тем не менее, объяснение этому найти нетрудно. Нужда и нищета парализует природу человека, он деградирует, и класс бедняков не сознает того, что страдает. Им нужна подсказка, но они часто ей не верят. |
Was mächtige Arbeitgeber gegen Agitatoren sagen, ist fraglos wahr. Agitatoren sind Eindringlinge, die in eine vollkommen zufriedene Gesellschaftsschicht einbrechen und die Saat der Unzufriedenheit unter sie säen. Das ist der Grund, weshalb Agitatoren so absolut notwendig sind. | То, что говорят работодатели об агитаторах, сущая правда. Агитаторы - это во всё вмешивающийся, надоедливый народ, который пробирается в довольную часть общества и сеет там семена недовольства. Вот почему агитаторы совершенно необходимы. |
Ohne sie gäbe es in unserem unvollkommenen Staat kein Fortschreiten zur Zivilisation hin. Die Sklaverei wurde in Amerika nicht etwa abgeschafft als Folge einer Bewegung unter den Sklaven selbst oder als Folge des leidenschaftlichen Verlangens der Sklaven nach Freiheit. Sie wurde beendet als Folge der ganz ungesetzlichen Aktionen der Agitatoren in Boston und anderen Orten, die selber weder Sklaven noch Sklavenhalter waren und mit der Frage an sich gar nichts zu tun hatten. | Без них в нашем неполноценном обществе не было бы продвижения вперед. Рабство было отменено в Америке не в результате каких-либо действий со стороны рабов или их желания освободиться. Оно было отменено в результате в высшей степени нелегального поведения некоторых агитаторов в Бостоне и других городах, которые не были ни рабами, ни владельцами рабов. |
Es sind ohne Zweifel die Abolitionisten gewesen, die die Fackel in Brand setzten, die das Ganze in Bewegung brachten. Und es ist seltsam genug, dass sie unter den Sklaven nicht nur sehr wenig Unterstützung, sondern kaum Sympathien fanden; als die Sklaven am Ende des Krieges die Freiheit gewonnen hatten, so vollständig gewonnen hatten, dass sie die Freiheit besaßen zu verhungern, da bedauerten viele ihre neue Lage bitterlich. | Это были, конечно же, аболиционисты, поднявшие высоко знамя борьбы. И любопытно заметить, что от рабов они не получили не только помощи, но даже симпатии. Когда в конце войны за отмену рабства рабы оказались на воле, они стали настолько свободны, что умирали с голоду, горько оплакивая свою новую участь. |
Für den Denker ist nicht der Tod Marie Antoinettes, die sterben musste, weil sie Königin war, das tragischste Ereignis der Französischen Revolution, sondern die freiwillige Erhebung der ausgehungerten Bauern in der Vendée, die für die hässliche Sache des Feudalismus starben. | Для мыслящего человека самым трагическим фактом во всей французской революции было не убийство королевы Марии Антуанетты, а то, что голодающий крестьянин шел умирать за феодализм. |
Es ist also klar, dass der autoritäre Sozialismus zu nichts führt. Denn während unter dem gegenwärtigen System eine sehr große Zahl von Menschen ihrem Leben eine gewisse Fülle von Freiheit und Ausdruck und Glück zu verleihen vermag, würde unter einem industriellen Kasernensystem oder einem System der ökonomischen Tyrannei niemandem mehr eine solche Freiheit verbleiben. Es ist bedauerlich, dass ein Teil unserer Gemeinschaft tatsächlich in einem Zustand der Sklaverei dahinlebt, aber es wäre kindisch, das Problem dadurch lösen zu wollen, dass man die gesamte Gemeinschaft versklavt. | Теперь должно быть ясно, что никакой авторитарный социализм не пройдет. Потому что, если при существующей системе всё же существует большое число людей с определенной долей свободы для выражения и счастья, то при индустриально-барачной системе, т.е. при системе экономической тирании, напротив, никто не сможет иметь пусть даже неполной свободы. Можно сожалеть, что часть нашего общества находится практически в рабстве, по предлагать решение проблемы, порабощая всё общество - наивно. |
Jedem muss die Freiheit belassen werden, seine Arbeit selbst zu wählen. Keinerlei Art von Zwang darf auf ihn ausgeübt werden. Sonst wird seine Arbeit weder für ihn selbst, weder an sich noch für andere von Nutzen sein. Und unter Arbeit verstehe ich einfach jede Art von Tätigkeit. | Каждый человек должен быть оставлен в покое для выбора работы по душе. Никакая форма насилия не должна применяться к нему. Если же его заставляют работать, то, во-первых, работа не будет ему по душе, и, во-вторых, она будет плохо выполнена и, следовательно, не годится для других. От неё никому не будет проку. А под работой я подразумеваю любой вид деятельности. |
Ich glaube kaum, dass heute ein Sozialist ernsthaft vorschlagen würde, ein Inspektor solle jeden Morgen in jedem Hause vorsprechen, um zu überprüfen, ob jeder Bürger aufgestanden ist und sich an seine achtstündige Handarbeit begeben hat. Die Menschheit ist über dieses Stadium hinausgelangt und zwingt eine solche Lebensform nur denjenigen auf, die sie höchst willkürlich als Verbrecher zu bezeichnen pflegt. | Я не думаю, что какой-нибудь социалист сейчас будет серьёзно предлагать инспектора, будящего по утрам людей и следящего за выполнением работы в течение 8 часов. Человечество уже прошло этот этап и избегает такой системы, при которой людей в произвольной манере рассматривают как потенциальных преступников. |
Doch ich gestehe, dass viele sozialistische Anschauungen, denen ich begegnet bin, mir mit Vorstellungen von Autorität oder gar unmittelbarem Zwang vergiftet scheinen. Autorität und Zwang kommen selbstverständlich nicht in Betracht. jeder Zusammenschluss muss völlig freiwillig vor sich gehen. Nur wenn er sich freiwillig zusammenschließt, bewahrt der Mensch seine Würde. | Но я должен признаться, что многие из социалистических воззрений, с которыми я знаком, кажутся мне подпорченными идеями автократии, если не принуждения. Конечно же, автократия и принуждение не должны иметь место. Все ассоциации должны быть совершенно добровольны. Только в добровольных ассоциациях человек достойно проявляет себя. |
Aber man könnte fragen, wie der Individualismus, der jetzt mehr oder minder vom Bestehen des Privateigentums abhängt, um sich entwickeln zu können, aus der Aufhebung des Privateigentums Nutzen ziehen wird. Die Antwort ist sehr einfach. Es ist wahr, unter den bestehenden Umständen haben einige Männer, die über private Mittel verfügten, wie Byron, Shelley, Browning, Victor Hugo, Baudelaire und andere es vermocht, ihre Persönlichkeit mehr oder weniger vollkommen zu verwirklichen. | Однако можно спросить, как индивидуализм, который сейчас более или менее зависим от частной собственности, извлечет пользу от её уничтожения. Ответ очень прост. Верно, что при существующих условиях некоторые люди, имеющие частный капитал, такие как Байрон, Шелли, Браунинг, Гюго, Бодлер и др. могли раскрыть свою личность более или менее полно. |
Keiner von diesen Männern hat einen einzigen Tag seines Lebens um Lohn gearbeitet. Sie blieben von der Armut verschont. Sie hatten einen unerhörten Vorteil. Die Frage ist, ob es dem Individualismus zum Guten gereichte, wenn ein solcher Vorteil aufgehoben würde. Nehmen wir an, er sei aufgehoben. Was geschieht dann mit dem Individualismus? Welchen Nutzen wird er daraus ziehen? | Но ни один из них не работал ни дня внаём. Они были освобождены от бедности. У них было огромное преимущество. Вопрос в том, было бы хорошо для индивидуализма, если бы это преимущество было отобрано. Давайте предположим, что оно отобрано. Что тогда случится с индивидуализмом? Как он от этого выиграет? Вот как. |
Er wird folgenden Nutzen daraus schöpfen. Unter den neuen Bedingungen wird der Individualismus weit freier, weitaus würdiger und kraftvoller sein als jetzt. Ich spreche nicht von dem großen, in der Phantasie zur Verwirklichung gelangten Individualismus der Dichter, die ich soeben genannt habe, sondern von dem großen, tatsächlichen Individualismus, der in der Menschheit im allgemeinen verborgen und mittelbar wirksam wird. Denn die Anerkennung des Privateigentums hat dem Individualismus wirklich geschadet und ihn getrübt, indem sie den Menschen mit seinem Besitz gleichsetzt. | В новых условиях индивидуализм будет намного свободнее, намного благороднее, намного интенсивнее, чем он есть сейчас. Я не говорю о великих поэтах, реализовавших индивидуализм, упоминавшихся ранее, я говорю о великом скрытом и потенциальном индивидуализме всего Человечества. Потому что признание частной собственности нанесло вред индивидуализму и обезличило его, спутав человека с тем, чем он владеет. |
Sie hat den Individualismus völlig irregeleitet. Sie hat bewirkt, dass Gewinn, nicht Wachstum sein Ziel wurde. So dass der Mensch meinte, das Wichtigste sei das Haben, und nicht wusste, dass es das Wichtigste ist, zu sein. Die wahre Vollendung des Menschen liegt nicht in dem, was er besitzt, sondern in dem, was er ist. | Оно увело индивидуализм в сторону. Оно сделало доход, а не совершенство своей целью. И человек решил, что важно ИМЕТЬ, в то время, как важно БЫТЬ. Истинное совершенство человека заключено не в том, что он имеет, а в нем самом. |
Das Privateigentum hat den wahren Individualismus zerstört und an seiner Stelle einen falschen Individualismus hervorgebracht. Es hat einen Teil der Gemeinschaft durch Hunger von der Individualisierung ausgeschlossen. Es hat den anderen Teil der Gemeinschaft von der Individualisierung abgehalten, indem es ihn auf den falschen Weg geleitet und überlastet hat. In der Tat ist die Persönlichkeit des Menschen so ausschließlich von seinem Besitz absorbiert worden, dass das englische Recht Vergehen wider das Eigentum weit schärfer ahndet, als ein Vergehen wider die Person, und noch immer ist Eigentum unerlässlich für die Gewährung des vollen Bürgerrechts. | Частная собственность разрушила настоящий и установила фальшивый индивидуализм. Она лишила часть общества индивидуализма, заставив её голодать. Она лишила другую часть общества индивидуализма, направив её по ложному пути и обременив её капиталом. Действительно, личность человека настолько было заменена его имуществом, что английский закон всегда намного строже рассматривал покушение на имущество, чем на личность. |
Der Fleiß, der notwendig ist, um Geld zu machen, wirkt ebenfalls sehr demoralisierend. In einer Gemeinschaft wie der unsrigen, in der das Eigentum unbegrenzte Auszeichnung, gesellschaftliche Stellung, Ehre, Ansehen, Titel und andere angenehme Dinge dieser Art verleiht, setzt sich der von Natur aus ehrgeizige Mensch das Ziel, dieses Eigentum anzuhäufen, und er sammelt hartnäckig und mühevoll immer neue Schätze an, wenn er schon längst mehr erworben hat als er braucht oder verwenden oder genießen oder vielleicht sogar überschauen kann. | Имущество по-прежнему является мерой, по которой судят о человеке. В обществе, подобно нашему, где собственность дарует отличие, социальное положение, честь, уважение, титулы и другие приятные вещи, человек, будучи честолюбивым по природе, ставит своей целью приобретение этой собственности. Он утомительно и бесконечно накапливает её, теряя силы и не видя, что у него уже больше средств, чем ему необходимо, чем даже он может воспользоваться. |
Der Mensch bringt sich durch Überarbeitung um, damit er sein Eigentum sicherstellt, und bedenkt man die ungeheuren Vorteile, die das Eigentum bringt, so ist man kaum darüber verwundert. Es ist bedauerlich, dass die Gesellschaft auf einer solchen Grundlage aufgebaut ist, und der Mensch in eine Bahn gedrängt wird, wo er das Wunderbare, Faszinierende und Köstliche seiner Natur nicht frei zu entfalten vermag - wo er in der Tat das echte Vergnügen und die Freude am Leben entbehrt. Außerdem ist seine Lage unter den gegebenen Bedingungen sehr unsicher. | Человек доводит себя до смерти от чрезмерной работы и этому вряд ли стоит удивляться, учитывая какие преимущества несет заработанная частная собственность. Остается пожалеть, что общество создано на такой основе, что человек втянут в узкие рамки, в которых не может свободно развивать то удивительное и прекрасное, что скрыто в нем, в которых не может ощущать радость жизни. Кроме того, в этих условиях он чувствует себя небезопасно. |
Ein sehr reicher Kaufmann kann in jedem Augenblick seines Lebens - und er ist es häufig - von Dingen abhängig sein, die außerhalb seiner Kontrolle liegen. Weht der Wind ein wenig stärker oder schlägt das Wetter plötzlich um oder ereignet sich irgend etwas ganz Alltägliches, so wird sein Schiff vielleicht sinken, seine Spekulationen schlagen fehl und er ist plötzlich ein armer Mann, seine gesellschaftliche Stellung ist ruiniert. | Чрезвычайно богатый торговец может быть (и часто есть) в любой момент зависим от множества вещей. Если ветер подует сильнее или погода вдруг изменится, или случится какая-нибудь другая тривиальная вещь, он может разориться и потерять общественное положение. Должно быть иначе. |
Nichts sollte dem Menschen Schaden zufügen, es sei denn, er schade sich selbst. Überhaupt nichts sollte imstande sein, den Menschen zu berauben. Es gehört ihm nur das wirklich, was er in sich trägt. Alles übrige sollte für ihn ohne Belang sein. | Никто не вправе наносить вред человеку, кроме него самого. Никто не вправе его разорить. Все его достояние - это он сам. Всё, что вне его, не должно иметь значения. |
Die Abschaffung des Privateigentums wird also den wahren, schönen, gesunden Individualismus mit sich bringen. Niemand wird sein Leben mit der Anhäufung von Dingen und ihrer Symbole vergeuden. Man wird leben. Wirklich zu leben ist das Kostbarste auf der Welt. Die meisten Menschen existieren bloß, sonst nichts. | С отменой частной собственности мы будем иметь настоящий, здоровый индивидуализм. Никто не будет тратить свою жизнь на приобретение вещей или символов. Человек будет жить. Жить- самая удивительная вещь на земле. Большинство же людей существует и это всё. |
Es ist fraglich, ob wir jemals die volle Entfaltung einer Persönlichkeit erlebt haben, außer auf der imaginativen Ebene der Kunst. Im Bereich des Handelns haben wir sie nie kennen gelernt. Cäsar, so sagt Mommsen, war der vollendete und vollkommene Mensch. Aber wie tragisch gefährdet war Cäsar. Wo immer ein Mann Autorität ausübt, dort gibt es einen, der sich der Autorität widersetzt. Cäsar war nahezu vollkommen, aber seine Vollkommenheit bewegte sich auf einer sehr gefährlichen Bahn. | Я спрашиваю себя, могла ли личность полностью выразить себя до сих пор, исключая воображаемую область искусства. Цезарь, говорит Моммзен, был совершенен. Но как трагически уязвив был Цезарь! Где бы ни был человек, обладающий властью, всегда найдется человек ей противостоящий. Цезарь был совершенен, но его совершенство выбрало слишком опасный путь. |
Mark Aurel war der vollkommene Mensch, sagt Renan. Gewiss, der große Kaiser war ein vollkommener Mensch. Aber wie unerträglich waren die unzähligen Anforderungen, die man an ihn stellte. Er trug schwer an der Last des Kaisertums. Er wusste, dass die Kraft eines Einzelnen nicht ausreichte, um das Gewicht dieses titanischen und allzu großen Weltreiches zu tragen. Was ich unter einem vollkommenen Menschen verstehe, ist jemand, der sich unter vollkommenen Bedingungen entwickelt; jemand, der nicht verwundet, getrieben oder gelähmt oder von Gefahren umringt ist. | Марк Аврелий был совершенен, говорит Ренан. Да, великий император был совершенным человеком. Но как невыносимы были бесконечные претензии к нему! Он спотыкался под тяжёлой ношей империи. Он сознавал, как тяжело одному человеку нести такой титанический груз. Под совершенным человеком я понимаю такого человека, который развивается в совершенных условиях, кто не ущемлен, не расстроен, не искалечен, не испуган. |
Die meisten Persönlichkeiten sind dazu gezwungen gewesen, Rebellen zu sein. Die Hälfte ihrer Kraft ist in Auseinandersetzungen vergeudet worden. Byrons Persönlichkeit zum Beispiel wurde furchtbar aufgerieben im Kampfe gegen die Dummheit, die Heuchelei und das Philistertum der Engländer. Solche Kämpfe steigern keinesfalls immer die Kraft; oftmals vergrößern sie nur die Schwäche. Byron hat uns niemals zu geben vermocht, was er uns hätte geben können. | Большинство личностей были обречены на восстание. Половина их энергии ушла на трение. Личность Байрона, например, была израсходована в борьбе с глупостью, лицемерием и мещанством англичан. Такая борьба не всегда увеличивает силы, она часто увеличивает слабость. Байрон не смог дать нам всего того, что мог бы. |
Shelley ist es besser ergangen. Wie Byron verließ er England so früh wie möglich. Aber er war weniger bekannt. Hätten die Engländer erkannt, was für ein großer Dichter er in Wirklichkeit war, sie wären mit Zähnen und Klauen über ihn hergefallen und hätten ihm das Leben nach Kräften vergällt. Er spielte jedoch keine wesentliche Rolle in der Gesellschaft, und folglich rettete er sich bis zu einem gewissen Grade vor ihr. Und trotzdem ist manchmal auch bei Shelley der Ausdruck der Empörung sehr heftig. Der Ausdruck der vollkommenen Persönlichkeit ist nicht Empörung, sondern Ruhe. | Шелли повезло больше. Как и Байрон, он бежал из Англии при первой же возможности. Но он не был так хорошо известен. Если бы англичане поняли, какой он великий поэт, они набросились бы на него и сделали бы жизнь его невыносимой. Но он не был выдающейся фигурой в обществе и в результате в определенной степени спасся. Но и у Шелли нота восстания звучит громко. Нотой совершенной личности будет не восстание, а покой. |
Die wahre Persönlichkeit des Menschen wird wunderbar sein, wenn sie in Erscheinung tritt. Sie wird natürlich und einfach wachsen, wie eine Blume oder wie ein Baum wächst. Sie wird nicht zwiespältig sein. Sie wird nicht überreden wollen und nicht streiten. Sie wird nichts beweisen wollen. Sie wird alles wissen. Und doch wird sie sich nicht um das Wissen bemühen. Sie wird Weisheit besitzen. Ihr Wert wird nicht an materiellen Maßstäben gemessen werden. Sie wird nichts ihr eigen nennen. | Было бы замечательно - увидеть настоящую личность. Она будет расти естественно и просто, как цветок или как дерево. Она не будет звучать диссонансом. Она не будет спорить или пререкаться. Она не будет ничего доказывать. Она будет знать всё, но не будет перегружать себя знанием. Она будет мудрой. Её цена не будет измеряться материальными ценностями. У неё ничего не будет. |
Und doch wird sie über alles verfügen, und was immer man ihr wegnimmt, wird sie nicht ärmer machen, so groß wird ihr Reichtum sein. Sie wird sich anderen nicht aufdrängen oder verlangen, wie sie selbst zu sein. Sie wird sie lieben, weil sie so verschieden sind. Und gerade weil sie sich nicht um die andern kümmert, wird sie allen helfen, wie etwas Schönes uns hilft, durch das, was es ist. Die Persönlichkeit des Menschen wird wundervoll sein. So wundervoll wie das Wesen eines Kindes. | И всё-таки будет всё, и что бы у неё ни отнимали, она будет всё так же богата. Она не будет вмешиваться в чужие дела или настаивать на том, чтобы все были на неё похожи. Она будет любить других, потому что они будут другие. Она будет всем помогать как помогают нам прекрасные вещи только тем, что существуют. Личность человека будет удивительна. Она будет так же удивительна, как личность ребёнка. |
In ihrer Entwicklung wird sie vom Christentum gefördert werden, wenn die Menschen danach verlangen; wenn sie es nicht wünschen, wird sie sich trotzdem entwickeln. Denn sie wird sich nicht länger um die Vergangenheit quälen, noch wird sie fragen, ob Ereignisse wirklich stattgefunden haben oder nicht. Und sie wird keine anderen Gesetze als die eigenen anerkennen; keine andere Autorität als die eigene. Doch wird sie jene lieben, die versucht haben, sie zu bereichern und ihrer oft gedenken. Und zu diesen gehört Christus. | В своем развитии ей поможет христианство, если люди захотят этого; если нет - она будет развиваться не менее уверенно. Она не будет расстраиваться, заглядывая в прошлое, или заботиться о будущем. Она не будет принимать никаких законов, кроме своих собственных, никакой власти, кроме своей собственной. И всё-же, она будет любить тех, кто стремится к ней, и говорить часто о них. И таким был Христос! |
"Erkenne dich selbst!" stand am Eingang der antiken Welt geschrieben. Über dem Eingang der neuen Welt wird geschrieben stehen "sei du selbst". Und die Botschaft Christi an den Menschen lautete einfach "sei du selbst". Dies ist das Geheimnis Christi. | "Познай себя!" - было записано на входе в античный мир. На входе в новый мир будет написано: "Будь собой!" В этом секрет Христа. |
Wenn Jesus von den Armen spricht, so meint er eigentlich Persönlichkeiten, und wenn er von den Reichen spricht, meint er eigentlich diejenigen, die ihre Persönlichkeit nicht entwickelt haben. | Когда Христос говорит о бедных, он просто имеет в виду личности. Точно так же, когда он говорит о богатых, он просто говорит о людях, которые не развили свою личность. |
Jesus lebte in einem Staat, der die Anhäufung von Privateigentum genauso gestattete, wie es heutzutage bei uns der Fall ist; und die Botschaft, die er predigte, war nicht etwa, dass es in einer solchen Gesellschaft für den Menschen von Vorteil sei, sich von unbekömmlicher, kärglicher Speise zu nähren, zerlumpte, schmutzige Kleider zu tragen, in schrecklichen, ungesunden Wohnungen zu leben oder dass es von Nachteil sei, wenn der Mensch unter gesunden, angenehmen und angemessenen Verhältnissen lebt. Eine solche Anschauung wäre zu seiner Zeit falsch gewesen, und sie wäre natürlich erst recht falsch im heutigen England; denn je weiter man nach Norden kommt, desto wichtiger werden die materiellen Lebensvoraussetzungen, und unsere Gesellschaft ist viel komplexen und weist viel schärfere Gegensätze von Luxus und Elend auf als irgendeine Gesellschaft der antiken Welt. | Иисус жил в обществе, в котором разрешалось накопление частной собственности, как и у нас. Но в его проповедях нет ни слова о том, что человек, голодающий или в лохмотьях, имеет преимущества перед человеком, живущим в здоровых, приличных условиях. Такая точка зрения оказывается ложной во многих случаях, тем более она ложна сейчас в Англии. Дело в том, что чем севернее страна, тем больше человек нуждается в материальных жизненно необходимых вещах. В нашем, значительно более сложном обществе, полюсы роскоши и нищеты намного превосходят античный мир. |
Was Jesus dem Menschen sagen wollte, war einfach dies: "Deine Persönlichkeit ist etwas Wertvolles. Entwickle sie. Sei du selbst. Glaube nicht, dass du durch das Anhäufen oder den Besitz von materiellen Gütern deine Vollendung erlangst. In dir selbst liegt deine Vollendung. Wenn du das nur wahrhaben könntest, würdest du nicht nach Reichtum streben. | Но Иисус имел в виду вот что. Он сказал, обращаясь к человеку: " У тебя замечательная личность. Развивай её. Будь самим собой. Не воображай, что твоё совершенство заключается в приобретении или обладании внешними вещами. Твоя красота в тебе. Если только ты это поймешь, ты не захочешь богатства. |
Äußere Reichtümer können dem Menschen geraubt werden. Die echten Reichtümer nicht. In der Schatzkammer deiner Seele liegen unermessliche Kostbarkeiten, die dir niemand wegnehmen kann. Und darum versuche dein Leben so einzurichten, dass Äußerlichkeiten dir nichts anhaben können. Und versuche auch, dich von deinem persönlichen Eigentum zu befreien. | Обычное богатство можно украсть. Настоящее богатство никогда. В сокровищнице твоей души хранятся бес-конечно ценные вещи, которые нельзя отобрать. Поэтому сделай свою жизнь такой, чтобы внешние вещи тебя не задевали. Старайся освободиться от частной собственности. |
Es verursacht eine kleinliche Befangenheit, unendliche Mühsal, unaufhörlichen Ärger." Das persönliche Eigentum behindert den Individualismus auf Schritt und Tritt. Man sollte sich vor Augen halten, dass Jesus niemals davon spricht, dass die armen Leute notwendigerweise gut seien und die Reichen notwendigerweise schlecht. Das wäre nicht richtig gewesen. Die Reichen sind als Klasse besser als die Armen, sie sind sittlicher, geistiger, besser erzogen. | Она требует постоянных корыстных мыслей, бесконечного предпринимательства, тщетных усилий. Частная собственность препятствует индивидуализму со всех сторон. Следует заметить, что Иисус никогда не говорил, что нищие обязательно добродетельны, а богатые обязательно плохи. Это не было бы истиной. Богатые люди как класс лучше нищих, они более нравственны, интеллектуальны, воспитаны. |
Es gibt nur eine Gesellschaftsklasse, die mehr an das Geld denkt als die Reichen, und das sind die Armen. Die Armen können an nichts anderes denken. Darin liegt ihr Unglück. Jesus will sagen, dass der Mensch nicht durch das, was er hat, nicht einmal durch das, was er tut, sondern nur durch das, was er ist, zu seiner Vollendung gelangt. Und so wird der reiche Jüngling, der zu Jesus kommt, als ein untadeliger Bürger dargestellt, der kein Gesetz seines Staates gebrochen, keine Vorschrift seiner Religion verletzt hat. | Единственный класс в обществе, думающий о деньгах больше, чем богатые - бедняки. Им больше просто не о чем думать. В этом горе бедняков, и Иисус говорит о том, что человек достигает совершенства не посредством того, что имеет и даже не посредством того, что делает, а благодаря тому, ЧТО он собой представляет. Так, богатый юноша, пришедший к Христу, оказывается вполне честным гражданином, не нарушившим ни один закон, ни одну заповедь. |
Er ist höchst achtbar in der gewöhnlichen Bedeutung dieses außergewöhnlichen Wortes. Jesus sagt zu ihm: "Du solltest dich deines Besitzes entledigen. Er hält dich von deiner Selbstverwirklichung ab. Er umstrickt dich wie ein Netz. Er ist eine Last. Deine Persönlichkeit bedarf seiner nicht. In dir und nicht außerhalb deiner selbst, wirst du finden, was du in Wirklichkeit bist und was du wirklich brauchst." Zu seinen eigenen Freunden sagt er das gleiche. Er gibt ihnen den Rat, sie selbst zu sein. Und sich nicht immer mit anderen Dingen zu quälen. Was ist schon daran gelegen. | Он уважаем в обычном смысле этого необычного слова. И Иисус, обращаясь к нему, говорит: "Ты должен избавиться от частной собственности. Она мешает тебе понять своё совершенство. Это обуза для тебя. Это бремя. Твоя личность не нуждается в ней. Себя и свои желания ты найдешь внутри, а не вне себя". Своим друзьям он говорит то же самое. Он советует им быть самими собой и не расстраиваться вечно по пустякам. Какое значение имеет всё остальное? |
Der Mensch ist in sich vollkommen. Wenn sie in die Welt hinausgehen, wird sich die Welt im Widerspruch zu ihnen befinden. Das ist unvermeidlich. Die Welt hasst den Individualismus. Aber das soll sie nicht bekümmern. Sie sollten gelassen in sich ruhen. Nimmt ihnen jemand den Mantel, so sollten sie ihm auch noch den Rock geben, nur um zu zeigen, dass materielle Dinge ohne Bedeutung sind. Wenn die Menschen sie schmähen, so sollten sie nichts entgegnen. Was bedeutet es schon. Was über einen Menschen gesagt wird, ändert ihn nicht. Er bleibt, was er ist. | Человек закончен в себе. Зачем искать что-то в мире, который не согласен с Вами? Несогласие неизбежно. Мир ненавидит индивидуализм. Но это не должно Вас беспокоить. Вы должны быть спокойны и уверены в себе. Если у Вас забирают пальто, отдайте костюм, чтобы показать, что материальные вещи для Вас неважны. Если люди будут ругать Вас, не отвечайте им тем же. То, что люди говорят о человеке, не изменит его. Он останется тем, кем есть. |
Die öffentliche Meinung ist von keinerlei Wert. Selbst wenn ihnen die Menschen mit offener Gewalt begegnen, sollen sie auf jede Gewalt verzichten. Das hieße, sich auf die gleiche niedrige Stufe zu begeben. Schließlich kann der Mensch auch im Gefängnis frei sein. Seine Seele kann frei sein. Seine Persönlichkeit kann unbehelligt bleiben. Er kann mit sich in Frieden sein. Und vor allen Dingen sollen sie sich nicht mit anderen Leuten einlassen und sich ein Urteil über sie anmaßen. | Общественное мнение не имеет никакого значения. Если к Вам применят насилие, не отвечайте насилием. Это означало бы опуститься до такого же низкого уровня. В конце концов, даже в тюрьме человек может быть свободен. Его душа может быть свободна. Его личность не задета. И что самое главное, Вы не должны вмешиваться в жизнь других людей или их осуждать. |
Die Persönlichkeit ist etwas sehr Geheimnisvolles. Man kann einen Menschen nicht immer nach seinen Handlungen beurteilen. Er mag das Gesetz achten und doch schlecht sein. Er mag das Gesetz brechen und ist doch edel. Er ist vielleicht verdorben, ohne je etwas Böses getan zu haben. Er begeht vielleicht eine Sünde gegen die Gesellschaft und erreicht durch dieses Vergehen seine wahre Selbstvollendung. | Личность - загадочная вещь. Человек не может оцениваться по одним своим поступкам. Он может выполнять законы и всё же быть ничтожным. Он может нарушать законы и быть прекрасным. Он может быть плох, не делая ничего плохого. Он может грешить против общества, но благодаря этому обрести своё совершенство. |
Da war ein Weib, das hatte Ehebruch begangen. Die Geschichte ihrer Liebe wird uns nicht berichtet. Aber sie muss sehr groß gewesen sein; denn Jesus sagte, ihre Sünden seien ihr vergeben, nicht weil sie bereue, sondern weil ihre Liebe so stark und wundervoll sei. Später, kurze Zeit vor seinem Tod, als er bei einem Mahle saß, trat das Weib ein und goss Wohlgerüche auf sein Haar. | В Евангелии описывается следующий случай. Женщина была уличена в измене своему мужу. Мы не знаем историю её любви, но знаем, что любовь была огромна. Иисус сказал, что грех ей прощается, но не потому, что она сожалеет о содеянном, а потому, что любовь её сильна и прекрасна. Позже, незадолго до своей смерти, когда он сидел за праздничным столом, вошла женщина и вылила ему на волосы дорогие духи. |
Seine jünger versuchten, sie daran zu hindern und sagten, das sei Verschwendung, und das Geld für die Spezereien hätte besser für ein Werk der Barmherzigkeit an notleidenden Menschen oder ähnliche Zwecke aufgewendet werden sollen. Jesus stimmte dieser Anschauung nicht zu. Er betonte, dass die materiellen Bedürfnisse des Menschen groß und sehr beständig seien, aber die geistigen Bedürfnisse des Menschen seien noch größer, und eine Persönlichkeit könne in einem göttlichen Augenblick zu ihrer Vollkommenheit gelangen, indem sie die Form ihres Ausdrucks selber wähle. Die Welt verehrt dieses Weib noch heute als eine Heilige. | Его друзья поспешили её увести, браня её за то, что она потратила деньги на покупку дорогих духов, а не на благотворительные нужды. Но Иисус был другого мнения. Он указал, что материальные нужды человека безусловно велики, но что его духовные потребности еще важнее и что в один прекрасный день личность вправе выбирать свой собственный способ выражения для достижения совершенства. Мир поклоняется этой женщине и поныне. |
Ja, es liegt sehr viel Anziehendes im Individualismus. Der Sozialismus hebt zum Beispiel das Familienleben auf. Mit der Abschaffung des Privateigentums muss die Ehe in ihrer gegenwärtigen Form verschwinden. Das ist ein Teil des Programms. Der Individualismus nimmt diesen Grundsatz auf und verfeinert ihn. Er wandelt die Abschaffung gesetzlichen Zwanges in eine Form der Freiheit um, die der vollen Entfaltung der Persönlichkeit dient und die Liebe zwischen Mann und Frau wundervoller, schöner und freier machen wird. | Да, индивидуализм предполагает многое. Например, социализм разрушает семью. С уничтожением частной собственности, брак в настоящей форме должен исчезнуть. Это - часть программы. Индивидуализм сделает новый брак чудесным. Отменяя легальные ограничения, он делает его свободным, что способствует более полному развитию личности и делает любовь мужчины и женщины ещё прекрасней, ещё благородней, |
Jesus wusste dies. Er verwarf die Ansprüche des Familienlebens, obwohl sie zu seiner Zeit und in der damaligen Gesellschaft eine sehr ausgeprägte Rolle spielten. "Wer ist meine Mutter? Wer sind meine Brüder?" erwiderte er, als man ihm berichtete, dass sie mit ihm zu sprechen wünschten. Als einer seiner Jünger um die Erlaubnis bat, sich entfernen zu dürfen, um seinen Vater zu begraben, lautete seine furchtbare Antwort: "Lass die Toten die Toten begraben." Er ließ keinen wie auch immer gearteten Anspruch gelten, der an die Persönlichkeit gestellt wurde. | Иисус это знал. Он отверг требования семейной жизни, хотя они существовали в его дни в очень явной форме. Кто моя мать? Кто мои братья? - говорил он, когда ему объявили, что они хотят с ним говорить. Когда один из его сопровождавших попросил отлучиться и похоронить отца, "Пусть мертвые хоронят мертвых" - таков был ужасный ответ. Он не мог допустить никакого насилия над личностью, даже, если оно проявлялось в виде сыновьего долга. |
Und darum führt nur der ein Leben im Sinne Christi, der ganz und gar er selbst bleibt. Er mag ein großer Dichter sein oder ein großer Gelehrter oder ein junger Universitätsstudent oder einer, der die Schafe auf der Heide hütet; ein Dramendichter wie Shakespeare oder ein Gottesgrübler wie Spinoza; oder ein Kind, das im Garten spielt, oder ein Fischer, der sein Netz ins Meer wirft. Es kommt nicht darauf an, was er ist, solange er alle Möglichkeiten seiner Seele zur Entfaltung bringt. | Итак, тот, кто последует Христу, будет совершенен и обретет самого себя. Он может быть великим поэтом, или великим ученым, молодым студентом университета или тем, кто пасет овец на лугу, или пишет стихи как Шекспир, или думает о Боге как Спиноза, или ребенком, играющим в саду, или рыбаком, забрасывающим сеть в море. Не имеет значения, кто он, если он реализует свое совершенство души, сокрытое внутри. |
Alle Nachahmung in Dingen der Moral und im Leben ist von Übel. Durch die Straßen von Jerusalem schleppt sich in unseren Tagen ein Wahnsinniger, der ein hölzernes Kreuz auf den Schultern trägt. Er ist ein Symbol aller Menschenleben, die durch Nachahmung zerstört sind. | Все подражания в жизни - ошибка. По улицам Иерусалима в настоящее время тащится сумасшедший с деревянным крестом на плечах. Это символ жизней, погубленных подражанием. |
Vater Damien handelte im Sinne Christi, als er auszog, mit den Leprakranken zu leben, denn durch diesen Dienst brachte er das Beste in sich zur Vollendung. Doch war er Christus nicht näher als Wagner, als dieser seine Seele in der Musik verwirklichte; oder als Shelley, der seine Seele im Gesang vollendete. Die Seele des Menschen ist nicht an eine Erscheinungsform gebunden. | Отец Дамиен был подобен Христу, когда решил жить с прокаженными, поскольку, служа им, полностью раскрыл все лучшее, что было в нем. Но он не был более подобен Христу, чем Вагнер, который раскрыл душу в музыке, или Шелли, который раскрыл душу в песне. Нет людей одного типа. |
Es gibt so viele Möglichkeiten der Vollkommenheit, wie es unvollkommene Menschen gibt. | Совершенств столько же, сколько и несовершенных людей. |
Естественным результатом установления социализма будет отказ Государства от всякого правления. | |
Оно должно отказаться, ибо один мудрый человек сказал много веков перед Христом, что "есть способ оставить человечество в покое, нет способа управлять им". | |
Und während man sich den Ansprüchen der Wohltätigkeit unterwerfen und doch frei bleiben kann, so bleibt niemand frei, der sich mit den Ansprüchen des Konformismus einlässt. | |
Den Individualismus sollen wir also durch Sozialismus erlangen. Der Staat muss infolgedessen jede Absicht zu herrschen aufgeben. Er muss sie aufgeben, weil man zwar, wie ein Weiser einmal viele Jahrhunderte vor Christus sagte, die Menschheit sich selbst überlassen kann; aber die Menschheit regieren, das kann man nicht. | |
Alle Arten des Regierens erweisen sich als Missgriff. Der Despotismus ist ungerecht gegen alle, auch gegen den Despoten, der vielleicht zu etwas Besserem bestimmt war. Oligarchien sind ungerecht gegen die vielen, und Ochlokratien sind ungerecht gegen die wenigen. | Все типы правления ошибочны. Деспотизм несправедлив для каждого члена общества, включая и самого деспота, который, возможно, был создан для лучшего. Олигархии несправедливы для большинства, охлократии несправедливы для немногих. |
Einmal hat man große Hoffnungen in die Demokratie gesetzt; aber Demokratie ist nichts anderes als das Niederknüppeln des Volkes durch das Volk für das Volk. Das ist erwiesen. Ich muss sagen, es war höchste Zeit. Denn jede Autorität erniedrigt. Sie erniedrigt gleichermaßen Herrscher und Beherrschte. | Большие надежды однажды возлагались на демократию. Но демократия означает лишь дубинку, практикуемую людьми во имя людей. Это стало ясным. Но все же, это достижение велико, т.к. любая власть унижает людей. Она унижает тех, кто её представляет и тех, по отношению к которым она применяется. |
Wird sie gewalttätig, brutal und grausam ausgeübt, so ruft sie eine positive Wirkung hervor, indem sie den Geist der Revolte und den Individualismus anstachelt, der sie vernichten soll. Wird sie mit einer gewissen Großzügigkeit ausgeübt und werden Preise und Belohnungen vergeben, so ist ihre Wirkung furchtbar demoralisierend. | Когда власть сопровождается жестокостью и насилием, она дает положительный эффект, рождая или по крайней мере вызывая дух восстания и индивидуализм, который её должен убить. Когда же она используется с определенной степенью доброты и сопровождается призами и наградами, она ужасно деморализует. |
In diesem Fall werden sich die Menschen des furchtbaren Druckes, der auf ihnen lastet, weniger bewusst und gehen in einer Art von vulgärem Wohlbehagen durch das Leben wie zahme Haustiere, ohne jemals zu erkennen, dass sie wahrscheinlich die Gedanken anderer Menschen denken, nach den Normen anderer Menschen leben, dass sie gewissermaßen nur die abgelegten Kleider der anderen tragen und niemals, auch nicht einen Augenblick lang, sie selbst sind. "Wer frei sein will", sagt ein kluger Kopf, "darf sich nicht anpassen." Und die Autorität, die den Menschen zum Konformismus verleitet, bewirkt unter uns eine sehr grobe Form der übersättigten Barbarei. | Люди в этом случае меньше сознают давление, оказываемое на них государством и живут в унизительном комфорте, как прирученные животные, не понимая, что они думают чужие мысли, живут по чужим стандартам, носят то, что можно назвать поношенной одеждой и не осознают себя. Тот, кто хочет освободиться - говорит мудрец - не должен уступать. А власть, подкупая убеждения людей, вызывает у нас сытое варварство. |
Mit der Autorität wird auch die Strafe verschwinden. Das wird ein großer Gewinn sein - in der Tat ein Gewinn von unschätzbarem Wert. Liest man die Geschichte, aber nicht in den bereinigten Ausgaben für Schüler und Examenskandidaten, sondern in den Originalwerken der Zeit, so ist man angewidert, nicht von den Verbrechen, die die Bösen begangen, sondern von den Strafen, die die Guten verhängt haben; und eine Gesellschaft verroht viel mehr durch die gewohnheitsmäßige Anwendung von Strafen als durch das gelegentliche Vorkommen von Verbrechen. | Без власти исчезнет и наказание. Это будет великим достижением, действительно бесценного значения. Читая историю не в выхолощенных школьных учебниках, а оригинальных авторов разных времен, становится тошно не от преступлений, совершенных уголовниками, а от наказаний, наложенных праведниками. Общество бесконечно больше развращается привычным применением наказаний, чем случайными преступлениями. |
Es ist erwiesen, dass desto mehr Verbrechen geschehen, je mehr Strafen verhängt werden, und die meisten modernen Gesetzgeber haben das deutlich erkannt und es sich zur Aufgabe gemacht, die Bestrafung auf ein Minimum zu beschränken. Überall dort, wo die Strafen wirklich vermindert wurden, waren die Ergebnisse außerordentlich günstig. je weniger Strafen, desto weniger Verbrechen. Wenn es überhaupt keine Bestrafung mehr geben wird, wird das Verbrechen entweder aufhören zu existieren, oder wenn es vorkommt, wird es von den Ärzten als eine sehr quälende Form von Dementia behandelt werden, die durch sorgfältige und liebevolle Pflege zu heilen ist. | Становится очевидным, что чем больше применяется наказаний, тем больше совершается преступлений; современное законодательство это понимает и уменьшает наказание настолько, насколько оно считает возможным. Там, где наказания смягчены, результат чрезвычайно положительный. Чем меньше наказание, тем меньше преступлений. Когда не будет наказаний, преступления или исчезнут, или будут рассматриваться врачами как весьма тяжелая форма психического расстройства, вылечиваемая лекарствами и добротой. |
Diejenigen, die man heutzutage Verbrecher nennt, sind keine Verbrecher. Der Hunger, nicht die Sünde, sind in unserer Zeit die Ursache des Verbrechens. Darum sind unsere Verbrecher, als Klasse, vom psychologischen Standpunkt aus völlig uninteressant. Sie sind keine erstaunlichen Charaktere wie Macbeth oder schrecklich wie Vautrin. Sie sind nur, was die gewöhnlichen achtbaren Spießbürger wären, wenn sie nicht genug zu essen hätten. | Голод - а не грех - источник преступлений. Вот почему наши уголовники как класс абсолютно неинтересны с психологической точки зрения. Они не похожи на макбетов и вотринов. Они - это пример того, что стало бы с простыми, обыкновенными, уважаемыми людьми в случае недостатка еды. |
Mit der Abschaffung des Privateigentums wird die Grundlage des Verbrechens wegfallen, es wird nicht mehr nötig sein; es wird aufhören zu existieren. Natürlich sind nicht alle Verbrechen Vergehen gegen das Eigentum, obwohl das englische Gesetz diese Verbrechen am härtesten bestraft, da es das, was einer besitzt, höher bewertet als das, was einer ist (ausgenommen den Mord, wenn wir davon ausgehen, dass der Tod schlimmer sei als das Zuchthaus, eine Anschauung, der unsere Verbrecher wahrscheinlich nicht zustimmen werden). | Вместе с отменой частной собственности отпадет необходимость в преступлении, и оно исчезнет. Конечно, не все преступления направлены против собственности, хотя именно эти преступления английский закон преследует с максимальной жестокостью (оценивая человека по тому, что он имеет). |
Aber auch Verbrechen, die nicht gegen das Eigentum gerichtet sind, entspringen dem Elend, der Wut, der Erniedrigung, die allesamt unserem verfehlten System der Eigentumsverteilung geschuldet sind, und die verschwinden müssen, wenn dieses System abgeschafft ist. Wenn jedes Mitglied der Gesellschaft seine Bedürfnisse stillen kann und kein anderer es daran hindert, wer sollte dann ein Interesse verspüren, seine Mitmenschen zu behelligen? | Преступление может быть не против собственности как таковой, а от нищеты, ярости и депрессии, порожденных системой, построенной на частной собственности и, следовательно, когда система будет устранена, эти преступления исчезнут. Если каждый член общества имеет достаточно необходимых средств и оставлен в покое соседом, у него пропадает интерес вмешиваться в чью-либо жизнь. |
Die Eifersucht, ein starker Antrieb zum Verbrechen in unserer Zeit, ist eine Empfindung, die mit unserem Begriff von Eigentum aufs engste verknüpft ist und unter dem Sozialismus und Individualismus aussterben wird. Es ist bezeichnend, dass bei kommunistisch organisierten Stämmen die Eifersucht völlig unbekannt ist. | Ревность, будучи чрезвычайно сильным источником преступлений в современном мире, тесно связана с понятием собственности и с приходом социализма отомрет. Замечательно, что в коммунистических первобытных племенах ревность совершенно не известна. |
Nun, da der Staat nicht regieren soll, erhebt sich die Frage, welche Aufgabe ihm eigentlich zukommt. Der Staat soll ein unabhängiger Erzeuger und Verteiler lebensnotwendiger Waren sein. Sache des Staates ist es, das Nützliche zu schaffen. Sache des Individuums ist es, das Schöne hervorzubringen. Und da ich das Wort Arbeit ausgesprochen habe, möchte ich darauf hinweisen, wie viel Törichtes heutzutage über die Würde der Handarbeit geschrieben und gesagt wird. Handarbeit ist durchaus nicht etwas, das Würde verleiht, zumeist ist sie absolut erniedrigend. Irgend etwas zu tun, das man ohne Freude ausführt, ist geistig und moralisch verwerflich, und viele Arbeiten sind völlig freudlose Tätigkeiten und sollten auch als solche betrachtet werden. Eine schmutzige Straßenkreuzung während acht Stunden des Tages bei scharfem Ostwind zu fegen, ist eine widerliche Beschäftigung. Sie mit geistiger, moralischer oder körperlicher Würde zu fegen, scheint mir unmöglich. Sie mit Freude zu fegen, erscheint mir geradezu ungeheuerlich. Der Mensch ist für Besseres geschaffen, als Dreck aufzuwirbeln. Alle diese Arbeiten sollte eine Maschine ausführen. | Предположим, государство не будет управлять страной. Спрашивается, что оно тогда будет делать? Государство будет представлять собой свободную ассоциацию, занятую улучшением организации труда, производителем и распределителем материальных благ. Государство производит то, что полезно. Личность - то, что прекрасно. Поскольку я упомянул о труде, не могу не заметить, что сейчас много чепухи говорится и пишется по поводу достоинства ручного труда. Ничего достойного в ручном труде нет, более того, в большинстве случаев он унизителен для человека*. Вообще, для человека является моральным оскорблением выполнять то, в чем он не находит удовольствия и многие формы труда являются таковыми. Подметать грязные улицы в течение 8 часов на пронизывающем ветру - отвратительное занятие. Подметать их с достоинством кажется невероятным. Подметать с радостью - ужасным. Человек создан для более достойной работы, чем убирать грязь. Всю работу подобного рода должны выполнять машины. |
Ich zweifle nicht, dass das einmal der Fall sein wird. Bislang ist der Mensch in gewissem Sinne der Sklave der Maschine gewesen, und es liegt etwas Tragisches in der Tatsache, dass er zu hungern begann, sobald er Maschinen erfand, die seine Arbeit verrichten. Dies ist jedoch nur das Ergebnis unserer Eigentumsordnung und unseres Wettbewerbssystems. Ein Einzelner ist Eigentümer einer Maschine, die die Arbeit von fünfhundert Menschen leistet. | И у меня нет сомнений, что так и будет. До настоящего времени человек в определенной степени являлся рабом машин и есть нечто трагическое в том, что как только машины были изобретены, он начал голодать. Это, конечно же, является следствием нашей собственнической системы и конкуренции. Один человек владеет машиной, заменяющей 500 рабочих. |
Dadurch sind fünfhundert Menschen arbeitslos, und weil sie keine Beschäftigung haben, fallen sie dem Hunger und dem Diebstahl anheim. Der Einzelne sichert sich das Produkt der Maschine und behält es und besitzt fünfhundertmal mehr, als er besitzen sollte und wahrscheinlich, dies ist von noch größerer Bedeutung, sehr viel mehr, als er wirklich begehrt. Wäre diese Maschine das Eigentum aller, so würde jedermann Nutzen daraus ziehen. | 500 человек, следовательно, выброшены на улицу и от голода начинают красть. Один единственный человек владеет машиной и имеет в 500 раз более того, что он должен иметь и что, вероятно, еще важнее, намного больше того, в чем он действительно нуждается. Если бы эта машина была общественной собственностью, каждый мог бы рассчитывать на доход. |
Das wäre für die Gesellschaft von unermesslichem Vorteil. jede mechanische Arbeit, jede einförmige, stumpfsinnige Arbeit, jede Arbeit, die aus schrecklichen Verrichtungen besteht und unter unwürdigen Bedingungen ausgeführt wird, muss von Maschinen geleistet werden. Die Maschine soll für uns in den Kohlenbergwerken arbeiten und alle sanitären Dienstleistungen übernehmen, sie soll die Dampfer heizen, die Straßen säubern und bei schlechtem Wetter Botendienste ausführen und überhaupt alles tun, was langweilig und unangenehm ist. | Это было бы огромным достижением для общества. Весь малоинтеллектуальный, монотонный, тяжелый труд, труд в отвратительных условиях, должен выполняться машинами. Машины должны работать в угольных шахтах и выполнять санитарные функции, кочегарить на пароходах и чистить улицы, развозить письма в дождливые дни, делать утомительную и неприятную работу. |
Gegenwärtig konkurriert die Maschine mit dem Menschen. Unter den richtigen Verhältnissen wird die Maschine dem Menschen dienen. Dies ist ohne Zweifel die Zukunft der Maschine; und so wie die Bäume wachsen, während der Landwirt schläft, so wird die Menschheit sich vergnügen oder sich der geistvollen Muße hingeben - denn Muße, nicht Arbeit ist das Ziel des Menschen -, oder sie wird schöne Dinge hervorbringen oder schöne Dinge lesen oder einfach die Welt mit Bewunderung und Entzücken betrachten, während die Maschine die notwendige, unangenehme Arbeit verrichtet. Es ist eine Tatsache, dass die Zivilisation Sklaven erfordert. | В настоящее время машины конкурируют с людьми. В новых условиях машины будут служить людям. Нет сомнений, что в этом лежит будущее машин; и точно так же, как растут деревья, а сельский житель спит, человечество будет развлекать себя или наслаждаться утонченным досугом, который является высшим предназначением человека, а не труд, или создавать прекрасные вещи, или читать прекрасные книги, или просто с изумлением и восторгом изучать мир, - машины же будут выполнять всю необходимую и неприятную работу. Дело в том, что для цивилизации требуются рабы. |
Darin hatten die Griechen ganz recht. Wenn nicht Sklaven die hässliche, unangenehme, uninteressante Arbeit ausführen, werden Kultur und Kontemplation beinah unmöglich sein. Menschliche Sklavenarbeit ist unrecht, inkonstant und demoralisierend. Von der Sklavenarbeit der Maschine, dem mechanischen Sklaventum, hängt die Zukunft der Welt ab. Und wenn Männer der Wissenschaft nicht mehr genötigt sein werden, in so deprimierende Gegenden wie East End zu gehen und schlechten Kakao und noch schlechtere Wolldecken an hungernde Menschen zu verteilen, werden sie die erquickliche Muße finden, schöne und ungewöhnliche Dinge zu ihrer eigenen Freude und zur Freude der ganzen Welt zu erfinden. | И древние греки были абсолютно правы. До тех пор, пока нет рабов, выполняющих неприятную, утомительную, неинтересную работу, занятие культурой или наукой становится почти невозможным. Человеческое рабство порочное, ненадежное, унизительное. Будущее мира зависит от механического рабства - рабства машин. И когда ученые перестанут ходить в нищий Ист-Энд, распространяя плохой какао и грубые одеяла среди голодающих, они займутся восхитительным делом - созданием чудесных вещей для собственной радости и радости окружающих. |
Für jede Stadt wird man große Kräftereservoires errichten und wenn es nötig sein sollte, auch für jedes Haus, und diese Kräfte wird der Mensch in Wärme, Licht oder Bewegung umwandeln, je nach den Lebensnotwendigkeiten. Ist das utopisch? Eine Weltkarte, die das Land Utopia nicht enthielte, wäre nicht wert, dass man einen Blick darauf wirft, denn auf ihr fehlte das einzige Land, in dem die Menschheit immer landet. Und wenn die Menschheit dort gelandet ist, hält sie wieder Ausschau, und sieht sie ein schöneres Land vor sich, setzt sie die Segel. Fortschritt ist die Verwirklichung von Utopien. | В каждом городе будет запасаться большое количество энергии, а если надо и в каждом доме, и эту энергию человек по своему желанию сможет превращать в тепло, свет или движение, сообразно своим потребностям. Это утопия? Но карта мира, на которой не найдется места для утопии не стоит даже того, чтобы на неё смотрели. Это единственная страна, подходящая для человечества. А когда человечество обоснуется в ней, оно будет искать лучшего и если найдет, опять отправится в путь. Прогресс - это реализация утопий. |
Ich habe also ausgeführt, dass die Gesellschaft durch die Organisation des Maschinenwesens die lebensnotwendigen Dinge herstellen wird und dass die schönen Dinge vom Individuum geschaffen werden. Das ist nicht nur unerlässlich, es ist der einzig mögliche Weg, auf dem wir beides zu erlangen vermögen. | Я уже говорил, что общество с помощью машин будет обеспечиваться всем необходимым, а прекрасными вещами займется личность. Это не только необходимо, это единственно возможный путь. |
Ein Mensch, der für die Bedürfnisse anderer arbeitet und dabei ihre Ansprüche und Sehnsüchte berücksichtigen muss, wird seine Arbeit nicht mit Interesse durchführen und kann infolgedessen nicht das Beste in sein Werk legen. Wenn andererseits eine Gemeinschaft oder eine starke Minderheit dieser Gemeinschaft oder jedwede Regierung versucht, dem Künstler Vorschriften zu machen, so wird die Kunst aus seinem Werk vollkommen verschwinden, oder sie nimmt stereotype Formen an, oder sie degeneriert zu einer niedrigen, unedlen Form des Handwerks. | Личность, вынуждаемая производить вещи для других, не будет работать с интересом и, следовательно, не сможет воплотить в своей работе то лучшее, что скрыто в ней С другой стороны, когда общество или его влиятельная часть, или правительство всякого рода, пытаются диктовать художнику, что ему делать, искусство или полностью вымирает или становится стереотипным, или деградирует в низкопробное и недостойное ремесленничество. |
Ein Kunstwerk ist das unverwechselbare Ergebnis eines unverwechselbaren Temperaments. Seine Schönheit beruht auf der Tatsache, dass der Schöpfer ist, was er ist. Es hat nicht das mindeste damit zu tun, dass andere Menschen ganz andere Bedürfnisse haben. In der Tat, sobald der Künstler auf die Bedürfnisse der anderen zu achten beginnt und ihre Forderungen zu befriedigen sucht, hört er auf, Künstler zu sein und wird ein alberner oder amüsanter Handwerker, ein redlicher oder ein unredlicher Händler. | Произведение искусства - это уникальный результат уникальной личности. Его красота происходит из того, что собой представляет автор. Оно не имеет никакого отношения к тому, чего хотят другие люди. Действительно, в тот момент, когда художник обращается к потребностям других и пытается их удовлетворить, он перестает быть художником, становится развлекающим ремесленником, честным или нечестным торговцем. |
Seinen Anspruch, als Künstler zu gelten, hat er verwirkt. Die Kunst ist die intensivste Form des Individualismus, die die Welt kennt. Ich bin versucht zu sagen, dass sie die einzige wirkliche Form des Individualismus ist, die die Welt je kannte. Das Verbrechen, von dem man meinen könnte, es habe unter gewissen Bedingungen den Individualismus hervorgebracht, muss mit anderen Menschen rechnen und sie in seine Handlungen einbeziehen. Es gehört dem Bereich des Handelns an. Der Künstler aber kann allein, ohne Rücksicht auf seine Mitmenschen, ohne ihr Dazwischentreten, etwas Schönes gestalten; und wenn er nicht einzig zu seiner eigenen Freude arbeitet, ist er überhaupt kein Künstler. | Он не имеет больше права называться художником. Искусство - это наиболее яркое проявление индивидуализма, которое только знает мир. Осмелюсь утверждать, что это единственно истинное проявление индивидуализма. Преступление, которое при определенных условиях может рассматриваться как проявление индивидуализма, задевает других людей. Но без вмешательства со стороны, только по своей воле художник может создать прекрасный образ и если он не делает этого единственно ради своего удовольствия, он - не художник. |
Wir sollten uns die Tatsache vor Augen halten, dass es gerade diese gesteigerte Form des Individualismus ist, die die Öffentlichkeit zu dem Versuch anstachelt, über die Kunst eine ebenso unmoralische wie lächerliche und ebenso korrumpierende wie verächtliche Autorität zu üben. Das ist nicht allein ihre Schuld. Das Publikum ist immer und zu jeder Zeit schlecht erzogen gewesen. | Следует отметить, что к искусству как мощному проявлению индивидуализма, публика постоянно пытается применить власть. Это одновременно аморально и смешно, преступно и достойно сожаления. Но это не совсем её вина. Публика всегда, в каждую эпоху плохо воспитывалась. |
Es hat immer von der Kunst verlangt, dass sie volkstümlich sei, dass sie seiner Geschmacksvorstellung entspreche, dass sie seiner absurden Eitelkeit schmeichle und wiederkäut, was längst bekannt ist, ihm vorführt, wessen es längst müde sein sollte, es unterhält, wenn es sich nach dem üppigen Mahle beschwert fühlt, und es zerstreut, wenn es seiner eigenen Dummheit überdrüssig ist. Die Kunst sollte aber niemals versuchen, volkstümlich zu sein. Das Publikum sollte vielmehr versuchen, künstlerisch zu empfinden. Das ist ein sehr großer Unterschied. | Она всегда требовала популярности искусства, стремилась удовлетворить свои вкусы, преувеличивая своё тщеславие. Она требовала, чтобы искусство говорило ей то, что она уже слышала, показывала ей то, что она уже видела, развлекала её после сытного обеда и отвлекала от её собственных глупых мыслей. Искусству никогда не следует стремиться к популярности. Напротив, публика должна стремиться быть артистичной. В этом их большое отличие. |
Wenn man einem Mann der Wissenschaft sagen würde, die Ergebnisse seiner Forschungen, die Schlussfolgerungen, zu denen er gelangt ist, müssten dergestalt sein, dass sie mit der gängigen Meinung des Publikums übereinstimmen, seine Vorurteile nicht stören oder die Gefühle von Leuten nicht verletzen, die nichts von der Wissenschaft verstehen; wenn man einem Philosophen zugestehen würde, dass er in den höchsten Gedankensphären spekuliert, vorausgesetzt, dass er zu denselben Schlussfolgerungen gelangt wie jene, die niemals in irgendeiner Sphäre nachgedacht haben, nun, der Mann der Wissenschaft und der Philosoph wären heutzutage darüber regelrecht erheitert. | Если бы ученому сказали, что результаты его экспериментов и выводы, к которым он пришел, должны быть такого свойства, чтобы не будоражить известные понятия, не нарушать известные предрассудки и не задевать чувства тех, кто ничего не смыслит в науке; если бы философу сказали, что у него есть совершеннейшее право рассуждать о высшей материи при условии, что он придет к тем же выводам, что и те, кто вообще ни о чем не думает, то, наверное, и ученый, и философ сильно бы удивились. |
Und doch ist es nur wenige Jahre her, seit Philosophie und Wissenschaft einer brutalen öffentlichen Kontrolle unterworfen waren - genauer gesagt der Autorität der allgemeinen Unwissenheit der Gesellschaft oder dem Terror und der Machtgier einer geistlichen oder regierenden Klasse. | И тем не менее, философия и наука подвергаются грубому общественному контролю, подвластны "верхушке", состоящей либо из невежд, либо из жаждущих власти представителей духовных и правящих классов. |
Natürlich sind wir jetzt in sehr großem Maße von jedem durch die Gesellschaft, die Kirche oder die Regierung geübten Versuch befreit, sich in den Individualismus des spekulativen Denkens einzumischen, aber der Versuch, sich in den Individualismus der schöpferischen Kunst einzumischen, dauert an. ja, weit schlimmer: er ist aggressiv, beleidigend und brutal. | Конечно, мы в значительной мере пресекли попытки со стороны общественного мнения, церкви, и правительства вмешиваться в индивидуализм мысли, но попытка помешать индивидуализму в искусстве продолжается. В действительности она не просто продолжается, она становится агрессивной, жестокой и вредной. |
In England sind die Künste am wenigsten behelligt worden, für die sich das Publikum nicht interessiert. Die Dichtkunst ist ein Beispiel dafür. Wir konnten in England eine wundervolle Dichtkunst hervorbringen, weil das Publikum Dichtungen nicht liest und infolgedessen keinen Einfluss darauf nimmt. Das Publikum gefällt sich darin, die Dichter für ihre Individualität zu schmähen, aber nachdem es sie geschmäht hat, lässt es sie in Frieden. Was den Roman und das Drama betrifft, Kunstformen, an denen das Publikum Anteil nimmt, ist das Ergebnis der vom Volk geübten Autorität absolut lächerlich gewesen. Kein Land bringt so schlecht geschriebene Romane, eine so langweilige, gewöhnliche Art der erzählenden Prosa, so platte, vulgäre Theaterstücke hervor wie England. Das ist nicht verwunderlich. | В Англии лучше всего сохраняются искусства, которыми публика не интересуется. Поэзия являет собой пример такого искусства. В Англии имеются образцы отличной поэзии, потому что публика её не читает и, следовательно, на неё не влияет. Публика может задевать поэтов, потому что они обладают индивидуальностью, но задев их, она оставляет их в покое. Если взять роман или драму, т.е. виды искусства, где публика проявляет интерес, результат её влияния поистине смехотворен. Ни в одной стране нет таких скверных, таких нудных романов, таких глупых и вульгарных пьес, как в Англии. Это легко объяснить. |
Das Niveau des Volkstümlichen ist so geartet, dass kein Künstler es erreichen kann. Es ist zu leicht und zu schwer zugleich, ein populärer Romanschriftsteller zu sein. Es ist zu leicht, weil die Anforderungen des Publikums an die Handlung, den Stil und die Psychologie, an die Behandlung des Lebens und die Behandlung der Literatur, auch von der allergeringsten Begabung und dem allergewöhnlichsten Geist erfüllt werden können. | Стандарт публики таков, что ни один художник не в состоянии приспособиться. Одновременно легко и сложно быть популярным романистом. Легко, потому что требования публики в отношении сюжета, стиля, психологии, жизнеописания или литературного жанра отвечают самому низкому уровню и неразвитому воображению. |
Es ist zu schwer, weil der Künstler, um solchen Wünschen zu genügen, seinem Temperament Gewalt antun müsste, er könnte nicht mehr aus der artistischen Freude am Schreiben arbeiten, sondern nur zur Zerstreuung halbgebildeter Leute und müsste so seinen Individualismus unterdrücken, seine Kultur vergessen, seinen Stil zerstören und alles Wertvolle in sich aufgeben. | Трудно, потому что удовлетворить этим требованиям - значит восстать против своих чувств, писать не ради артистического удовольствия, а ради умиления полуобразованных людей и, следовательно, подавлять свой индивидуализм, забыть о своей культуре, разрушить свой стиль и предать все ценное, что есть у художника. |
Im Drama liegen die Dinge etwas günstiger: das Theaterpublikum liebt das Sinnfällige, aber das Langweilige mag es nicht; und Burleske und Farce, diese beiden volkstümlichen Gattungen sind echte Kunstformen. Mit den Mitteln der Burleske und der Farce können sehr schöne Werke entstehen. Bei Werken dieser Art genießt der Künstler in England sehr große Freiheit. Erst in den höheren Formen des Dramas wirkt sich die Kontrolle des Publikums aus. | В драматическом искусстве дело обстоит несколько лучше: театральная публика любит очевидные вещи, но не любит скучных вещей. Поэтому бурлеск и фарс, наиболее популярные жанры комедии, остались отличительной формой искусства. В этом направлении художнику предоставляется полная свобода. Когда же речь заходит о высшей драматургической форме, результат влияния публики налицо. |
Es gibt nichts, was das Publikum so verabscheut wie Neuheit. Jeder Versuch, den Themenkreis der Kunst zu er-weitern, ist dem Publikum äußerst verhasst; und doch beruhen die Lebensfähigkeit und die Entwicklung der Kunst in weitem Maße auf einer ununterbrochenen Ausdehnung des Themenkreises. Das Publikum verabscheut das Neue, weil es sich davor fürchtet. Das Publikum sieht darin eine Form des Individualismus, eine Betonung von seiten des Künstlers, dass er sich seinen eigenen Stoff wählt und ihn nach seiner Vorstellung behandelt. Das Publikum hat ganz recht mit seiner Haltung. Kunst ist Individualismus, und Individualismus ist eine aufrührerische, desintegrierende Macht. Darin liegt sein unschätzbarer Wert. Denn was der Individualismus aufzustören versucht, das ist die Eintönigkeit des Typischen, die Sklaverei des Hergebrachten, die Tyrannis der Gewohnheit, die Herabsetzung des Menschen auf das Niveau einer Maschine. | Одну вещь публика не любит - новизну. Любая попытка расширить смысл наталкивается на сопротивление, в то время как прогресс в искусстве в большой степени зависит именно от постоянного расширения его смысла. Публика не любит новизну, потому что боится её. Новизна представляется проявлением Индивидуализма, требованием художника выбирать и общаться с предметом искусства по-своему. И публика совершенно права. Искусство - это Индивидуализм, будоражащая и разрушающая сила. В этом заключается его бесценное значение. Он разбивает стереотипы, рабство привычек, тиранию обыденности и сведение человека к уровню машин. |
In der Kunst lässt das Publikum das Vergangene gelten, weil es nicht mehr zu ändern ist, und keinesfalls weil man es schätzt. Es verschluckt seine Klassiker im Ganzen, ohne jemals auf den Geschmack zu kommen. Es lässt sie als etwas Unvermeidliches über sich ergehen, und da es sie nicht verderben kann, schwätzt es über sie. Seltsamerweise oder auch nicht, je nach dem Standpunkt, richtet dieses Hinnehmen der Klassiker sehr viel Schaden an. Die unkritische Bewunderung für die Bibel und Shakespeare in England sind Beispiele dafür. | В искусстве публика принимает прошлое, потому как она не может его изменить, а не потому что она его понимает. Публика проглатывает классиков целиком, не пережевывая и не ощущая вкуса. Она терпит их как нечто неизбежное, и так как не может их запятнать, болтает о них. Может показаться странным (или нет, в зависимости от точки зрения), но такое принятие классиков причиняет большой вред. Я имею ввиду пример некритического восхищения Библией или Шекспиром в Англии. |
Was die Bibel betrifft, kommen noch Erwägungen über die kirchliche Autorität hinzu, so dass ich bei diesem Punkt nicht zu verweilen brauche. | Я не буду развивать свою мысль относительно Библии, так как здесь встают проблемы духа. |
Im Falle Shakespeares ist es ganz deutlich, dass das Publikum weder die Schönheiten noch die Mängel seiner Stücke erkennt. Würden die Leute seine Schönheit erkennen, könnten sie sich nicht gegen die Entwicklung des Dramas sperren; und würden sie seine Mängel erkennen, so könnten sie sich gleichfalls nicht gegen die Entwicklung des Dramas sperren. In der Tat benutzen die Leute die Klassiker eines Landes als Mittel, um die Entwicklung der Kunst aufzuhalten. Sie degradieren die Klassiker zu Autoritäten. Sie benutzen sie als Knüppel, um den freien Ausdruck der Schönheit in neuen Formen zu verhindern. | Но в случае Шекспира совершенно ясно, что публика действительно не видит ни красоты, ни недостатков в его пьесах. Если бы она видела красоту, она не возражала бы против развития драмы. На самом деле, публика использует классиков как средство для оценки прогресса в Искусстве. Она сводит классиков к авторитетам. Она использует их в качестве дубинки против свободного выражения Красоты в новых формах. |
Sie fragen den Schriftsteller immer, warum er nicht schreibt wie irgendein anderer, oder den Maler, warum er nicht wie ein anderer malt, wobei sie vergessen, dass jeder von ihnen, wenn er etwas Derartiges versuchte, aufhören würde, Künstler zu sein. Eine neue Art der Schönheit ist ihnen absolut verhasst, und sooft sie ihr begegnen, geraten sie in solche Wut und Verwirrung, dass sie stets zwei törichte Ausdrücke bereit haben - den einen, dass das Kunstwerk ganz und gar unverständlich, den anderen, dass das Kunstwerk ganz und gar amoralisch sei. | Публика всегда спрашивает писателя, почему он не пишет как кто-нибудь другой, или художника, почему тот не рисует, как кто-нибудь другой, совершенно выпуская из вида факт, что, если бы каждый из них делал нечто подобное - он перестал бы быть художником. Обновленное представление о Красоте совершенно неприемлемо для публики, и если оно появляется, публика негодует и приводит два глупейших аргумента: что произведение искусства крайне примитивное и крайне аморальное. |
Sie scheinen damit folgendes ausdrücken zu wollen. Wenn sie sagen, ein Werk sei völlig unverständlich, so meinen sie damit, der Künstler habe etwas Schönes geschaffen, das neu ist; wenn sie ein Werk als ganz und gar amoralisch bezeichnen, so meinen sie damit, der Künstler hat etwas Schönes gesagt oder geschaffen, das wahr ist. Die erste Bezeichnung gilt dem Stil; die zweite dem Stoff. Aber wahrscheinlich bedienen sie sich dieser Worte in einem sehr ungenauen Sinne, wie sich der Mob fertiger Pflastersteine bedient. | Мне кажется, я знаю, что публика подразумевает под этими словами. Когда она говорит, что произведение крайне примитивное - это значит художник сказал или сделал прекрасную вещь, обладающую новизной; когда она наклеивает ярлык аморальности - это значит, что вещь не только прекрасна, но и правдива. Первое заявление относится к стилю, второе к самой сути. Характеристика произведению дается весьма туманная, так как толпа всегда использует готовые избитые клише. |
Beispielsweise gibt es keinen einzigen wirklichen Dichter oder Prosaschriftsteller in diesem Jahrhundert, dem das britische Publikum nicht feierlich das Diplom der Amoral verliehen hätte, | Наверное, не найдется ни одного стоящего поэта, которому британская публика торжественно не присвоила диплом аморальности. |
und diese Diplome treten bei uns praktisch an die Stelle einer formalen Aufnahme in eine Dichterakademie wie in Frankreich und machen erfreulicherweise eine solche Einrichtung in England ganz überflüssig. | |
Natürlich geht das Publikum sehr bedenkenlos mit diesem Wort um. Dass es Wordsworth einen amoralischen Dichter nennen würde, war zu erwarten. Wordsworth war ein Dichter; aber dass es Charles Kingsley einen amoralischen Romanschriftsteller nennen würde, ist erstaunlich. Kingsleys Prosa ist nicht besonders schön. Aber sie haben nun einmal diesen Begriff und wenden ihn an so gut sie können. Der Künstler lässt sich natürlich nicht davon beirren. Ein wirklicher Künstler glaubt an sich, weil er ganz und gar er selbst ist. | Конечно, публика любит это определение. То, что она объявит Водсворта аморальным поэтом, можно было ожидать. Но то, что она назвала Чарльза Кингсли аморальным романистом - удивительно. Проза Кингсли не самого лучшего качества. Так или иначе, это слово используется при каждом удобном случае. Художник, конечно же, не должен обращать на него внимания. Настоящий художник - это человек, который абсолютно верит в себя, являясь абсолютно самим собой. |
Doch kann ich mir vorstellen, dass ein Künstler in England, der ein Kunstwerk hervorbrächte, das sogleich bei seinem Erscheinen vom Publikum durch dessen Medium, die öffentliche Presse, als ein ganz verständliches und höchst moralisches Werk anerkannt wird, anfangen würde ernsthaft zu zweifeln, ob er sich in seiner Schöpfung wirklich selbst ausgedrückt habe und ob darum dieses Werk seiner nicht ganz unwürdig und entweder absolut zweitrangig sei oder überhaupt keinen künstlerischen Wert besäße. | Если бы в Англии работе художника сразу же давалась высокая оценка в нравственном и интеллектуальном отношениях, у художника должны были бы возникнуть подозрения относительно своего произведения. |
Vielleicht habe ich jedoch dem Publikum unrecht getan, wenn ich es auf die Worte "amoralisch", "unverständlich", "exotisch" und "ungesund" beschränke. Es gibt noch ein anderes Wort, das man gern gebraucht, es ist das Wort "morbid". Man gebraucht es nicht allzu häufig. Die Bedeutung des Wortes ist so einfach, dass man es nur zögernd anwendet. Und doch wird es manchmal benützt, und hin und wieder begegnet man ihm in weitverbreiteten Zeitungen. Selbstverständlich wirkt das Wort, auf ein Kunstwerk angewandt, lächerlich. Denn ist Krankhaftigkeit etwas anderes als eine Gefühlsstimmung oder ein Gedankenzustand, den man nicht auszudrücken vermag? | Возможно, однако, я недооценил публику, сведя её высказывания к словам "примитивный", "аморальный", "экзотичный" и "нездоровый". Она употребляет еще одно слово - "болезненный". Употребляет не часто. Значение слова настолько очевидно, что публика остерегается его. И все-таки время от времени использует. Конечно же, смешно его применять по отношению к искусству. Болезненность - это больные чувства и мысли. |
Das Publikum ist durch und durch krankhaft, denn das Publikum findet für nichts einen Ausdruck. Der Künstler ist niemals krankhaft. Er drückt alles aus. Er steht außerhalb seines Gegenstandes und bringt durch ihn unvergleichliche und künstlerische Wirkungen hervor. Einen Künstler morbide zu nennen, weil er sich die Krankhaftigkeit zum Thema nimmt, ist so albern, wie wenn man Shakespeare wahnsinnig nennen würde, weil er den König Lear geschrieben hat. | Публика болезненна, т.к. не может ничего выразить как следует, художник никогда таковым не является. Он выражает всё. Он стоит вне своего предмета искусства и производит несравненный художественный эффект. Называть художника "болезненным" только потому что он встречает болезненность в предмете своего творчества, так же глупо, как провозглашать Шекспира сумасшедшим потому, что он написал Короля Лира. |
Im ganzen gewinnt ein Künstler in England dadurch, dass er angegriffen wird. Seine Individualität wird gesteigert. Er wird mehr er selbst. Freilich sind die Angriffe sehr massiv, sehr unverschämt und sehr verächtlich. Aber schließlich erwartet kein Künstler Anmut von einer niedrigen Gesinnung oder Stil von einer Vorstadtintelligenz. Vulgarität und Dummheit sind zwei äußerst lebendige Tatsachen im Leben von heute. Man bedauert das natürlich. Aber sie sind nun einmal da. Sie sind Studienobjekte, wie alles andere auch. Und der Gerechtigkeit halber muss man anerkennen, dass die modernen Journalisten sich stets, wenn man ihnen privat begegnet, dafür entschuldigen, was sie öffentlich gegen einen geschrieben haben. | Вообще говоря, художник в Англии кое-что и приобретает в результате нападок. Его индивидуальность укрепляется. Он становится все более самим собой. Конечно, нападки очень грубы, бестактны и унизительны. Но, в конце концов, никакой художник не ждет изысканности от невежд или культуры от недоучек. Вульгарность и глупость - вот два живых примера современной жизни. Естественно, об этом сожалеешь. Но они по-прежнему с нами. Они - предмет для изучения как и все остальное. И будет справедливым заметить, что современные журналисты всегда лично извиняются перед теми, кого они нещадно критиковали публично. |
Es sei vielleicht erwähnt, dass der sehr begrenzte Wortschatz, der dem Publikum im Bereich der Kunstschmähungen zur Verfügung steht, in den letzten Jahren um zwei neue Adjektive bereichert wurde. Das eine Wort ist "ungesund", das andere "exotisch". Das zweite Wort drückt nichts als die Wut des kurzlebigen Pilzes gegen die unsterbliche, zauberhafte, unvergleichlich schöne Orchidee aus. Es ist eine Achtungsbezeugung, aber eine Achtungsbezeugung ohne Bedeutung. Das Wort "ungesund" jedoch lässt eine Analyse zu. Es ist ein ziemlich aufschlussreiches Wort. Es ist wirklich so aufschlussreich, dass die Leute, die es gebrauchen, seinen Sinn nicht verstehen. | За последние несколько лет еще два эпитета добавились к и так весьма ограниченному словарю нападок на искусство. Одно из них "нездоровый", другое - "экзотичный". Последнее означает всего лишь мгновенную ярость против бессмертной, чарующей и прекрасной орхидеи. Это дань, но дань никому не нужная. Слово "нездоровый", напротив, предполагает анализ. Весьма интересное слово. Настолько интересное, что люди, которые используют, его сами не знают, что оно значит. |
Was bedeutet es? Was ist ein gesundes oder ein ungesundes Kunstwerk? | Что же все-таки оно значит? Что такое вообще здоровое или нездоровое искусство? |
Alle Begriffe, die man auf ein Kunstwerk anwendet, vorausgesetzt, dass man sie vernünftig anwendet, beziehen sich auf seinen Stil oder seinen Stoff oder auf beides. Was den Stil betrifft, so ist jenes ein gesundes Kunstwerk, dessen Stil der Schönheit des angewandten Materials gerecht wird, mag dieses Material aus Worten oder aus Bronze, aus Farbe oder Elfenbein bestehen, und das diese Schönheit als Element der ästhetischen Wirkung benutzt. Was den Stoff betrifft, so ist ein gesundes Kunstwerk jenes, dessen Wahl des Stoffes vom Temperament des Künstlers bestimmt wird und unmittelbar daraus hervorgeht. Mit einem Wort, ein gesundes Kunstwerk ist dasjenige, das Vollkommenheit und Persönlichkeit in sich vereinigt. | Все определения, касающиеся искусства (предполагая, что их дают сознательно) относятся либо к стилю, либо к самому предмету, либо к обоим вместе. С точки зрения стиля здоровое произведение искусства отличается тем, что стиль отвечает красоте используемого материала, будь он словами или бронзой, краской или слоновой костью, и использует эту красоту для достижения художественного эффекта. С точки зрения предмета, здоровое искусство - это такое искусство, для которого выбор предмета обусловлен темпераментом художника и вытекает непосредственно из него. |
Natürlich können Form und Inhalt in einem Kunstwerk nicht getrennt werden; sie bilden immer eine Einheit. Aber zum Zwecke der Analyse verzichten wir einen Augenblick lang auf die Ganzheit des ästhetischen Eindrucks und trennen die beiden Begriffe. Dagegen handelt es sich um ein ungesundes Kunstwerk, wenn dessen Stil platt, altmodisch und gewöhnlich ist und dessen Stoff mit Vorbedacht gewählt wurde, nicht weil der Künstler irgendwelche Freude daran findet, sondern weil er denkt, dass ihn das Publikum dafür bezahlen wird. In der Tat ist der volkstümliche Roman, den das Publikum gesund nennt, immer ein äußerst ungesundes Gebilde; und was das Publikum als ungesunden Roman bezeichnet, ist immer ein schönes und gesundes Kunstwerk. | В итоге, здоровое произведение искусства - это совершенство и личность. Конечно, форма и содержание не могут быть отделены в произведении искусства. Но в целях анализа, отбрасывая общее эстетическое впечатление на минуту, мы можем мысленно отделить их. Нездоровое произведение искусства, с другой стороны, - это работа, стиль которой избит, а предмет выбран произвольно. И не потому, что художнику это нравится, а потому что он думает, что публика ему заплатит. Фактически, "популярный", "здоровый" по мнению публики роман, - всегда нездоровая продукция и наоборот. |
Ich brauche kaum zu betonen, dass ich keinen Augenblick lang den Missbrauch dieser Worte durch das Publikum und die öffentliche Presse bedaure. Ich wüsste nicht, wie sie bei ihrem Mangel an Einsicht in das Wesen der Kunst die Worte in ihrem richtigen Sinn anwenden könnten. Ich stelle lediglich den Missbrauch fest; und die Erklärung für den Ursprung des Missbrauchs und die ihm zugrunde liegende Bedeutung ist sehr einfach. | Нет нужды говорить, что я ни на одно мгновение не жалею о том, что публика и её пресса путают эти слова. Я не виду, как с их непониманием сущности искусства, они могли бы правильно их употреблять. Я просто указываю на несоответствие, а что касается его происхождения, то объяснение весьма простое. |
Er wurzelt in der barbarischen Konzeption der Autorität. Er rührt her von dem natürlichen Unvermögen einer durch die Autorität verdorbenen Gesellschaft, den Individualismus zu verstehen oder zu würdigen. Mit einem Wort, es rührt von dem monströsen und unwissenden Wesen her, das man die öffentliche Meinung nennt, die schlimm und wohlmeinend ist, wenn sie das Handeln zu kontrollieren versucht, die infam und übelmeinend wird, wenn sie versucht, das Denken oder die Kunst zu kontrollieren. | Оно вытекает из варварского определения власти. Оно вытекает из естественной неспособности общества, обкраденного властью, понять или оценить Индивидуализм. Одним словом, оно происходит из чудовищной и невежественной вещи, называемой общественным мнением, которое более или менее успешно пытается контролировать поступки, бесславно и жестоко в своей попытке контролировать Мысль или Искусство. |
In der Tat, es lässt sich zugunsten der physischen Kraft der Öffentlichkeit viel mehr vorbringen als zugunsten ihrer Meinung. Jene mag schön sein. Diese aber ist unweigerlich absurd. Man behauptet oft, Kraft sei kein Argument. Das hängt jedoch vollkommen davon ab, was man beweisen will. Viele von den wichtigsten Problemen der letzten Jahrhunderte, wie beispielsweise die Fortdauer der persönlichen Herrschaft in England oder des Feudalismus in Frankreich sind ausschließlich mit Hilfe physischer Kraft gelöst worden. | Много хорошего можно сказать о физической силе публики и очень мало о её умственной силе. Первое может быть чудесно. Второе, наверное, глупо. Часто говорят, что сила - не аргумент. Однако это полностью зависит от того, что пытаются доказать. Многие из важнейших проблем за последние столетия, такие как монархическое правление в Англии или феодализм во Франции, решались главным образом силой. |
Gerade die Gewalttätigkeit einer Revolution kann das Volk für einen Augenblick groß und herrlich erscheinen lassen. Es war eine böse Stunde, als das Volk entdeckte, dass die Feder mächtiger ist als der Pflasterstein und eine wirksamere Waffe als der Ziegel. Sogleich suchte man sich den Journalisten, fand ihn, erzog ihn und machte ihn zu seinem gut bezahlten Sklaven. Das ist beiden Teilen zum Nachteil geraten. | Ярость революции может сделать публику великолепной на какой-то момент. Но затем публика обнаруживает, что перо сильнее булыжника и может ранить так же сильно. Тогда она бросается к журналисту, приручает, вскармливает его и делает из него изощренного, хорошо оплачиваемого слугу. Обе стороны достойны сожаления. |
Hinter der Barrikade mag vieles Vornehme und Heroische stehen. Aber was steht hinter einem Leitartikel anderes als Vorurteil, Dummheit, Verblasenheit und Geschwätz? Und wenn diese vier zusammentreffen, bilden sie eine furchtbare Kraft und konstituieren die neue Autorität. | За баррикадой все может быть и благородно и героично. Но что стоит за передовицей кроме предрассудков, глупости и чванства? И когда они соединяются, они ужасно сильны, эта новая власть. |
In früheren Zeiten bediente man sich der Folter. Heutzutage bedient man sich der Presse. Das ist gewiss ein Fortschritt. Aber es ist noch immer schlimm genug und unrecht und demoralisierend. jemand - war es Burke? - nannte den Journalismus den vierten Stand. Das war seinerzeit zweifellos richtig. Gegenwärtig ist er jedoch wirklich der einzige Stand. Er hat die drei anderen geschluckt. Die weltlichen Herren sagen nichts, die geistlichen Herren haben nichts zu sagen und das Unterhaus hat nichts zu sagen und sagt trotzdem etwas. Wir werden vom Journalismus beherrscht. | В старое время у людей были орудия для пыток. Теперь у них есть Пресса. Конечно же, это значительный прогресс. Но он по-прежнему деморализует. Кто-то, кажется Бурке, назвал журнализм четвертым сословием. В то время было так, без сомнения. Сейчас же журнализм - единственное сословие. Он проглотил остальные три. Членам Палаты лордов, епископам и членам Палаты общин нечего сказать. За них говорят журналисты. |
In Amerika regiert der Präsident vier Jahre, und der Journalismus herrscht unbegrenzt. Zum Glück hat der Journalismus in Amerika seine Autorität ins plumpeste und brutalste Extrem getrieben. Als natürliche Folge hat er den Geist der Empörung hervorgerufen. | В Америке президент правит четыре года, а журналисты вечно. К счастью, в Америке, журналисты дошли до крайности своей грубостью и властью. Естественно за этим последовало возрождение протеста. |
Man macht sich über ihn lustig oder ist angeekelt, je nach Temperament. Aber er hat nicht mehr die Wirksamkeit, die er früher besaß. Er wird nicht ernst genommen. In England, wo der Journalismus mit Ausnahmen einiger bekannter Fälle in ähnliche Exzesse der Brutalität verfiel, bildet er immer noch einen wichtigen Faktor, eine echte, nicht zu unterschätzende Macht. Die Anmaßung, mit der er seine Tyrannis über das Privatleben der Leute ausübt, erscheint mir ganz außerordentlich. Wahr ist, dass das Publikum von unstillbarer Neugier erfüllt ist, alles zu wissen, außer dem, was wirklich wissenswert ist. Der Journalismus, dessen bewusst, erfüllt in seinem wachen Geschäftssinn dieses Verlangen. | Люди могут любить или отвергать журнализм, в зависимости от своих предпочтений. Но он более не является действительной силой. Его не принимают всерьез. В Англии журналисты, за исключением нескольких хорошо известных случаев, не достигли таких вершин скотства и поэтому остаются пока влиятельной властью. Тирания, которую журнализм распространяет на личную жизнь людей, кажется мне особенно тяжкой. Факт остается фактом: публика проявляет ненасытный интерес ко всему, за исключением того, что действительно надо знать. Журналисты, сознавая это, с ремесленнической ухваткой удовлетворяют этим запросам. |
In früheren Jahrhunderten nagelte man die Ohren der Journalisten an Pumpen. Das war sehr grausam. In diesem Jahrhundert haben die Journalisten ihre eigenen Ohren an die Schlüssellöcher genagelt. Das ist weit schlimmer. Und was noch ärger ist, die Journalisten, die den schwersten Tadel verdienen, sind nicht etwa die unterhaltenden Zeitungsschreiber, die für die sogenannten Gesellschaftsblätter schreiben. | В древние времена людей, которые подслушивали или подсматривали, прибивали на площадях. Это было ужасно. В настоящее время журналисты прибивают собственные уши к замочной скважине. Это еще хуже. Положение осложняется еще и тем, что наибольший вред причиняют не те журналисты, которые развлекают публику в так называемых светских журналах, |
Das Unheil wird von den seriösen, nachdenklichen, würdigen Journalisten angerichtet, die heutzutage feierlich irgendein Ereignis aus dem Privatleben eines bedeutenden Staatsmannes vor die Augen der Öffentlichkeit zerren; eines Mannes, der Führer einer politischen Gedankenrichtung ist und somit politische Macht begründet; das Publikum wird eingeladen, den Vorfall zu diskutieren, sich ein Urteil darüber anzumaßen, seine Meinung darüber abzugeben und nicht nur seine Meinung abzugeben, sondern diese auch noch zu verwirklichen, dem Mann in allen anderen Punkten Vorschriften zu machen, seiner Partei Vorschriften zu machen, seinem Lande Vorschriften zu machen; kurz gesagt, sich als lächerlich, beleidigend und schädlich zu erweisen. Über das Privatleben eines Mannes oder einer Frau sollte das Publikum nichts erfahren. Das Publikum hat überhaupt nichts damit zu tun. | а серьёзные, вдумчивые журналисты, торжественно протаскивающие перед глазами публики случаи из частной жизни выдающихся политических деятелей, лидеров политической мысли. Они приглашают публику обсудить какую-нибудь сторону их жизни, проявить власть в этом вопросе, высказать свое мнение, и не только высказать, но и провести его в жизнь, продиктовать партии и стране. Личная жизнь мужчин или женщин не должна выносится на публику. Публике не должно быть дела до неё вообще. |
In Frankreich verhält man sich solchen Dingen gegenüber klüger. Dort gestattet man nicht, dass Einzelheiten aus Ehescheidungsprozessen veröffentlicht und dem Publikum zur Unterhaltung und Kritik vorgelegt werden. Das Publikum erfährt nur, dass die Scheidung ausgesprochen wurde und auf Verlangen des einen oder anderen Ehepartners eingereicht war. In Frankreich sind dem Journalisten Grenzen gesetzt, dafür gewährt man dem Künstler nahezu absolute Freiheit. Hier gewähren wir dem Journalisten absolute Freiheit und beschränken den Künstler ganz und gar. | Во Франции дела обстоят получше. Там не разрешается выносить детали, например бракоразводных процессов на обсуждение публики или ради её развлечения. Во Франции действительно ограничивается деятельность журналиста и предоставляется полная свобода художнику. У нас же допускается абсолютная свобода журналисту и ограничивается художник. |
Die öffentliche Meinung in England, darüber können wir nicht hinwegsehen, versucht denjenigen, der der Schöpfer schöner Dinge ist, zu fesseln, zu behindern, zu unterdrücken, und sie zwingt den Journalisten, hässliche, geschmacklose oder empörende Dinge zu berichten, so dass wir die seriösesten Journalisten und die schamlosesten Zeitungen der Welt besitzen. Es ist nicht übertrieben, von einem Zwang zu sprechen. Vielleicht gibt es ein paar Journalisten, denen es ein echtes Vergnügen bereitet, von widerlichen Dingen zu berichten, oder die aus Armut hinter Skandalen herjagen, als einer Art Grundlage, die ihnen ein dauerndes Einkommen garantiert. | Мнение английской публики, другими словами, всячески сдерживает и извращает художника, и в то же время поощряет журналиста публиковать сомнительные статьи. Случилось так, что у нас самые серьёзные в мире журналисты и самые недостойные газеты. Я имею в виду принуждение и я не преувеличиваю. Найдутся, возможно, некоторые журналисты, получающие наслаждение от публикаций недостойных вещей, или, которые будучи бедными, ищут скандалов для заработка. |
Aber ich bin sicher, dass es auch andere Journalisten gibt, Männer von Erziehung und Bildung, die diese Sachen nur widerwillig veröffentlichen, die das Falsche ihrer Handlungsweise einsehen und nur deshalb so handeln, weil die ungesunden Verhältnisse, unter denen sie ihren Beruf ausüben, sie zwingen, die Wünsche des Publikums zu erfüllen und sich dabei dem allergewöhnlichsten Geschmack anzupassen, um mit anderen Journalisten zu konkurrieren. Sich in einer solchen Lage zu befinden, ist für jeden kultivierten Menschen äußerst erniedrigend, und ich bezweifle nicht, dass die meisten dies bitter empfinden. | Но я уверен, что есть и другие журналисты, люди образованные и воспитанные, ненавидящие подобные публикации и понимающие какой вред они наносят, но публикующиеся только потому, что нездоровая атмосфера, окружающая их, требует потакать вкусам публики и соревноваться с другими журналистами за полное удовлетворение её аппетита. Это очень развращающая позиция для нашего образованного писателя, и я не сомневаюсь, что он это остро чувствует. |
Aber wenden wir uns nunmehr von dieser besonders hässlichen Seite des Gegenstandes ab und kehren zurück zur Frage der öffentlichen Kontrolle über die Kunst, womit ich sagen will, dass die öffentliche Meinung dem Künstler vorschreibt, welcher Form er sich bedienen soll und in welcher Art und Weise und welches Material er auswählen müsse. Ich habe ausgeführt, dass in England diejenigen Künste am freiesten geblieben sind, an denen das Publikum keinen Anteil nahm. | Однако давайте оставим эту тяжелую тему и возвратимся к вопросу об общественном контроле над искусством. Я имею в виду то, что общественное мнение диктует художнику его форму, его стиль, его материал. Я уже отмечал, что в Англии сохранились прежде всего те искусства, к которых публика была безразлична. |
Es interessiert sich jedoch für das Drama, und da im Drama während der letzten zehn oder fünfzehn Jahre ein gewisser Fortschritt zu verzeichnen war, muss man unbedingt hervorheben, dass dieser Fortschritt ausschließlich ein paar individuellen Künstlern zu danken ist, die es abgelehnt haben, sich dem Publikumsgeschmack anzupassen und es ebenfalls abgelehnt haben, die Kunst als einen bloßen Gegenstand von Angebot und Nachfrage zu betrachten. Hätte er nichts anderes im Sinne gehabt, als die Wünsche des Publikums zu befriedigen, so hätte Irving, dank seiner wundervollen und lebendigen Persönlichkeit, seinem unverwechselbaren Stil und seiner außerordentlichen Gabe nicht nur zu nachahmenden, sondern zu phantasievollen und geistreichen Schöpfungen, die allergewöhnlichsten Stücke in der allergewöhnlichsten Manier schreiben und so viel Geld und Erfolg damit verdienen können, wie er nur wollte. | Она интересуется, однако, драмой, определенное развитие которой произошло за последние 10-15 лет, потому что несколько художников отличающихся индивидуальностью отказались принять общественную установку и рассматривать Искусство в сфере спроса и предложения. Обладая замечательной личностью, со свойственной ей темпераментом и необыкновенным воображением и интеллектом, м-р Ирвинг мог бы легко достичь успеха у публики, произведя обыкновенные вещи и заработать столько денег, сколько вообще можно пожелать. |
Aber das war nicht sein Ziel. Sein Ziel war, seine Vollendung als Künstler unter bestimmten Voraussetzungen und in bestimmten Kunstformen zu verwirklichen. | Но цель его была иной: реализовать свое художественное дарование во определенных условиях и в определенный вид искусства. |
Zuerst hat er sich an die wenigen gewandt: jetzt hat er die vielen erzogen. Er hat im Publikum sowohl Geschmack als auch Temperament erweckt. Das Publikum weiß seinen Erfolg außerordentlich zu schätzen. Trotzdem frage ich mich oft, ob die Leute verstehen, dass dieser Erfolg nur der Tatsache zuzuschreiben ist, dass er sich niemals ihrem Maßstab unterwarf, sondern seinen eigenen Vorstellungen folgte. | Сначала он обращался лишь к немногим, сейчас он учит многих. Он развил у публики вкус и характер. Публика глубоко ценит его успех. Но я часто думаю, знает ли публика, что этот успех произошел целиком из-за того, что м-р Ирвинг не принял её стандарт, а реализовал свой собственный. |
Hätte er ihr Niveau akzeptiert, so wäre das Lyceum-Theater eine zweitrangige Schmierenbühne geworden, wie es gegenwärtig einige volkstümliche Theater in London sind. Ob die Leute es begreifen oder nicht, die Tatsache bleibt bestehen, dass Geschmack und Temperament bis zu einem gewissen Grade im Publikum geweckt worden sind und dass das Publikum fähig ist, diese Eigenschaften zu entwickeln. Daraus entsteht die Frage, warum das Publikum nicht zivilisierter wird. Die Fähigkeit dazu ist vorhanden. Wodurch wird es gehindert? | С её стандартом Лицей стал бы второсортным балаганом, какими являются сейчас популярные театры в Лондоне. Понимают ли публика это или нет, но факт остается фактом: вкус и характер в определенной степени у нее развился, и она в состоянии развивать эти качества далее. Тогда возникает вопрос, почему же публика не становится более цивилизованной? У неё есть способности. Что её останавливает? |
Was das Publikum hindert, es muss nochmals betont werden, ist sein Verlangen, Autorität über den Künstler und über Kunstwerke auszuüben. In bestimmte Theater, wie das Lyceum und das Haymarket, kommt das Publikum anscheinend in der richtigen Stimmung. In beiden Theatern waren es individuelle Künstler, denen es gelang, in ihren Zuschauern - und jedes Londoner Theater hat sein eigenes Publikum - den Gemütszustand zu erwecken, an den sich die Kunst wendet. Und was ist das für ein Gemütszustand? Es ist der Zustand der Empfänglichkeit. Das ist alles. | То, что её останавливает (надо подчеркнуть еще раз) - это желание проявить власть над художниками и произведениями искусства. Для некоторых театров, таких как Лицей или Хэймаркет, публика подбирается особая. В обоих этих театрах работают художники с яркой индивидуальностью, которым удалось создать свою аудиторию, и каждый театр в Лондоне имеет свою аудиторию, свой характер, к которому взывает Искусство. А от чего зависит этот характер? Только от восприятия. |
Wenn ein Mensch sich einem Kunstwerk nähert mit dem Verlangen, über das Werk und den Künstler Autorität auszuüben, dann nähert er sich ihm in einem bestimmten geistigen Zustand, der jeden künstlerischen Eindruck unmöglich macht. Das Kunstwerk soll den Zuschauer beherrschen: nicht der Zuschauer das Kunstwerk. Der Zuschauer soll empfänglich sein. Er soll die Violine sein, die der Meister spielt. Und je vollständiger er seine eigenen dummen Ansichten, seine eigenen törichten Vorurteile, seine eigenen absurden Ideen über das, was die Kunst sein und was sie nicht sein sollte, unterdrückt, desto wahrscheinlicher wird er das Kunstwerk zu verstehen und zu würdigen wissen. | Если человек подходит к произведению искусства с желанием проявить власть над ним или художником - он не получает никакого художественного впечатления. Произведение искусства должно воздействовать на зрителя, а не наоборот. Зритель должен быть восприимчив. Он должен быть скрипкой, на которой играет художник. И чем более полно он подавляет в себе глупые мнения и предрассудки в отношении Искусства, тем скорее он поймет и оценит творение. |
Das wird natürlich besonders deutlich, wenn man an das gewöhnliche englische Theaterpublikum denkt. Aber es gilt genauso für die sogenannten Gebildeten. Denn die Vorstellungen eines Gebildeten über Kunst leiten sich natürlich davon ab, was Kunst war, während das neue Kunstwerk dadurch schön ist, dass es ist, was die Kunst noch nie war; und es mit den Maßstäben der Vergangenheit zu messen heißt, ein Maß anwenden, von dessen Verwerfung seine wahre Vollendung abhängt. | Это очевидно по отношению к нашей театральной публике в Англии. Но это также верно в отношении т.н.образованных людей. Идеи образованных людей исходят из того, чем было Искусство, в то время как новое творение прекрасно, потому как такого еще не было, и оценивать его по стандартам прошлого значит выбрать в качестве стандарта то, что оно как раз опровергает. |
Nur ein Temperament, das durch seine Phantasie, in einem Zustand vertiefter Einbildungskraft, neue und schöne Eindrücke zu empfangen vermag, wird imstande sein, ein Kunstwerk zu würdigen. | Единственно верный путь постичь новое и прекрасное - это путь своего воображения. |
Und so richtig sich dies in der Würdigung der Bildhauerei und der Malerei erweist, so gilt es erst recht für eine Kunst wie das Drama. Denn ein Bild oder eine Statue stehen nicht im Kampf mit der Zeit. Der Zeitablauf ist für sie ohne Belang. Ihre Einheit kann in einem einzigen Augenblick erfasst werden. Mit der Literatur verhält es sich anders. Ehe die Einheit der Wirkung wahrgenommen wird, muss Zeit vergehen. Und so kann im ersten Akt eines Dramas etwas vorfallen, dessen wirklicher künstlerischer Wert dem Zuschauer erst im dritten oder vierten Akt klar wird. Soll da der törichte Kerl wütend werden und laut schimpfen und das Spiel stören und die Künstler belästigen? | Это верно для оценки скульптуры или живописи. Картина или статуя не воюют со Временем. Они не подвластны ходу Времени. Их сущность может быть оценена мгновенно. Другое дело - литература. Она требует времени для осмысления. В драме также требуется время на осмысление: в первом акте может произойти нечто, художественная ценность которого откроется зрителю лишь в третьем или четвертом актах. Будут ли зрители негодовать или выкрикивать из зала, нарушая ход спектакля? |
Nein. Der Biedermann soll ruhig dasitzen und die köstlichen Empfindungen der Überraschung, der Neugier und der Spannung kennen lernen. Er soll nicht ins Theater gehen, um seine üble Laune abzureagieren. Er soll ins Theater gehen, um eine künstlerische Stimmung in sich zu erzeugen, um eine künstlerische Stimmung zu durchleben. Er ist nicht der Richter über das Kunstwerk. Es wird ihm gestattet, das Kunstwerk zu betrachten und, wenn es ein großes Kunstwerk ist, in seiner Betrachtung all die Überheblichkeit zu vergessen, die ihn zerstört - die Überheblichkeit seiner Unwissenheit, die Überheblichkeit seiner Bildung. | Нет. Они будут тихо сидеть и восхищаться ожидая, и замирать от удивления. Человек идет на спектакль не выплескивать низменные чувства. Он идет на спектакль развивать свой художественный вкус. Он не судья в искусстве. Он посвящается в тайны искусства, забывает об эгоизме, происходящем от невежества или избытка информации. |
Diese Eigenart des Dramas ist, wie ich glaube, noch kaum genügend erkannt worden. Wenn Macbeth zum erstenmal vor einem modernen Londoner Publikum aufgeführt würde, so könnte ich verstehen, dass viele der Anwesenden gegen das Auftreten der Hexen im ersten Akt mit ihren grotesken Redensarten und lächerlichen Worten heftig und entschieden protestieren würden. Aber wenn das Stück zu Ende ist, versteht man, dass das Gelächter im Macbeth ebenso schrecklich ist wie das Gelächter des Wahnsinns im Lear, noch schrecklicher als Jagos Gelächter in der Tragödie des Mohren. Kein Kunstbetrachter bedarf der empfänglichen Stimmung mehr als der Zuschauer eines Dramas. In dem Augenblick, wo er Autorität auszuüben versucht, wird er der ausgesprochene Feind der Kunst und seiner selbst. Die Kunst bleibt davon unberührt. Er ist es, der darunter leidet. | Это особенно касается драмы. Если бы Макбет ставили впервые сегодня, многие наверное оспаривали бы появление ведьм в первом акте с их гротескным смехом. Но по окончании спектакля становится понятным, что ведьмин смех в Макбете так же ужасен, как безумный смех Лира, более ужасен, чем смех Яго при виде трагедии Мавра. Требования к восприимчивости драмы особые. В момент, когда публика стремится употребить власть, она провозглашает себя врагом искусства. Искусство не страдает. Страдает публика. |
Mit dem Roman verhält es sich genauso. Die Autorität der Massen und das Anerkennen dieser Autorität ist verhängnisvoll. Thackerays Esmond ist ein herrliches Kunstwerk, weil er es zu seinem eigenen Vergnügen schrieb. In seinen anderen Romanen, in Pendennis, Philip und sogar in Jahrmarkt der Eitelkeit ist er sich bisweilen des Lesers allzu bewusst und verdirbt seine Schöpfung, indem er sich offen an die Sympathien des Publikums wendet oder sich offen darüber lustig macht. Ein echter Künstler kümmert sich nicht um das Publikum. Es existiert nicht für ihn. Er hat keine Mohn oder Honig gefüllten Kuchen, mit denen er das Ungeheuer einschläfert oder füttert. | С романом происходит то же самое. Власть публики и признание её власти фатальны. "Эзмонд" Теккерея - прекрасное произведение искусства, потому что он написал его для себя. В других своих романах "Пенденнис", "Филип" и даже в "Ярмарке тщеславия" он слишком много думает о публике и портит свою работу, обращаясь к симпатиям публики или насмехаясь над нею. Публика не должна существовать для настоящего художника. У него нет успокоительных таблеток для этого монстра. |
Das überlässt er dem volkstümlichen Schriftsteller. Einen unvergleichlichen Romanschriftsteller haben wir heute in England, es ist George Meredith. Es gibt in Frankreich größere Künstler, aber Frankreich hat keinen, dessen Sicht vom Leben so weit gespannt, so vielfältig und in der Phantasie so wahr ist. In Russland gibt es Erzähler, die eine lebhaftere Empfindung für die Darstellung des Leidens besitzen. Aber seine Stärke ist das philosophische Element im Roman. Seine Figuren leben nicht nur, sie verstehen zu denken. Man kann sie von unzähligen Blickpunkten aus betrachten. Sie wirken suggestiv. Sie haben eine Seele und eine Aura um sich. | Один несравненный романист сейчас в Англии - м-р Мередит. Во Франции есть лучшие художники, но никого с таким кругозором, с такой правдой воображения. В России, правда, есть рассказчики с более живым чувством в прозе. Но ему принадлежит философия. Его люди не только живут, но и мыслят. Их видно с тысяч точек зрения. Они суггестивны. В них есть душа. И вокруг них тоже. |
Sie geben Aufschlüsse und sind gleichzeitig symbolisch. Und der, welcher sie geschaffen hat, jene wundervollen, beweglichen Gestalten, hat sie zu seiner eigenen Freude erschaffen und hat nie das Publikum nach seinen Wünschen gefragt, er hat sich nie darum gekümmert, hat dem Publikum niemals erlaubt, ihm Vorschriften zu machen oder ihn in irgendeiner Weise zu beeinflussen; vielmehr hat er seine eigene Persönlichkeit weiter vertieft und sein eigenes individuelles Werk hervorgebracht. Zuerst beachtete ihn niemand. Das war gleichgültig. Dann kamen die wenigen zu ihm. Das veränderte ihn nicht. jetzt ist die Menge gekommen. Er ist der gleiche geblieben. Er ist ein hervorragender Romanschriftsteller. | Они многосказательны и символичны. Автор этих замечательных, живых героев создал их ради собственного удовольствия, никогда не спрашивая публику, чего она хочет, никогда этим не интересуясь, никогда не позволяя публике диктовать или влиять на него. Он развил свою индивидуальность и произвел свой неповторимый труд. Сначала никто не обратил на него внимания. Он не сдавался. Затем его оценили некоторые. Это его не изменило. Сейчас у него много поклонников. Он по-прежнему остался верен себе, и он несравненный писатель. |
Mit den dekorativen Künsten verhält es sich nicht anders. Das Publikum klammerte sich mit wahrhaft pathetischer Zähigkeit an dem fest, was ich als die direkten Traditionen der großen Schaustellung der internationalen Gewöhnlichkeit betrachte, Traditionen, die so verheerend waren, dass die Häuser, in denen die Leute lebten, nur für Blinde bewohnbar waren. Da fing man an, schöne Dinge herzustellen, die Hand des Färbers lieferte schöne Farben, der Geist des Künstlers ersann schöne Muster, und der Gebrauch schöner Dinge, ihr Wert und ihre Wichtigkeit wurden aufgezeigt. | С декоративным искусством то же самое. Публика изо всех сил цепляется за вульгарные традиции. И что мы имеем? Ужасные дома, жить в которых могут разве что слепые. Но начали появляться прекрасные вещи: прекрасные цвета выходят из рук красильщиков, прекрасные образы из голов художников. Все эти прекрасные вещи нашли свое применение и цену. |
Das Publikum war sehr ungehalten darüber. Es verlor seine Laune. Es redete Unsinn. Keiner kümmerte sich darum. Niemand fühlte sich um ein Jota geringer. Niemand beugte sich der Macht der öffentlichen Meinung. Und jetzt ist es beinahe unmöglich, in ein modernes Haus zu treten, ohne wenigstens den Anklang eines guten Geschmacks zu entdecken, ein wenig Verständnis für den Wert einer hübschen Umgebung, einer Spur von Schönheit zu begegnen. Wirklich sind heutzutage die Wohnhäuser in der Regel ganz reizend. | Вот тут-то публика и начала негодовать. Она потеряла голову и наговорила много глупостей. Но на них не реагировали, никто не поддался давлению общественного мнения. И сейчас почти в каждой современной квартире встречаются образцы высокого вкуса, элементов красоты. Действительно, квартиры сейчас стали привлекательнее, |
Die Leute sind in sehr großem Maße kultiviert geworden. Allerdings muss man sich vor Augen halten, dass der außerordentliche Erfolg der Veränderung im Wohnungsdekor und der Möbeleinrichtung und was sonst noch dazu gehört, nicht der Mehrzahl des Publikums zuzuschreiben ist, das in diesen Dingen einen so erlesenen Geschmack entwickelt hätte. Er war vor allem dem Umstand zu verdanken, dass die Kunsthandwerker die Lust, schöne Dinge hervorzubringen, so hoch schätzten und die Hässlichkeit und Gewöhnlichkeit der bisherigen Wünsche des Publikums so deutlich empfanden, dass sie das Publikum einfach aushungerten. | а люди в значительной степени цивилизованнее. Для справедливости надо отметить, что успех революции в плане украшения домов, мебели и проч. произошел не благодаря развитию вкуса у публики. Он произошел, главным образом, благодаря тому, что ремесленники настолько почувствовали вкус к красивым вещам и отвращение к тому, чего требовала публика, что они просто взяли её измором. |
Es wäre gegenwärtig ganz unmöglich, einen Raum so auszustatten, wie man noch vor wenigen Jahren einen Raum auszustatten pflegte, | В настоящий момент невозможно обставить комнату так, как обставляли еще несколько лет. |
ohne jedes Stück in einer Auktion für Gebrauchtmöbel aus einer drittklassigen Pension zu erstehen. Diese Sachen werden nicht mehr hergestellt. | |
Wie sehr die Leute sich auch sträuben mögen, heutzutage müssen sie etwas Hübsches in ihrer Umgebung dulden. Zu ihrem Glück hat ihre Anmaßung der Autorität in diesen Kunstzweigen nichts auszurichten vermocht. | Как бы люди ни противились, они должны иметь сегодня нечто привлекательное в своем окружении. |
Es ist offensichtlich, dass jede Autorität in diesen Dingen von Übel ist. Manchmal stellen die Leute die Frage, unter welcher Regierungsform ein Künstler am angemessensten lebe. Es gibt darauf nur eine Antwort. Für den Künstler gibt es nur eine passende Regierungsform, nämlich gar keine Regierung. Es ist lächerlich, über ihn und seine Kunst Autorität auszuüben. Man hat behauptet, dass Künstler unter der Herrschaft des Despotismus herrliche Werke hervorgebracht haben. Das verhält sich nicht ganz so. | Очевидно, что любое проявление власти в этих вопросах порочно. Люди часто спрашивают, при каком правительстве наиболее вольготно живется художнику? Есть один только ответ - ни при каком. Проявление власти над ним или его искусством смешно. Отмечалось, что при деспотизме художники создавали прекрасные образцы творчества. Это не совсем так. |
Die Künstler haben Despoten aufgesucht, aber nicht als Untertanen, um sich tyrannisieren zu lassen, sondern als wandernde Wundertäter, als vagabundierende, faszinierende Persönlichkeiten, um gastlich aufgenommen und umschmeichelt zu werden und um die Ruhe zu schöpferischem Werk zu gewinnen. | Художники представали перед деспотами не как жертвы тирании, а как странствующие волшебники, чарующие скитальцы, принужденные развлекать, очаровывать и страдать. Им разрешалось творить. |
Zugunsten des Despoten ist zu sagen, dass er als Individuum Kultur besitzen kann, während diese dem Pöbel, als einem wahren Ungeheuer, fehlt. Ein Kaiser und ein König werden sich vielleicht bücken, um einem Maler den Pinsel aufzuheben, wenn sich 'aber die Demokratie bückt, tut sie es vor allem, um mit Dreck zu werfen. Und doch braucht sich die Demokratie nicht so tief zu bücken wie der Kaiser. ja, wenn sie mit Dreck werfen will, braucht sie sich überhaupt nicht zu bücken. Doch ist es nicht notwendig, zwischen dem Monarchen und dem Pöbel zu unterscheiden; jede Autorität ist gleichermaßen ein Übel. | В заслугу деспоту следует отнести то, что он, будучи индивидуальностью, может обладать культурой, в то время как толпа не имеет её. Император или король могут однажды нагнуться и поднять кисть художника, но когда демократия наклоняется, она делает это затем, чтобы швырнуть грязь. Впрочем, для этого ей совсем не надо наклоняться. Но все же, нет необходимости отделять монарха от толпы: любая власть одинаково порочна. |
Es gibt drei Arten von Despoten: den Despoten, der den Leib knechtet, den Despoten, der die Seele knechtet und den Despoten, der Leib und Seele gleichzeitig knechtet. Der erste ist der Fürst. Der zweite ist der Pabst. Der dritte ist das Volk. Der Fürst kann Kultur besitzen. Viele Fürsten besaßen Kultur. Doch vom Fürsten droht Gefahr. Man denke an die Kränkung Dantes auf dem Fest in Verona, an Tasso in der Tollhauszelle in Ferrara. Für den Künstler ist es besser, nicht in der Umgebung von Fürsten zu leben. | Существуют три типа деспотов. Во-первых, деспот, подавляющий тело. Во-вторых, подавляющий душу. В третьих, подавляющий и тело и душу. Первый называется Принц, второй - Папа, третий - Публика. Принц может быть образован. Таковыми были многие принцы. И все же принц несет опасность. Сразу вспоминается Данте на горьком празднике в Вероне, Тассо в камере для умалишенных. Для художника лучше не жить с принцами. |
Der Papst mag Kultur haben. Viele Päpste besaßen Kultur, und zwar gerade die schlechten Päpste. Die schlechten Päpste liebten die Schönheit fast so leidenschaftlich, ja mit ebensoviel Leidenschaft, wie die guten Päpste den Geist hassten. Der Schwäche der Päpste verdankt die Menschheit vieles. Die guten Päpste haben an der Menschheit Schreckliches verschuldet. Doch wenn auch der Vatikan die Rhetorik seines Donnerns beibehalten und die Zuchtrute seiner Blitze verloren hat, ist es besser für den Künstler, nicht bei den Päpsten zu leben. | Папа может быть образован. Таковыми были многие Папы. Дурные Папы любили прекрасное так же страстно, как хорошие Папы ненавидели мысль. Порочности Пап человечество обязано многим, Доброта Пап обязана многим человечеству. И все же, несмотря на пустой гром и фальшивые молнии Ватикана, художнику лучше не жить с Папой. |
Es gab einen Papst, der in einem Konklave der Kardinäle über Cellini sagte, dass die allgemeinen Gesetze und die über alle geübte Autorität nicht für seinesgleichen gälten; aber es war auch ein Papst, der Cellini ins Gefängnis warf | Именно Папа на собрании Кардиналов отозвался о Челлини как о бунтаре, к которому не применимы обычные законы и власть; именно Папа бросил Челлини в застенок. |
und ihn dort so lange festhielt, bis er vor Zorn krank wurde und sich unwirkliche Vorstellungen schuf, die goldene Sonne in sein Zimmer kommen sah und sich so sehr in sie verliebte, dass er den Plan zur Flucht fasste und herauskroch von Turm zu Turm, und in der Dämmerung durch die schwindelerregende Luft fiel und sich verletzte; er wurde von einem Winzer mit Weinlaub bedeckt und in einem Karren zu jemandem gebracht, der ein Liebhaber schöner Dinge war und sich seiner annahm. | |
Von den Päpsten droht Gefahr. Und was das Volk betrifft, was soll man von ihm und seiner Autorität sagen? Vielleicht ist über das Volk und seine Autorität schon genug gesprochen worden. Die Autorität des Volkes ist etwas Blindes, Taubes, Hässliches, Groteskes, Tragisches, Amüsantes, Ernsthaftes und Obszönes. Es ist für den Künstler unmöglich, mit dem Volk zu leben. | Папа несет в себе опасность. Что касается Публики, то что можно сказать о ней и её власти? Об этом я уже много говорил. Её власть слепая, глухая, трагическая, гротескная. Художнику невозможно жить с ней. |
Alle Despoten bestechen. Das Volk besticht und brutalisiert. Wer hat es gelehrt, Autorität zu üben? Es war geschaffen zu leben, zu lauschen und zu lieben. Jemand hat ihm einen großen Schaden zugefügt. Es hat sich selbst verdorben, indem es seine Oberen nachahmte. Es hat das Zepter des Fürsten an sich gerissen. Wie sollte es imstande sein, es zu gebrauchen? Es hat die dreifache Tiara des Papstes ergriffen. Wie sollte es ihre Last tragen? Es gleicht einem Clown mit einem gebrochenen Herzen. Es ist wie ein Priester, dessen Seele noch nicht geboren wurde. Wer die Schönheit liebt, mag das Volk bemitleiden. Obgleich es die Schönheit selbst nicht liebt, so mag es doch Mitleid mit sich selbst hegen. Wer hat das Volk die Niedertracht der Tyrannei gelehrt? | Все деспоты обкрадывают. Публика обкрадывает и развращает. Кто научил людей употреблять власть? Они родились для того, чтобы жить, узнавать новое и любить. Кто-то их испортил. Они испортили самих себя, подражая тем, кто их в чем-то превосходит. Они взяли скипетр Принца. Но не знают, как с ним обращаться. Они взяли треугольную корону у Папы, но не могут выносить ее тяжесть. Они как клоун с разбитым сердцем. Они как священник с мертвой душой. Пусть все, кто влюблен в Красоту, пожалеет их. Хотя они сами не любят Красоты, пусть и они пожалеют себя. Кто научил их этой игре в Тиранию? |
Es gibt noch viele andere Dinge, auf die man hinweisen könnte. | Есть еще много других вещей, о которых хотелось бы поговорить. |
Man sollte ausführen, wie die Renaissance zu ihrer Größe gelangte, weil sie nicht bestrebt war, soziale Probleme zu lösen; dass sie sich um Probleme dieser Art überhaupt nicht bekümmerte, sondern das Individuum in Freiheit und Schönheit und Natürlichkeit sich entfalten ließ und so große und individuelle Künstler und große, individuelle Menschen hervorbrachte. | Можно отметить, что Возрождение велико, т.к. не пыталось разрешить никаких социальных проблем и не растрачивало себя на подобные вещи, а разрешало индивидууму свободно и прекрасно развиваться. |
Man könnte deutlich machen, wie Ludwig XIV., indem er den modernen Staat schuf, den Individualismus des Künstlers zerstörte und den Dingen durch die Einförmigkeit ihrer Wiederholung etwas Monströses verlieh und sie herabwürdigte durch die zur Regel erhobene Gleichförmigkeit und in ganz Frankreich all jene edlen Freiheiten des Ausdrucks abtötete, die die Tradition in der Schönheit erneuert und neue Gebilde neben der antiken Form geschaffen hatten. Aber die Vergangenheit ist ohne Bedeutung. Die Gegenwart ist ohne Gewicht. Mit der Zukunft allein haben wir uns auseinander zusetzen. Denn die Vergangenheit ist, was der Mensch nicht hätte sein dürfen. Die Gegenwart ist, was der Mensch nicht sein sollte. Die Zukunft ist, was die Künstler sind. | Впоследствии Людовик XIV создал новое государство, разрушив индивидуализм художника и сделав жизнь монотонной, подчиняющейся установленным правилам. Тогда во всей Франции отсутствовала свобода выражения, которая, ранее соединялась с античными формами, возрождала традицию в новых прекрасных вещах. Но прошлое не имеет значения. Настоящее тоже. Мы говорим о будущем. Потому как прошлое - это то, чем человек не должен быть. Настоящее - то, чем человек не должен быть. Будущее - то, чем есть художник. |
Es wird natürlich der Einwand erfolgen, dass ein solcher Entwurf, wie er hier dargelegt ist, unausführbar bleibt und der menschlichen Natur widerspricht. Das ist völlig richtig. Er ist unausführbar und widerspricht der menschlichen Natur. Und eben deshalb ist er es wert, verwirklicht zu werden, deshalb wird er vorgeschlagen. | Конечно, мне возразят, что такой план совершенно непрактичен, и идет вразрез с человеческой природой. И это совершеннейшая правда. Именно поэтому его стоит осуществить и именно поэтому он предлагается. |
Denn was ist ein ausführbarer Entwurf.? Ein ausführbarer Entwurf ist entweder ein Entwurf, der bereits Gestalt angenommen hat, oder ein Entwurf, der unter den bestehenden Verhältnissen ausgeführt werden könnte. Aber gerade die bestehenden Verhältnisse sind es, die bekämpft werden; und jeder Entwurf, der sich den bestehenden Verhältnissen anpasst, ist falsch und töricht. Die Verhältnisse werden abgeschafft werden, und die Natur des Menschen wird sich verändern. Man weiß über die menschliche Natur nur das eine mit Sicherheit, dass sie sich verändert. Veränderlichkeit ist die einzige Eigenschaft, über die wir wirklich etwas vorauszusagen vermögen. Die Systeme, die scheitern, sind jene, die auf der Beständigkeit der menschlichen Natur aufbauen und nicht auf ihrem Wachstum und ihrer Entwicklung. | Что значит практический план? Это значит существующий или проводимый в современных условиях. Но именно против этих существующих условий я возражаю; любой план, принимающий их, ошибка. С условиями надо справиться и человеческая природа изменится. О человеческой природе мы знаем только то, что она изменяется. Перемена - единственное качество, которое можно подтвердить. Системы, которые не удавались, основывались на постоянстве человеческой природы, а не на её развитии и росте. |
Der Irrtum Ludwigs XIV. bestand darin, dass er dachte, die menschliche Natur bleibe stets die gleiche. Das Ergebnis seines Irrtums war die Französische Revolution. Es war ein erstaunliches Ergebnis. Alle Ergebnisse aus den Fehlern der Regierungen sind ganz erstaunlich. | Ошибкой Людовика Х1У была мысль о неизменности человеческой природы. В результате произошла французская революция. Это был замечательный результат. Вообще, ошибки правительства всегда замечательны. |
Es ist zu beachten, dass der Individualismus nicht mit irgendeinem widerlichen Gejammer über die Pflicht an den Menschen herantritt, was nichts anderes bedeutet, als dass man das tun soll, was die anderen wollen, weil sie es wollen; noch mit dem hässlichen Winseln der Selbstaufopferung, diesem Überbleibsel barbarischer Selbstverstümmelung. Der Individualismus tritt mit überhaupt keinen Forderungen an den Menschen heran. Er entsteht natürlich und unvermeidlich aus dem Menschen selbst. Zu diesem Ziel tendiert alle Entwicklung hin. Zu dieser Differenzierung reifen alle Organismen heran. Er ist die Vollendung, die jeder Lebensform inhärent ist und zu der sich jede Lebensform hin entwickelt. | Следует отметить, что Индивидуализм не приходит к человеку с болезненной философией долга, который заключается в выполнении того, чего хотят другие, либо в самопожертвовании - пережитке прошлых диких жертвоприношений. В действительности чувство долга не должно порабощать человека. Оно приходит естественно и неизбежно. Это состояние, к которому стремится всякое развитие. Это дифференциация, с которой растут все организмы. Это совершенство, которое скрыто в каждой форме жизни и к которому она стремится. |
Und so übt der Individualismus keinen Zwang auf den Menschen aus. Im Gegenteil, er sagt dem Menschen, er solle keinen Zwang auf sich dulden. Er versucht nicht, die Menschen zu zwingen, gut zu sein. Er weiß, dass die Menschen gut sind, wenn man sie in Frieden lässt. Der Mensch wird den Individualismus aus sich selbst heraus entwickeln, und er entwickelt ihn jetzt auf diese Weise. Zu fragen, ob der Individualismus praktizierbar ist, gleicht der Frage, ob die Evolution praktizierbar ist. Evolution ist das Gesetz des Lebens, und es gibt keine andere Entwicklung als hin zum Individualismus. Wo sich diese Tendenz nicht ausdrückt, liegt immer künstlich aufgehaltenes Wachstum vor, Krankheit oder Tod. | Итак, Индивидуализм не довлеет над Человеком. Наоборот, он указывает человеку на то, что нельзя терпеть никакого насилия. Он не заставляет людей быть хорошими. Он знает, что люди хороши лишь когда их оставляют в покое. Человек сам разовьет Индивидуализм. Спрашивать практичен ли Индивидуализм - то же самое, что спрашивать, а практична ли эволюция? Эволюция - закон жизни и не может быть никакой эволюции за исключением той, которая ведет к Индивидуализму. Там, где этот закон не выражен, течение жизни искусственно приостанавливается или приобретает болезненные формы, или несет смерть. |
Der Individualismus wird auch selbstlos und aufrichtig sein. Es ist darauf hingewiesen worden, dass eine der Folgen der unerträglichen Tyrannei der Autorität sich darin zeige, dass die Worte in ihrer natürlichen und einfachen Bedeutung völlig entstellt wurden und dass man sie dazu missbrauchte, das Gegenteil ihres richtigen Sinnes auszudrücken. Was in der Kunst für wahr gilt, ist auch im Leben wahr. Ein Mensch, der sich nach seiner Neigung kleidet, wird jetzt gekünstelt genannt. Aber indem er es tut, handelt er auf völlig natürliche Weise. | Индивидуализм не будет эгоистичен или претенциозен. Ранее я указывал, что одним из результатов проявления чрезмерной тирании власти было совершенное искажение смысла слов, отход от их первоначального ясного и простого смысла. То, что говорилось об Искусстве, справедливо и для Жизни. Сейчас человека называют претенциозным, если он одевается так, как хочет. Но поступая таким образом, он ведет себя совершенно естественно. |
Die Künstlichkeit liegt in solchen Fällen darin, dass man sich nach dem Geschmack seiner Mitmenschen kleidet, der vermutlich, da er der Geschmack der Mehrzahl ist, sehr dumm sein wird. Oder man nennt einen Menschen egoistisch, wenn er sein Leben auf eine Art und Weise führt, die ihm angemessen erscheint, um seine Persönlichkeit ganz zu verwirklichen; vorausgesetzt, dass die Selbstverwirklichung das beherrschende Ziel seines Lebens ist. Aber jeder sollte in dieser Weise leben. Egoismus besteht nicht darin, dass man sein Leben nach seinen Wünschen lebt, sondern darin, dass man von anderen verlangt, dass sie so leben, wie man es wünscht. Und Selbstlosigkeit heißt, andere in Frieden lassen und sich nicht in ihre Angelegenheiten mischen. Der Egoismus ist immer bestrebt, um sich herum eine absolute Gleichheit des Typus zu schaffen. Die Selbstlosigkeit erkennt die unendliche Vielfalt des Typus als etwas Kostbares an, stimmt ihr zu, geht darauf ein, ja, erfreut sich daran. Es ist keineswegs egoistisch, an sich zu denken. | Претенциозность в подобных вещах состоит в том, чтобы одеваться согласно мнению своего соседа, взгляды которого, по всей видимости, отражают мнение большинства и не лишены предрассудков. Или же человека называют эгоистом, если он ведет такой образ жизни, который более всего способствует раскрытию его личности; если действительно главнейшей целью его жизни является самосовершенствование. Но именно таким образом и следует жить. Эгоизм - это не когда человек живет, как хочет, а когда он требует, чтобы другие жили как он. Эгоизм всегда нацелен на абсолютную похожесть. Плюрализм признает бесконечное разнообразие форм, восхищается каждой из них, принимает их, наслаждается ими. Не будет эгоизмом и думать о себе. |
Wer nicht an sich denkt, denkt überhaupt nicht. Es ist äußerst egoistisch, von dem Mitmenschen zu verlangen, dass er in derselben Weise denken, dieselben Meinungen haben soll. Warum sollte er das? Wenn er denken kann, wird er wahrscheinlich verschieden denken. Wenn er nicht denken kann, ist es lächerlich, überhaupt Gedanken irgendwelchen Art von ihm zu verlangen. | Человек, который не думает о себе, вообще, кажется, не способен думать. Требовать же от соседа, чтобы он думал таким же образом, имел то же мнение - вот пример жестокого эгоизма. Да почему же он должен это делать? Если вообще человек думает, он вероятнее всего думает иначе, чем кто-либо другой. Если же он не способен думать, то заставлять его этим заниматься кажется чудовищным насилием. |
Eine rote Rose ist nicht egoistisch, bloß weil sie eine rote Rose sein will. Sie wäre schrecklich egoistisch, wenn sie von allen anderen Blumen des Gartens verlangen wollte, dass sie nicht nur rot, sondern auch Rosen sein sollten. Unter dem Individualismus werden die Menschen ganz natürlich und vollkommen selbstlos sein, sie werden die Bedeutung der Worte kennen und sie in ihrem freien, schönen Leben anwenden. | Эгоистична ли красная роза только потому, что она хочет оставаться красной? Она была бы таковой, если бы заставляла все цветы быть одновременно и красными, и розами. С приходом Индивидуализма, люди будут вести себя совершенно естественно и неэгоистично, поймут простой смысл слов и будут использовать его в своей свободной и прекрасной жизни. |
Auch werden die Menschen keine Egoisten mehr sein, wie sie es jetzt sind. Denn derjenige ist ein Egoist, der Ansprüche an andere macht, und der Individualist wird gar nicht den Wunsch danach verspüren. Es wird ihm kein Vergnügen bereiten. Wenn der Mensch den Individualismus verwirklicht hat, wird er auch das Mitgefühl lebhaft empfinden und es frei und spontan üben. | Люди забудут об эгоизме. Будущему Индивидуалисту эгоизм не принесет радости. Люди научатся сострадать и сопереживать естественным образом. |
Bis jetzt hat der Mensch das Mitgefühl noch kaum ausgebildet. Er hat vor allem Mitgefühl mit dem Schmerz, und diese Form des Mitgefühls ist keineswegs die höchste. Jedes Mitgefühl ist edel, aber Mitgefühl mit dem Leiden ist am wenigsten edel. | До сих пор люди редко сопереживали и развивали это чувство. Сопереживали физическую боль, но это не высшая форма сопереживания. |
Es ist mit Selbstsucht vermischt. Es trägt den Keim des Ungesunden in sich. Es liegt eine gewisse Angst um unsere eigene Sicherheit darin. Wir fürchten, selbst in den gleichen Zustand wie der Aussätzige oder der Blinde zu geraten, und wir fürchten, dass dann niemand für uns sorgen würde. Es führt auch zu einer eigenen Begrenztheit. Man sollte mit der Unversehrtheit des Lebens empfinden, nicht bloß mit seinen Wunden und Gebrechen, sondern mit der Freude und Schönheit, der Kraft, der Gesundheit und der Freiheit des Lebens. | Она подпорчена эгоизмом. В ней есть нечто от страха за нашу собственную безопасность. Мы боимся заболеть или ослепнуть, или остаться одинокими и беспомощными. Сопереживать надо всю чужую жизнь, не только болезни и невзгоды, но и радости, красоту, здоровье и свободу чужой жизни. |
Je weiter das Mitgefühl reicht, desto schwieriger wird es natürlich. Es verlangt größere Selbstlosigkeit. jedermann vermag für die Leiden eines Freundes Mitgefühl zu empfinden, aber es setzt ein sehr edles Wesen voraus es setzt in der Tat das Wesen eines echten Individualisten voraus -, an dem Erfolg eines Freundes teilzunehmen. | Чем шире переживание, тем, конечно же, и сложней и тем большей непредвзятости оно требует. Каждый может сопереживать неудачу друга, но требуется очень тонкая душа - по существу душа Индивидуалиста - чтобы сопереживать его успех. |
In den modernen Konkurrenzzwang und dem Kampf um einen Platz ist solche Teilnahme natürlich selten, und sie wird auch durch das unsittliche Ideal der Gleichförmigkeit des Typus und durch die Anpassung an die Regel sehr unterdrückt, ein Ideal, dem man vielleicht vor allem in England verfallen ist. | В современных условиях конкуренции и борьбы за лучшее место сопереживание встречается редко и душится на каждом шагу стремлением походить на кого-то и подчиняться заведенному порядку. Особый вред от такого положения виден в Англии. |
Mitgefühl für den Schmerz wird es natürlich immer geben. Es ist einer der primären Instinkte des Menschen. Die Tiere, die individuell sind, die "höheren" Tiere sozusagen, teilen diese Empfindung mit uns. | Сопереживание физической боли, конечно же, всегда будет. Это один из первых инстинктов человека. Животные, обладающие индивидуальностью, высшие животные разделяют его с нами. |
Aber man muss daran erinnern, dass zwar das Mitgefühl für die Freude die Summe der Lebensfreude in der Welt steigert, das Mitgefühl für den Schmerz dagegen keineswegs die Fülle des Leidens wirklich verringert. Es mag dem Menschen das Elend erleichtern, aber das Elend selbst bleibt. Das Mitgefühl mit dem Opfer der Schwindsucht heilt die Schwindsucht nicht, das ist die Aufgabe der Wissenschaft. Und wenn der Sozialismus das Problem der Armut und die Wissenschaft das Problem der Krankheit gelöst hat, dann wird der Spielraum der Sentimentalen verringert sein, und das Mitgefühl der Menschen wird weit, gesund und spontan sein. Der Mensch wird Freude empfinden in der Betrachtung des freudigen Lebens der anderen. | Но следует помнить, что сопереживание радости увеличивает общую радость в мире, а сопереживание боли не уменьшает её. Человек может при этом лучше переносить боль, но боль останется. Сопереживание чьей-либо болезни не излечит болезнь, это останется делом науки. И когда Социализм решит проблему бедности, а Наука решит проблему болезней, сентиментальности будет меньше, а сопереживание станет глубже, естественнее и здоровее. Человек будет радоваться, наблюдая за радостью других людей. |
Denn durch die Freude wird sich der Individualismus der Zukunft entfalten. Christus hat keinen Versuch gemacht, die Gesellschaft neu aufzubauen, und so ist es folgerichtig, dass der von ihm gepredigte Individualismus sich nur durch Leiden oder in der Einsamkeit verwirklichen lässt. | Именно посредством радости будущий Индивидуализм разовьёт себя. Христос не делал попытки перестроить общество, а Индивидуализм, который он проповедовал, мог быть достигнут только посредством страдания и одиночества. |
Die Ideale, die wir Christus verdanken, sind die Ideale des Menschen, der sich von der Gesellschaft völlig abkehrt oder der ihr absoluten Widerstand entgegensetzt. Aber der Mensch ist von Natur aus gesellig. Selbst die Thebais wurde schließlich bevölkert. Und wenn auch der Mönch seine Persönlichkeit verwirklicht, ist es oft eine verarmte Persönlichkeit, die er so verwirklicht. Andererseits übt die furchtbare Wahrheit, dass das Leiden eine Möglichkeit zur Selbstverwirklichung ist, eine große Faszination auf die Menschen aus. Seichte Redner und seichte Denker schwätzen oft von den Tribünen und Kanzeln herab über die Genusssucht der Welt und jammern darüber. Aber es ist selten in der Weltgeschichte, dass Freude und Schönheit ihr Ideal gewesen sind. | Идеалы, которые мы принимаем у Христа, это идеалы человека, покидающего общество и полностью восстающего против него. Но человек по природе своей социален. Даже Тибет был в конце концов населен. И хотя отшельник и реализует своё Я, оно часто оказывается обедненным. С другой стороны, ужасная правда в том, что человек может реализовать свое совершенство посредством страданий, завоевывая мир и удерживая его в оцепенении. Мелкие ораторы и мелкие умы со всех кафедр разглагольствуют об удовольствии страдания и поносят его. Но редко за всю мировую историю услышишь, чтобы идеалом считалась радость или красота. |
Die Anbetung des Leidens hat in der Welt weit öfter vorgeherrscht. Das Mittelalter mit seinen Heiligen und Märtyrern, mit seiner Vorliebe für die Selbstquälerei, seiner wilden Leidenschaft für die Selbstverwundung, mit seinen tief ins Fleisch schneidenden Messern und seinen Geißelungen - das Mittelalter ist das wirkliche Christentum, und der mittelalterliche Christus ist der wirkliche Christus. Als die Renaissance aufkam und die neuen Ideale von der Schönheit des Lebens und der Lebensfreude brachte, verstanden die Menschen Christus nicht mehr. Selbst die Kunst zeigt uns das. | Поклонение страданию доминирует в мире. Средневековье, со своими святыми и мучениками, со своей любовью к самоистязанию, со своей дикой страстью к боли, с ударами ножей и хлестом плетей. Средневековье - это настоящее Христианство, а средневековый Христос - настоящий Христос. Когда Возрождение засветилось над миром и принесло новые идеалы красоты и радости жизни, люди перестали понимать Христа. |
Die Maler der Renaissance stellten Christus als einen kleinenjungen dar, der mit einem anderen jungen in einem Palast oder in einem Garten spielt oder im Arm der Mutter liegt und ihr oder einer Blume oder einem glänzenden Vogel zulächelt; oder sie malten ihn als edle und erhabene Gestalt, die würdevoll durch die Welt schreitet; oder als eine wunderschöne Gestalt, die sich in einer Art Ekstase vom Tod zum Leben erhebt. Selbst wenn sie den gekreuzigten Christus darstellten, malten sie ihn als einen herrlichen Gott, über den die bösen Menschen Leiden verhängt haben. Aber er beschäftigte die Menschen nicht sehr. Was sie entzückte, war die Darstellung von Männern und Frauen, die sie bewunderten, und sie wollten die Schönheit dieser lieblichen Erde zeigen. | Даже Искусство говорит нам об этом. Художники Возрождения рисовали Христа как маленького мальчика, играющего с такими же мальчиками в саду, или во дворце, или лежащего на руках матери младенца, и улыбающегося ей, или цветку, или птичке; или же как статную фигуру, гордо шагающую по миру; или как фигуру, восстающую в экстазе к жизни. Даже, когда его рисовали распятым, он представал как прекрасный Бог, которого злые люди заставили страдать. Но Христос не очень занимал художников. Им нравилось больше рисовать мужчин и женщин, которыми они восторгались, показывать красоту земли. |
Sie haben viele religiöse Bilder gemalt - in der Tat viel zu viele, und die Eintönigkeit des Typus und der Motive ist ermüdend; sie hat der Kunst geschadet. Sie war das Ergebnis der Autorität des Volkes in Sachen der Kunst und ist bedauerlich. Aber ihre Seele war nicht in dem Gegenstand. Raffael war ein großer Künstler, als er sein Bildnis des Papstes schuf Als Maler seiner Madonnen und Christusknaben ist er durchaus kein großer Künstler. | Они рисовали много религиозных картин, точнее слишком много, и это повторение стиля и сюжетов было утомительным и не пошло на пользу искусству. Так произошло из-за давления публики на искусство, и это следует осудить. Но душа художников не принадлежала предмету. Рафаэль велик своим портретом Папы, но слаб Мадоннами и ребенком Христом. |
Christus hatte der Renaissance keine Botschaft zu bringen, der Renaissance, die so wundervoll war, weil sie ein Ideal hervorbrachte, das von dem seinen völlig abwich, und um den wirklichen Christus zu finden, müssen wir uns in die Kunst des Mittelalters vertiefen. Da erscheint er als der Verstümmelte und Gemarterte, einer, der nicht anmutig anzusehen ist, weil Schönheit Freude erzeugt, einer, der kein kostbares Gewand trägt, denn auch dieses könnte eine Freude sein: Er ist ein Bettler mit einer wundervollen Seele, er ist ein Aussätziger mit einer göttlichen Seele, er bedarf weder des Besitzes noch der Gesundheit, er ist ein Gott, der seine Vollkommenheit durch Leiden gewinnt. | У Христа не было послания Возрождению, что само собой замечательно, так как привело к созданию идеала отличного от его собственных; в поисках настоящего Христа нам следовало бы вернуться в Средневековье. Там он убогий и нищий, в лохмотьях (ведь красота-это радость, а для нее нет места), прокаженный с божественным взором и душой; ему не нужны ни собственность, ни здоровье; он -Бог, реализующий своё совершенство через страдание. |
Die Entwicklung des Menschen schreitet langsam voran. Die Ungerechtigkeit der Menschen ist groß. | Человек эволюционирует медленно. Несправедливость людей велика. |
Es war notwendig, das Leiden als eine Form der Selbstverwirklichung darzustellen. Selbst heute ist die Botschaft Christi an manchen Orten in der Welt notwendig. Keiner, der im modernen Russland lebt, könnte seine Vollkommenheit anders als durch das Leiden gewinnen. | Ранее было необходимо, чтобы страдание способствовало реализации души. Даже сейчас, в некоторых частях мира послание Христа необходимо. Все, кто живут или жили в России, могли реализовать своё совершенство только через страдание. |
Einige wenige russische Künstler haben sich in der Kunst verwirklicht, im Roman, der mittelalterlich in der Haltung ist, weil sein vorherrschendes Merkmal die Verwirklichung des Menschen durch das Leiden ist. Aber für die, die keine Künstler sind und kein anderes Leben als das eigentlich tätige Leben kennen, ist das Leiden das einzige Tor zur Vollendung. Ein Russe, der unter dem bestehenden Regierungssystem in Russland fähig ist, glücklich zu leben, glaubt entweder, der Mensch besitzt keine Seele, oder die Seele sei der Entwicklung nicht wert. | Несколько русских художников реализовали себя в Искусстве, некоторые писатели - в прозе, которая по духу остается средневековой, потому что основной нотой является, все же, реализация души людей через страдание. Для тех, кто не является художником и для кого нет другой жизни, кроме фактического существования, страдание - единственная дорога к совершенству. Тот русский, который живет счастливо при нынешней системе правительства в России или не должен вообще иметь души, или имеет душу совершенно неразвитую. |
Ein Nihilist, der jede Autorität ablehnt, weil er die Autorität als Übel erkannt hat, und der alles Leiden willkommen heißt, weil er dadurch seine Persönlichkeit verwirklicht, ist ein echter Christ. Für ihn ist das christliche Ideal eine Wahrheit. | Нигилист, отвергающий всякую власть, потому как знает, что власть - это зло, и принимающий всякое страдание, реализует свое совершенство и поступает как настоящий христианин. Для него идеалы Христианства верны. |
Und doch hat Christus nicht gegen die Autorität revoltiert. Er ließ die kaiserliche Autorität des römischen Imperiums gelten und zollte ihr Tribut. Er ertrug die ecklesiastische Autorität der jüdischen Kirche und wollte sich ihrer Gewaltsamkeit nicht durch eigene Gewalt widersetzen. Er hatte, wie ich bereits sagte, keinen Plan, die Gesellschaft neu aufzubauen. Aber die moderne Welt hat Pläne. Sie schlägt vor, die Armut und das daraus erwachsende Leiden zu beseitigen. | И всё же Христос не восставал против власти. Он принимал имперскую власть римлян и платил подать. Он терпел духовную власть Еврейской церкви и не отвечал насилием на насилие. У него не было, как я уже говорил, схемы перестройки общества. Но в современном мире есть такие схемы. Они предлагают покончить с бедностью и страданием. |
Sie will sich vom Schmerz und den daraus fließenden Qualen befreien. Sie vertraut dem Sozialismus und der Wissenschaft als ihren Methoden. Ihr Ziel ist ein Individualismus, der sich durch Freude ausdrückt. Dieser Individualismus wird weiter, reicher, herrlicher als jede bisherige Form des Individualismus sein. Der Schmerz ist nicht die letzte Stufe der Vollendung. Er ist bloß ein vorläufiger Zustand und ein Protest. Er steht im Zusammenhang mit falschen, ungesunden, ungerechten Verhältnissen. Wenn die Schlechtigkeit, die Krankheit und die Ungerechtigkeit aus der Welt verschwunden sind, dann wird er keinen Platz mehr haben. Er hat ein großes Werk vollbracht, aber es ist fast beendet. Sein Wirkungskreis wird von Tag zu Tag geringer. | Они верят в Социализм и достижения Науки и берут их в качестве методов. Конечная цель - Индивидуализм, выражающий себя через радость существования. Этот Индивидуализм будет больше, полнее, прекраснее любого Индивидуализма, который когда-либо был. Боль и страдание - не лучший способ достижения совершенства. Это только временный протест. Он вызван ошибочным, нездоровым, несправедливым окружением. И когда ложь, болезни и несправедливость будут устранены, он более не будет иметь места. Огромная работа уже проделана, она почти закончена, её предмет уменьшается с каждым днем. |
Auch wird ihn niemand entbehren. Denn was der Mensch erstrebt hat, das ist in der Tat weder Schmerz noch Vergnügen, sondern einfach Leben. Der Mensch verlangt danach, intensiv, ganz und vollkommen zu leben. Wenn er das vermag, ohne auf andere Zwang auszuüben oder selbst Zwang zu erleiden und wenn ihn alle seine Arbeiten befriedigen, dann wird er geistig gesünder, stärker, zivilisierter und mehr er selbst sein. In der Freude drückt sich die Natur aus, ihr stimmt sie zu. Wenn der Mensch glücklich ist, lebt er im Einklang mit sich und seiner Umgebung. | И человек об этом не будет жалеть. Потому как то, к чему всегда стремился человек, это не боль и не удовольствие, а просто Жизнь. Человек стремился жить интенсивной, полной, совершенной жизнью. И когда он сможет так жить, не принуждая других и не испытывая страданий, его поступки будут доставлять ему удовольствие, а сам он будет трезвее, здоровее, цивилизованнее, он будет более сам собой. Удовольствие надо заслужить у Природы, это знак её расположения. Когда человек счастлив, он гармоничен сам с собой и своим окружением. |
Der neue Individualismus, in dessen Diensten der Sozialismus wirkt, ob er es wahrhaben will oder nicht, wird vollkommene Harmonie sein. Er wird die Erfüllung dessen sein, wonach sich die Griechen sehnten und was sie nur in Gedanken vollkommen zu verwirklichen vermochten, weil sie sich Sklaven hielten und sie ernährten; er wird die Erfüllung dessen sein, wonach sich die Renaissance sehnte, aber nur in der Kunst wahrhaft verwirklichen konnte, weil sie sich Sklaven hielt und sie verhungern ließ. Er wird vollkommen sein, und durch ihn wird jeder Mensch zu seiner Vollkommenheit gelangen. Der neue Individualismus ist der neue Hellenismus. | Новый Индивидуализм, на который работает Социализм, приведет к совершенной гармонии. Это будет то, к чему стремились греки, но не могли достичь из-за наличия рабства, за исключением разве что в своих фантазиях; это будет то, к чему стремилось Возрождение, но не могло достичь, разве что в Искусстве. Новый Индивидуализм преодолеет эти препятствия, и это будет Новая Греция. |
Anmerkungen Dieser Brief wurde nicht wie geplant aus Reading abgeschickt, sondern von Wilde am Tage nach seiner Entlassung Robert Ross persönlich übergeben. Dieser ließ zwei Maschinenabschriften anfertigen; er schickte Douglas nicht - wie Wilde ihm aufgetragen hatte - das Originalmanuskript, sondern eine der Abschriften, deren Empfang Douglas immer bestritten hat.
Wilde schrieb ursprünglich "war".
Wordsworth, "Sonnet written in London, September 1802".
Höchstwahrscheinlich "The Decay of Lying".
An Lord Alfred Douglas, Savoy Hotel, London (März 1893) Liebster aller Jungen, Dein Brief war köstlich wie roter und goldener Wein; aber ich bin traurig und verstimmt. Bosie, Du darfst mir keine Szenen machen. Sie töten mich, sie zerstören den Reiz des Lebens. Ich kann Dich, attische Anmut, nicht von Leidenschaft entstellt sehen. Ich kann nicht den schön geschwungenen Lippen lauschen, wenn sie hässliche Dinge sagen ... Ich muss Dich bald sehen, Du bist das Göttliche, das ich brauche, die Anmut und Schönheit selber; Warum bist Du nicht hier, mein lieber, mein wunderbarer Junge?
A Woman of No Importance, III. Akt.
Agamemnon. Die zitierten Stellen finden sich in den Zeilen 717~728.
König Lear, v. Akt, 3. Szene.
Lord Alfred Douglas' Gedicht "Two Loves" [Zwei Lieben] erschien in der Zeitschrift Chameleon und wurde vor Gericht verlesen. Die letzten Zeilen lauten: Ach bin wahre Liebe, ich fülle/Die Herzen der jungen und Mädchen mit gegenseitiger Flamme.-/Dann sagte seufzend die andere: "Wie du willst,/Ich bin die Liebe, die ihren Namen nicht zu nennen wagt."
Auf diese Summe (genauer gesagt auf ? 677) wurden Queensberrys Kosten in Wildes erfolglosem Prozess gegen ihn geschätzt. Die Gesamtsumme von Wildes Schulden betrug E 6ooo, Queensberry aber war derjenige Gläubiger, auf dessen Antrag hin das Konkursverfahren gegen Wilde eröffnet wurde.
I893warQueensberrysältesterSohn,Drumlanrig,damalsPrivatsekretär von Lord Rosebery (der zu jener Zeit Außenminister im letzten Kabinett Gladstones war), zum Baron Kelhead in der Adelsliste des Vereinigten Königreichs ernannt worden. (Queensberrys sämtliche Titel waren schottische Adelstitel.) Queensberry war damit einverstanden und bedankte sich brieflich bei Gladstone. Noch vor Ablauf eines Monats jedoch schrieb er beleidigende Briefe an die Königin, an Gladstone, an Rosebery und an seinen Sohn. Als Rosebery sich in Bad Homburg aufhielt, reiste er ihm nach, drohte ihm mit der Reitpeitsche und konnte erst durch den Prinzen von Wales zur Besinnung gebracht werden.
Das Telegramm (mit Datum vom 2. Apr. 1894) lautete: "Was bist Du doch für ein drolliges Männchen".
Vgl. Anm. 12.
Frederick Atkins war unter anderem Kellner in einem Billard-Lokal und Gehilfe eines Buchmachers. Als er bei Wildes erstem Prozess als Zeuge der Anklage auftrat, erwies seine Aussage sich als so flagrant erlogen, dass der Richter ihn in seinem Schlusswort als "einen höchst verantwortungslosen, unzuverlässigen, skrupellosen und unwahrhaftigen Zeugen" bezeichnete. Wilde, der zugab, Atkins einmal nach Paris mitgenommen zu haben, wurde in den Punkten der Anklage, die sich auf diesen Zeugen bezogen, freigesprochen.
1. Buch der Könige, 22, 34.
Vgl. Othello, II. Akt, i. Szene.
Fleur-de-Lys und Jonquil waren zwei Spitznamen Wildes für Lord Alfred Douglas, der eine Ballade geschrieben hatte mit dem Titel "Jonquil and Fleur-de-Lys", über einen Königssohn und einen Hirtenjungen, die ihre Kleider tauschen.
Die Schlusszeilen der Oktave von Wildes Sonett "On The Sale by Auction of Keats' Love Letters".
Cesare Lombroso (1836-1909), italienischer Kriminologe.
Am 3.Juni 1895 veröffentlichte Henri Bauër in der Zeitung L' Echo de Paris einen flammenden Artikel, worin er gegen das barbarische Urteil protestierte, das man über Wilde gefällt hatte, gegen den Unfug, Homosexuelle zu bestrafen, und gegen die Scheinheiligkeit der Engländer. Queensberry nannte er den "Inbegriff des unheilstiftenden sportlichen Rohlings, einen schlechten Gatten und bösartigen Vater", der typisch sei für England und seine berüchtigte "Prüderie".
Donatien-Alphonse-François Marquis de Sade (1740-1814), Autor von Justine (1791) und anderer Romane; er war wegen verschiedener Verbrechen zum Tode verurteilt, konnte jedoch dem Schafott entrinnen und starb in einer Irrenanstalt. The History of Sandford and Merton, ein erbauliches und außerordentlich populäres Kinderbuch von Thomas Day (1748-89).
Siehe Anm. 5.
Siehe Anm. 5.
Siehe Anm. 12.
"Nichts mehr von ihnen, sieh' und geh vorüber." (Dante, Göttliche Komödie, Inferno III, 51).
Bezieht sich vielleicht auf das Goldblatt-Elektroskop, das 1787 erfunden worden war, womit man das Vorhandensein einer statischen elektrischen Ladung feststellen konnte.
Dante, Göttliche Komödie, Inferno XXXIII, 135-147.
The Picture of Dorian Gray, Kap. 15.
Constance Wildes Klage war am 12. Februar 1897 vor dem Vormundschaftsgericht verhandelt worden. Das Gericht sprach Wildes Frau die Sorge für ihre Kinder zu und bestellte sie selbst und Adrian Hope zu deren Vormündern.
Hamlet, I. Akt, 4. Szene.
Siehe Anm. 12.
Leicht verändert aus: Wordsworth, The Borderers, III. Akt.
A Woman of No Importance, IV. Akt.
Deutsch | Русский |
Epistola: in carcere et vinculis | Epistola: in carcere et uinculis [Послание: в тюрьме и оковах (лат.)] |
An Lord Alfred Douglas1 Januar-März 1897 H. M. Prison, Reading | Тюрьма Ее Величества, Рединг. |
Lieber Bosie, nach langem, vergeblichem Warten habe ich mich nun entschlossen, Dir zu schreiben, nicht nur in Deinem, sondern auch in meinem Interesse, denn mich schmerzt der Gedanke, dass ich in zwei langen Jahren der Gefangenschaft keine einzige Zeile von Dir erhielt und dass Deine spärlichen Botschaften und die wenigen Berichte über Dich mir nur Kummer bereitet haben. | Дорогой Бози! После долгого и бесплодного ожидания я решил написать тебе сам, и ради тебя, и ради меня: не хочу вспоминать, что за два долгих года, проведенных в заключении, я не получил от тебя ни одной строчки, до меня не доходили ни послания, ни вести о тебе, кроме тех, что причиняли мне боль. |
Unsere verhängnisvolle und unselige Freundschaft endete für mich in Zusammenbruch und öffentlicher Schande, und doch lässt mich die Erinnerung an unsere einstige Zuneigung nicht los, stimmt der Gedanke, dass Ekel, Bitterkeit und Verachtung in meinem Herzen für immer den Platz einnehmen sollten, den einst die Liebe innehatte, mich traurig: und sicher wird auch Dir Dein Herz sagen, dass Du besser daran tätest, mir in die Einsamkeit des Kerkerdaseins zu schreiben, als ohne meine Erlaubnis meine Briefe zu veröffentlichen oder mir, ohne zu fragen, Gedichte zu widmen, wenn auch die Welt dann nicht erfahren wird, welche Worte des Leids oder der Leidenschaft, der Reue oder der Gleichgültigkeit Du für Deine Antwort oder Deinen Anruf wähltest. | Наша злополучная и несчастная дружба кончилась для меня гибелью и позором, но все же во мне часто пробуждается память о нашей прежней привязанности, и мне грустно даже подумать, что когда-нибудь ненависть, горечь и презрение займут в моем сердце место, принадлежавшее некогда любви; да и сам ты, я думаю, сердцем поймешь, что лучше было бы написать мне сюда, в мое тюремное одиночество, чем без разрешения публиковать мои письма или без спросу посвящать мне стихи, хотя мир ничего не узнает о том, в каких выражениях, полных горя или страсти, раскаяния или равнодушия, тебе вздумается отвечать мне или взывать ко мне. |
Zweifellos wird manches in diesem Brief, der von Deinem Leben und meinem sprechen muss, von Vergangenheit und Zukunft, von Süßem, das sich in Bitterkeit wandelte, und von Bitterem, das sich vielleicht einmal in Freude verkehrt, Deine Eitelkeit im Innersten treffen. Wenn Du das spürst, so lies diesen Brief immer wieder, bis er Deine Eitelkeit vernichtet hat. Wenn Du auf etwas stößt, das Dir als ungerechte Anklage erscheint, so bedenke, man sollte dankbar dafür sein, dass es Fehler gibt, deren man zu Unrecht angeklagt werden kann. Wenn Du zu einer einzigen Stelle kommen solltest, die Dir Tränen entlockt, dann weine, so wie wir im Kerker weinen, wo der Tag wie die Nacht für Tränen geschaffen sind. Sie sind Deine einzige Rettung. Wenn Du Deiner Mutter Dein Herz ausschüttest, damit sie Dir recht gibt und Deinem Dünkel und Deiner Arroganz das Wort redet wie damals, als ich in meinem Brief an Robbie meine Verachtung für Dich kundtat, so bist Du verloren. Wenn Du eine heuchlerische Ausrede für Dich findest, dann wirst Du bald auch hundert finden und genau das sein, was Du vorher warst. | Нет сомнения, что мое письмо, где мне придется писать о твоей и моей жизни, о прошлом и будущем, о радостях, принесших горе, и о горестях, которые, быть может, принесут отраду, - глубоко уязвит твое тщеславие. Если так, то читай и перечитывай это письмо до тех пор, пока оно окончательно не убьет в тебе это тщеславие. Если же ты найдешь в нем какие-нибудь упреки, на твой взгляд незаслуженные, то вспомни, что надо быть благодарным за то, что есть еще провинности, в которых обвинить человека несправедливо. И если хоть одна строка вызовет у тебя слезы - плачь, как плачем мы в тюрьме, где день предназначен для слез не меньше, чем ночь. Это единственное, что может спасти тебя. Но если ты снова бросишься жаловаться к своей матери, как жаловался на то, что я с презрением отозвался о тебе в письме к Робби, просить, чтобы она снова убаюкала тебя льстивыми утешениями и вернула тебя к прежнему высокомерию и самовлюбленности, ты погибнешь окончательно. Стоит тебе найти для себя хоть одно ложное оправдание, как ты сразу же найдешь еще сотню, и останешься в точности таким же, как и прежде. |
Sagst Du noch immer wie in Deiner Antwort an Robbie, dass ich Dir "unwürdige Motive unterstellte"? Ach, in Deinem Leben gab es keine Motive. Da gab es nur Gelüste. Ein Motiv ist eine geistige Zielsetzung. dass Du "sehr jung" gewesen seist, als unsere Freundschaft begann? Dein Fehler war nicht, dass Du so wenig vom Leben wusstest, sondern dass Du so viel wusstest. Die Morgenfrische der Kindheit mit ihrem zarten Hauch, ihrem klaren, reinen Licht, ihrer unschuldigen, erwartungsvollen Freude hattest Du weit hinter Dir gelassen. Leichten, behenden Fußes warst Du von der Romantik zum Realismus geeilt. Schon faszinierte Dich die Gosse und ihre Welt. Daraus erwuchs die Not, in der Du meine Hilfe suchtest, und ich, so unklug gemessen an der Weisheit dieser Welt, gewährte sie Dir aus Mitleid und Güte. Du musst diesen Brief zu Ende lesen, auch wenn jedes Wort zum Glüheisen oder Skalpell wird, unter dem das wunde Fleisch brennt oder blutet. Bedenke, ein Tor sein in den Augen der Götter und ein Tor sein in den Augen der Menschen ist nicht das gleiche. | Неужели ты все еще утверждаешь, как писал в письме к Робби, будто я "приписываю тебе недостойные намерения!". Увы! Да разве у тебя были хоть когда-нибудь в жизни какие-то намерения - у тебя были одни лишь прихоти. Намерение - это сознательное стремление. Ты скажешь, что "был слишком молод", когда началась наша дружба? Твой недостаток был не в том, что ты слишком мало знал о жизни, а в том, что ты знал чересчур много. Ты давно оставил позади утреннюю зарю отрочества, его нежное цветение, чистый ясный свет, радость неведения и ожиданий. Быстрыми, торопливыми стопами бежал ты от Романтизма к Реализму. Тебя тянуло в сточную канаву, к обитающим там тварям. Это и стало источником тех неприятностей, из-за которых ты обратился за помощью ко мне, а я так неразумно, по разумному мнению света, из жалости, по доброте взялся тебе помочь. Ты должен дочитать это письмо до конца, хотя каждое слово может стать для тебя раскаленным железом или скальпелем в руках хирурга, от которого дымится или кровоточит живая плоть. Помни, что всякого, кого люди считают глупцом, считают глупцом и боги. |
Einem Menschen, der nichts weiß vom stürmischen Formwandel in der Kunst und vom stetigen Fortschritt des Denkens, nichts weiß vom Prunk des lateinischen Verses noch von toskanischer Bildkunst und der Lyrik der Ellsabethaner, kann dennoch süßeste Weisheit innewohnen. Der wahre Tor, den Hohn und Hass der Götter trifft, ist der Mensch, der sich selbst nicht kennt. Allzu lang war ich ein solcher Narr. Schon allzu lange bist Du es. | Тот, кто ничего не ведает ни о законах и откровениях Искусства, ни о причудах и развитии Мысли, не знает ни величавости латинского стиха, ни сладкогласной эллинской напевности, ни итальянской скульптуры или советов елизаветинцев, может обладать самой просветленной мудростью. Истинный глупец, кого высмеивают и клеймят боги, это тот, кто не познал самого себя. Я был таким слишком долго. |
Lass es genug sein. Fürchte Dich nicht. Das schlimmste Laster ist die Seichtheit. Alles ist gut, was man geistig erfasst hat. Bedenke auch, dass alles, was Dich beim Lesen mit Elend erfüllt, mir beim Schreiben noch größeres Elend gebracht hat. Die unsichtbaren Mächte waren sehr gut zu Dir. Sie haben Dich die seltsamen und tragischen Erscheinungen des Lebens so sehen lassen, wie man Schatten in einer Kristallkugel sieht. Das Haupt der Medusa, bei dessen Anblick lebende Menschen zu Stein erstarren, durftest Du gefahrlos im Spiegel betrachten. Du wandelst unter Blumen. Mir ist die schöne Welt der Farbe und der Bewegung genommen. | Ты слишком долго был и остался таким. Пора с этим покончить. Не надо бояться. Самый большой порок - поверхностность. То, что понято, - оправдано. Помни также, что если тебе мучительно это читать, то мне еще мучительнее все это писать. Незримые Силы были очень добры к тебе. Они позволили тебе следить за причудливыми и трагическими ликами жизни, как следят за тенями в магическом кристалле. Голову Медузы, обращающую в камень живых людей, тебе было дано видеть лишь в зеркальной глади. Сам ты разгуливаешь на свободе среди цветов. У меня же отняли весь прекрасный мир, изменчивый и многоцветный. |
Als erstes möchte ich Dir sagen, dass ich bittere Anklage gegen mich erhebe. Ich sitze hier in meiner dunklen Zelle, in Sträflingskleidung, ein entehrter, zugrunde gerichteter Mann, und klage mich an. In den qualvollen, angstfiebernden Nächten, den langen, eintönigen Tagen der Pein klage ich mich an. Ich klage mich an, weil ich es zuließ, dass eine ungeistige Freundschaft, eine Freundschaft, die nicht die Erschaffung und Betrachtung des Schönen zum obersten Ziel hatte, mein Leben völlig beherrschte. Von allem Anfang an klaffte zwischen uns eine zu breite Kluft. Du warst schon in der Schule träge gewesen und an der Universität mehr als träge. Du machtest Dir nicht klar, dass ein Künstler, und zumal ein Künstler wie ich es bin2, das heißt einer, bei dem die Qualität seines Werkes von der Vervollkommnung seiner Persönlichkeit abhängt, für die Entfaltung seiner Kunst den Umgang mit Ideen braucht und eine geistige Atmosphäre und Ruhe, Frieden und Einsamkeit. | Начну с того, что я жестоко виню себя. Сидя тут, в этой темной камере, в одежде узника, обесчещенный и разоренный, я виню только себя. В тревоге лихорадочных ночей, полных тоски, в бесконечном однообразии дней, полных боли, я виню себя и только себя. Я виню себя в том, что позволил всецело овладеть моей жизнью неразумной дружбе - той дружбе, чьим основным содержанием никогда не было стремление создавать и созерцать прекрасное. С самого начала между нами пролегала слишком глубокая пропасть. Ты бездельничал в школе и хуже, чем бездельничал в университете. Ты не понимал, что художник, особенно такой художник, как я, - то есть тот, чей успех в работе зависит от постоянного развития его индивидуальности, - что такой художник требует для совершенствования своего искусства созвучия в мыслях, интеллектуальной атмосферы, покоя, тишины, уединения. |
Du hast meine Arbeit bewundert, wenn sie vollendet war: hast die glänzenden Erfolge meiner Premieren genossen und die glänzenden Soupers, die ihnen folgten: Du warst stolz, versteht sich, der beste Freund eines so prominenten Künstlers zu sein: aber die unerlässlichen Voraussetzungen für die Schaffung eines Kunstwerks konntest Du nicht begreifen. Ich drechsle keine rhetorischen Phrasen, sondern bleibe auf dem Boden der durch Tatsachen erhärteten Wahrheit, wenn ich Dich daran erinnere, dass ich während der ganzen Zeit, die wir zusammen waren, keine einzige Zeile geschrieben habe. Ob in Torquay, Goring, London, Florenz oder anderswo, immer war mein Leben unfruchtbar, unschöpferisch, solange Du bei mir warst. Und mit nur wenigen Unterbrechungen warst Du leider immer bei mir. | Ты восхищался моими произведениями, когда они были закончены, ты наслаждался блистательными успехами моих премьер и блистательными банкетами после них, ты гордился, и вполне естественно, близкой дружбой с таким прославленным писателем, но ты совершенно не понимал, какие условия необходимы для того, чтобы создать произведение искусства. Я не прибегаю к риторическим преувеличениям, я ни одним словом не грешу против истины, напоминая тебе, что за все то время, что мы пробыли вместе, я не написал ни единой строчки. В Торки, Горинге, в Лондоне или Флоренции - да где бы то ни было, - моя жизнь была абсолютно бесплодной и нетворческой, пока ты был со мной рядом. К сожалению, должен сказать, что ты почти все время был рядом со мной. |
Um nur ein Beispiel von vielen herauszugreifen: ich erinnere mich, dass ich im September '93 ein paar Zimmer mietete, nur um ungestört arbeiten zu können, denn ich hatte meinen Vertrag mit John Hare, für den ich ein Stück schreiben sollte, gebrochen, und er drängte mich. In der ersten Woche ließest Du mich in Ruhe. Wir hatten uns kein Wunder - über den künstlerischen Wert Deiner Salome-Übersetzung gestritten, und Du beschränktest Dich deshalb darauf, mir törichte Briefe zu schicken. In dieser Woche schrieb ich den ganzen ersten Akt von An Ideal Husband fertig, bis ins Detail so, wie er schließlich aufgeführt wurde. In der zweiten Woche kamst Du wieder, und mit meiner Arbeit war es praktisch vorbei. | Помню, как в сентябре 1893 года - выбираю один пример из многих - я снял квартиру исключительно для того, чтобы работать без помех, потому что я уже нарушил договор с Джоном Хейром: я обещал написать для него пьесу, и он торопил меня. Целую неделю ты не появлялся. Мы - что совершенно естественно - разошлись в оценке художественных достоинств твоего перевода "Саломеи", и ты ограничился тем, что посылал мне глупые письма по этому поводу. За эту неделю я написал и отделал до мелочей первый акт "Идеального мужа", в том виде, как его потом ставили на сцене. На следующей неделе ты вернулся, и мне пришлось фактически прекратить работу. |
Jeden Vormittag fuhr ich um halb zwölf zum St. James's Place, um dort denken und schreiben zu können, ohne Angst vor Störungen, wie sie selbst ein so stiller und friedlicher Haushalt wie der meine mit sich bringt. Doch der Versuch scheiterte. Um zwölf Uhr kamst Du vorgefahren und bliebst Zigaretten rauchend und schwatzend bis halb zwei, dann musste ich Dich zum Lunch ins Café Royal oder ins Berkeley führen. Lunch plus liqueurs dauerten meist bis halb vier. Auf eine Stunde zogst Du Dich in den Club zurück. Zur Teezeit warst Du wieder da und bliebst, bis es Zeit war, sich fürs Abendessen umzuziehen. Dann warst Du mein Gast zum Dinner, entweder im Savoy oder in der Tite Street. Meist trennten wir uns nach Mitternacht, da ein Souper bei Willis den entzückenden Tag würdig beschließen musste. So lebte ich diese drei Monate hindurch. Tag für Tag, bis auf die vier Tage, die Du verreist warst. Natürlich musste ich nach Calais hinüber und Dich abholen. Für einen Menschen meiner Art und meines Temperaments war dieses Leben grotesk und tragisch zugleich. | Каждое утро, ровно в половине двенадцатого, я приезжал на Сен-Джеймс-сквер, чтобы иметь возможность думать и писать без помех, хотя семья моя была на редкость тихой и спокойной. Но я напрасно старался. В двенадцать часов подъезжал твой экипаж, и ты сидел до половины второго, болтая и куря бесчисленные сигареты, пока не подходило время везти тебя завтракать в "Кафе-Рояль" или в "Беркли". Ленч, с обычными "возлияниями", длился до половины четвертого. Ты уезжал на час в клуб. К чаю ты являлся снова и сидел, пока не наступало время одеваться к обеду. Ты обедал со мной либо в "Савойе", либо на Тайт-стрит. И расставались мы обычно далеко за полночь - полагалось завершить столь увлекательный день ужином у Виллиса. Так я жил все эти три месяца, изо дня в день, не считая тех четырех дней, когда ты уезжал за границу. И мне, разумеется, пришлось отправиться в Кале и доставить тебя домой. Для человека с моим характером и темпераментом это положение было и нелепым и трагическим. |
Du musst Dir das doch inzwischen klargemacht haben? Du musst doch jetzt einsehen, dass Dein Unvermögen, allein zu sein, Dein Glaube, ständig und völlig die Zeit und die Aufmerksamkeit anderer beanspruchen zu dürfen, Dein völliger Mangel an geistiger Konzentrationsfähigkeit, der unglückliche Zufall - ich möchte gerne an diese Auslegung glauben -, dass Du im Umgang mit geistigen Dingen noch immer nicht den "Oxford-Stil" entwickelt hattest, ich meine, dass Du nie elegant mit Ideen spielen, sondern nur mit radikalen Ansichten auftrumpfen konntest - dass dies alles, zusammen mit der Tatsache, dass Deine Wünsche und Interessen dem Leben galten, nicht der Kunst, die Entwicklung Deiner Persönlichkeit genauso hemmte wie meine Arbeit als Künstler. Wenn ich unsere Freundschaft mit der Freundschaft vergleiche, die mich mit noch jüngeren Männern wie John Gray und Pierre Louys verband, so schäme ich mich. Mein wahres Leben, mein Leben im höheren Sinn, verbrachte ich mit ihnen und ihresgleichen. | Должен же ты хоть теперь все это понять? Неужели ты и сейчас не видишь, что твое неумение оставаться в одиночестве, твои настойчивые притязания и посягательства на чужое время и внимание всех и каждого, твоя абсолютная неспособность сосредоточиться на каких-либо мыслях, несчастливое стечение обстоятельств, - хотелось бы считать, что это именно так, - из-за которого ты до сих пор не приобрел "оксфордовский дух" в области интеллекта, не стал человеком, который умеет изящно играть идеями; ты только и умеешь, что навязывать свои мнения, - притом все твои интересы и вожделения влекли тебя к Жизни, а не к Искусству, все это было столь же пагубным для твоего культурного развития, как и для моей творческой работы? Когда я сравниваю нашу дружбу с тобой и мою дружбу с еще более молодыми людьми, - с Джоном Греем и Пьером Луисом, мне становится стыдно. Моя настоящая, моя высшая жизнь - с ними и с такими, как они. |
Ich spreche jetzt nicht von den verheerenden Folgen meiner Freundschaft mit Dir. Ich spreche nur von dem, was sie war, solange sie bestand. Für mich bedeutete sie geistige Erniedrigung. Der Keim zu künstlerischem Temperament war in Dir angelegt. Aber ich bin Dir entweder zu spät oder zu früh begegnet, welche von diesen beiden Möglichkeiten zutrifft, weiß ich nicht. Wenn Du weg warst, ging alles gut. | Я не стану сейчас говорить об ужасающих последствиях нашей с тобой дружбы. Я только думаю о том, какой она была, пока она еще длилась. Для моего интеллекта она была губительной. У тебя были начатки художественной натуры, но лишь в зародыше. Но я повстречал тебя либо слишком поздно, либо слишком рано, - сам не знаю, что вернее. Когда тебя не было, все у меня шло хорошо. |
Als ich Anfang Dezember jenes Jahres, auf das ich vorhin anspielte, Deine Mutter dazu bewegen konnte, Dich ins Ausland zu schicken, ordnete ich zugleich das zerrissene, wirre Gespinst meiner schöpferischen Phantasie, bekam mein Leben wieder fest in die Hand und beendete nicht nur die drei letzten Akte von An Ideal Husband, sondern ersann auch zwei in ihrem Charakter völlig verschiedene Stücke, die Florentine Tragedy und La Sainte Courtisane, und hatte sie fast fertig, als Du plötzlich ungebeten, unwillkommen und unter Umständen, die meinen Seelenfrieden gefährdeten, wieder auftauchtest. Die Arbeit an den beiden Stücken konnte ich nie wieder aufnehmen. Die Stimmung, aus der sie entstanden waren, konnte ich nicht wiederfinden. jetzt, nachdem Du selbst einen Gedichtband veröffentlicht hast, wirst Du die Wahrheit dessen erkennen, was ich hier schreibe. | В начале декабря того же года, о котором я пишу, когда мне удалось убедить твою мать отправить тебя из Англии, я тут же снова собрал по кусочкам смятое и изорванное кружево моего воображения, взял свою жизнь в собственные руки и не только дописал оставшиеся три акта "Идеального мужа", но и задумал и почти закончил еще две совершенно несходные пьесы - "Флорентийскую трагедию" и "La Sainte Courtisane" ["Святая блудница" (фр.)]. Как вдруг, нежданный и непрошеный, при обстоятельствах роковых, отнявших у меня всю радость, ты возвратился. Я уже не смог взяться за те два произведения, которые остались недоработанными. Невозможно было вернуть настроение, создавшее их. Теперь, опубликовав собственный сборник стихов, ты сможешь понять, что все, о чем я пишу, чистая правда. |
Doch ob Du sie erkennst oder nicht, sie bleibt als hässliche Wahrheit au f dem Grunde unserer Freundschaft. Solange Du bei mir warst, machtest Du meine Kunst zuschanden, und dass ich Dir erlaubte, Dich ständig zwischen mich und meine Kunst zu drängen, dafür muss ich Schuld und Schande voll auf mich nehmen. Du konntest es nicht wissen, Du konntest es nicht verstehen, Du konntest es nicht beurteilen. Ich hatte kein Recht, es überhaupt von Dir zu erwarten. Du interessiertest Dich ausschließlich für Deinen Magen und Deine Marotten. | Впрочем, поймешь ты или нет, все равно эта страшная правда угнездилась в самой сердцевине нашей дружбы. Твое присутствие было абсолютно гибельным для моего Искусства, и я безоговорочно виню себя за то, что позволял тебе постоянно становиться между мной и моим творчеством. Ты ничего не желал знать, ничего не мог понять, ничего не умел оценить по достоинству. Да я и был не вправе ждать этого от тебя. Все твои интересы были сосредоточены на твоих пиршествах и твоих прихотях. |
Dir stand der Sinn nur nach Vergnügungen, nach gängigen oder weniger gängigen Lustbarkeiten. Scheinbar oder wirklich brauchte Dein Temperament damals weiter nichts. Ich hätte Dir verbieten sollen, mein Haus und meine Räume ohne ausdrückliche Erlaubnis zu betreten. Ich mache mir die schwersten Vorwürfe wegen meiner Schwäche. Denn es war reine Schwäche. Eine halbe Stunde mit der Kunst gab mir stets mehr als jede noch so lange Zeit mit Dir. In keinem Abschnitt meines Lebens war jemals irgend etwas von annähernd solcher Bedeutung für mich wie die Kunst. Doch bei einem Künstler ist Schwäche ein Verbrechen, wenn diese Schwäche die schöpferische Phantasie lähmt. | Ты всегда хотел только развлекаться, только и гнался за всякими удовольствиями - и обычными и не совсем обычными. По своей натуре ты в них всегда нуждался или считал, что в данную минуту они тебе необходимы. Я должен был запретить тебе бывать у меня дома или в моем рабочем кабинете без особого приглашения. Я всецело беру на себя вину за эту слабость. Да это и была только слабость. Полчаса занятий Искусством всегда значили для меня больше, чем круглые сутки с тобой. В сущности, в любое время моей жизни ничто не имело ни малейшего значения по сравнению с Искусством. А для художника слабость не что иное, как преступление, особенно когда эта слабость парализует воображение. |
Und ich klage mich an, weil ich mich von Dir in den völligen und schimpflichen finanziellen Ruin treiben ließ. Ich denke an jenen Morgen in den ersten Oktobertagen des Jahres '92, als ich mit Deiner Mutter in den herbstlichen Wäldern von Bracknell saß. Damals kannte ich Deine wahre Natur noch kaum. Ich war übers Wochenende bei Dir in Oxford gewesen. Du warst zehn Tage lang bei mir zum Golfspielen in Cromer gewesen. Das Gespräch kam auf Dich, und Deine Mutter klärte mich über Deinen Charakter auf. Sie erzählte mir von Deinen beiden Hauptfehlern, Deiner Eitelkeit und Deiner, wie sie es ausdrückte, "Beziehungslosigkeit zum Geld". Ich erinnere mich genau, wie ich lachte. Ich ahnte nicht, dass die erste Eigenschaft mich ins Gefängnis und die zweite in den Bankrott stürzen sollte. | И еще я виню себя за то, что я позволил тебе довести меня до полного и позорного разорения. Помню, как утром, в начале октября 1892 года, мы сидели с твоей матерью в уже пожелтевшем лесу, в Брэкнелле. В то время я еще мало знал о твоем истинном характере. Однажды я провел с тобой время от субботы до понедельника в Оксфорде. Потом ты десять дней жил у меня в Кромере, где играл в гольф. Разговор зашел о тебе, и твоя мать стала рассказывать мне о твоем характере. Она говорила о главных твоих недостатках - о твоем тщеславии и о том, что ты, как она выразилась, "безобразно относишься к деньгам". Ясно помню, как я тогда смеялся. Я не представлял себе, что твое тщеславие приведет меня в тюрьму, а расточительность - к полному банкротству. |
Eitelkeit hielt ich für eine Art eleganter Knopflochblume für junge Leute; und was Leichtfertigkeit in Gelddingen anlangt - denn ich glaubte, sie meine nur Leichtfertigkeit -, so lagen die Tugenden des Einteilens und Sparens auch nicht in meiner Natur oder in meiner Art. Doch ehe unsere Freundschaft einen Monat älter geworden war, dämmerte mir, was Deine Mutter meinte. Dein Verlangen nach einem Leben in bedenkenloser Verschwendung: Deine ständigen Geldforderungen; das Ansinnen, dass ich für alle Deine Vergnügungen aufkommen müsse, ob ich dabei war oder nicht, brachten mich bald in ernste Geldverlegenheit, und je nachhaltiger Du mein Leben mit Beschlag belegtest, um so langweiliger und uninteressanter wurden diese Extravaganzen für mich, da das Geld kaum für andere Freuden als die des Essens, Trinkens und dergleichen ausgegeben wurde. | Я считал, что некоторая доля тщеславия украшает юношу, как изящный цветок в петлице; что же касается расточительности - а мне показалось, что она говорила именно о расточительности, - то осмотрительностью и бережливостью ни я, ни мои предки никогда не отличались. Но не прошло и месяца с начала нашей дружбы, как я понял, что именно подразумевала твоя мать. Твое настойчивое желание вести безудержно роскошную жизнь, непрестанные требования денег, уверенность в том, что я должен платить за все твои развлечения, независимо от того, делил я их с тобой или нет, все это привело меня через некоторое время к серьезным затруднениям, и, по мере того как ты все настойчивее захватывал мою жизнь, это безудержное расточительство становилось для меня все более докучным и однообразным, потому что деньги, в общем, тратились исключительно на еду, на вино и тому подобное. |
Von Zeit zu Zeit macht es Vergnügen, die Tafel rot zu decken, mit Wein und Rosen. Du jedoch kanntest weder Sitte noch Maß. Du fordertest ohne Anmut und nahmst ohne Dank. Bald glaubtest Du, eine Art Anspruch auf ein Leben zu meinen Lasten und in verschwenderischem Luxus zu haben, der Dir neu war und daher Deine Begierde immer mehr reizte; und wenn Du in einem Spielcasino in Algier Geld verlorst, dann depeschiertest Du mir einfach am nächsten Morgen nach London, ich solle den verspielten Betrag auf Dein Bankkonto überweisen, und damit war der Fall für Dich erledigt. | Временами приятно, когда стол алеет розами и вином, но ты ни в чем не знал удержу вопреки всякой умеренности и хорошему вкусу. Ты требовал без учтивости и принимал без благодарности. Ты дошел до мысли, что имеешь право не только жить на мой счет, но и утопать в роскоши, к чему ты вовсе не привык, и от этого твоя алчность росла, и в конце концов, если ты проигрывался в прах в каком-нибудь алжирском казино, ты наутро телеграфировал мне в Лондон, чтобы я перевел сумму твоего проигрыша на твой счет в банке, и больше об этом даже не вспоминал. |
Wenn ich Dir sage, dass ich vom Herbst 1892 bis zu meiner Inhaftierung mehr als ? 5000 in barem Geld mit Dir und für Dich ausgegeben habe, und obendrein noch Schulden machte, dann wird Dir aufgehen, welchen Lebensstil Du mir aufzwangst. Glaubst Du, ich übertreibe? Meine gewöhnlichen Ausgaben für einen gewöhnlichen Tag mit Dir in London - Lunch, Dinner, Souper, Vergnügungen, Droschken und alles übrige - beliefen sich auf ? 12 bis ? 20, und die Ausgaben für eine Woche betrugen dementsprechend zwischen ? 8o und ? 130. Unsere drei Monate in Goring haben mich (einschließlich Miete natürlich) ? 1340 gekostet. Mit dem Konkursverwalter musste ich jeden Posten meines Lebens einzeln durchgehen. Es war grässlich. | Если я тебе скажу, что с осени 1892 года до моего ареста я истратил на тебя более пяти тысяч фунтов наличными, не говоря о счетах, оплату которых мне пришлось брать на себя, то ты хоть отчасти поймешь, какую жизнь ты непременно желал вести. Тебе кажется, что я преувеличиваю? За день, который мы с тобой проводили в Лондоне, я обычно тратил на ленч, обед, развлечения, экипажи и прочее от двенадцати до двадцати фунтов, что за неделю, соответственно, составляло от восьмидесяти до ста тридцати фунтов. За три месяца, что мы провели в Горинге, я истратил (включая и плату за квартиру) тысячу триста сорок фунтов. Шаг за шагом, вместе с судебным исполнителем, мне приходилось пересматривать все мелочи своей жизни. Это было ужасно. |
"Einfach leben und edel denken"3 war natürlich ein Ideal, mit dem Du damals noch nichts anfangen konntest, aber solche Vergeudung war für uns beide eine Schande. Eines der reizendsten Dinners, an die ich mich erinnere, habe ich zusammen mit Robbie in einem kleinen Café in Soho eingenommen, es kostete etwa so viel in Shilling, wie meine Dinners mit Dir in Pfund zu kosten pflegten. Auf mein Dinner mit Robbie geht mein erster und bester Essay zurück.4 Idee, Titel, Aufbau, Form, alles ist bei einem Menu zu 3 Francs 5o herausgekommen. Von den üppigen Dinners mit Dir bleibt nur die Erinnerung an zu viele Speisen und zu viele Getränke. Und dass ich Dir in allem nachgab, war schlecht für Dich. Du weißt es jetzt. Es hat Dich noch gieriger gemacht: gelegentlich recht skrupellos: und immer unliebenswürdig. | "Скромная жизнь и высокие мысли", конечно, были уже тогда идеалом, который ты ни во что не ставил, но такое мотовство унижало нас обоих. Вспоминаю один из самых очаровательных обедов с Робби, в маленьком ресторанчике в Сохо, - он нам обошелся примерно во столько же шиллингов, во сколько фунтов мне обходился обед с тобой. После одного обеда с Робби я написал самый лучший из всех моих диалогов. И тема, и название, и трактовка, и стиль - все пришло за общим столом, где обед стоил три с половиной франка. А после наших с тобой лукулловских обедов ничего не оставалось, кроме ощущения, что съедено и выпито слишком много. Мои уступки всем твоим требованиям только шли тебе во вред. Теперь ты это знаешь. Это делало тебя очень часто жадным, порою беззастенчивым и всегда - неблагодарным. |
Bei viel zu häufigen Gelegenheiten war es weder ein Vergnügen noch ein Vorzug, Dein Gastgeber zu sein. Es fehlte - ich will nicht sagen die formelle Höflichkeit Deines Dankes, denn formelle Höflichkeiten belasten eine enge Freundschaft -, es fehlte einfach die Atmosphäre vertrauten Beisammenseins, der Zauber angenehmer Unterhaltung, und jene feine Bildung, die das Leben verschönt, es begleitet wie Musik, die Dinge in Harmonie bringt und grelle oder stumme Stellen mit Wohlklang überbrückt. Es befremdet Dich vielleicht, dass ein Mensch in meiner schrecklichen Lage einen Unterschied zwischen der einen Schande und der anderen findet; dass ich jedoch soviel Geld an Dich wegwarf und Dich widerstandslos mein Vermögen zu meinem und Deinem Schaden verschleudern ließ, diese Torheit, ich muss es offen gestehen, verleiht meinem Bankrott in meinen Augen den Anstrich einer vulgären Liederlichkeit, die mich den Zusammenbruch als doppelt beschämend empfinden lässt. Ich war für andere Dinge geschaffen. | Почти никогда я не испытывал ни радости, ни удовлетворения, угощая тебя таким обедом. Ты забывал - не скажу о светской вежливости и благодарности: эти фамильярности вносят неловкость в близкие отношения, - но ты совершенно пренебрегал и теплотой дружеского общения, прелестью задушевной беседы, тем, что греки называли "сладкая отрада", забывая ту ласковую теплоту, которая делает жизнь милее, она, как музыка, аккомпанирует течению жизни, настраивает на определенный лад и своей мелодичностью смягчает неприветность или безмолвие вокруг нас. И хотя тебе может показаться странным, что человек в моем ужасающем положении еще пытается найти какую-то разницу между одним бесчестием и другим, но мое банкротство, откровенно говоря, приобретает оттенок вульгарной распущенности, и я стыжусь того, что безрассудно тратил на Тебя деньги и позволял тебе швыряться ими, как попало, на мою и на твою беду, и мне становится вдвойне стыдно за себя. Не для того я был создан. |
Doch mein bitterster Vorwurf gegen mich selbst geht dahin, dass ich Dich meine sittliche Persönlichkeit völlig untergraben ließ. Die Basis des Charakters ist die Willenskraft, und meine ganze Willenskraft ordnete sich der Deinen unter. Es klingt grotesk, ist aber darum nicht weniger wahr. Die ständigen Szenen, die für Dich beinahe ein physisches Bedürfnis zu sein schienen und die Deinen Sinn und Deine Züge verzerrten und Dein Bild und Deine Worte gleich abstoßend machten: die abscheuliche Manie, die Du von Deinem Vater geerbt hast, die Manie, empörende und gemeine Briefe zu schreiben: die völlige Unbeherrschtheit Deiner Gefühle, die sich bald in langem, schmollendem Schweigen äußerte, bald in jähen, fast epileptischen Wutanfällen: alle diese Dinge, derentwegen ich Dich in einem meiner Briefe beschwor, den Du im Savoy oder in einem anderen Hotel herumliegen ließest und den der Anwalt Deines Vaters dem Gericht vorlegte, eine Beschwörung, die nicht frei war von Pathos, doch Du warst damals unfähig, Pathos in seinem Wesen oder seinen Äußerungen zu erkennen5 : - alle diese Dinge waren Grund und Anlass meiner fatalen Nachgiebigkeit gegen Deine täglich wachsenden Forderungen. | Но больше всего я виню себя за то, что я из-за тебя дошел до такого нравственного падения. Основа личности - сила воли, а моя воля целиком подчинилась твоей. Как бы нелепо это ни звучало, все же это правда. Все эти непрестанные ссоры, которые, по-видимому, были тебе почти физически необходимы, скандалы, искажавшие твою душу и тело до того, что страшно было и смотреть на тебя и слушать тебя; чудовищная мания, унаследованная от твоего отца, - мания писать мерзкие, отвратительные письма; полное твое неумение владеть своими чувствами и настроениями, которые выливались то в длительные приступы обиженного и упорного молчания, то в почти эпилептические припадки внезапного бешенства, - обо всем этом я писал тебе в одном из писем, которое ты бросил не то в отеле "Савой", не то где-то еще, а потом адвокат твоего отца огласил его на суде, - письмо, полное мольбы, даже трогательное, если в то время тебя что-либо могло тронуть, - словом, все твое поведение было причиной того, что я шел на губительные уступки всем твоим требованиям, возраставшим с каждым днем. |
Du hast mich mürbe gemacht. Es war der Triumph der kleineren über die größere Natur. Es war ein Fall jener Tyrannei des Schwachen über den Starken, von der ich irgendwo in einem meiner Stücke sage, dass sie "die einzige Tyrannei ist, die sich auf die Dauer hält".6 | Ты взял меня измором. Это была победа мелкой натуры над более глубокой. Это был пример тирании слабого над сильным, - "той единственной тирании", как я писал в одной пьесе, которую "свергнуть невозможно". |
Und sie war unvermeidlich. In jeder engen menschlichen Beziehung muss man ein moyen de vivre finden. In Deinem Fall hatte man nur die Möglichkeit, Dir entweder nachzugeben oder Dich aufzugeben. Eine andere Alternative gab es nicht. Aus tiefer, wenn auch verfehlter Zuneigung zu Dir: aus großer Nachsicht mit Deiner Unausgeglichenheit und Deinen Schwächen: aus der mir eigenen sprichwörtlichen Gutmütigkeit und keltischen Trägheit: aus der Aversion des Künstlers gegen derbe Auftritte und rüde Ausdrücke: aus der für mich damals typischen Unfähigkeit, jemandem etwas nachzutragen: aus Abneigung, mir das Leben verbittern und entstellen zu lassen durch Dinge, die mir, dessen Augen auf ganz andere Dinge gerichtet waren, als bloße Lappalien erschienen, zu unwichtig, um mehr als flüchtige Überlegung und Beachtung zu verdienen - aus all diesen Gründen, die im einzelnen einfältig klingen mögen, gab ich Dir schließlich immer nach. Kein Wunder, dass Deine Ansprüche, Deine Herrschsucht, Deine Erpressungen ins Maßlose wuchsen. | И это было неизбежно. Во всех жизненных взаимоотношениях человеку приходится искать moyen de vivre [образ действий (фр.)]. В отношениях с тобой надо было либо уступить тебе, либо отступиться от тебя. Другого выхода не существовало. Из-за моей глубокой, хоть и опрометчивой привязанности к тебе, из-за огромной жалости к недостаткам твоего характера и темперамента, из-за моего пресловутого добродушия и кельтской лени, из-за того, что мне как художнику были ненавистны плебейские скандалы и грубые слова, из-за полной неспособности обижаться, столь характерной для меня в те времена, из-за того, что мне неприятно было видеть, как уродуют и портят жизнь теми мелочами, которые мне, чей взор всегда был устремлен на другое, казались слишком ничтожными, чтобы уделять им какое бы то ни было внимание хотя бы на миг, - по всем этим несложным с виду причинам я всегда уступал тебе; как и следовало ожидать, твои притязания, твои попытки захватить власть, твои требования становились все безрассудней. |
Die niedrigste Regung, das banalste Gelüst, die vulgärste Leidenschaft wurde Dir zum Gesetz, dem das Leben anderer sich stets zu beugen hatte und dem sie notfalls skrupellos geopfert wurden. Das Wissen, dass Du bloß eine Szene zu machen brauchtest, um jederzeit alles zu erzwingen, stachelte Dich natürlicherweise und zweifellos beinah unbewusst zu Exzessen gemeiner Gewalttätigkeit an. Am Ende wusstest Du nicht mehr, was Du wolltest oder warum Du es wolltest. Nachdem Du mein Genie, meine Willenskraft und mein Vermögen in Beschlag genommen hattest, verlangtest Du in blinder, unersättlicher Gier meine ganze Existenz. Und nahmst sie. In dem im wahrsten und tragischsten Sinne kritischen Augenblick meines Lebens, kurz ehe ich den verhängnisvollen Schritt tat und mich auf jenen absurden Prozess einließ, attackierte mich von der einen Seite Dein Vater mit widerlichen Karten, die er in meinem Club abgab, und auf der anderen Seite attackiertest Du mich mit nicht minder ekelhaften Briefen. Am Morgen des Tages, an dem ich mich von Dir zum Polizeigericht schleppen ließ, um den lächerlichen Haftbefehl gegen Deinen Vater zu erwirken, hatte ich einen der übelsten und beschämendsten Briefe erhalten, die Du jemals geschrieben hast. | Самые низкие твои побуждения, самые пошлые вкусы, самые вульгарные увлечения стали для тебя законом, и ты хотел подчинить им жизнь других людей, а если понадобится, был готов принести в жертву без малейших угрызений совести. Ты знал, что, устраивая мне сцену, всегда добьешься своего, и, как мне верится, сам того не сознавая, доходил в грубости и вульгарности до непозволительных крайностей. И в конце концов ты сам терял представление о том, чего ты добивался, чего ты от меня хотел. Завладев моим талантом, моей волей, моим состоянием, ты, в слепоте ненасытной алчности, хотел взять у меня абсолютно все. И ты все отнял. В ту трагическую, роковую пору моей жизни, перед тем как я совершил нелепейший шаг, меня, с одной стороны, стал преследовать твой отец, оставляя в моем клубе отвратительные записки, а с другой - ты начал преследовать меня не менее безобразными письмами. Ничего не могло быть хуже того твоего письма, которое я получил утром, перед тем как позволил тебе затащить меня в полицию и потребовать дурацкий ордер на арест твоего отца, - ты никогда не писал так гадко и по такому постыдному поводу. |
Zwischen euch beide gestellt, verlor ich den Kopf. Meine Urteilsfähigkeit verließ mich. Panik trat an ihre Stelle. Ich sah, offen gestanden, keine Möglichkeit mehr, einem von Euch zu entfliehen. Blind tappte ich dahin, wie ein Ochse zum Schlachthaus. Ich hatte einen gewaltigen psychologischen Irrtum begangen. Ich hatte die ganze Zeit geglaubt, mein Nachgeben in unwichtigen Dingen hätte nichts zu bedeuten: ich könnte im entscheidenden Augenblick meiner Willenskraft wieder zu ihrer natürlichen Überlegenheit verhelfen. Das stimmte nicht. Im entscheidenden Augenblick ließ meine Willenskraft mich im Stich. Im Leben gibt es tatsächlich nichts Entscheidendes oder Unwichtiges. Alle Dinge sind gleichwertig und gleichgewichtig. Meine zunächst hauptsächlich auf Gleichgültigkeit beruhende Gewohnheit, Dir in allem nachzugeben, war unbemerkt ein Teil meines Wesens geworden. Ohne dass ich es wusste, hatte sie mein Temperament auf eine einzige verhängnisvolle Stimmung festgelegt. | Из-за вас обоих я совсем потерял голову. Здравый смысл мне изменил. Все вытеснил ужас. Могу сказать откровенно, что я не видел никакой возможности избавиться от вас обоих. Я подчинился, я шел слепо, как вол идет на убой. Я сделал непростительный психологический промах. Я всегда считал, что уступать тебе в мелочах - пустое и что, когда настанет решающая минута, я смогу вновь собрать всю присущую мне силу воли и одержать верх. Но ничего не вышло. В самую важную минуту сила воли изменила мне окончательно. В жизни нет ничего великого или малого. Все в жизни равноценно, равнозначно. Моя привычка, поначалу вызванная равнодушием, - уступать тебе во всем - неощутимо сделалась моей второй натурой. Сам того не сознавая, я допустил, чтобы эта перемена наложила постоянный и пагубный отпечаток на мой характер. |
Deshalb sagt Pater in dem subtilen Epilog zur ersten Auflage seiner Essays, "Scheitern heißt, Gewohnheiten annehmen". Das stumpfsinnige Volk von Oxford deutete diesen Ausspruch als bloße eigenwillige Umkehrung der recht langweiligen aristotelischen Auffassung von der Ethik, tatsächlich birgt er jedoch eine wunderbare, eine schreckliche Wahrheit. Ich hatte zugelassen, dass Du meine Moral untergrubst, und die Annahme einer Gewohnheit führte bei mir nicht nur zum Scheitern, sondern zum Untergang. In moralischer Hinsicht hast Du mich noch weit mehr gelähmt als in künstlerischer. | Вот почему Уолтер Патер в тонком эпилоге первого издания своих статей говорит: "создавать себе привычки - ошибка". Когда он это написал, скучные оксфордские ученые решили, что это только свободная перифраза порядком наскучившего текста Аристотелевой "Этики", но в этих словах скрыта потрясающая страшная истина. Я позволил тебе подорвать силу моего характера, и, превратившись в привычку, это стало для меня не просто Ошибкой, но и Гибелью. Мои нравственные устои ты расшатал еще больше, чем основы моего творчества. |
Sobald der Haftbefehl ausgestellt war, lenkte Dein Wille selbstverständlich alles Weitere. Während ich mich in London um kundigen Rat bemühen und in Ruhe die gemeine Falle hätte studieren sollen, in der ich mich hatte fangen lassen - die Gimpelfalle, wie Dein Vater sie noch heute nennt -, musste ich unbedingt mit Dir nach Monte Carlo fahren, ausgerechnet an diesen abstoßendsten aller Orte auf Gottes weiter Welt, damit Du Tag und Nacht, solange das Casino geöffnet war, am Spieltisch sitzen konntest. Ich konnte mir - da das Bakkarat mich nicht reizt - draußen die Zeit vertreiben. Du warst nicht dazu zu bewegen, auch nur fünf Minuten lang mit mir die Lage zu beraten, in die Ihr, Du und Dein Vater, mich gebracht hattet. Ich hatte lediglich Deine Hotelrechnung und Deine Spielschulden zu bezahlen. Die kleinste Anspielung auf die Feuerprobe, die mir bevorstand, ödete Dich an, eine neue Champagnermarke, die uns empfohlen wurde, interessierte Dich mehr. | Когда тебе обещали ордер на арест отца, ты, разумеется, стал распоряжаться всем. В то время как мне следовало бы остаться в Лондоне, посоветоваться с умными людьми и спокойно рассудить, каким образом я позволил поймать себя в такую ловушку - в капкан - как до сих пор выражается твой отец, - ты настоял, чтобы я повез тебя в Монте-Карло - самое гнусное место на белом свете, где ты день и ночь играл в казино, до самого закрытия. А я - поскольку баккара меня не привлекает, - я был оставлен в полном одиночестве. Ты и пяти минут не хотел поговорить со мной о том положении, в которое я попал из-за тебя и твоего отца. Мне оставалось только оплачивать твой номер в отеле и твои проигрыши. Малейший намек на тяжкие испытания, ожидавшие меня, нагонял на тебя скуку. Очередная марка шампанского, которую нам рекомендовали, интересовала тебя куда больше. |
Als wir nach London zurückkehrten, beschworen mich Freunde, die wirklich um mein Wohl besorgt waren, ich solle ins Ausland gehen, mich nicht auf einen unmöglichen Prozess einlassen. Weil sie mir diesen Rat gaben, unterstelltest Du ihnen niedrige Motive, und mich nanntest Du feige, weil ich ihn anhörte. Du zwangst mich zu bleiben und die Sache mit allen Mitteln durchzufechten, wenn möglich im Zeugenstand durch Leistung von absurden und dummen Meineiden. Am Ende wurde ich natürlich festgenommen, und Dein Vater war der Held des Tages: ja, mehr als der Held des Tages: Deine Familie hat sich jetzt, so komisch das ist, unter die Unsterblichen gereiht: denn durch jene groteske Unberechenbarkeit, die gewissermaßen ein gotisches Element in der Geschichte darstellt und Klio zur unseriösesten aller Musen macht, wird Dein Vater in der Schar der gütigen, reingesinnten Eltern aus den Erbauungsgeschichten fortleben und Du an der Seite des Knaben Samuel, ich aber sitze im tiefsten Kot des Malebolge zwischen Gilles de Retz und dem Marquis de Sade. | По возвращении в Лондон те из моих друзей, кто по-настоящему тревожился о моем благополучии, умоляли меня уехать за границу и уклониться от этого неслыханного судилища. Ты приписывал им подлые мотивы и обвинял меня в трусости за то, что я выслушивал их советы. Ты заставил меня остаться и, если выйдет, отвести от себя все обвинения бесстыдным и неправдоподобным лжесвидетельством на суде. Разумеется, в конце концов меня арестовали, и твой отец стал героем дня - нет, не только героем дня: теперь твоя семья попала в сонм Бессмертных, ибо из-за шутовских, хотя и мрачных прихотей истории - ведь Клио самая несерьезная из Муз - твой отец теперь навсегда останется среди добрых и благомыслящих героев книжек для воскресных школ, тебе будет отведено место рядом с отроком Самуилом, а я окажусь в самой глубокой трясине "Злых щелей", между маркизом де Садом и Жилем де Ретцем. |
Natürlich hätte ich mit Dir brechen sollen. Ich hätte Dich aus meinem Leben schleudern sollen, wie man ein stechendes Insekt von seinem Anzug schleudert. Im schönsten seiner Dramen erzählt Aischylos7 uns von jenem Hirtenkönig, der ein Löwenjunges, in seinem Hause aufzieht und es liebt, weil es freudig seinem Rufe folgt und wedelnd seinen Hunger kundtut. Doch es wird größer und zeigt seine wahre Natur, vernichtet den König und sein Haus und seine ganze Habe. | Конечно, я должен был избавиться от тебя. Конечно, я должен был бы вытряхнуть тебя из своей жизни, как вытряхивают из одежды ужалившее насекомое. В одной из лучших своих драм Эсхил рассказывает о вельможе, который вырастил в своем доме львенка, детеныша льва, и любит его за то, что тот, радостно блестя глазами, прибегает к нему и ласкается, выпрашивая подачку, - весело глядящий на руки, ласковый по принуждению желудка. Но зверь вырастает, в нем просыпается инстинкт его породы, нрав предков, уничтожает и вельможу, и его семью, и все, что им принадлежало. |
Mir ging es ähnlich wie diesem König. Doch mein Fehler war nicht, dass ich mich nicht von Dir trennte, sondern dass ich mich zu oft von Dir trennte. Soweit ich mich entsinne, kündigte ich Dir regelmäßig alle drei Monate die Freundschaft, und jedes Mal brachtest Du es fertig, sei es durch Bitten, Telegramme, Briefe, durch Vermittlung Deiner oder auch meiner Freunde und auf sonstige Art, dass ich Dich wieder aufnahm. Als Du Ende März '93 mein Haus in Torquay verließest, war ich entschlossen, nie mehr mit Dir zu sprechen und Dich unter keinen Umständen mehr in meine Nähe zu lassen, so empörend war der Auftritt gewesen, den Du am Vorabend Deiner Abreise gemacht hattest. Aus Bristol batest Du mich in Briefen und Telegrammen um Verzeihung und um ein Wiedersehen. Dein Hauslehrer, der in Torquay geblieben war, sagte mir, dass Du seiner Meinung nach manchmal einfach nicht verantwortlich seist für das, was Du sagtest und tätest, und dass die meisten, wenn nicht alle Studenten des Magdalen College diese Meinung teilten. Ich willigte ein, Dich wiederzusehen, und verzieh Dir natürlich. Auf der Fahrt nach London batest Du mich, mit Dir ins Savoy zu gehen. Das wurde mein Verhängnis. | Чувствую, что и я уподобился этому человеку. Но моя ошибка была не в том, что я с тобой не расстался, а в том, что я расставался с тобой слишком часто. Насколько я помню, я регулярно каждые три месяца прекращал нашу дружбу, и каждый раз, когда я это делал, ты ухитрялся мольбами, телеграммами, письмами, заступничеством твоих и моих друзей добиться, чтобы я позволил тебе вернуться. После того как в конце марта девяносто третьего года ты уехал из моего дома в Торки, я решил никогда больше с тобой не разговаривать и ни в коем случае не допускать тебя к себе, настолько безобразной была сцена, которую ты мне устроил вечером накануне отъезда. Ты писал и телеграфировал мне из Бристоля, умоляя простить тебя и повидаться с тобой. Твой воспитатель, который остался у меня, сказал, что временами ты бываешь совершенно невменяем и что многие педагоги в колледже св.Магдалины того же мнения. Я согласился встретиться с тобой и, конечно, простил тебя. Когда мы возвращались в Лондон, ты попросил, чтобы я повел тебя в "Савой". Эта встреча оказалась для меня роковой. |
Drei Monate später, im Juni, waren wir in Goring. Einige Deiner Freunde aus Oxford kamen übers Wochenende auf Besuch. Am Morgen ihrer Abreise machtest Du eine so fürchterliche, so peinliche Szene, dass ich Dir sagte, wir müssten uns trennen. Ich weiß noch gut, wie wir auf dem gepflegten Rasen des ebenen Crocketplatzes standen und ich Dir auseinander setzte, dass wir einander nur das Leben schwer machten, dass Du meines völlig ruiniertest und dass ich Dich offensichtlich nicht wirklich glücklich machte und dass unwiderrufliche Trennung, ein endgültiger Schlussstrich, die einzig kluge und philosophische Lösung sei. Du reistest nach dem Lunch schmollend ab, nicht ohne dem Butler einen Deiner kränkendsten Briefe mit der Anweisung hinterlassen zu haben, ihn mir nach Deiner Abreise auszuhändigen. | Три месяца спустя, в июне, мы были в Горинге. Несколько твоих друзей по Оксфордскому университету гостили у нас с субботы до понедельника. В то утро, когда они уехали, ты устроил мне сцену настолько дикую, настолько гнетущую, что я сказал, что нам надо расстаться. Я отлично помню, как мы стояли на ровной крокетной площадке, вокруг зеленел чудесный газон, и я старался объяснить тебе, что мы портим жизнь друг другу, что ты мою жизнь губишь совершенно, а я тоже не даю тебе настоящей радости, и что единственное мудрое, логическое решение - расстаться окончательно и бесповоротно. Позавтракав, ты уехал с мрачным видом, оставив для меня у привратника одно из самых оскорбительных писем. |
Vor Ablauf von drei Tagen telegrafiertest Du aus London, ich möge Dir verzeihen und Dich zurückkommen lassen. Ich hatte das Haus nur Dir zuliebe gemietet. Ich hatte auf Dein Verlangen Deine eigenen Diener engagiert. Es tat mir immer mehr leid, dass Du ein Opfer dieser grässlichen Launenhaftigkeit warst. Ich hatte Dich gern. Und so ließ ich Dich zurückkommen und verzieh Dir. Drei Monate später, im September, kam es zu neuerlichen Szenen, weil ich Dich auf die Schuljungenschnitzer in Deinem Übersetzungsentwurf von Salome aufmerksam gemacht hatte. Inzwischen kannst Du genug Französisch und weißt, dass diese Übersetzung eines Oxford-Studenten, der Du ja warst, ebenso unwürdig war wie des Werkes, das sie wiedergeben sollte. | Но не прошло и трех дней, как ты телеграфировал из Лондона, умоляя простить тебя и позволить тебе вернуться. Дом был снят ради тебя. По твоей просьбе я пригласил твоих собственных слуг. Меня всегда страшно огорчало, что из-за своего ужасного характера ты становишься жертвой таких диких вспышек. Я был очень привязан к тебе. И я разрешил тебе вернуться и простил тебя. А еще через три месяца, в сентябре, начались новые скандалы. Поводом был мой отзыв о твоем переводе "Саломеи", когда я тебе указал на твои ученические ошибки. К тому времени ты уже настолько знал французский, что и сам мог бы понять, насколько этот перевод недостоин не только тебя как оксфордского студента, но недостоин и оригинала, который ты пытался передать. |
Damals wusstest Du das natürlich noch nicht, und in einem Deiner ausfallenden Briefe, die Du mir in dieser Sache schriebst, sagtest Du, Du seist mir in "intellektueller Hinsicht nicht verpflichtet". Als ich das las, spürte ich, dass es der einzige wahre Satz war, den Du mir im Laufe unserer ganzen Freundschaft geschrieben hattest. Ich sah ein, dass eine weniger kultivierte Natur viel besser zu Dir gepasst hätte. Ich sage das jetzt nicht aus Verbitterung, sondern stelle es einfach als Tatsache fest. Die Voraussetzung für jede menschliche Bindung, sei es Ehe oder Freundschaft, ist letztlich das Gespräch; dieses Gespräch muss eine gemeinsame Basis haben, und bei zwei Menschen von sehr verschiedenem Bildungsniveau kann diese Basis nur auf der niedrigsten Ebene liegen. | Тогда ты, конечно, этого не признал, и в одном из самых резких писем по этому поводу ты говорил, что "никаким интеллектуальным влиянием" ты мне не обязан. Помню, что, читая эти строки, я почувствовал, что за все время нашей дружбы это была единственная правда, которую ты мне написал. Я понял, что человек духовно менее развитый соответствовал бы твоей натуре гораздо больше. Говорю об этом без горечи, - просто в этом сущность всякого содружества. Ведь, в конечном счете, любое содружество, будь то брак или дружба, основано на возможности беседовать друг с другом, а такая возможность зиждется на общих интересах, тогда как у людей совершенно различного культурного уровня общие интересы обычно бывают самого низменного свойства. |
Trivialität in Wort und Tat ist bezaubernd. Ich hatte sie zum Grundstein einer geistreichen Philosophie gemacht, die ich in meinen Theaterstücken und Paradoxen zum Ausdruck brachte. Aber den Tand und die Torheit unseres gemeinsamen Lebens empfand ich oft als öde: nur im Morast begegneten wir uns: und so faszinierend, schrecklich faszinierend das einzige Thema war, um das Deine Reden beharrlich kreisten, am Ende langweilte es mich nur noch. Es langweilte mich oft tödlich, doch ich nahm es hin, wie ich Deine Leidenschaft für Varietèvorstellungen hinnahm oder Deine Manie für sinnloses Prassen oder Deine sonstigen, für mich noch weniger anziehenden Eigenheiten: als etwas nämlich, womit man sich eben abzufinden hatte, als einen Teil des hohen Preises, den man für Deine Bekanntschaft bezahlen musste. | Тривиальность в мыслях и поступках - очаровательное качество. Я построил на нем блистательную философию моих пьес и парадоксов. Но вся накипь, вся нелепость нашей жизни часто становились мне в тягость; мы с тобой встречались только в грязи, на самом дне, и какой бы обольстительной, слишком обольстительной ни была единственная тема, к которой сводились все твои разговоры, мне она в конце концов стала приедаться. Порой мне становилось смертельно скучно, но я терпел и это, как терпел твое пристрастие к мюзик-холлам, твою манию бессмысленных излишеств в еде и питье, как и все неприятные мне черты твоего характера: с этим приходилось мириться - это была часть той дорогой цены, которую надо было платить за дружбу с тобой. |
Als ich nach unserem Aufenthalt in Goring für zwei Wochen nach Dinard fuhr, warst Du mir sehr böse, weil ich Dich nicht mitnahm, machtest mir deshalb vor meiner Abreise mehrere sehr unerquickliche Szenen im Albemarle Hotel und schicktest mir ebenso unerquickliche Telegramme in das Landhaus, in dem ich ein paar Tage zu Gast war. Ich weiß noch, dass ich Dir sagte, es sei Deine Pflicht, eine Weile bei Deinen Angehörigen zu bleiben, nachdem Du den ganzen Sommer fern von ihnen verbracht hattest. Doch um die Wahrheit zu sagen, ich hätte Dich unter keinen Umständen um mich haben können. Wir waren fast zwölf Wochen lang zusammen gewesen. | Когда я, после Горинга, поехал на две недели в Динар, ты страшно рассердился на меня за то, что я не взял тебя с собой, непрестанно устраивал мне перед отъездом неприятнейшие сцены в отеле "Альбемарл", а потом послал несколько столь же неприятных телеграмм в имение, где я гостил несколько дней. Помнится, я тебе сказал, что твой долг - побыть некоторое время со своими родными, так как ты все лето провел вдали от дома. Но на самом деле, буду с тобой совершенно откровенен, я ни в коем случае не мог допустить тебя к себе. Мы пробыли вместе почти три месяца. |
Ich brauchte Ruhe und musste mich von den schrecklichen Strapazen Deiner Gesellschaft erholen. Ich musste eine Welle mit mir allein sein. Es war eine intellektuelle Notwendigkeit. Und so sah ich, offen gestanden, in Deinem eben zitierten Brief eine treffliche Gelegenheit, die verhängnisvolle Freundschaft, die sich zwischen uns entwickelt hatte, zu beenden, sie ohne Bitterkeit zu beenden, wie ich es schon drei Monate früher an jenem strahlenden Junimorgen in Goring versucht hatte. Ich wurde jedoch darauf aufmerksam gemacht - wie ich zugeben muss, von einem meiner Freunde, an den Du Dich in Deiner Bedrängnis gewandt hattest -, dass Du tief verletzt sein würdest, vielleicht sogar gedemütigt, wenn Du Deine Arbeit wie einen Schulaufsatz zurückerhieltest; dass ich Dich geistig überfordere; und dass Du mir, was immer Du schreiben oder tun würdest, aufrichtig ergeben seist. | Мне необходимо было передохнуть, освободиться от страшного напряжения в твоем присутствии. Мне непременно нужно было остаться наедине с собой. Отдых был мне интеллектуально необходим. Сознаюсь - тогда я решил, что то твое письмо, о котором я говорю выше, послужит отличным предлогом прекратить роковую дружбу, возникшую между нами, - и прекратить ее без всякой горечи, что я уже и пытался сделать в то солнечное утро, в Горинге, три месяца назад. И надо сознаться, что один из моих друзей, к которому ты обратился в трудную минуту, объяснил мне, какой обидой, более того - каким унижением для тебя было получить свой перевод обратно, словно школьную работу; мне было сказано, что я предъявляю слишком высокие требования к твоему интеллекту, и что бы ты ни писал и ни делал, все равно ты безраздельно и безоговорочно предан мне. |
Ich wollte nicht der erste sein, der Deine literarischen Gehversuche hemmte oder geringschätzte: ich wusste genau, dass Farbe und Rhythmus meines Werkes nur in der Übersetzung eines Dichters erhalten bleiben würden: doch Ergebenheit war und ist für mich noch immer etwas sehr Schönes, das man nicht leichthin abtun sollte: und so nahm ich die Übersetzung und Dich wieder an. Genau drei Monate danach, nach einer Reihe von Auftritten, die ihren Höhepunkt in einer besonders abstoßenden Szene fanden, als Du an einem Montagabend in Begleitung zweier Freunde bei mir auftauchtest, flüchtete ich buchstäblich am nächsten Morgen vor Dir ins Ausland. Ich nannte meinen Angehörigen irgendeinen albernen Grund für meine plötzliche Abreise und hinterließ meinem Diener eine falsche Adresse, da ich fürchtete, Du könntest sonst mit dem nächsten Zug nachkommen. | Я не хотел мешать тебе в твоих литературных опытах, не хотел обескураживать тебя. Я отлично знал, что ни один переводчик, если сам он - не поэт, никогда не сможет в должной мере передать ритм и колорит моего произведения; но мне всегда казалось, да и до сих пор кажется, что нельзя так легко швыряться столь прекрасным чувством, как преданность, поэтому я вернул и перевод и тебя. Ровно через три месяца, после целого ряда скандалов, окончившихся совершенно безобразной сценой, когда ты явился в мой рабочий кабинет с двумя или тремя приятелями, я тут же, на следующее утро, буквально бежал от тебя за границу, под каким-то нелепым предлогом, которым я пытался успокоить свою семью, и оставил своим слугам фальшивый адрес, боясь, что ты бросишься вслед за мной. |
Ich weiß noch, wie ich an jenem Nachmittag im Zug nach Paris eilte und darüber nachdachte, wie unmöglich, wie schrecklich, wie völlig verfahren mein Leben sein musste, wenn ich, ein Mann von weltweiter Berühmtheit, buchstäblich zur Flucht aus England gezwungen war, um von einer Freundschaft loszukommen, die in mir alles geistig und sittlich Gute zerstörte: dabei floh ich nicht vor einem Fabelwesen, das aus Schlamm und Unrat in unsere moderne Welt gestiegen war und in dessen Fängen ich mich verstrickt hatte, sondern vor Dir, einem jungen Mann meiner eigenen Gesellschaftsschicht, der wie ich in Oxford studiert hatte und ständiger Gast in meinem Hause gewesen war. Es folgten die üblichen Bitt- und Reuetelegramme: ich ignorierte sie. Schließlich drohtest Du, nicht nach Ägypten zu reisen, wenn ich nicht in ein Treffen einwilligte. Ich selbst hatte aber, mit Deinem Wissen und Willen, Deine Mutter gebeten, Dich aus England wegzuschicken, nach Ägypten, da Du in London Dein Leben zerstörtest. Ich wusste, dass es für Deine Mutter eine schreckliche Enttäuschung gewesen wäre, wenn Du nicht gingest, und ihr zuliebe traf ich mich mit Dir und in einer großen Gefühlsaufwallung, die selbst Du nicht vergessen haben kannst, verzieh ich das Vergangene; von der Zukunft jedoch sprach ich kein Wort. | Помню, как в тот день, когда поезд уносил меня в Париж, я думал, в какой немыслимый, ужасный и абсолютно бессмысленный тупик зашла моя жизнь, когда мне, всемирно известному человеку, приходится тайком бежать из Англии, чтобы избавиться от дружбы, совершенно губительной для меня как в моральном, так и в интеллектуальном отношении; причем тот, от которого я бежал, был не какое-то исчадие помойных ям или зловонных трущоб, возникшее среди нас и ворвавшееся в мою жизнь, это был ты, юноша моего круга, который учился в том же оксфордском колледже, что и я, постоянный гость в моем доме. Ко мне, как всегда, полетели телеграммы, полные раскаяния; я не обращал на них внимания. Наконец, ты стал угрожать мне, что, если я не соглашусь с тобой повидаться, ты ни при каких обстоятельствах не согласишься уехать в Египет. Ты знал, что с твоего ведома и согласия я просил твою матушку отослать тебя из Англии в Египет, подальше от пагубной для тебя жизни в Лондоне. Я знал, что если ты не уедешь, это будет для нее ужасающим разочарованием, ради нее я согласился встретиться с тобой и под влиянием сильного чувства, о котором даже ты, наверно, не смог позабыть, простил тебе все прошлое, хотя не сказал ни слова о будущем. |
Ich weiß noch, wie ich nach meiner Rückkehr am nächsten Tag traurig in meinem Zimmer in London saß und ernstlich zu ergründen versuchte, ob Du wirklich so seist, wie Du mir erschienst, so voll schrecklicher Fehler, so verderbenbringend für Dich selbst wie für andere, ein Mensch, dessen Gesellschaft, ja dessen bloße Bekanntschaft einem zum Verhängnis wird. Eine ganze Woche lang dachte ich darüber nach, fragte mich, ob ich Dich nicht doch ungerecht oder falsch einschätzte. Und am Ende der Woche wird ein Brief Deiner Mutter abgegeben. Er spiegelte bis ins einzelne den gleichen Eindruck, den auch ich von Dir hatte. Deine Mutter schrieb von Deiner blinden, maßlosen Eitelkeit, die Schuld daran sei, dass Du Dein Zuhause gering achtetest und Deinen älteren Bruder - diese candidissima anima - "wie einen Philister" behandeltest: von Deiner Unbeherrschtheit, die sie davor zurückschrecken ließ, mit Dir über Dein Leben zu sprechen, über das Leben, das Du, wie sie fühlte und wusste, führtest: über Dein Verhalten in Gelddingen, das sie in mehr als einer Hinsicht betrübte: von der Veränderung zu Deinen Ungunsten, die mit Dir vorgegangen sei. | Помню, как, возвратившись в Лондон на следующий день, я сидел у себя в кабинете, грустно и сосредоточенно пытаясь решить для себя - действительно ли ты такой, как казалось, вправду ли ты так чудовищно испорчен, так беспощадно губителен и для окружающих и для самого себя, так пагубно влияешь даже на случайных знакомых, не говоря о друзьях. Целую неделю я думал об этом и сомневался - не слишком ли я несправедлив к тебе, не ошибаюсь ли я в своей оценке? Но в конце недели мне вручают письмо от твоей матери. Все чувства, испытанные мной, были выражены в этом письме. В нем она говорила о твоем слепом и преувеличенном тщеславии, из-за которого ты презирал свою семью и называл своего старшего брата, эту candidissima anima [чистейшая душа (лат.)], филистером, рассказывала о твоей вспыльчивости, из-за которой она боялась говорить с тобой о жизни, о той жизни, которую, как она чувствовала и знала, ты ведешь, о твоем отношении к денежным делам, огорчавшим ее по многим причинам, о том, как ты деградировал, как изменился. |
Sie sah natürlich ein, dass Du mit einem schrecklichen Erbe belastet bist, und gab es offen zu, gab es voll Entsetzen zu: er ist "dasjenige meiner Kinder, das den unseligen Douglas-Charakter geerbt hat", schrieb sie. Und abschließend stellte sie fest, sie fühle sich zu der Bemerkung verpflichtet, ihrer Ansicht nach habe Deine Freundschaft mit mir Deine Eitelkeit in einem solchen Maße gesteigert, dass sie zur Quelle all Deiner Fehler wurde, und sie bat mich ernstlich, ich möge mich nicht im Ausland mit Dir treffen. Ich beantwortete ihren Brief umgehend und schrieb ihr, dass ich jedem ihrer Worte beipflichte. Ich schrieb noch viel mehr. Ich ging so weit, wie ich irgend gehen konnte. Ich schrieb ihr, unsere Freundschaft datiere von Deiner Studentenzeit in Oxford, als Du mich gebeten hättest, Dir aus einer Kalamität heikelster Art zu helfen. Ich schrieb ihr, dass Dein Leben schon immer von dem gleichen Problem überschattet gewesen sei. Die Verantwortung für Deine Reise nach Belgien hattest Du Deinem Gefährten zugeschoben, und Deine Mutter machte mir Vorwürfe, dass ich Dich mit ihm bekannt gemacht hatte. | Она, разумеется, понимала, что ты отягощен ужасной наследственностью и откровенно признавалась в этом, признавалась в отчаянии. "Из всех моих детей, - писала она о тебе, - он один унаследовал роковой темперамент Дугласов". В конце она писала, что считает своим долгом заявить, что наша дружба с тобой, по ее мнению, настолько раздула твое тщеславие, что стала источником всех твоих дурных поступков, и настойчиво просила меня не встречаться с тобой за границей. Я тотчас же ответил ей, что согласен с каждым ее словом. Я еще многое добавил. Я был с ней откровенен - насколько это было возможным. Я рассказал ей, что наша дружба началась, когда ты еще учился в Оксфорде и пришел ко мне с просьбой помочь тебе выпутаться из очень серьезных неприятностей весьма личного характера. Я писал ей, что в твоей жизни такие неприятности возникали непрестанно. Тогдашнего своего приятеля ты считал виноватым в том, что тебе пришлось ехать в Бельгию. А твоя мать винила меня в том, что я тебя с ним познакомил. |
Ich legte die Verantwortung dem auf die Schultern, dem sie zukam, nämlich Dir. Schließlich versicherte ich Deiner Mutter, dass ich nicht die geringste Absicht hätte, Dich im Ausland zu treffen, und bat sie, sie möge dafür sorgen, dass Du für mindestens zwei oder drei Jahre dort bliebest, vielleicht als ehrenamtlicher Attaché oder, falls das nicht ginge, zur Erlernung neuerer Sprachen oder unter irgendeinem beliebigen Vorwand; das wäre für Dich und für mich das Beste. | И я переложил вину на истинного виновника - на тебя. В конце письма я заверил ее, что не имею ни малейшего намерения встречаться с тобой за границей, и просил ее задержать тебя там как можно дольше, либо при посольстве, либо, если это не удастся, для изучения местных языков - словом, просил ее найти любой способ удержать тебя за границей, по крайней мере, на два или три года, так же ради тебя, как и ради меня. А между тем с каждой почтой я получал от тебя письма из Египта. |
Inzwischen schriebst Du mir mit jeder Post aus Ägypten. Ich reagierte auf keine dieser Mitteilungen. Ich las sie und zerriss sie. Ich hatte endgültig mit Dir Schluss gemacht. Meine Entscheidung stand fest, und freudig widmete ich mich wieder der Kunst, von deren Vervollkommnung ich mich durch Dich so lange abhalten ließ. Nach Ablauf von drei Monaten schreibt mir doch tatsächlich Deine Mutter - zweifellos auf Dein Bestreben - aus jener unglückseligen Willensschwäche heraus, die ihr eigen ist und die in der Tragödie meines Lebens eine nicht minder verhängnisvolle Rolle spielt als die Gewalttätigkeit Deines Vaters, und teilt mir mit, Du wartest sehnlichst auf eine Nachricht von mir, und damit ich keinen Vorwand hätte, Dir nicht zu schreiben, gibt sie mir Deine Adresse in Athen, die ich natürlich genau kannte. | Я и не думал отвечать ни на одно твое послание. Я их прочитывал и рвал. Решение было принято, и я с радостью отдался Искусству, от которого я позволял тебе отрывать меня. Через три месяца твоя мать, чье несчастное слабоволие, столь для нее характерное, сыграло в трагедии моей жизни роль не менее роковую, чем самодурство твоего отца, вдруг сама пишет мне, - и я нисколько не сомневаюсь, по твоему настоянию, - что ты очень хочешь получить от меня письмо, и для того, чтобы у меня не было предлога отказаться от переписки с тобой, посылает мне твой адрес в Афинах, который был мне отлично известен. |
Ich gestehe, dass ihr Brief mich überraschte. Ich verstand nicht, wie sie nach dem, was sie mir im Dezember geschrieben und was ich ihr darauf geantwortet hatte, den Versuch machen konnte, meine unglückselige Freundschaft mit Dir zu kitten oder zu erneuern. Selbstverständlich bestätigte ich ihren Brief und riet ihr dringend zu dem Versuch, Dich doch bei einer ausländischen Gesandtschaft unterzubringen, damit Du nicht nach England zurückkehrtest; Dir jedoch schrieb ich nicht und nahm nach wie vor keine Notiz von Deinen Telegrammen. Schließlich gingst Du soweit, an meine Frau zu depeschieren, sie solle doch ihren Einfluss auf mich geltend machen und mich veranlassen, Dir zu schreiben. | Сознаюсь, что это письмо удивило меня до чрезвычайности. Я не мог понять, как после того, что она мне писала в декабре, и после моего ответа на это ее письмо она решилась таким способом возобновить или восстановить мою злополучную дружбу с тобой. Конечно, я ответил ей на письмо и снова стал уговаривать ее достать тебе место в каком-нибудь посольстве за границей, чтобы помешать тебе вернуться в Англию, но тебе я писать не стал и по-прежнему, как и до письма твоей матери, не обращал никакого внимания на твои телеграммы. В конце концов ты взял и телеграфировал моей жене, умоляя ее употребить все свое влияние и заставить меня написать тебе. |
Unsere Freundschaft war für sie schon immer eine Quelle der Betrübnis gewesen: nicht nur, weil sie Dich persönlich nie mochte, sondern weil sie sah, wie der Umgang mit Dir mich veränderte, und zwar nicht zu meinem Vorteil: dennoch, sie war nicht nur immer liebenswürdig und gastfreundlich zu Dir, sie konnte auch den Gedanken nicht ertragen, dass ich eine Unfreundlichkeit - als solche betrachtete sie es - gegen einen meiner Freunde beging. Sie glaubte, ja sie wusste, dass das meinem Charakter zuwiderlief. Auf ihre Bitte hin nahm ich mit Dir Verbindung auf. Ich erinnere mich noch an den Wortlaut meines Telegramms. Ich schrieb, die Zeit heile alle Wunden, doch müssten noch viele Monate vergehen, ehe ich Dir wieder schreiben oder Dich sehen könne. Du reistest unverzüglich nach Paris ab und schicktest mir von unterwegs leidenschaftliche Telegramme, in denen Du um ein Zusammentreffen batest, um ein einziges nur. Ich lehnte ab. | Наша дружба всегда огорчала ее, не только потому, что ты никогда ей не нравился, но потому, что она видела, как наши постоянные встречи вызывали во мне перемену - и не к лучшему; и все же она всегда была необычайно мила и гостеприимна по отношению к тебе, и теперь ей невыносимо было думать, что я в чем-то, как ей казалось, жесток к кому-нибудь из своих друзей. Она считала, - нет, твердо знала, - что такое отношение не в моем характере. И по ее просьбе я ответил тебе. Я помню содержание моей телеграммы дословно. Я сказал, что время излечивает все раны, но что еще много месяцев я не стану ни писать тебе, ни видеться с тобой. Ты немедленно выехал в Париж, посылая мне с дороги безумные телеграммы и умоляя меня во что бы то ни стало встретиться там с тобой. Я отказался. |
Du trafst an einem späten Samstag Abend in Paris ein und fandest in Deinem Hotel meinen kurzen Brief mit der Mitteilung, dass ich Dich nicht sehen wolle. Am nächsten Morgen traf in der Tite Street ein zehn oder elf Seiten langes Telegramm von Dir ein. Darin sagtest Du, Du könntest einfach nicht glauben, dass ich Dich, ganz gleich, was Du mir angetan habest, um keinen Preis sehen wolle: Du hieltest mir vor, dass Du sechs Tage und sechs Nächte ohne Aufenthalt quer durch ganz Europa gefahren seist, nur um mich wenigstens für eine Stunde zu sehen. Dein Hilferuf war, wie ich zugeben muss, höchst eindrucksvoll aufgemacht und schloss mit einer kaum verhüllten Selbstmorddrohung. jedenfalls musste ich es so auffassen. | Ты приехал в Париж в субботу вечером; и в гостинице тебя ждало мое письмо о том, что я не хочу тебя видеть. На следующее утро я получил на Тайт-стрит телеграмму на десяти или одиннадцати страницах. В ней говорилось, что какое бы зло ты мне не причинил, ты все равно не веришь, что я откажусь встретиться с тобой, ты напоминал мне, что ради такой встречи хоть на час ты ехал шесть дней и ночей через всю Европу, нигде на задерживаясь, умолял меня жалобно и, должен сознаться, очень трогательно и кончал весьма недвусмысленной угрозой покончить с собой. |
Denn Du hattest mir oft erzählt, dass viele Deiner Ahnen die Hand mit dem eigenen Blut befleckt hatten; Dein Onkel ganz bestimmt, Dein Großvater höchstwahrscheinlich; und viele andere aus dem hohlen, morschen Stamm, der Dich hervorgebracht hat. Mitleid, meine alte Neigung zu Dir, Rücksicht auf Deine Mutter, für die Dein Tod unter so grässlichen Umständen ein kaum zu ertragender Schicksalsschlag gewesen wäre, der schreckliche Gedanke, dass ein so junges Leben, das bei all seinen hässlichen Fehlern doch Schönes verhieß, ein so entsetzliches Ende nehmen sollte, reine Menschlichkeit, all diese Regungen müssen mir als Entschuldigung dafür dienen -falls es einer Entschuldigung bedarf -, dass ich Dir eine letzte Zusammenkunft gewährte. | Ты сам часто рассказывал мне, сколько человек в твоем роду обагрили руки собственной кровью: твой дядя - несомненно и, возможно, твой дед, да и много других из безумного, порочного семейства, породившего тебя. Жалость, моя старая привязанность к тебе, забота о твоей матери, для которой твоя смерть при таких жутких обстоятельствах была бы смертельным ударом, ужас при мысли, что такая юная жизнь вдруг так страшно оборвется, - жизнь, у которой, при всех ее уродливых недостатках, еще есть надежда стать прекрасной; даже простая человечность, - все это пусть послужит, если это необходимо, оправданием того, что я согласился объясниться с тобой в последний раз. |
Ich kam nach Paris: und Du brachst den ganzen Abend immer wieder in Tränen aus, die wie Regen über Deine Wangen flossen, zuerst während des Diners bei Voisin, anschließend beim Souper bei Paillard: Du zeigtest Freude über das Wiedersehen, fasstest so oft es ging nach meiner Hand wie ein braves, reuiges Kind: Du warst an diesem Abend voll ungekünstelter aufrichtiger Zerknirschung: und so gab ich nach und erneuerte unsere Freundschaft. Zwei Tage nach unserer Ankunft in London sah Dein Vater Dich mit mir beim Lunch im Café Royal, kam an meinen Tisch, trank von meinem Wein, und am gleichen Nachmittag holte er durch einen an Dich gerichteten Brief zu seinem ersten Schlag gegen mich aus. | Но когда я приехал в Париж, ты весь вечер так плакал, слезы так часто текли у тебя по щекам, текли дождем, и во время обеда у Вуазена, и за ужином у Пайяра твоя радость от встречи со мной была так непритворна, ты все время брал мою руку, как ласковый, виноватый ребенок, и так искренне, так непосредственно каялся, что я согласился возобновить нашу дружбу. Через два дня после нашего возвращения в Лондон твой отец увидел нас за завтраком в "Кафе-Рояль", подсел к моему столику, пил вино вместе со мной, а к вечеру, в письме, обращенном к тебе, начал впервые нападать на меня. |
Seltsamerweise sah ich mich noch einmal, ich will nicht sagen vor die glückliche Möglichkeit, sondern geradezu vor die Pflicht gestellt, mich von Dir zu trennen. Ich brauche Dich wohl kaum daran zu erinnern, dass ich Dein Benehmen mir gegenüber während unseres Aufenthalts in Brighton vom 10. bis 13. Oktober 1894 meine. Dich über drei Jahre zurückzuerinnern, dürfte Dir schwer fallen. Wir jedoch im Kerker, deren Leben kein Ereignis kennt, nur Gram, wir müssen die Zeit nach dem Pochen des Leids und der Erinnerung an bittere Augenblicke messen. Wir haben sonst nichts, woran wir denken könnten. Das Leid ist - so wunderlich Dir das klingen mag - das Mittel, durch das wir existieren, weil es das einzige Mittel ist, das uns die eigene Existenz noch bewusst macht; und die Erinnerung an frühere Leiden brauchen wir als Gewähr, als Beweis dafür, dass wir noch immer wir selbst sind. Zwischen mir und meinen freudigen Erinnerungen liegt ein Abgrund, der nicht minder tief ist als der Abgrund zwischen mir und den wirklichen Freuden des Daseins. | Удивительным образом обстоятельства едва ли не силой вновь навязали мне - не хочу сказать - возможность, скорее - долг - окончательно расстаться с тобой. Вряд ли надо напоминать тебе, что я имею в виду твое поведение в Брайтоне, от десятого до тринадцатого октября 1894 года. Наверное, для тебя то, что было три года назад, - давнее прошлое. Но для нас, обитателей тюрьмы, чья жизнь лишена всякого содержания, кроме скорби, время измеряется приступами боли и отсчетом горестных минут. Больше нам думать не о чем. Может быть, странно это слышать, но страдание для нас - способ существования, потому что это единственный способ - осознать, что мы еще живы, и воспоминание о наших былых страданиях нам необходимо, как порука, как свидетельство того, что мы остались самими собой. Между мной и воспоминанием о счастье лежит такая же глубокая пропасть, как между мной и подлинным счастьем. |
Wäre unser gemeinsames Leben so gewesen, wie die Welt es sich vorstellt, ein Leben in Vergnügungen, Üppigkeit und Freude, dann könnte ich mich an keine Einzelheit mehr erinnern. Weil es aber so viele Augenblicke und Tage gab, die tragisch, bitter und gespenstisch waren mit ihren Anzeichen kommenden Unheils, öde oder qualvoll mit ihren immer wiederkehrenden Auftritten und hässlichen Streitereien, darum sehe oder höre ich jeden einzelnen Vorfall noch heute in aller Schärfe, ja ich sehe oder höre kaum etwas anderes. An diesem Ort lebt man so ausschließlich vom Schmerz, dass meine Freundschaft mit Dir, so wie sie sich meiner Erinnerung aufzwingt, mir immer wie ein stimmiges Präludium zu dem Chor der Angststimmen erscheint, den ich Tag für Tag hören, nein, schlimmer noch: selbst dirigieren muss; als wäre mein Leben, was immer ich selbst und andere darin gesehen haben, die ganze Zeit über eine wahre Symphonie des Schmerzes gewesen, eine Suite rhythmisch verbundener Sätze, die ihrem sicheren Schlussfall mit jener Zwangsläufigkeit zueilen, die in der Kunst für die Behandlung eines jeden großen Themas charakteristisch ist. | Если бы наша жизнь с тобой была такой, какой ее воображали все, - сплошным удовольствием, легкомыслием и весельем, я не мог бы сейчас припомнить ни одного момента. Лишь оттого, что в нашей жизни было столько минут и дней трагических, горьких, предрекавших беду, столько тягостных и гадких в своем однообразии сцен и непристойных вспышек, лишь потому я так подробно вижу и слышу каждую сцену, лишь потому не вижу и не слышу почти ничего иного. Здесь человек живет в таких мучениях, что я вынужден вспоминать о нашей с тобой дружбе только как о прелюдии, звучащей в том же ключе, что и те постоянные вариации мучительной тоски, которые я слышу в себе ежедневно; нет, более того, она - первопричина всего, как будто вся моя жизнь, какой бы она ни казалась и мне самому и другим, на самом деле всегда была подлинною Симфонией Страдания, движущейся в ритмической постепенности к разрешению с той неизбежностью, которая в искусстве присуща трактовке всех великих тем. |
Es war die Rede von Deinem Benehmen mir gegenüber an drei aufeinanderfolgenden Tagen vor drei Jahren gewesen, nicht wahr? Ich versuchte, mein letztes Theaterstück in Worthing zu vollenden. Du warst soeben nach Deinem zweiten Besuch dort abgereist. Nun tauchtest Du plötzlich ein drittes Mal auf, und zwar mit einem Begleiter, der nach Deinem eigenen Vorschlag im Hause wohnen sollte. Ich lehnte entschieden (und wie Du jetzt zugeben musst, zu recht) ab. Du warst selbstverständlich mein Gast - in dem Punkt hatte ich keine Wahl -, aber nicht in meinem Haus: ich brachte Dich anderswo unter. Am nächsten Tag, einem Montag, kehrte Dein Gefährte zu seinen beruflichen Pflichten zurück, und Du bliebst bei mir. Du findest Worthing langweilig und erst recht meine nutzlosen Versuche, mich auf mein Stück zu konzentrieren, auf das Einzige, was mich im Augenblick wirklich interessierte, und zwingst mich, mit Dir nach Brighton ins Grand Hotel zu übersiedeln. | Но, кажется, я говорил о том, как ты вел себя по отношению ко мне в те три дня, три года тому назад? Тогда, в Уэртинге, в одиночестве, я пытался окончить пьесу. Два раза ты ко мне приезжал - и наконец уехал. Вдруг ты явился в третий раз и привез с собой товарища, причем настаивал, чтобы он остановился у меня в доме. Я наотрез отказался и, ты должен признать, вполне обоснованно. Конечно, я вас принимал, - тут выхода не было, но не у себя, не в своем доме. На следующий день, в понедельник, твой товарищ вернулся к своим профессиональным обязанностям, а ты остался у меня. Но тебе надоел Уэртинг и еще больше надоели, я уверен, мои бесплодные попытки сосредоточить все мое внимание на пьесе - единственном, что меня тогда интересовало, - и ты настаивал, чтобы я повез тебя в Брайтон, в "Гранд-отель". |
Am Abend unserer Ankunft erkrankst Du an dem grässlichen, tückischen Fieber, das man fälschlicherweise Influenza nennt. Es war Dein zweiter oder sogar dritter Anfall. Ich brauche Dich nicht daran zu erinnern, wie ich Dich hegte und pflegte, nicht nur mit allem Luxus, den Geld beschaffen kann, Früchte, Blumen, Geschenke, Bücher und dergleichen, sondern auch mit jener Hingabe, Zärtlichkeit und Liebe, die man, wie immer Du darüber denken magst, nicht für Geld bekommt. Nur zu einem einstündigen Spaziergang am Morgen und einer einstündigen Ausfahrt am Nachmittag verließ ich das Hotel. Ich ließ Dir aus London die erlesensten Trauben kommen, denn die Trauben, die es im Hotel gab, mochtest Du nicht, erfand allerlei Zeitvertreib für Dich, blieb bei Dir oder im anstoßenden Zimmer und saß jeden Abend an Deinem Bett, um Dich zu beruhigen oder aufzuheitern. | Вечером, как только мы приехали, ты заболел той ужасной ползучей лихорадкой, которую глупо называют инфлуэнцей, - у тебя это был не то второй, не то третий приступ. Не буду тебе напоминать, как я за тобой ухаживал, как баловал тебя не только фруктами, цветами, подарками, книгами, - словом, всем, что можно купить за деньги, но и окружал заботой, нежностью, любовью - тем, что ни за какие деньги не купишь, хотя ты, быть может, думаешь иначе. Кроме часовой прогулки утром и выезда на час после обеда, я не выходил из отеля. Я специально выписал для тебя из Лондона виноград, потому что тебе не нравился тот, что подавали в отеле, выдумывал для тебя удовольствия, сидел у твоей постели или в соседней комнате, проводил с тобой все вечера, успокаивая и развлекая тебя. |
Nach vier oder fünf Tagen bist Du wieder gesund, und ich miete eine Wohnung, um endlich mein Stück fertigzuschreiben. Selbstverständlich begleitest Du mich. Am Morgen nach unserem Einzug fühle ich mich schwer krank. Du musst geschäftlich nach London, versprichst aber, nachmittags zurück zu sein. In London triffst Du einen Bekannten und kommst erst am späten Abend des folgenden Tages nach Brighton zurück. Inzwischen habe ich hohes Fieber, und die Ärzte stellen fest, dass ich mir von Dir die Influenza geholt habe. Und die Unterkunft erweist sich als denkbar unbequem für einen Kranken. Mein Wohnzimmer ist im Erdgeschoss, mein Schlafzimmer im zweiten Stock. Es gibt keinen Diener, der eine Handreichung tun, nicht einmal jemand, den man auf einen Botengang oder in die Apotheke schicken könnte. Aber Du bist ja da. Ich brauche mich nicht zu beunruhigen. | Через четыре-пять дней ты выздоровел, и я снял квартиру, чтобы попытаться кончить пьесу. Разумеется, ты поселяешься со мной. Но не успели мы устроиться, как я почувствовал себя совсем скверно. Тебе надо ехать в Лондон по делу, но ты обещаешь к вечеру вернуться. В Лондоне ты встречаешь приятеля и возвращаешься в Брайтон только поздно вечером на следующий день, когда я лежу в жару, и доктор говорит, что я заразился инфлуэнцей от тебя. Ничего не могло быть хуже для больного человека, чем та моя квартира. Гостиная была внизу, на первом этаже, моя спальня - на третьем. Слуг в доме не было, некого было даже послать за лекарством, прописанным врачом. Но ты со мной. Я ни о чем не тревожусь. |
Die beiden nächsten Tage lässt Du mich ohne Pflege, ohne Bedienung, ohne alles. Es ging nicht um Trauben, Blumen und reizende Geschenke: es ging um das Allernötigste: ich konnte nicht einmal die Milch bekommen, die der Arzt mir verordnet hatte: Zitronenwasser war angeblich nicht zu haben: und als ich Dich bat, mir ein bestimmtes Buch in der Buchhandlung zu besorgen oder, falls es nicht vorrätig wäre, etwas anderes auszusuchen, machtest Du Dir nicht einmal die Mühe, hinzugehen. Und nachdem ich so den ganzen Tag nichts zu lesen hatte, erklärst Du in aller Ruhe, Du habest das Buch gekauft und man habe Dir versprochen, es mir zu schicken, eine Behauptung, die, wie ich später zufällig feststellte, Wort für Wort erlogen war. Die ganze Zeit lebst Du natürlich auf meine Kosten, fährst aus, dinierst im Grand Hotel und erscheinst nur, wenn Du Geld brauchst. | А ты два дня подряд даже не заходил ко мне, ты меня бросил одного, - без внимания, без помощи, без всего. Речь шла не о фруктах, не о цветах, не о прелестных подарках - но о самом необходимом. Я не мог получить даже молоко, которое доктор велел мне пить: про лимонад ты заявил, что его нигде нет, когда же я попросил тебя купить мне книжку, а если в лавке не окажется того, что я хотел, принести что-нибудь еще, ты даже не потрудился зайти в лавку. Когда я из-за этого на весь день остался без чтения, ты спокойно сказал, что книгу ты купил и что книготорговец обещал ее прислать: все, как я потом совершенно случайно узнал, оказалось ложью с первого до последнего слова. Все это время ты, конечно, жил на мой счет, разъезжая по городу, обедая в "Гранд-отеле", и заходил ко мне в комнату, собственно говоря, только за деньгами. |
Am Samstagabend, nachdem Du mich den ganzen Tag hilflos und allein gelassen hattest, bat ich Dich, nach dem Dinner zurückzukommen und mir ein Weilchen Gesellschaft zu leisten. Ungehalten und in gereiztem Ton versprichst Du mir es. Ich warte bis elf, vergebens. Daraufhin hinterließ ich ein paar Zellen für Dich in Deinem Zimmer, nur um Dich an Dein Versprechen zu erinnern und daran, wie Du es gehalten hattest. Um drei Uhr morgens schlief ich noch immer nicht, der Durst quälte mich und ich tastete mich im Dunkeln und in der Kälte hinunter ins Wohnzimmer, wo ich Wasser zu finden hoffte. Ich fand Dich. Du fielst mit allen Beschimpfungen über mich her, die unbeherrschte Laune und ein ungebärdiges und ungebändigtes Naturell sich ausdenken können. | В субботу вечером, когда ты оставил меня без помощи одного на целый день, я попросил тебя вернуться после обеда и немного посидеть со мной. Раздраженным тоном, очень нелюбезно, ты обещал вернуться. Я прождал до одиннадцати вечера, но ты не явился. Тогда я оставил записку у тебя в спальне, напоминая тебе о том, что ты обещал и как сдержал свое обещание. В три часа ночи, измученный бессонницей и жаждой, я спустился в полной темноте в холодную гостиную, надеясь найти там графин с водой - и застал там тебя. Ты накинулся на меня с отвратительной бранью, - только самый распущенный, самый невоспитанный человек мог так дать себе волю. |
Durch die schreckliche Alchimie des Egotismus verwandeltest Du Deine Gewissensbisse in Wut. Weil ich Dich in meiner Krankheit um mich haben wollte, warfst Du mir vor, ich sei selbstsüchtig, ich gönnte Dir kein Vergnügen; ich wollte Dich hindern, Dein Leben zu genießen. Du sagtest, und ich weiß, dass es stimmte, Du seist um Mitternacht nur zurückgekommen, um Dich umzukleiden und erneut auszugehen, neuen Freuden entgegen, doch der Brief, den Du vorfandest und worin ich Dich daran erinnert hatte, dass Du mich den ganzen Tag und den ganzen Abend vernachlässigt hattest, habe Dir jede Lust an weiteren Vergnügungen verdorben, ja Deine Aufnahmefähigkeit für neue Genüsse vermindert. Voller Ekel ging ich wieder hinauf, lag schlaflos bis zum Morgen, und erst lange nach Tagesanbruch konnte ich meinen Fieberdurst löschen. | Пустив в ход всю чудовищную алхимию себялюбия, ты превратил угрызения совести в бешеную злость. Ты обвинял меня в эгоизме за мою просьбу побыть со мной во время болезни, упрекал за то, что я мешаю твоим развлечениям, пытаюсь лишить тебя всех удовольствий. Ты заявил, - и я понял, насколько это верно, - что ты вернулся в полночь, только чтобы переодеться и пойти туда, где, как ты надеялся, тебя ждут новые удовольствия, но из-за моей записки, с упреками за то, что ты бросил меня на целый день и на весь вечер, у тебя пропала всякая охота веселиться, и что из-за меня ты лишился всякой способности вновь наслаждаться жизнью. С чувством отвращения я поднялся к себе и до рассвета не мог заснуть и еще дольше не мог утолить жажду, мучившую меня от лихорадки. |
Um elf Uhr kamst Du in mein Zimmer. Während unseres Auftritts konnte ich mir nicht verkneifen, zu bemerken, dass mein Brief wenigstens den Ausschweifungen einer Nacht, die über das übliche Maß hinausgingen, ein Ende gesetzt hatte. Am Morgen warst Du unverändert. Ich wartete natürlich, was Du zu Deiner Entschuldigung vorbringen und mit welchen Worten Du um Vergebung bitten würdest, die Dir, wie Du genau wusstest, völlig gewiss war, ganz gleich, was Du getan hattest; Deine unerschütterliche Überzeugung, dass ich Dir immer verzeihen würde, war ja gerade das, was ich am meisten an Dir liebte, vielleicht überhaupt das Liebenswerteste an Dir. Doch weit gefehlt, Du machtest Miene, die gleiche Szene in noch heftigerem Tone und anmaßenderer Ausfälligkeit zu wiederholen. Schließlich befahl ich Dir, mein Zimmer zu verlassen; Du sagtest, Du wolltest gehen, doch als ich den Kopf von dem Kissen hob, worin ich ihn vergraben hatte, warst Du noch immer da und kamst plötzlich mit brutalem Gelächter und in hysterischer Wut auf mich zu. | В одиннадцать утра ты пришел ко мне в комнату. Во время недавней сцены я не мог не подумать, что своим письмом я, по крайней мере, удержал тебя от поступков, переходящих всякие границы и утром ты пришел в себя. Разумеется, я ждал, когда и как ты начнешь оправдываться и каким образом станешь просить прощения, уверенный в глубине души, что оно тебя ждет неизбежно, что бы ты ни натворил; эта твоя безоговорочная вера в то, что я тебя всегда прощу, была именно той чертой, которую я больше всего ценил, может быть, самой ценной твоей чертой вообще. Но ты и не подумал извиниться, наоборот, ты снова устроил мне еще более грубую сцену, в еще более резких выражениях. В конце концов я велел тебе уйти. Ты сделал вид, что уходишь, но, когда я поднял голову с подушки, куда я упал ничком, ты все еще стоял тут и вдруг, дико захохотав, в истерическом бешенстве бросился ко мне. |
Grauen überkam mich, warum, konnte ich nicht genau sagen: aber ich stand sofort auf und schleppte mich, barfuss, wie ich war, die beiden Stockwerke zum Wohnzimmer hinunter, das ich nicht mehr verließ, bis der Hausbesitzer - nach dem ich geklingelt hatte - mir versicherte, Du hättest mein Schlafzimmer verlassen, und versprach, sich für den Notfall in Rufweite zu halten. Eine Stunde verging, der Arzt war da gewesen und hatte mich natürlich in einem Zustand völliger nervöser Erschöpfung und mit höherem Fieber als bei Ausbruch der Krankheit angetroffen, da kamst Du heimlich zurück, um Dir Geld zu holen - nahmst Dir, was Du auf Kommode und Kaminsims finden konntest und verließest das Haus mitsamt Deinem Gepäck. muss ich Dir sagen, was ich während der zwei folgenden elenden, einsamen Krankheitstage von Dir dachte? muss ich wirklich aussprechen, dass ich es als Schmach empfand, mit dem Menschen, als den Du Dich erwiesen hattest, weiterhin auch nur bekannt zu sein? dass ich den Augenblick der Trennung gekommen sah und ihn wirklich mit großer Erleichterung begrüßte? Und dass ich wusste, in Zukunft würden meine Kunst und mein Leben in jeder Hinsicht freier, besser und schöner sein? | Неизвестно почему, ужас охватил меня, я вскочил с постели и босиком, в чем был, бросился вниз по лестнице в гостиную и не выходил оттуда, пока хозяин дома, которого я вызвал звонком, не уверил меня, что ты ушел из моей спальни; он обещал оставаться неподалеку, на всякий случай. Прошел час, у меня за это время побывал доктор и, конечно, нашел меня в состоянии глубокого нервного шока и в гораздо худшем виде, чем в начале заболевания; после чего ты вернулся, молча взял все деньги, какие нашлись на столике и на камине, и ушел из дому, забрав свои вещи. Говорить ли, что я передумал о тебе за эти два дня, больной, в полном одиночестве? Нужно ли подчеркивать, что мне стало совершенно ясно: поддерживать даже простое знакомство с таким человеком, каким ты себя показал, будет для меня бесчестьем? Говорить ли, что я увидел - и увидел с величайшим облегчением, - что настал решающий момент? Что я понял, насколько мое Искусство и моя жизнь впредь будут свободнее, лучше и прекраснее во всех отношениях? |
So krank ich war, ich fühlte mich wohl. dass die Trennung endgültig sein würde, brachte mir Frieden. Am Dienstag war das Fieber gewichen, und ich aß zum erstenmal unten. Mittwoch war mein Geburtstag. Unter den Telegrammen und Glückwünschen auf meinem Tisch war ein Brief mit Deiner Handschrift. Ich öffnete ihn, und Wehmut ergriff mich. Ich wusste, dass die Zeit vorüber war, in der ein hübscher Satz, eine zärtliche Wendung, ein Wort des Bedauerns genügt hätten, damit ich Dich wieder aufnehme. Aber ich hatte mich gründlich getäuscht. | И, несмотря на болезнь, я почувствовал облегчение. Поняв, что теперь наш разрыв непоправим, я успокоился. Ко вторнику мне стало лучше, и я впервые спустился вниз пообедать. В среду был мой день рождения. Среди телеграмм и писем я нашел у себя на столе письмо и узнал твой почерк. Я распечатал его с грустью. Я знал, что прошло то время, когда милая фраза, ласковое слово, выражение раскаяния могли заставить меня позвать тебя обратно. Но я глубоко обманулся. |
Ich hatte Dich unterschätzt. Dein Geburtstagsbrief war eine abgefeimte Wiederholung der beiden Szenen, perfid und methodisch schwarz auf weiß festgehalten! Du hast Dich auf billige Art über mich mokiert. Du schriebst, für Dich habe die ganze Sache nur das eine Gute gehabt, dass Du hättest ins Grand Hotel übersiedeln und mir den Lunch, den Du vor Deiner Abreise nach London dort noch einnahmst, auf die Rechnung setzen lassen können. Du gratuliertest mir zu meinem klugen Einfall, vom Krankenlager aufzustehen, zu meiner panischen Flucht über die Treppen. "Es war ein kritischer Augenblick für Dich", schriebst Du, "kritischer, als Du Dir vorstellen kannst." Ach! ich fühlte es nur zu genau. Wenn ich auch nicht wusste, was es wirklich zu bedeuten hatte: ob Du die Pistole bei Dir trugst, die Du gekauft hattest, um Deinen Vater damit zu erschrecken, und die Du schon einmal, in der Annahme, dass sie nicht geladen sei, in einem Restaurant in meiner Gegenwart abgefeuert hattest: ob Deine Hand sich auf ein Messer zugbewegte, das zufällig auf dem Tisch zwischen uns lag: ob Du in Deiner Wut vergessen hattest, wie klein und schwächlich Du bist und mir einen ganz besonderen, persönlichen Schimpf antun oder gar mich angreifen wolltest, der ich krank dalag: ich wusste es nicht. Ich weiß es noch heute nicht. | Я тебя недооценил. Письмо, которое ты прислал мне к дню рождения, было настойчивым повторением всего, что ты говорил раньше, все упреки были хитро и тщательно выписаны черным по белому. В пошлых и грубых выражениях ты снова издевался надо мной. Вся эта история доставила тебе единственное удовольствие - перед отъездом в город ты записал на мой счет последний завтрак в "Гранд-отеле". Ты похвалил меня за то, что я успел соскочить с кровати и стремительно броситься вниз. "Для вас это могло плохо кончиться, - писал ты, - хуже, чем вы себе воображаете". Да, я понял это тогда же, слишком хорошо понял! Я не знал, что мне грозило: то ли у тебя был тот револьвер, который ты купил, чтобы попробовать напугать своего отца, и, не зная, что он заряжен, выстрелил как-то при мне в зале ресторана, то ли твоя рука потянулась к обыкновенному столовому ножу, который случайно лежал между нами, на столике, то ли, позабыв в припадке ярости о том, что ты ниже ростом и слабее меня, ты собирался как-нибудь особенно оскорбить, может быть, даже ударить меня, больного человека. Ничего я не знал, не знаю и до сих пор. |
Ich weiß nur, dass mich äußerstes Entsetzen packte und dass ich das Gefühl hatte, ich müsse schleunigst aus dem Zimmer und weg von Dir, um Dich vor einer Tat zu bewahren, die selbst für Dich zeitlebens eine Quelle der Scham sein würde. Nur ein einziges Mal in meinem Leben hatte ich vorher solches Grauen vor einem Menschen empfunden. Es war in der Tite Street, als Dein Vater in meiner Bibliothek stand - zwischen uns sein Freund oder Leibwächter - und in epileptischer Wut mit seinen kleinen Händen in der Luft herumfuchtelte, alle zotigen Wörter hervorstieß, die sein zotiges Hirn ausdenken konnte und die gemeinen Drohungen kreischte, die er später hinterlistig ausführte. In diesem Fall war natürlich er derjenige, der das Zimmer als erster verließ. Ich wies ihm die Tür. In Deinem Fall musste ich weichen. Es war nicht das erste Mal, dass ich Dich vor Dir selbst bewahrte. | Знаю я только одно: меня охватил беспредельный ужас и я почувствовал, что, если я сейчас же не спасусь бегством, ты сделаешь или попытаешься сделать что-нибудь такое, от чего даже тебя до конца твоих дней мучил бы стыд. Только раз в жизни я испытал такой же ужас перед человеком. Это было, когда в мою библиотеку на Тайт-стрит в припадке бешенства ворвался твой отец со своим вышибалой или приятелем и, размахивая коротенькими ручками, брызжа слюной, выкрикивал все грязные слова, какие рождались в его грязной душе, все гнусные угрозы, которые он потом так хитро привел в исполнение. Но, разумеется, тогда выйти из комнаты пришлось не мне, а ему. Я его выставил. От тебя я ушел сам. Не впервые мне пришлось спасать тебя от тебя самого. |
Du schlossest Deinen Brief mit den Sätzen: "Wenn Du nicht auf Deinem Podest stehst, bist Du uninteressant. Wenn Du wieder einmal krank wirst, verschwinde ich sofort." Ach! welch ein grobschlächtiges Naturell verrät sich da! Welch ein völliger Mangel an Phantasie! Wie gefühllos, wie gemein war da schon der Ton geworden! "Wenn Du nicht auf Deinem Podest stehst, bist Du uninteressant. Wenn Du wieder einmal krank wirst, verschwinde ich sofort. " Wie oft hallten diese Worte in den elenden Einzelzellen der verschiedenen Gefängnisse wider, in die man mich geschafft hat. Ich wiederhole sie unablässig und sehe in ihnen, zu Unrecht, wie ich noch immer hoffe, eines der Geheimnisse Deines unerklärlichen Schweigens. dass ausgerechnet Du mir etwas so Rüdes und Krudes schriebst, nachdem ich mir die Krankheit und das Fieber, woran ich litt, bei Deiner Pflege zugezogen hatte, war natürlich empörend; ja, jeder Mensch auf der ganzen Welt beginge eine unverzeihliche Sünde, wenn er so an einen anderen Menschen schriebe sollte es so etwas wie unverzeihliche Sünden geben. | Ты закончил письмо такими словами: "Когда вы не на пьедестале, вы никому не интересны. В следующий раз, как только вы заболеете, я немедленно уеду". Какая же грубость душевной ткани сказывается в этих словах! Какое полное отсутствие воображения! Каким черствым, каким вульгарным стал твой характер! "Когда вы не на пьедестале, вы никому не интересны. В следующий раз, как только вы заболеете, я немедленно уеду". Сколько раз в омерзительных одиночках разных тюрем, куда меня сажали, я вспоминал эти слова! Я повторял их про себя и думал, хотя, быть может, и несправедливо, что в них кроется причина твоего странного молчания. То, что ты мне написал, когда я и болел только потому, что заразился, ухаживая за тобой, было, конечно, гадко, грубо и жестоко с твоей стороны, но для любого человека писать так другому было бы грехом непростительным, если только существуют грехи, которым нет прощения. |
Ich gestehe, dass ich mich nach der Lektüre Deines Briefes wie besudelt fühlte, als hätte ich durch den Umgang mit einem Menschen wie Dir mein Leben ein für allemal beschmutzt und geschändet. Und das traf auch zu, doch erst sechs Monate später sollte ich erfahren, wie sehr es zutraf. Ich hatte beschlossen, am Freitag nach London zurückzufahren, Sir George Lewis persönlich aufzusuchen und ihn zu bitten, er möge Deinem Vater schreiben, dass ich entschlossen sei, Dich nie wieder und unter keinen Umständen mein Haus betreten, an meinem Tisch sitzen, mit mir plaudern und ausgehen zu lassen, noch irgendwo oder irgendwann Dich um mich zu dulden. Danach wollte ich Dir schreiben, lediglich um Dich von meinem Vorgehen in Kenntnis zu setzen: die Gründe dafür wären Dir ganz von selbst klargeworden. Am Donnerstagabend war alles in die Wege geleitet. Am Freitagmorgen, als ich kurz vor meinem Aufbruch beim Frühstück saß, warf ich zufällig noch einen Blick in die Zeitung und las, dass Dein älterer Bruder, das eigentliche Familienoberhaupt und der Erbe des Titels, die Säule des Hauses, tot in einem Graben aufgefunden worden war, das abgefeuerte Gewehr neben sich. | Должен сознаться, что, прочитав твое письмо, я почти физически почувствовал себя замаранным, словно, общаясь с человеком такого пошиба, я навеки непоправимо осквернил и покрыл позором всю свою жизнь. Конечно, мысль была верная, но до какой степени верная, об этом я узнал только через полгода. А тогда я решил вернуться в пятницу в Лондон, повидаться лично с сэром Джорджем Льюисом и просить его написать твоему отцу и сообщить ему, что я решил ни в коем случае не пускать тебя в свой дом, не позволять тебе садиться со мной за стол, говорить со мной, гулять со мной, - словом, никогда и нигде не бывать в твоем обществе. После этого я написал бы тебе, только для того чтобы уведомить тебя о принятом мной решении, причину которого ты неизбежно должен был бы понять. В четверг вечером у меня все уже было готово, когда в пятницу утром, завтракая перед отъездом, я случайно развернул газету и увидел телеграмму, где говорилось, что твой старший брат, истинный глава семьи, наследник титула, опора всего дома, был найден в канаве, мертвый, а рядом с ним лежал его разряженный револьвер. |
Die grauenvollen Begleitumstände der Tragödie, die jetzt als Unfall erwiesen ist, die damals aber den Makel eines düsteren Verdachts trug; das Pathos des plötzlichen Todes eines Menschen, der allgemein beliebt war und nun praktisch am Vorabend seiner Hochzeit sterben musste; der Gedanke, wie tief Dein Schmerz sein würde oder sein sollte; die Vorstellung von dem Leid, das Deine Mutter erwartete, nachdem sie den Sohn verloren hatte, der ihr einziger Trost und ihre einzige Freude im Leben gewesen war und der, wie sie mir einmal erzählt hatte, ihr vom Tag seiner Geburt an nicht eine Stunde lang Kummer bereitet hatte; die Vorstellung, wie verloren Du sein müsstest, da Deine beiden anderen Brüder sich fern von Europa aufhielten und Du daher der einzige Mensch sein würdest, an den Deine Mutter und Deine Schwester sich wenden könnten, nicht nur um Trost zu suchen, sondern auch Hilfe bei der Erledigung all der traurigen großen und kleinen Pflichten, die der Tod immer mit sich bringt; das Gefühl für die lacrimae rerum, die Tränen, aus denen die Welt gemacht ist, und die Traurigkeit alles Menschlichen aus all diesen Gedanken und Regungen, die mich durchströmten und sich mir aufdrängten, entsprang unendliches Mitleid mit Dir und den Deinen. | Ужасающие обстоятельства, при которых разыгралась эта драма, - несчастный случай, как выяснилось впоследствии, но тогда связывавшийся с самыми мрачными предположениями, горечь при мысли о внезапной смерти юноши, столь любимого всеми, кто его знал, почти накануне его женитьбы, представление о том, каким горем стала или должна была стать для тебя эта потеря, мысль о том, что значит для твоей матери смерть сына, который был ей утешением, радостью в жизни и, как она сама мне однажды сказала, никогда, с самого дня рождения, не заставил ее пролить ни одной слезы; то, что я понимал, как ты сейчас одинок, потому что оба твои брата уехали в Европу, и твоей матери, твоей сестре больше не к кому, кроме тебя, обратиться не только за поддержкой в их горе, но и за помощью в тех горестных и страшных обязанностях, которые Смерть налагает на нас, заставляя заботиться о мрачных мелочах; живое ощущение lacrimae rerum [слезы по поводу разных обстоятельств (лат.)], - все эти чувства и мысли, обуревавшие меня в тот час, вызвали во мне бесконечную жалость к тебе и твоей семье. |
Was Du mir an Kränkendem und Bitterem zugefügt hattest, vergaß ich. Ich konnte Dich in Deinem Kummer nicht so behandeln, wie Du mich während meiner Krankheit behandelt hattest. Ich depeschierte Dir sogleich mein tiefstes Mitgefühl und ließ einen Brief folgen, in dem ich Dich einlud, sobald wie möglich in mein Haus zu kommen. Ich hätte es als Grausamkeit empfunden, Dir gerade in diesem Augenblick meine Freundschaft aufzukündigen, noch dazu in aller Form durch einen Anwalt. | Забылась вся горечь, вся моя обида на тебя. Я не мог обойтись с тобой в твоем несчастье так, как ты обошелся со мной во время моей болезни. Я тотчас же послал тебе телеграмму с выражением глубочайшего соболезнования, а в письме, посланном вслед за этим, пригласил тебя к себе, как только ты сможешь приехать. Я чувствовал, что, если оттолкнуть тебя в такую минуту, да еще официально, через моего поверенного в делах, это будет слишком тяжело для тебя. |
Als Du vom Schauplatz der Tragödie, wohin man Dich gerufen hatte, nach London zurückkehrtest, kamst Du sogleich zu mir, sehr süß, sehr schlicht, im Trauergewand und mit tränenfeuchten Augen. Wie ein Kind suchtest Du Trost und Hilfe. Ich öffnete Dir mein Haus und mein Herz. Ich machte Deinen Schmerz auch zu dem meinen, half ihn Dir tragen. Nie, mit keinem Wort, kam ich auf Dein Verhalten mir gegenüber zu sprechen, auf die empörenden Szenen und den empörenden Brief. Dein Kummer, der echt war, schien Dich mir näher zu bringen, als Du mir je gewesen warst. Die Blumen, die Du von mir aufs Grab Deines Bruders legtest, sollten nicht nur die Schönheit seines Lebens symbolisieren, sondern die Schönheit, die in jedem Leben schlummert und auf Erweckung wartet. | Вернувшись в город оттуда, где произошла эта трагедия, ты сразу пришел ко мне, такой милый и простой, в трауре, с покрасневшими от слез глазами. Ты искал помощи и утешения, как ищет их дитя. Я снова принял тебя в свой дом, в свою семью, в свое сердце. Я разделил твое горе, чтобы тебе стало легче снести его, ни разу, не единым словом, я не напомнил тебе о твоем поведении, о возмутительных сценах, возмутительном письме. Мне казалось, что горе твое, настоящее горе, больше, чем когда-либо, сблизило нас с тобой. Цветы, которые ты взял от меня, чтобы положить на могилу брата, должны были стать символом не только его прекрасной жизни, но и красоты, что скрыта в любой жизни, в той глубине, откуда ее можно вызвать на свет. |
Deutsch | Русский |
Die Götter sind rätselhaft. Nicht nur aus unseren Lüsten erschaffen sie das Werkzeug, uns zu geißeln.8 Sie verderben uns durch das, was in uns gut ist, edel, menschlich, liebenswert. Weil ich mit Dir gefühlt, Dich und die Deinen geliebt habe, darum fließen meine Tränen jetzt an diesem Schreckensort. | Странно ведут себя боги. Не только наши пороки избирают они орудием, чтобы карать нас. Они доводят нас до погибели с помощью всего, что в нас есть доброго, светлого, человечного, любящего. Если бы не моя жалость, не моя привязанность к тебе и твоим близким, я не плакал бы сейчас в этом ужасном месте. Конечно, в наших отношениях я вижу не только перст Судьбы, но и поступь Рока, чей шаг всегда стремителен, ибо он спешит на пролитие крови. |
Natürlich weiß ich jetzt, dass unsere Beziehungen nicht allein vom Schicksal, sondern vom Unheil gelenkt wurden: einem Unheil, das immer schnell dahinschreitet, da es Blutopfer fordert. Durch Deinen Vater entstammst Du einem Geschlecht, das die Ehe zum Schrecken, Freundschaft zum Verhängnis macht, das gewaltsam Hand anlegt ans eigene Leben oder an das Leben anderer. Allem - jeder Gelegenheit, bei der unsere Bahnen sich kreuzten; jedem Vorfall von großer oder scheinbar trivialer Bedeutung, der Dich auf der Suche nach Vergnügungen oder Hilfe zu mir führte; den kleinen Zufällen, den Nebensächlichkeiten, die am ganzen Leben gemessen nur wie Stäubchen erscheinen, die im Sonnenstrahl tanzen wie Blätter, die vom Baum wehen - folgte die Katastrophe wie das Echo eines Wehlauts, wie der Schatten eines reißenden Raubtiers. Unsere Freundschaft beginnt doch damit, dass Du mich in einem höchst rührenden und reizenden Brief um Beistand in einer Sache bittest, die für jeden schlimm gewesen wäre, und doppelt schlimm war für einen jungen Mann in Oxford: ich helfe Dir, mit dem Ergebnis, dass Du mich bei Sir George Lewis als Deinen Freund ausgibst, wodurch ich seine Wertschätzung und Freundschaft verliere, eine Freundschaft, die seit fünfzehn Jahren bestanden hatte. Als mir sein Rat und Beistand und seine Achtung verloren gingen, verlor ich die einzige große Stütze meines Lebens. | По отцу - ты потомок того семейства, браки с которым опасны, дружба губительна, того семейства, которое в ярости налагает руки на себя или на других. В самых незначительных случаях, в которых мы сталкивались с тобой, при всех обстоятельствах, будь они с виду важными или пустячными, когда ты приходил ко мне за помощью или ради удовольствия, в ничтожных случаях, в мелких происшествиях, которые по сравнению с жизнью кажутся лишь пылинками, пляшущими в солнечном луче, или листком, летящим с дерева, везде, за всем таилась Гибель, как отзвук отчаянного вопля, как тень, что крадется за хищным зверем. Наша дружба, в сущности, началась с того, что ты в трогательном и милом письме попросил меня помочь тебе выпутаться из неприятной истории, скверной для любого человека и вдвойне ужасной для молодого оксфордского студента. Я все сделал, и это кончилось тем, что ты назвал меня своим другом в разговоре с сэром Джорджем Льюисом, из-за чего я стал терять его уважение и дружбу - дружбу пятнадцатилетней давности. Лишившись его советов, помощи и доброго отношения, я лишился единственной надежной поддержки в своей жизни. |
Du schickst mir ein recht hübsches Gedicht, aus der Unterstufe der Verskunst, zur Begutachtung: ich antworte mit einem Brief voll phantastischer literarischer Manierismen: Ich vergleiche Dich mit Hylas oder Hyakinthos, Jonquil oder Narzissus, jedenfalls mit einem, dem der große Gott der Dichtkunst huldvoll seine Liebe schenkte. Dieser Brief ist wie eine Stelle aus einem Shakespeare-Sonett, nach Moll transportiert. Er ist nur denen verständlich, die Platons Gastmahl gelesen oder den Geist jener Schwermut erfasst haben, deren Schönheit uns die griechischen Statuen enthüllen. Es war, offen gesagt, genau der Brief, den ich in einer glücklichen Stimmung oder Laune, wenn man so will, an jeden liebenswürdigen jungen Mann an jeder beliebigen Universität geschrieben hätte, von dem mir ein selbstverfasstes Gedicht zugegangen wäre, in der sicheren Überzeugung, dass er genügend Witz und Bildung besäße, die phantastischen Wendungen richtig zu interpretieren. Schau Dir die Geschichte dieses Briefes an! Von Dir gelangt er in die Hände eines widerlichen Kumpanen: von ihm an eine Erpresserbande: Abschriften werden an meine Freunde in ganz London verschickt und an den Direktor des Theaters, wo gerade mein Stück läuft: er erfährt jede mögliche Auslegung, nur nicht die richtige: die Gesellschaft delektiert sich an dem absurden Gerücht, ich hätte eine Riesensumme bezahlen müssen, weil ich Dir einen infamen Brief geschrieben hätte: daraus konstruiert Dein Vater seine übelste Anklage: Ich selbst lege den Originalbrief dem Gericht vor, um zu zeigen, was wirklich an ihm ist: der Anwalt Deines Vaters brandmarkt ihn als empörenden und heimtückischen Versuch, die Unschuld zu verführen: schließlich wird er zum Gegenstand einer Strafanzeige: der Staatsanwalt bemächtigt sich seiner: der Richter lässt sich mit wenig Wissen und viel Moral über ihn aus: und zum Schluss wandere ich seinetwegen ins Gefängnis. Und das alles, weil ich Dir einen netten Brief geschrieben habe. | Затем ты посылаешь мне на суд очень милые стихи - типичный образчик юношеской студенческой поэзии. Я отвечаю очень доброжелательно, с фантастическими литературными гиперболами. Я сравниваю тебя то с Гиласом, то с Ганимедом и Нарциссом, - словом, с теми, кого великий бог поэзии озарил дружбой, почтил своей любовью. Письмо походит на сонет Шекспира, только в несколько более минорном ключе. Понять его мог только тот, кто прочел "Пир" Платона или уловил дух той строгой торжественности, что греки воплотили для нас в прекрасном мраморе. Скажу тебе откровенно, что такое письмо, написанное в приятном, хотя и прихотливом стиле, я мог бы адресовать любому милому юноше из любого университета, пославшему мне стихи собственного сочинения, в полной уверенности, что он достаточно умен и начитан, чтобы правильно истолковать все эти причудливые образы. Вспомни же судьбу моего письма! Из твоих рук оно переходит в руки твоего отвратительного приятеля: от него - к шайке шантажистов; копии рассылаются по всему Лондону моим друзьям, попадают и к директору театра, где ставится моя пьеса; письмо толкуется как угодно, только не так, как надо. Общество возбуждено: пошел слух, что мне пришлось заплатить огромную сумму за то, что я написал тебе непристойное письмо, и это впоследствии послужило основанием для безобразнейшего выпада, сделанного против меня твоим отцом. Я предъявляю на суде оригинал письма, чтобы доказать его истинный смысл, но адвокат твоего отца объявляет письмо гнусной и преступной попыткой развратить Невинность, и в конце концов оно становится частью уголовного обвинения, которое выдвигает против меня прокурор, судья излагает письмо в выражениях, свидетельствующих о низком культурном, но высоком моральном уровне обвинителей, и в конечном итоге меня за это сажают в тюрьму. Вот что вышло из-за того, что я написал тебе столь очаровательное послание. |
Während ich bei Dir in Salisbury zu Besuch bin, beunruhigst Du Dich über einen Drohbrief eines früheren Bekannten: Du bittest mich, den Schreiber aufzusuchen, Dir zu helfen: ich tue es: das Ergebnis ist für mich katastrophal. Ich werde gezwungen, alles, was Du tatest, auf meine Schultern zu nehmen und zu verantworten. Als Du bei der Abschlussprüfung in Oxford durchfällst und von der Universität musst, telegrafierst Du mir nach London, ich solle zu Dir kommen. Ich komme sofort: Du bittest mich, Dich nach Goring mitzunehmen, weil Du unter den gegebenen Umständen nicht nach Hause möchtest: in Goring siehst Du ein Haus, das Dich entzückt: ich miete es für Dich: das Ergebnis ist für mich in jeder Hinsicht katastrophal. Eines Tages kommst Du zu mir und erbittest von mir als ganz persönlichen Gefallen, ich möge etwas für eine Oxforder Studentenzeitschrift schreiben, die ein Freund von Dir gründen wolle, von dem ich nie im Leben gehört hatte und nicht das mindeste wusste. Dir zu Gefallen - was habe ich Dir zu Gefallen nicht alles getan? - schickte ich ihm eine Seite Aphorismen, die ursprünglich für die Saturday Review bestimmt waren. | Когда мы с тобой были в Солсбери, ты все время волновался, потому что один из твоих старых приятелей послал тебе угрожающее письмо; ты упросил меня повидать его, помочь тебе; мне это сулило гибель: мне пришлось взять на себя всю твою вину и быть за все в ответе. Когда ты провалился на выпускном экзамене в Оксфорде и тебе пришлось уйти из университета, ты телеграфировал мне в Лондон и просил приехать к тебе. Я немедленно еду, и ты просишь взять тебя с собой в Горинг, так как при таких обстоятельствах тебе не хочется ехать домой: в Горинге тебе очень приглянулся один дом; я снимаю его для тебя - мне и это сулило гибель во всех смыслах. Однажды, придя ко мне, ты стал упрашивать меня написать что-нибудь для оксфордского студенческого журнала - его собирался издавать кто-то из твоих друзей, которого я никогда в глаза не видал и ничего о нем не знал. Ради тебя - а чего я только не делал ради тебя? - я отослал ему страничку парадоксов, первоначально предназначенных для "Сатердей ревю". |
Ein paar Monate später finde ich mich auf der Anklagebank von Old Bailey dank des Rufes der Zeitschrift, die als Belastungsmaterial gegen mich dient. Ich werde aufgerufen, die Prosa Deines Freundes und Deine Verse zu verteidigen. Ersterer ist beim besten Willen nicht zu helfen, letztere verteidigte ich mit allen Mitteln, halte Deiner jugendlichen Literatur und Deinem jugendlichen Leben die Treue bis zum bitteren Ende, will nichts davon hören, dass Du pornographische Gedichte schreiben solltest. Gleichviel, ich gehe ins Gefängnis für die Studentenzeitschrift Deines Freundes und für "die Liebe, die ihren Namen nicht zu nennen wagt"9. Zu Weihnachten mache ich Dir ein "sehr hübsches Geschenk", wie Du es in Deinem Dankbrief bezeichnest, etwas, was Du Dir von Herzen gewünscht hattest, im Werte von höchstens ? 40 bis ? 5o. Dann geht mein Leben in Trümmer, ich bin ruiniert, der Gerichtsvollzieher pfändet und versteigert meine gesamte Bibliothek und bezahlt damit dieses "sehr hübsche Geschenk". | Через несколько месяцев я уже стою перед судом в Олд Бэйли из-за направления этого журнала. На этом отчасти и построены уголовные обвинения против меня. Мне приходится защищать прозу твоего приятеля и твои собственные стихи. Проза эта мне отвратительна, а твои стихи я стал горячо защищать, готовый на любые жертвы из беспредельной преданности тебе и твоим юношеским литературным опытам и ради всей твоей молодой жизни. Я даже слышать не хотел о том, что ты пишешь непристойности. И все же я попал в тюрьму и за студенческий журнал твоего приятеля, и за "Любовь, что не смеет по имени себя назвать". К Рождеству я послал тебе "прелестный подарок", как ты сам назвал его в благодарственном письме; я знал, что тебе очень хотелось получить эту вещь, стоившую не больше сорока или пятидесяти фунтов. Но когда жизнь моя пошла прахом и я разорился, судебный исполнитель, описавший мою библиотеку и пустивший ее с молотка, сказал, что сделал это для оплаты "прелестного подарка". |
Dafür war mein Haus unter den Hammer gekommen. Im letzten und schrecklichen Augenblick, als ich durch Sticheleien, ganz besonders von Deiner Seite, so weit gebracht werden soll, Deinen Vater zu verklagen und verhaften zu lassen, führe ich in meinem verzweifelten Bestreben, mich aus der Schlinge zu ziehen, die ungeheuren Kosten ins Treffen. Ich sage dem Anwalt in Deiner Gegenwart, dass ich kein Kapital besäße, dass ich für die immensen Unkosten unmöglich aufkommen könnte, dass ich kein Geld zur Verfügung hätte. Damit sagte ich, wie Du wusstest, die reine Wahrheit. Statt in Humphreys' Büro schwächlich in meinen eigenen Untergang einzuwilligen, wäre ich an jenem fatalen Freitag glücklich und frei in Frankreich gewesen, weg von Dir und Deinem Vater, unbehelligt von seinen ekelhaften Karten und gleichgültig gegen Deine Briefe, wenn ich das Avondale Hotel hätte verlassen können. Aber die Leute vom Hotel weigerten sich entschieden, mich gehen zu lassen. | Именно из-за этого судебный исполнитель и явился в мой дом. В тот последний ужасный час, когда ты надо мной издеваешься и своими издевками хочешь заставить меня подать в суд на твоего отца и посадить его под арест, я хватаюсь за последнюю соломинку, чтобы спастись от этого, и говорю, что это непосильные для меня расходы. В твоем присутствии я заявляю поверенному, что у меня нет средств, что я никак не могу себе позволить такие траты, что денег мне взять неоткуда. Ты прекрасно знаешь, что все это правда. И что вместо того, чтобы в ту роковую пятницу, в конторе Гэмфри, наперекор себе, безвольно дать гибельное для меня согласие, я мог бы, счастливый и свободный, быть во Франции, вдали и от тебя, и от твоего отца, ничего не знать о его гнусной записке, не обращать внимания на твои письма, - будь я только в состоянии уехать из отеля "Эвондейл". Но меня наотрез отказались выпустить оттуда. |
Du warst dort zehn Tage lang mein Gast gewesen: ja, zuletzt brachtest Du noch zu meiner großen und, wie Du zugeben wirst, gerechten Entrüstung einen Kumpan mit, der ebenfalls auf meine Kosten dort wohnte: meine Rechnung für zehn Tage belief sich auf annähernd ? 140. Der Besitzer sagte, er könne mein Gepäck nicht freigeben, bis ich den vollen Betrag entrichtet hätte. Darum musste ich in London bleiben. Wäre die Hotelrechnung nicht gewesen, ich hätte am Donnerstagmorgen nach Paris reisen können. | Ты пробыл там со мной десять дней, да еще, к моему великому и, признайся, справедливому возмущению, поселил там же - за мой счет - своего приятеля, и этот счет за десять дней возрос почти до ста сорока фунтов. Хозяин отеля сказал, что не разрешит мне забрать вещи, пока я не оплачу этот счет полностью. Из-за этого я и задержался в Лондоне. Если бы не счет в отеле, я уехал бы в Париж в четверг утром. |
Als ich dem Anwalt mitteilte, ich sei solchen Riesenspesen finanziell nicht gewachsen, griffest Du sofort ein. Du sagtest, Deine eigene Familie werde nur zu gern alle notwendigen Kosten übernehmen: Dein Vater laste wie ein Alb auf ihnen allen: sie hätten schon oft die Möglichkeit erwogen, ihn in eine Irrenanstalt zu bringen, um ihn loszuwerden: er sei Deiner Mutter und allen anderen Leuten eine tägliche Quelle des Ärgers und der Qual: wenn ich es nur übernähme, ihn einsperren zu lassen, so würde die Familie in mir ihren Ritter und Wohltäter sehen: die reichen Verwandten Deiner Mutter würden es als die reine Wonne betrachten, alle anfallenden Kosten und Spesen tragen zu dürfen. Der Anwalt hakte sofort ein, und ich wurde eilends zum Polizeigericht geschleppt. jetzt hatte ich keine Ausrede mehr. Ich musste hingehen. Natürlich zahlt Deine Familie die Kosten nicht, und ich werde für bankrott erklärt, und zwar auf Betreiben Deines Vaters und eben wegen der Gebühren - wegen des schäbigen Rests - von einigen ? 70010. | Когда я сказал твоему поверенному, что не в силах оплатить гигантские расходы, ты вмешался немедленно. Ты сказал, что твоя семья будет счастлива взять все расходы на себя, что твой отец - злой гений всей семьи, что у вас давно обсуждалась возможность поместить его в психиатрическую больницу, чтобы убрать его из дому, что он каждодневно причиняет твоей матери огорчения, приводит ее в отчаяние, что, если я помогу посадить его в тюрьму, вся семья будет считать меня защитником и благодетелем и что богатая родня твоей матери с восторгом возьмет на себя все связанные с этим расходы. Поверенный немедленно все оформил, и меня тотчас же проводили в полицию. Отказаться я уже не мог Меня заставили начать дело. Конечно, твоя семья никаких расходов на себя не берет, и меня объявляют банкротом, по требованию твоего отца, именно из-за судебных издержек, примерно в сумме семисот фунтов. |
Im gegenwärtigen Augenblick betreibt meine Frau, die mir durch die wichtige Frage entfremdet wurde, ob mir wöchentlich ? 3 oder ? 3 und 10 Shilling zum Leben ausgesetzt werden sollen, die Scheidung, wozu natürlich ganz neues Beweismaterial und eine neuerliche Verhandlung nötig sein werden, danach womöglich noch weitere Gerichtsverfahren. Ich bin natürlich über die Einzelheiten nicht im Bilde. Ich kenne lediglich den Namen des Zeugen, auf dessen Aussage die Anwälte meiner Frau sich stützen. Es ist Dein eigener Diener aus Oxford, den ich auf Deinen besonderen Wunsch während unseres gemeinsamen Sommers in Goring beschäftigt hatte. | Сейчас моя жена, разошедшись со мной по вопросу - должно ли мне иметь на жизнь три фунта и десять шиллингов в неделю, готовится начать дело о разводе, для чего, конечно, понадобятся новые данные и совершенно новое разбирательство, а может быть, и более серьезная судебная процедура. Сам я, разумеется, никаких подробностей не знаю. Мне известно только имя главного свидетеля, на чьи показания опираются адвокаты моей жены. Это твой собственный слуга из Оксфорда, которого я, по твоей особой просьбе, взял к себе на службу летом, когда мы жили в Горинге. |
Doch ich brauche wirklich keine weiteren Beispiele für das seltsame Unheil anzuführen, das Du im großen wie im kleinen über mich gebracht zu haben scheinst. Manchmal ist mir, als wärst Du selbst nur eine Marionette gewesen, von verborgener, unsichtbarer Hand geführt, um schreckliche Dinge zu einem schrecklichen Ende zu bringen. Doch auch Puppen haben ihre Leidenschaften. Sie bringen einen neuen Zug in das Stück, das sie darstellen, verdrehen den jeweils vorgegebenen Ausgang nach eigener Lust und Laune. Völlig frei zu sein und zugleich völlig unter der Herrschaft des Gesetzes zu stehen, ist das ewige Paradoxon des Menschenlebens, das jeder Augenblick uns spürbar macht, und darin liegt auch, wie ich oft denke, die einzig mögliche Erklärung Deines Charakters, wenn es für die tiefen und schrecklichen Geheimnisse einer Menschenseele überhaupt eine Erklärung gibt, die das Mysterium nicht nur noch wunderbarer machte. | Но, право, не стоит приводить примеры того, как ты роковым образом постоянно навлекал на меня несчастье и в мелочах, и в серьезных случаях. Иногда у меня возникает ощущение, что ты был только марионеткой в чьей-то тайной и невидимой руке, заставлявшей тебя доводить зловещие события до зловещей развязки. Но и марионетками владеют страсти. Они вводят в пьесу новый сюжет и по своей прихоти поворачивают естественное развитие хода пьесы по своей воле, себе на потребу. Быть совершенно свободным и в то же время полностью зависеть от закона - вот вечный парадокс в жизни человека, ощутимый каждую минуту; и я часто думаю, что в этом и лежит единственное объяснение твоего характера, если вообще существует хоть какое-то объяснение глубинных и жутких тайн человеческой души, кроме единственного объяснения, от которого эти тайны становятся еще более непостижимыми. |
Natürlich hattest Du Deine Illusionen, ja Du lebtest in ihnen und sahst durch ihre wogenden Nebel und bunten Schleier alle Dinge verändert. dass Du Dich ganz mir widmetest, völlig auf Deine Familie und Dein Familienleben verzichtetest, hieltest Du, das weiß ich noch genau, für einen Beweis Deiner wunderbaren Wertschätzung für mich, Deiner großen Liebe zu mir. Zweifellos erschien es Dir wirklich so. Doch erinnere Dich, dass ich Dir Luxus bot, Wohlleben, Vergnügen ohne Einschränkung, Geld ohne Maß. Dein Familienleben langweilte Dich. Der "kalte, billige Wein von Salisbury", um einen Ausdruck Deiner eigenen Prägung zu gebrauchen, schmeckte Dir nicht. Ich bot Dir nicht nur geistige Genüsse, ich bot Dir auch die Fleischtöpfe Ägyptens. Wenn Du meiner nicht habhaft werden konntest, so suchtest Du Dir einen wenig schmeichelhaften Ersatz. | Конечно, были у тебя и свои иллюзии, и сквозь их зыбкий туман и цветную дымку ты видел все искаженным. Прекрасно помню, что твоя исключительная преданность мне, при полном пренебрежении к твоей семье, к домашней жизни, была, по твоему мнению, доказательством того, что ты так изумительно ко мне относишься, так меня ценишь. Несомненно, тебе так и казалось. Но вспомни, что со мной была связана роскошная жизнь, множество удовольствий, развлечений, безудержная трата денег Дома тебе было скучно. "Холодное и дешевое винцо Солсбери", как ты сам говорил, было тебе не по вкусу. А у меня, вместе с интеллектуальными интересами, ты вкушал от яств египетских. Когда же ты не мог быть со мной, общество твоих приятелей, которыми ты пытался заменить меня, делало тебе мало чести. |
Auch dachtest Du, das ritterliche Ideal der Freundschaft zu verwirklichen, den edelsten Ton der Selbstverleugnung anzuschlagen, wenn Du Deinem Vater durch einen Anwalt schreiben ließest, Du wollest lieber auf das Taschengeld von jährlich ? 250 verzichten, das er Dir damals, glaube ich, abzüglich Deiner Schulden in Oxford aussetzte, als Deine ewige Freundschaft mit mir lösen. Doch der Verzicht auf Deine kleine Rente bedeutete nicht, dass Du auch nur eine Deiner höchst überflüssigen Aufwendigkeiten oder höchst unnötigen Extravaganzen au' gegeben hättest. Im Gegenteil. Nie war Deine Gier nach Luxus so unersättlich gewesen. Meine Ausgaben für acht Tage in Paris für mich, Dich und Deinen italienischen Diener betrugen annähernd ? 150: allein Paillard verschlang davon ? 85. | Ты также считал, что, посылая своему отцу через поверенного письмо, где говорилось, что ты скорее откажешься от тех двухсот пятидесяти фунтов в год, которые, кажется, за вычетом твоих оксфордских долгов, он тебе выдавал, чем порвешь твою нерасторжимую дружбу со мной, ты проявил самые рыцарские чувства, поднялся до благороднейшего самопожертвования. Но отказ от этой незначительной суммы вовсе не означал, что ты готов отказаться от малейшей прихоти и не сорить деньгами на совершенно излишнюю роскошь. Напротив. Никогда ты так не жаждал жить в роскоши и богатстве. За восемь дней в Париже я истратил на себя, на тебя и на твоего слугу-итальянца почти сто пятьдесят фунтов. Одному Пайяру было заплачено восемьдесят пять фунтов. |
Bei Deinem Lebensstil hätte Dein gesamtes Jahreseinkommen, selbst wenn Du Deine Mahlzeiten allein eingenommen hättest und besonders haushälterisch in der Wahl Deiner wohlfeileren Vergnügungen gewesen wärst, kaum drei Wochen ausgereicht. dass Du in einer Anwandlung von Großzügigkeit Dein sogenanntes Taschengeld geopfert hattest, lieferte Dir schließlich einen plausiblen Grund zu der Annahme, Du könntest ein Leben auf meine Kosten beanspruchen; oder das, was Du für einen plausiblen Grund hieltest: und bei vielen Gelegenheiten machtest Du ihn ernstlich geltend und bedientest Dich seiner recht gründlich: und die ständigen Aderlasse, die Du vor allem bei mir, aber auch, wie ich weiß, bis zu einem gewissen Grade bei Deiner Mutter vornahmst, waren besonders schmerzlich, da sie, zumindest in meinem Fall, auch nicht vom kleinsten Wort des Dankes oder von der kleinsten Mäßigung begleitet waren. | При твоем образе жизни, даже если бы не обедал в одиночку и жестоко экономил на своих мелких развлечениях, твоего годового дохода тебе едва хватило бы на три недели. То, что ты с таким явным вызовом отказался от отцовской помощи, какой бы скромной она ни была, наконец послужило тебе, как ты считал, достаточным оправданием, чтобы жить на мой счет, и ты этим много раз пользовался всерьез и в полной мере давал себе волю; и то, что ты непрестанно тянул деньги, главным образом, конечно, с меня, но отчасти, как я узнал, и со своей матери, было особенно тягостно для меня, потому что ты никогда ни в чем не знал удержу, не находил ни единого слова благодарности. |
Ferner dachtest Du, wenn Du Deinen Vater mit abscheulichen Briefen, beleidigenden Telegrammen und kränkenden Postkarten bombardiertest, kämpftest Du wirklich für Deine Mutter, trätest als ihr Ritter in die Schranken und rächtest die zweifellos schrecklichen Unbillen und Leiden ihrer Ehe. Es war reine Illusion Deinerseits; eine Deiner schlimmsten sogar. Es gab ein Mittel, die Leiden Deiner Mutter an Deinem Vater zu rächen, falls Du das für einen Teil Deiner Sohnespflichten hieltest: Du hättest Deiner Mutter ein besserer Sohn sein müssen, als Du ihr warst: Du hättest ihr nicht den Mut nehmen dürfen, ernsthaft mit Dir zu sprechen: Du hättest keine Wechsel unterschreiben dürfen, deren Einlösung dann ihr zufiel: Du hättest freundlicher zu ihr sein, ihr keinen Kummer bereiten sollen. Dein Bruder Francis11 linderte während der kurzen Jahre seines blumenhaften Lebens ihre Leiden durch seine Liebenswürdigkeit und Güte. An ihm hättest Du Dir ein Beispiel nehmen sollen. Selbst Deine Vermutung war irrig, es wäre für Deine Mutter eitel Wonne und Freude gewesen, wenn Du auf dem Umweg über mich Deinen Vater tatsächlich ins Gefängnis gebracht hättest. Ich bin überzeugt, dass Du Dich irrtest. Und wenn Du wissen willst, wie einer Frau wirklich zumute ist, wenn ihr Mann, der Vater ihrer Kinder, Gefängniskleidung trägt, in einer Gefängniszelle sitzt, dann schreibe meiner Frau. Sie wird es Dir sagen. | Ты также считал, что, забрасывая своего отца угрожающими письмами, оскорбительными телеграммами и обидными открытками, ты становишься на сторону своей матери, выступаешь в роли ее защитника и мстишь за все те горести и страшные обиды, которые она перенесла от отца. Это было большое заблуждение, может быть, одно из самых худших заблуждений в твоей жизни. Если ты хотел отплатить твоему отцу за зло, которое он причинил твоей матери, и считал это своим сыновним долгом, ты должен был бы стать для своей матери гораздо лучшим сыном, чем ты был, тогда она не боялась бы говорить с тобой о важных делах, ты должен был не заставлять ее оплачивать твои долги, не мучить ее. Твой брат Фрэнсис всегда утешал ее в горе, он был с ней так ласков и добр в течение всей своей недолгой, рано отцветшей жизни. Тебе надо было взять с него пример. Неужели ты мог вообразить, что, если бы тебе удалось посадить отца в тюрьму, твоя мать была бы рада и счастлива? Ты и тут ошибался, в этом я уверен. А если хочешь знать, что испытывает женщина, когда ее муж, отец ее детей, сидит в тюремной камере в тюремной одежде, напиши моей жене, спроси у нее. Она тебе все расскажет. |
Auch ich hatte meine Illusionen. Ich glaubte, das Leben würde sich abspielen wie eine geistreiche Komödie und Du würdest eine der vielen anmutigen Personen darin darstellen. Es erwies sich als abscheuliches, abstoßendes Trauerspiel, und Du entpupptest Dich als der unselige Auslöser der großen Katastrophe, unselig durch die Besessenheit und Stoßkraft eines Willens, der nur ein einziges Ziel kennt, die Maske der Freude und Lust fiel von Dir ab, von der Du Dich nicht minder als ich hattest täuschen und in die Irre führen lassen. | И у меня были свои иллюзии. Я думал, что жизнь будет блистательной комедией и что ты будешь одним из многих очаровательных актеров в этой пьесе. Но я увидел, что она стала скверной и скандальной трагедией и что ты сам был причиной зловещей катастрофы, зловещей по своей целенаправленности и злой воле, сосредоточенной на одной цели. С тебя была сорвана личина воплощенной радости и наслаждения, та маска, что так обманывала и сбивала с пути и тебя и меня. |
Nun verstehst Du - Du verstehst doch? - einiges von meinen Leiden. Eine Zeitung, ich glaube, es war die Pall Mall Gazette, sprach in ihrer Rezension der Generalprobe eines meiner Stücke von Dir als von meinem Schatten, mir überallhin folge: die Erinnerung an unsere Freundschaft ist der Schatten, der mich hier begleitet: der sich nie von mir zu trennen scheint: der mich nachts aufweckt, um mir immer wieder die gleiche Geschichte zu erzählen, bis das quälende Geleier den Schlaf für den Rest der Nacht verscheucht: bei Tagesgrauen ist er auch schon wach: er folgt mir in den Gefängnishof und zwingt Mich, mit mir selbst zu reden, während ich im Kreis trotte: jede Einzelheit eines jeden schrecklichen Augenblicks fällt mir wieder ein: nichts hat sich in jenen Unglücksjahren ereignet, was ich nicht in jenem Fach meines Hirns reproduzieren könnte, wo Leid und Verzweiflung ihren Sitz haben: jeder gespannte Ton Deiner Stimme, jede Zuckung und Geste Deiner nervösen Hände; jedes bittere Wort, jeder vergiftende Satz wird wieder gegenwärtig: ich sehe die Straße oder den Fluss, die wir entlanggingen, die Wand oder Waldung, die uns umgab, die Ziffer, bei der die Uhrzeiger angekommen waren, die Richtung, in der die Schwingen des Windes flogen, Gestalt und Farbe des Mondes. | Теперь ты, если только сможешь, поймешь хоть немного, как я страдаю. В какой-то газете, кажется в "Пэлл-Мэлл", в рецензии на генеральную репетицию одной из моих пьес, про тебя было сказано, что ты следовал за мной, как тень; теперь воспоминание о нашей дружбе тенью преследует меня здесь, оно никогда меня не покидает, оно будит меня ночью, без конца повторяя одну и ту же повесть, и гонит сон до самого рассвета; а на рассвете этот голос снова звучит, он преследует меня и в тюремном дворе, где я на ходу что-то бормочу сам себе; каждую мелочь страшных ссор я вынужден вспоминать, нет ни одной подробности из того, что случалось за эти годы, которая не воскресала бы в тех закоулках мозга, где гнездятся скорбь и страдание; каждый резкий звук твоего голоса, каждый жест, вздрагивание твоих нервных рук, каждое злое слово, каждая ядовитая фраза вновь приходят на память; я вспоминаю все улицы и все набережные, где мы проходили, все стены комнат, все леса, окружавшие нас, помню, в каком месте циферблата стояли стрелки часов, куда несся на крыльях ветер, каков был цвет лунного лика. |
Ich weiß, auf alles, was ich Dir sage, gibt es eine gemeinsame Antwort, nämlich, dass Du mich liebtest: dass Du mich diese zweieinhalb Jahre hindurch, als die Parzen die Fäden unserer beiden Leben zu einem scharlachroten Muster verwoben, wirklich geliebt hast. Ja: ich weiß, dass Du mich liebtest. Wie immer Du Dich mir gegenüber benahmst, ich fühlte stets, dass Du mich im Grunde Deines Herzens liebtest. Ich sah wohl, dass meine Stellung in der Welt der Kunst, das Interesse, das meine Person immer und überall erregte, mein Geld, der Luxus, in dem ich lebte, die tausend und ein Dinge, die zusammen ein so zauberhaft und wunderbar unwahrscheinliches Leben wie das meine ausmachten, jedes für sich und alle zusammen Elemente waren, die Dich faszinierten und zu mir hinzogen: und doch war da noch mehr, ein weiterer seltsamer Anziehungspunkt für Dich: Du hast mich weit mehr geliebt als irgendeinen anderen Menschen. | Знаю, что есть лишь один ответ на все, что я тебе говорю: ты меня любил все эти два с половиной года, когда Судьба сплетала в один алый узор нити наших раздельных жизней, ты и вправду любил меня. Да, знаю, что это так. Как бы ты ни вел себя со мной, я всегда чувствовал, что в глубине души ты действительно меня любишь. И хотя я очень ясно видел, что мое положение в мире искусства, интерес, который я всегда вызывал у людей, мое богатство, та роскошь, в которой я жил, тысяча и одна вещь, которые делали мою жизнь такой очаровательной и такой обаятельно неправдоподобной, все это, в целом и в отдельности, чаровало тебя, привязывало ко мне; но, кроме всего этого, что-то еще более сильное влекло тебя ко мне, и ты любил меня гораздо больше, чем кого бы то ни было. |
Doch auch Dein Leben birgt, genau wie meines, eine schreckliche Tragödie, wenn auch von gänzlich entgegengesetzter Art. Soll ich Dir sagen, welche? Ich sage es Dir. In Dir war der Hass stets stärker als die Liebe, Dein Hass auf den Vater war so groß, dass er Deine Liebe zu mir weit übertraf, überwog, überragte. Es kam zwischen ihnen gar nicht oder kaum zum Kampf; so abgrundtief war Dein Hass und so riesengroß. Du machtest Dir nicht klar, dass eine Seele nicht Raum hat für beide Leidenschaften. Sie können in dem reichgeschnitzten Schrein nicht zusammen hausen. Die Liebe nährt sich von der Phantasie, die uns weiser macht, als wir wissen, besser, als wir fühlen, edler, als wir sind: durch die wir das Leben als Einheit sehen können: durch die, und durch die allein, wir andere in ihren realen und ideellen Bindungen verstehen können. | Тебя и меня постигла в жизни страшная трагедия, хотя твоя трагедия была непохожа на мою. Хочешь знать, в чем она заключалась? Вот в чем: Ненависть в тебе всегда была сильнее Любви. Твоя ненависть к отцу была столь велика, что совершенно пересиливала, превышала, затмевала твою любовь ко мне. Эти чувства не боролись или почти не боролись меж собой, до таких размеров доходила твоя Ненависть, так чудовищно она разрасталась. Ты не понимал, что двум таким страстям нет места в одной душе. Им не ужиться в этих светлых покоях. Любовь питается воображением, от которого мы, сами того не сознавая, становимся мудрее, лучше, сами того не чувствуя, становимся благороднее, чем мы есть; в воображении мы можем охватить жизнь во всей полноте; оно и только оно помогает нам понять других как в их реальных, так и в их идеальных отношениях. |
Nur Schönes und schön Erdachtes kann die Liebe nähren. Den Hass aber nährt alles. Kein Glas Champagner, das Du in all den Jahren trankst, kein üppiges Gericht, von dem Du aßest, das nicht Deinen Hass genährt und gemästet hätte. Um ihn zu sättigen, verspieltest Du mein Leben, wie Du mein Geld verspieltest, sorglos, achtlos, gleichgültig gegen die Folgen. Solltest Du verlieren, so hattest nicht Du den Verlust zu tragen, meintest Du. Solltest Du gewinnen, dann gehörten Dir, das wusstest Du, der Triumph und die Früchte des Sieges. | Только прекрасное и понимание прекрасного питает Любовь. Ненависть может питаться чем попало. Не было ни одного бокала шампанского, ни одного вкусного блюда, которое ты съел за эти годы, которое не питало бы твою ненависть, не утучняло бы ее. И в угоду ей ты играл моей жизнью, как играл на мои деньги, беспечно, безоглядно, не думая о последствиях. Когда ты проигрывал, ты считал, что проигрыш не твой, когда выигрывал, ты знал, что тебе достанется все ликование, вся радость победы. |
Hass macht die Menschen blind. Das merktest Du nicht. Liebe kann die Inschrift auf dem fernsten Stern entziffern, doch der Hass blendete Dich so sehr, dass Du über den engen, ummauerten und wollustwelken Garten Deiner niederen Gelüste nicht hinaussahst. Deine schreckliche Phantasielosigkeit, Dein einziger wirklich fataler Charakterfehler, war ausschließlich die Folge des Hasses, der in Dir lebte. Listig, lautlos, langsam nagte der Hass an Deinem Wesen - so wie die Flechte an der Wurzel einer fahlen Pflanze zehrt -, bis Du nur noch den dürftigsten Eigennutz und die schäbigsten Ziele wahrnehmen konntest. Die Fähigkeiten, die von der Liebe gediehen wären, vergiftete und lähmte in Dir der Hass. Seine ersten Angriffe richtete Dein Vater gegen mich als Deinen persönlichen Freund, und zwar in einem persönlichen Brief an Dich. | Ненависть ослепляет человека. Ты этого не понимал. Любовь может прочесть письмена и на самой далекой звезде, но ты был так ослеплен Ненавистью, что не видел ничего за стенами твоего тесного, обнесенного стеной вертограда - уже иссушенного излишествами твоих низменных страстей. Ужасающее отсутствие воображения - этот поистине роковой порок твоего характера - было исключительно плодом Ненависти, заполонившей тебя. Неслышно, незаметно и невидимо Ненависть подтачивала твою душу, как ядовитый лишайник - корни больного слабого растения, и ты уже ничего не видел, ничем не интересовался, кроме самых мелочных дел, самых жалких прихотей. Все то, что Любовь взрастила бы в тебе. Ненависть отравляла и умерщвляла. Когда твои отец впервые стал нападать на меня, то нападал он на меня как на твоего личного друга, в письме лично к тебе. |
Sobald ich diesen Brief mit seinen obszönen Drohungen und plumpen Ausfällen gelesen hatte, sah ich eine schreckliche Gefahr am Horizont meiner unruhigen Tage aufsteigen: ich sagte Dir, ich wolle nicht für Euch beide den Prügelknaben abgeben, an dem ihr Euren alten Hass austoben könntet: dass ich in London für ihn natürlich eine fettere Beute sei als ein Außenminister in Bad Homburg": dass es unfair gegen mich wäre, mich auch nur einen Augenblick lang in eine derartige Lage zu bringen: und dass ich mit meinem Leben Besseres vorhätte, als mich mit einem Trunkenbold, déclassé und Halbirren wie ihm herumzuschlagen. Du wolltest das nicht einsehen. Der Hass blendete Dich. Du beharrtest auf der Ansicht, dass der Zwist überhaupt nichts mit mir zu tun habe: dass Du Dir von Deinem Vater Deine Freundschaften nicht vorschreiben lassen wolltest: dass es höchst unfair von mir wäre, mich einzumischen. Ohne mich zu fragen, schicktest Du an Deinen Vater ein albernes und ordinäres Telegramm12. | Как только я прочел это письмо, полное непристойных угроз и грубой брани, я сразу понял, что на горизонте моей неспокойной жизни собрались тучи страшной напасти. Я сказал тебе, что не желаю быть игрушкой для вас обоих в вашей застарелой ненависти друг к другу, что я в Лондоне для него - лучшая добыча, чем некий иностранный посол в Гамбурге, что я буду несправедлив к самому себе, если позволю поставить себя хоть на один миг в подобное положение, и что в жизни у меня есть более достойные занятия, чем ссориться с таким человеком, как он, - вечно пьяным, деклассированным и полубезумным. Но тебе невозможно было это объяснить. Ненависть ослепляла тебя. Ты твердил, что ваши ссоры никакого отношения ко мне не имеют, что ты не позволишь отцу указывать тебе, с кем водить знакомство, что с моей стороны будет просто нечестно вмешиваться в ваши дела. До того, как ты говорил со мной, ты уже послал отцу в ответ глупейшую и пошлейшую телеграмму. |
Damit warst Du natürlich auch im folgenden auf ein albernes und ordinäres Vorgehen festgelegt. Die verhängnisvollen Irrtümer des Lebens entspringen nicht der menschlichen Unvernunft: ein unvernünftiger Augenblick kann der schönste Augenblick unseres Lebens sein. Sie entspringen der menschlichen Logik. Das ist ein gewaltiger Unterschied. Dieses Telegramm bestimmte Dein ganzes ferneres Verhältnis zu Deinem Vater und folglich auch mein ganzes Leben. Und das Groteske daran ist, dass es sich um ein Telegramm handelte, dessen der gewöhnlichste Gassenjunge sich geschämt hätte. Die natürliche Entwicklung führte von flegelhaften Telegrammen zu arroganten Anwaltsbriefen, und die Briefe Deines Anwalts hatten weitere Schritte Deines Vaters zur Folge. Er musste immer weitergehen, Du ließest ihm keine andere Wahl. Du zwangst es ihm als Ehrensache, oder besser gesagt als Unehrensache auf, damit Deine Herausforderung desto mehr wirken sollte. | И, конечно, ты и вести себя стал глупо и пошло. Человек совершает в жизни роковые ошибки не потому, что ведет себя безрассудно: минуты, когда человек безрассуден, могут быть лучшими в его жизни. Ошибки возникают именно от излишней рассудочности. Это совсем иное дело. Твоя телеграмма задала тон всем твоим дальнейшим отношениям с отцом и, как следствие, повлияла на всю мою жизнь. И самое нелепое - то, что даже самый отпетый уличный мальчишка постыдился бы послать такую телеграмму. За наглой телеграммой совершенно естественно последовали письма твоего адвоката, и эти письма только подхлестнули твоего отца. Выбор ты ему не оставил. Из-за тебя это стало для него делом чести, или, вернее, угрозой бесчестия: ты решил, что тогда твои притязания будут иметь больше веса. |
Also attackiert er mich das nächste Mal nicht mehr in einem persönlichen Brief und als Deinen persönlichen Freund, sondern in der Öffentlichkeit und als einen Mann der Öffentlichkeit. Ich muss ihn aus meinem Hause jagen. Er geht von einem Restaurant zum anderen und sucht mich, um mich vor aller Welt zu beschimpfen, und zwar in einer solchen Art und Weise, dass ich erledigt war, wenn ich es ihm heimzahlte, und wenn ich es ihm nicht heimzahlte, ebenfalls erledigt war. Das war zweifellos der Zeitpunkt, an dem Du hättest einschreiten und erklären müssen, Du wollest mich nicht um Deinetwillen derart widerlichen Angriffen und infamen Belästigungen aussetzen, sondern lieber unverzüglich jeden Anspruch auf meine Freundschaft aufgeben. Heute weißt Du es vermutlich selbst. Damals jedoch kamst Du gar nicht auf diese Idee. Der Hass blendete Dich. Du kamst lediglich auf den Gedanken (abgesehen davon natürlich, dass Du Deinem Vater beleidigende Briefe und Telegramme schicktest), Dir eine lächerliche Pistole zu kaufen, die im Berkeley losgeht und auf Grund der besonderen Begleitumstände einen Skandal auslöst, der Dir im vollen Ausmaß nie zu Ohren kam. | Вот почему в следующий раз он напал на меня уже не как на твоего личного друга, в личном письме, а как на члена общества, на глазах у этого общества. Мне пришлось его выгнать из моего дома. Тогда он стал разыскивать меня по всем ресторанам, чтобы публично, перед всем светом поносить меня в таких словах, что, ответь я ему тем же, я погубил бы себя, а не ответь совсем, погубил бы себя вдвойне. Тогда-то и настал момент, когда ты должен был бы выступить и сказать, что не позволишь делать меня мишенью таких гнусных нападок, такого подлого преследования, и ты должен был бы сразу отказаться от каких бы то ни было притязаний на мою дружбу. Надеюсь, теперь ты это понял. Но тогда ты ни о чем не думал. Ненависть ослепляла тебя. Выдумал ты только одно, не считая оскорбительных писем и телеграмм твоему отцу: ты купил этот смехотворный пистолет, и в отеле "Беркли" вдруг раздался выстрел, вызвавший такие сплетни, хуже которых ты никогда в жизни не слыхивал. |
Ja, Du warst offenbar sogar entzückt darüber, Gegenstand einer schrecklichen Auseinandersetzung zwischen Deinem Vater und einem Mann meiner Stellung zu sein. Ich darf wohl annehmen, dass es Deiner Eitelkeit Guttat und Deinem Dünkel schmeichelte. Deinem Vater Deine leibliche Existenz zu überlassen, die mich nicht interessierte, und mir Deine Seele, die ihn nicht interessierte, wäre für Dich eine deprimierende Lösung des Falles gewesen. Du hattest die Möglichkeit eines öffentlichen Skandals gewittert und stürztest Dich darauf. Die Aussicht auf einen Kampf, in dem Du nichts riskieren würdest, entzückte Dich. Ich erinnere mich, Dich nie besserer Stimmung gesehen zu haben als zu Ende dieses Sommers. Du schienst nur ein wenig darüber enttäuscht zu sein, dass nichts wirklich passierte und dass es zwischen uns zu keinem weiteren Treffen oder Krawall kam. Du tröstetest Dich mit der Absendung derart beleidigender Telegramme, dass der erbärmliche Mensch Dir schließlich schrieb, er habe seinen Dienstboten befohlen, ihm unter keinem Vorwand auch nur irgendein Telegramm auszuhändigen. | Впрочем, ты был явно в восторге, что из-за тебя разгорелась такая чудовищная вражда между твоим отцом и человеком моего общественного положения. Полагаю, что это вполне естественно льстило твоему самолюбию и возвышало тебя в собственных глазах. Если бы твой отец получил право распоряжаться твоей физической оболочкой, которая не интересовала меня, и оставил бы мне твою душу, до которой ему не было никакого дела, ты был бы глубоко огорчен таким исходом. Ты почуял повод к публичному скандалу и ухватился за него. Ты был в восторге, предвкушая бой и оставаясь при этом в безопасности. Никогда я не видел тебя в лучшем настроении, чем в то время. Единственным разочарованием было для тебя как будто то, что никаких встреч между нами, никаких ссор не происходило. В утешение себе ты посылал отцу такие немыслимые телеграммы, что несчастному пришлось отдать распоряжение прислуге - ни под каким видом не вручать ему твои послания, о чем он тебе и написал. |
Du gabst Dich nicht geschlagen. Du sahst die ungeheuren Möglichkeiten, die eine offene Postkarte bietet, | Но ты не унялся. Ты сообразил, что можно посылать ему открытки, и вовсю использовал такую возможность. |
und machtest bedeutete, die große Dominante, durch die ich mich erst mir selbst und dann der ganzen Welt zu Bewusstsein brachte; die wahre Passion meines Lebens; die Liebe, neben der jede andere Liebe war wie Sumpfwasser neben rotem Wein, wie der Leuchtkäfer im Sumpf neben dem Zauberspiegel des Mondes. | |
Этим ты еще больше натравливал его на меня. Впрочем, не думаю, чтобы он мог так легко отказаться от своих намерений. Фамильные черты характера были в нем слишком сильны. Его ненависть к тебе была столь же неистребима, как твоя ненависть к нему, а я был для вас обоих козлом отпущения, предлогом для нападения и для защиты. Жажда быть у всех на виду была в твоем отце чертой не индивидуальной, а родовой. И все же, если бы его одержимость стала угасать, ты раздул бы ее заново своими открытками и письмами. Так и случилось. И, конечно, он зашел еще дальше. Сначала он нападал на меня как на частное лицо, частным образом, потом как на члена общества - в общественных местах, и в конце концов решился на самый жестокий и последний выпад - напасть на меня, как на представителя Искусства, именно там, где мое Искусство воплощалось в жизнь. Он достает обманным путем билет на премьеру моей пьесы, замышляет устроить скандал, прервать спектакль, произнести гнусную речь по моему адресу, оскорбить моих актеров, осыпать меня всякими гнусностями и непристойностями, когда я выйду на вызовы после финала, - словом, совершенно погубить меня и мое Искусство самыми грязными и мерзостными выходками. По счастью, в припадке случайной, пьяной откровенности, он хвастает перед кем-то своими планами. Об этом сообщают в полицию, и его в театр не пускают. | |
Вот тут тебе пора было вмешаться. Тут тебе представился подходящий случай. Неужели ты до сих пор не понял, что тебе надо было воспользоваться этим, выйти и сказать, что ты ни за что никому не позволишь из-за тебя губить мое Искусство? Ведь ты знал, что значит для меня мое Искусство, знал, что оно - тот великий глубинный голос, который сначала открыл меня мне самому, а потом и всем другим, что оно - истинная моя страсть, та любовь, перед которой все другие увлечения, словно болотная тина - перед красным вином или ничтожный светляк на болоте - перед волшебным зеркалом Луны. | |
Verstehst Du denn jetzt, dass Deine Phantasielosigkeit Deinen wahrhaft fatalen Charakterfehler darstellte? Was Du zu tun hattest, war ganz einfach und stand deutlich vor Dir, doch der Hass hatte Dich geblendet, und Du konntest nichts sehen. Ich konnte mich nicht bei Deinem Vater dafür entschuldigen, dass er mich fast neun Monate lang in der gemeinsten Weise beleidigt und belästigt hatte. Ich konnte Dich nicht aus meinem Leben verbannen. Immer wieder hatte ich es versucht. Ich hatte sogar England verlassen und war ins Ausland gereist in der Hoffnung, Dir zu entkommen. Alles vergebens. Du warst der einzige Mensch, der etwas hätte unternehmen können. | Неужто ты и теперь не понял, что отсутствие воображения - поистине самый роковой порок твоего характера? Перед тобой стояла самая простая, самая ясная задача, но Ненависть тебя ослепляла, и ты не видел, что надо делать. Я не мог просить прощения у твоего отца за то, что он почти девять месяцев подряд преследовал и оскорблял меня самым гнусным образом. Избавиться от тебя я тоже не мог. Не раз я пытался вычеркнуть тебя из своей жизни. Я дошел до того, что просто бежал из Англии за границу, надеясь укрыться от тебя. Все было напрасно. Только ты один мог бы что-то сделать. |
Du allein besaßest den Schlüssel zu allem Geschehen. Es war Deine große Chance, Dich für all meine Liebe und Zuneigung, Freundlichkeit und Großzügigkeit und Rücksicht ein wenig erkenntlich zu zeigen. Hättest Du meinen Wert als Künstler auch nur zu einem Zehntel zu schätzen gewusst, Du hättest es getan. Doch der Hass blendete Dich. Die Fähigkeit, "durch die und durch die allein wir andere in ihren realen und ideellen Bindungen verstehen können"13,war in Dir gestorben. Du dachtest nur noch daran, wie Du Deinen Vater ins Gefängnis bringen könntest. Ihn auf der "Arme-Sünderbank", wie Du zu sagen pflegtest, zu sehen, war Dein einziges Bestreben. Der Ausdruck wurde zu einer der vielen scies Deiner Alltagsgespräche. Man bekam ihn bei jeder Mahlzeit serviert. Nun, Dein Wunsch ging in Erfüllung. Der Hass gewährte Dir bis ins kleinste alles, was Du verlangt hattest. Er war Dir ein milder Herr. Das ist er allen seinen Dienern. Zwei Tage lang saßest Du mit den Richtern auf der Estrade, und es war Dir eine Augenweide, Deinen Vater auf der Anklagebank des Obersten Kriminalgerichts zu sehen. Und am dritten Tag nahm ich seinen Platz ein. Was war geschehen? In dem widerlichen Spiel Eures gegenseitigen Hasses hattet Ihr um meine Seele gewürfelt, und zufällig hattest Du verloren. Weiter nichts. | Ты держал все нити в своих руках. У тебя была полная возможность хотя бы отчасти отблагодарить меня за всю мою любовь, привязанность, щедрость, за всю заботу о тебе. Если бы для тебя имела цену хотя бы десятая доля моего художественного таланта, ты поступил бы именно так. То "свойство, которое одно лишь позволяет человеку понимать других в их реальных и идеальных проявлениях", - это свойство в тебе омертвело. Тобой владела одна мысль - как засадить твоего отца в тюрьму. Увидеть его "на скамье подсудимых", как ты говорил, - только об этом ты и думал. Это выражение стало одним из навязчивых лейтмотивов всех твоих разговоров. Ты повторял его за каждой трапезой. Что ж - твое желание исполнилось. Ненависть даровала тебе все, что ты желал. Она была доброй Госпожой. Такой она бывает со всеми, кто ей служит. Два дня ты просидел на почетном месте, рядом со стражей, наслаждаясь видом своего отца на скамье подсудимых в Главном уголовном суде. А на третий день я оказался на его месте. Что же случилось? Вы оба бросали кости, ставя на мою душу, и вышло так, что ты проиграл. Вот и все. |
Du siehst, dass ich Dir Dein Leben beschreiben muss und dass Du es geistig erfassen musst. Wir kennen einander nun seit über vier Jahren. Die Hälfte dieser Zeit haben wir zusammen verbracht: die andere Hälfte musste ich im Kerker zubringen, wohin diese Freundschaft mich gebracht hat. Wo dieser Brief Dich erreichen wird, wenn er Dich überhaupt erreicht, weiß ich nicht. In Rom, Neapel, Paris, Venedig, in irgendeiner schönen Stadt am Meer oder an einem Fluss hältst Du Dich zweifellos auf. Wenn Dich vielleicht auch nicht der verschwenderische Luxus umgibt, den ich Dir geboten habe, so doch wohl alles, was Auge, Ohr und Geschmack ergötzt. Du führst ein recht schönes Leben. Und doch, wenn Du klug bist und das Leben noch weit schöner finden möchtest, und schön in einem anderen Sinne, dann wirst Du bei der Lektüre dieses schrecklichen Briefes - ich weiß, dass er schrecklich ist dasselbe Gefühl einer entscheidenden Krisis und eines wichtigen Wendepunkts haben, das ich bei seiner Niederschrift habe. Dein blasses Gesicht haben Wein und Freude immer schnell gerötet. Wenn es bei der Lektüre dieser Zeilen von Zeit zu Zeit vor Scham entbrennt wie in der Glut des Schmelzwerks, dann freue Dich. Das schlimmste Laster ist die Seichtheit. Alles ist gut, was man geistig erfasst hat. | Ты видишь, что мне приходится рассказывать тебе о твоей жизни, и ты должен понять - почему. Мы знаем друг друга уже больше четырех лет. Из них половину мы провели вместе, другую же половину я провел в тюрьме, и это - прямое последствие нашей дружбы. Я не знаю, где ты получишь это письмо, если ты вообще его получишь. В Риме, Неаполе, Париже, Венеции, - в каком-то из чудесных городов, у моря или у реки, ты нашел для себя прибежище, это я знаю наверняка. Может быть, ты окружен не той бесполезной роскошью, в которой ты жил со мной, но все же вокруг тебя все ласкает глаз, и слух, и вкус. Жизнь для тебя по-прежнему прекрасна. И все же, если ты хочешь, чтобы она стала еще прекраснее, но уже по-другому, пусть это ужасное письмо - а я знаю, что оно ужасно, - станет для тебя серьезным кризисом, переломом в твоей жизни, когда ты будешь его читать, как стало оно для меня, когда я его писал. Твое бледное лицо легко загоралось румянцем от вина или от удовольствия. Если же при чтении этих строк его опалит стыдом, как жаром раскаленной печи, тем лучше для тебя. Нет порока страшнее, чем душевная пустота. Только то истинно, что понято до конца. |
Hiermit wäre ich beim Untersuchungsgefängnis angelangt, nicht wahr? Nach einer Nacht in der Polizeizelle werde ich im Gefangenenwagen hingebracht. Du warst sehr aufmerksam und freundlich. Wenn auch nicht gerade jeden, so doch beinahe jeden Nachmittag vor Deiner Abreise ins Ausland nahmst Du Dir die Mühe, nach Holloway zu fahren und mich zu besuchen. Du schriebst auch die reizendsten und freundlichsten Briefe. Doch dass nicht Dein Vater mich ins Gefängnis gebracht hatte, sondern Du selbst es warst, dass Du von Anfang bis Ende die Verantwortung dafür trugst, dass ich durch Dich, für Dich und Deinetwegen dort war, kam Dir auch nicht einen Augenblick in den Sinn. Nicht einmal das Schauspiel, das sich Dir bot, als ich hinter den Stäben eines hölzernen Käfigs saß, vermochte Deine tote Phantasie zu beleben. | Кажется, я уже дошел до того дня, когда попал в дом предварительного заключения. После ночи в полицейском участке меня отвезли туда в тюремной карете. Ты был весьма внимателен и добр ко мне. Чуть ли не каждый день, да, пожалуй, и каждый, ты старался приезжать в Холлоуэй, на свидание со мной, пока не уехал за границу. Ты также писал очень милые и ласковые письма. Но тебе ни разу не пришло на ум, что не твой отец, а ты сам посадил меня в тюрьму, что с самого начала до конца ты был за это в ответе, что я попал сюда из-за тебя, за тебя, по твоей вине. Твоя омертвелая, лишенная воображения душа не проснулась, когда ты увидел меня за решеткой, в деревянной клетке. |
Du brachtest soviel Sympathie und Sentiment auf wie der Zuschauer bei einem Rührstück. dass Du selbst der Urheber der entsetzlichen Tragödie warst, merktest Du nicht. Ich sah, dass Du Dir nicht im geringsten klarmachtest, was Du angerichtet hattest. Nicht ich wollte Dir sagen, was Dein Herz Dir hätte sagen sollen und was es Dir auch gesagt hätte, wenn der Hass es nicht hätte verhärten und abstumpfen dürfen. Alle Erkenntnis muss aus einem selbst kommen. Es ist sinnlos, einem Menschen etwas zu sagen, was er nicht selbst empfindet, nicht verstehen kann. Wenn ich Dir jetzt dennoch diesen Brief schreibe, so weil Dein Schweigen und Dein Verhalten während meiner langen Gefangenschaft es nötig machten. Zudem hatte, wie sich herausstellte, der Vernichtungsschlag nur mich allein getroffen. Das war mir eine Quelle des Trostes. Aus vielen Gründen fand ich mich mit meinem Leiden ab, obgleich meine Augen, wenn sie Dir folgten, in Deiner völligen und vorsätzlichen Blindheit etwas nicht wenig Verächtliches sahen. Ich erinnere mich, wie Du voll Stolz einen Brief hervorzogst, den Du in einem Groschenblatt über mich veröffentlicht hattest. Es war ein sehr vorsichtiges, mäßiges, ja banales Produkt. | Ты только соболезновал мне, как сентиментальный зритель сочувствует герою жалостливой пьески. А то, что именно ты - автор этой ужасающей трагедии, тебе и в голову не приходило. Я видел, что ты совершенно не понимаешь, что натворил. А я не хотел первым подсказывать то, что должно было подсказать твое сердце, то, что оно непременно подсказало бы, если бы ты не дал Ненависти ожесточить его до полной бесчувственности. Каждый человек должен все осознавать собственным внутренним чувством. Бессмысленно подсказывать человеку то, чего он не чувствует и понять не может. И если я сейчас пишу тебе об этом, то лишь потому, что твое молчание и все твое поведение во время всего моего пребывания в тюрьме заставили меня пойти на это. Кроме того, все обернулось так, что удар обрушился лишь на меня одного. Но именно это стало для меня источником радости. По многим причинам я был готов к страданью, хотя в моих глазах твоя полнейшая, нарочитая слепота, когда я замечал ее в тебе, казалась чем-то недостойным. Помню, как ты с великой гордостью показал мне письмо, которое ты написал обо мне в какую-то дешевую газетку. Это было чрезвычайно осторожное, умеренное и, по правде говоря, банальное произведение. |
Du appelliertest an den "englischen Sinn für fair play", oder sonst etwas in dieser traurigen Kategorie, zugunsten "eines Mannes, der am Boden lag". Es war die Art Brief, die Du hättest schreiben können, wenn eine peinliche Anklage gegen irgendeinen Dir persönlich ganz unbekannten Ehrenmann erhoben worden wäre. Aber Du fandest den Brief wundervoll. Du betrachtetest ihn als Beweis einer fast Quijotehaften Ritterlichkeit. Ich weiß, dass Du weitere Briefe an weitere Zeitungen schriebst, die sie aber nicht veröffentlichten. Darin stand jedoch nur, dass Du Deinen Vater hasstest. Und das interessierte keinen Menschen. Der Hass ist, das musst Du erst noch lernen, intellektuell betrachtet, die Ewige Verneinung. Vom Standpunkt der Emotionen aus betrachtet, ist er eine Art Auszehrung, die alles tötet, nur nicht sich selbst. An Zeitungen zu schreiben, dass man irgend jemanden hasse, ist das gleiche, wie wenn man an Zeitungen schriebe, dass man an einer unaussprechlichen, peinlichen Krankheit leide: dass der Mann, den Du hasstest, Dein eigener Vater war und dass er dieses Gefühl von ganzem Herzen erwiderte, veredelte oder verschönte Deinen Hass in keiner Weise. Es kennzeichnete ihn lediglich als Erbübel. | Ты взывал к "английскому понятию честной игры" - или еще к чему-то, столь же скучному, в отношениях людей и твердил, что "лежачего не бьют". Такое письмо ты мог бы написать, если бы в чем-то несправедливо обвинили какого-то почтенного джентльмена, с которым ты лично был бы вовсе и незнаком. Но тебе это письмо казалось шедевром. Ты воспринимал его чуть ли не как проявление рыцарского благородства, достойного самого Дон-Кихота. Мне также известно, что ты писал и другие письма, в другие газеты, но что там их не печатали. В письмах ты попросту заявлял, что ненавидишь своего отца. Но до этого никому не было дела. Пора бы тебе знать, что Ненависть, с точки зрения разума, есть вечное отрицание. А с точки зрения чувства - это один из видов атрофии, умерщвляющей все, кроме себя самой. Писать в газеты, что ты кого-то ненавидишь, все равно что заявлять тем же газетам, что ты болен тайной и постыдной болезнью: тот факт, что ты ненавидишь своего родного отца и он отвечает тебе полной взаимностью, никак не делает твою ненависть чувством благородным и достойным. И если что-либо тут и выяснялось, то лишь одно: твоя болезнь была наследственной. |
Weiter erinnere ich mich, dass ich, als über mein Haus die Zwangsversteigerung verhängt wurde, meine Bücher und Möbel beschlagnahmt und zum Verkauf ausgeschrieben wurden und der Bankrott drohte, Dir natürlich darüber schrieb. Ich erwähnte mit keinem Wort, dass das Haus, dessen Gastfreundschaft Du so oft genossen hattest, unter den Hammer kam, damit ein paar Geschenke bezahlt werden konnten, die ich Dir gemacht hatte. Ich dachte, zu recht oder zu unrecht, dass diese Eröffnung Dich vielleicht ein wenig schmerzen würde. Ich schrieb Dir nur die nackten Tatsachen. Ich fand es korrekt, Dir davon Mitteilung zu machen. Du antwortetest aus Boulogne mit einem Erguss fast lyrischen Frohlockens. | Вспоминаю еще, как мой дом был описан, моя обстановка и книги конфискованы и пущены с молотка и как я, вполне естественно, сообщил тебе об этом в письме. Я не упомянул о том, что судебный исполнитель явился в мой дом, где ты так часто обедал, требуя уплаты за те подарки, что ты получил от меня. Я решил, правильно или неправильно, что тебя это должно хоть немного огорчить, и сообщил тебе одни только факты. Я считал, что тебе необходимо знать об этом. Ты мне ответил из Булони в каком-то восторженно-лирическом возбуждении. |
Du schriebst, dass Dein Vater "knapp bei Kasse" sei und ? 1500 für die Gerichtskosten habe borgen müssen und dass mein bevorstehender Bankrott eine "köstliche Schlappe" für ihn sei, denn nun könne er sich wegen seiner Spesen nicht mehr an mich halten! Ist Dir jetzt klargeworden, warum man sagt, der Hass mache blind? Siehst Du jetzt ein, dass meine Beschreibung des Hasses als einer Auszehrung, die alles zerstört, nur nicht sich selbst, die wissenschaftliche Beschreibung einer bestehenden psychologischen Tatsache war? dass alle meine hübschen Besitztümer verkauft werden sollten: meine Zeichnungen von Burne-Jones, von Whistler, mein Monticelli: meine Simeon Solomons: mein Porzellan: meine Bibliothek mit ihrer Sammlung von dedizierten Exemplaren nahezu aller Dichter meiner Zeit von Hugo bis Whitman, von Swinburne bis Mallarmé, von Morris bis Verlaine; mit den schön gebundenen Ausgaben der Werke meines Vaters und meiner Mutter; ihrem wundervollen Aufgebot von Universitäts- und Schulpreisen, ihren éditions de luxe und dergleichen mehr; das alles sagte Dir absolut nichts. | Ты писал, что твой отец "сидит без денег", что ему пришлось раздобыть полторы тысячи фунтов на судебные издержки и что мое банкротство - "блестящая победа" над ним, потому что теперь он уж никак не может заставить меня платить за него судебные издержки! Понимаешь ли ты теперь, как Ненависть ослепляет человека? Видишь ли теперь, что, описывая ее как атрофию, омертвение всего, кроме нее самой, я просто научно описывал твое подлинное психическое состояние? Тебе было абсолютно безразлично, что с молотка пойдут все мои прекрасные вещи: мои берн-джонсовские рисунки, мой Уистлер, мой Монтичелли, мой Саймон Соломон, моя коллекция фарфора, вся моя библиотека, с дарственными экземплярами почти всех моих современников-поэтов, от Гюго до Уитмена, от Суинберна до Малларме, от Морриса до Верлена; все труды моего отца и моей матери, в великолепных переплетах; все изумительное собрание моих школьных и университетских наград, все роскошные издания и еще много, много всего. |
Du bezeichnetest es als lästig: weiter nichts. Du sahst in dem Ganzen nur die Möglichkeit, dass Dein Vater schließlich ein paar hundert Pfund einbüßen würde, und diese erbärmliche Erwägung erfüllte Dich mit ekstatischer Freude. Was die Gerichtskosten anlangt, so interessiert es Dich vielleicht, dass Dein Vater im Orleans Club ganz offen erklärte, selbst wenn der Prozess ihn ? 20000 gekostet hätte, so fände er, er habe sein Geld gut angelegt, denn die ganze Sache sei für ihn ein großartiger Zeitvertreib, Genuss und Triumph gewesen. dass er mich nicht nur für zwei Jahre ins Gefängnis bringen, sondern mich auch noch für einen Tag herausholen und in aller Öffentlichkeit zum Bankrotteur erklären lassen konnte, war eine zusätzliche Würze seines Genusses, die er nicht erwartet hatte. Es war der Gipfel meiner Demütigung und die Krönung seines Sieges. Wäre dieser Kostenanspruch Deines Vaters an mich nicht gewesen, so hättest Du, wie ich sehr wohl weiß, zumindest in Worten größten Anteil an dem Verlust meiner Bibliothek genommen, für einen Literaten ein unersetzlicher Verlust, die traurigste aller meiner materiellen Einbußen. | Ты только сказал: "Какая досада!" - и все. Ты только предвкушал, как из-за этого твой отец потеряет несколько сот фунтов, и приходил в дикий восторг от этих мелочных расчетов. Что же касается судебных издержек, то тебе небезынтересно будет узнать, что твой отец публично заявил в Орлеанском клубе: если бы ему пришлось потратить двадцать тысяч фунтов, он считал бы и этот расход вполне оправданным, столько радости, столько удовольствия и торжества он получил бы взамен. Тот факт, что он не только засадил меня в тюрьму на два года, но и вытащил меня оттуда на целый день, чтобы меня объявили банкротом перед всем светом, доставил ему еще больше наслаждения, чего он и не ждал. Это было венцом моего унижения и торжеством его полной и бесспорной победы. Если бы у твоего отца не было притязаний на то, чтобы я оплатил его издержки, ты, по моему глубокому убеждению, хотя бы на словах сочувствовал бы мне в потере всей моей библиотеки, потере, для писателя невозместимой, самой тяжкой из всех моих материальных потерь. |
Eingedenk der Summen, die ich mit vollen Händen für Dich verschleudert hatte, und des Lebens, das Du Jahrelang auf meine Kosten geführt hattest, wärst Du vielleicht sogar so weit gegangen, einige meiner Bücher für mich zu ersteigern. Die besten gingen für insgesamt nicht ganz ? 150 weg: etwa soviel, wie ich in einer normalen Woche für Dich ausgegeben habe. Doch die hämische Schadenfreude darüber, dass Dein Vater ein paar Pence zusetzen würde, verdrängte in Dir jeden Wunsch, mir einen kleinen Gegendienst zu erweisen, der ebenso geringfügig, leicht, billig und naheliegend für Dich wie wichtig und hochwillkommen für mich gewesen wäre. Stimmst Du mir zu, dass der Hass die Menschen blind macht? Siehst Du es jetzt ein? Wenn nicht, dann versuche es wenigstens. | Может быть, вспомнив, как щедро я тратил на тебя огромные деньги, как ты годами жил на мой счет, ты потрудился бы выкупить для меня некоторые книги. Лучшие из них пошли меньше чем за полтораста фунтов: примерно столько же я обычно тратил на тебя за одну неделю. Но мелочное злорадство, которое ты испытывал при мысли, что твой отец потеряет какие-то гроши, заставила тебя совсем забыть, что ты мог бы хоть немного отблагодарить меня, это было бы так легко, так недорого, так наглядно и так бесконечно утешительно для меня, если бы ты это сделал. Разве я не прав, повторяя, что Ненависть ослепляет человека? Понимаешь ли ты это теперь? Если нет, постарайся понять. |
Wie klar ich es damals sah und heute sehe, brauche ich Dir nicht zu sagen. Doch ich sagte mir: "Um jeden Preis muss ich in meinem Herzen die Liebe bewahren. Wenn ich ins Gefängnis gehe ohne Liebe, was soll aus meiner Seele werden?" Die Briefe, die ich Dir damals aus Holloway schrieb, waren meine Versuche, meinem Wesen die Liebe als Dominante zu erhalten. Es wäre mir ein leichtes gewesen, Dich mit bitteren Vorwürfen zu zermalmen. Ich hätte Dich mit meinem Fluch zerschmettern können. Ich hätte Dir einen Spiegel vorhalten und Dir ein Bild zeigen können, das Du nur dadurch als Dein eigenes erkannt hättest, dass es dieselben Gebärden des Abscheus ausführte wie Du; dann hättest Du gewusst, wessen Gestalt es wiedergab und Dein Bild und Dich selbst auf ewig gehasst. ja, mehr noch. Die Sünden eines anderen wurden mir zur Last gelegt. Wenn ich gewollt hätte, ich hätte mich bei jeder Verhandlung auf seine Kosten retten können, wenn auch nicht vor der Schande, so doch vor dem Kerker. Hätte ich den Beweis antreten wollen, dass den Kronzeugen - den drei wichtigsten - von Deinem Vater und Deinen Anwälten sorgfältig eingetrichtert worden war, nicht nur was sie verschweigen, sondern auch was sie aussagen, wie sie nach genau ausgehecktem und geprobtem Plan die Handlungen und Taten eines anderen buchstäblich mir in die Schuhe schieben sollten, so hätte ich erreichen können, dass der Richter sie allesamt noch weit prompter aus dem Zeugenstand gewiesen hätte als den meineidigen Lumpen Atkins14. | Не стану тебе говорить, как ясно я все понимал и тогда и теперь. Но я сказал себе: "Любой ценой я должен сохранить в своем сердце Любовь. Если я пойду в тюрьму без Любви, что станется с моей Душой?" В письма, написанные в те дни из тюрьмы Холлоуэй, я вложил все усилия, чтобы Любовь звучала как лейтмотив всей моей сущности. Будь на то моя воля, я бы мог вконец истерзать тебя горькими упреками. Я мог бы изничтожить тебя проклятиями. Я мог бы поставить перед тобой зеркало и показать тебе такой твой облик, что ты сам бы себя не узнал, но вдруг, увидев, что отражение повторяет все твои гримасы отвращенья, понял бы, кого ты видишь в зеркале, и возненавидел бы себя навек. Скажу больше. Чужие грехи были отнесены на мой счет. Если бы я захотел, я мог бы, во время обоих процессов, спасти себя если не от позора, то, во всяком случае, от тюрьмы, ценой разоблачения истинного виновника. Если бы я постарался доказать, что три самых важных свидетеля обвинения были тщательно подготовлены твоим отцом и его адвокатами, что они не только о многом умалчивали, но и нарочно утверждали противное, нарочно приписывали мне чужие проступки, и что их заставили прорепетировать и затвердить весь задуманный план, я бы мог заставить судью удалить их из зала суда, даже решительнее, чем был удален несчастный запутавшийся Аткинс. |
Ich hätte mir ins Fäustchen lachen und, die Hände in den Taschen, als freier Mann den Gerichtssaal verlassen können. Man wollte mich förmlich dazu zwingen. Ich wurde ernstlich dazu aufgefordert, gedrängt, genötigt von Leuten, denen es einzig um mein Wohl und das Wohl meiner Familie ging. Aber ich weigerte mich. Ich wollte nicht. Ich habe meinen Entschluss nie auch nur einen Augenblick lang bereut, auch nicht in den bittersten Zeiten meiner Kerkerhaft. Ein solches Vorgehen wäre unter meiner Würde gewesen. Die Sünden des Fleisches bedeuten nichts. Sie sind Krankheiten, die der Arzt hellen soll, wenn sie überhaupt geheilt werden müssen. Allein die Sünden der Seele sind beschämend. Ein Freispruch, den ich mir durch solche Mittel erwirkt hätte, hätte lebenslängliche Folter für mich bedeutet. | Я мог бы выйти из зала заседаний свободным человеком, посмеиваясь про себя, небрежно засунув руки в карманы. Меня изо всех сил уговаривали поступить именно так. Мне серьезно так советовали, меня просили и умоляли люди, чьей единственной заботой было мое благополучие и благополучие моей семьи. Но я отказался. Я не пожелал идти на это. И я ни минуты не жалел о своем решении, даже в самые тяжкие времена в заточении. Такое поведение было бы ниже моего достоинства. Грехи плоти - ничто. Это болезнь, и дело врачей лечить их, если понадобится лечение. Только грехи души постыдны. Добиться оправдания такими средствами означало бы обречь себя на пожизненную пытку. |
Deutsch | Русский |
Ich war ein Mann, der Kunst und Kultur seiner Zeit symbolisierte. Ich selbst hatte das schon an der Schwelle meines Mannesalters erkannt, und später zwang ich die ganze Welt, es zu erkennen. Selten nimmt ein Mensch zu Lebzeiten einen so unbestrittenen Rang ein. Er wird zumeist erst, wenn Überhaupt, vom Historiker oder vom Kritiker zugewiesen, lange nachdem dieser Mensch und seine Zeit dahingegangen sind. Mein Fall lag anders. Ich fühlte das und teilte dieses Gefühl anderen mit. Byron war eine symbolische Figur, doch er symbolisierte die Leidenschaft seiner Zeit und ihre Abkehr von der Leidenschaft. Ich vertrat etwas Edleres, Bleibenderes, das tiefer wurzelte und weiter reichte. | Я был символом искусства и культуры своего века. Я понял это на заре своей юности, а потом заставил и свой век понять это. Немногие достигали в жизни такого положения, такого всеобщего признания. Обычно историк или критик открывают гения через много лет после того, как и он сам, и его век канут в вечность, - если такое открытие вообще состоится. Мой удел был иным. Я сам это чувствовал и дал это почувствовать другим. Байрон был символической фигурой, но он отразил лишь страсти своего века и пресыщение этими страстями. Во мне же нашло свое отражение нечто более благородное, не столь преходящее, нечто более насущное и всеобъемлющее. |
Die Götter hatten mir beinahe alles gegeben. Ich besaß Genie, einen angesehenen Namen, eine Stellung in der Gesellschaft, Witz, intellektuellen Mut: ich machte aus der Kunst eine Philosophie und aus der Philosophie eine Kunst. ich änderte das Denken der Menschen und die Farbe der Dinge: was immer ich tat oder sagte, wirkte erstaunlich: ich nahm das Drama, die objektivste Kunstform, und schuf daraus eine ebenso subjektive Ausdrucksform wie Lied oder Sonett, während ich zugleich seinen Geltungsbereich erweiterte und seine Möglichkeiten vervielfachte. Drama, Roman, Versdichtung, Prosadichtung, subtiler oder phantastischer Essay, was immer ich anfasste, wurde durch mich schön in einer neuen Art Schönheit: der Wahrheit selbst wies ich das Falsche und das Wahre als ihr legitimes Reich zu und zeigte auf, dass das Falsche wie das Wahre lediglich geistige Seins-Formen sind. In der Kunst sah ich die höchste Form der Realität, im Leben nur eine Spielart des Romans: ich weckte die Phantasie meines Jahrhunderts, und es umwob mich mit Mythen und Legenden: alle Systeme fasste ich in einen Satz, die ganze Existenz in ein Epigramm. | Боги щедро одарили меня. У меня был высокий дар, славное имя, достойное положение в обществе, блистательный, дерзкий ум; я делал искусство философией, и философию - искусством; я изменял мировоззрение людей и все краски мира; что был я ни говорил, что бы ни делал - все повергало людей в изумление; я взял драму - самую безличную из форм, известных в искусстве, и превратил ее в такой же глубоко личный способ выражения, как лирическое стихотворение, я одновременно расширил сферу действия драмы и обогатил ее новым толкованием; все, к чему бы я ни прикасался, - будь то драма, роман, стихи или стихотворение в прозе, остроумный или фантастический диалог, - все озарялось неведомой дотоле красотой; я сделал законным достоянием самой истины в равной мере истинное и ложное и показал, что ложное или истинное - не более, чем обличья, порожденные нашим разумом. Я относился к Искусству, как к высшей реальности, а к жизни - как к разновидности вымысла; я пробудил воображение моего века так, что он и меня окружил мифами и легендами; все философские системы я умел воплотить в одной фразе и все сущее - в эпиграмме. |
Doch zu diesen Dingen kamen andere. Ich ließ mich in lange Perioden sinnlosen, sinnlichen Behagens locken. Ich amüsierte mich damit, als flâneur aufzutreten, als Dandy, als Modeheld. Ich umgab mich mit dürftigeren Naturen, geringeren Geistern. Ich wurde zum Verschleuderer meines eigenen Genies; eine ewige Jugend zu vergeuden, bereitete mir ein prickelndes Vergnügen. Müde, auf den Höhen zu wandeln, stieg ich absichtlich in die Tiefe und suchte dort neue Reize. Was das Paradoxe mir im Bereich des Denkens war, wurde mir im Reich der Leidenschaften die Perversion. Am Ende war die Begierde zu Krankheit oder Wahnsinn oder zu beidem geworden. Ich nahm keine Rücksicht mehr auf andere. Ich nahm die Freuden, wo sie sich mir boten, und ging meines Wegs. Ich vergaß, dass jede kleine Alltagshandlung den Charakter formt oder verformt und dass man daher eines Tages laut vom Dache ausschreit, was man bislang im verschwiegenen Zimmer tat. Ich war nicht mehr Herr über mich selbst. Ich war nicht mehr Steuermann meiner Seele, und ich wusste es nicht. Ich ließ mich von Dir beherrschen und von Deinem Vater einschüchtern. Ich endete in grauenvoller Schmach. Mir bleibt nur noch eines, äußerste Demut: genau wie Dir nur noch eines bleibt, äußerste Demut. Wirf Dich in den Staub und lerne sie an meiner Seite. | Но вместе с этим во мне было и много другого. Я позволял себе надолго погружаться в отдохновение бесчувствия и чувственности. Я забавлялся тем, что слыл фланером, денди, законодателем мод. Я окружал себя мелкими людишками, низменными душами. Я стал растратчиком собственного гения и испытывал странное удовольствие, расточая вечную юность. Устав от горних высот, я нарочно погружался в бездну, охотясь за новыми ощущениями. Отклонение от нормы в сфере страсти стало для меня тем же, чем был парадокс в сфере мысли. Желание в конце концов превратилось в болезнь или в безумие - или в то и другое сразу. Я стал пренебрежительно относиться к чужой жизни. Я срывал наслажденье, когда мне было угодно, и проходил мимо. Я позабыл, что любое, маленькое и будничное, действие создает или разрушает характер, и потому все, что делалось втайне, внутри дома, будет в свой день провозглашено на кровлях. Я потерял власть над самим собой. Я уже не был Кормчим своей Души и не ведал об этом. Тебе я позволил завладеть мной, а твоему отцу - запугать меня. Я навлек на себя чудовищное бесчестье. Отныне мне осталось только одно - глубочайшее Смирение - так же, как и для тебя тоже ничего не осталось, кроме глубочайшего Смирения. Лучше бы тебе повергнуться во прах рядом со мной и принять это. |
Seit beinahe zwei Jahren liege ich nun im Kerker. Mein Wesen machte sich Luft in wilder Verzweiflung; in der Hingabe an den Gram, dessen Anblick allein Mitleid erregte: in schrecklicher und ohnmächtiger Wut: in Bitterkeit und Verachtung: in Angst, die laut weinte: in Elend, das keinen Laut finden konnte: in stummem Leid. jede erdenkliche Phase des Leidens habe ich durchlebt. Besser als Wordsworth selbst weiß ich, was Wordsworths Verse besagen: | Вот уже почти два года, как я брошен в тюрьму. Из глубины моей души вырвалось дикое отчаяние, всепоглощающее горе, на которое даже смотреть без жалости было невозможно, ужасная, бессильная ярость, горький ропот и возмущение; тоска, рыдающая во весь голос; обида, не находившая голоса, и скорбь, оставшаяся безгласной. Я прошел через все мыслимые ступени страдания. Теперь я лучше самого Вордсворта понимаю, что он хотел сказать в этих строках: |
Das Leiden ist beständig, trüb und finster Und hat das Wesen der Unendlichkeit.32 | "Темна, черна и неизбывна Скорбь и бесконечна по своей природе". |
Zuzeiten labte mich sogar der Gedanke, dass meine Leiden endlos sein mochten, doch dass sie bedeutungslos sein sollten, konnte ich nicht ertragen. jetzt entdecke ich auf dem verborgenen Grund meines Wesens etwas, das mir sagt, nichts in der Welt sei bedeutungslos, am wenigsten das Leiden. Dieses Etwas, das wie ein Schatz auf dem Grunde meines Wesens verborgen liegt, ist die Demut. | Но хотя мне и случалось радоваться мысли, что моим страданиям не будет конца, я не в силах думать о том, что они лишены всякого смысла. Но в самой глубине моей души что-то таилось, что-то говорило мне: ничто в мире не бессмысленно, и менее всего - страдание. И то, что скрывалось глубоко в моей душе, словно клад в земле, зовется Смирением. |
Sie ist das Letzte, was noch in mir lebt, und das Beste: die endliche Entdeckung, bei der ich angelangt bin: der Ausgangspunkt für eine neue Entwicklung. Sie ist aus mir selbst gekommen, daher weiß ich, dass sie zur rechten Zeit kam. Sie hätte nicht früher kommen können und nicht später. Hätte mir jemand davon gesprochen, ich hätte abgewehrt. Hätte man sie mir gebracht, ich hätte sie zurückgewiesen. Da ich selbst sie fand, will ich sie behalten. Ich muss sie behalten. Sie ist das einzige, was das Element des Lebens in sich trägt, eines neuen Lebens, meiner Vita Nuova. Sie ist das seltsamste aller Dinge. Man kann sie nicht wegschenken, niemand kann sie einem geben. Man kann sie nicht erwerben, wenn man nicht alles hingibt, was man besitzt. Erst wenn man alles andere verloren hat, dann weiß man, dass man sie besitzt. | Это последнее и лучшее, что мне осталось; завершающее открытие, к которому я пришел; начало нового пути, новой жизни. Смирение пришло ко мне изнутри, от меня самого - и поэтому я знаю, что оно пришло вовремя. Оно не могло прийти ни раньше, ни позже. Если бы кто-нибудь рассказал мне о нем, я бы от него отрекся. Если бы мне принесли его - я бы отказался. Но я сам нашел его и хочу сохранить. Я должен его сохранить. Это единственное, что несет в себе проблески жизни, новой жизни, моей Vita Nuova. Смирение - самая странная вещь на свете. От него нельзя избавиться, и из чужих рук его не получишь. Чтобы его приобрести, нужно потерять все до последнего. Только когда ты лишен всего на свете, ты чувствуешь, что оно сделалось твоим достоянием. |
Jetzt, da ich weiß, dass sie in mir wohnt, sehe ich ganz klar, was ich zu tun habe, unbedingt tun muss. Und wenn ich mich so ausdrücke, brauche ich Dir nicht zu sagen, dass ich nicht von äußerem Zwang oder Gebot spreche. Ich unterwerfe mich keinem von beiden. Mehr denn Je bin ich Individualist. Mir erscheint alles wertlos, was nicht aus dem eigenen Innern kommt. Mein Wesen sucht eine neue Möglichkeit der Selbstverwirklichung. Das ist mein einziges Bestreben. Und daher muss ich mich vor allem anderen von aller etwaigen Bitterkeit gegen Dich freimachen. | И теперь, когда я чувствую его в себе, я совершенно ясно вижу, что мне делать - что я непременно должен сделать. Нет необходимости говорить тебе, что, употребляя подобные слова, я не имею в виду никакое разрешение или приказание извне. Я им не подчинюсь. Я теперь стал еще большим индивидуалистом, чем когда бы то ни было. Для меня ценно только то, что человек находит в самом себе, - остальное не имеет ни малейшей цены. Глубочайшая суть моей души ищет нового способа самовыражения - только об этом я и пекусь, только это меня и трогает. И первое, что мне необходимо сделать, - это освободиться от горечи и обиды по отношению к тебе. |
Ich bin völlig mittellos, ich habe kein Zuhause mehr. Und doch gibt es auf der Welt Schlimmeres als das. Ich meine es ernst, wenn ich Dir sage, lieber gehe ich von Tür zu Tür und erbettle mein Brot, als dass ich dieses Gefängnis mit einem Herzen voll Groll gegen Dich und die Welt verlasse. Wenn ich im Hause der Reichen nichts bekäme, so würden doch die Armen mir eine Gabe reichen. Wer viel besitzt, ist oft geizig. Wer wenig hat, teilt immer. Warum sollte ich nicht im Sommer auf dem kühlen Rasen schlafen und im Winter in den warmen, strohdichten Schober schlüpfen oder unters Dach einer großen Scheune, wenn ich nur Liebe im Herzen hätte? Die Äußerlichkeiten des Lebens scheinen mir Jetzt bedeutungslos. Du siehst, welchen Grad von Individualismus ich erreicht habe, oder vielmehr anstrebe, denn der Weg ist weit, "und wo ich gehe, sind Dornen"33. | У меня нет ни гроша, нет крыши над головой. Но бывают на свете вещи и похуже. Говорю тебе совершенно искренне: я не хочу выйти из тюрьмы с сердцем, отягощенным обидой на тебя или на весь мир, - уж лучше я с легким сердцем пойду просить милостыню у чужих дверей. Пусть в богатых домах я не получу ничего, а бедные что-нибудь подадут. Те, у кого все в избытке, часто жадничают. Те, у кого все в обрез, всегда делятся. И пусть мне придется спать летом в прохладной траве, а зимой - укрываться в плотно сметанном стогу сена или на сеновале в просторном амбаре - лишь бы любовь жила в моем сердце. Теперь мне кажется, что все внешнее в жизни не заслуживает ни малейшего внимания. Ты видишь, до какого крайнего индивидуализма я теперь дошел - или, точнее, дохожу, ибо путь еще далек, и "я ступаю по терниям". |
Natürlich weiß ich, dass es nicht mein Los sein wird, auf den Landstraßen zu betteln, und sollte ich je nachts im kühlen Gras liegen - dann nur, um Sonette an den Mond zu schreiben. Wenn ich das Gefängnis verlasse, wird Robbie jenseits des großen Eisentors auf mich warten, und er ist nicht nur das Symbol seiner eigenen Zuneigung zu mir, sondern auch das der Zuneigung vieler anderer. Ich glaube, ich werde auf jeden Fall für etwa anderthalb Jahre genug zum Leben haben, so dass ich, wenn ich auch vielleicht keine schönen Bücher schreiben werde, doch schöne Bücher lesen kann, und welche Freude könnte größer sein? Danach werde ich hoffentlich meine schöpferischen Kräfte wiedererlangen. | Разумеется, я знаю, что мне не суждено просить милостыню на дорогах, и если уж мне случится лежать ночью в прохладной траве, то только затем, чтобы слагать сонеты Луне. Когда меня выпустят из тюрьмы, за тяжелыми, обитыми железными гвоздями воротами меня будет ждать Робби - не только в свидетельство своей собственной преданности, но и как символ той привязанности, которую питают ко мне многие люди. По моим предположениям, мне хватит на жизнь, по крайней мере, года на полтора, так что если я не смогу писать прекрасные книги, то читать прекрасные книги я уж во всяком случае смогу, а есть ли радость выше этой? А со временем, надеюсь, я сумею возродить свой творческий дар. |
Doch stünden die Dinge anders: hätte ich keinen Freund mehr in der Welt: stünde kein Haus mir mehr offen, und sei's auch nur aus Mitleid; müsste ich Ränzel und Lumpenrock der bittersten Armut anlegen: solange ich frei bleibe von Rachsucht, Härte und Verachtung, könnte ich dem Leben ruhiger und zuversichtlicher ins Auge blicken, als wenn mein Leib in Purpur und feines Linnen gehüllt, die Seele darin jedoch krank wäre vor Hass. Und es wird mir wirklich nicht schwer fallen, Dir zu verzeihen. Doch damit es mir zur Freude wird, musst Du selbst spüren, dass Du meine Vergebung brauchst. Wenn Du sie wirklich ersehnst, wirst Du sie auch finden. | Но даже если бы все сложилось иначе: если бы в целом мире у меня не осталось ни единого друга; если бы ни в один дом меня не впустили, даже из милосердия; если бы мне пришлось надеть убогие лохмотья и взять нищенскую суму, - все равно, пока я свободен от обиды, ожесточения, негодования, я смотрел бы на жизнь куда спокойнее и увереннее, чем тогда, когда тело облечено в пурпур и тончайшее полотно, а душа в нем изнывает от ненависти. Мне будет вовсе не трудно простить тебя - и это чистейшая правда. Но чтобы это принесло мне радость, ты должен почувствовать, что нуждаешься в прощении. Когда ты по-настоящему захочешь этого - оно будет ждать тебя, ты увидишь. |
Ich brauche nicht zu sagen, dass meine Aufgabe damit nicht zu Ende ist. Sonst wäre sie vergleichsweise leicht. Mir steht Schwereres bevor. Ich habe weit steilere Hügel zu erklimmen, viel dunklere Täler zu durchwandern. Und ich muss das alles aus eigener Kraft bewältigen. Weder die Religion noch Moral oder Vernunft können mir dabei helfen. | Стоит ли говорить, что мой подвиг на этом не кончится. Это было бы слишком легко. Мне предстоит преодолеть еще много трудностей, взобраться на кручи куда более обрывистые и пройти куда более угрюмые ущелья. И все это я должен преодолеть в самом себе. Ни Религия, ни Мораль, ни Разум никак не помогут мне. |
а) Наиболее притягательная вещь в книге стихов - сильная человеческая индивидуальность
However, Mr. Henley is not to be judged by samples. Indeed, the most attractive thing in the book is no single poem that is in it, but the strong humane personality that stands behind both flawless and faulty work alike, and looks out through many masks, some of them beautiful, and some grotesque, and not a few misshapen. In the case with most of our modern poets, when we have analysed them down to an adjective, we can go no further, or we care to go no further.
Стихи м-ра Хенли нельзя судить по образцам. В самом деле, наиболее притягательная вещь в книге стихов - не отдельные произведения, но сильная человеческая индивидуальность, прячься она за безупречной или шероховатой работой. Без разницы. Она выглядывает из множества масок, прекрасных или гротескных, и не всегда удачных. У большинства современных поэтов, которых мы разлагаем на эпитеты, невозможно заглянуть, что за ними, да мы и не стараемся.
б) О природе воображения художника
To give an accurate description of what has never occurred is not merely the proper occupation of the historian, but the inalienable privilege of any man of parts and culture. Still less do I desire to talk learnedly. Learned conversation is either the affectation of the ignorant or the profession of the mentally unemployed. And, as for what is called improving conversation, that is merely the foolish method by which the still more foolish philanthropist feebly tries to disarm the just rancour of the criminal classes.
Способность точно описать то, чего никогда не было, - не только истинное призвание историка, но ещё и неотъемлемое достояние каждого, кто не лишён таланта и культуры. Ещё менее хотелось бы мне вещать в высокопросвещённом стиле. Таким стилем либо прикрывается невежество, либо возмещается праздность ума. А то, что принято именовать просветительством, представляет собой облюбованный безмозглыми филантропами глупый способ усмирять справедливый гнев обозлённых масс.
Писатель пишет потому, что ему нравится писать
It was the machine he loved, not what the machine makes. The method by which the fool arrives at his folly was as dear to him as the ultimate wisdom of the wise. So much, indeed, did the subtle mechanism of mind fascinate him that he despised language, or looked upon it as an incomplete instrument of expression.
Ему нравился механизм мышления сам по себе, а не то, что изготовляется с помощью этого механизма. Каким образом дурак доходит до своей глупости - это для него было так же интересно, как обретение высокого ума. И этот вот замысловатый механизм мысли так его зачаровывал, что к языку он относился презрительно, в лучшем случае считал его несовершенным средством выражения.
Поэт не обязательно должен из'ясняться ясно
Where one had hoped that Browning was a mystic they have sought to show that he was simply inarticulate. Where one had fancied that he had something to conceal, they have proved that he had but little to reveal. But I speak merely of his incoherent work. Taken as a whole the man was great. He did not belong to the Olympians, and had all the incompleteness of the Titan.
Мы полагали, что Браунинг был мистик, а нам втолковывают, что он попросту не умел связно объясниться. Мы воображали себе, что он стремился нечто скрыть от чужих глаз, а нас уверяют, что ему почти не с чем было предстать перед публикой. Я говорю только о его сбивчивых произведениях. А в общем и целом он был великий человек. К сонму олимпийцев он не принадлежал, но, как настоящий титан, во всём был не довершён и несовершенен.
He did not survey, and it was but rarely that he could sing. His work is marred by struggle, violence and effort, and he passed not from emotion to form, but from thought to chaos. Still, he was great. He has been called a thinker, and was certainly a man who was always thinking, and always thinking aloud; but it was not thought that fascinated him, but rather the processes by which thought moves.
Наблюдательностью он не отличался, а поэтическое вдохновение посещало его лишь изредка. В его поэзии чувствуется борьба с самим собой, усилие и добровольно наложенная узда, и идёт он не от переживания к художественной форме, а от более или менее определившейся мысли к полному хаосу. И всё равно остаётся великим. Его называют мыслителем - он и впрямь всё время мыслил, причём всё время вслух; впрочем, его влекла не самая мысль, а её ход.
Главное в писателе чувство прекрасного, а не ум
If English Poetry is in danger-and, according to Mr. Sharp, the poor nymph is in a very critical state-what she has to fear is not the fascination of dainty metre or delicate form, but the predominance of the intellectual spirit over the spirit of beauty.
Если английская поэзия находится в опасности - а, судя по м-ру Ш., бедная нимфа пребывает в критическом состоянии - то чего следует опасаться, так это не утончённости метра или там деликатности формы, а доминирования интеллектуализма над чувством прекрасного.
Писательство как умение ставить вопросы
Yes, Browning was great. And as what will he be remembered? As a poet? Ah, not as a poet! He will be remembered as a writer of fiction, as the most supreme writer of fiction, it may be, that we have ever had. His sense of dramatic situation was unrivalled, and, if he could not answer his own problems, he could at least put problems forth, and what more should an artist do? Considered from the point of view of a creator of character he ranks next to him who made Hamlet. Had he been articulate, he might have sat beside him. The only man who can touch the hem of his garment is George Meredith. Meredith is a prose Browning, and so is Browning. He used poetry as a medium for writing in prose.
Да, Браунинг велик. Его будут вспоминать, но как? Как поэта? Увы, нет. О нём вспомнят как о творце сюжетов, быть может, самом непревзойдённом из всех рассказчиков, какие у нас были. Никто другой не обладал таким чувством драматической ситуации, и пусть даже он не умел разрешать возникавших перед ним самим вопросов - он умел ставить вопросы, а нужно ли требовать чего-нибудь ещё от художника? Как создатель характеров он рядом с тем, кто создал Гамлета. И, преуспей он больше в красноречии, стал бы с ним вровень. Единственный, кто достоин коснуться края его мантии, - это Джордж Мередит. Он Браунинг прозы и, значит, сродни настоящему Браунингу, который писал стихами то, что должно было быть выражено прозой.
Созерцание для высокой культуры и есть истинное назначение человека
to do nothing at all is the most difficult thing in the world, the most difficult and the most intellectual.
ничегонеделанье - самое трудное в мире занятие, самое трудное и самое духовное.
It is to do nothing that the elect exist. Action is limited and relative. Unlimited and absolute is the vision of him who sits at ease and watches, who walks in loneliness and dreams. But we who are born at the close of this wonderful age are at once too cultured and too critical, too intellectually subtle and too curious of exquisite pleasures, to accept any speculations about life in exchange for life itself.
Избранные существуют, чтобы не делать ничего. Действие и ограниченно, и относительно. Безграничны и абсолютны видения того, кто бездеятелен и наблюдателен, кто мечтателен и одинок. Но мы, явившиеся к концу нашего удивительного века, слишком просвещены и привержены к критике, интеллектуально слишком утончены и слишком жадны до изощрённых наслаждений, чтобы променять жизнь как таковую на какие угодно размышления о жизни.
By revealing to us the absolute mechanism of all action, and so freeing us from the self- imposed and trammelling burden of moral responsibility, the scientific principle of Heredity has become, as it were, the warrant for the contemplative life. It has shown us that we are never less free than when we try to act.
Научный принцип наследственности, объяснивший механику всякого деяния и освободивший нас от добровольно взваленного нами на себя обременительного груза моральной ответственности, фактически стал оправданием созерцательной жизни. Он нам показал, что никогда мы не бываем менее свободны, чем в том случае, когда пытаемся действовать.
It has hemmed us round with the nets of the hunter, and written upon the wall the prophecy of our doom. We may not watch it, for it is within us. We may not see it, save in a mirror that mirrors the soul. It is Nemesis without her mask. It is the last of the Fates, and the most terrible. It is the only one of the Gods whose real name we know.
Он нас связал по рукам и ногам, словно охотничьи силки, и теперь пророчество нашей судьбы начертано на стене огромными буквами. Можно его и не читать, ибо оно в нас самих. Можно и не замечать его, ибо оно отразится в зеркале, куда глядит наша душа. Вот Немезида, отбросившая свою маску. Это последняя Парка, и самая страшная. Это единственная в кругу богов, чьё подлинное имя нам известно.
And yet, while in the sphere of practical and external life it has robbed energy of its freedom and activity of its choice, in the subjective sphere, where the soul is at work, it comes to us, this terrible shadow, with many gifts in its hands, gifts of strange temperaments and subtle susceptibilities, gifts of wild ardours and chill moods of indifference, complex multiform gifts of thoughts that are at variance with each other, and passions that war against themselves.
Но пусть в практической, внешней жизни она лишила энергию её свободы, а деятельность присущего ей права выбора, в сфере субъективной, где всевластна душа, эта богиня, эта пугающая тень приходит к нам, неся в руках бесчисленные дары - дар необычности духовной организации и особой подверженности внешним впечатлениям, дар несдержанной страсти и холодного безразличия, дар сложности, многоликости мысли, таящей в себе непримиримые начала, дар таких страстей, которые восстают друг против друга.
...
Yes, Ernest: the contemplative life, the life that has for its aim not DOING but BEING, and not BEING merely, but BECOMING-that is what the critical spirit can give us. The gods live thus: either brooding over their own perfection, as Aristotle tells us, or, as Epicurus fancied, watching with the calm eyes of the spectator the tragicomedy of the world that they have made.
Да, Эрнест, созерцательная жизнь, та жизнь, что видит свою цель не в деянии, а в бытии, и не просто в бытии, а в становлении, - вот чем может нас одарить дух критики. Так живут боги: либо размышляя о собственном своём величии, как говорит Аристотель, либо, как казалось Эпикуру, невозмутимым взглядом посторонних наблюдая трагикомедию ими же созданного мира.
We, too, might live like them, and set ourselves to witness with appropriate emotions the varied scenes that man and nature afford. We might make ourselves spiritual by detaching ourselves from action, and become perfect by the rejection of energy. It has often seemed to me that Browning felt something of this.
И мы можем жить, как они, посвятив себя наблюдению разного рода сцен, разыгрываемых перед нами человеком и природой, и чувствуя в себе соответствующее переживание. Мы можем стать носителями духа, отгородившись от всякого деяния, и сделаться совершенством, если полностью откажемся от присущей нам энергии. Мне часто кажется, что нечто подобное чувствовал Браунинг.
Shakespeare hurls Hamlet into active life, and makes him realise his mission by effort. Browning might have given us a Hamlet who would have realised his mission by thought. Incident and event were to him unreal or unmeaning. He made the soul the protagonist of life's tragedy, and looked on action as the one undramatic element of a play.
Шекспир погрузил Гамлета в стремительный поток жизни, заставив в муках осознать своё назначение. А Браунинг мог бы показать Гамлета, познающего своё призвание усилиями мысли. События, игра жизненных сил -- для него всё это либо нереально, либо лишено смысла. Протагонистом трагедии жизни он сделал душу, а действие считал единственным элементом драматургии, который чужд драматическому.
To us, at any rate, the [Greek text which cannot be reproduced] is the true ideal. From the high tower of Thought we can look out at the world. Calm, and self-centred, and complete, the aesthetic critic contemplates life, and no arrow drawn at a venture can pierce between the joints of his harness. He at least is safe. He has discovered how to live.
Ну а для нас, во всяком случае, единственный истинный идеал. На мир мы будем смотреть с высокой башни Мысли. Сосредоточенный, самоуглублённый, обладающий завершённостью - вот каким должен быть художественный критик, который созерцает жизнь, и ни одна наудачу пущенная стрела не пробьёт его боевого облачения. Ему не о чем тревожиться. Он постиг, как надо жить.
...
self-culture is the true ideal of man.
собственная культура - вот истинный идеал для любого человека.
The Greeks saw it, and have left us, as their legacy to modern thought, the conception of the contemplative life.
Греки это тоже понимали и оставили как завещание мыслящим людям нашей эпохи доктрину созерцательной жизни.
Абстрактное и художественное созерцание
The world through which the Academic philosopher becomes 'the spectator of all time and of all existence' is not really an ideal world, but simply a world of abstract ideas. When we enter it, we starve amidst the chill mathematics of thought. The courts of the city of God are not open to us now.
Тот мир, в котором философ академической складки становится "свидетелем всех времён и соучастником всякого опыта", на деле вовсе не идеальный мир, а только мир абстрактных идей. Вступая в него, мы не находим для себя пищи в этой холодной математике мысли. Врата Града Божия для нас теперь закрыты.
Its gates are guarded by Ignorance, and to pass them we have to surrender all that in our nature is most divine.
Их охраняет Невежество, и, чтобы за них проникнуть, нам надо отречься от всего того, что мы в себе считаем высшим.
...
just as Nature is matter struggling into mind, so Art is mind expressing itself under the conditions of matter, and thus, even in the lowliest of her manifestations, she speaks to both sense and soul alike.
как Природа - это материя, стремящаяся стать душой, то Искусство - это душа, выражающая себя в материальном, а значит, и в самых грубых своих проявлениях оно адресуется в равной мере и к чувственному, и к духовному.
To the aesthetic temperament the vague is always repellent. The Greeks were a nation of artists, because they were spared the sense of the infinite. Like Aristotle, like Goethe after he had read Kant, we desire the concrete, and nothing but the concrete can satisfy us.
Для художественной натуры всё смутное отталкивающе. Греки были народом художников, поскольку были избавлены от ощущения бесконечности. Как Аристотель, как Гёте после чтения Канта, мы жаждем конкретного, и ничто, кроме конкретного, не может нас удовлетворить.
Творчество сопряжено с рефлексией о творчестве
Without the critical faculty, there is no artistic creation at all, worthy of the name. You spoke a little while ago of that fine spirit of choice and delicate instinct of selection by which the artist realises life for us, and gives to it a momentary perfection.
Без критической способности невозможно никакое художественное творчество - серьёзное, конечно. Вы упомянули о тонком даре отбора и отточенной способности подмечать существенное, с помощью которой художник доносит до нас жизнь и придаёт ей на мгновение вид совершенства.
Well, that spirit of choice, that subtle tact of omission, is really the critical faculty in one of its most characteristic moods, and no one who does not possess this critical faculty can create anything at all in art. Arnold's definition of literature as a criticism of life was not very felicitous in form, but it showed how keenly he recognised the importance of the critical element in all creative work.
Ну так этот дар отбора, эта безупречная тактичность умолчаний - это всё и есть критическая способность в одном из своих наиболее характерных проявлений, и кто лишен её, тот ничего не создаст в искусстве. Определение, которое дал Арнольд: литература - это критика жизни, - не верх совершенства, если говорить о форме, но зато оно свидетельствует, как ясно он понимал значение критического элемента во всяком творческом акте.
...
It is really not so, Ernest. All fine imaginative work is self-conscious and deliberate. No poet sings because he must sing. At least, no great poet does. A great poet sings because he chooses to sing. It is so now, and it has always been so. We are sometimes apt to think that the voices that sounded at the dawn of poetry were simpler, fresher, and more natural than ours, and that the world which the early poets looked at, and through which they walked, had a kind of poetical quality of its own, and almost without changing could pass into song.
Творческая работа воображения всегда осознанна и контролируема. Нет таких поэтов, у которых песня просто лилась бы из души. Во всяком случае, великих поэтов. Великий поэт создаёт песни, потому что решает их создать. Так в наши дни, и так было всегда. Подчас мы склонны думать, будто голоса, звучавшие в раннюю пору поэтического искусства, были проще, были свежее и естественнее, чем сегодня, и будто мир, постигнутый и исхоженный поэтами древности, сам по себе заключал нечто поэтическое, не требуя почти никаких изменений, чтобы сделаться песней.
Объяснение писателем своего творчества
Mr. William Sharp takes himself very seriously and has written a preface to his Romantic Ballads and Poems of Phantasy, which is, on the whole, the most interesting part of his volume
М-р Шарп принимает себя слишком всерьёз, и он написал предисловие к своим "Р. поэмам и фантазиям", которое и есть самое интересное место во всей изданной книге.
Рефлексия о творчестве - это более высокая способность, чем само творчество
More difficult to do a thing than to talk about it? Not at all. That is a gross popular error. It is very much more difficult to talk about a thing than to do it. In the sphere of actual life that is of course obvious. Anybody can make history. Only a great man can write it.
Создать труднее, чем говорить о созданном? Ничего подобного. Это обычное и глубокое заблуждение. Говорить о чём-то гораздо труднее, чем это "что-то" создать. В обыденной жизни мы это видим совершенно ясно. Каждый может создавать историю. Лишь великие люди способны её писать.
There is no mode of action, no form of emotion, that we do not share with the lower animals. It is only by language that we rise above them, or above each other - by language, which is the parent, and not the child, of thought. Action, indeed, is always easy, and when presented to us in its most aggravated, because most continuous form, which I take to be that of real industry, becomes simply the refuge of people who have nothing whatsoever to do.
Нет ни поступков, ни переживаний, которые не роднили бы нас с низшими животными. Возвышает нас над ними, как и друг над другом, только язык - язык, являющийся родителем, а не детищем мысли. Право же, деяние всегда незамысловато, и когда оно перед нами является в своём наиболее тягостном, иначе сказать, наиболее последовательном виде, каковым, на мой взгляд, нужно признать деловую жизнь, мы видим, что это всего лишь прибежище для людей, которым больше решительно некуда себя деть.
No, Ernest, don't talk about action. It is a blind thing dependent on external influences, and moved by an impulse of whose nature it is unconscious. It is a thing incomplete in its essence, because limited by accident, and ignorant of its direction, being always at variance with its aim. Its basis is the lack of imagination. It is the last resource of those who know not how to dream.
Увольте, Эрнест, не говорите мне о деянии. Это занятие слепое, подвластное внешним воздействиям и двигаемое побуждениями, природа которых неясна. Занятие неполноценное по самой своей сущности, поскольку оно во власти случая, и не ведающее собственного смысла, ибо оно всегда не в ладу со своей же целью. В основе его нехватка воображения. Оно вроде соломинки для тех, кто не умеет мечтать.
...
When we have fully discovered the scientific laws that govern life, we shall realise that the one person who has more illusions than the dreamer is the man of action. He, indeed, knows neither the origin of his deeds nor their results. From the field in which he thought that he had sown thorns, we have gathered our vintage, and the fig-tree that he planted for our pleasure is as barren as the thistle, and more bitter. It is because Humanity has never known where it was going that it has been able to find its way.
Полностью постигнув управляющие жизнью научные законы, мы поймём, что только у людей действия больше иллюзий, чем у мечтателей. Они не представляют себе, ни почему они что-то делают, ни что из этого выйдет. Им кажется, что на этом вот поле ими посеяна сорная трава, для нас же оно оказывается великолепной житницей, а вот здесь для наших наслаждений разбили они пышный сад, но появились заросли чертополоха, если не хуже. Ни минуты не представляя себе, куда оно идёт, Человечество сумело отыскать свой путь только поэтому.
Критика, когда она занимается разышлениями об искусстве - это тоже творческий акт
Why should it not be? It works with materials, and puts them into a form that is at once new and delightful. What more can one say of poetry? Indeed, I would call criticism a creation within a creation. For just as the great artists, from Homer and AEschylus, down to Shakespeare and Keats, did not go directly to life for their subject-matter, but sought for it in myth, and legend, and ancient tale, so the critic deals with materials that others have, as it were, purified for him, and to which imaginative form and colour have been already added.
Отчего бы критике и не быть творческим актом? Критика тоже имеет дело с материалом, которому должна придать форму и новую, и восхитительную. Можно ли что-нибудь к этому добавить, определяя, например, поэзию? Я бы назвал критику творчеством внутри творчества. Великие художники от Гомера и Эсхила до Шекспира и Китса не выискивали свои темы в жизни, а обращались к мифам, легендам и преданиям - так и критик берёт материал, который, так сказать, был для него очищен другим, уже добавившим сюда форму и цвет, рождённые воображением.
Nay, more, I would say that the highest Criticism, being the purest form of personal impression, is in its way more creative than creation, as it has least reference to any standard external to itself, and is, in fact, its own reason for existing, and, as the Greeks would put it, in itself, and to itself, an end. Certainly, it is never trammelled by any shackles of verisimilitude.
Больше того, поскольку истинно высокая Критика представляет собой чистейшую форму личного впечатления, я бы даже сказал, что по-своему она является более творческой, чем творчество, - она ведь всего меньше связана какими-то установлениями, внешними по отношению к ней самой, и фактически сама служит собственным оправданием, являясь, как сказали бы греки, целью в самой себе и для самой себя. Уж во всяком случае, ей не приходится тащить на своих плечах бремя жизнеподобия.
No ignoble considerations of probability, that cowardly concession to the tedious repetitions of domestic or public life, affect it ever. One may appeal from fiction unto fact. But from the soul there is no appeal.
На неё не оказывают ни малейшего воздействия недостойные порывы к жизненно узнаваемому, все эти трусливые уступки требованиям оглядываться на то, что с докучной регулярностью чаще всего повторяется и в частной, и в общественной жизни. Литературный вымысел можно поверять реальностью. То, что исходит из души, поверять нечем.
Исполнитель -- это тот же критик
The actor is a critic of the drama. He shows the poet's work under new conditions, and by a method special to himself. He takes the written word, and action, gesture and voice become the media of revelation. The singer or the player on lute and viol is the critic of music.
Актёр - вот критик драмы. Он являет нам создание поэта в новых условиях, прибегая к методу, специфичному для его ремесла. Он имеет дело с письменным словом, и средством постижения у него становится действие на сцене, жесты, голос. Музыкальный критик - это певец, или скрипач, или флейтист.
The etcher of a picture robs the painting of its fair colours, but shows us by the use of a new material its true colour-quality, its tones and values, and the relations of its masses, and so is, in his way, a critic of it, for the critic is he who exhibits to us a work of art in a form different from that of the work itself, and the employment of a new material is a critical as well as a creative element. Sculpture, too, has its critic, who may be either the carver of a gem, as he was in Greek days, or some painter like Mantegna, who sought to reproduce on canvas the beauty of plastic line and the symphonic dignity of processional bas-relief. And in the case of all these creative critics of art it is evident that personality is an absolute essential for any real interpretation.
Гравёр лишает работу живописца её прекрасных красок, зато в новом материале выявляет для нас истинное качество её цветовой гаммы, тонов и оттенков, композиционных центров, таким образом делаясь её критиком, поскольку критик тот, кто представляет нам художественное произведение в форме, отличной от той, что ему была изначально присуща, а использование нового материала - это акт и творческий, и критический. У скульптора тоже есть свой критик, которым может оказаться резчик, как было у греков, или художник наподобие Мантеньи, который пытался передать на полотне красоту пластических линий и симфоническое величие многофигурных барельефов. И кого бы из критиков-художников в любом искусстве мы ни взяли, очевидно, что для подлинной интерпретации абсолютно необходима собственная личность.
When Rubinstein plays to us the Sonata Appassionata of Beethoven, he gives us not merely Beethoven, but also himself, and so gives us Beethoven absolutely-Beethoven re-interpreted through a rich artistic nature, and made vivid and wonderful to us by a new and intense personality. When a great actor plays Shakespeare we have the same experience. His own individuality becomes a vital part of the interpretation.
Исполняя "Аппассионату", Рубинштейн доносит до нас не только Бетховена, но и самого себя, и поэтому Бетховен доходит абсолютным - тот Бетховен, который переосмыслен щедро одарённой художественной натурой и становится для нас живым и поразительным благодаря присутствию ещё одной яркой индивидуальности. То же самое происходит, когда талантливый актёр играет Шекспира. Собственная его индивидуальность оказывается необходимым элементом интерпретации.
People sometimes say that actors give us their own Hamlets, and not Shakespeare's; and this fallacy-for it is a fallacy-is, I regret to say, repeated by that charming and graceful writer who has lately deserted the turmoil of literature for the peace of the House of Commons, I mean the author of Obiter Dicta. In point of fact, there is no such thing as Shakespeare's Hamlet. If Hamlet has something of the definiteness of a work of art, he has also all the obscurity that belongs to life. There are as many Hamlets as there are melancholies.
Иногда говорят, что актёры нам показывают своих Гамлетов вместо шекспировского; и этот вздор - несомненный вздор, - к сожалению, повторяет очаровательный, изящный писатель, недавно покинувший суетный мир литературы ради сонного покоя палаты общин, я подразумеваю автора Obiter Dicta. А на самом деле нет никакого шекспировского Гамлета. Если в Гамлете есть определённость как в творении искусства, в нём так же есть и неясность, как в любом явлении жизни. Гамлетов столько же, сколько видов меланхолии.
- As many Hamlets as there are melancholies?
- Так много Гамлетов?
Yes: and as art springs from personality, so it is only to personality that it can be revealed, and from the meeting of the two comes right interpretative criticism.
Да. А поскольку искусство создаёт личность, лишь личность способна и к его постижению, а подлинное критическое толкование рождено встречей этих двух личностей.
Роль писем в творчестве писателя
comprise the first letters of Aurore Dupin, a child of eight years old, as well as the last letters of George Sand, a woman of seventy-two. The very early letters, those of the child and of the young married woman, possess, of course, merely a psychological interest; but from 1831, the date of Madame Dudevant's separation from her husband and her first entry into Paris life, the interest becomes universal, and the literary and political history of France is mirrored in every page.
Первые письма были написаны еще 8-летней девчонкой Авророй Дюпэн, а последние - 72-летней старухой Жорж Санд. Конечно, ранние письма, вплоть до первых писем замужества, не выходят за рамки психологического интереса. А вот начиная с 1831 года, когда м. Дюдеван рассталась со своим мужам и вступила в парижскую жизнь, письма приобретают универсальный интерес. С каждой страницы на читателя смотрит не всегда приглядное лицо тогдашней литературной и политической истории Франции.
For George Sand was an indefatigable correspondent; she longs in one of her letters, it is true, for 'a planet where reading and writing are absolutely unknown,' but still she had a real pleasure in letter-writing. Her greatest delight was the communication of ideas, and she is always in the heart of the battle. She discusses pauperism with Louis Napoleon in his prison at Ham, and liberty with Armand Barbes in his dungeon at Vincennes; she writes to Lamennais on philosophy, to Mazzini on socialism, to Lamartine on democracy, and to Ledru-Rollin on justice.
Жорж Санд была неутомимым корреспондентом. Она мечтает в одном из своих писем о "планете, где чтение и писание отсутствую как класс", и, тем не менее, в писании писем она находит почти мазохистское наслаждение. Более всего она наслаждается обменом идей. Она всегда в гуще схваток своего времени. Она обсуждает проблемы нищеты с Л. Наполеоном, когда его засадили в тюрягу; и с Armand Barbes в его заключении в Венсенне. Она пишет к Ламеннэ о философии, к Mazzini о социализме, к Ламартину о демократии, и к Ледрю-Роллену о юстиции.
...
So from 1850 her letters are more distinctly literary. She discusses modern realism with Flaubert, and play-writing with Dumas fils; and protests with passionate vehemence against the doctrine of L'art pour l'art.
Начиная с 1850 г. письма Ж. Санд становятся всё более литературными. Она обсуждает современный ей реализм с Флобером, искусство драматической композиции - с Дюма-фисом, и яростно успоряет доктрину "Искусство ради искусства".
For the real artist is he who proceeds, not from feeling to form, but from form to thought and passion. He does not first conceive an idea, and then say to himself, 'I will put my idea into a complex metre of fourteen lines,' but, realising the beauty of the sonnet-scheme, he conceives certain modes of music and methods of rhyme, and the mere form suggests what is to fill it and make it intellectually and emotionally complete.
Истинный художник тот, кто идёт не от переживаний к форме, а от формы к мысли и страсти. Неверно полагать, что вначале он обдумывает идею и потом говорит себе: "Я выражу эту идею в четырнадцати стихах, написанных таким-то размером", - нет, вначале он должен постичь красоту сонета как формы, постичь его особую музыку и особую рифму, и сама форма подскажет, чем она должна быть заполнена, чтобы обрести интеллектуальное и эмоциональное значение.
From time to time the world cries out against some charming artistic poet, because, to use its hackneyed and silly phrase, he has 'nothing to say.' But if he had something to say, he would probably say it, and the result would be tedious. It is just because he has no new message, that he can do beautiful work. He gains his inspiration from form, and from form purely, as an artist should. A real passion would ruin him. Whatever actually occurs is spoiled for art. All bad poetry springs from genuine feeling. To be natural is to be obvious, and to be obvious is to be inartistic...
Случается, что превосходного поэта, истинного художника начинают поносить по той причине, что ему, пользуясь этой затасканной, глупой фразой, "нечего сказать". Однако же, имей он что сказать, так и сказал бы, и вышла бы ещё одна банальность. Как раз оттого, что у него нет никакого нового откровения, он способен создавать прекрасное. Своё вдохновение он черпает в форме, в чистой форме, как и подобает художнику. Переживай он страсть впрямую, это его погубило бы. Всё, что происходит на самом деле, уже испорчено для искусства. Вся скверная поэзия порождена искренним чувством. Быть естественным - значит быть очевидным, а быть очевидным - значит быть нехудожественным...
Отправная точка творчества для писателя, когда он пишет о произведении искусства, не само это произведение, а внутренний порыв самого писателя
That is what the highest criticism really is, the record of one's own soul. It is more fascinating than history, as it is concerned simply with oneself. It is more delightful than philosophy, as its subject is concrete and not abstract, real and not vague. It is the only civilised form of autobiography, as it deals not with the events, but with the thoughts of one's life; not with life's physical accidents of deed or circumstance, but with the spiritual moods and imaginative passions of the mind.
Вот что такое высокая Критика (замечание переводчику - не критика, а критицизм, т. е. критика, как это понимается в русской литературе, а не как рефлексия об искусстве) - это хроника жизни собственной души. Она увлекательнее, чем история, потому что занята одной собой. Она восхитительнее философии, ибо её предмет не абстрактен, а конкретен и реален, а не расплывчат. Это единственная подлинная автобиография, рассказывающая не о событиях чьей-то жизни, а о заполнивших её мыслях, не об обстоятельствах и поступках, являющихся плодом случайности или физической необходимости, а о том, что пережил дух и какие мечты родило воображение.
Артист как интерпретатор пьесы
Rosalind suffered a good deal through the omission of the first act; we saw, I mean, more of the saucy boy than we did of the noble girl; and though the persiflage always told, the poetry was often lost; still Miss Calhoun gave much pleasure;
Роли Розалинды не позавидуешь из-за отсутствия в представлении первого акта. Перед нами скорее дерзкий мальчишка, чем благородная девица. И хотя насмешничества хоть отбавляй, поэзии явный недобор. Всё же актриса в этой роли доставляет удовольствие,
and Lady Archibald Campbell's Orlando was a really remarkable performance. Too melancholy some seemed to think it. Yet is not Orlando lovesick? Too dreamy, I heard it said. Yet Orlando is a poet.
а Орландо в исполнении одной леди так просто шик. Пожалуй, лишь переусердствовал в меланхолии. Разве не был Орландо сексуально озабочен? Но уж больно он мечтателен, скажут, для такого толкования. Но он же поэт, отвечу я.
And even admitting that the vigour of the lad who tripped up the Duke's wrestler was hardly sufficiently emphasised, still in the low music of Lady Archibald Campbell's voice, and in the strange beauty of her movements and gestures, there was a wonderful fascination, and the visible presence of romance quite consoled me for the possible absence of robustness. Among the other characters should be mentioned Mr. Claude Ponsonby's First Lord, Mr. De Cordova's Corin (a bit of excellent acting), and the Silvius of Mr. Webster.
И даже допуская, что жизненная крепость парня, заколебавшего герцогского борца, была недостаточно подчёркнута, однако в музыке низкого голоса леди А. К. (там что, и мужские роли играли женщины?) и странной красоте её движений была такая заманная восхитительность, что очевидно демонстративный романтизм вполне примиряется в её исполнении с отсутствием жизненной силы. Кусочки великолепной актёрской игры можно отметить и во многих других ролях.
О необходимости дистанции в искусстве
La distance dans le temps, ; la diff;rence de la distance dans l'espace, rend les objets plus grands et plus nets. Les choses ordinaires de la vie contemporaine sont envelopp;es d'un brouillard de familiarit; qui obscurcit souvent leur signification
Дистанция во времени, помноженная на дистанцию в пространстве, делают предметы более выпуклыми. Современная обыденность окутана туманом знакомости, которая часто затемняет её значение
il lui a fallu vivre ses romans, avant de pouvoir les ;crire
прежде чем написать свои романы, ей нужно было их пережить
Жизненность персонажа
We cannot tell, and Shakespeare himself does not tell us, why Iago is evil, why Regan and Goneril have hard hearts, or why Sir Andrew Aguecheek is a fool. It is sufficient that they are what they are, and that nature gives warrant for their existence. If a character in a play is lifelike, if we recognise it as true to nature, we have no right to insist on the author explaining its genesis to us
Мы не можем сказать, и Шекспир сам никогда не говорит нам, почему Яго - это зло, почему у Реганы и Гонерильи каменные сердца, или почему сэр Огюйчик - дурак. Достаточно того, что они есть те, кто они есть, и что натура выдала ордер на их существование. Если драматический персонаж жизненен, если мы признаем его соответствие жизни, нам нет смысла настаивать на авторском объяснении его генезиса
Индивидуальные и артистические особенности художника
If I ventured on a bit of advice, which I feel most reluctant to do, it would be to the effect that while one should always study the method of a great artist, one should never imitate his manner. The manner of an artist is essentially individual, the method of an artist is absolutely universal. The first is personality, which no one should copy; the second is perfection, which all should aim at.
Если рискнуть дать небольшой совет, с которым в общем-то я лезть не вправе, я бы напомнил, что чтобы изучать метод великого артиста, ни в коем случае не надо имитировать его манеру. Манера артиста существенно индивидуальна, метод - абсолютно универсален. Первая - это сплошная персональность, которую никто не может копировать, второй - это совершенство, к которому должен стремиться каждый.
Невозможность обучить художественной технике
Ernest. But what about technique? Surely each art has its separate technique?
Эрнест. Ну а как насчёт техники? Ведь у каждого искусства есть особая техника.
Gilbert. Certainly: each art has its grammar and its materials. There is no mystery about either, and the incompetent can always be correct. But, while the laws upon which Art rests may be fixed and certain, to find their true realisation they must be touched by the imagination into such beauty that they will seem an exception, each one of them.
Джильберт. Несомненно, и своя грамматика, и свой материал. Но во всём этом нет ничего непостижимого, так что и несведущий вполне может оказаться точен в суждении. И есть законы, на которых основывается Искусство, точные и строгие, осуществиться они могут лишь при условии, что воображение претворит их в такую красоту, когда все они до одного будут восприниматься не как правила, а как исключения.
Technique is really personality. That is the reason why the artist cannot teach it, why the pupil cannot learn it, and why the aesthetic critic can understand it. To the great poet, there is only one method of music-his own. To the great painter, there is only one manner of painting-that which he himself employs. The aesthetic critic, and the aesthetic critic alone, can appreciate all forms and modes. It is to him that Art makes her appeal.
Техника - это на самом деле личность художника. Вот почему мастер и не способен ей обучить, а подмастерье не в силах её перенять, и почему только художественный критик может её понять. Для великого поэта существует только одна музыка - его собственная. Для великого художника нет никаких приёмов живописи, кроме используемых им самим. Оценить все формы, все методы творчества способен художественный критик, причём такой, от которого в его критических опусах на милю шибает креативностью, и только он. Искусство обращается непосредственно к нему
Сложность работы художника во времена Уайльда
The old roads and dusty highways have been traversed too often. Their charm has been worn away by plodding feet, and they have lost that element of novelty or surprise which is so essential for romance. He who would stir us now by fiction must either give us an entirely new background, or reveal to us the soul of man in its ыinnermost workings.
Старые тропы и пыльные столбовые дороги изъезжены вдоль и поперёк. Слишком уж много ног по ним прошло, чтобы сохранилась их притягательность, да и не осталось той новизны и неожиданности, которая могла бы привлечь к ним романтиков. Человек, который сегодня пожелает заинтересовать нас своей фантазией, должен либо предложить совершенно новый фон, либо приоткрыть самые сокровенные уголки человеческой души.
Рефлексия об искусстве как необходимый элемент художественной культуры общества
We must keep to criticism. And what I want to point out is this. An age that has no criticism is either an age in which art is immobile, hieratic, and confined to the reproduction of formal types, or an age that possesses no art at all. There have been critical ages that have not been creative, in the ordinary sense of the word, ages in which the spirit of man has sought to set in order the treasures of his treasure-house, to separate the gold from the silver, and the silver from the lead, to count over the jewels, and to give names to the pearls.
Будем и дальше говорить о критике, которую я, может быть, смешиваю с понятием художественной рефлексии. Вот о чём я хочу сказать. Эпоха, лишённая критики, - это либо эпоха, в которую искусство не развивается, становясь неприкосновенным и ограничиваясь копированием тех или иных форм, либо та, что вообще лишена искусства. Были и эпохи, оказавшиеся нетворческими в обыкновенном значении слова, такие эпохи, когда человек прилагал свои усилия к тому, чтобы навести порядок в собственной сокровищнице, отделив золото от серебра, а серебро от свинца, пересчитав бриллианты и дав имена жемчужинам.
But there has never been a creative age that has not been critical also. For it is the critical faculty that invents fresh forms. The tendency of creation is to repeat itself. It is to the critical instinct that we owe each new school that springs up, each new mould that art finds ready to its hand.
Но не было творческой эпохи, которая вместе с тем не стала бы и эпохой критики. Ибо не что иное, как критическая способность, создаёт свежие формы. Критическому инстинкту обязаны мы каждой возникающей новой школой и каждым новым участком, предоставляемым искусству, чтобы оно его взрыхляло.
There is really not a single form that art now uses that does not come to us from the critical spirit of Alexandria, where these forms were either stereotyped or invented or made perfect.
По сути, среди ныне используемых искусством форм нет ни одной, которая не досталась бы нам как наследие критического сознания Александрии, где эти формы сложились как определённые типы, или были придуманы, или доведены до совершенства.
I say Alexandria, not merely because it was there that the Greek spirit became most self-conscious, and indeed ultimately expired in scepticism and theology, but because it was to that city, and not to Athens, that Rome turned for her models, and it was through the survival, such as it was, of the Latin language that culture lived at all. When, at the Renaissance, Greek literature dawned upon Europe, the soil had been in some measure prepared for it.
Говорю об Александрии не оттого лишь, что здесь греческая духовная традиция в наибольшей степени обрела своё самосознание, в конечном счёте переходя в скептицизм и в теологию, а ещё и потому, что не к Афинам, а к Александрии обращался за примерами Рим; а культура и вообще-то сохранилась лишь благодаря тому, что в известной степени сохранилась латынь. Когда во времена Ренессанса Европу одухотворили произведения греков, для этого почва была уже отчасти готова.
But, to get rid of the details of history, which are always wearisome and usually inaccurate, let us say generally, that the forms of art have been due to the Greek critical spirit. To it we owe the epic, the lyric, the entire drama in every one of its developments, including burlesque, the idyll, the romantic novel, the novel of adventure, the essay, the dialogue, the oration, the lecture, for which perhaps we should not forgive them, and the epigram, in all the wide meaning of that word.
Впрочем, копаться в истории - дело утомительное и обычно чреватое ошибками, так что скажем просто: искусство своими формами обязано критическому сознанию греков. Ему мы обязаны и эпосом, и лирикой, и - целиком - драмой во всех её воплощениях, включая и бурлеск, а также идиллией, романтическим романом, романом приключений, эссе, диалогом, ораторским жанром, лекциями (за которые греков, наверно, надо бы предать суду) и эпиграммой во всём широком значении этого слова.
In fact, we owe it everything, except the sonnet, to which, however, some curious parallels of thought- movement may be traced in the Anthology, American journalism, to which no parallel can be found anywhere, and the ballad in sham Scotch dialect, which one of our most industrious writers has recently proposed should be made the basis for a final and unanimous effort on the part of our second-rate poets to make themselves really romantic. Each new school, as it appears, cries out against criticism, but it is to the critical faculty in man that it owes its origin. The mere creative instinct does not innovate, but reproduces.
В общем, мы их должники во всём, за исключением сонета, - хотя, любопытным образом, в антологии обнаруживается нечто сходное, если иметь в виду характер развития мысли, - и ещё американской журналистики, ибо с нею не сравнится ничто на свете, а также баллад на шотландском просторечье, относительно которых один из наших самых прилежных писателей недавно высказался в том духе, что вот жанр, где второстепенные поэты должны дружными усилиями добиться по-настоящему романтического звучания своих виршей. Любая новая школа, едва возникнув, принимается поносить критику, а меж тем она и не возникла бы, не будь человек наделён критической способностью. Один творческий импульс создаёт не новаторство, а подражание.
Необходимость благоприятной среды для развития художественного начала в человеке
But to be purified and made perfect, this sense requires some form of exquisite environment.
Чтобы чувство красоты обрело свою чистоту и совершенство, ему необходима особая среда.
Without this it starves, or is dulled. You remember that lovely passage in which Plato describes how a young Greek should be educated, and with what insistence he dwells upon the importance of surroundings, telling us how the lad is to be brought up in the midst of fair sights and sounds, so that the beauty of material things may prepare his soul for the reception of the beauty that is spiritual.
Иначе оно притупляется, а то и вовсе чахнет. Помните то замечательное место у Платона, где он говорит, как следует воспитывать юношество, с особой настоятельностью выделяя важность окружения и подчёркивая, что человек должен расти среди прекрасных внешних картин и звуков, чтобы эта материальная красота подготовила его к восприятию красоты высшей, духовной?
Insensibly, and without knowing the reason why, he is to develop that real love of beauty which, as Plato is never weary of reminding us, is the true aim of education. By slow degrees there is to be engendered in him such a temperament as will lead him naturally and simply to choose the good in preference to the bad, and, rejecting what is vulgar and discordant, to follow by fine instinctive taste all that possesses grace and charm and loveliness.
Сам того не сознавая и не ища рациональных обоснований, он должен проникнуться истинной любовью к красоте, которая - о чём без устали нам напоминает Платон - является высшей целью воспитания. В нём мало-помалу должен выработаться такой склад характера, который заставит его просто и естественно отдать предпочтение добру перед злом и, отворачиваясь от всего вульгарного и дисгармоничного, побуждением отточенного инстинктивного вкуса стремиться ко всему, что отмечено изяществом, прелестью и очарованием.
Ultimately, in its due course, this taste is to become critical and self-conscious, but at first it is to exist purely as a cultivated instinct, and 'he who has received this true culture of the inner man will with clear and certain vision perceive the omissions and faults in art or nature, and with a taste that cannot err, while he praises, and finds his pleasure in what is good, and receives it into his soul, and so becomes good and noble, he will rightly blame and hate the bad, now in the days of his youth, even before he is able to know the reason why': and so, when, later on, the critical and self-conscious spirit develops in him, he 'will recognise and salute it as a friend with whom his education has made him long familiar.'
В своё время такой вкус приведёт как к высшей ступени к появлению самосознания и критического чутья, но для начала пусть он существует в чистом своём виде, в качестве воспитанного инстинкта, и "тот, кто приобрёл эту истинную культуру внутреннего человека, уверенным и незамутнённым взором подметит упущения и недостатки в искусстве и природе, а вкус, который не может ошибиться, побудит его воздать хвалу должному, и принять это должное в свою душу, и оттого сделаться выше и достойнее, и верно распознать зло, отвергнув и осудив его, - и всё это придёт ещё в младые лета, когда человек не может знать, для чего это необходимо"; и он "поймёт, что это, и встретит приветствием, как друга, с которым давно его сблизило полученное им воспитание".
I need hardly say, Ernest, how far we in England have fallen short of this ideal, and I can imagine the smile that would illuminate the glossy face of the Philistine if one ventured to suggest to him that the true aim of education was the love of beauty, and that the methods by which education should work were the development of temperament, the cultivation of taste, and the creation of the critical spirit.
Надо ли говорить, Эрнест, как далеко отошли англичане от такого идеала; да и вы без труда представите себе насмешливую улыбку на лоснящемся лице обывателя, которому вам вздумалось бы объяснять, что истинная цель воспитания - привить любовь к красоте, а методы такого воспитания - это выработка определённого душевного склада, совершенствование вкуса и пробуждение духа критики.
Yet, even for us, there is left some loveliness of environment, and the dulness of tutors and professors matters very little when one can loiter in the grey cloisters at Magdalen, and listen to some flute-like voice singing in Waynfleete's chapel, or lie in the green meadow, among the strange snake-spotted fritillaries, and watch the sunburnt noon smite to a finer gold the tower's gilded vanes, or wander up the Christ Church staircase beneath the vaulted ceiling's shadowy fans, or pass through the sculptured gateway of Laud's building in the College of St. John.
Да, даже и для нас отчасти сохранилась живописность окружающей среды, и нудные речи наших наставников и профессоров значат очень мало, когда можно побродить под серыми аркадами Модлин-колледжа или послушать, как флейтой звучит голос певца в часовне Уэйнфлит, и растянуться на зелёной лужайке среди причудливых, пятнистых, точно змеи, лилий, и смотреть, как сожжённый солнцем полдень заставляет чистым золотом гореть металлические флюгеры на башенках, или постоять в Крайстчерче на внутренней лестнице под сумрачными сводами, где гнездятся тени прошлого, или задержаться на минуту в резных дверях дома Лода в колледже Св. Иоанна.
То, что мы считаем в искусстве духом времени, на самом деле продукт индивидуального стиля
Our historical sense is at fault. Every century that produces poetry is, so far, an artificial century, and the work that seems to us to be the most natural and simple product of its time is always the result of the most self-conscious effort.
Чувство истории изменяет нам. Любое столетие, создавая свою поэзию, в этом смысле становится временем искусственности, а его художественное наследие, в котором нам видится самое простое и естественное порождение эпохи, в действительности предстаёт порождением совершенно осознанных усилий.
Общество выражает себя в формах искусства
if this Renaissance is to be a vital, living thing, it must have its linguistic side
если ренессанс это нечто живое и жизненное, он должен иметь свою лингвистическую составляющую
What strikes one on reading over Mr. Sladen's collection is the depressing provinciality of mood and manner in almost every writer. Page follows page, and we find nothing but echoes without music, reflections without beauty
Что поражает всякого при чтении коллекции мистера С., это депрессивная провинциальность настроения и манер в почти каждом авторе. Страница идёт за страницей, и мы не находим ничего, кроме эха без музыки, отражений без красоты
К началу страницы
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"