Старовойтова Маргарита Игоревна : другие произведения.

Фейский витраж

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Ближе к мистике, чем к фэнтези. Общий файл.

  Фейский витраж
  Птица
  Магда всегда была послушной девочкой. Она выполняла все поручения, прислушивалась ко всем просьбам, помогала всем, кому нужна была помощь (просто потому, что так положено), всю работу делала старательно и вовремя. Однако ее родня предпочла бы, чтобы Магда убегала на берег реки петь и играть с другим молодняком - вместо того, куда она вплелась.
  Магда хорошо помнила, как они впервые появились в деревне. Был ноябрь, промозглый, серый, противно-теплый, как подтаявшее промерзшее молоко. Дождя не было, только водяная взвесь в воздухе, липнущая к легким и застревающая в горле. Они были высокими, смелыми и веселыми, и с ними ворвались в хмурое месиво отзвуки колокольцев и свирелей. С их появлением ожил лес - никогда еще по ночам не было слышно столько лисьего визга, волчьего воя и клекота хищных птиц, и все в деревне твердо знали, что они путаются с дьяволом. Магде было тогда девять лет, и она слишком быстро научилась споро доделывать дела по дому и сбегать туда, на окраину деревни, где у самого частокола начинался другой мир. А тот, кто их привел, был светловолос, синеглаз и улыбчив. И только Магда понимала, что именно всех пугает - только удивлялась, что никто этого не осознает.
  Любопытство пополам со страхом - вредная привычка. Хуже табака или мака, крепче пробирает, держит. Магда пряталась за изгородью и смотрела на таких странных людей. Они не умели жить в тишине, и любая работа, вызывающая у обычных деревенских только рутинную привычную скуку, у них справлялась шутками, звуками музыки и разговорами. Они рассказывали сказки, за которые жгут на костре: про древних духов, про их распри и игры, про тайны трав и ветров. Они не рассказывали сказок, они упоминали все эти страшно-чудные вещи как нечто постоянное, нужное, привычно-уютное. Но самыми завораживающими были их вечера.
  Магда приходила домой и получала затрещину от тетки. Ее таскали за блекло-русые, невнятного оттенка волосы, побивали, костерили почем зря и кляли ведьминым отродьем - близкое к близкому, яблоко от яблони. Ее мать была слепой сумасбродкой, видевшей какие-то размытые блики будущего, которые, кроме всего прочего, с завидным постоянством сбывались. Разумеется, ее больше не было. Магда не унаследовала пророческого дара, но глаза у нее были, как у слепой провидицы, до краев полные дымом и туманами. Единственная завораживающая черта на ее некрасивом остром личике, и оттого еще более жутковатая. Неудивительно, что ее звали так: сложно относиться иначе к собеседнику, из глаз которого вот-вот начнет сочиться дым. Однако никакие побои и никакие слухи не могли вытравить из ее головы бой барабанов, шелест бубнов, струны, свирельные выдохи, и глубокие, низкие, дрожащие звуки, от которых все пленки в теле начинали дрожать резонансом. Она завороженно наблюдала за танцами, когда дерганые пронзительные жесты перетекали один в другой вроде маятника, когда движения были под ритм воздушным токам и тону охотничьего рога. Когда странные существа в странной одежде взмывали и вскидывались в отблесках костров, и улыбка того, за кем они пришли, сверкала в этом свете, и он на лету перекидывал бубен кому-то иному, и на вдохе уже звучала у его губ тростниковая флейта. От этих зрелищ где-то глубоко внутри поднималась незнакомая ранее Магде сущность, может, часть ее, может, чуждая, но дикая, по-злому веселая, азартная, ехидная. Магда держалась до последнего и убегала. Убегала, потому что чувствовала, как обрывается последняя нить, не дающая ей ворваться в круг ликующих.
  Их терпели. Может, просто из страха - уже впущенное за ограду обратно не прогонишь, а того, кто их впустил, сейчас уже и не вспомнить. Так никто и не знал, где они добывали дичь и хлеб, но оружия, кроме охотничьих ножей, у них не было. Однако деревенские парни боялись вступать с ними в рукопашный бой, особенно после того, как одному из них сломали несколько ребер. Они были приветливы и прекрасны, и каждая девица втайне мечтала быть одной из них, чтобы стать женой такого неправдоподобного человека, и каждый деревенский мужик втайне желал отправить каждого их мужчину к праотцам и каждую их женщину сделать своей. Они были приветливы и прекрасны, и каждая деревенская девица хотела стать одной из их женщин. Сильной, гибкой, храброй, а главное - женщиной такого же неправдоподобного человека. Женщин среди них было мало, и каждый деревенский мужик втайне желал обладать одной из них, и оттого отчаянно хотел отправить к праотцам всех их мужчин до единого.
  Магде было девять лет, когда тот, кто привел их, с ней заговорил. Магда забылась и подошла к кострам слишком близко, и он засмеялся, протянув руку:
  - Иди сюда, звереныш.
  - Я человек, - прошипела девочка, судорожно отдернувшись - только чуть-чуть не дала погладить себя по голове.
  - Больше на лесного котенка похожа, - все с той же улыбкой отвечал он, и кто-то из его людей окликнул его именем Бренвален, а Магда что было духу рванулась к дому, потому что было слишком боязно и слишком искушающе стать одной из них. Слишком похожа была на приглашение протянутая узкая ладонь. Магда только понять не могла, как остальные не видят, что тот, кто привел их, родом из вороньего племени.
  Только раз Магда видела Бренвалена без приветливого выражения на лице. Это был страшный, некрасивый случай, и девочке долго было стыдно за трусость: не подошла, не прекратила, не успокоила. Не получилось бы, конечно, ну да какая разница? Стыд такими отговорками не успокоить.Тогда деревенским надоело то, что у местных девицах на губах только их да их имена, а на простых парней и смотреть-то уже никто не хочет.
  - Что ж вы, песьи дети, наших баб-то отбиваете, а?
  А Бревален все еще улыбается - пока что, отвечает, один, спиной к стене:
  - Нам ваши женщины не нужны.
  - Да их как не послушать - только о ваших смазливых рожах да говорят!
  - Мы не смазливы, - говорил тот, кто привел в деревню нелюдей. - Мы живем иначе. У вас грязные патлы и гнилые зубы, а мы знаем реку рядом не только как место для рыбалки. Вы хмуры и грубы, а мы веселимся и говорим красивыми речами.
  И даже все еще держал улыбку первые несколько ударов. Потом ему попали кулаком по губам, и улыбаться уже, наверное, не получалось. И он не отвечал - черт его знает, почему. А Магда потом окатила бессознательного Бренвалена водой из ведра, кинула к его плечу сверток с останавливающими кровь травами из теткиных запасов и снова сбежала.
  Шли годы - три, четыре, семь. Не менялось ничего, ни костры, ни музыка, всегда новая, но всегда та же, ни их странная одежда. Магда слышала, что что-то похожее носят в городе, но в городе сама никогда не была, и потому штаны все еще казались слишком узкими, рубашки - ненастояще белыми и неправдоподобно черными, а длинные, до колен, куртки - такими же неудобными. Она все так же следила за пришедшими издалека, и все так же шарахалась от попыток с ней заговорить. И все так же не знала, что делать - они не были людьми, значит, должны были быть чуждыми, врагами, нехристями. Однако как можно звать мерзостью и ересью то, что отзывается в каждом дюйме кожи? А тетка говорила, что именно так дьявол искушает божий люд. И говорила, что против нечисти помогает святая вода и святые слова.
  Тот, кто привел их в деревню, ошеломлен был внезапной атакой - Магда так и не придумала, как можно незаметно проверить его отношения со святой водой. Потряс головой, стряхивая со светлых прядей капли, увидел испуганную Магду, сжавшуюся, как лесная кошка, увидел у нее в руках флягу с крестом и расхохотался.
  - И что это такое?
  - Что ты такое? - прошипела ведьмина дочка, травя туманом из глаз, даже не осознавая, что впервые заговорила с ним. Выделенное голосом обращение прозвучало зло, кажется, даже неоправданно зло.
  - А что со мной не так? - и снова улыбка, снова безмятежная чертова улыбка.
  - Ты за семь лет не изменился. Даже волосы не отросли.
  - И какие у тебя мысли на этот счет, страшный лесной зверь?
  - Ты ворон. Не понимаю, почему это не видят остальные, но я - вижу.
  У Бревалена было странное лицо в ответ на такое заявление. Смесь ехидного "Да ну?", иронии, удивления и чего-то еще помягче, неопределяемого словами.
  - Ворон, говоришь?
  Улыбка перетекла в усмешку, с каким-то пугающим, слишком взрослым оттенком. Магда вдруг очень остро вспомнила, что ей шестнадцать. А ему, судя по всему, в пару десятков раз больше. И не смогла сделать ровным счетом ничего, когда чужак вороньего рода взял ее за плечи, приложил лопатками о стену и то ли клюнул, то ли впился в губы.
  - А будь у меня клюв, я бы смог сделать так, например? Какой я тебе ворон, госпожа лесная кошка?
  Шли годы и годы. Семь, семьдесят, больше. Шли дни и с ними, на заднем плане - ночи, а когда и иначе. И ночи были темные и светлые, и в светлые и звездные Магда просыпалась и подолгу смотрела на небо. Вздыхала и переводила взгляд на блестящие, твердые на вид перья лежащего с ней рядом мужчины. Чувствовала невыносимое желание провести по ним пальцами, коснуться длинного клюва - и каждый раз сдерживалась, боясь разбудить, а главное - боясь последствий. И утром он пил черный чай из белой чашки, рассказывал сны и изредка со смехом вспоминал, как когда-то, в прошлой жизни, Магда считала, что он - ворон, черная большая птица с глянцевыми перьями. И Магда прекрасно понимала, что это некий договор молчать. Такой же, как и договор молчать о том, почему они вместе уже несколько веков подряд. И Магда думала, что этих веков ей, кажется, мало.
  Стеклянная банка
  
  Я пришел в этот город давным-давно. Кажется, я был здесь еще до его создания.
  Да кому я вру. Никогда я сюда не приходил. Потому что я всегда был здесь.
  Я всегда молча дышал чужим сигаретным дымом на остановке, потому что у меня слишком белые воротничок и глаженая рубашка, чтобы курить с утра. У меня на ресницах с утра повисают мутные рассветные капли дождя с противным городским привкусом. Кому я вру, никакой другой воды в жизни не пробовал. А привкус - это только попытка оправдать то, что мне не нравится вкус обычной воды, той самой "живительной влаги", которая в бутылках не меняет ни вкуса, ни цвета, ни запаха, только получает цену, состав (как будто его раньше не было) и название. Как вы, умные взрослые люди, понимаете - ничего не меняет.
  Ничего не меняется.
  Вроде раньше было модно писать про внутреннюю свободу, про напирающее серое общество, про то, что так мало осталось тех, кто будет вести за собой искусство, культуру и все такое. По факту уже всем по барабану.
  По стеклу барабанят дождевые капли. Стекло неразборчивое, искажающее, холодное и неисписанное, подросткам, кажется, лень. Ловлю в этой стене автобусной остановки призрак собственного отражения, сонный и равнодушный.
  У меня короткие русые волосы, того скучного оттенка, который бывает у каждого второго, ресницы смотрятся из-за этого цвета невнятно, и из-за ресниц кажутся вечно тяжелеющими веки. Серо-голубые рыбьи глаза, крупный нос, мятый подбородок, тщательно выбритый кадык, на котором уже проснулось раздражение. Каков красавец, а? Мне двадцать пять, меня зовут Стив, и я абсолютно всем в своей жизни доволен. Если я не ошибаюсь, именно так называется состояние, когда ты ничего не хочешь менять.
  Меня отвлек от созерцания собственной персоны автобус. Номер двадцать два. Не самый плохой номер для ежедневного маршрута, не так ли? Во всяком случае, это не какой-нибудь там номер семь, или тринадцать, или сорок два. Двадцать два - совершенно никакой сакральности, никакого потайного смысла, надежен как, например, дубовая дверь, которая не превратится в один прекрасный день в березовую. Или буковую. Хах, уловили шутку, да?
  Автобус нехотя впустил меня в свое жаркое, пропитанное потом и удушенное дыханием уймы людей нутро. В какой-то момент мне показалось, что банку у меня за пазухой непременно раздавят, но в этот раз дело обошлось скрипящими ребрами и зубами. Пару раз раньше банку уже разбивали, и осколки долго не выпутывались из свитера, иногда устраивая неожиданные засады и снова раздирая мне брюхо в красные полосы. Вину я официально сваливал на кота, тем более что родительская зверюга и вправду обладает несладким характером.
  Куда больше, впрочем, меня беспокоило то, что произойдет с содержимым банки после. Мне слишком больно всегда на это смотреть: прорванный мешочек тонкой кожи, хрупкие полые косточки, почти как соломинки для напитков, ощетинившиеся обломками стекла миниатюрные крылья.
  В этот раз мне повезло, хоть я и не успел с утра упаковать банку в выстланную тряпками коробку, как я обычно делаю. Правда, оттопыренное трехлитровой громадиной пальто выглядело по меньшей мере странно, и я успел поймать на себе несколько недоумевающих взглядов. Впрочем, обращали внимание все больше старики, которые катались на автобусах просто от нечего делать и некуда ехать.
  Я вышел за две остановки до конечной, вылез из автобуса так же неохотно, как туда забирался - запах принюхался, а внутри было гораздо теплее и уж точно не так промозгло, как снаружи. Проверил банку с ее хрупким содержимым, протер глаза, проверил время. До работы оставалось еще около полутора часов, времени хватит и на темные мои делишки, и на дорогу до офиса.
  Это был старый город, очень странное место. С цветами на подоконниках, с дырявыми шторками, с угрюмыми женщинами у дверей на скамьях, вяло переговаривающимися между собой. Кое-где попадались собаки, такие же настороженные и враждебные, как люди. Постройки здесь были совсем невысокими, в десять-пятнадцать этажей, и в старой части города жили только те, кому не хватало денег на что-нибудь поприличнее, кто цеплялся за какие-нибудь древние дурацкие идеи типа ностальгии или еще чего-нибудь, ну и городские сумасшедшие. Не могу сказать точно - несмотря на то, что бывать мне приходилось здесь часто, ни с кем из местных обитателей ни желания, ни причин общаться не было. Я шел насквозь, все дальше от привычного и в общем-то в какой-то мере родного центра, и эти домики, старухи, нелепые дети с выпуклыми глазами оставались где-то сбоку поля зрения.
  Однако сегодня меня остановили.
  
  - Молодой человек!
  Я понял, что обращаются ко мне, только с третьего окрика, кажется. Обернулся и узнал одного из случайных попутчиков в автобусе, из тех, кто косился на мою заветную банку.
  Лет шестьдесят, борода, стекла очков - пустой фарс, наверняка обычные контактные линзы, как и у всех, немного встрепанные волосы и злые глаза. Шарф на шее английской удавкой, непримечательная куртка, портфеля нет - какой-нибудь профессор в отставке, среди них много разных неадекватных людей.
  - Ты, ты, к тебе обращаюсь!
  - Я, - слегка недоуменно отозвался я. - А что произошло?
  - Ну-ка достань, что у тебя там такое под пальто?
  - Что, простите?
  - Живодер! Знаю я вас, сволочную вашу породу... С виду чистенькие, аккуратненькие, а на задворках голубей и кошек пытает!
  Я слегка опешил от такого наскока. Даже не считая того, что по идее этому мужчине должно было быть откровенно все равно, даже если бы я нес в портфеле труп, сама причина была совершенно неадекватна.
  - Живо... дер?
  - Я за тобой, мерзавец, давно приглядываю. Видел даже пару раз, как ты свои делишки прикапываешь. Вон там, ближе к лесу, да-да!
  Я вздохнул. Ну конечно... говорил же, что несколько раз давили в транспорте, по неосторожности или случайности. Видимо, вот такие "делишки" я и прикапывал, когда этот субъект меня видел...
  - Увы, - с трудом сдержал зевок, если честно, от такого было досадно, хотя и ничего не поделать - правду не расскажешь. - Вы ошиблись. Я подбираю на улицах птиц, которым не место в городе, и выпускаю. Только умоляю вас, - добавляю в голос нервных ноток, для убедительности. Скучно. - Никому, никому ни слова! Подумайте, как отреагирует начальство на новости о таких моих... увлечениях, прошу вас! А то, что вы видели... их раздавили в толпе, я ничего не смог поделать...
  Даже не совсем соврал, вот как.
  Человек напротив меня задумался, неохотно допустил в голове возможность собственной неправоты, тут же сурово сдвинул брови.
  - А ну покажи-ка тогда, что у тебя?
  Я предполагал, что такая просьба будет, но меня все равно бросило в пот. Хотя, если мне тогда не показалось и все произошло именно так, как надо...
  Так или иначе, в противном случае черта с два мне бы поверили.
  Я аккуратно расстегнул несколько пуговиц и достал банку, к тому моменту уже ощутимо намявшую мне бок. Поправил бинт, играющий роль крышки, скрыл вздох почти болезненного облегчения.
  В банке сидела маленькая канарейка, очень желтая и вполне себе живая и веселая. Несколько раз чирикнула, повертела головкой с блестящими маленькими глазками, сунулась клювом прочистить перья. И, хотя вздох облегчения я сдержал, улыбки птичке я сдержать не смог.
  Мужчина не нашел уместных слов, просто рассерженно махнул рукой, сунул обветренные ладони в карманы, развернулся и ушел. Ну и правильно - что ему, извиняться?
  Оставшуюся дорогу мне хотелось танцевать. Такое странное ощущение, которое бывает только рано утром и только тогда, когда я иду по этому маршруту с этими целями.
  Ради чего, пожалуй, я этим и занимаюсь.
  
  Я остановился только там, где город уже закончился, и через узкую полоску лысоватой жухлой травы начинался лес. Мне сложно сказать, насколько он соотносился с настоящим лесом, потому что на картины и фотографии этот голый серый частокол с жадными острыми ветвями похож был мало. Но - другого в моем распоряжении не было.
  Встал на колени и осторожно вынул банку, теперь уже в последний раз на сегодня - тащить обратно не имело смысла.
  Постучал ногтем по стеклу и тихо сказал:
  - Эй. Просыпайся...
  Она не сразу сориентировалась, вяло подняла голову на почти прозрачной белой шее, сонно распахнула огромные синие глаза, глубокого темного цвета, совсем без зрачков - только с черным туманом посередине. Широко-широко зевнула, показав совсем крошечные зубы и бледный розовый язык, встала, потянулась всем хрупким тельцем, успев, кажется, напрячь все мышцы, с заметным усилием пошевелила лопатками, расправляя замявшиеся крылья. Я развязал нитку и стянул бинт, осторожно вытряхнул ее к себе на ладонь. Насколько я раньше замечал, они не любят, когда их трогают руками... но это слишком волшебное ощущение, держать на ладони такое существо. И я успокаиваю совесть тем, что недолгое касание в обмен на свободу - это в общем-то не страшно.
  Она мимолетно морщится, встает на моей руке, чуть больно надавив на сустав острой пяткой, делает пару пробных махов крыльями, а потом срывается куда-то. Они никогда не благодарят и всегда знают, куда им лететь - когда они не затеряны в городе.
  Ну, хобби у меня такое, выпускать на свободу фей.
  
  Морок
  
  На море шторм. Рыбаки говорят - русалки поют. Я обычно над этим смеюсь - уж кому, как не мне, знать, что русалки петь не умеют. Они вообще больше жестами общаются, а голоса у них резкие, слова раскатистые и гремучие.
  Я здесь проездом, из города в город остановился по дороге. Местные сразу прозвали ботаником, старухи чаще склоняются к тому, что я колдун и продал душу дьяволу. Сколько ни пытался выспросить, что собственно мне нужно было от дьявола в обмен на мою душонку - ничего не говорят, только молчат и отстреливаются напряженными взглядами.
  Я на самом деле ехал за настойкой, которая нужна для изучения химических особенностей крови того ряда существ, которых обычно называют дриадами, лешими и так далее. Может, получится наконец их классифицировать, а то работать совершенно невозможно - все путается. Взять хотя бы то, что в одном краю называют сильфами, в другом определяются альвами, и так далее. И это только начало, а что было, когда три года тому назад знакомому моему(он больше охотник, исследования его занимают только практически) сделали заказ на отстрел гуля... Гуля! А там оказался самый настоящий вампир, с их характерными причудами. Кристоф тогда еле ноги унес, да еще и на жителей в суд подал. Отсудил крохи, но какое моральное удовлетворение!
  Так вот. Настойка. По-хорошему мне стоило бы ее забрать еще с неделю назад и ехать домой, здесь мне делать нечего, да и лаборатория стоит-пустует, тоже не дело. Но вот на море шторм, и черта с два можно пробраться на Перепелиный остров через эти взбесившиеся водные толщи.
  Нет, на самом деле, честно - красиво. Волн в общем-то и нет, вода хаотично вздымается, замирает в мутном от капель воздухе, мощно обрушиваясь на скалы, берег, на обнажающееся на мелководье дно. Тяжелое небо клубится тучами, и, не двигайся вода быстрее, грань между небом и морем размылась бы в слишком тонкий переход, чтобы его можно было различить. Беснующиеся молнии, свистящий ветер...
  Нет, красиво, красиво. Только я предпочитаю в такую погоду даже в приморских городах сидеть у уютного камина и, допустим, штудировать "Наблюдения за существами" Осмунда Рейна. Можно еще горячего чая, как готовит моя дорогая сестрица, с какой-то травой - он, конечно, отдает на вкус сеном, но мне нравится. А сейчас я, один из лучших умов столицы, торчу в какой-то дыре, пытаюсь согреться тонким драным пледом, сидя в продавленном кресле, а по углам комнат в этой гостнице, между прочим, плесень, от которой у меня легкие барахлят и развивается жуткий астматический кашель. И ни у кого нет даже самых простых таблеток или микстур, только антинаучная чушь и ересь вроде всяких притирок и заговоров - хороша картина!
  Одно только радует: книги я взял с собой. Думал почитать в вагоне паровоза, если опять застанет бессонница, а ведь чуть не оставил дома, понадеявшись на библиотеку Нового Города. Да-да, ту самую, которая в Кракбурге, который на Перепелином острове. Правда, именно "Наблюдения" Рейна не взял - больно тяжеленный талмуд. Хотя каким ему еще быть? В конце концов, Рейн собрал туда все сведения о существах, начиная с самых древних примет и легенд и заканчивая современными научными изысканиями. Чертовски длинно, чертовски скучно, местами отдает сказками, но слишком полезно, чтобы позволить зевоте одолеть себя и отложить книгу в сторону.
  Сегодня я взялся за "Критику креационизма". Менее полезно, но написано моим дядюшкой, который в общем и целом просто слишком любит разносить что-либо в пух и прах. Конечно, никакого критического анализа классический креационизм не выдерживает(хотя бы даже потому, что человек обычно указывается единственным мыслящим созданием), но дядюшка слишком легко переходит с логичных красивых аргументов на старческое брюзжание и пустое высмеивание. Впрочем, чтение так и так довольно забавное - меня немного развлекло узнавание в тексте привычных речевых оборотов своего родственника, хотя никаких новых идей я так пока и не встретил.
  Я услышал это, когда как раз перелистнул страницу, посвященную растерзанию легенды о Всемирном потопе. Тонкий-тонкий звук. Лист, остановленный моими пальцами, недовольно дернулся по инерции и с легким шуршанием принял более правдоподобное с точки зрения физики положение. Звук повторился, сначала неуверенно оборвавшись, а потом ушедший в завершение мотива. Можно было бы подумать, что это свистят на улице мальчишки, но, помимо того, что ни один нормальный мальчишка не будет таскаться по холодным улицам в такую мерзкую погоду, мальчишечий свист не способен пробиться сквозь толстое грубое стекло, да еще и второго этажа. Впрочем, хорошо, способен, но только резкий, разбойничий - никак не такой хрупкий звенящий напев. Да и ни одного мальчишки, кто мог бы свистеть так чисто, прозрачно, как будто это даже не свист, а высокий-высокий голос, я не знаю.
  Я так сильно вслушивался в тишину на подложке из грохота шторма, что мое несчастное больное сердце резко упало, когда окно с оглушительным стуком распахнулось, шарахнув об стену. Пару мгновений я сидел не шевелясь, успокаивая бешеный стук в груди и переводя дыхание. Но стоило мне мне только сделать более уверенный вдох, сквозь какофонию грома, шума волн, визгиво свистящего ветра просочился тот же самый звук.
  Такой же тихий и тонкий. Это было совершенно невозможно, неправдоподобно, неправильно. Наука не могла принять его существование - если этот мотив было слышно через окно, настоящее его звучание должно быть гораздо громче. Если он перекрывал все остальное, что грозило барабанным перепонкам разрывом, его собственная сила должна была превосходить все возможные пределы.
  Я вслушивался, пытаясь понять, что это такое, как такое может быть. И проваливаюсь в несколько легких нот, в которых, как под тонким льдом, оказываются гулкие глубины. И я поднимаюсь, поправляю очки, накидываю на свои плечи теплую куртку. На секунду какая-то часть меня задумывается, расчетливо оценивает то, что творится за окном(за исключением заплетающей мое сознание узорами мелодии), и я одеваю теплую шапку и обматываюсь широким шарфом. Все это - на другом конце мысли, вне осознанных цепочек, вне понимания и контроля.
  Я выхожу из комнаты на сумрачную лестничную площадку, спускаюсь ступень за ступенью, шаг за шагом все ниже. Миную трактирный зал, где дымно и пусто - все сидят дома - и только Гарт, хмурый сухощавый хозяин всего этого унылого заведения, стоит и надраивает и без того чистые мутные стаканы. Машинально приветствую его кивком, кажется, говорю что-то - "Да, кое-что для исследования, важная гипотеза, конечно, думаю, скоро", и твердым шагом бреду к выходу. На лестнице и в зале мотива не слышно, я тороплюсь, чтобы снова поймать его поток, но стараюсь не вызывать подозрений и потому не срываюсь на бег. Мысли... нет, неверно, образы в голове растворяются друг в друге, набегают, как волны, и оставляют только послевкусие и оттенок, но не воспоминания. Это все где-то отмечается, где-то лениво, безразлично записывается в голову, и только вялое любопытство нарушает равнодушие той части меня, которая не утонула в нескольких нотах.
  На улице и вправду так холодно, как казалось изнутри, дождь бьет меня в лицо, разве что не до крови впиваясь в кожу, такой твердой и острой кажется мелкая взвесь воды в воздухе. Полы куртки хлопают по моим бедрам, и я - снова машинально - запахиваюсь плотнее и застегиваю ее так глухо, как только получается это сделать негнущимися дубовыми пальцами. Мелодия зовет, завораживает, затягивает, и я пару раз спотыкаюсь о придорожные камни. Один раз даже падаю, и ладони, ссаженные о землю, покрываются мелкой вязью крохотных ранок. Кажется, один раз мне все-таки попадается по дороге какая-то незнакомая женщина. Она неприязненно на меня косится и сварливо бормочет что-то, а что - неслышно за этой какофонией, за шум, за громом, за - нотами.
  Я прохожу насквозь главную улицу, держась поближе к домам - больно пронизывающий ветер посередине, как в трубе. Окольных путей я, конечно же, не знаю. Выхожу к пирсу, где еще холоднее и где еще больше дождя заливается в легкие, так что я задыхаюсь от кашля. Попытка выплюнуть воду из легких не заканчивается успехом, но, разумеется, это не имеет никакого знаечения. Совершенно без разницы, что со мной будет потом, я слишком поглощен одной-единственной целью. Зачем, куда, что - совершенно без разницы. А главное, на пирсе я понимаю, что звуки доносятся не из открытого моря, а откуда-то левее, вдоль побережья. Я разворачиваюсь и направляюсь уже туда. В какой-то момент тропинка, просачивающаяся сквозь землю под ногами, уходит обратно в сторону деревни, а я, задержавшись на ничтожную долю секунды, начинаю рваться через кусты, тяжелый мокрый подлесок и древесные корни. Конечно, будь здесь кто-нибудь местный, он бы знал, как пройти с наименьшими потерями, но... Но, во-первых, местные - в деревне, а таких крюков я не выдержу, а, во-вторых, как объяснить, куда идти? Сказать, что там где-то что-то звучит, и мне туда надо? Чушь!
  Я сдираю в клочья рукава, шарф остается где-то позади, зацепившийся за слишком острую ветку, шапка слетела еще раньше. Но моя кожа уже потеряла чувствительность, и я иду вперед, не обращая ни на что внимания.
  Я выхожу к маленькой скалистой лагуне, совсем отгороженной от моря, только тонкое ущелье соединяет. Камни серые, отвесные, а вода в ней - как гладкое зеркало. Небо, впрочем, все так же беснуется. Здесь мелодия вдруг распадается на тысячи тонов, на тысячи слоев, и я понимаю, что именно из-за этой многослойности мелодия казалась глубокой. А потом я понимаю, откуда именно берутся эти звуки, и трезвая часть меня резко возвращает свои позиции в моем мозгу, и мотив рассыпается из запутывающего узора на отдельные простые элементы. Мой мир, кажется, должен был бы встать на место, но я смотрю вперед ошалевшими глазами и пытаюсь понять и принять происходящее.
  Потому что повсюду - на скалах, на берегу - сидят русалки. И поют. Да-да, те самые существа, которые не могут петь. У них жемчужно-серая кожа, паутинные волосы, такие тонкие, что даже мокрыми развеваются на ветру. У них огромные дымные глаза без зрачков, и ресницы такие же светлые и бесцветные, как волосы. У них тонкие выразительные кости; ключицы, запястья, плечи - все дает на полупрозрачных телах смутный играющий рисунок теней, и их движения, плавные и бездумные, в такт качаниям волн, пытаются заморочить мой разум так же, как ранее это делала их песня.
  Они не произносят слов, их музыка - это высокие чистые гласные, выдыхаемые, кажется, напрямую из легких. И получается такой вот живой орган, с множеством и множеством серебряных "труб". И они - будто бы единый организм с единым сознанием, и каждый колокольчиковый голос знает свое место так хорошо, будто никогда не знал другого.
  Меня снова уносит в подсознание, но на этот раз - по моей воле. Лихорадочно пытаюсь сообразить, что это. Новый вид, подвид, возможно, элита русалочьего общества? Возможно, иерархия у них определяется именно умением петь, а ранее нам попадались только низшие экземпляры? Опять же, связть шторма и этого сборища очевидна, но что первопричинно - русалки вызывают пением непогоду, или это их реакция на происходящее? Судя по всему, они находятся в состоянии транса - может быть, это шаманы? По какой причине именно я услышал это и пошел на такой вот "зов", и зов ли это вообще? Уйма вопросов, и ни одного ответа.
  Я отступаю на два шага назад от воды, чтобы не бросаться в глаза, и продолжаю наблюдать за то ли ритуалом, то ли... да чем бы это ни было. Останавливаю свое внимание на одной из поющих, чей голос слышен особенно ярко, а грудь еще и украшена ожерельем из бледного бирюзового металла. Ее глаза закрыты, руки безвольно опущены, и она плавно качается вперед и назад, как будто не она сама дает мелодии жизнь, а песня подхватывает ее саму, унося в своем потоке так же, как меня уносило совсем недавно.
  Я наблюдаю не слишком долго, но пристально и в какой-то мере слегка завороженно, забыв и о бушующем небе, и о воде в лагуне, уже не такой спокойной.
  И она вскидывает голову и смотрит мне в глаза, пристально и тяжело.
  И я понимаю, что совсем забылся. И только тут вижу огромную волну, обрушивающуюся на меня всей своей тяжестью.
  Акколада
  Отражение в бурой блеклой луже слегка покачнулось и пошло кольцами - одно в другом, внутри распускается еще одно, и до тех пор, пока грязная вода не успокоится и не разровняется. И в каждом кольце было одно и то же.
  Я. С худым лицом, со впалыми от усталости щеками, со щетиной, грязный, с пустым взглядом. У корней русых волос явственно виднелась темная полоса, и я, бездумно встрепав и без того лохматые пряди, поставил мысленную галочку - как только вернусь, сразу подкрасить волосы. Немедленно. Еще не хватало, чтобы синее отросло достаточно сильно и было принято Правящими за посягательство на родство с ними. Глупость, конечно, от фей во мне и на четверть крови нет, и люди с примесью эфирной крови и выглядят иначе - да только кто их знает, этих Правящих. У них в головах совсем иные механизмы.
  Движение проснулось во мне отголоском боли, и я сверился с индикатором здоровья - если обезболивающее перестает действовать, прошло достаточно много времени, чтобы... нет, все еще жалкие девятнадцать процентов. С учетом того, что телепортация считается безопасной при уровне не меньше тридцати - отвратительное положение. Я нажатием кнопки активировал еще одну капсулу с лекарством и сверился с часами. До смены караула еще есть несколько часов, и я могу позволить себе немного подождать и попытаться слегка восстановиться за это время. Хотя бы тридцать два, тридцать три, и то уже спокойнее...
  Когда распоротый бок мягко уснул, я все-таки не удержался и потянулся. Киберлаты неуклюже скрипнули, подгоняясь под контуры моего тела. Все-таки ужасная дешевка, при первом же случае надо сменить на что-нибудь поприличнее. Вон, за один удар рассекли, куда это годится? Подумал и внес в список дел по возвращении, сразу после доставки роз.
  Большой стеклянный короб стоял тут же, на треть заполненный землей и еще на треть - густым розовым кустом с цветами глубокого синего оттенка. Если я отращу волосы, не окрашивая их, будет такой же цвет, один в один... Вот только такой ценности у моей шевелюры никогда не будет.
  Почему?..
  Да потому что я лежал посреди помятого и потоптанного сада князя Сигбьерна, да-да, того самого Сигбьерна из Восточного Края, который яростно воюет с нашим государем и чьи синие розы - голубая, простите за каламбур, мечта всех женщин нашей столицы. Вот только никому еще они в руки не попадали, все рыцари, отправлявшиеся за легендой, не возвращались. Ради справедливости заметить - я бы тоже не вернулся, если бы не чистая удача. Охрана здесь страшная... А может быть, и не вернусь.
  Но - так или иначе я добыл розы для моей леди Астрид. Впервые мне, Бранду-неудачнику, повезло. Впрочем, вопрос еще, кому везло меньше, мне или же леди Астрид.
  Так оно как-то получается - однажды женщина эфирных кровей попадается на глаза какому-нибудь простому смертному. И тот влюбляется в нее с такой отупляющей, всеохватывающей силой, что с радостью бросится и в пасть к дракону, и в бездну без страховки. Так ничего и не остается больше, кроме как стать рыцарем этой дамы и пытаться хотя бы быть для нее полезным. Например, держать репутацию. О, вот уж что рыцари способны вознести до небес! Если какой-нибудь неприметной феечке повезет с рыцарем, то принесенная ко Двору в ее честь голова какой-нибудь мутировавшей дряни может заставить говорить о ней даже элиту. Элиту из элит, да.
  Только вот леди Астрид не повезло. О ней говорят, но... не моими заслугами. Я более чем бесполезен, и могу только пытаться, прилагать все имеющиеся силы из робкого "а вдруг".
  А вдруг сейчас выживу. Глаза прикрылись, улыбка сама поплыла по губам - так ясно встала перед глазами леди Астрид, чьи нежно-лиловые волосы венчали плети синих роз. И жемчуга, она ведь так любит жемчуг. Что вовсе неудивительно с ее жемчужными глазами...Я усилием воли заставил себя поднять тяжелые веки и прищурился, фокусируясь на дисплее индикатора здоровья. И тихо выругался сквозь зубы: восемнадцать процентов. Сейчас можно было бы поразливаться насчет того, что рана сначала показалась не такой серьезной... Ага, конечно. Уж простите мне интимные подробности, но у меня виден кусок легкого и пара ребер. Не полностью, конечно, но угадать, что это, вполне реально. Но что я точно переоценил - так это волшебство нарукавной аптечки. Она полезная, конечно, но с таким врача бы...
  А врача нет. Зато есть телепорт. И я могу попытаться хотя бы перетащить розы, да и себя, в свою комнату. А оттуда вызовут врача. И я, может быть, даже выживу.
  Если повезет.
  Жаль все-таки, что нельзя было подгадать момент и телепортом перекинуться прямо сюда. Но, к сожалению, переместиться можно только туда, где заранее размещены "маячки", причем еще и ориентированные на конкретного человека. Так что плелся бедный Бранд черти сколько и черти где, и потом еще драться пришлось.
  Ох и крепко же меня подрали... семнадцать процентов.
  Отлично, кажется, я все-таки умираю. Я снова тряхнул рукой - может быть, его просто немного замкнуло, благо воды здесь, на земле, много. Сады, как-никак. И тихонько, раз уж никто не слышит, завыл. Индикатор здоровья несколько раз мигнул пустой шкалой и остановился на гордых ста процентах. Которых в принципе ни у одного человека не встречается. Вот у них, у эфирной крови - у них бывает. А я теперь могу только наугад...
  Я мотнул головой, притянул к себе поближе короб, отхватив его руками, сжал зубы - умирать-то все равно страшно, а вы думали? - и, крепко зажмурившись, набрал уже заученный пальцами в пространстве код на браслете телепортатора.
  И провалился в густую, тошнотную темноту. Без света в конце тоннеля и прочих причуд.
  
  Я все-таки очнулся. Очнулся. Даже в своей кровати, прицепленным к непонятному агрегату прозрачной трубочкой, которая мерно вкачивала в мои вены какую-то животворную дрянь. Доктор Лидсмад сидел тут же, переводя какие-то данные с экрана агрегата на свой личный компьютер. Заметил, что я очнулся, и тут же попытался высказать мне все, что думает о подобном отношении к собственному телу. Жеста отказа хватило, чтобы он замолчал. Знает же, что не выйдет... через его руки уйма таких безбашенных, как я, прошла.
  Я не дыша открываю короб, осторожно, как хирург во время операции, отрываю тончайший шелковый лепесток. Беру конверт, кладу лепесток внутрь, пишу на тисненой бумаге красивое вычурное прошение об аудиенции, складываю туда же и отправляю к леди Астрид, даме души моей и свету в моем мраке, через посыльного в форме нового образца.
  И мне назначают аудиенцию.
  
  Я впервые видел так много фей сразу, тонких, светлых, прозрачных и каких-то пропитанных насквозь чем-то мистическим, как бумагу пропитывает масло. Они смеялись, перешептывались, обсуждали последние новинки и сплетни, а леди Астрид вместе с супругом восседали на креслах, уже представив всех всем, и так друг с другом знакомым. Я понял, зачем все это - происходящее сложно назвать аудиенцией, скорее балом - леди Астрид просто хочет похвастаться перед всеми подарком. По ее хлопку ладоней все стихло, будто было оговорено заранее - и не поручусь, что не было оговорено.
  Ее мелодичный голос (господи, никогда я еще не находился так близко к ней, никогда еще так не цеплялся взгляд за тонкие запястья и острые локти) заполнил собой весь зал:
  - Мой рыцарь, я слышала, ты хотел мне что-то сказать.
  Я опускаюсь на колени и смиренно утыкаюсь взглядом в пол.
  - Да, моя леди.
  - И что же именно?
  - Я хотел бы скорее показать, а не рассказать. Прикажите моим слугам внести то, что ожидает вас за дверями.
  Снова два хлопка, и двери со скрипом распахиваются. Чистейшей воды красивый антураж - я отлично знаю, как хорошо работают эти двери.
  По толпе Правящих перекатывается восхищенный вздох, и я слышу разрешение поднять голову. Леди Астрид, с тонкими серебряными ножницами для вышивки в руках, стоит у куста, усыпанного синими цветами. Отрезает три или четыре и тут же крепит к волосам, одаривая меня милостивой улыбкой. Впервые за уйму лет, впервые за все то время, когда я стараюсь быть ее цепным псом, карающей дланью и любой прочей чушью, лишь бы кем-нибудь, она считает меня достойным своего взгляда.
  И именно сейчас все замирают, замечая кошмарное. В одной из роз, вплетенных в нежные пряди, начинает копошиться гибкое мохнатое тельце. Гусеница расправляется, медленно извивается и переползает на бледный висок с тонкой голубой венкой. Леди Астрид вздрагивает, все еще держит на губах улыбку, только чуть померкнувшую, двумя пальцами снимает со своего лица насекомое и роняет на пол перед собой, раздавливает под подошвой расшитой туфельки. Я дрожу от страха, стыда и досады, но тут вижу, что она смотрит на меня почти тепло - спокойно, уверенно, кажется, впервые понимая, что я и что со мной делать.
  И, не меняя лицо, отдает охране короткий приказ, сопровождаемый все той же ласковой улыбкой и взглядом мне в глаза.
  - Убить.
  Бунт
  
  Я никогда не любила подобные места. От них веет... чем-то затхлым. В воздухе висит пыль, и душно от этого мерзкого горького амбре - краски, растворитель, какая-нибудь еще химическая ерунда, без понятия, еще не хватало мне в этом разбираться.
  - Эй, Кас!
  - Чего тебе? - откликаюсь ворчливо, нехотя, как всегда. Эти люди со мной - неотесанные болваны, чьи интересы ограничиваются выпивкой и шутками о тех частях тела, куда запрещают бить боксерам.
  Нам не запрещают.
  Нам в общем-то ничего не запрещают,главное, приказы не нарушать и выполнять как можно скорее. А уж как - это на нашей совести.
  Да какая у Шакалов совесть, вы что, серьезно это?
  На кой она черт нам нужна?
  
  Я заправила за ухо короткую выбившуюся прядь и догнала Тэда, который к тому моменту яростными жестами демонстрировал свое желание меня видеть. Шикнула на него, затянула ремень чуть туже - разбалтывается, зараза - и наконец обратилась к тому, из-за которого мы здесь.
  Художник, блин.
  Хорошо, если лет четырнадцать лбу, глаза блаженно пустенькие, никакой хитринки. Такого даже обманывать неспортивно, ведется на раз. Я, конечно, встречала людей, которые вот такой немудреностью заставляли себя недооценивать, но этот человек явно был не из таких. Почти ребенок, в конце концов. Белокурые немытые волосы, вся рубашка в пятнах акварели, костлявые тощие руки и впалая грудная клетка, лицо острое, а между передними зубами щербинка.
  - Лейтенант Кассандра Стюарт. На вопросы отвечать четко и конкретно, ясно?
  - Хорошо, а что такое-то?..
  Резко захотелось приложиться ладонью по собственному лбу. Интересно, он вправду не понимает, почему в его дом нагрянула Шакалья стая, или только разыгрывает дурачка?
  Да нет, вряд ли разыгрывает. Стал бы он тогда подписывать свои работы? Впрочем, совершенно неясно, почему он вообще попался на такой глупости. В его возрасте я была куда умнее.
  - Ваше имя?
  - Оскар. Это в честь писателя, Уайльда.
  - Ваши имя и фамилия? - сцедила я.
  - Литтон. Оскар Литтон.
  Имя он назвал свое. Или не свое, но я не могу навскидку придумать, зачем чужому подростку так называться, когда рядом непритворная угроза.
  - Возраст?
  - Шестнадцать недавно исполнилось.
  Выглядит младше, хм. Ну да так бывает, впрочем.
  - До Отдела Общественного Спокойствия дошла информация о том, что вы нарушаете Указ о контроле искусств.
  - Простите, какой указ?.. - и виноватая улыбка.
  Мне часто говорят, что я слишком несдержанная, однако, думаю, шарахни я тут кулаком в стену - никто и слова бы не сказал. Хорошо быть Шакалом, однако. Он что, в информационном вакууме живет?!
  - Указ от семнадцатого ноября пятьдесят третьего года, "О контроле искусств и свободных ремесел", - отчеканила я. - Положение два точка четыре: "Визуальные виды искусства ограничиваются изображением натюрмортов и пейзажных сюжетов. Изображающий людей либо других живых существ карается соответственно положению два точка пять". Конец цитаты. Ваши комментарии?
  - Что за глупость? Как можно ограничивать искусство?
  И омерзительно наивные, простые, как горсть мелочи, глаза, недоумевающие такие.
  Все вы такие, милые и безобидные, писаки, художники, вся эта ваша братия.
  А потом вам что-нибудь не нравится, и вы берете в руки оружие. И выходите на улицы убивать - в том числе и тех, кто совсем не имеет отношения к происходящему. Мозги-то двинутые...
  Я до сих пор думаю, что бы случилось, не выйди моя мать в оцеплении. Может, я бы и учиться пошла на медика, как хотела... да много что было бы иначе. В конце концов, я бы выросла рядом с ней. Если бы не Акварельный Бунт...
  Господи, название-то еще какое, мерзость. Мы-то знаем, что такое название дала причина бунта - тогда из-за экономических неполадок в стране сильно поднялись цены, в том числе на художественные материалы. А какой-то болван из подпольных невидимок потом эффектно написал, что во время бунта шел дождь, который размывал кровь, и цвет ее был то ли краплак, то ли что-то такое же непонятное и вычурное.
  Не могут они жить, как все нормальные люди.
  Вот и этот парень двинутый, как и остальные - яблоко от яблони недалеко падает. Скульптор и художник, ага... и дом под стать: стены заляпаны какими-то бесформенными пятнами краски, под потолком висят связки колокольчиков, бренчащие при малейшем сквозняке, везде вповалку палитры, тюбики с красками, инструменты, куски глины или чего-то очень похожего, пол застелен старыми газетами, а на полках по бокам - его работы.
  Декоративные блюда и стеклянные шары, такие, где внутри такая жидкость и плавает снег или блестки, или еще что другое.
  И, собственно, именно эти работы и стали для нас, Шакалов, приглашением в его дом.
  Там было все, что угодно, кроме натюрмортов и пейзажей. Там были барышни в платьях такого кружева, что, кажется, его плели из паутины, там были странные сущности - вплоть до таких, которые наводили на мысли о степени нормальности фантазии, способной такое породить. Впрочем, в основном все же главными героями работ Оскара были полулюди-полузвери. Я поднапрягла память и даже зачем-то вспомнила, как называются некоторые из них - вон там с крыльями ангел, а вот эта женщина, с рыбьим хвостом, кажется, нимфа. Не уверена.
  - Как вы объясните причины своих поступков?
  На самом деле вряд ли его посадят или казнят. Скорее всего, отправят в психушку - парню четырнадцать лет, а он простейших вопросов не понимает.Даже жалко немного - красивый вырос бы мужчина.
  - Поступков?..
  - Изображение людей и подобных им сущностей.
  - А почему их нужно объяснять? - недоуменно переспросил мальчишка, снова вызвав во мне горячую волну раздражения.
  - Кас, давай завязывать уже с этим? Отвезем его куда надо, сдадим врачам на руки и черт с ним дальше.
  - Следи за речью, Гарольд.
  - Есть, ваше благородие.
  Впрочем, я все прекрасно понимала - Шакалам все это уже ужасно надоело, они хотели погонь, выслеживаний и перестрелок, а вместо этого приходится маяться здесь с ребенком.
  - А можно спросить? - нерешительно протянул щенок.
  Я устало облокотилась на спинку стула и потерла лоб ладонью.
  - Ну?
  - А почему нельзя рисовать и лепить людей и прочих?
  А вот это хороший вопрос.
  Я крепко задумалась. Самым разумным, пожалуй, было бы сказать "много будешь знать - скоро состаришься", но я сама разрешила задать вопрос.
  Загвоздка была в том, что одного официального ответа не существовало.
  Кто-то говорил, что дело в слишком восприимчивых людях, на которых такие изображения производят слишком яркое впечатление. Неправдоподобно.
  Кто-то говорил, что художники все равно не будут изображать реальность, их понесет в фантазию, и те, кто увидит их работы, прочитает, услышит, получат искаженное представление о мире. Тоже не вариант - у парнишки не все дома, не то, не туда.
  Некоторые идиоты вообще заявляли, что такие работы крадут у людей душу, заставляют думать о всякой дури, вместо обдумываний дел насущных. Куда там, тем более не ответ...
  Сзади раздался грохот звон - кажется, ребята веселятся.
  Оскар жалобно вскрикнул, глядя мне за спину, заметался глазами. Я обернулась посмотреть, что они натворили там на этот раз. Оказалось, били об пол стеклянные шары и тарелки.
  - Давайте потом, а? Будто вам сейчас делать больше нечего... Лучше бы отчет оформлять начали, - фыркнула я. Бесполезные придурки.
  - Да ладно, Кас, - беззаботно отозвался Тэд. - Еще пару шариков хотя бы...
  - Не сметь.
  Голос сзади не слишком-то принадлежал Оскару. Резко повзрослевший, налившийся гулким, гудящим металлом, уверенный в своей тщательно взвешенной ярости. Я удивленно оглянулась на него и едва сдержала совершенно бабий вскрик, хватаясь за ствол в набедренной кобуре.
  Оскар не повзрослел, нет. Но от него ощутимо несло неизвестной сверхъестественной дрянью, как электрическое поле, только слегка подсвеченным. Белокурые волосы поднялись в невидимом потоке, взвешенными в воздухе казались края его одежды, и вообще сильно смахивало на то, будто он плавал в каком-то поле. А когда он распахнул глаза, я действительно испугалась. Его глаза казались пустыми не от отсутствия в них ума, а в прямом смысле - чуть более темные ободки по краю радужки и пронзительно-голубые круги, без зрачков, без нормальных человеческих переходов, как бельма. И притом я отлично помнила, что пару минут назад они были нормальными.
  - Лейтенант, - услышала я сзади.
  - Тэд, не сейчас.
  - Лейтенант, тут такое дело...
  Я осторожно отодвинулась к стене спиной, стараясь не выпускать из виду Оскара, который все еще выжидал, все больше пугая своей чуждостью.
  Над разбитыми шарами и тарелками вился дым. Легкий, как от таких палочек, которые зажигают некоторые оригиналы для запаха. С блюд оползли рисунки, жидкость из шаров и вовсе то ли испарилась уже, то ли впиталось в пол. Тонкие белесые пряди струились, развеивались, сплетались в воздухе в дикие образы рогатых людей, людей с хвостами, копытами, крыльями... да каких к черту людей?! Эти чертовы существа зевали, потягивались, как после долгого сна, осматривались - а потом на полупрозрачных лицах расплывались такие улыбки, что по моей спине пробежал холодок.
  - Твою мать, - только и выдохнула я.
  Я уже поняла, что мы ничего не сможем сделать.
  
  
  Осока
  
  Жизнь рядом с лесом имеет уйму преимуществ. Во-первых, вряд ли призовут, если кто-то там в городах развяжет войну. Во-вторых, цены в десятки раз меньше городских - с учетом того, что доходы меньше, люди рядом с лесом еще способны сами обеспечивать себя необходимым - волка ноги кормят. В-третьих, нет городской грязи, дыма от котелен, нет такого количества бандитов. И вообще здесь спокойнее.
  Однако все эти преимущества источаются дымом, когда Луиза, их маленькая бедная Лу, исчезает.
  Объявление на домах: "Пропала девочка, Луиза, темные волосы, серые глаза, шесть лет, родимое пятнышко у левого локтя". Бесполезное объявление - там, где все друг друга знают, каждый видел и саму Луизу, и даже родимое пятнышко.
  Она не задерживается в ночи, не уходит далеко от дома без предупреждения, здесь нет незнакомых людей, которые могли бы увести девочку с собой, и последнего волка в округе убили давным-давно. Медведей здесь не водилось никогда.
  Она просто исчезает, испаряется, и, если бы не оставшиеся на руках у Тильды, безутешной матери, платья, можно было бы подумать, что ее никогда не было.
  
  Гастон смотрел на своих сыновей и понимал, что вырастил трусов. Это было не смертельно, но очень обидно, тем более что сестренку они любили. Но - в лесу же шорохи, шумы, совиное уханье. А лес - последняя робкая возможность найти девочку.
  Так бывает, детей много, а самое ценное, хрупкое - одно. И Лу, хрупкий цветок, именно Лу пропала без вести.
  Гастон выбрал из трех ружей одно, не такое увесистое, но удобнее всего лежащее в руке. Собрал с собой еды в грубую кожаную сумку, подштопал чуть протертые сапоги, нахлобучил шляпу - зачем? Никогда не было такой привычки - и ушел искать дочь.
  Он успел пройти деревню насквозь, когда его нагнала соседка.
  - Гас! А ну поди сюда!
  - Чего тебе?
  Моника, дородная, краснощекая женщина, уперлась ладонями в колени, слегка подобрав юбки, отдышалась и сказала:
  - Ты знаешь, я понимаю, конечно, что тебе это не нужно, но все-таки скажу. В тот день, когда Луиза пропала, я видела, как твоя жена выбрасывала за забор черного кота с рыжей лапой.
  - И что? Мало ли кошек на деревне?
  - Так-то оно так, да только именно такого кота нет. Уж я-то знаю, я кошек больше людей люблю. А это животное домашнее было, не лесная - и откуда бы ей взяться в деревне, если никто такой не заводил?
  - И к чему ты клонишь, Моника?
  - Да к тому, что утащили твою Луизу феи, помяни мое слово. А кот тот - подменыш.
  Гастон рассмеялся, помахал ей рукой и отвернулся туда же, куда направлялся.
  
  Он шел долго. Знакомые места давно закончились, и Гастон уже готов был признать безуспешность этого дела, когда на мелком колючем кусте увидел обрывок грязно-белой тряпочки с простеньким плетеным кружевом по краю. Чем бы этому быть, если не подолом ночной рубашки Луизы? И Гастон побрел дальше, слегка утопая тяжелыми от усталости ногами в мокрой, почти болотной земле, заминаяя ростки клюквы, оставляя на сапогах и штанах темные красные пятна, почти как от крови. Стояли молочные туманы, и голубоватый их цвет оттенял весь лес, подкрашивая его в сумерки для большей драматичности когтистых ветвей.
  Гастон шел еще с полчаса или чуть больше, когда увидел маленькую белую фигурку, сидящую на пне. Это была девочка, не Луиза, но ее сверстница, с заплаканным красивым личиком - одни чем-то чудаковатые серые глазища да припухший носик, да еще чуть скривленные от плача губы. По плечам рассыпались светлые мягкие волосы, как тонкий шелк, отдельные прядки липли к щекам и сердито убирались пальцами. Ребенок? В этой части леса? В одной ночной рубашке?
  Нет, не ночная рубашка, платье, правда, сильно напоминающее спальный наряд. И подол целый, без дыр.
  Гастон осторожно подошел к девочке, присел перед ней на корточки.
  - Как тебя зовут, милая?
  Она подняла на него свои странные глаза, всхлипнула, вот-вот готовая окончательно разрыдаться.
  - Николетта.
  - Николетта, а что ты здесь делаешь? Где твоя семья?
  - Дома. Сами играют, а меня не берут с собой.
  - Почему не берут? А где твой дом? Никогда не слышал о деревнях в этой местности.
  - Мы недавно приехали, только строим дома. Они себе новую девочку нашли, и со мной больше не хотят играть, - и нижняя губа снова предательски задрожала, видимо, при воспоминании о былой обиде.
  Он осторожно взял в ладони ее маленькие ноги, внутренне дернувшись - "новая девочка, там, туда, Луиза".
  - Покажешь мне, где ты жи... О черт! Что это такое?!
  На руках его остались красные мазки, а Николетта вскинула ногами в воздухе. Гастон приподнял белую стопу, перемазанную землей, и ужаснулся - на тонкой коже не было живого места, все перечерчено тонкими порезами. По ножке текли тонкие струйки крови.
  - А это я на осоке танцевала. Покажу. А ты обещаешь со мной поиграть?
  - Обещаю, - пробормотал Гастон. Вытащил нож и отрезал от своей рубашки две полосы ткани. Николетта с живым интересом наблюдала за его действиями. Однако когда мужчина попытался обмотать ее ноги кусками ткани, забилась и закапризничала:
  - Нечего! Нет! - и тут же, как свечка, мигнула и сменила настроение. Спрыгнула с пня, одернула платье: - Иди за мной, я дорогу хорошо знаю...
  И Гастону ничего не оставалось, кроме как следовать за ней.
  Николетта скользила между деревьев и кустов, как змейка, оставляя на земле следы крови, и взрослому мужчине пришлось нелегко во время такой гонки. Подчас, казалось, тропа петляла, уходила куда-то в совсем неправдоподобный поворот, таяла и проявлялась вновь, будто проступая из-под земли, но ни разу девочка не сбилась с пути. И остановилась у пустой поляны, рядом с которой стояло огромное дерево - кажется, сросшееся вверху уже потом, а внизу его, где-то до плеч взрослого человека, была расщелина.
  - Вот.
  - И где же твой дом? - недоуменно спросил Гастон, выйдя на всякий случай на поляну - вдруг с его точки зрения просто не видно. Ничего, только ведьмины круги из поганок да папоротник.
  - Да не так! - топнула окровавленной ножкой, ухватила за руку... и протащила на поляну сквозь расщелину.
  Цвета ушли еще глубже в синий, в темно-бирюзовый, в туман, в пугающий мир. В воздухе сияла взвесь из светлячков или похожих насекомых, белоснежные мягкие огоньки. Впрочем, Гастону было не до того.
  - Эй, сюда, все сюда! Он обещал с нами поиграть!
  Его подхватила стайка детей в белых платьях, совсем как у Николетты, часть - девочки, часть - мальчики, а пол большинства совершенно неопределим. Они смеялись и звенели голосами, шепотом, запутывали Гастона в сеть из тонких волос, длинных ресниц и белых тканей. Он ошарашенно вертелся, пытаясь хотя бы найти Николетту - но нет, все смешалось в одну призрачную, эфемерную, неправдоподобную толпу.
  Лица детей - все от шести и лет до двенадцати - мелькали неразборчивым рядом, смешиваясь в итоге в одно, нежное, изящное, совсем не деревенское. На миг всплыли в этом омуте черты Николетты, поцеловавшей его в лоб и усмехнувшейся слишком взросло. И Гастон понял, что все-таки с ее глазами было не так - посреди радужки был только серый сгусток темноты, но не зрачок. И с детского личика на него смотрела бесконечность, века позади и века после, вне временных рамок и вне рамок, которые способен охватить разум.
  Дети наперебой пели что-то нежное и жуткое, что-то рассказывали, и какофония, тончайшая и легкая, рвала его сознание в клочья. Мужчину мутило от слишком быстро мелькающих ладоней, ног, воротничков и локонов, и светлячки расплывались мутными пятнами. Наконец он, замотанный, рухнул на колени, и почти тут же его мучительно вырвало. Дети раздосадованно загудели, заулюлюкали, осуждающий шепоток обвился вокруг его уже почти отключенного сознания.
  - Фу, какая мерзость!
  - Николетта, ну что ты сюда притащила!
  - Свинья! Не хочу с ним играть - не хотим!
  Он слабо поднял голову, все еще стоя на четвереньках. Пальцы путались в осоке, на жестких стеблях висела темная, почти черная роса, и где-то на краю существующего мира Гастон отметил, что у всех детей изрезаны стопы. Еще бы - они же танцуют на осоке.
  Мимо прошмыгнул совершенно аспидно-черный кот с неестественно рыжей лапой.
  Он не сразу понял, что одна белая фигурка сидит поодаль, не двигаясь. Зато сразу узнал черные кудри.
  - Луиза! Господи, Луиза, милая моя, маленькая моя, мы с тобой сейчас уйдем отсюда, мы вернемся домой, мама ждет, братья тоскуют, я тебя сейчас отсюда заберу...
  - Папа... - жалобно протянула она, поднимая голову с мокрыми полосками на щеках. - У меня ножки поранены...
  И в глазах Луизы он увидел не распустившуюся еще вечность.
  Ответ
  
  Несмотря на поздний обед, к тому моменту, как мой путь в город N (не будем афишировать детали, касающиеся моей работы) начался, я уже изрядно проголодался. Однако голод был еще терпим, а до поезда нужно было заехать проведать дом сестры, и потому я не стал заходить ни в одно из кафе, заманчиво мерцающих теплыми рыжими огнями.
  Лондон был как всегда душен, дымен и промозгл, и противная водяная взвесь в воздухе оседала на коже, как испарина. Самая неприятная погода - и дождя нет, зонт незачем открывать, и вода везде, везде, везде, сырость обволакивает абсолютно все насквозь. Одежда, волосы, все мокрое, и подушечки пальцев вот-вот начнут морщиться от влаги.
  Между тем дом Джейни был все так же уютен, если не брать в расчет всю ту потустороннюю дрянь, которой она увешала стены. Впрочем, не только стены, почти каждый предмет в доме напоминал о том, о чем я бы изо всех сил хотел забыть.
  Она держала на подоконнике сухую омелу, ее полотенца были расшиты дубовыми листьями, в саду блестели от осадка круги из камней. Неудивительно, что мою бедную сестричку утащили феи. В день, когда я ее потерял, папоротник в ее саду зацвел пышными алыми цветами. И, не желай я не знать никогда о существовании маленького народца, я бы отнес эти цветы кому-нибудь из знакомых ботаников, выручив за такую редкость невесть сколько денег. И, не желай я всей душой вернуть сестру, я бы раскопал землю под папоротником, потому что знал: сказки не придуманы для развлечения. Они вообще... не придуманы.
  Я боялся этих тварей с тех пор, как осознал, что их видят далеко не все. Джейни говорила, что в нас сильна кельтская кровь - совершенно не представляю, что это могло бы объяснить. То есть, разумеется, мне известно о друидах и прочих сношениях с теми, кого называли "Господами", но потомков кельтов немало, и если бы каждый видел их...
  А я видел. Их сейчас мало, но это не мешает этим чудовищам отравлять жизнь. Джейни говорила, что я просто не умею с ними обращаться, что они могут помочь найти потерянную вещь, навести удачу, еще много чего. А потом они забрали ее к себе - и я до сих пор не могу себе простить того, что не остановил ее вовремя.
  Фейри бывают разными. Некоторые похожи на людей, только миниатюрные и полупрозрачные, кто-то больше смахивает на тех существ, о которых говорят в легендах, брауни там, подобная им нечисть. Некоторые - и этих я боюсь больше всего - почти неотличимы от людей, за исключением того, что многие из них слишком красивы. Но самое ужасное в том, что последние могут взаимодействовать с обычными людьми. И только я, да еще Джейни, видим(видели), что глаза у них, как у всех фей, без зрачков.
  Феи не оставили этот дом и тогда, когда моя бедная сестра покинула его. И сейчас они прятались по углам, зная, что я их не люблю, выглядывали нервно из-за засохших стеблей комнатных цветов, которые уже с месяц не поливали.
  Те, что водятся в доме Джейни - случай особый. Я не встречал их больше нигде, кроме этого проклятого места. Они очень похожи на тех, что водятся в садах, тоже мелкие, с ладонь величиной, и тоже полупрозрачные, однако крыльев у них за спиной нет, а нижняя часть тела растворяется в дымке, где-то от середины бедра переходит в тонкий шелковый дымок, как от дамской сигареты. Этот вид не беспол, в отличие от многих, но черты их лиц обычно сложно отличить друг от друга. Впрочем, не могу сказать, что сосредоточенно вглядывался в них. Джейни знала их по именам.
  Одна из них, по всей видимости, ни разу до того меня не видевшая, сорвалась с полки и закружилась у моего лица, протянула руку, коснувшись моей щеки. Я с омерзением - кожу обдало жаром, как от пламени свечи - отмахнулся, увернувшись от нового касания. Тварь что-то оскорбленно зашептала, попыталась затуманить мое сознание, но мне совсем не новы их уловки, у Джейни я бывал и до ее ухода, и после. Проклятая фея не унималась, что-то говорила, витала рядом с моими глазами, и я почувствовал, как в груди разгорается жаркая, потаенная злоба. Неужто они и меня хотели следом за сестрой получить? Как же!
  Я схватил летучую дурную весть поперек тела ладонью, лишив возможности выскользнуть, и, не обращая внимания на ее протесты и удары по кулаку, с размаху влепил в стену. Хрупкое тельце обмякло и соскользнуло по стене, рассыпаясь шлейфом пепла.
  Я сжимал и разжимал ладонь, которой только что убил фею, смотрел на нее и на горстку праха, и все ждал прилива жалости, раскаяния, прочего в том же духе. Его не было. После того, как они забрали Джейни, это самое меньшее, чем я могу им отплатить. Вокруг стояла тишина, и я остро осознавал, что в этом доме еще сотни этих существ, и это было страшно. Но они молчали, не двигаясь, воздух звенел от чистого холода, вдруг охватившего дом.
  Я торопливо напялил шляпу и вышел, отправив дверь в свободное падение. Замок запирать не стал, лишних пять минут рядом, а там... м, нет, я не о феях. Я же на поезд так опоздаю, если буду задерживаться по каждой мелочи. А феи здесь вовсе не к месту, ни при чем.
  Но они следовали за мной всю дорогу.
  Я замечал приглушенное сияние рядом с поребриком, в голых ветвях деревьев, на полях шляп прохожих. Правда, кажется, ближе к вокзалу я смог оторваться от преследования, подсев в кэб, и тогда золотистые тени перестали тревожить мое боковое зрение.
  Но это был первый раз, когда они покинули дом.
  И я клянусь, что дело не в незапертом замке.
  
  Сев в поезд, я немного успокоился. Твари отстали, чувство вины так и не пришло, да и не появится, и, в конце концов, поезда всегда действовали на меня умиротворяюще. Отделка под красное дерево, сияющая свежим лаком, кожаная обивка диванчиков, роскошные люстры с недавно подведенным электричеством, так что не пахло дымом и не коптило, вежливый вышколенный персонал и хороший уютный вечер под грузное клокотание колес под полом. Я заказал чайник чая с бергамотом и несколько сандвичей с огурцом - история с феей все-таки слегка сбила мне аппетит, но, возможно, такая закуска снова бы его разбудила. Чай, впрочем, принесли отвратительный, и я попросил заменить его чем-нибудь поприличнее. Чай и алкоголь, по моему скромному мнению, это те две вещи, на которых нельзя экономить. Если не хватает денег на действительно качественное, лучше не пить вовсе. Для курящих к этому списку добавляется табак, однако друг из медицинского колледжа поделился со мной своими соображениями по поводу влияния табачного дыма на легкие до того, как я пристрастился к трубке.
  От чая пришлось на время отказаться, а еда оказалась самый раз, и в голову начали закрадываться мысли об ужине поплотнее где-нибудь через полчаса. Свободное время было решено посвятить бумагам по делу моего клиента из города, куда я направлялся, благо таковых оказалось немало. Бессонница прошлой ночи сказывалась слабо, но после ужина меня все-таки сморила уютная теплая дремота, вызванная скорее теплом и мягкими сиденьями, нежели действительной усталостью.
  За всем этим недавнее мое жестокое убийство совсем забылось. И забылось бы навсегда, если бы я не проснулся от укола в щеку. Болезненного укола, до крови, и проснулся я резко, как вынырнув из сна. Передо мной в воздухе висело искрящееся полупрозрачное существо с длинной швейной иглой в руках, точь-в-точь как те, что я видел в доме Джейни. Точнее, уверен, что одно из них.
  Я попытался было разделаться с ней так же, как и с давешней ее товаркой, однако эта фея уже была научена горьким опытом и ловко ускользнула от моей неповоротливой ладони, совсем приблизившись к моему лицу. Видя, что я размахиваюсь для новой попытки, быстро приставила острие иглы к моему глазному яблоку, и я замер, как пойманное животное.
  Она висела передо мной с иглой, руки ее ни капли не дрожали, и я не видел вокруг ничего, кроме этого крохотного монстра. И куда больше я холодел не от перспективы остаться без глаза, а от того, что всматривался в ее черты лица.
  У нее был выпуклый по-детски лоб, не портивший общего приятного впечатления, глаза - не большие и не маленькие, темного серо-болотного оттенка, с пушистой каймой ресниц, слегка крупноватый вздернутый нос, слишком тонкие для такого капризного изгиба губы, маленький острый подбородок.
  Это я о Джейни.
  И как-то так получилось, что то, что грозило мне остаться наполовину слепцом, мало чем отличалось от того, что осталось в моей памяти. Если быть точным, отличалось отсутствием зрачков.
  Она уловила в моем лице ужас узнавания, который я не смог скрыть. Победно ухмыльнулась, показав острые мелкие зубы, убрала иголку из боевой позиции. Видимо, поняла, что я не причиню ей вреда, и больше нет нужды меня так усмирять. Но я поспешил с выводами.
  То, что некогда было моей сестрой, уцепилось за занавеску и отвело ее в сторону, приложив немало усилий. Я все еще наблюдал за этой феей, как парализованный. Она широко развела руки и размахнулась, вроде как делают моряки, подавая знак флажками на другое судно.
  И у меня заныло в груди от сжавшего все мое нутро страха. Если до того я думал, что хуже уже не будет, теперь это воспринималось как легкие неприятности.
  Все окно снаружи обсыпали феи. Их были сотни, тысячи, они мчались рядом с поездом золотым полотном, роем, их крошечные ладони впечатывались в оконное стекло там и тут, немедленно исчезая, мелькали дикие обозленные глаза, острые черты, и то, что когда-то звалось именем Джейни, зазывно махнуло рукой куда-то вперед, будто указывая путь. И рой обогнал окно, исчезнув из моего поля зрения, но я не обманулся и не обрадовался этому исчезновению. Слишком ясно было, что они собрались делать. И я навскидку не видел ни единого способа сбежать с поезда, несущегося на полной скорости.
  
  Кэпитал Ньюс
  18 сентября 1845
  По сообщению нашего корреспондента, более половины тел уже опознаны. Как стало известно, найдено еще семеро погибших, и теперь жертвы ночного крушения поезда насчитывают пятьдесят три человека, из которых двадцать семь мертвых, состояние восемнадцати оценивается как критическое и состояние остальных восьми пострадавших как стабильное. По предварительной гипотезе, виновным в катастрофе является машинист, после случившегося сошедший с ума от потрясения.
  
  Хранитель
  
  Амарант вся была муаровая, струящаяся, как шелк, вся в туманах, газовой ткани и дыме дамских сигарет, мундштук для которых чудесно играл новыми бликами в ее ломких пальцах. У Амарант были хрупкие запястья, острые лопатки, кошачье личико и черное каре, и самые длинные прядки легко касались шеи.
  Амарант была вся тонкая, гибкая, то ли на змею похожая, то ли на куницу. У ее ног любой художник имел бы право изобразить горы кровоточащих сердец, но зачем, когда художники дерутся за право изобразить ее саму? Амарант была представлена уйме людей со связями, деньгами и липкими взглядами, и Амарант была гейшей высшего света, получавшей бриллианты за налитую чашку английского чая - "Будьте добры с лимоном и без сахара, голубушка".
  
  Амарант была безродной, безмужней, бездетной, и эти повторяющиеся "без" свивались вокруг ее изящной головки с подколотыми волосами терновым венком. Утешить ее стремились многие, самым простым и логичным способом: дать род, мужа, детей. В свои неизвестно сколько лет Амарант улыбалась и тихим мурлыкающим голосом отказывалась.
  Амарант не была любима никем, потому что мужчинам не нужна была женщина, не желающая принадлежать, а женщинам не нужна была дама, вслед которой сворачивают головы. Впрочем, назвать ее монахиней можно было бы лишь с указанием новой религии - религии имени Клеопатры и Марии-Антуанетты. Амарант не блистала на приемах, потому что ее сумрак, тени, полуоттенки не переносили грубого резкого света. С Амарант говорили шепотом.
  Амарант носила платья из атласа, органзы, шелка, куталась в шали, обнажала белые руки в витых браслетах и по-детски уязвимые позвонки на прозрачной шее, мягко ступала в расшитых туфельках, увешивала волосы, пальцы, запястья драгоценными камнями. Частью дареными, частью - невесть откуда. Амарант чернила тушью темные глаза и не касалась помадой бледных губ.
  
  Ее обожествляли многие, но Феликс ее не обожествлял. Он знал, что дамы лишь сплетничают, и дело не в косметиках и не духах с тайными ароматами, и по утрам и после ванной Амарант ничуть не менее гипонотическое существо. Он знал, что драгоценные камни лишь заглушают перламутровое сияние ее собственной кожи, что ее глаза ничуть не хуже без слоев теней, и что очертания ее тела ни капли не подкрашиваются летящими тканями. Он иногда думал, что именно поэтому Амарант и с ним, а не кем-то другим - покровительства и обожания ей хватало за порогом апартаментов. А Феликс просто наслаждался переливами теней, когда она потягивалась совсем по-кошачьи на жаккардовой софе. И говорил ей, что не считает ее сверхъестественным существом, что он осознает, что она человек, и что его все это прекрасно устраивает. А Амарант в ответ хрустально смеялась и называла его милым мальчиком и глупым мальчиком.
  Ее цвета были синий, фиолетовый и бирюзовый, все темные, густые, чистые оттенки, изредка - черный, который она считала слишком пошлым. Однако единственное украшение, которое она никогда не снимала, было именно черного цвета.
  Это был ключ на тонкой цепочке, тяжелый, ажурный, витой. Без единого камешка, резко контрастирующий с белой кожей. Он слишком часто прятался под платьями, за исключением редких случаев декольте, и не снимался даже в ванной - Феликс хорошо помнил черную линию на ее шее, когда Амарант забывала халат и просила принести. Не снимался и на ночь, больно впиваясь в ее тело и оставляя вдавленные следы, которые она по утрам с хмурым взглядом растирала перед зеркалом. Феликс далеко не сразу догадался спросить, что это за ключ, но догадался.
  - Ты никогда его не снимаешь, и я ни разу не видел, чтобы ты его использовала.
  - Мой мальчик, - засмеялась Амарант. - Веришь ли ты в фей?
  И соскользнула с кресла, принесла тяжелый окованный сундучок, открыла его ключом. Рассказала совершенно бредовую историю - что она, мол, полукровка, а это от предков фейские сокровища, и она должна их беречь и хранить надежнее, чем что бы то ни было в этой жизни. И что сундук иначе никак не открыть, а она никому не отдаст ключа - "Даже тебе, милый". Открыла сундук ключом, который тускло брякнул, стукнувшись о металлический уголок.
  Тогда Феликс не подумал о том, что цепочка слишком короткая, что не могла она не поднимать сундук до уровня своих ключиц, чтобы открыть. Он думал о том, что содержимое сундука стоит куда больше всего того, что он когда-либо видел на Амарант, куда больше того, что ей когда-либо дарили, куда больше, чем подарят, куда больше, чем стоит она сама.
  И он задумал обчистить чудесный сундук. Тем более, на кой черт он Амарант, на которой он почти никогда не видел его сокровищ? Женщина женщиной, да только вот люди встречаются и расстаются, люди стареют, в конце концов, и через десять лет ее красота увянет и потеряет всю свою призрачную ценность, за которую нынче готовы убивать и развязывать войны.
  Уже первая попытка его была неудачей.
  Он решил сделать самое простое, что могло прийти в голову - снять со спящей Амарант цепочку. Напоил ее вином со снотворным, полюбовался на беззащино откинувшуюся на подушке голову, на бархатные скулы и острые ресницы, осторожно вытянул из-под одеяла цепочку и за ней ключ. Протянул цепочку по кругу, отыскивая замок, еще раз - не попадается, темно... наткнулся глазами на иронично-сонный взгляд Амарант из-под ресниц.
  - У него нет замка, - невнятно пробормотала она. - Иначе я не хранила бы его на шее, глупый.
  И никаких укоров, никакого гнева, обвинений - ничего совершенно, все та же насмешка, пустая, мудрая, непонятная. Опять корчит из себя неземную сущность, с отчетливым раздражением подумал Феликс.
  Второй раз он сделал чуть умнее. Не помогло, правда. Снова ночью, снова в тот момент, когда Амарант уже уснула, взял кусачки и тихо, обернув все тканью, попытался перекусить треклятую цепочку. Она не поддавалась - уже красные пятна на ладонях, болью отдается в сухожилиях, кусачки скрипят.
  А Амарант даже не просыпается, лежит, раскинувшись на постели, глаза закрыты, ресницы бросают тень от свечного пламени на щеки, лежит и во сне еле слышно смеется. Можно было бы сказать "хихикает", но не про Амарант. Она слишком не та сущность для подобных звуков.
  И сундук на видное место поставила. Издевается совсем в открытую, ни стыда ни совести - а впрочем, откуда бы? А он стоит, поблескивает лаком, и замочная скважина на самом виду.
  Да вот только Феликс пытался взломать заветный сундук. Очень аккуратно, пока одна из отмычек не осталась внутри без надежды на освобождение. Амарант вернулась вечером, устало покачала головой, прихватила двумя пальцами, подергала - не вытягивается, взяла ключ, вставила в скважину сквозь отмычку, стряхнула ее кусок на пол, открыла и закрыла. Наклонилась, подняла с пола бесполезный штырек и с обаятельной улыбкой протянула его Феликсу. Тот чертыхнулся, выхватил из ее рук железку и с резким разворотом вылетел из комнаты.
  Он не понял, когда изменилось его отношение к Амарант. После заветного сундука, это ясно. На первую ли неделю, на вторую, на третью - когда фейские богатства захватили его сознание, кто знает? Но на смену мягкому спокойному теплу - скорее привязанность, нежели любовь - пришло чистое, нетронутое равнодушие. Скорее даже и не так: на смену уютному теплу Амарант пришло горячее, обжигающее желание обладать драгоценностями фей. Они начали сниться ему, чудиться в блеске оконного стекла и бликах на фужерах для напитков, уверенно и мерно сводить с ума.
  И наконец он решился на вещь, которая полгода назад показалась бы ему полуночным бредом. Нет хранительницы ключа - нет проблем с обладанием содержимого сундука.
  Конечно, Амарант не ожидала от него такого. Еще и в темном переулке, в сумраке - боже, какая пошлость, как банально, какие грязные здесь стены. Стоял май, и руки ее сверкали белизной сквозь ажур темной накидки, облака рассеивали пронзительный ледяной свет луны, а глаза Амарант были полны недоверия и испуга.
  - Феликс, милый, ты что?
  И омерзительное участие в голосе, тонкие, обеспокоенные интонации.
  - Отдай ключ мне.
  - Ключ? Ты про этот? - и потянула пальцами почти невидимую цепочку.
  - Этот, этот.
  - Прости, милый, я не могу. Он не снимается, - и опять, опять, опять чертова улыбка!
  - Я видел, как ты растягивала цепочку, чтобы открыть сундук. В ней есть какая-то хитрость.
  - Милый, это хитрости сундука, мне они не подвластны. Снять ее у меня и так не выйдет. Ты думаешь, я не пыталась?
  - Это неважно. Если ты ее немедленно не снимешь, я вышибу тебе мозги к чертям.
  Амарант снова перевела оленьи глаза на матово поблескивающий ствол пистолета. Она не разбиралась в оружии, но видно было, что за блеф она его не считала.
  И правильно делала, потому что, стоило ей только заговорить, как у Феликса сдали нервы. Выстрел не пробил ночную тишину насквозь - обдуманно выбранный глушитель. Амарант удивленно покачнулась назад, посмотрела на свою грудь, где днем ясно стало бы видно расплывающееся пятно. Вскинула взгляд на Феликса и... снова рассмеялась.
  - Мой мальчик, мой милый глупый мальчик...
  Феликс оцепенело смотрел на то, как его женщина рассыпалась прахом, растворялась дымом, совсем как пепел ее же сигарет. Плюнул, бросился разгребать прах и взвыл от отчаяния - ключа там не было...
  Наверное, именно это стало последней каплей для его и без того тронутого рассудка. Не прекращая поскуливать, Феликс, все еще на коленях, сунул дуло себе в зубы и без осознания происходящего нажал на спусковой крючок.
  
  Амарант отделилась от стены, все в том же платье, с той же накидкой, с той же сигаретой. Затянулась дымом с каким-то приятным ароматом и, играя ключом на цепочке, направилась домой. Ей ужасно, чудовищно хотелось спать после долгого вечера с танцами и утомительно пустыми разговорами.
  Раджваат
  - Радж-ваат, Радж-ваат, Радж-ваат...
  Кумкват так притомилась за долгую дорогую и двухдневные ночевки черти где в компании тараканов, что даже в стуке колес поезда слышала - с натяжкой, в дремоте, но слышала, - название конечной цели. Мама, конечно, город Раджваат конечной целью не считала, да и вообще согласилась туда ехать со скрипом. Главными аргументами Кумкват были лучшие оценки за год в школе да убедительное "Мам, ну все-таки вместо подарка... день рождения же...".
  Маму можно было понять - смотреть в городе Раджваате было почти нечего. Только Стеклянный город, а больше - ни соборов, ни музеев, ни пейзажей, ни даже моря. Горы Раджваат, чье название только помечалось буквенной пометкой, в отличие от города, были сутулы, приземисты и скучны - как для скалолазов, так и для туристов. Договориться заехать в Раджваат было бы просто, находись он по дороге - но Кумкват, на пару с раздраженной уставшей родительницей, пришлось проделать большой крюк до мелкого городишки.
  Кумкват усилием воли сбросила наваждение, шепчущее колесами заветное название, ткнулась лбом в дрожащее оконное стекло. Жест был красивый, киношный такой жест, однако в жизни стекло тряслось и сбрасывало, отталкивало лоб, и можно было только было прижиматься сильнее и ударяться, набивая шишки. Девочка крепче сжала в кулаке кусок стекла, переливающийся оттенками от пурпура до коралла. То, что этот амулет - кусок Стеклянного города, ей говорила еще бабушка. От которой, собственно, он ей и достался. Бабушка вообще, если честно, много ей всего говорила. Так много, что мама и папа начинали сердиться - "Ну что ты забиваешь ребенку голову сказками, ей учиться надо...".
  Как и в любом городе с единственной-одинокой достопримечательностью, Раджваат весь насквозь пропитался Стеклянным городом. Листовки, приглашения на экскурсии - и каждая обещала незабываемые впечатления. Мелкая суета мелкого города, с торговками горячей кукурузой (запах обещал гораздо больше, чем могли дать вываренные размякшие початки), с прилавками с цветными пластмассками, ничего общего со Стеклянным городом, конечно же, не имеющими, но зато и доступными простым туристам. Чуть более приличные поделки предлагали в дорого оформленных салонах, но и там наживались на способности заменять реальное желаемым: любому, кто удосужился бы хоть немного поинтересоваться, становилось известно, что Стеклянный город неприкосновенен. Разумеется, власти города понимали, что только дай волю - и местную золотую жилу растащат на сувениры и подарки. Растащат Сикстинскую капеллу на картинки в рамочке, поставить на рабочий стол...
  Раджваат, как с омерзением поняла Кумкват, был насквозь меркантильным городом. При всей магнетичности звучания, при всем том чуде, которое можно было бы лицезреть ежедневно, все это было только эффективной, да еще и не слишком крупной машиной по выкачиванию средств из путешественников и зевак. Впрочем - Кумкват откинулась на спинку сиденья - где бы и что бы они видели, отличающееся в сути своей от вот такой продажности...
  Кумкват не принадлежала к той касте детей, кому нужны фотографии на фоне чего-либо, чтобы сказать сверстникам - "А вот это мы с мамой отдыхали там-то". Кумкват, если честно, вообще не любила путешествовать. Она хотела посмотреть на то, что было целым от того куска, который она держала в ладонях, который иногда - от нервов и пота - грозил выскользнуть, и тогда она падала и ссаживала колени, лишь бы только поймать заветное.
  Уговорить маму поехать смотреть Стеклянный город немедленно не получилось.
  
  - ... действительное происхождение же остается неизвестным. Существуют, однако, разные гипотезы; согласно одной из них, Стеклянный город является храмовым комплексом, высеченным в природных залежах монахами в районе десятого века. Ее косвенным подтверждением является характерная форма так называемых "башен". Обратите внимание, что они довольно ясно напоминают собой очертания готических соборов...
  - ...десятого века, - ехидно закончила Кумкват.
  - Простите?
  - Готический стиль в архитектуре развивался с XII века, а сказанное вами - лапша на уши для простофиль. Чем вызвано суждение о возрасте комплекса?
  - Был определен возраст деталей внутреннего убранства комплекса, вмонтированных в стены и потолки. Как вы понимаете, появиться внутри до того, как появились залы, невозможно...
  - Однако вам не кажется, что это не дает оснований рассуждать о возрасте внешней формы? А скорее даже о ее рукотворности?
  Кумкват пыталась говорить складно, хотя, конечно, подобным официозным стилем она владела не очень. Впрочем, гиду-экскурсоводу хватало.
  - Разумеется. Будь очертания Стеклянного города причудой природы естественной формой залежей стекла, они давно приняли бы гораздо более мягкие очертания. Примерно по тому же принципу, что и горы - старые горы всегда более пологи, вам знаком этот принцип? Древность же месторождения хрусталя не оставляет сомнений. Вопрос только в уникальности данного явления, поскольку хрусталь обычно является прозрачным и бесцветным минералом...
  - Однако что насчет другой версии происхождения Стеклянного города? Насколько я знаю, согласно ей исчезает как упомянутый вопрос, так и вопрос необычной формы пиков, венчающих каждый зал.
  Кумкват прикусила язык - фраза получилась крайне неуклюжей. Экскурсовод, немолодой, но всезнающий и всеопытный, на пару секунд замешался - заметил ее глаза, кажется, либо просто почуял неладное, - и прояснился лицом, когда понял, в какую сторону клонит въедливая школьница.
  - А, наша юная гостья, судя по всему, намекает на другую популярную в народе версию происхождения данного уникального явления. Если вы присмотритесь внимательнее к форме залов и очертаниям всей галереи, то легко поймете, почему наши предки увидели в ней хвост дракона, погребенного под холмом. Впоследствии легенда развивалась, и теперь уже принято рассказывать, что дракон был усыплен феями, отобравшими обманом у него чешуйку, дарующую ему вечную жизнь... Не правда ли, красочная легенда, со своеобразным колоритом?.. Пройдемте же дальше, вот здесь поворот. При Констанце Втором комплекс неоднократно...
  Кумкват вздохнула. Что и требовалось доказать, в общем-то... Девочка решила плюнуть на вежливость, подождала, пока мама немного отвлечется на любование картинами и канделябрами, и тихонько оторвалась от группы. Ей казалось странным, что люди приходят в такое место смотреть на произведения искусства.
  Сюда, в стеклянный храм. В чертогах льда, который не обжигает холодом, в тончайших вуалях, которые невозможно разбить, в оттенках чистейшей акварели, в не знавших кисти красках, квинтэссенции самого цвета, идея цвета. Снаружи Стеклянный город казался застывшими потоками воды, фотографией водопада, может быть. Кумкват вздохнула. Как можно отрицать очевидное только потому, что "драконов не бывает"? Как можно поддаваться только потому, что так принято думать? Как можно не видеть гребень, обзывая его стилизацией под готические соборы? Как можно не видеть крутые бока, резной узор чешуи? Насколько нужно быть слепым?..
  Кумкват протерла уставшие от линз глаза. Линзы мешались, однако смаргивать помеху пока еще было нельзя. Ей предстояла филигранная работа, и она пошла вдоль хребта, выискивая нужный оттенок. Сине-сизый, бирюза, чистый янтарь, нежно-мятный - все не то, и стоит больших усилий не поддаваться этому очарованию, не увлекаться рассматриванием, не падать в переплеты цветов. Нужный - смесь пурпура и коралла - промелькнул на краю осознанного зрения, и Кумкват даже не сразу поняла, что действительно узнала его. Участок, где красный переходил в фиолетовый, находился на повороте, и нужный Кумкват участок находился на две ладони правее витражного окна (которое, к слову, здесь смотрелось глупо, дешево и пошло). Кумкват зарылась обеими руками в сумочку, в сторону полетели тетради, ручки, ни разу не пользованная помада, подаренная мамой. Тканевый мешочек нашелся не сразу, но - нашелся, не потерялся, как не потерялся до того в веках и десятках веков. Кумкват достала чешуйку трясущимися руками, огляделась - никто не видит, приладила торопливо ее на место, прихлопнула кулаком, ссадив кожу.
  Чешуйка вросла немедленно. Она скорее даже втекла в общий узор, будто налившийся особым мерцанием, будто ожививший все свои богатые оттенки. Хрустальные стены задрожали, и в зарождающемся грохоте Кумкват ясно расслышала глухой утробный рев, пока что совсем тихий. С холма посыпались камни, начали оползать пласты, испуганные люди с дикими криками высыпали из Стеклянного города, местной гордости, стилизации под готические соборы двенадцатого века, датированной десятым. И тогда Кумкват, то ли из лихости, то ли для правильности момента, снова шарахнула кулаком по прозрачному боку. Линза все-таки выпала и унеслась куда-то в бок, подхваченная ветром, и Кумкват знала, что глаза ее, где нарисованный зрачок остался только в правом, смотрятся странно и пугающе. Девочка набрала полные легкие, и крик, зародившийся в ее легких, Стеклянный город мечтал услышать с десятого века, а в действительности - еще задолго до того.
  - Лети, Раджваат!
  И из-под холма, доживающего свои последние мгновения, выпросталось сияющее в солнечных лучах, почти прозрачное перепончатое крыло.
  К горизонту
  Если считать опытного моряка за морского волка, то в то время я был где-то на уровне креветки. А Генри, Слепой Капитан, имел право зваться морским дьяволом, хотя и был, думаю, года на два старше меня.
  Точнее, я так думал - что он года на два старше меня.
  А теперь я вот уже пару десятков лет не знаю, что и думать.
  Это было году в тысяча семьсот тридцатом или около того - никогда не силен был в датах. Тридцать четвертый, кажется, да, верно, в том году еще сестра моя двойней разродилась. Ртов в семье было не перечесть, а есть что-то тоже хотелось. На муку тогда цены еще здорово подскочили после войны, и нужно было куда-то деваться, как-то выкарабкиваться. Я понимал, что прибрежными торговыми туда-обратно особенно не заработаешь, и начинал уже смутно подумывать о том, что контрабандистов, если прикинуть, не так уж часто и ловят...
  Генри Безглазый, Генри Слепой, Генри-Страшилище объявил, что собирается плыть к горизонту. На самом деле он много там чего говорил про то, что это нужно для развития государства, для развития науки, ремесел, что нельзя жить на своем клочке суши, как в раковине, что там могут быть несметные богатства и удивительные чудеса. Стоит ли упоминать, что и я, и тысячи таких же, как я, слышали только размер гонорара, а главное - то, что поверенный капитана Генри обязуется выплачивать определенную сумму родственникам погибших по воле случае, буде таковые случатся?
  Маменька, разумеется, отпускать меня не хотела. Старшая сестра поломалась: "Не едь, не едь, ну что ты..." - но мы оба понимали, что для виду, я ей нужен был примерно как киту курительная трубка. Отец открестился от всевозможных решений, заявив, что я уже взрослый и должен сам за себя все решать. Прочие мелкие еще были, чтобы высказывать свое мнение. В споре с маменькой главным аргументом была как раз отцовская удачная формулировка. Провожала меня маменька, как покойника, думая, что я еще передумаю ехать, но рев и причитания в восемнадцать лет... ну, понятно, как. Как киту курительная трубка, ни горячо, ни холодно.
  Конечно, в восемнадцать лет ни о каких премудростях семейного быта я не задумывался. Это сейчас, потрепанный годами и вбивший-таки в свою бестолковую башку немного ума, я понимаю, что та авантюра спасла что меня, что мое семейство от голода и разорения. А тогда... меня не богатства и приключения даже прельщали, если честно. Просто капитан Генри - это капитан Генри. Я не знал тогда ни одного мальчонки начиная от семи и заканчивая двадцатью, кто не сложил бы за него охотно голову и не обнажил бы меч (кто попроще, не голубых кровей - тот как я, с палкой-тростью, обычно).
  
  На самом деле Генри-Страшилище уродливым не был. О, он настолько не был уродливым, что под него стелились и трактирные девицы, и благородные барышни, томно постреливая глазками и слегка, уместно, краснея щечками (у кого потолще, у кого поизящнее). Капитан Генри обладал лицом принца, с точеными такими скулами и выразительным подбородком, шевелюрой гербового льва, смолянисто-черной, аж иссиня, руками музыканта (и все охали, когда вот этими самыми руками он перекручивал канаты или помогал тягать якоря). Страшилищем его прозвали потому же, почему и Слепым, а Слепым - понятно, почему. Оба его глаза были закрыты жемчужно-белыми бельмами. Даже красивое в чем-то зрелище, но все равно жуткое настолько, что маленькие дети пугались. Насколько мне было известно, он правда ничего не видел, хотя порой казалось, что он попросту забывает о своей слепоте. Его руки всегда двигались впереди него, но это были такие неуловимые скользящие движения, что, закрой он глаза вовсе, его сложно было бы принять за незрячего. Капитан Генри был честолюбив, как сам смертный грех Гордыни. Он настолько многое делал без толку, для красоты, на публику, что, не будь он собой - был бы посмешищем для каждого юнги. Но Генри Безглазый был Генри Безглазым, и том, что постоянно казался бездельничающим, искупалось тем, что у него всегда и все было сделано - и притом идеально. Он безукоризненно читал карты, притом пользуясь лишь пальцами, ощупывая вдавленные пером контуры, и безошибочно по ним ориентировался. Он вязал узлы, не глядя и не думая о них, одновременно с тем раздавая на все стороны приказы. Он не гнушался самой, казалось бы, черной работы, умудряясь красоваться во время гребли. Он замирал где-то у середины мачты, опираясь ногой о канат да перехватил саму мачту ладонью, подставлял профиль предзакатному солнцу, позволял ветру хлопать своей белоснежной рубашкой в воланах, откидывал небрежным жестом волосы с лица. И в то время, как юнцы ловили жадным взглядом явление легенды, а старые моряки усмехались в усы - молодой еще, кровь горячая, перерастет, - он спускался и невозмутимо сообщал, когда и как изменится ветер. В море нечего делать без чувства моря, это я вам сейчас уже говорю, а я проходил по морям да океанам... дай подумать...лет сорок без малого, впечатляет? То-то же... Так вот, в море делать без чувства моря нечего, а у капитана Генри оно было таким, что, как мне думается, он просто сам был в какой-то мере морем.
  Он вел себя, как отпрыск графского семейства, пока находился на суше, он превращался становился совершенно своим среди моряков, с его двусмысленными залихватскими шутками и умением пить не пьянея, он блестяще танцевал менуэт и, вернувшись на палубу, отплясывал "Чайку" так, что - вот клянусь вам! - ноги сами пытались пуститься в пляс, и, клянусь, виной тому было не вино. Он равно мог петь в хоре и драл глотку, распевая рыбацкие песни, равно мог заковыристо отправить ко всем возможным дьяволам и сделать изящнейший комплимент, так что нашего рода ребята понять-то не могли, о чем там речь, да...
  
  Стоит ли говорить, что желающих плыть к горизонту было несметное количество?
  Поначалу предполагалось, что корабль будет один, для этого выбрали отличную посудину: фрегат "Эльвира", видели бы вы, какая красавица! Но, разумеется, стоило только прикинуть количество желающих на борт и количество желаемых на борту, как Генри Безглазый схватился за голову и унесся уточнять новый план экспедиции, выбивать на нее деньги и все тому подобное. Мне повезло попасть в самые первые ряды желающих и проходящих, мальчиком я был талантливым, да еще к тому же водил близкую дружбу с мальчиком-прислугой, работавшим у Генри Слепого в доме.
  Не знаю, стоит ли мне благодарить провидение за пережитое мной. Вернувшись из того плавания, я никогда больше не уходил дальше изведанных земель - благо, и того потом хватало на жизнь, а заработанное на "Эльвире" позволило даже отложить кое-какие деньги. Однако щенячий восторг и священное преклонение, которое я испытывал к Генри, далеко не в одиночку, надо сказать, испытывал, сменились совсем другими чувствами.
  Случилось так, что в ту ночь, когда мы прибыли, было именно мое дежурство. Я коротал время за фантазиями да попытками вспомнить знакомые звезды, и - то ли поздно, то ли, вернее сказать, рано на палубу вышел капитан. Он как-то слишком уверенно прошел ко мне, окинул меня насмешливым взглядом.
  - Стоишь?
  - Стою.
  Он даже не поправил меня, хотя я и забылся, пропустив уставное обращение. Облокотился о резной борт, обернулся назад, на идущие позади птичьей стаей корабли, прищурился вперед - туда, где занималась зарница. Меня удивляла такая перемена его поведения, и я с тайным жутковатым холодком в животе смотрел на того, кто не должен был бы видеть, а вел себя, как зрячий.
  - Утром скажешь, что можно разворачивать, - неожиданно сказал Генри-Страшилище, и я не сразу понял, что обращаются ко мне. Повернуться-то капитан не повернулся, а имя мое он вообще вряд ли в голове держал, ни к чему ему оно...
  - Разворачивать?.. Но почему, припасов еще много, команда не вымоталась, потерь нет...
  - Так приплыли же.
  - Приплыли?!
  Вместо ответа Генри Безглазый кивнул за борт. Я нерешительно пододвинулся и осторожно глянул вперед. И клянусь чем угодно, за всю свою буйную жизнь я не видел такого, чтобы вода в каком-то месте стояла, как в стеклянной бадье, а стекла и не было вовсе. Уровень воды различался, и на месте перепада волны разбивались о невидимую преграду. Вода по ту сторону темно мерцала, плескала и вела себя, если так подумать, как обычная вода, да только что там такое могло быть - и думать не хочу.
  - Смотри, смотри, завтра не увидишь уже такого.
  - Но капитан, вы...
  Он отмахнулся, как от назойливой мухи.
  - Да зрячий я, зрячий, балда.
  - Но зрачки...
  Он наконец обернулся и широко ухмыльнулся.
  - А мне... - говорит. - А мне и не положено.
  Что дальше случилось, вы мне и вовсе не поверите. А только кого угодно спросите, пьяным я чепуху городить не начинаю, и миражей тоже не ловлю.
  А только капитан Генри Слепой, оказавшийся никаким вовсе и не слепым, разбился о надраенные доски палубы. Разбился, как бьется уроненная стеклянная безделушка, рассыпался и, подхваченные ветром, собрался уже по ту сторону борта. Я смотрел ошалевшими глазами на иссиня-черного исполинского коня, обросшего местами чешуей да плавниками, и на мягких лошадиных губах мне почудилась знакомая азартная ухмылка, в самый последний момент перед тем, как он исчез за горизонтом.
  
  Наутро капитана, конечно же, в его каюте не нашли. С водой ничего странного не происходило, все было, как положено, и свалили все на то, что капитан сам, головой помутившись, бросился в воду - тем более что сам оставил распоряжения на своем письменном столе. Мне, разумеется, никто не поверил.
  Но с тех пор я так и решил для себя, что черти куда плавать - это не для меня.
  Незнакомство
  По асфальту мело снежной крошкой, колючей, мелкой, больше похожей на крупу, нежели на снег. Лера устаканила чемодан в более или менее устойчивое положение, присела сверху, поправила выбившуюся из-под шапки и уже оледеневшую прядь волос. Наконец-то выдохнула теплое облако на пальцы: руки к тому моменту, хоть и прикрытые наполовину длинными рукавами свитера, окоченели окончательно. Бывает такое противное замерзание - когда каждое лишнее движение, каждая сорвавшаяся попытка расстегнуть или застегнуть молнию отзывается в беспомощных конечностях пронзительной болью.
  Лерка не любила такую зиму. Лерка вообще зиму не любила, но такую - особо: бесснежную, серую, сухую, и притом холодную до болезненности. Лерка, признаться, и зимние каникулы тоже не любила. Летом - озеро, летом поздние рыжие закаты, музыка в открытое окно, ночные парки. А зимой... так, издевательство одно.
  Домой не хотелось. И дело не в страстной любви к университету, хотя Лерку и можно было бы назвать фанатом своего дела, просто не хотелось из знакомого - в знакомое. Как по конвейеру, туда и обратно. А потому в этот год Лерка позвонила маме ("Просто тут... Ну, у Тани Коленцовой день рождения, и вообще... ничего? Я потом, весной приеду, честно-честно!") и через полчаса попрощалась с однокурсниками. А билет взяла на вокзале, доживающем последние годы. Неперспективное направление, мелкие города, две кассы, две пустых платформы, пара выключенных фонарей и поземка на асфальте с разметкой. Через десять минут посадка на поезд в город, о котором не знала ничего, кроме названия да, пожалуй, того, что там на гербе вроде бы медведь. Мало ли их, с медведями... Багаж все равно вышел солидным, с книгами и запасной обувью. Лерка все ногти обломала, пока возилась с ним на злостных ступеньках - у выхода из общежития, потом в метро и еще на вокзале. Желающих помогать не нашлось, да не очень-то и ожидалось, а потом все сама и сама.
  
  На платформе было почти безлюдно: сама Лерка, присевшая на покачивающийся чемодан, где-то с краю две смутные фигуры, искаженные плотной зимней одеждой, молчаливая бабка с клетчатой сумкой на колесах и лохматым пуховым платком непотребного цвета, да мужчина, выступивший откуда-то сзади. Он торопливо шарил по карманам, а скучающая Лерка пыталась придумать, куда на этом направлении мог бы ехать такой человек. Человек с лицом слегка безумного художника явно не мог собираться в деревню доить коров. Разве что родственники у него в том же городишке, куда собралась Лерка... Про родственников она решила не думать. Слегка безумным художникам в ее системе мироздания не полагалось ездить на каникулы к бабушке.
  А совсем если откровенно - у него не только лицо было такое. Он весь был слегка расхристанный, как человек, которому некогда думать о внешнем виде, и который выглядит только... гмм, порывистей от такого. У него на щеках была легкая щетина - если бы не темная масть, не заметить и вовсе. У него волосы были обросшие и встрепанные, ветер ладонью прошелся, запорошенные сухим снегом. Шарф почти не закрывает шеи с хрупким кадыком, и на шее чуть-чуть видна иногда серебряная цепочка. Лерка сразу как-то решила, что это не от крестика. Не положено таким людям носить крестик.
  - Ты куришь?
  Она вздрогнула от неожиданного обращения.
  - Простите?
  - Зажигалки не найдется?
  - А, да, конечно...
  Сашка суетливо обломала ноготь о замочек молнии, докопалась до зажигалки и передала.
  - Значит, куришь все-таки... зря. Тебе не идет.
  - Да нет, что вы, это так, для благовоний, я палочки жгу, что вы...
  Он прикурил и глубоко затянулся прогорклым дымом. Запах, надо думать, стоял бы омерзительный - однако и у холода есть свои плюсы, и все возможные запахи напрочь отбиты были солоноватым водянистым запахом зимы. А когда человек с лицом слегка безумного художника возвращал ей зажигалку, Лерка столкнулась с ним взглядом, как-то примерно так, как на велосипедах сталкиваются, с недоумением и вжатой в плечи головой.
  - А, ты про глаза? Это не болезнь, нормально все, - он опять затянулся, прищурился куда-то вверх, и Лерка вдруг поверила, что серо-зеленые, почти однотонные глаза безо всяких лишних вкраплений вроде зрачков - это и вправду не болезнь и все нормально. - Ты к родителям, что ли?
  Она помотала головой.
  - К парню?
  - Да нет у меня парня...
  - А у меня была. Девушка, то есть, - внезапно и как-то совсем неуместно сказал он. Лерка ответила со скучающей вежливостью, стирая носок сапога о платформу, хотя и была откровенно заинтересована:
  - Бросила, что ли?
  - Практически. Я, видишь ли, ей мог луну с неба достать. И еще лунный луч в заколку свернуть. Я вообще много чего могу. Ну чего ты хохочешь? Я же серьезно, правда...
  - А еще что можете?
  - Могу бабочек связать в бант, очень здорово на закате смотрится, кстати... там один силуэт, если всматриваться - бабочки, а общим взглядом - лента в узле. Могу заставить колокольчики в лесу светиться. А зимой светлячков могу выманить.
  - Что ж она вас тогда бросила, раз вы такой с лучом и луной?
  - Да не нужно ей все это оказалось. Застал, представляешь, в постели с каким-то вообще незнакомым подонком, хоть бы совесть поимела... А так - "Милый, ты знаешь, я пришла к выводу, что мы слишком разные, чтобы быть вместе, а потому нам стоит расстаться, чтобы не тащить на себе груз бесперспективных отношений", до сих пор как вспомню, гадливо становится.
  Лерка захихикала в рукава - передразнил незнакомец так, что пассия его показалась как минимум круглой дурой, но очень убедительно.
  - И что вы, бросили ее? Теперь уезжаете?
  - Убил я ее, ее и ее выхухоля, - беспечно отозвался незнакомец, с сожалением глядя на догорающую сигарету. - И теперь уезжаю.
  Привокзальные деревца обступили на минуту платформу темным лесом со снежной проседью, обступили - и отступили, с оттягом, со шлейфом, с призраком чащи в глазах. Странный человек-нечеловек стоял, раздумывая, попросить снова зажигалку или не стоит. На ресницах, над серо-зелеными омутами, осел нетающий колючий снег, и Лерка подумала, что все-таки в эту зиму его делали из муки. Спросила так же беспечно:
  - А как убили?
  - Как-как... бабочками. Лентой. Вокруг горла раз - и все... - засмеялся, увидев недоверчивое лицо. - Да шучу я, какие бабочки. Я как услышал это ее заявление, и мужик ее рядом стоит в одной простыне, хоть бы оделся, так у меня аж красные пятна в глазах пошли. Я даже о том не подумал, что руками бы надо или острым чем, сердце остановил и все, что ей, что ему.
  - А уезжать-то зачем?
  - Не знаю. Мне теперь здесь гноем воздух отдает, вот, думаю, может, хоть проветрюсь немного.
  Деревца все еще стояли под призраком чащи, как девочка, не решающаяся снять мамины туфли. Лера ковыряла асфальт исцарапанным сапогом, рассматривала обломанные ногти - когда учеба, о таком не вспоминаешь. Потихоньку подходил поезд, вызывающе обычный, вызывающе шумный.
  - А меня тоже убьете?
  - Тебя-то зачем? Ты же меня не предавала.
  - Ну, мало ли, расскажу кому-нибудь.
  - Если расскажешь - убью, что поделать.
  - А когда убивать будете, придете?
  Он с удивлением покосился на Лерку, сунул наконец затушенный окурок в карман и усмехнулся:
  - Не приду. А вот если не расскажешь - может, приду еще когда... Ну, бывай, студентка!
  Лерка кивнула на прощание, завозилась с грузным чемоданом. А когда затащила его на ступеньки вагона, человека с лицом слегка безумного художника на платформе уже не было. И Лерка почему-то вовсе этому не была удивлена.
  Болезнь
  Мой муж был гением. Он был волшебником слова, сказочником, он был демиургом тысяч отпечатанных и укрытых в плотную глянцевую обложку миров. Поэтому сначала произошедшее казалось мне средоточием несправедливости мира. Потом, когда я действительно поняла, что собственно произошло, я смогла понять своеобразную иронию ситуации. Нечеловеческую, если быть откровенным, иронию; иронию, которая скорее могла бы быть к лицу античным божествам.
  Он, сколько я его помню, никогда не отличался красотой. В нем не чувствовалось того мужского магнетизма, который присущ умеющим себя подать мужчинам, он не блистал знаниями в университете. Девушки не вились стаями, мечтая о его носе картошкой и блеклых ресницах. Он шутил не вовремя, говорил невпопад, был как-то ни к чему и не за чем - а потому его на курсе не то чтобы не любили - скорее, старались вежливо избегать.
  Честно говоря, я была того же сорта. Я была тихой зашуганной девочкой, боялась привлечь слишком много внимания. В школе я такой не была - в школе я была впереди планеты всей, и оттого мне так там доставалось. В университете я решила, что с этим надо что-то делать. И в итоге мы - я и тогда еще не мой муж - остались за бортом общей шумной, изобретательной на досуг студенческой компании. А раз так - никто не удивился, когда в конце четвертого курса мы поженились.
  Тогда он еще не писал. Он начал творить позже, когда я забеременела и родила мертвого. К тому моменту мы были уже умопомрачительно влюблены друг в друга, и смерть так и не появившегося на свет третьего компонента счастливой семьи больно ударила как по мне, так и по нему. Мы даже не заговаривали больше о беременности, было слишком страшно - а вдруг снова так же?
  И вот тогда у нас появилась маленькая семейная игра. Мы сидели вечерами на нашей маленькой, уже обтрепанной после ремонта кухне, и он рассказывал нам сказки - мне и нашему сыну. И мы оба внимательно слушали.
  Но тогда он еще не писал. Он начал писать позже, когда наш сын подрос, и мой муж заявил, что не может дать ему читать то, что видит в книжных магазинах. Ну, кроме ряда исключений, но все равно - надо больше. И тогда он начал издаваться.
  Мой муж за свою жизнь написал восемнадцать изданных книг и рассказал бесконечность сказок. Боль от потери сына улеглась через годы, хотя детей мы так и не завели больше, но призрак нашего сына был с нами всегда, неотступно, взрослея с книгами своего отца. Призрака уже больше не было в разговорах, мы не вспоминали о нем - и все же часть его растворилась в словах.
  Наверное, именно поэтому, из-за той давней травмы я позволила себе в какой-то момент подумать, что он сошел с ума.
  
  Все началось обыденно-неприятно: он заболел. Он много кашлял, мы думали, что простыл - и решали вместе, что из лекарств купить, чем полоскать. Потом он начал кашлять болезненно. А после - кашлять кровью.
  В ответ на мои обеспокоенные реплики он смеялся и говорил, что у него полные легкие фей. Пару раз я смолчала, приняв его отговорку, позже обеспокоенно переспрашивала - он молчал и как-то жалко, бессильно улыбался, а после начала сердиться. Я видела в этом всего лишь попытку остроумно избежать забот, связанных с лечением. Я забеспокоилась о его психическом здоровье, когда он в какой-то момент показал мне в выкашлянной крови пластинки летучих семян, доказывая, что это - обломки фейских крыльев. Я смотрела на него, бессознательно прижав руки к груди вместе с полотенцем, которым до этого вытирала чашки. И, ошарашенная страшной догадкой, медленно кивнула. Он снова жалко улыбнулся, понял, что я не поверила - но сделать ничего не мог.
  Тем временем кашель беспокоил меня все больше и больше. Зарекшись ходить к тому шарлатану, который заявил, что все наши беды - от неверия, и прописал какой-то бесполезный сироп. На этом целительные возможности больницы по месту жительства были исчерпаны.
  Муж несколько раз еще показывал мне кленовые семена в крови, всегда - не сухие, какими их привыкли видеть дети, а сырые, бледно-зеленые, почти прозрачные. Я не могла понять, что с ним происходит - ест он их, что ли?! Вряд ли. Подбрасывает в кровь, прежде чем показать мне... зачем?
  Врачи платной клиники разводили руками и кричали на нас, идиотов, за то, что мы пришли так поздно. Мое робкое "Мы думали, что все обойдется" было встречено почти с ненавистью. В чем-то я понимаю такую реакцию, но так уж вышло, что я, что он - оба ненавидели больницы с каким-то суеверным страхом. Тогда я думала, что дело в умершей в положенное ей время в больнице маме, сейчас склоняюсь к тому, что виной этому сковывающему ужасу была смерть моего сына и сопряженные с ней переживания: все в стерильных стенах, стерильных халатах, и можно плакать, потому что косметики на лице все равно нет, да и кому какое дело.
  Так или иначе, но в тот момент, когда я, напуганная негодованием медиков, разрыдалась потом, едва сев в машину, мой муж решительно сказал, что больше я с ним никуда не пойду. Что хватит с меня этого, что хватит с меня воспоминаний, что я у него одна и не железная, что мне вообще беречь себя надо - он рассчитывает встретить со мной старость, и так далее. В общем, такое, от чего ни одна женщина устоять не сможет, если услышит от любимого человека, конечно. Конечно, я спорила. Я спорила много, яростно, но была вынуждена сдаться. И тогда он улыбнулся, поцеловал меня в щеку и сказал, что обязательно сообщит, когда его вылечат.
  А потом он умер, весной, в марте, оставив после себя восемнадцать книг. Все восемнадцать - разные, с разными мирами, с разными героями, с отпечатком своего демиурга в каждом прилагательном. Я выставила их на полку в гостиной, пригласила на самое почетное место, как самых близких гостей.
  Я не переживала, честное слово. Я не плакала, и на похоронах только стояла чуть бледная. Кто-то говорил, что я держусь умницей, кто-то говорил, что я бездушная дрянь, кто-то говорил "какая жалость", кто-то говорил, что он был гением.
  Я не понимала, что он умер. Я не поняла этого и сейчас. Я не верю в то, что завтра я встану, а его не будет на кухне за чашкой чая и с томиком Конан Дойла в руках. Но, кроме того, я не верю, что завтра я встану.
  Потому что я тоже начала кашлять. Сначала даже не заметила, потом думала, что уж я-то точно только простудилась; чуть позже заметила две капли крови в раковине. В груди метался стальной колючий шар.
  И, конечно же, я тут же бросилась к документам, хранившимся в верхнем ящике стола. С самой смерти моего мужа я так и не просмотрела заключение лечащего врача, снимки - все, что угодно. Если совсем откровенно - я, наверное, боялась осознать, что его больше нет. Он был первым и единственным, не лучшим, что могло бы быть, но первым и единственным, кто мог бы быть в моей жизни.
  Первая папка была посвящена туберкулезу. Я и сама думала, что именно туберкулез стал нашим проклятием, однако врачи отрицали наличие возбудителя. Я просмотрела ее быстро, с легкой иронией в звонком сознании отмечая расплывчатые словесные обороты, пытающиеся скрыть банальное недоумение.
  Вторая папка оказалась подборкой аргументов в пользу рака легких. Тут мои ладони замедлили движение сами собой; об этом предположении я не знала, и оно пугало меня даже сейчас.
  В какой-то момент я сориентировалась в обеих папках, собрав из справок, результатов анализов и постановлений целую переписку специалистов. Сходились на одном: больной болен. Судя по всему, неизлечимо. Судя по больному, смертельно.
  О, и тогда я еще не понимала, что произошло. Странно думать, что я так долго была слепой. Я не понимала, что случилось с моим сказочником, до тех самых пор, пока из одного файла не вылетел рентгеновский снимок. Размашистая подпись не оставляло сомнений в и без того очевидной принадлежности моему мужу. На момент снимка поражена была уже значительная часть легкого, и мне страшно было смотреть, представляя, какую боль он при этом испытывал...
  Однако этот страх, более фантомный, нежели реальный, сменился чем-то куда более весомым, когда я всмотрелась в снимок.
  В белых пятнах, очерчивающих мертвые ткани, ясно угадывались миниатюрные силуэты - тонкие, но без сомнения человекоподобные. У некоторых, чуть более четких, чем остальные, за спиной было размытое сияние - донельзя похожее формой на кленовые семена.
  Я выронила снимок, закашлялась, да так и замерла, поднеся одну ладонь ко рту, а вторую - к ребрам. Туда, где легкие, полные фей.
  Изнанка
  Мне снился страшный сон. Начинался он, как и многие страшные сны, совсем обыденно - я шла из университета к метро.
  Было тепло с изредка задевающим прохладным ветром, было солнечно-туманно. Именно за это я всегда так ценила весну. Я решила идти дальней дорогой - несмотря на крюк, знала я ее даже лучше, поскольку была частым гостем в парке. И именно в парке я начала понимать, что что-то не так.
  В парке было много людей; они проскальзывали мимо глаз яркими пятнами, мельтешили на краю видимого мира, и совершенно ни капли не мешали тому отдохнувше-умиротворенному состоянию, когда понимаешь, что работать нужно будет только через час. Или два часа. Или вообще - завтра. Лень, конечно, качество так себе, но и от нее можно удовольствие получать... За неторопливыми, размытыми мыслями я повернула к памятнику, возле которого стояла моя любимая лавочка. Она была чуть в кустах, удобная, прикрытая от солнечных лучей древесными листьями, и я не смогу прикинуть, сколько именно часов за книгами на ней провела. Памятник изображал какого-то слегка экзальтированного политического деятеля, вскинувшего левую руку вперед под сорок пять градусов, а правую патетически прижавшего к груди. Лицо его изображала скорбь по загнивающему миру. Ну, обычно изображало.
  Я не сразу заметила - скорее просто в какой-то момент боковое зрение все-таки запершило отсутствием знакомого силуэта. Трагический персонаж, оставив правую руку у груди, левую прижал ко лбу, заходясь в едком хохоте. В самом его жесте не было ничего отталкивающего или пугающего, однако такая перемена царапнула меня настолько неприятно, что я полуосознанно сложила книгу, аккуратно убрала ее в сумку, поднялась со скамейки, так же медленно, так же аккуратно зачем-то переплела волосы и быстрым целенаправленным шагом вышла их парка.
  Окружающее пространство не заставило ждать нового сюрприза: вместо привычного плаката с рекламой зубной пасты висел новый. Разумеется, я не настолько параноик, чтобы засчитать этот факт сам по себе как что-то из ряда вон, однако само содержание новой рекламы меня удивило - и вызвало то же смутное ощущение тревоги, что и изменившаяся статуя. Я снова заметила подвох не сразу, только тогда, когда одно слово зацепилось за сознание и осталось в нем, раздражая, как соринка в глазу.
  Келпи.
  ...келпи?!
  "Плацида - спокойствие в доме!" - и дальше мелкое, но не менее разборчивое: "подходит для любых домашних питомцев, включая келпи. Ваша лошадка обломит зубы о наше усмирительное! Перед применением проконсультируйтесь с ветеринаром".
  Конечно, речь могла идти о породе собак. Конечно, слово "келпи" может иметь другое значение. Однако, если речь о собаках - почему выделили именно эту породу? И, если имеется в виду что-то иное - почему говорят о лошади?..
  Я не увлекалась мифологией, однако в старшей школе дружила с девочкой, способной, кажется, перечислить навскидку с десяток всевозможных существо одного и того же вида, встречающихся в разных пантеонах. И про келпи, водяных лошадей, я знала именно от нее - когда у нее был приступ любви к кельтам. Однако мало кто из встречавшихся мне мог бы знать о них, а тем более... Домашние питомцы?! Келпи?! Из тысячу лет назад устаревшей сказочки?..
  Да вы издеваетесь?!
  Я брела дальше, и мир вокруг сходил с ума все больше. Алиса бы сказала - "Все страньше и страньше", но любви к коверканию языка я за собой никогда не замечала. Горгульи на домах сменялись ангелами, а там, где ранее были ангелы, теперь горбились горгульи. Аптека на углу завесила окна черным и громко предлагала из мегафона купить гримуары, корень мандрагоры и почему-то домашние тапочки. Особо выделялись последние - из мягкого флиса, со скидкой в тридцать процентов.
  Гротеск и абсурд вмешивались в город, в мой родной, знакомый до незаметности город, и гротеска и абсурда постепенно становилось все больше. То, что ранее казалось возмутительным посягательством на реальность, теперь выглядело скорее уместным, в то время как тяжело угадываемые прежние черты (совершенно обычный киоск с "Вечерней Правдой" на углу, соседствующий с мрачного вида особняком, у которого вместо трубы торчал крест) все больше походили на неумелую копию, пародирование, передразнивание.
  И тут я поняла, что мне снится сон. Что он страшный, но страшные сны бывают, и это такая же неотъемлемая гадость нашего мира, как посещение стоматолога. И я как-то разом успокоилась. Страх не ушел, но это больше не было глухой молчаливой паникой. Ранее меня не оставляло ощущение того, что мой мир, привычный до скрежета зубовного, неотвратимо рушится, утекает сквозь пальцы; теперь жуть в костях больше напоминала ощущения от просмотра фильма ужасов.
  В конце улицы обнаружился развесистый шатер, некогда соотносившийся с торговым центром. Вместо входа в метро я обнаружила вход в штольню, возле которого обрывались рельсы и стояли вагонетки. Внутри вагонеток - о, думаю, не имеет смысла пояснять, что местами поблескивало в пыли и каменной крошке внутри вагонеток.
  Я брела, как загипнотизированная, и испуганно косилась на людей. А люди, поначалу будто бы не видевшие меня, начинали замечать, начинали обращать внимание. Кто-то улыбался мне, как улыбаются давней неприятной знакомой, кто-то хмурился, кто-то с сожалением цокал языком, а я в какой-то момент стала понимать, что именно меня пугает в этих людях.
  Это практически не было заметно у тех, кто мог похвастаться темными глазами. Но в бледно-голубых и светло-серых глазах это смотрелось бельмами, дешевым эффектом. Такие глаза могли бы быть у персонажа из фильма ужасов или на костюмированном балу. Ни у одного из встреченных мной по пути людей, насколько я видела, не было зрачков. Но, кажется, они видели мои глаза. И понимали то, чего не понимала я - только с другими акцентами и другими оттенками.
  Мир вокруг расползался, теряя последние капли логики. Дома меняли цвета, даже не дожидаясь, пока я хотя бы посмотрю в другую сторону; где-то за поворотом действительно пронесся келпи, поднимая веера брызг, люди по щелчку пальцев превращались в черти что еще и по щелчку хлыста возвращались в свое околочеловеческое состояние. А я отчаянно мечтала проснуться - и не могла этого сделать.
  Когда из стеклянной витрины дома, мимо которого я проходила (Гауди непосредственно перед помещением в клинику для душевнобольных), выскользнула женщина, я даже не удивилась. Однако удивилась она, заметив меня: развернулась, уперев руки в бока, проморгалась правым глазом, пощелкала языком, покачала головой...
  Она бы выглядела побитой уличной девицей, если бы не производила при этом впечатления воплощенной элегантности. Маленькое черное платье, драные(явно не нарочно) чулки, резинка левого слегка сползла и виднеется, видавшие виды классические туфли на высоком каблуке, тоже черные, перевязки из грязных бинтов на руках, цепочки на шее. Правый глаз ее, не закрытый медицинской повязкой, был густо зачернен косметикой, и матовый голубой цвет казался провалом посреди всей этой черноты. Губы, накрашенные алым... нет, я не понимаю, как она умудрялась не быть при этом вульгарной.
  - Так, - наконец выдавила она. - А ты что здесь делаешь?
  - Сплю, - совершенно честно ответила я.
  Она снова покачала головой, окинула меня взглядом с головы до ног и обратно:
  - Ну-ну.. ну да что поделать.
  Я не успела воспротивиться, когда она ухватила меня за запястье и резко дернула, впечатывая следом за собой в витринное стекло. Боли на удивление не было, не было даже ощущения передвижения - только больно впившийся бинт на крепко сжимающей мою руку ладони.
  Но мы оказались в двух кварталах от моего дома, в месте, которое я знала, как свои пять пальцев. Женщина стояла, уперевшись в колени руками, и тяжело дышала. Я растерянно озиралась по сторонам. Проводница наконец отдышалась и аккуратно сместила повязку на правый глаз - с левого, где в середине голубой радужки находился стремительно сжавшийся от света зрачок.
  - Значит, так, - сказала она. - Это все тебе приснилось. Я не знаю и знать не хочу, как тебя занесло на Изнанку. Сюда даже отец, голубая кость, эфирная кровь, соваться боится... Если бы тебе не повезло не встретить полукровку - так бы там и осталась, ясно?
  Я ошарашенно кивала, пытаясь понять, сон ли это до сих пор.
  - Так вот, больше никогда не ищи своего отражения в воде после заката. Табу для тебя, запомнила? Нарушишь - утянет обратно.
  Посмотрела на меня, тяжело вздохнула:
  - Ладно, пора мне... И запомни: все это - сон. Запомни и живи, как будто ничего не случилось.
  И растворилась в пестрой летней толпе.
  Я живу так, ка она сказала - будто ничего не было. Не смотрю только в воду после захода солнца.
  Но проблема в одном.
  Если это сон, то почему он до сих пор не заканчивается?
  Я хожу на учебу, я нашла себе пару, съехала от родителей, работаю, развлекаюсь.
  Но что, если я как-нибудь возьму и проснусь?
  Каприз
  Маркиза Бальзарин де Лафайет привыкла, что все ее слова воспринимаются, как неизбежное развитие событий. "Я хочу ожерелье" - заклинание, вызывающее появление драгоценностей, "видеть его больше не хочу" - магическая формула исчезновения обидчика. Маркиза была обожаема родителями, но и с теми долго уживаться не могла, и утомленный папенька отправил ее в загородное имение. "Но там же скучно!" - и в ответ на заклинание раз в неделю устраивался пир, на который привозили ее сверстников из города, и четыре раза в неделю проводилось чаепитие - с гувернанткой и приглашенным гостем.
  Бальзарин была довольно-таки миловидна, хотя до божественной красоты ее симпатичную мордочку не вознес бы ни один поэт. Пышные белокурые локоны производили, к сожалению, впечатление не ангела, но набитой дуры, и голубые глаза, чаще всего едко прищуренные, добавляли ее личику изрядную долю стервозности. Притом настоящей солидной светской стервой девочка в свои двенадцать не была, но определенно обещала ей стать; она не была злой, черствой, не была жестокой и хладнокровной. Просто не ощущала мир таким, каким он являлся, при всем его многообразии.
  Прислуга сбивалась с ног, чтобы угодить юной аристократке, повара замучились искать новые десерты, лакеи теряли туфли, несясь в ее покои с новой безделушкой, немногие грамотные горничные охрипли, читая вслух, гувернантка по вечерам тихонько плакала в вязаную домашнюю шаль, измотанная юной тиранкой. Девочка не осознавала того, что ведет себя неправильно - однако когда незнание освобождало от ответственности? Впрочем, и этой простой истине ее так же забыли обучить.
  Несносных благорожденных отпрысков принято оправдывать невниманием родителей, отсутствием общения со сверстниками, незнанием жизни или, наоборот, слишком ранним введением в холодный взрослый мир. Однако любой из этих сочувствующих теоретиков после недели общения с Бальзарин открещивался бы от своих рассуждений так же яростно, как отказываются от вина с легким миндальным запахом. Бальзарин была примитивнейшим, вульгарнейшим образом избалована, избалована донельзя и бессовестно, и, сама того не зная, могла бы своими капризами добиться с неба луны.
  Ее произвол, творимый везде и всюду, приводил порой к неожиданным результатам: так, например, Мариэтта, маленькая деревенская простофиля, начала воспитываться, как компаньонка маркизе. Гувернантка, понадеявшаяся было, что девочка начнет репетировать на новой подружке хорошие манеры, разыгрывать балы и тому подобное, ошиблась трагически. Мариэтта, пройдоха и сорвиголова, стала лучшей подружкой взбалмошной Бальзарин. Только то, что девчонку приказом встревоженного маркиза отослали в услужение, спасло поместье от детского разбоя, неуправляемого и беспощадного в своей неосознанной жестокости.
  
  Не менее обескураживающей была и ее детская влюбленность - поменявшая ее так, что все, пораженные такой внезапной переменой, только вздохнули с облегчением.
  Началась она тогда, когда Бальзарин, пугавшую лошадей, отловил и чуть было не выпорол помощник конюха. Скандал был - двору и не снилось! Бальзарин орала, что так этого не оставит, все орали, что Эдмунд идиот, хам, мужичье, да что он себе позволяет, Эдмунд орал, что их же драгоценную маркизочку там же и затоптали бы, и вообще сама виновата... А потом Эдмунда выгнали с позором из поместья.
  А Бальзарин, чуть оправившись от возмутительного происшествия, вдруг почувствовала себя неотомщенной. И закатила новый скандал, почти красивый в общем-то скандал, по нотам, и по комнате летали рюши от подушек и пуховки. Добилась того, что недопустимо своенравного парня взяли обратно... и принялась портить ему жизнь.
  А потом вдруг обнаружила, что сидит и слушает его рассказы. А рассказчиком Эдмунд был - от бога, что называется. И то ли он знал бессчетное множество сказок, то ли придумывал их на ходу - но ни разу не повторился за тысячу, десятки тысяч сказок. Про принцев, про принцесс, про арабских духов и китайских драконах, и лучшие, самые настоящие, самые красивые - про фей. И все вздохнули с облегчением в первый раз, потому что успокаивание маркизы разом переместилось на плечи Эдмунда. А спустя еще какое-то время гувернантка обнаружила, что Бальзарин по-подростковому неуклюже влюблена. Она не краснела, как кисейные барышни, и не начинала заикаться, нет! Бальзарин хамила, как уличная торговка, сердилась по малейшему поводу, стоило только завести речь о ее предмете воздыханий. Горничные посмеивались между собой, тихонько и даже с оттенком понимания: Эдмунд вполне заслуживал такого к себе отношения. Не слишком высокий, так что маленькой Бальзарин не казалось, что она стоит рядом с сосной, черноволосый, с упаднически-уставшим выражением лица, глаза - точь-в-точь того же оттенка, что и у нее, ну и сказочник, конечно. В какой-то момент своей жизни любая девушка мечтает о принце. А потом кто-то выйдет за торговца, кто-то и вправду найдет себе принца, объедающегося свининой на приемах и таскающегося по гулящим женщинам. Совсем небольшая часть - но о них говорят шепотом, если вообще говорят - сами становятся принцами. Но, конечно же, в возрасте Бальзарин такая правда либо неизвестна, либо неубедительна... и потому Бальзарин неуклюже, совсем по-подростковому влюбилась в помощника конюха. Тот, кажется, все прекрасно понимал и пользовался своим привилегированным положением, откровенно ленясь.
  Вот и тогда, когда Бальзарин снова разбушевалась, он как сквозь землю провалился. В доме царила суматоха, прислуга металась, кто подхватив юбки, кто придерживая шляпу, кто за пирожным, кто за музыкантами. На нижних этажах только и слышно было крику:
  - Эдмунд!
  - Собакин ты сын, да где ж тебя нелегкая носит?
  - Объявится - выпорю, и выпорю так, что неделю стоять не сможет!
  А маркиза рвала и метала, уже не помня, из-за чего начался скандал. Теперь уже просто требуя фей.
  И когда наконец Эдмунд, спавший в стоге сена, удосужился показать заспанное лицо, его подхватили и немедленно потащили - сказки рассказывать. Впихнутый силой в покои, он растерянно и как-то досадливо обернулся на немедленно захлопнутую дверь, потом удосужился уделить внимание юной особе.
  - Ну и что это такое?
  - Я фей хочу.
  Он тяжко, как рабочий после выматывающего дня, вздохнул.
  - Про Керридвен вам рассказать?
  - Я настоящих хочу.
  И когда он в обычной своей манере, то ли вежливо, то ли откровенно издеваясь, это прокомментировал, разразилась новым потоком брани. Долгим и действительно оскорбительным.
  - Закончила? - негромко спросил Эдмунд.
  Маркиза аж захлебнулась от такого обращения, потеряла дар речи - а он стремительно пересек комнату и оперся ладонями о подлокотники кресла, в котором утопала Бальзарин, навис над ней тяжелой угрожающей фигурой. Бальзарин тихонько всхлипнула и выдавила:
  - Твои... глаза?..
  - Мои. Глаза. Феи феям рознь, кстати.
  И тогда Бальзарин, уже в истерике, хихикнула и не сообщила ровным счетом ничего нового:
  - Твои глаза...
  Он мотнул головой и заметил с тихой яростью:
  - Как же ты мне осточертела.
  
  На вопль маркизы слетелись все слуги в доме. Она съежилась в кресле, вцепившись побелевшими пальцами в подлокотники, и в оцепенении смотрела на неподвижную фигуру на полу.
  - Я... оттолкнула... А он...
  Его загородили спинами, немедленно попытались унести, а дворецкий решил отвлечь на себя внимание девочки. И замер:
  - Маркиза, ваши глаза?..
  Она сморгнула и перевела на него взгляд:
  - Что?..
  - Нет, простите, мне показалось. Так блики легли, будто зрачков нет... я немного испугался. Прошу вашего прощения, маркиза.
  
  А Бальзарин, кстати, после этого стала совсем спокойной, даже молчаливой. И за ум взялась. Только вот ленивой стала - просто до невозможности.
  Урод
  - Ну, вот как-то так и получилось, почтенный... Ты знаешь, я ж ее увидел пятнадцать лет тому назад. Согласен, для нас - вообще не звучит, но она-то - человек, существо хрупкое, слабое... Ей тогда три года было, представляешь? Была в таком глупом желтом платье и с хвостиками. Ни кожи, ни рожи - глаза блеклые, детские, мордашка пухлая, вообще детей не люблю. А тогда - как перемкнуло, не поверишь. Раз - и все, думаю, я теперь до конца своей жизни от нее - никуда. Ну ладно, до конца ее жизни, что тут поделаешь.
  Это потом она уже красавицей стала, а тогда, как у всех детей, только мамка восторгалась да пара родственниц пищала от восторга. И с характером не сложилось, капризная была - ужас! Не дай бог что не по ее! И руки вечно при деле, что-то рвет, связывает, ни секунды спокойной. Мамаша-то у нее не слишком ответственная, так я раза три от одного кипятка только ее уводил... О, еще, помню, чуть утюг на нее горячий не грохнулся. С меня потом ожог неделю сходил, ты можешь себе такое вообразить? С меня - неделю! Да мне до сих пор аж дурно, как представлю, что с ней бы стало...
  Я ее, знаешь, и в школу провожал. Даже, было дело, звонок притормаживал, чтобы не опоздала. Завтрак с собой в сумку подсовывал, и такое случалось, да много что я вообще делал... Нет, она не знала, конечно. Ты что, шутишь? Она тогда грезила принцами и принцессами, и одевалась еще только в одни нежные краски, боевая, правда, была, из песни слов не выкинешь. И вытягивалась потихоньку, и полнота ушла детская, и даже тощая стала и костлявая. Сразу такая худенькая, ветром снесет запросто. Волосы потемнели, остриглась она тогда еще - боже упаси, как остриглась. Сама же во дворе потом и ревела. Я ей лужи подрисовывал, чтобы успокоилась. А роспись по реальности у меня всегда хромала - мама не горюй! Но вот нет, получилось, успокоилась. А потом чуть пообросла, и правда лучше стало, чем было.
   Тебе не надоедает слушать все эти сопливые откровения, нет? Просто сам понимаешь, мне особо это и не рассказать никому, засмеют же. Мало того, что урод, так еще и втюхался... м-да. Да если бы я в Благую Графиню влюбился - и то меньше бы тиранили, эфирная кровь хотя бы, как-никак. А тут - в человека, куда уж ниже пасть? Это я так, и-ро-ни-зи-ру-ю, не обращай внимания.
  Прости, я покороче постараюсь. Так вот, годам к двенадцати моя дама сердца заметила, что что-то с ней не то. Грешила на экстрасенсорные способности; пыталась гадать на Таро, рунах, кофейной гуще и вообще, не знаю, на чем она не пыталась гадать. Я смотрел на это, еле сдерживая смех, но помогать не стал. А смысл ей растить самолюбие? В общем, потерпев крах на, кгхм, "магическом поприще", к четырнадцати она решила, что у нее есть ангел-хранитель. Нет, крылья-то у меня есть, не поспоришь, но вот ангелом... Я чуть с ветки не свалился, когда она такое подруге заявила, на полном серьезе, ответственно так. Ей бы за учебу, на мальчиков, еще на что - а она про ангелов-хранителей! Впрочем, и эта глупость свое отработала и испарилась в дым.
  А потом - и это был самый ужасный период - она начала увлекаться фэйри. Да-да, именно! Решила, что я умирающий от любви к ней фей, который не может показаться ей на глаза из-за того, что законы нашего общества... ну не смейся. Нет, ну серьезно, не смейся! Это тебе сейчас весело, а ты представь, как я мучился тогда.
  - Ну и показался бы, что тебе, жалко?
  - Да куда там... ты посмотри на меня. Я ж форменный урод, хоть в энциклопедию заноси.
  - Она хотела фей - вот и получила бы, что хотела.
  - Ну тебя в чащу! Она фей-то хотела, не шибко отличающихся от принцев и принцесс. Прекрасных, благородных и так далее. Знала бы правду - не горела бы так, конечно. Я же в ее представлении скорее на тролля какого-нибудь похож или еще какую дрянь, упаси Лорд.
  - Ну а потом - прошло-перегорело?
  - Да, конечно... Мне кажется, они все в какой-то момент верят в фей. А потом - прошла любовь, завяли помидоры. Как, в общем-то, и у нас.
  - А крыла-то ты как лишился?
  - Рассказать стыдно, если честно. Моя-немоя барышня к семнадцати остепенилась, решила, что все эти "глупые сказки" не по ней, и вообще она тогда была наивная и юная, а "ангел-хранитель", он же фей - обычное везение. Вот тебе доводилось быть последовательно ангелом, феем и везением потом?
  - "Множество форм я сменил, пока не обрел свободу..."
  - Ага, вроде того. Ну и, самостоятельная и независимая, она тут же влипла в аферу.
  Уж как только я ее не отговаривал! И отворотом, и приукрашивал его, и муть на голову ему насылал... такой чуши, какой он при их встречах нес, калеки в психиатрических клиниках не несут! Да нет, все без толку - влюбилась, как кошка.
  Ревновал, конечно. С ума сходил от ревности, если быть честным. Понимал, что без толку, что, не будь я уродом, тогда еще хоть какая-то надежда, что он - человек, а люди должны быть с людьми, и все прочее - извращение по природе своей... Но продолжал с ненавистью думать. Он не был красавцем, он не был сильным, богатым, умным, элегантным, он вообще был никаким. Я, грешен, сравнивал его с собой - и отчаянно пытался не понимать. Твердил себе: я же сильнее, я могу ей луну с неба, я могу же все, что угодно. И напоминал, что не могу сходить с ней в кино или кафе, не могу погулять по парку.
  У них не было бурного романа. Она любила, но злилась, он мялся, мямлил, переминался с ноги на ногу. Они шлялись по клубам, он пил, а она скучала. Ходили по галереям, он ныл, а она кисла от его нытья.
  - Ну а что мучились-то тогда? Два придурка...
  - Она, говорю ж тебе, любила. А он - я уже после узнал, что он такое. Совсем случайно узнал, хорошо хоть, не слишком поздно.
  Этот гнилой фрукт, оказывается, был в долгах как в шелках. А у пассии моей семья не то чтобы богатая, но и бедной язык назвать не повернется. Он с ней, значит, познакомился, а спустя какое-то время заметил, что она влюбилась. Почесал репу и, гадюка, решил попользоваться моментом... Тем более девочка симпатичная, не с игуаной постель делить, все-таки.
  И вот это его отношение, отношение к моей вздорной святыне, как к чему-то используемому, так взбесило меня, что я пошел на совсем отчаянные меры.
  Ты знаешь, кто такой Меняла?
  - Я так понимаю, ты не о должности?
  - Нет, конечно.
  - Насколько я слышал, это тот отпрыск Неблагих, у которого якобы можно все получить.
  - Бинго! К нему-то я и пошел. И добыл у него Право Мести.
  - Да ну шутишь?!
  - Нет, что ты. Ты же спрашиваешь, куда крыло делось - так на крыло и выменял.
  - Ты же не хочешь сказать, что...
  - Нет, я не знаю, подпитывается ли Меняла фейской плотью, но факт фактом. Уж не знаю, как он это провернул, какую вину он впарил этому человеческому отродью, но бумажка у меня была. Ух, как я его... Тысячу лет не было, чтобы бить - и с таким удовольствием, с оттягом. Эта тварь до последнего так и не поняла, что я такое и за что ему это. В последние минуты скулил, что если выживет - больше ни разу, ни нюхать, ни колоться, ничего... Удивляюсь, как я просмотрел, что он еще и наркоман. Гораздо проще все было бы, наверное.
  - А потом?
  - А что потом? Потом свалили все на бродячую шайку, за золотую цепочку готовую глотки резать. На похоронах Эмма была тонкая, черная, бледная - страшно-красивая, сама на фею походила... Так до сих пор и убивается. Стихи начала писать, довольно поганенькие стишки, но ей нравится. Что-то в духе "Он демоном не был и ангелом тоже, Однако глядел - как морозом по коже", и тому подобное.
  - Не хочешь все-таки ей показаться? Ну мало ли, сам же говоришь, любовь зла и все такое...
  - Да куда мне? Я ж урод форменный.
  Парта
  В конце весны учиться сложнее всего. Солнце, если не выманивает на улицу, пригревает так, что хочется свернуться котом на изжелта-рыжих пятнах и тихонько дремать. Можно урча. Можно с чашкой чая наготове - тоже отличный вариант. Можно с уютной летней книгой. С каплями пластика в ушах, главное, чтобы музыка тоже была - как в стог сена с головой, чтобы золотые пылинки в лучах, чтобы запах горячей травы и ряски в мутной озерной воде. А вместо этого - душная серая книжная пыль, которая, конечно, не без своей прелести, но при других обстоятельствах, в другое время года, в другом месте... Да и жарко. С утра не так чувствуется, а ближе ко второй половине дня воротник рубашки начинает слегка саднить по повлажневшей коже, а в кабинетах копится неприятный застоявшийся запах - все-таки двадцать пять человек в классе, и все живые люди, всем жарко, все взмокают.
  Учителя почти все уже рассказывают из последних крох терпения, и, будь у учеников чуть больше ума в белобрысых головенках, подобное упорство вызывало бы восхищение. Однако, разумеется, ученики остаются учениками: кто-то пишет записки, Клэр на второй парте, не стесняясь никого и ничего, прихорашивается перед крохотным зеркальцем черной глянцевой пудреницы, кто-то рисует в тетрадке от нечего делать, кто-то тайком лазит в Интернете с мобильных гаджетов, прикрываясь рукой. И учителя, разумеется, тоже не рассказывают - бубнят, и им вторит бессильно бьющаяся в стекло глупая муха...
  А ведь, на взгляд Майи, тема была более чем интересная. Конечно, после Бунта все так на феях и помешались, но одно - читать трижды пережеванные и додуманные статейки в сети, а другое - узнавать действительные факты. Однако за счет того, что история была шестым уроком, а погода и не думала портиться, продолжая дразнить и заманивать... в общем, мерная речь текла мимо слуха, еле задевая сознание.
  - ... таким образом, на данный момент люди не могут даже определить, являются ли встречаемые на страницах мировой истории феи представителями не то что одного вида - одного рода! Существует огромное множество противоречивых сведений, в том числе вызванное одновременным недостатком и наличием информации. Поскольку сознание людей, не владеющих наукой в должной мере, оказалось не сдержанным ее правилами, наши предки с легкостью приняли соседство сверхъестественных сущностей... Получилось, что в какой-то мере люди, например, доримской Британии были гораздо более свободомыслящими, нежели непосредственно мы с вами. Есть также интересная теория, которая сводит все мифологии мира к доказанному и очевидному существованию фэйри. Таким образом разрешается в том числе и спор современных историков на тему того, кем собственно являлась кельтская богиня Керидвен и как у древних кельтов, знакомых с Туата де Дананн не понаслышке, соотносились, гм, "титулы", "статусы" богов и фэйри.
  Майя, при всем уважении к учителю и любви к постфейской истории, окончательно потеряла нить повествования - то, что понималось, было знакомым и простым, как дважды два, то, что не понималось, казалось набором невнятно знакомых букв. Так бывает - когда солнце медово-желтое и ложится на сетчатку паутиной. Майя вздохнула и бездумно принялась корябать на парте ручкой. Ручка была гелевая, все смазывалась, и особо плохо прочерчивались дуги, а писать "заборчиком", как в первом классе, не хотелось. Мысли после минутного их бездействия по праву занял Кэрри - ну и кому занимать голову девчонке в мае? Благо избранник ее был непопулярен среди девочек разве что в силу чьей-то злой шутки: красив, соображает, не без вкуса... семья не слишком богатая, ну да кого это смущает в пятнадцать-то лет? Тем более, с наличными у него всегда все в порядке. Может, разве что слишком правильный... И ручка выводила: имя, фамилия, гладкие завитушки.
  
  Ридви с громким, оглушительным хлопком закрыла парту, будто подводя черту под сказанным. Несмотря на хмурые осенние тучи за окном и раннее время, на антропологии было шумно. Обычно Ридви не была одной из тех, кто буйно обсуждает разницу в строении и психологии, но сегодня и ее смогли ввести в дисскуссию. Учитель такой, втянет кого угодно... Не будь специального указа о запрете ганконерам преподавать, Ридви заподозрила бы, что привычка ходить с зажатой в уголке губ зубочисткой является всего лишь подменой трубки. И девочки с восьмого класса и старше, и даже некоторые мальчики служили бы почти энциклопедическим примером влияния ганконеров - несмотря даже на то, что на эфирную кровь влияние другой эфирной крови куда слабее...
  - Подождите, Керридвен. То есть, вы хотите сказать, что изначально homo sapiens и spiritus aetherium не являются двумя отдельными ветвями эволюции?
  - Ну конечно! Вспомните историю, как человеческую, так и нашу. Половина их знаменитостей являются подменышами, полукровками или вовсе выходцами с нашего слоя. Да взять хотя бы сам факт того, что союз эфирной крови и человеческого существа способен дать потомство! И, заметьте, с момента Бунта феи теряют больше, чем люди, поскольку духовная сфера последних получает подпитку в виде беженцев, укрывающихся и вообще любого, кому взбредет в голову уйти в люди. В то же самое время прогресс на нашем слое по факту ушел в ноль по причине полной неспособности хотя бы имитировать технический прогресс.
  Сэр Ллейшон задумался, постукивая ручкой по парте.
  - Безусловно, в вашей теории что-то есть ... не говоря уж о том, что в противном случае она не терзала бы мысли многих историков-оппозиционеров, недовольных официальной версией, - и, подождав, пока все отсмеются, продолжил. - Однако вы не задумывались о том, что так страстно желаемый вами технический прогресс является ничем иным как, извините мне каламбур, регрессом? Представители рода spiritus не нуждаются в девяноста процентов так называемых гаджетов. Подумайте сами, телепатия, гламор, крылья - чем не замена мобильным телефонам, пластической хирургии и самолетам заодно с лифтами? Опять же, как мы все прекрасно знаем, наш род известен феноменальной живучестью за счет гибкости форм, поскольку даже застрявшая на уровне каменного века фейская биология считает, что всех нас нужно относить к одному виду...Тем не менее, ваше предположение об эфирной крови как опережающем эволюцию и вследствие этого отторгнутом виде, простите, уж слишком отдают фантастикой. Не увлекаетесь, нет? А я в свое время зачитывался, роботы, нанокомпьютеры, аж дух захватывало...
  - Я предпочитаю зачитываться человеческими сказками. Там про нас написано много интересного, - с достоинством, по ее мнению, заявила Ридви и отвернулась к окошку, показывая, что дальнейший диалог ей неинтересен. Конечно, с леди Силуэн она бы себе такого не позволила... ну так на то и нужны в школах молоденькие симпатичные преподаватели, только после университета - чтобы ученикам поболтать да повздыхать...
  Небо, долго до того пучившееся, наконец прорвалось, разродилось дождем. Никаких мыслей об очищении от такого дождя не возникало - это был из дождь из породы тех, что размывают дороги, заляпывают окна и иначе пакостничают. Солидный такой, грузный и слякотный дождь. Класс Э-3 бурно обсуждал первопричины: половина утверждала, что мифос и логос стоят над человеческими и эфирными сущностями, и феи вынуждены были уйти вслед за мифосом. Другая половина класса считала, что мифос и логос - результаты деятельности aetherium и sapiens, и мифос был попросту унесен народом Туата де Дананн на новый слой. Сэр Ллейшон уже ушел в режим наблюдения, только остро поглядывая на учеников поверх - вот франт-то - очков с простыми стеклами, по последней моде. Кто-то кипятился, доходя до пещерных средств убеждения в духе шараханья кулаком по столу, кто-то сыпал причудливыми терминами, кто-то апеллировал к простецкому "Да не может быть такого" - кто во что горазд. Ридви скучала. Скучала и считала минуты до перемены, минуты якобы оживления, а на самом деле - не меньшей скуки.
  Класс начал собираться в другое помещение, сэр Ллейшон довольно хлопнул в ладони и предложил в качестве домашнего задания оформить свою точку зрения на тему мифоса и логоса в виде эссе. И только тут - как только можно было не видеть это весь урок! - Ридви заметила на своей парте надпись, заставившую ее вспыхнуть - то ли от гнева, то ли от смущения. Она торопливо выдернула листок из блокнота, погрызла конец ручки, сочиняя достаточно высокопарное и эффектное сообщение, а потом аккуратно налепила листок на кусочек жвачки под парту изнутри - с другой стороны надписи.
  
  Майя уже собиралась сорваться в столовую, пока не разобрали ее любимые булочки с сыром, как вдруг, запихивая в парту стопку тетрадей и учебников, нашарила там приклеенный кем-то листок. Достала, развернула. Проморгалась, положила на столешницу - рядом с только что накарябанной надписью.
  И как-то оно так странно и дико сложилось, что девочке захотелось обернуться - не смотрит ли кто.
  Гелевой ручкой на парте было выцарапано "Кэрри Дуэн" и по-детски дурацкое сердечко рядом.
  А письмо отвечало, сочась надменностью, свойственной только подросткам:
  "Неизвестный мой обожатель! Перед тем, как в следующий раз отмечать какие-либо предметы моим именем, пожалуйста, потрудись и запомни, как оно пишется. На всякий случай - так же, как та самая барышня у человеческих кельтов. Несмотря на это, польщена.
  С уважением,
  Керридвен"
  Вестник
  Роберт торчал над чертовым эссе уже который час. По правде говоря, он вовсе не был ботаником, заучкой или чем-то еще в этом роде; но лицей окончательно припер его к стенке, родительским повелением был отключен компьютер, не осталось ни единой нечитанной книги - все в электронной памяти, - и в общем-то за эссе он уже сел, чтобы не сдохнуть от скуки, потому что даже спать не хотелось. Эссе было по обществознанию, а по-честному - по истории, которая прикидывалась обществознанием. Нужно было проанализировать всякие там тенденции в общественной жизни в последнее десятилетие-два перед Бунтом. Робби не ненавидел историю, в тоскливом и нудном перечне школьных предметов она представляла собой хоть какой-то интерес. Однако же - нет бы там Средние века или хотя бы Реформация! Самое скучное, самое серое время истории. После хотя бы скат начался очевидный, вот тот самый за окном, а перед - застой, да и только...
  А за окном, кроме упадка и заката человечества, была еще и глубокая майская ночь. В лицей Робби завтра (или сегодня?) не собирался из-за разошедшихся в последние дни головных болей, потому что дома хотя бы прилечь можно, а там как припрет в коридоре, и хоть стой, хоть падай. Задание, впрочем, выполнялось - то ли ночью аура такая хорошая, своя, ночная, то ли просто решило перестать артачиться. Когда оставалось дописать еще около четверти, Робби все-таки решился прерваться. До этого делать передышки было страшно, мысли - они теряются хуже ключей. А сейчас уже можно было отложить на завтра, на самом деле...Ну да как пойдет.
  Роберт распахнул до того только изображавшее сквозняк окно, поддернул шторы, как штаны поддергивают, чтобы пузырей на коленях не было. Майский воздух пах именно маем, не душным прелым летом, не пошлой травянистой весной, а что-то между, не теплое и не прохладное, не сладкое и не прогорклое, а дымящееся на губах своим странным привкусом. Не исключено было, впрочем, что странный привкус был организован постбунтовой эпохой с ее ржавеющей техникой и спешащими часами. Убери его - и останется в горле чистый эфир, не медицинско-химическая нелепость, а самый что ни на есть настоящий эфир, не жидкость, не газ, не запах, не вкус.
  Как-то по-детски хотелось курить; так, чтобы не заглушить вот этот майский воздух, выпускать слоистый легкий дым, отражающий мягкий свет настольной лампы. Вздыхать и думать о чем-то эдаком. Папа такое называет "кухонной философией", хорошее определение, на самом деле, но вот только не все философия, что сложно понять. Еще как минимум высшая математика и человеческая глупость.
  Невыносимо взрослые рассуждения Робби прервались, когда он увидел в паутине проводов(может, это привкус электричества у воздуха?) лишнюю фигуру. Это не был голубь; в городах от голубей давно поизбавлялись. Это не был пакет, потому что пакеты не двигаются осознанно. И когда только напряженно вглядывающиеся в темноту глаза Робби чуть-чуть пересилили себя и свою усталость, стало понятно, что это - человек.
  Что-то, по крайней мере, ужасно похожее на человека.
  Он был тонок, как перышко, с тем же изгибом в позвоночнике, который можно видеть у стержня белых перьев. Он шел по проводам, как мальчишки катаются на скейтборде: боком проезжал на подошвах по провисшему вниз, иногда мелко перебирал ногами под углом, где-то легко менял траекторию, подхватываясь одной рукой или спрыгивая на полметра вниз. И, хотя Робби уже толком и не помнил время, когда в городе еще были голуби, незнакомый канатоходец вдруг отозвался в его сознании образом белой птицы - с его длинными, почти как у смирительной рубашки, белоснежными рукавами, только куда более широкими, с белыми короткими волосами, топорщащимися в стороны.
  Этот некто не заметил бы Робби - или, по крайней мере, не обратил бы на него внимания, если бы Робби не торчал на балконе олухом, вцепившись пальцами в перила так, что суставы свело. Замер, ловя баланс рукавами-флагами, кажется, выругался, судя по движению головы... И направился прямо к Робби.
  Роберта отпустило не сразу. А когда отпустило - поздно было метаться, запирая двери на балкон и гася свет. На перилах уже уселось белоснежное существо, негромко сияющее в чуть разбавленной темноте.
  - Отлично, - сказал незнакомец и замолчал. Голос у него был под стать ему самому - вроде и не ребенок, но с какой-то детской такой, надломленной хрипотцой, с тонкостью битого фарфора. И глаза - лавандовые, пустые, без зрачков. Цепкие и внимательные.
  - Ты ангел, что ли? - храбро спросил Робби. На самом деле ему было холодно от страха, но позволить себе потерять лицо он не собирался и сейчас.
  Гость наклонил голову к плечу, снова совсем по-птичьи:
  - Я фей. Ну что ты хихикаешь? Ну, фей, да.
  Робби помотал головой. Говорить, что это нервное, не хотелось.
  - Я думал, ты того, посланник божий и все такое.
  - Да нет... какой там божий. Но вот знаешь, я, честно говоря, правда приношу дурные вести.
  Помолчали.
  - Ну?
  - Что - ну?
  - Давай свои дурные вести.
  - Получишь еще, нашел, что торопить... А вот хочешь, я тебе сказку расскажу?
  - В тридевятом царстве, тридесятом государстве? Ну уж нет, - фыркнул Робби. Происходящее по-прежнему казалось абсурдом, но страх потихоньку поутих.
  - Я страшную расскажу.
  И начал - без перерыва, без пауз, без запинок:
  - Некогда жили две сестры. Нота и Сфера. Близнецы, хотя, сдается мне, отцы у них-таки разные были, не спрашивай, как это так. И, в общем, были они - не разлей вода! Похожи, как две капли воды, у одной только глаза странные были, а так, когда спят - родители спутают. А вот головушки у них совсем разные были. У вас это гуманитариями и технарями зовут, так у них дальше некуда... Сфера числами играла, как мячами, а Нота слова плела, как вязаное кружево. Обе умницы-разумницы, но вот как-то так сложилось, что совсем разные. И вышло, в общем, как всегда - родители начали больше внимания Сфере выдавать, у нее вроде как и увлечения полезнее, и вообще она аккуратнее, и вообще, Нота, училась бы ты у сестры... Сначала оно, конечно, никак. Ну, сказано и сказано, мало ли чего говорят на свете? А потом начало накипать. Сфера успокаивала сестру, пыталась с ней сжиться, но реальность оставалась реальностью: места Ноте в жизни отводилось все меньше и меньше.
  Он перевел дух, сглотнул, поискал глазами - стакан воды, что ли? - благодарно кивнул на протянутую чашку с недопитым чаем, холодным уже и чересчур крепко заваренным.
  - У меня у одноклассника такая же исто...
  - Не перебивай. Я уже почти закончил, не нервничай. И вот тогда, в момент, когда Нота совсем закипела, когда все ее слова вдруг из кружева вцепились в голову колючей проволкой, она взяла и ушла в подслой.
  - В кудааа?
  - Были близнецы, а теперь раз - девочка и отражение в зеркале, так-то... Больше Сфера своих зрачков в зеркалах не видела. Видела чужие безумные улыбки, выучилась читать по губам, но только все не то. Но дело в том, что близнецы друг без друга не живут.
  И замолчал.
  Робби полминуты честно прождал продолжения, но все-таки не вытерпел:
  - И что?
  - И ничего. Я это тебе к тому, что... ну, в общем, ты не нервничай, если что. Сфера скоро совсем того, правда. Нота это, как ни странно, чует гораздо тоньше, а ваша, как мне кажется, просто двинулась немножко после Бунта, с этими ее всеми компьютерами и проводами... Хотя, надо заметить, так безусловно удобнее, чем летать почтовыми голубями. - И тут же, без перехода: - Ну, я пошел.
  - Подожди! Сфера...
  Он обернулся, уже вскочивший-взлетевший на перила, без малейшего натяжения в прозрачном силуэте.
  - Сфера - это здесь и сейчас все, кроме меня. Только имени у нее нет, конечно.
  - А ты?..
  - А я ангел. И прости. Призвание у меня такое.
  
  Робби на следующий день уже узнал, что докучливые головные боли предлагают ему распланировать ближайшее будущее, поскольку дальнейшего не предвидится. Но имеет ли это значение, когда Сфере без сестры недолго осталось?
  Жанна
  Жанна скончалась весной, в апреле, на рассвете прозрачного, звонкого дня.
  Воздух остро пах росой, в небе мешались водянистые оттенки голубого и розового, листья в саду больницы были глянцевыми, восковыми, и капли скатывались по ним бусинами, не задерживаясь. А Жанна лежала ровно, тихо, бездыханно, белое на белых простынях, и, не будь утренний обход обязанностью врачей, можно было бы так и оставить ее в сознании окружающих спящей.
  Когда Жанна умерла, Калеб не плакал. Не пристало врачу рыдать о пациентах. Но каково было искушение, как слабы были уверения в собственной беспристрастности и как искусительны отговорки! От "никто не знает" до "всем и так известно". Но нет, и пошлым любовным интрижкам не место в психиатрической лечебнице, и все его чувства к Жанне описывались гораздо легче и тоньше.
  Она была единственной, за кого он боялся.
  Остальные бились в стены, раскачивались по-шамански, бормотали латинские проклятия на языке, не имеющем ничего общего с латынью, пытались убеждать в несбыточном, отрицать обыденное и изредка завлекались самостязаниями. Особенно буйных здесь не держалось - не позволяло обустройство самой больницы, находившейся у черта на куличиках и по большей части служащей для того, чтобы сплавить сюда не очень угодных репутации родственников. Сюда присылали психически неуравновешенных братьев и племянников поп-звезды, для которых такое родство могло бы оказаться фатальным, присылали пожилых дезориентированных родителей модные писатели, которые, конечно, писали про психов, но...
  А Жаннины родственники и родственниками даже не были. То ли она супругой какого-то бизнесмена была, а он умер потом, то ли что-то еще, но особой теплоты к ней снаружи не испытывали. Не навестили ни разу. За несколько лет.
  И для Жанны самыми близкими были другие больные да врачи. Хотя как близкими - насколько можно было бы вообще быть близким этому стеклянному существу. Бледная, как бумага, с вечно холодными ладонями, вечно пахнущая снегом, отчего-то всегда бритая наголо и из-за этого с ее белыми платьями похожая на святую - и только темные-темные глаза, чернющие, не разберешь, где радужка, где зрачок. И комната ее - ей под стать, светлая, белесая, бесцветная, тающая, откуда только это у больничной палаты такое взялось.
  Жанна вышивала на белоснежном платке незабудки, опустив темные глаза со светлыми ресницами, и в цвет незабудкам под тонкой кожей на прозрачном виске голубой ниткой проступала дымчатая венка. Жанна читала исторические романы и философские трактаты, а когда ее пытались разговорить о словах, вскидывала изумленные глаза и говорила, что не понимает языка, которым написаны книги. Она молилась на коленях, обращаясь куда-то за окно, но слетавшие с ее губ имена не признала бы ни одна религия. Она сидела часами, чуть ссутулившись, составив вместе носки простых туфель, по-гимназистски сложив ладони на коленях. А когда Калеб проходил мимо, робко цеплялась за подол халата, почти неслышно говорила, что ей страшно, что она ничего не понимает, что мир плывет, что мир неправильный, что должно быть не так, что она тает, рушится, крошиться меловой пылью. И Калеб на самом деле отчаянно хотел остановиться и придержать ее прохладные шелковые ладони. Но общение с больными - не его работа и не его право.
  Жанна молчала днями и иногда тихо без причин смеялась и так же без причин тихо плакала. И никто не мог сказать, что было страшнее.
  Жанна была немой пророчицей, отчаявшейся сумасшедшей Кассандрой.
  - Все канет в дым, и я кану в дым, и стаи птиц за окном, и зеркала, и реки, и тропы. Глупые, глупые, глупые. Зачем? О, кто бы знал, как я хочу домой, как я хочу обратно, о, кто бы знал, как я хочу назад. Там ни рек из молока, там ни кисельных берегов, там ничего подобного нет, там тихо и светло, там нет ни ржавчины, ни запаха масла в воздухе.
  Несколько раз пытались навести справки о том, где она родилась и кем была до встречи с мужем. Бес-по-лез-но. Как в воду камень - а была ли девочка? Ни матери, ни отца, ни дома, ни города, ничего. Даже свидетельства о рождении не нашли. Как будто выступила Жанна из тумана на рассвете, да так и осталась слегка не отсюда головой. На рассвете вышла, на рассвете ушла - ни от чего. Ни единой не было причины, по которой могла бы девушка, хоть и болезненная с виду, хоть и хрупкая, но физически вполне здоровая, умереть ни с того ни с сего. Как будто просто опустела, испустила дух, без боли, без слез, без улыбок.
  Родственники ее все-таки приехали после смерти. И Калебу было тошно, мерзко и гадостно на них смотреть: за формальностями завещания приехали. Врач должен был засвидетельствовать, что такая-то и такая-то такого-то числа... в связи с чем... Тьфу. Выплюнуть, как внезапно попавшую в рот подгнившую виноградину. Экзальтированная барышня под пятьдесят, с оттенком бульварной красоты, туповатый медлительный мужчина, вечно потеющий вне зависимости от температуры, шумные мелкие дети, лезущие во все щели и вовсе не останавливаемые родителями. Девица одного с Жанной некогда возраста(теперь-то Жанна несоизмеримо, невымеряемо старше), с жвачкой за вздувшейся щекой, слипшимися ресницами и презрением ко всему миру в глазах. Боже, что за цирк уродов?! Боже, как такое может быть?
  Как такое, чтобы Жанна, пугливый томящийся ангел, робкий легкий котенок, была хоть как-либо связана с этими людьми, людьми от первой молекулы и до последней, омерзительно людьми?!
  Экзальтированная дама страдала от сквозняков, ее супруг - от невыносимой жары, девица хотела денег и домой. Дети причиняли головную боль всем в радиусе пяти метров вокруг. И, кажется, ни экзальтированная дама, ни муж, никто вообще больше, кроме Калеба, не понимал, что речь идет о мертвой.
  Возможно, спустя какое-то время к смерти привыкают. Она, наверное, становится обыденной. Больше не дрожат руки, не мечутся мысли в голове, и сам факт недопустимого, невозможного, как это - был и нету?! - становится правильным ходом вещей.
  Возможно, Калеб был еще слишком молодым врачом.
  Возможно, иронией судьбы было то, что профессией Калеба была выбрана патологоанатомия.
  Но мертвецов самих по себе он воспринимал без каких-либо душевных трепетаний, в то время как возгласы "Да когда уже это все закончится?! Как она все-таки невовремя откинулась, мне сейчас совсем не с руки с бумажками возиться, да и билеты на море пришлось сдавать..." наводили на маниакально жестокие мысли. И Калеб вздохнул спокойно, когда наконец все бумаги были подписаны и родственники соизволили исчезнуть из поля зрения уже навсегда.
  И даже почти не дернулся, когда понял, что ему все-таки придется работать с Жанной. Ох, совсем не так он бы хотел с ней работать...
  А Жанна всегда была особенной. До рождения, при жизни, после смерти.
  Трупное окоченение, трупные пятна, пятна Лярше, посмертное охлаждение, высыхание... Из всех этих явлений, неприятных, но обязательных для тела нормального человека, к ней можно было бы отнести только посмертное охлаждение. Если, конечно, не вспоминать о том, какие у нее всегда были прохладные руки.
  Калеб сдвинул простынь, укрывавшую совсем беззащитное тело Жанны, и случайно заметил под ключицей пару царапин - наверное, ободрали уже потом, когда переносили тело сюда. Все-таки самостоятельно так нигде не оцарапаться, тем более, если не имеешь привычки карабкаться на деревья. В одной из царапин торчал кусочек белого, бумаги, что ли... Калеб бессознательно потянул за уголок, но белое отказывалось повиноваться и вылезать из царапины. Он нахмурился и аккуратно поддел скальпелем краешек - чем являлся странный материал, понятно не было. И от тонкого, еле заметного надреза ее кожа вдруг поползла трещиной, разломом, как будто только и ждала прикосновения металла. Это было достаточно жутко, чтобы Калеб отшатнулся, но недостаточно жутко, чтобы его испугать.
  Чтобы его испугать, хватило одного взгляда, брошенного на вскрытое таким странным образом. Тонкие кости, которых не должно было быть видно, перемежались не с мышцами, не с сухожилиями, не с венами.
  В реберной клетке Жанны вились лианы, сквозь белые ее кости пробирались нежные бутоны, раскрывающиеся прямо на глазах. Все ее тело изнутри начинено было лилиями, и не было ни единого указания того, что это все - чья-то жестокая шутка.
  Ни на секунду Калеб не сомневался, что именно это - ее анатомия. У таких, как она, вполне могут прорастать сквозь ребра лилии.
  Белые тугие лепестки на глазах иссыхали и рассыпались пеплом.
  Иголка
  Клевер никогда в жизни, даже в самом раннем детстве, не читала сказок. А причина тому была странная и в чем-то нелепая.
  Клевер самой впору бы быть персонажем "Сна в летнюю ночь". Потому что бабушка ее была из рода брауни. Еще до Бунта, еще сколько-то десятков лет назад какой-то смешной человек позарился на сомнительную красоту брауни, и родилась мать Клевер. Мать не переняла ни внешнего фейского, ни внутреннего, а вот Клевер была точно внучкой своей бабушки: смуглая, маленькая, угловато-сучковатая, как куст с тонкой корой. У нее было лягушачье личико, с по-негритянски широким носом, тонкими губами при большом рте, наивные большие зеленые глаза - и, хотя симпатичной ее мог бы назвать только человек с ну очень специфическими предпочтениями, яркость и харизма были неотъемлемой ее чертой.
  А еще для Клевер все сказки, вся фантастика, вся эта нелепица и небылица - все это всегда было чем-то совершенно будничным и обыденным. Клевер совершенно спокойно бродила как по Сфере, так и по Ноте. Глаза ее не были по-фейски пустыми, однако часть слабенького гламора, доставшегося ей от бабушки, позволяла это скрывать. Жаль, что больше ни на что этого дара не хватало.
  Впрочем, такое родство само по себе дало ей возможность проходить через пелену. Она не искала дорог и лазеек, она не рвала ткань реальности, проходя из логоса в мифос и обратно. Она пронизывалась иголкой сквозь полотно и возвращалась обратно в любой точке, потому что мир - это не монолитное создание, а переплетение нитей. Так, во всяком случае, объясняла ей бабушка. Самой Иголке процесс перехода еще представлялся нырком в воду, когда расступившиеся было волны сразу закрывают прореху.
  Клевер не находила ничего интересного для себя ни в Сфере, ни в Ноте. Для нее оба слоя мира, обе его стороны были совершенно обыденностью, и смену лицевой стороны она воспринимала так же, как обычные люди воспринимают, например, выход из автобуса на улицу. Или возвращение с работы домой.
  Но при всей той скучности, какой, по мнению Клевер, была окружающая ее реальность, все же было нечто завораживающее и в ее восприятии. И это был сам момент перехода. Это был полет, песнь, воплощенная в мысли, это был пронизывающий свет, ни добрый, ни злой, просто проникающий везде и всюду, так что каждый кровеносный сосуд в ладони сияет раскаленным проводом. Иголке доставляло особое удовольствие представлять, как ее тело просачивается сквозь непреодолимое для многих и многих. Там, где сквозь сукно не пройдет песок, вода проникнет без препятствий. И, наверное, если бы не родственники по бабушкиной линии, следившие за Клевер с той стороны, она так и сбежала бы - от нелюбимого города, от неинтересных знаний, от наскучивших увлечений.
  
  А на той стороне не все было хорошо. На той стороне сильные мира сего решали, что делать.
  - Это совершенно невозможно.
  - Но это то, что нам предстоит каким-либо образом решить.
  - Вы считаете, что иначе справиться невозможно?
  - Разумеется! Посчитайте сами. В последнее время в Сферу сбежало около десятой части ушедших после Бунта. Они возвращаются! Они не понимают, скольких сил стоило подготовить Бунт, не понимают, зачем было сделано это разделение...
  - И зачем же оно было сделано? - тут идет ехидная ухмылка.
  - Да подумайте сами, болван вы этакий! Мы не можем нормально развиваться, пока человечество заставляет нас прятаться по углам. Единственное их преимущество становится ключевым: их эволюция подразумевает естественный отбор, а значит, они "плодятся и размножаются", как и завещал им какой-то их там пророк. Существа эфирной крови достаточно высокоразвиты, чтобы не представлять размножение приоритетной целью существования. Но при этом нас просто выселяют! И это я еще не говорю о чудовищном насаждении логоса, которое попросту выбивает из нас весь дух. К слову, наши наблюдатели заметили, что находящиеся в Сфере на постоянной основе феи неизбежно чахнут.
  - Возможно, в таком случае имеет смысл ограничить законодательно... - беспомощное предположение.
  - Друг мой, где вы видели фей, которые подчиняются законам? Откуда у вас вообще такая идея взялась?
  - Но ведь существует же иерархия! Смысл в ней, если никакого влияния на нижестоящих оказать нельзя...
  - Почему же, можно. Вы приходите, объясняете, почему именно вас надо слушаться, нижестоящий вникает, подлечивается и слушается. Другое дело, что каждого не навестишь.
  - В таком случае почему бы не предупредить и не пустить на самотек?
  - Потому что мы вымрем, как мухи. Неужели вас никогда не тянуло к людям?
  - Тянуло, конечно.
  - Ну а вот далеко не все обладают вашей силой воли.
  Странный взгляд, брошенный быстро, но цепко.
  - Правильно ли я понимаю, что вас интересует слабость их воли только в контексте соотношения ее с вашими целями?
  И загадочная, но понятная насквозь улыбка:
  - Вы можете трактовать так, как вам захочется.
  
  - Да вы сдурели, закрыть проходы?! Да мы же загнемся без людей! И люди без нас - так же!..
  - Точно сдурели, по глазам вижу.
  - Эти Благие...им только дай волю! Неблагие хоть не отговариваются...
  
  Про себя Клевер всегда называла это переходом на Изнанку, хотя бабушка некогда и пыталась объяснить разницу между фейским слоем и изнанкой. Клевер не поняла, и, откровенно говоря, решила, что бабушка и сама не понимала - не без оснований решила.
  Клевер всегда знала, что переходить лучше всего на рассвете. Идеально - когда рассвет дымный, сиплый, как голос спросонья, пахнет то ли дымом, то ли мокрым асфальтом. Рассвет был образцовый, просто хоть немедленно в самоучитель по переходам: с нежной серой шифоновой поволокой в небе, с обострившимся воздухом, прохладный и чистый в своей прохладе.
  Клевер всегда знала, что пронизывать лучше всего с какой-либо высокой точки; так легче всего перенести переход, так быстрее и острее он чувствуется. И поэтому рассвет она встречала на крыше небоскреба. О, скольких сил было положено на то, чтобы получить сюда свободный проход!.. но сопричастные так до сих пор и думают, что она просто любит пить чай на крыше по утрам. А у нее между тем богатый опыт прыжков вниз...
  Она закрепила рюкзак попрочнее, затянула лямки, проверила молнии - поодикочке, без ее участия, ни одна вещь не пройдет. Встала на самом краешке крыши, расправила вечно сутулые плечи, шумно вдохнула со сладковатым привкусом предвкушения на корне языка. Раскинула руки - никакой пользы, но сколько удовольствия! И распятой фигурой упала вперед.
  Именно за эти полеты Клевер обожала переходы. Это было лучше любых наркотиков, какие можно было бы придумать, потому что было взаправду. Восходящее солнце роняло на стремительно падающую фигурку косые, наотмашь, белесые лучи, ветер прорывался сквозь пальцы, трепал волосы, охватывал со всех сторон невидимой плотной подушкой...
  Клевер успела испугаться. Если бы переход происходил в момент соприкосновения с землей, она не осознала бы.
  Но когда мимо мелькнула рекламная растяжка, у которой она обычно пронизывала ткань реальности, а дорога становилась все ближе, Клевер запаниковала.
  Ветер, казавшийся таким упругим и плотным, рассеялся от попыток ухватиться за него, солнце только слепило глаза, не давая понять, сколько еще лететь, почему, что не так, и только в голове была ошалевшая, нервная, дрожащая мысль, настолько глупая, насколько глупой может быть только в страшные моменты. Мысль была простая: "Подумают же, что это самоубийство..."
  Кажется, сам звук удара она успела услышать.
  Прохожий
  Я буду петь вам песни веселые и злые.
  
  С точки зрения любого из холеных и не очень холеных городских и деревенских жителей мы были мало того, что оборванцами, так еще и двинутыми на всю голову.
  Конечно, они приходили смотреть, и смотрели охотно, жадно, с упоением, но все их любопытство и интерес отчетливо и гнилостно отдавало интересом ребенка к мертвому котенку. Мы могли бы быть писаными красавцами наперечет (хотя, конечно, мы такими не были), однако веялся за нами тонкий шлейф неприкаянности и безумия - вдоль рек и дорог, по полям, канавам, лесам.
  Нас было тогда чуть меньше десяти - хватало, чтобы развлечь людей дня на два-три в небольшой деревне; города покрупнее были прибыльнее, но и дороже в отношении еды и постоя. Старожилов было двое, я да Моргенштерн, главный в труппе с самого моего появления в ней, итого - уже пятнадцать лет. Остальные менялись чаще. Долли-Перышко, гимнастка, упала с каната и расшиблась насмерть. Человек-змея, Аврелий, был пойман святошами и сожжен как дьявольское отродье. Сиамские близнецы Кэтти и Китти ушли в приют для обездоленных, слишком тяжела дорожная жизнь с тремя руками на двоих; Бородатая Магдала выскочила замуж за толстого лавочника с красным носом, выучилась считать и писать; старый Мул, умевший играть одновременно на свирели, барабанах и трещотках, отдал концы в придорожной канаве, наклюкавшись до бессознательного состояния в декабре. Много их было, больше, чем можно было бы удержать в памяти. Но все они - уродливые или прекрасные, умные или придурни, хитрые и простаки - все они не были на самом деле безумными. Безумными в том смысле, в котором был безумен он.
  
  Там каждое слово - проклятие, и каждая рифма - заговор, и каждая нота - Иерихонские трубы.
  
  Мы наткнулись на него случайно, на дороге из Оул-хиллз в Северный Темптон, и он был в настолько прохудившихся ботинках, что месил ноябрьскую ледяную грязь почти босыми ногами. У него не было даже смены одежды, а котомка набита сухими травами и шарлатанской мелочью вроде игральных костей, карт Таро и Ленорман, рун, вырезанных на плоских бусинах красноватого ароматного дерева и всего такого. Но мы насторожились только тогда, когда поняли, что у него с собой не было ни капли воды и ни крохи съестного. И глаз мы его не видели - полумаска на всю верхнюю часть лица и даже глазницы сеткой закрыты.
  - Подвезете? - говорит.
  Моргенштерн, громила в полтора моих роста, чернобровый, лысый, усатый, с ладонью в лопату размером, хмурился и нервничал. Доверять проходимцу не хотелось, хотя особо красть у нас и нечего. Все имущество - фургон да кое-какие запасы провианта, ну и реквизит. В конце концов, открыл было рот что-то сказать и тут же неосознанно вскинул руку - поймать кинутое в него. Кинутым оказался перстень с изумрудом. Камень - вот такой вот, без шуток! Огроменный просто. В золоте. На такой перстень полгода безбедно жить можно, если не больше.
  - Подвезете? - говорит, нахал, и ухмыляется.
  
  Он назвался Прохожим. И вот это, пожалуй, было единственным, что никого не удивило - ни Моргенштерна, которого явно не матушка так окрестила, ни меня, не родившуюся с именем Медь. Среди нас вообще не было таких, кто дорогу осквернял бы освященными именами, все - только по заслугам, только от других, только за что-то.
  Он был везде. Он что-то мастерил, рисовал углем на внутренней стене фургона, развлекал младших фокусами, раздражал Папу едкими замечаниями, заставлял Пьеро мучительно краснеть и Арлекина - ревновать. Кость, укротительница, мечтательно обещала спустить на него своего волка, но он отшучивался, и Кость только нервно поглядывала в сторону, не понимая, почему Крестоносец по-собачьи скулит, забившись в угол клети и поджав хвост.
  И он откровенно был сумасшедшим. Без фарса, не на публику, что-то было такое в его улыбке или, может, наклоне головы, что нагоняло жуть даже от простых слов. Совсем простых; "Воды хочешь?" - и пытаешься поймать у воды оттенок запаха миндаля.
  
  Я буду сказки вам говорить страшные и горькие.
  
  Он чего-то будто ждал; меж тем миновало полмесяца, и ноябрь близился к декабрю. Нас потянуло от холодного побережья вглубь, к лесам, к мелким городишкам, где, в отличие от деревни, не гнали взашей, и, в отличие от больших городов, не драли в три цены. Решено было в итоге остановиться на зиму в Геверинге, до которого оставалась еще полторы недели пути. Моргенштерн скрипел, как кресло-качалка, и бурчал, что ненавидит Британию в это время года, и давно пора было бы перекочевать на материк.
  Я спрашивала Прохожего: неужели и туда ему по дороге?
  Он тянул носом воздух на запад, чуть запрокидывал голову, как будто задумываясь, и соглашался - по дороге.
  А мы как-то уже за это время так к нему привыкли со всеми его причудами, со всем его запахом нервности, с этой его вечно вздыбленной пепельной шевелюрой, с привычкой слишком быстро реагировать на уроненные чашки и брошенные в его сторону предметы. И день, когда он все-таки от нас ушел, стал совершенной неожиданностью.
  Мы обсуждали с Моргенштерном планы на деньги, вырученные недавно за кольцо - с умным расчетом можно было не только безболезненно пережить зиму, но и оставить немного про запас на следующую. Главное, не растратиться по-глупому где-нибудь на ярмарке да не дать украсть. Впрочем, красть бы у нас никто и не стал, однако береженого Бог бережет.
  - Думаешь, умно будет так поступить?
  - Медянка, ничего лучше мы сейчас не придумаем. Тем более, городок небольшой...
  - Еще б ты большой выбрал, как Полынь хотела, - фыркнула я. - Да мигом обвинят в краже, и еще и обокраденного найдут...
  Мы не говорили о том, что кольцо и вправду казалось нам краденым. Если бы не странное клеймо, какого не было ни у одного ювелира, кому доверили бы такого размера камни - уж про это-то знал один из наших мальчиков, выуженный за ухо из цепких лап хранителей установленного уровня беспорядка.
  - Смотри, нас сейчас восемь. Плюс Крестоносец - будем считать его за полтора человека, жрет, зараза, как бездонный, плюс Прохожий. Итого десять с половиной, так?
  - Девять, - вклинился Прохожий.
  - Девять?
  - Ага. Я до Геверинга исчезну.
  Мы думали - через два дня или неделю. А он исчез в тот же день.
  
  Что ни строчка - все с напевом, что ни фея - все без глаз, что ни зверь - все оборотень.
  
  Мы услышали треск горящей чащи за четверть часа до того, как увидели ее саму. Страшное было зрелище и завораживающее: скелет леса еще держался черными мачтами, падающие ветви складывались в рваное кружево, искры, грохот, блики. Не перекидывался огонь только из-за ручья, отгораживающего поле от самого очага. Наши все притихли, как пристыженные дети, с неловкой такой тишиной, и только Прохожий щурился на огонь с ухмылкой довольного кота. Точнее, я думаю, что щурился - смотреть было больно.
  Когда подъехали чуть ближе, он и вовсе спрыгнул с козел, где притулился рядом с Моргенштерном. Подкрался как-то по-кошачьи совсем близко к ручью, присел, принюхался с нескрываемым удовольствием.
  - Ну что, - говорит, - бывайте, ребят. Может, еще когда свидимся, но это вряд ли.
  И перемахнул одним прыжком через ручей, на манер белки такое движение. И не скорежился от пламени, а будто растворился - и только его эту страшную улыбку мы заметить и успели.
  Молчание больше не было пристыженным - скорее испуганное, пораженное, потому что совсем никто из нас не знал, что на такие причуды сказать. Только Моргенштерн трубку изо рта вытащил и заметил как-то невпопад:
  - Вот за это я Британию и не люблю. Фу, черт.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"