отредактированное автором продолжение повести ЛЕСНОЙ КОВЧЕГ. Начало
Я слабо общаюсь в инете. Оставляю свой телефон - 89045297248
Ведь впереди мой божий век, я вечный странник во вселенной - я песня, слава, человек,
и мир души своей нетленной.
Которая утром, втянувшись с телегою в город, едва продрала глаза, ночь проблукатив в обнимку с бутылкой. И я на дерюжке с ней рядом соплю - а возле нас рынок, базар, барахолка - жужжит да торгуется.
Вон безногий старик продаёт папиросы. Вон мать подбирает девчонке пальтишко к весне. Дочь её почти уже взрослая, и негоже ей в обтрёпах ходить. Видно, что в ихней семье есть много разных детишек. И они бы все на рынок пришли, да мать побоялась их голодных к обновам глаз. Тут вот старшей с трудом наскребли.
А девчонка пальто уж примерила, оно глянулось ей. И всё в нём кажется обычным - цвет, рукава, завитушки - но оно первое ей по фигурке, и с талией даже. Поблизи, у лавки соседской, над ней ухохатываются три наглых девицы. Над простенькими бижутерными клипсами, над её жадным взглядом лучащихся глаз. Ведь девчонка уже готова взять пальто на размер больше, и спешить - спешить с ним подальше отсюда, пока мамка не передумала. Распорим, подрежем, сошьём - тихонько как мышка шепчет она своей матери, когда та в сомнительной тягости сбивает цену мелкими к торговцу придирками.
Мимо них старая баба волочится, заглядывая во все урны нужного ей мусора. Вот она спросила бутылку у пацана с девкой, что распивали, целуясь, пиво. Те тихо послали её - со стыдом, но с бравадой друг перед дружкой. Пивко-то у них не допито, а старуха вознамерилась было надоедливо ждать. Клуша даже не пискнула, не возмутилась их грубости, а мелко потопала дальше. Возле стаи бродячих собак она выснула кости из своего пакета, насбиранные с помойки, с разных других подаяний. Она видно, и для псов побирается - и сама что хорошее съест.
Загрузив телегу мясом, рыбой, прочей бакалеей, да подкормив добрую лошадку, я сижу в кабачке. Со мной стакан водки, кусок жирной селёдки - но я не пьян. А чуть навеселе, навыкате душа, и она уже распахивает пальто выбраться изнутри. Ей хочется танцевать с симпотной девицей, которая хмельно смеётся за соседским столом.
Толстый кабатчик шустро шлёпает большими башмаками, и от его туда-сюда спешки пивная пена разлетается по углам, оседая на хитрых мордочках любопытных мышей. Те облизываются, и быстро совеют без закуски, без вкусного сыра в западне под прилавком.
Один из мужиков запевает лапотную песнь, но грустить ему не дают - заводские слесаря перебивают мастеровым гимном.
У дальнего столика, где много выпить да мало поесть, молодёжь спорит за красных и белых.
Вот нынче выясняется, что и командир западных полицаев, и анархистский батька гуляй, и даже белый адмирал были очень добрыми, милосердными людьми. Почти как дедушка Ленин. Они тоже детишек, маленьких голодных, шоколадными конфетами от смерти выкармливали. Половина нынешнего народа святым называет царька, который по слабоволию втравил Русь в мировую бойню за власть да золото, и положил гнить под штыки да газы уйму могучих людей, светлых душ. Другая половина славит диктатора, сотворившего - из отважных мужиков и чадолюбивых баб - бессловесных рабов, холуёв духовного уродства.
Вот и подросшее поколение разделилось напоровну. Боюсь, как бы они гражданскую войну не начали за тем столиком. Тогда всех коснётся: я ведь, такой же ярый, ради высочайшей сострадательной цели и сам пройду по трупам - чтоб спасти тысячи, пусть умрут единицы, и смертью своей наполнят цинковую бадью нашей жизни. Ведь чтобы избавиться от мировой ненависти, я чую - новая война нужна. После неё люди обязательно подобреют, сделав себе кровопускание для здоровья.
К окну липнет мокрый снег, и знобит одним видом талая вода - бррррр - сползая по стёклам. Я отхлебнул соточку, куснул горбатую сельдь. Прислушался к разговорам:
- представляешь, всё было на мази у нас с ней, любовь такая чудесная, и мне не хватило всего парочку дней командировки. - ну и не жалей; а то бы, может, подхватил что-нибудь, и нос отвалился. - друг любимый, ты меня уважаешь? - ну конечно, родной. - тогда сам ей отомсти за меня.
Эти голоса воняли как потные ноги после тяжёлой работы.
Зато другой, открытый и бунтарский из тёмного угла, мне понравился:
- Мужики, а я уважаю этого туземного главаря. Он настоящий герой, хоть и душегуб. Он всё наше отечество на уши поднял. За свою погибшую кровную родню, за свою местечковую веру и родину. И я презираю наше пьяное быдло, которое вечером валяется под забором, а утром похмельно жалуется на продажную власть да государство. Немощные слюнтяи.
Он зло озырнул своих дружков, пытая: напугал ли их откровением, нет ли. Но трусоватые дружки попрятались за шторой оранжевого колпака, интимно висевшего на столешной лампе.
- И бульварные писаки тоже эту немощь поддерживают. Они очень разумно тискают свои стерильные статейки и репортажики; им страшно иначе, потому что при инъекции в сердце таланта и сострадания в теле начинается смертельная гангрена. Тихо отмирает душа, и мне сейчас никого не жаль - за свою веру я зарежу человека, врага. Придворные журналисты, художники, все холёные и умащены кремами да мазями; а от меня несёт таким дерьмом, что на другом краю города у людей сбивает дыхание. Жена по бедности говорит, что уж лучше бы в доме пахло деньгами и водкой, чем нищим талантом. -
Рядом со мной за столиком молодой парень рисовал в мороженом беременную лошадь, из которой пёсьим носом уже выглядывал жеребёнок: - Завтра мы с подружкой идём покупать подарок маленькой дочке.
- Твоей?! - Его товарищ от удивления чуть не поперхнулся яблочным соком.
- Да нууууу! - резво смутился парень, но стало заметно, как приятны ему подобные подозрения.
Чуть дальше бригада колхозников готовилась к севу: - Что там иноземец на своём тракторе делает? - Да запчасти ждёт. Машина у него хорошая, но при серьёзной поломке он на неделю на жопу садится. - А ты? - Я доеду и на резинке от трусов. Техника-то наша, в доску своя... -
Канун всеобщего мужеского праздника испохабила слякоть; сопливая мокрота облаков рухнула на городок, и часа три, не переставая, поливала прозрачным хлюпальным снегом. Даже затвердевший наст потёк с глаз долой в отстойники канализации. Люди обиделись на бессовестную зиму и ушли по домам готовить пироги да яства. Пусты от машин дороги, от пешеходов улицы - запахнуты на все пуговицы кирпичные створы частных владений, до последней дырки утянуты перевязи железных ворот. В сквозняке городишка глухо как на дне высохшей стоведёрной бочки. И лишь помойка ещё шевелится. Сброд такой одичалый, что даже пожалеть некого. Ни стариков аптечных, ни пришибленных выпивох.
Я вот так же махну рукой на себя в первый похмельный день - ничего, всё пройдёт. На вторые сутки снова пока не запой. Через неделю мне уже страшно увидеть в зеркале опухшую замореную щетинистую рожу - а вдруг она со мной навсегда. Но через месяц я резво роюсь средь самой загаженной кучи. А кого стесняться: все люди скоты, раз я сам свинья. Легче ведь схватить дохлую прикормку. С крючка. Вместо того, чтобы глубже нырнуть, и поймать живое, трепещущее. Хищно. Поэтому мне очень нравятся уличные собаки и малолетние дети, когда они улыбаются, сметая хвостом весь мир за спиной.
Я не люблю сострадать, иль жалеть - хоть иногда и приходится. В сострадании мало отваги, лишь на ногте мизинца, а за свободу жить нужно серьёзно драться. Ведь от господа сущего, от материнской жизненной силы мы только рождены людьми, но не каждому достойно стать человеком. Изредка случаются короткие минуты памятной славы, и хочется нехристем лаять на спокойное течение надоевшего быта - тогда из раненого тела густо текёт чёрная мазутная кровь, а не брызжет розовая жидкая юшка.
Дверь кабачка широко отворилась под напором... Держа ноги раздвинуто по ширине плеч, как будто подчиняясь командам радиогимнастики, вошли - даже впёрлись, бряцая мускулатурой об стены - три патрульных омоновца. Не милиционеры - а так, камуфлированные. Сзади егозил иностранец: - Хаудуюду! Хаудуюду!
- Не волнуйтесь. Разберёмся. - Старший нарочито огрубил свой голос.
Те, кто сидел ближе к выходу, поднялись с мест, вытягивая отовсюду паспорта.
Я ушёл одним из первых, успев состроить добрую рожицу подозрительным взглядам. И я уже почти сел в телегу, опустил на мешки свою почти задницу; как вдруг:
- Милый! Любимый!! Ненаглядный мой!!! - чужая беременная баба бросилась ко мне словно клуша, распушив крылья цветастой мохнатой шали. Но фиолетовый пёс её опередил и разом упал мне на грудь, лизя меня в нос тёплым сырым языком. Закруженный вихрем шалей, языков да объятий, я изнеможа свалился на снег, на грязь, побарахтался; а после уполз под колёса. И оттуда уже чертыхнул:
- Дура! Тебе либо вчерашней бражкой глаза застило?! Нету тут милого и родного - чуждый я!
- Да что же ты делаешь, родненький?!! Вечность искала тебя, но нашла!! Сто городов обойдя, деревень тыщу!! Ну взгляни на меня, глянь ласковым взором!! - она каблуком придавила ладони мои, и топчется. - Сойди с меня, - я зверею, - сойдииууу.
Остановился рядом военный, золотые погоны. - Гражданин комиссар геройского гвардейского полка. Честью клянусь - ни сном, ни духом её не знаю.
- Я тебе верю. Да и люди говорят, что она совсем неместная инопланетянка. А баба красивая. Может, возьмёшь с собой?
- Хорошо бы, - снизу вверх усмехнулся я. - Но вдруг она меня ночью разрежет на опыты?
- За такую и умереть не жалко. Уматывайте скорее, а то милиция кругом, иностранца избили.
Уууу; сууучка; привязалась. Я так её толкнул, что она упала, пса задавила. Из-под шубы отстегнулась багровая кофта, как кровавое пятно. Уж не наткнулась на острое ли? - я испугался, и кинулся подымать бабу, вором оглядываясь в лицах жужжащих. Жива, слав бо.
Я загрёб её в повозку, бросил сверху как ненужную вещь. У ней сини очи блеснули - но мокрые капли не пролились, ни слёзы ни плач. Не баба это, а деревянный истукан. И псина такая ж, заматерелая. Ошалевшая лошадь учуяла запах этой матёрости, неслась бестолково, я еле сдержал у ворот. Всю дорогу до хаты злобились они: сука не тявкнула, её пёс молчал. Только уже дома фиолетовый вдруг окрысился на моих; да куда ему, хе-хе, если бы я не отогнал свою свору.
Вечер; сумерки как язык в рот набрали. Ночь высинела из темноты, наползла вместе с печкой. Горячим жаром пыхнуло из бабьей заслонки, меж её зубов показался красный пламень: - Ты в самом деле не узнаёшь меня?
Откинул я голову, будто волчью; на цепи мои мысли. Мне нечем обрадовать эту бабёнку: правдой велено молчать. Хоть заворачивайся, да в лес уходи: но эта голодная тигра за шею вцепится. С её ладоней текёт от когтей, и тёмные капли крови шлёпаются на светлые пятна отгоревших свечей - как майские жуки поверх божьих коровок.
- Гггггговори... другггг... - бабу озноб бьёт от перепада температур то в раю, то в аду. Она обняла себя за плечи, словно прогоняя беса, что надсёк ей стролистые крылья - схватилась в обруч, беременная кадушка.
Я смог ей ответить, утешил добром: - Свари, пожалуйста, борщ. Продукты в холодильнике.
Пусть хозяйничает, безумная. Абы только хату не сожгла. И ушёл в сарайку своих кукол строгать.
В резьбе по дереву самое прекрасное - это стружка. Когда стамески хороши, то они остронаточенные врезаются в пень, будто торпедные катерки жалят броненосный крейсер. Но только от снарядов летит прах во все стороны, а вот тонкие щепочки древесины, шурша и завиваясь душистыми буклями, мягко осыпаются к босым ногам, созидая творение. И когда сочной стружки осыплется много, то она смешно щекотит мои ступни от пяток до кончиков пальцев - так что хочется самому хохочется, а тут же ещё от смеха дрожит и стамеска, корча по дереву уморительные рожицы.
Если пень слишком большой, и великоват для задуманной фигуры, то прежде с ним должен поработать топор. Который очень похож на длинного жирафа, и так же часто кланяется, норовя зубами отхватить целый клок. Важно, чтобы топор не объелся - а то пенёк останется сильно искусанным, и для шедевра облезлым, как та знаменитая безрукая баба из иностранного музея, коей бедный художник пожадничал мрамора. А ведь ради мечты - последнего гроша - да что там! - здоровья и жизни не жалко.
Вкусно поужинав, я хотел гостью с собой уложить. Уж как она готовит на кухне, так верно и в постели любить должна.
Но нет; отдельно легла, переворошив моё бельишко.
Ничего, мы с другого конца: - Почитай мне книжку, или расскажи о себе.
- Зачем?
- Твой голос красивый, и дрожь от него пробирает. Словно лежу я в мамкиной утробе, тихо, спокойно - а сердечком чувствую, что скоро мне вновь из неё выползать. Боязно и сладко.
Она покряхтела, умащивая на койке живот. - Сначала жила я с сынишкой одна. Мало кому верила, тосковала, уже не любя. Но приехал в деревню герой из далёких краёв - и скурвилась я. Перед собой, а не перед людьми. Разум свой потеряла, продав душу за сладость его губ и улыбку лучистую. А потом то ли брешут - убили его; правда ли - сам сбежал. Я бросила сына на бабку, а дом на друзей, и по свету иду, ищу вот - не веря что помер... Жив, подлюка! - жив - и к потолку ножки задрал.
Она вертанулась под свечкой; глазами своими пуляет, словами стреляет, да метко ж: - Спроси про ребёнка хоть: у нас с тобой доченька будет - я пузо светила.
На что мне твой выблядок; интересно другое: - Собака отчего фиолетова?
- А для тебя дурака, ты ж на всё необычное падок. И подумала я, что услышав про чудо, сам ко мне прибежишь. Разлюбил, может? ась? -
Спи. Надоела. Зануда.
Дожжь со снегом стучит третий день, снег с дождём... Холодная морось насквозь пропитала брёвна избы, и сочится сквозь паклю. Есть места в средах обитания, и во вторниках даже, где ещё не ступала нога человека или лапа пронырливого животного. А для слякоти таких мест нет; она покрывает любую крупинку в природе, хоть и с микробий ноготь. Дождь знает всё: он видел и доисторические черепки, и золотоносные жилы, проникая под землю сквозь червяковые норки. Талая вода ползала по усохшим мумиям правителей, солёно плакала в чёрных глазницах простолюдинов. Злой ливень полосовал межрядья границ, добираясь до тайного схрона земного ядра, и холодил его в своих руках, удивляясь величию простоты.
У воды все ответы есть; а меня вот мучает формула начала и конца мира. Я пишу в тетрадке дважды два; извлекаю корни, дробя интегралы и всю подноготную высшей математики. Небо замарал чернилами, но погоду не сделал - слякоть и только.
А баба кружила рядом со мной. Словно как курица на вертеле, цены себе не сложа. Наверное, именно поэтому с распахнутыми объятиями и верующим сердцем она всегда слепо шагала за предателями. И нутро мне рвала сладкой болью из полузакрытых щадящих глаз.
- Что тебе нужно от меня? - я надеюсь, в моём голосе жёстко зазвенела остро наточенная сталь. Но, наверное, в нём дрожала и жалость, уже прежде изведанная мною не раз.
Бабёнка её вычуяла своим дерзким собачьим нюхом, может нагулянным даже на уличных течках дворовых свор. - Любви хочу.
И мне не пришлось переспрашивать о своей грязной догадке, потому что вперёд вылезла моя похоть, хрипло да тихенько: - Я могу тебя взять как любую прохожую бабу, - с надеждой, - а полюблю чуточку позже.
Но невиданный ею девичий стыд мне ответил: - Так бы я и в голодный год не легла, - из этой беременной туши. И снова тот стыд щеняче пискнул: - узнай меня, милый.
Ну что тут ей скажешь - самая настоящая дура. К тому же психованная. Бросила родную семью, тёплый дом, и сорвалась искать может покойника. А те, кто живёт в распорядке, режиме, до тонкостей выверяют свою судьбу. В любой миг каждый из них точно знает, где он будет, что сделает, с кем встретится. И по заданным точкам все эти люди пересекают завтрашний день, новую неделю, год грядущий. Вместо того, чтобы выйти на речку к свежему утру, иль погонять воробья по площади, человек спешит на деловое свидание с вечной суетой, или садится к компьютеру, насмешливо рисующему чёрную ворону, которая никогда не каркнет вьяве. Даже благословлять и отпевать людей уже приходится в тенетах разноцветных проводов, в лабиринте песочного мира.
Судьбу и жизнь меняют талантливые безумцы, верные своему дикому господу.
Только занудны они, и язвительны:
- Ну как, налетался во сне?.. - с подвошком спросила бабёнка, и чиркнула картофельную кожуру прямо на вымытый пол. С раннего утра она всё успела одна; оттого ей было вдвойне обидно, когда мужик в доме, а вроде и не мужик вовсе. - Я к тебе заради бога не нанималась.
- А кормёжка? - вяло зевнул я, ещё отряхиваясь от случайных снов, от сонных ласк - одуряющих девок. - Ты хлеб мой, паскуда, в два горла жрёшь. Вместе с беременком своим, нагульным. - После розовых видений, желания, и последующей истомы, меня обуяла бессильная злоба. Вот же сука стоит, в трёх шагах, и побольше меня может хочет - а не даёт из надуманной чести.
Обиделась. Она ни одного слова не сказала больше со мной, но моё терпение вымахала до озверения. Полку к стене прибиваю - всего два гвоздя - а в руке не молоток, а пудовая кувалда, и на локтях виснут гири к этой обузе. От её шпионских глаз, от её нюха следящего, да жестов палаческих. Мне ведь много не надо: сядь за спиной, и дальше свою мазню нарисует воображение.
Я поворачиваюсь к ней медленно, по чуточку, чтобы из своих зенков не оплеснуть её кипящей смолой: - Чего ты глядишь как сдвоенная пушка? Стреляй уже.
- Я просто рукодельничаю. - Она опустила ресницы, чисто метя ими пол. Во все уголки заглянула, малую крошку нашла - только меня и не видит. - Куда ж друг от дружки тут деться? ведь вместе живём.
- Господь всеявый, дай мне силы выносить всех прочих людей.
Это не я сейчас сказал. А оберег от ножа, топора да виселицы.
Я ушёл в сарай и там напился до чёртиков. Вернулся, кулем осел на стул; мотнул по сторонам своей уже безмозглой башкой, стуча копытами нервно об пол, как в в припадке.
Баба сначала не узнала меня, и собралась выгонять - так смутил её мой невиданный облик.
- Что с тобой? - Она минуту смотрела в оглумлённые глаза; ловя их, трясла на мне старый рабочий китель, и под зеленью сукна гремели мои кости, рассыпаясь черепками. Из воротника выполз худущий кадык, прошипев тутошним перегаром: - Отстань от меня. Мы вчера обо всём договорились.
- Жаль, что поблизости озера нет. - Баба горько вздохнула, ну точь-в-точь как сладкоежка на диете. - Хоть бы маленькое, лебединое.
Через силу я улыбнулся над порожними муками: - Да зачем оно нужно? вон речка, и глубокий колодец я вырыл. Прямо в нём не вода, а яблочный компот. Купайся да пей.
- Нет, не то. - Бабёнка подпёрла щекою ладошку, и шепчет почти: - представь красоту - белые лилии, зелень пруда, золотые рыбки. Насекомые по водной ряби бегают как по скатёрке, летают расфуфыренные стрекозы, и муравьи путаются в твоей рыжей бородке. А прямо под носом, среди зарослей ряски, тихо плаваю я, еле шевелясь на ветру.
Облизнулся: - Представляю. Розовая вся такая, да сытная.
- Вчера была. - Баба осекла меня пустым взглядом, битыми гильзами. - А сегодня серая, вздутая, вся в тёмных пятнах. -
За ночь проспался я;.. рано сготовил поесть - и всё блюда с виною, щемячие. Сел на кровати возле неё. - Прости. Но зачем мне твоя придуманная любовь с плачем и жалобами на чужого прихлебая, которого ты так долго ищешь? - Мне явственно представлялся гордый мужицкий профиль, коему я всю остальную жизнь должен буду тупо соответствовать. И дожимая к груди свой безвольный подбородок, в тёплую пазуху куртки пожаловался: - Не я тебе нужен, а прошлое снова вернуть.
- Всё-таки помнишь, мой милый?! - вскинулась баба, неосторожно опрокинув на себя с полного коромысла радуги, и засияла разными цветастыми пятнами, - а столько времени со мной притворялся, измучил!
- О господи, вразуми терпением. - Я вздохнул, махнул, и скрылся.
Сижу на завалинке позади дома, где окон нет. Рядом две суки мои, глаза преданные, а вокруг них вьётся бабёнкин кобель, хвост телячий. Вот кому хорошо: месяца не прошло - а влюбился уже в обеих, и лает, что по гроб жизни. Они ему верят, дуры - и в очередь его нос облизывают. У таких со щенятами проблем не будет, воспитают их всей коммуной. Это только один я здесь маюсь, философ задрипанный.
Запахи разбухающих почек пырскали в ноздри. Оравой, толпой, хмельным сборищем, не делясь на лесные, фруктовые, или цветочные - они снова пьянили меня. Солнце едва показало лысый затылок, ёжа свои редкие волосы от раннего холодка. Звери зевали, скаля зубы, клыки. Пернатые запевалы чистили клювом подмышки, подкрылышки, ожидая намёка, кряхтенья, чириканья.
На печи уже согрелась вода. Купать бабу надо. Моя голова в кустах, ломота в костях, хотения пропасть, да мучает совесть.
- Не пора ли тебе, - говорю, - побороться с моим младшим братом, победить или уступить в ярой схватке?
- Нельзя мне сейчас. - Она ухватила горстью подол рубашонки, и сжала его меж коленями.
- Ну зачем же ты от меня прячешься снова? много разных на свете любовей придумали люди. Давай попробуем по-другому.
Но она сидит будто каменная статуя яривого бога на язычном кургане: ещё минута - и с серпом да молнией ринется в битву за свою девичью честь; вон прихлынула кровушка. А с покусанных губ слетают даром что не матюки, но грубые упрёки: - Как ты можешь мне эту грязь предлагать? Святее меня нет в мире бабы - сам ведь так всегда говорил. Или лгал?!
- нет... Нет. Нет! - сначала тихо; а потом выкрикнул я, истово омывая синие глаза этой бабы, не уворачиваясь от их небесной чистоты, ложью не боясь запоганить её великую веру. - Я сам тебе голову отсеку за согласье на чужое распутство. Но в нашей любви всё позволено: до последней клеточки жизни моя ты, и в смерти со мною останешься. Прими меня мужем светлейшим - и пусть не сейчас, а посреди глубокой старости мы ублажим друг дружку запретными ласками.
Что со мной? что со мной? что со мной - вдруг исчезла зима. Снег, морозы, деревьев голь сгинули к чертям в преисподнюю. Я вокруг смотрю - а по глазам серпы хлещут, скатывая снопами зерновую родь. В богатой травяной луговине скрылись колени мелко шагающих косарей. А на речке, на этой днесь ещё ледовой западне гиблых промоин, с остервенелым визгом купаются ребятишки, будто с рождения не видели лета.
Кто сотворил для меня сиё чудо? джинн иль волшебник? - господь, наверное, явил миру свою великую власть.
Тихо, не скрыпнув, отворилась хаты тяжёлая дверь. И в сенях девица моя, баба светлая, изумлённо присохла к земле, да всплеснула руками: - Милый! Видишь ли?!
- вижу, - внятно не смог, и ей ответил едва. - Чудо зрю. - Спотыкаясь от спешки, и гусиную шею сгибая до самой земли, я вдаль побежал, чтоб восторгом ни с кем не делиться.
Раньше одна дребедень мне снилась: беспамятная муть на сером фоне, из которой помню лишь цельные куски да предметы, дурашливо объяснимые по соннику - крыс, голых баб, и конечно дерьмо. Ото всех толкований своих снов я давно должен был стать обожаемым миллионщиком, женским любимцем, баловнем фортуны. Самую малость для этого нужно - в корень изменить свой бирючливый нрав, потому что к таким нелюдимым мужикам, как живу я сейчас, не тянутся весомые люди, не благоволит приблатнённая судьба.
Теперь мне всё чаще снятся полёты в небе, паренья по воздуху. Без пузатого дирижабля, без крыльев - нет денег в карманах и двухэтажного дома, нет девок в бикини и шикарной машины. Но с весёлой радостью я лечу над просторами отечества, и ветер вызывающе шлёпает по моим щекам - как соперник, как дуэлянт - раздувая парусом мою оранжевую рубаху. А мне так смешны его драчливые потуги, что сам я - ззззверь капустный - храбро воздев своё плюшевое знамя, весело кидаюсь от него наутёк. И из кругленьких окошек самолётов галдят удивлённые пассажиры, пугливые странники - грозятся, наверное, но я их не слышу.
Я стал время до родов считать в обратном порядке. Я отнимал у него дни, разбрасывая их по тёмным углам своего дома. И радостно привлёк бабу к лженаучной работе - притащил ей чертёж сверкающей космической болванки, которая оказалась схемой моей новой мощной овощерезки для выкармливания поросят. Мне давно хотелось завести на хуторе маленькую свиноферму. - Будешь иметь дело с редким металлом, - гордо сказал я жёнке, словно сам выкопал для своей мечты тайный железный рудник. Короче говоря, я взял бабу на поруки.
Но она скоро и сама начала хозяевать.
Уехал я за валежничком, значит. Нагрузился сполна, возвращаюсь. Ещё за версту до своего хутора я почуял неладное. Люди болтают - что по наитию, иль в сердце бросилось - а может, подсказало провидение. Только над моею головой вдруг возвился столб дыма, в котором смрадно завоняла новая кроличья шапка, одежда носильная вся, и тёплые сапоги - из нашей горящей усадьбы густо повеяло нищетой.
Надеясь спасти хоть остатки добра, крупицу безбедного прошлого, хлестанул я лошадку, губ не разжимая для матерщины. А чтобы она шибче бежала - даже птицею нёслась - добавил ей большого пинка. Уж как мы гляделись со стороны, одни суслики видели - но редкий самосвал привозил на себе столько грязи в распутицу.
Моё бешеное горе на глазах дотлевало вместе с чёрным снегом кострищ, разбросанных по двору - словно с мамаевой ордой воевали днесь мои сожители. И в облике победившего витязя сияла жёнка белой улыбкой, сама осыпанная пеплом; а за нею метался облезлый хвост, задрав к трубе своего шелудивого пса, и мои суки рядом придворной свитой.
Когда гнедая лошадка вознеслась на бугор, дребёзжа телегой - и я, сам в мыле, яро стеганул кнутом абы куда попасть - то свора, визжа, разбежалась, оставив плачущую на коленках бабу.
Сердце моё сползло вниз, в промокшие сапоги: - Что ты, милая? зацепил? больно?! - и взахлёб омылось ледяною водой.
- Неужели тебе этого забора жалко!? - заныла она сиротски, пряча под шалью ожог на шее. Я заметил, что не мой он, не от хлыста; но бабьи слёзы проняли вдруг грозной тоской детской обиды, жалостных оправданий: - мы забор старый жгли, он не нужен совсем, - хлюп-хлюп-хлюп, - тут сарай случайно загорелся, мы потушили, - хлюп-хлюп, - а вместо забора можно живую изгородь посадить, из красивых кустов, - хлюп.
- Ну, конечно, - гладил я рыжую головушку, сминая в ладонях цветастую шаль. - Обязательно засеем под май, отрастим цветники, да жёлтые клумбы. Не плачь, а?
Она успокоилась, верит мне. Но на всё задуманное надобны деньги, а у нас их осталось с гулькин нос. Решено; уезжаю на заработки.
- Не пущу! - огрызается баба, грозя кулаками. - Я тебя было насовсем потеряла, еле нашла. А теперь ты опять?! не пущу!!
По моей спине словно поехал асфальтовый каток, выпрямляя здоровущий горб. Мне хотелось ещё сильнее прогнуться, чтобы тяжёлые колёса расплющили в блин непокорный хребет, выдавив хоть словечко благодарной пощады. Но нрав мой взбрыкнул, громко стукнув копытами, и заупрямился:
- Кто тебя спрашивает? Поеду безо всякого разрешения.
- За границу нашей любви? через кордоны, таможни, посты?
- Ну и что? Я прикинусь несчастным, юродивым.
- Тебе и не надо, - пыхнула баба усмешкой в холодный день за окном, и запотев стекло, так что далеко не видать. - Ты и так всамделишный дурак.
Но всё же уговорилась, и окрестила меня на дорожку, нашептав в мою сердечную ладанку много невнятных слов - и я смеялся над ней, помирая от щекотки. Жалко было её: она шла, понурившись - но голос не подала. Зато я шагал широко, да песней славился; и только на станции спросил ради шутки:
- Ты правда будешь обо мне скучать? - и непонятно было, важен ли мне её положительный ответ, или и отказ не огорчит.
А у неё даже соринка не блеснула в глазу, лишь сверкали начищеные к досвиданью зрачки. Она ковырнула гудящую рельсу резиновым ботом: - не греши там, пожалуйста, а то убью; - и быстро отвернулась, скособочившись на левую сторону.
- Ну если только со скуки, для развлечения. - Я обрадовался. Она скорбит. Обо мне печаль.
Но всё. Хватит сантиментов. Билет. Вагон. Плацкарта.
Из окна удручающий вид. Чёрный дым - и трубы, трубы, трупы. Вот бы начальников этой чадящей промышленности посадить сверху, чтобы ожиревшими хлебалами отсасывали свой грязный воздух. А заводы и фабрики вывезти на окраины, окольцевав их лесами да кущами.
И через полста лет над полями раскинутся мосты да подмостки, рельсы железной дороги, пути автострады - без дыма, без гари. К солнцу будут стартовать космолёты, срываясь в пропасть вселенной единственно мыслью, и даже одной мозговой извилиной. Мы больше не станем сжигать души и тела в топках аварийного труда, и нервы в ненасытности ожиревших мегаполисов. Тенистые улицы, памятники, да храмы - и тишина; только шорох нежных объятий, шёпот любовных бесед. С детьми в лес по грибы, со внучатами на рыбалку; и даже с правнуками - почему бы и нет? жить ведь мы тоже будем долго. От такого счастья мужики пьют водку лишь по большим праздникам, их бабы уже не скандалят. Нет измен и предательств; и нечем питаться, в два горла трескать грязным журналам, блудливым фильмам, развратной музыке. Мы выгребем из кабинетов продажных бюрократов - синюшных, краснушных, золотушных - а отпоют их зелёные жужжащие навозные мухи. Узрев важный переворот в умах людей, церковники всех религий перестанут кичиться первенством веры, своей древностью и опытом. А выслушав больного страдальца, помогут - но не любопытствуя чужую душу, и её не исчерпав до дна сухими молитвами и чугунным покаянием.
Когда я вышел с вокзала в город, то начал оринтироваться по объявлениям, по купленному чертёжику. Иду как бродяжка: съел на ходу пирожок с мясом, из колонки напился. Навстречу полиционер.
- Ваши документики? - Пожалуйста.
- Зачем к нам приехали? - Деньжат заработать, у нас в деревне разруха.
- Где жить будете? адрес? - Мест много, найду.
- Таааак, гражданин. В непонятки играем. Ну что, дадите на пивко или пройдём в отделение?
Я выгреб ему грошей из кармана, сунул, и чертыхнулся - когда он отошёл подальше.
Духовито пахнуло свежей сдобой от хлебного заводика; в носу ваниль, изюм - а внутри сухомятка с желудком борется. Мне вспомнился пурпурный свёкольный борщ, яишенка на сале, и картоха в мундире с кулинарными орденами. Замечтав о холодном квасе, о вишнёвой наливке - я стал петлять. Как заяц от лисы - стойка, и прыжок в сторону; ау, люди, я потерялся.
Подошёл дворник; на метлу опёрся, и глядит. - Ты чего орёшь, мил человек?
- Да вот сбился с прямого пути, попав на кривую дорожку. Подскажи, не чинясь.
Он взял метёлку наперевес, и через сотню шагов вывел меня на широкое лобное место, нужное наверно, для игрищ народных. - Вооон твоя улица, между домов.
- Ты особо тут не ломай шапку. Город не любит слабаков: чуть что - бей в нос, а потом терпи.
Дворник ушёл, подобрав у магазина пару конфетных фантиков. А я чуть растерянно потопал дальше, оглядывая право и лево, и взад, но уже не кланяясь каждой незнакомой насекомке.
Зайдя в строительную контору, я остановился передохнуть, успокоиться с документами. И у кабинета начальника подслушал разговор, перебранку даже. Один рассерженный голос увольнял; другой виновато оправдывался:
- я и не думал подводить бригаду. Просто в семье случился день рождения, с кем не бывает. - со мной! И мне алкаши не нужны! - ну хоть вычеркните статью из биографии. Я же вам зла не делал. - ты увёл с объекта двух молодых ребят! И вы пьяные попались на глаза заказчику! Управление опозорили - кто нам теперь работу доверит? - мы раньше срока залили весь фундамент, вручную, мешалками! А вам честь конторского флага дороже рабочей справедливости. -
Может из-за этого увольнения, или ещё по какой важной причине, взяли меня работать в строительную бригаду. Прораб великодушно улыбался, будто бы на краю света встретил негаданно земляка: - Я такой же как ты, друг. И вот с этими бродягами мне всегда спокойно. - Если б ему руки подлиннее, то он бы обнял всех семерых мужиков, и меня впридачу. - Ты нас ещё узнаешь с самой лучшей стороны: если ты, конечно, стоящий мужик.
- Ой, хвастун. - Бригадир даже отвернулся от его наглого героизма. - Ну какой ты подвиг совершил в жизни, чтобы своей силой пугать?
- Ну а как же?! - очень удивился бахвал, оглядываясь по лицам. - Ты ещё посмотришь, друг, какой мы гостиничный комплекс отгрохаем - из самого центра города нас будет видно!
- Не верь ему, врёт, - махнул рукой мужик, похожий на бармалея, ничуть не заботясь о прорабском авторитете. - Мы строим бордель для толстопузов и сауны для шлюх. - Тут он хитро цвыркнул вставными золочёными зубами: - Если не гребуешь, оставайся.
А я только слушал россказни, да улыбался.
- Почему ты всё хохочешь над нами? - подпустил бедокура один из молодых ребят. - Доложи о себе: кто, откуда, зачем.
Я смущённо потёр свою шею, словно воротник кадыку тесен стал. И почти пропел, шлёпая по рюкзаку как по клавишам воображаемого рояля: - Сам я простой работяга, дырявые штаны. Родился человеком, а мог бы тараканом. Хоть и некрасивый, но с человеческим лицом. И деревня моя большой материк. В ней батя с мамкой жили сельскими пахарями. Но они много трудились, и меня бабка по свету носила. Нынче вот слаб в любви оказался; взял первую же бабу и влюбился. Теперь она всю мою хронику носит в своём животе. А приехал, потому что надоело в деревне картошку стаканами продавать, вот и решил с вами познакомиться.
- Ну ты даёшь! - рассмеялся бригадир. - Случайно, не в сводном оркестре служил?
- Нет, я из авиации. На старом аэродроме коров пас.
Мужики вплотную придвинулись к лацканам моего серого пиджака, к чисто вымытой одеколонной шее. - Не гоношись, гражданин. Ты брось воевать, здесь все свои. И мы имеем честное право узнать, кого берём к себе в бригаду.
Я шагнул наперекор, бунтарствуя и выпятив грудь; рванул рубаху, треща тканью и пуговицами:
- Сильного мужика; пусть осторожного в действиях да оценках, но взрывного и яростного, когда надо разорваться, чтобы каждым куском своего тела убить пришедшего со злобой врага, за семью, за родину.
- Молодца! - выдохнул ласково бармалей. - Проставляться будешь? Вместе за самогоном пойдём. - Он подбоченился, как видно лелея славу лучшего прохиндея. - Я всегда найду.
Мне оставалось только с улыбкой отсчитать ему половину командировочных. На деньгах сразу заблестели капли самогона, зарозовело сало, и смятые купюры хрустнули словно маринованные огурчики.
По дороге бармалей учил меня, школяра: - Вон там у нас душ, открытый всем ветрам. Поэтому к окнам гостиницы поворачивайся только задом, а то жильцы жалуются начальству. Дальше, за корпусом, наш котлован - мы там новое строим, но и тут старое обслуживаем.
- Ух ты! погляди, кто идёт. - Я восхитился уличным виденьем.
- Ты про крашеного паренька говоришь? Не смотри на него, как на дурачка. Неудобно.
- Вот ещё. А прилично мужику так ходить? веки зелёные, губы напомаженные, и брови подщипаны.
Парень даже не обратил на нас внимания, своим высокомерием намекнув, что он выше всяческих подозрений.
Бармалей взял меня за руку, тихонько разъясняя щекотливую тему: - ну какой он мужик? Даже не баба. Мужчинка, альфонсик, мача. Так теперь называется. Может жить со всеми подряд, никого не любя, не привязываясь надолго. Ему важно только собственное удовольствие, беззаботность. Он научился кувыркаться на девках; но когда к горлу нож, то засунет свой язык в любую грязную задницу. - И извинился: - Мы поэтому и тебя проверяли, вдруг оказался б из этих. Тут ещё и не такое увидишь.
Я хмуро глядел в землю, выискивая на клумбах крошечные ростки цветов. Мне было херовенько, обидно среди чужих. Ну да, авось наладится.
Мы постучали в ближнее подворье, обихоженное, но неприкаянное. Оказалось, что сын старухин живёт далеко, с невесткой и внуками. Они видятся раз в году, а то и реже.
- Новенький? - спросила она, седая, простоволосая. - Из деревни прибыл на заработки, жена тройней беременна, - почему-то сбрехал бармалей, может пронимая бабулю на жалость.
- Батюшки! - обсмотрела она меня с любопытным видом, явно потом собираясь бежать по соседям, трепаться. - Милая, разгони тучи, найди нам банку.
Мой ушлый напарник показал ей горсть денег, но в руки ещё не давая. А мне объяснил, когда бабка ушла за самогоном: - Жадные они здесь. И злые. Я у одной перестал брать, потому что в бражку плевала. Назло. Сам видел.
Точно. Скупые. К трём литрам самогона старуха вынесла нам всего два мочёных яблочка. И деньги тоже дважды пересчитала. Судя по древним деревянным игрушкам, оттаявшим во дворе из-под снега, внукам давно не хочется приезжать к ней в гости.
Тут бармалей увидел самодеятельного спортсмена, явно сбрасывающего жирок.
- Мужик, ты давно тут бегаешь? - Да уже третий год, - гордо приврал тот, покачивая пятилетним пузом. - А не видал, где здесь разливное пиво продают? -
Скупились мы, в общем. И первый вечер прошёл тепло, дружественно, среди славной попойки. А утром мы все принимаемся за работу. Приятно преодолевать себя. Боясь и мандражируя, ступить на верхнюю чемпионскую ступень, на предел своей смелости - а перешагнув рекорд, идти ещё дальше. Самый каменистый камень и самое железное железо подчиняются мужичьим рукам, работящим да жадным, не в силах сопротивляться живости ума и мощной хватке. Куда вам, вылощенные воротнички, до настоящих трудяг! разве ваши прилизаные волосы и надушеные рубашонки могут понравиться русским бабам! жалко вас, немочей.
Мужиков было восемь - со мной, конечно - но поделенных на три бригады. Первая - это два молодца среднего возраста, около тридцати в самом соку, занятые отделкой гостиничных номеров и саун. Вторая бригада - два зрелых отца, которых можно было назвать бальзаковскими, если б такое выражение употреблялось средь нашего брата; они считались классными электриками по всякой сантехнике. Ну и нас вместе четверо - бригадир, бармалей, мальчишка да я; бравая команда на все руки - как ловко хвалит нас прораб, когда ему край нужна помощь. Шестеро работяг давно поселились в бытовке; а меня и мальца, как новеньких, пока определили к сторожу на вахту, благо там место есть.
Обед. Младшенький ест с аппетитом - ложкой, кувалдой, лопатой ворочая шустро. Бармалей кушает долго, всё время чтото выбалтывая на дне миски. Шире всех открывает свой рот бригадир - но не чтоб зычно крикнуть, а всего лишь прожевать здоровый кусок. Вместе с челюстями двигаются туда-сюда и его густые брови, и крупный утиный нос. Бугор так же играет лицом, если сильно нервничает. Я уже повидал.
В конце обеда к нам подошёл начальник гостиного пищеблока, и попросил - а не указал, как некоторые - привесить к потолку вентилятор на новом холодильнике, врезав в него аммиачные трубы. И всё. А за это помимо зарплаты была нам обещана левая денежка.
Пока всё идёт гладко. Прохладный гнилой ветерок с примесями дохлой курятины гуляет по холодильной заброде, проверяя железный каркас на прочность. То плечом толкнёт, то задом упрётся - а вдруг мощные лопасти сорвут закладную платформу? и тогда вся конструкция падёт на слабые черепные коробки. Улыбайся, бармалей, хохочи под сварочной маской; но шов клади совестливо - как для себя.
Я стою на крыше, подымая вентилятор: кручу рукоять лебёдки - и она кряхтит, жуёт свои ржавые зубы. Бригадир с мальчонкой уже под потолком крепят совпавшие дырки; на синем боку платформы нами отпечатано мелом белое клеймо победителей, такое же как на рейхстаге.
И всё бы хорошо; но мы совершили одну непутёвую ошибку, о которой догадаться было непросто. Врезки аммиачных труб наверху оказались под самым ригелем, а туда даже голову не просунуть. Горелка заваривает стык - и где? что? не видать.
Ну мы и вымахались, если мягко сказать. Сначала варили через зеркало; потом обили плиту кувалдой, чтобы хоть уши пролезли. А всё равно два стыка сифонят - и лакмус синеет как школьная промокашка. Бармалей скрипит зубами от злости, бригадир нетерпением пухнет.
Два дня нас это железо мытарило. Но прогнулось. После долгого нагрева кристаллы нашли себе прочное место в строю. Сдвинули щиты - и задохнулся аммиак, слёг закупоренный.
До глубокой ночи мы помогали электрикам, которые вяло копались в пультовой, едва открывая глаза. Кусачки и пассатижи уже храпели на верстаке, а отвёртки вздыхали завистливо, вкручивая последние винтики.
Заработавший вентилятор осыпал нас крупчатой пылью; в ней попадалась и острая чешуя морской рыбы - по виду акулы - и твёрдые комья засохшего мяса - по весу слоновьего. Видимо, именно здесь устроили свой рынок сбыта океанские корсары с африканскими браконьерами.
Я по лестнице забрался на крышу. Над городом горит самый яркий фонарь: луна, словно путевой обходчик, шляется между трамвайных рельсов, выстукивая слабые костыли да шпалы. Мне сверху видно, как сговариваются дома, меняясь местами и названьями, пока их домашние спят. Громадные небоскрёбы тихонько перебегают улицы, прячась в подворотнях, доселе им незнакомых. То-то утром начнётся кутерьма...
Ещё большая кутьма у меня на сердце. Наш-то младшенький задружился со мной, ведь мы ночуем рядом на полатях. Он теперь мне обо всём жалуется - о плохом и хорошем. Просит совета.
Оказывается, он тоже в деревне живёт. И там полюбил одну девку - сразу, как только она ему отдалась. Ничего он не мог больше поделать, если другие уже заняты. А эта - вот она - стоит лишь протянуть руку. Но став так нежданно, как все мужиком, он до сих пор не хочет простить ей, что не девица она - хоть сам ей достался мальчишкой. Тут же и грыз - себя да её - за сердечные муки; хотя понимал, что будь она целомудренной целкой, то вряд ли б у них - двух бедных цыпочек - сладилось.
И старая мать теперь вечно подзуживает - ей и сына жалко за бывшее его одиночество, но ещё жальче в чужие руки отдать. К той уйдёт - своё хозяйство бросит; ту приведёт - надо хатой делиться. А девица тоже маялась: лучшей доли кроме него для неё в жизни нет, потому что там все друг о дружке всё знают - замуж к другому проситься без толку, а лишь горюшко на единую ночь. Но и с этим парнишкой тоже натерпишься, если прошлое ей не простит. Он тогда сначала распустит сопли, а после и руки. Мужичок пока слабый, по его делам с матерью видно.
Только что я могу ему посоветовать, если в своей личной жизни сам безграмотно маракую. Вместо красивых любовных стихов бабы слышат от меня лишь грубое - дай. А им, порядочным и нежным, нужны цветы, вздохи, свидания - белое платье, детишки да крепкая семья.
Вот об этом и написал моей одинокой жёнке на хутор какой-то велиречивый аноним. Он сунул своё письмо на верёвочке под крыло сизому голубю, и тот передал его в зубы сиреневому псу - а шелудивый изменник положил синий конверт к ногам хозяйки.
Я стал замешивать раствор - она в это время письмо распечатала; я поволок на кладку наполненную тележку - она стала читать; я уехал на самосвале за песком - она уже плакала.
С чего бы, казалось:
- здравствуй. Чем ты сейчас занимаешься? - наверное, печку растапливаешь сырыми дровами. Так и вижу белый дым из трубы. И все наши вокруг тебя прыгают. Сынок, верно, распоясался без моей отцовской поддержки; кожаный ремень тоскует по его заднице, и я очень хочу услышать просительный визг: - батя!больно!.. - Зря я тогда с обидой ушёл; но я уполз зализывать рану, болезненную для себя. Другой бы просто погрозился тебе, и может хлопнул по сраке разок - а мне вот тяжко прощать любимых людей. Чужие наговоры - это шваль, подсолнушная труха, и на злыдней грешно праздновать. Но мне было горько твоё невнимание, твои ласки с дружками-подружками. Зазря ты своё тепло растратила на прохожих людей.
- милый мой, ненаглядный! Родненький - ты пишешь мне болью сердечной, значит узнал! любишь! любишь. Меня лишь, и никого больше. Прости за то, что вокруг меня люди, и я для них солнышко; но другой бабой, холодной женщиной, я тебе не нужна. Только дарующей, светлой, будто нежность в твоих глазах.
- боюсь, что не донесу эту нежность вновь, я расплескал половину уже. Ты была для меня тогда словно человеческая праматерь: и по шептаньям губ, по клочьям спрятанных слёз, я догадался о твоей любви. В раненую душу свою ты вопхнула меня лоскутом, чтоб дыру залатать на время - а вышло всё навсегда. Когда ты узнала что смертный я, и могу умереть - то сразу пригрела, упрятав от всяческих мук. Мы жили словно сиамские близнецы, и сынишка был сердце наше. Но как из крохотного костерка нашей встречи запалилась такая звёздная война!? - сколько уже я ни топаю по джунглям и морям, по приступкам опасностей, а прошлое сзади ползёт, и вгрызается в след. Сто шил колют в почках и печени, мозоли срослись с сапогами, а горькая память как концлагерный цербер меня в спину пинает прикладом.
- милый мой! Когда наши дети вырастут и разлетятся по своим гнёздам, мы с тобой останемся одни, так и не простив друг друга. Без тайной надежды, без мечты на будущее. Отомсти мне, любимый, предай хоть с любой одинокой тоской, и тебе станет легче.
- нет. Я создал из себя пророка, творца - придумал свою судьбу и высшие идеалы - и теперь не могу совратить даже замужнюю бабу, потому что все будут тыкать мне пальцем. Ведь газеты уже пишут о нашей разлуке. Ты читала? - чёрные строчки на белых листах, топот ворон по мелкому снегу. Птицы в открытую каркают, не боясь своей клеветы, и я легко пустил пулю одному настырному репортёру. Приехали врачи и милицейские, задавали вопросы, опечатали тело поперёк тротуара. Но если б мне ещё разок пришлось выстрелить, я бы и пять, и десять, да всю обойму... А планету тошнит от моих животных мучений: она как валерьянку глотает сердечные капли моего естества, подвывая мяучьим голосом - что мир наш огромен, милосердный да ярый, и все личные заботы, повязанные с тобой, мне нужно выгрести вон как вчерашний сор... Но только тебя я люблю. Мне невмоготу объяснить подступившую тягость наших дурных ролей - не в себе я сейчас, чуждый да жалкий, но мои слова уже заучены до дыр, и тебе ничего не поправить в этом спектакле - хоть угрозами, плачем - ты только сбиваешь с текста меня, и даже нанятые клакеры отказываются нам аплодировать... -
Ну потерпи чуток, миленький. Я тебе похлопаю сам, когда вернусь домой. По всем частям тела, кулаками - браво будет от души...
А сладкая цветочная флёра весеннего настроения рвётся как чулки на рассеянной барышне. Сегодня не вышел работать банщик из обслуги. И администратор отеля попросил прораба выделить ему из бригады примерного работника, хорошего человека, прекрасного семьянина с длинной родословной.
Очень приятно - им оказался я. А в обязанности мне вменялось вычистить все сауны после бурной ночи: подмести разбросанные в попихах гандоны и затычки, отереть с деревянных седушек следы малафьи, и до блеска отмыть заблёванный пол.
Но я оказался невменяемым, что удивительно: ведь дома за лошадью убирал, за свиньями было, и при морге работал, не гребуя. А тут за падалью - на тебе - гонор свой показал. Ищите, говорю, уборщика в другом месте. Каюсь - отказал прорабу чуточку иначе, с матюками; но зато отозвал его секретно в сторону, не позоря при людях авторитетного человека.
- послушай, - вкрадчиво подступил он ко мне, словно перешагивая реку по льдинкам. - Мои команды надо выполнять с полуслова.
Внутри заведясь на четыре утра, я спокойно ему отвечаю: - Вы скажите это цепным псам. Они озываются на любой фас.
- Что, что?! - Побледнели прорабьи уши, от которых кровь шмыгнула к мозгам, затмив разум: - Ты обязан выполнять все рабочие требования. Я ясно говорю? -
Ага. Как проповедник обезьяне. Когда на небо выползла тёмная дождливая сколопендра, и мы пораньше собрались в бытовке, то мужики припомнили начальству всю хитрую жадность и жадную хитрость.
- Жулик ты! - хлопнул об стол бармалей, тут же на пальцах разъяснив, где и как прораб обманул бригаду.
- Дурачки. Я же не вас, а хозяина, - с волнительным напрягом оправдывался тот. - Куда барину столько денег? на машины, квартиры, любовниц и золото. А у меня двое взрослых детей, и я им возвращаю награбленное. У нас мало силы против, так я из засады, - он сам ухмыльнулся шутке. - С нас ведь тоже - кто по закону имеет, а кто преступно ворует; значит, и мы должны не теряться.
Тот ещё прохиндей: своё холуйство оправдывает благими целями - спасу и уберегу - но самому попросту надо урвать, стащить, стырить.
Вот у меня с мальцом всерьёз закончились гроши, и жалкий гостиничный ужин был постным, несытным. А за окном играла бравурная музыка - нынешний жизнерадостный праздник вкусно припахивал балом. Закрученные в спиральку ароматы борща иногда вдруг целым скопом залетали к нам в форточку. Но лишь только мы приоткрывали голодные рты - будто птенцы пугливо, словно боясь стряхнуть поварское наваждение, иль ротозейство - как внезапно срабатывала перетянутая пружина барской жадности, даже спеси. И ядрёный дух сёмужной ухи резво улетал из нашей сторожки на дубовые ресторанные столы.
Я набросил на фортку капроновую сеть, и попробовал ухватить пряный запах тушёной свинины в ананасовой мякоти - но он вырвался, и на ладонях осталось лишь мокро.
Пусто щёлкнув зубами, я присел на кровать, в готовности снова хватать да бросаться. К сторожевой нашей будке подъехала иноземная карета - первая гостья, милая золушка. Платьице бело, туфельки из хрусталя - да, это она. Про неё в сказке писано, и о ней весь мир два столетья судачит.
Ах, как жаль! но сумерки сгустились на улице - и прекрасная девушка мимо прошла как видение, бледной мечтой. Её на высокий трон бережно сопроводили кавалеры, и мошками вились вокруг услужливые лакеи.
Слышу - фанфары трубят. Это съезжаются к нашему замку золочёны кареты, таратайки серебряны, и все прочие железные рысаки. В них слуги, возницы, охрана. Для принцесс и дам, прекраснее которых нет на свете.
Меня гложет то зависть, то голод - желудок и плоть. Мой напарник уже посапывает носом, кряхтит и стонет, сонно вздыхая о доме. На его влажную губу уселась наглая муха, и без стеснения раздувает крылья, может собираясь нагадить.
Я улыбнулся, вспомнив как жёнкин фиолетовый пёс гоняет их по моей хате. Он даже бросит лакомую кость, если поблизости услышит жужжание. Для меня так же надоедлива сейчас волнительная музыка белого танца, потому что не к кому грудью прижаться. Ведь славные девушки за окном чисты, их святилища девственны.
Не верю себе - брехня это всё... Это в придорожный кабак пожаловали всех сортов продажные шлюхи со своими сутенёрными толкачами. И танцуя, до одури торгуются за лишнюю деньгу, перекрикивая голосящий оркестр. А наутро будет снова заблёван вымытый дождём чёрный асфальт, и золушек вышвырнут из дворца вослед за хрустальными туфельками.
Я закрыл глаза, уши прихлопнул,.. вскользь погружаясь в марево дремоты, лёгкого бреда. Укрытое зелёной ряской, ещё нетопкое, мелководное болото забытья прохладной грустью вытягивало меня из жаркой трясины дневной суеты, с потного омута сумрачного бедлама.
Поначалу осовели деревянные ноги, будто старый башмачник вырубил для них бракованные протезы из очень упрямого дуба. Коленки враз перестали гнуться, а по ступням забарабанили красноголовые дятлы, бойко вбивая в них шляпки гвоздей. Душа моя с разумом вместе вдруг выплеснулась через край старой сторожьей каптёрки. И едва черепом не сломав стропила, она рванула ввысь наитием, не разбирая дороги.
Я хоть и давно уже гуляю во снах, по небесам да безбрегам, но тут малость испугался. Потому что сам далеко отстал позади себя. Крикнул вдогонку раз, другой, ещё смеясь - и ау. Вокруг темнота, новолуние, мрак. Тусклые зрачки звёзд.
И я, как заутробный сосок, всюду тыкался носом. То вертелся между высотных домов, где жулики скрадывают свои шаги и прячут длинные тени в арках еле освещённых проулков. То влетал в душные кабаки, где с трудом дышалось прелым запахом сбрызнутых подмышек и гнилью плотских выделений. А сумятица потрёпанных мыслей грезила мне о чём-то далёком, но сбыточном.
В эту самую ночь жёнка ждала меня у старой избы: она заходилась сердцем, придумывая себе химеры моих резаных ран, душевных болей и слабого здоровья. Для неё весь дальний город спёкся в грязный клубок автомобильных дорог, путейных рельсов, и транспорта; свистел, дымил, а его загнанный кислород незряче метался по воздуху - то трусливо рассеиваясь в стратосферу, то туго набивая глотки прохожим. Но баба мечтала о скорой встрече со мной, впрок растапливая сливочный жир на ковше небесных созвездий.
Тут к ней забрёл окоченевший путник, видя как средь кружева дерев теплится огонёк.
- Здравствуй. Пустишь?
Хозяйка откинула волосы, подбоченилась статью. - Я вас не знаю. Почему на ты?
Но он был уверен, что не обознался; а всё же покраснел, и смутился застуканный. Резинка его широкой улыбки враз лопнула, больно щёлкнув по небритой щеке. Наползли слёзы обиды, спрятанные им под маску гриппа и высокой температуры; его руки дрожали, когда он вновь надевал картуз. Рваными шагами путник стёр свои следы обратно до ворот.
Здесь моя жёнка окликнула его - куда уходите? - развесив гирлянды гостеприимства вокруг тусклой лампочки над крыльцом. - На дворе уже ночь, и больны вы, как видится. Оставайтесь хотя б до утра. В чугунке горячий борщ с мясом, я сметану вам дам, и каравай хлеба.
Ухали совы, хрустели мыши, далёко у леса жалобилась волчья сыть; а странник, упёршись лбом во дверной косяк, подвывал печной вьюшке, и медленно стекал на пол, пока держаться хватало сил: - Кралечка моя невысказанная, залюбованная в письмах и одиноких разговорах - я не знаю сейчас, радуешься ты или бедуешь. Я хожу вокруг твоего дома, стыдясь заглянуть. И не от вины покалеченой, и моя гордыня здесь ни при чём - твои синие глазоньки увидеть мне боязно... Долго я прожил без тебя, научился с полслова людей понимать; и как в грязную душу иногда загляну, так не верю уже никому - и обманом крещусь. Мне кажется, будто в твоём ясном взоре то лукавство порожнее, а то правдивость без меры. Даже ясновидец клеймёный в чужой душе ошибётся... И я прощаю разлуку тебе. За то что моею была, что беременна мной. Я душой прикипел - когда узнал тебя слабую, смертную. И часто вспоминаю, как ты весь белый свет просила о счастье, сама в силах дать его миру.
- Почему мы расстались? - дохнула баба в нос путнику ароматом борща, и сметаны, и лука; так близко, чтобы с надеждою выведать тайну чужую, которая с её тайной была очень схожа - знать, все люди живут одной радостью, мукой одной.
- Просто гордости наши вцепились друг в дружку. Долго грызли обоих, как звери, как оборотни. Сначала нас таили от них травяные укрытия, природные недра, и рваные раны земли. Мир берёг от прохожих, знакомых, друзей. От газетной байды, от киношной бурды - слухов, сплетен, молвы. Но измена твоя мне всадила под сердце обойму животного ужаса - что я мёртв, я закопан живьём. И ты всего лишь одна из многих других, и совсем не единственная на белом свете. А ведь когда-то господь сам почтил тебя святостью в нашей домашней молельне.
- Успокойтесь! вы бредите!! кто вы?! - плакала баба, грея холодные руки бродяжки.