Аннотация: Все лучшее человек приобретает в детстве.
Юрий Солоневич
Единственный из всех
. -- Тут главное -- не сдрейфить в последний момент, -- сказал Ковш.
Он сказал это так, будто сам уже не раз прыгал с этого моста, и его конопатое лицо выражало полную уверенность в том, что именно так оно и было. И только по тому, как часто он моргал, да еще по странно остекленевшим глазам, можно было определить, что ему самому -- ох, как! -- страшно.
-- Если сдрейфить в последний момент, то пойдешь на пузо. И тогда только потроха по воде поплывут. Как с того облезлого кота.
Теперь он говорил, обращаясь больше к "мелюзге" из младших классов, которая стайкой бежала за нами. В интернате ничего в тайне не сохранишь. Это как в большой семье: все дети знают, кто из них и какую шкоду сотворил. Но родителям никто не доносит. Так и у нас: почти все в интернате знали, что сегодня я буду на спор прыгать с моста. Не знали только учителя и воспитатели.
-- А если на газету? -- спросил кто-то из "мелюзги", и Ковш с видом знатока продолжал:
-- На газету -- сразу "хата". Ноги как спички треснут. А если на спину пойдешь, то и без газеты -- хата. -- И, обращаясь ко мне, добавил: -- Так что ты лучше прыгай "на бомбу".
-- Яшка-цыган прыгал "на ласточку", -- вставил кто-то из мелюзги.
-- Дурак ты, -- оборвал его Ковш. -- Там комбинированные съемки были. С такой высоты даже мастер спорта "на ласточку" не прыгнет.
А я подумал, что мост не так уж и высок: метров десять над уровнем воды. Или пятнадцать -- не больше. Со стороны -- совсем не высоко. И не страшно. Но только по мере приближения к нему мандраж у меня внутри все усиливался и усиливался.
Подойдя к воде, я снял кеды и ступил в нее ногой: холодная ли? А малые стали просить Ковша:
-- Можно, мы искупаемся потом?
-- Я вам счас искупаюсь! -- грозно ответил он и, чтобы отбить у малых охоту заходить в речку, стал рассказывать страшилку: -- Хотите, чтобы трахикарпус в ногу влез?
-- Трахикарпус! Трахикарпус! -- в страхе повторяли те: они верили Ковшу безоговорочно. -- А какой он?
-- Как пиявка, но длинный и тонкий. Как конский волос из хвоста. Пролазит через ногу в вену и по ней -- до сердца. А там размножается. И когда их станет целый клубок -- все, аллес капут, -- и приводил в качестве несокрушимого аргумента: -- По радио передавали. Сам слышал. В Америке пираньи в реках. Такие маленькие, как блохи. За пять минут быка съедают. А у нас -- трахикарпус.
-- А пиранья трахикарпуса сожрать может?
-- Это он ее сожрет, не шевеля ушами.
-- А вы, чего вам можно купаться, а нам нельзя?
Ковш ничего не ответил, подошел к воде и стал в нее всматриваться. А потом сказал:
-- В песке, гады, прячутся, -- и, обращаясь ко мне, добавил: -- Старайся на песок не ступать. Не то как жахнет! Как жахнет! Придется бритвой вырезать.
И подмигнул мне незаметно.
Мы остановились в кустах на берегу, разделись и закурили. Я с Ковшом курил "Приму" (одну сигарету на двоих, затягиваясь по очереди и ни в коем случае не слюнявя ее кончик), а мелюзга -- что у кого было: в основном "бычки". Ковш больше ничего не говорил, и я стал просто физически ощущать, как растет всеобщее напряжение. Напряжение и страх.
-- Ладно, я пошел,-- сказал я и направился к мосту.
-- Ты зажмурься, -- посоветовал напоследок Ковш. -- Первый раз лучше зажмуриться.
Его голос дрожал, да и самого его била мелкая дрожь, как будто это ему надо было прыгать. Мелюзга так глубоко не понимала сути происходящего. Им было просто интересно. И рты у многих были слегка приоткрыты.
По-настоящему мне стало страшно тогда, когда я посмотрел вниз. Наверное, этого не надо было делать. Но словно какая-то неведомая сила заставила меня. Я перелез через перила, стал ногами на козырек и как бы невзначай, посмотрел вниз. Там почему-то было темно, и меня обдало волной холода. Ноги вдруг одеревенели, и пальцы рук мертвой хваткой вцепились в перила. Я не увидел воды. Она была так далеко-далеко, что мне показалось: ее нет вовсе. Внизу была не река, а глубокая, бездонная пропасть.
"Ладно, -- подумал я, -- скажу, что подвернул ногу. Перелезу обратно через перила и похромаю к пацанам. А по пути стукну ступней по камешку или по бордюру, чтоб кровь показалась".
Но кто-то, кто словно бы наблюдал за происходящим со стороны, сказал:
-- Они не дураки. Они поймут, что ты просто струсил. И тогда тебе лучше будет обратно в интернат не возвращаться...
Это было правильно, это было верно: обратной дороги у меня нет. Те, кто жил в детдоме, в интернате, или сидел в тюрьме, очень хорошо знают, что значит струсить, отказаться от своих слов, проиграть в споре. Иногда гораздо лучше умереть...
И я сделал то, что делал всегда в таких случаях: и когда дрался со старшими, и когда воровал глазированные сырки с витрины магазина, и когда, запертый директором в темном подвале, осколком стекла от пол-литровой банки резал себе вены. Я сказал вслух, громко (а может, только подумал или все-таки сказал?):
-- Была не была!
И разжал руки.
И немного неясно, словно сквозь туманную пелену, я увидел, как на экране в кинотеатре, все, что со мной было, и все, что со мной будет. И тогда я впервые понял, что время -- это не монотонное тиканье часов. И что в одном миге, в кратком миге полета может уместиться так много событий...
И все чудесным образом прошло: и страх, и холод, и даже сами мысли исчезли, уступив место неописуемому восторгу. Я летел сквозь черноту ночи, и яркие звезды пронизывали меня насквозь. Они набегали из глубины, разрастаясь и увеличиваясь, приветливо улыбаясь мне прямо в лицо, и разлетались в разные стороны, словно вращаясь в замысловатом хороводе.
Они кричали:
-- Он прыгнул! Он прыгнул!
И только тогда до меня дошло, что я это сумел, я это сделал, я не струсил!
-- Он прыгнул! Он прыгнул! -- мелюзга на берегу носилась вокруг меня и вопила во все горло.
А по конопатому, сопливому лицу Ковша текли слезы.
Да, я прыгнул, и от этого все в мире изменилось. Мир стал другим. И я тоже, я тоже стал уже не таким, каким был раньше. Я был не таким, как те, кто не прыгал с моста. Я это понимал. Это понимали все. И принимали мое превосходство безоговорочно, как само собой разумеющееся, и была в этом какая-то тайна. Эта тайна поднимала меня на новую высоту, на новый уровень бытия.
Мое слово отныне стало законом для тех, кто не прыгал, ибо я обладал тем, чем не обладали они. Всего один прыжок, одно мгновенье страха -- и жизнь изменилась до неузнаваемости. И Ковш, задрав вверх свою рваную, грязную футболку, снял с пояса настоящий флотский ремень с блестящей латунной "бляхой" и протянул его мне:
-- Все, теперь он твой.
Мелюзга тянулась к "бляхе" руками, ощупывая выпуклый морской якорь. И все говорили наперебой:
-- Класс... Получше любого кастета... В драке кому хошь бошку проломает...
А я положил ремень на свою одежду и как о чем-то обыденном сказал:
-- Перекурю и пойду прыгну еще разок, теперь "на ласточку".
И никто не сомневался, что я это сделаю. То, что сделал однажды, -- легко и просто повторить. Но тут вмешался Рахит -- мы так его назвали. Он был худой, как скелет: врачиха говорила, что это от глистов, и травила его таблетками. Но от таблеток Рахиту становилось еще хуже, он даже сознание иногда терял. Мы никогда его не били, даже если он этого и заслуживал. И вот он вышел вперед и упрямо заявил:
-- Теперь я! Теперь моя очередь!
-- Под куст Рахита! -- скомандовал Ковш.
И того, схватив за руки и ноги, пацаны раскачали и забросили под небольшой кустик лозы. Рахит, громко хныкая, вылез обратно. В руках у него был завязанный сверху черный матерчатый мешочек. И оказалось, что хныкал не Рахит, а то, что шевелилось в этом мешочке.
-- Дай сюда, -- повелительно сказал Ковш.
И, забрав мешочек, развязал его.
В тот день я так и не прыгнул во второй раз.
Да, я иногда воровал сырки в магазине. Я и Ковш -- мы были постарше остальных детей в интернате. Ну, не могли же мы быть трусливее "мелюзги". Вот и воровали и для них, и для себя. И еще, когда появились эти котята, которых нашел Рахит...
... Мы возвращались с речки молча -- никто не знал, что надо делать. А потом Ковш, который нес мешочек с тремя котятами, сказал:
-- Пока лето, и в котельной никого нет, поселим их там. Но только чтоб рот на замок. Всем молчать и в котельную не бегать!
-- Так они молчать не будут, -- сказал Рахит и кивнул на мешочек, из которого непрерывно доносился писк котят.
-- Голодные, -- согласился Ковш. Потом немного подумал и сказал, передавая мешок Рахиту: -- Идите и ждите нас в сквере, где пионер стоит -- он имел ввиду скульптуру пионера, играющего на горне. -- А мы, -- он положил руку на мое плечо, -- за молоком сгоняем.
Недалеко от нашего интерната, на соседней улице, был небольшой одноэтажный продовольственный магазин. Там, в молочном отделе, прямо на прилавке выставляли ящики с бутылочным молоком и лоток с завернутыми в фольгу глазированными сырками. Вот мы, инкубаторские (так нас называли за одинаковую, из коричневого вельвета, интернатовскую форму), и умудрялись незаметно схватить из лотка сырок и спрятать его в карман, когда продавщица на минутку отвлекалась. Но бутылку молока в карман не спрячешь. Я это понимал. Понимал и Ковш. Он подвел меня к сетчатому забору, огораживающему хозяйственный двор магазина, и сказал:
-- Жди здесь. Я передам тебе молоко через забор. Они за тобой не полезут.
-- Тебя сцапают, -- сказал я.
-- Кто, эти толстые тетки? -- Ковш презрительно сплюнул на землю. -- Я их сделаю, не шевеля ушами.
И он пошел вокруг забора к входу в магазин.
Входной двери мне не было видно, но зато прямо перед моей засадой находилась дверь подсобного помещения. Она вдруг открылась, и из подсобки вышел грузчик. Он вынул из кармана грязного халата пачку сигарет и, закурив, взял из штабеля у стены деревянный ящик и сел на него. Грузчик был здоровый, как носорог, с красной, мясистой рожей. Я отчетливо слышал, как жалобно скрипит под ним ящик, и лихорадочно соображал, что мне предпринять. Но придумать ничего не успел: от входной двери магазина послышался пронзительный женский визг. Затем из-за угла выскочил Ковш, держа в каждой руке по бутылке с молоком.
-- Держи-и-и!!! -- неслось ему вслед.
Ковш подскочил к забору и передал мне бутылки.
-- Драпай! -- успел сказать он прежде, чем грузчик сгреб его в охапку.
Что было с Ковшем дальше, я не видел. Я пулей несся по тротуару, крепко сжав в руках горлышки бутылок, и остановился только возле сквера. Спрятавшись за каким-то кустом, я некоторое время наблюдал за улицей: она была пустой. Тогда я пошел к скульптуре пионера.
Младшие уже разобрали котят и баюкали их на руках, как маленький детей.
-- Ковша сцапали? -- спросил Рахит.
-- Похоже, -- ответил я и прикрикнул на "мелюзгу": -- Хватит забавляться, давай кормить!
Правда, как кормить слепых еще котят, никто не знал. Мы тыкали их носами в молоко, налитое в найденную пластмассовую крышку, но котята самостоятельно пить не умели. Потом Рахит догадался оторвать от кармана кусочек подкладки, смочить его в молоке и давать сосать котятам.
Потом сытых, уснувших котят со всеми предосторожностями занесли в пустующую летом котельную и устроили в ящике с древесными стружками. Здесь же спрятали молоко. А после разошлись по своим комнатам. Говорить о котятах или о Ковше было запрещено строго-настрого.
Ковша не было за обедом и за ужином. Он появился только перед сном. Вошел в комнату, втянув голову в плечи, взъерошенный, как воробей после драки. Незаметно в комнату стянулись все, кто участвовал в сегодняшнем походе. Каждый принес что-то из своих запасов: кто булочку, кто печенье. Ковш сел на свою кровать и стал есть.
-- Били? -- спросил я.
-- Так, немного.
-- Грузчик?
-- Нет, заведующая... Царапалась, зараза худая. Потом эта инспекторша из "детской комнаты" за уши драла. И деррик в лоб дал пару раз. Сказал, еще один залет, и на малолетку отправят.
При этом Ковш показал царапины на шее. А уши и лоб у него были покрыты красными пятнами.
-- Мне больше залетать нельзя, -- промолвил, помолчав, Ковш. -- Капитанша дело завела. Деррик пообещал, что закроет. Но в последний раз.
-- Завтра я пойду! -- Рахит вскочил на ноги и взволнованно заходил по комнате. -- Меня, если поймают, бить не будут. И на малолетку не пошлют -- побоятся, что издохну.
-- Да, -- согласился Ковш, -- ты пойдешь. Они будут ждать кого постарше, -- и добавил: -- Покурить бы, да у меня все забрали, гады.
-- У меня есть, -- обрадованно отозвался Рахит, -- у физрука в раздевалке из пачки спер. С фильтром.
И он, довольный тем, что Ковш говорил с ним на равных, побежал в свою комнату.
К утру молоко в котельной скисло. Мы все понемногу выпили простоквашу и вымыли бутылки, чтобы потом их сдать.
Котята еще не пищали, но уже копошились в своем логове, и надо было думать о том, как провернуть дело с магазином. Решили, что с Рахитом пойду снова я, и снова буду ждать за забором. Ничего лучше все равно не придумаешь. А там -- будь, что будет... Так и сделали.
Я ждал довольно долго, но из-за угла магазина никто не появлялся. Не было слышно и крика. Может, не привезли еще молока? Или что-то мешало?
Но вдруг снова открылась дверь подсобки и из нее вышел грузчик. В одной руке он держал бутылку молока, а в другой -- микроскопическую ладонь Рахита. Они оба неспешно подошли к забору, где я стоял ни живой, ни мертвый. Грузчик подал мне бутылку, затем легко, как пушинку, поднял Рахита и осторожно помог ему перелезть за сетку.
-- Слышь, Коля (так по-настоящему звали Рахита), -- тихим голосом сказал грузчик, -- я завтра выходной. Приходи послезавтра.
Я ничего не понимал.
-- Наш он, детдомовский, -- сказал Коля-Рахит. -- Когда меня сцапали, я ему все рассказал. Мы подружились...
-- Тогда пойдем, -- сказал я, и мы стали неторопливо удалятся.
Я шел, то и дело оглядываясь, словно не верил всему происходящему.
Грузчик стоял в своем сером, затасканном халате, держась обеими руками за сетку забора, и печально смотрел нам вслед. Он, единственный из всех в этом мире, был наш, свой, детдомовский...