Аннотация: Двадцать второе стеклышко. Про пряжу, комедиантов и непесни.
Обманка
Мейнир любила прясть на лавочке у крыльца дома. Для этого, правда, приходилось сначала разыскать кого-нибудь из ребят постарше, чтобы помогли вытащить наружу тяжелую громоздкую прялку, зато потом наступали часы теплых сонных мыслей, убаюкивающее поскрипывание колеса, ощущение превращения невнятного пухлого комка в гладкую тонкую нить под зрячими пальцами. Она настолько уходила в себя, покачиваясь, словно древняя пророчица, с расшитой повязкой на глазах, что не могла даже слышать чужих шагов и вдохов. Это были, пожалуй, те редкие моменты, когда ее можно было застать врасплох; в иное время непривычных людей пугала та чуткость, с которой она порывисто оборачивалась к подошедшему. Этим обычно пользовались деревенские дети: пугать Мейнир никому не хотелось, но наблюдение за слепой пряхой завораживало. Нередко вокруг нее можно было увидеть целый сонм притихшей ребятни; Мейнир об этом не говорили. Уютный тонкий кокон одиночества, в который она куталась, слишком легко бы дал трещину.
Солнце засыхало на губах солоноватой коркой, но не жарило - не сезон. По утихающему понемногу стрекоту цикад ясно было, что день уже идет на убыль. Оцепенение же уходить никуда и не думало, и Мейнир смутно определила для себя - еще около часа. Когда станет достаточно холодно, чтобы шали уже не хватало.
Ее прервали раньше. Вкрадчиво, будто издалека; Мейнир даже не испугалась. Слишком гладко и тонко вплелся в ореол звуков тихий напев:
- Дитя, посмотри, за скалистой грядой
Свивается песня, зовет за собой.
Дитя, посмотри, там сады и леса,
И тех, кто заждался, звенят голоса...
Пальцы Мейнир замедлили свой монотонный танец; левая рука проскользнула по нити, остановилась на полпути. Блеснули в теплом свете ножницы, и обожженный где-то участок был безжалостно, равнодушно вырезан. Она не стала связывать нить с ее продолжением; собрала уже готовую работу отдельно и начала сначала. Напев тем временем затих так же, как зародился, и лишь когда ритм работы вернулся в такт, незнакомец решил осторожно зайти с другой стороны.
- Пряха, пряха, ведьма-кудесница,
Ты послушай мою околесицу,
Судьбоносица, не серчай: дурак,
А все ж вижу - делаешь все не так.
И молчит. Выжидает.
- Да куда уж мне, покалеченной, до великих-то мастеров. Мастер дома не сидит, мастеру на волю - перекати-поле, ветер вольный, полет на север, реет кречет. Голос слышу я, зазывает вдаль; только дали мне - эка невидаль! Трав кувшин залить белым кипятком - будет мне на нюх рай на два часа. Мне же, пустозвон, дела нет до гор, до лесов, морей и слащавых слов... я за прялку сяду на твою беду: и себя спряду, и тебя спряду, - тихо-тихо, будто просто про себя, ответила наконец Мейнир. - Кто ты есть такой, разве мне указ?
Человек напротив нее хмыкнул и попытался перейти на что-то более прозаическое. Мейнир все никак не могла понять, что он такое - вроде и не маленький, чувствуется неким шестым ощущением, в коже, но гибкий, ступает мягко, говорит нежно.
- Я бродячий шут, милая девушка. Музыкант, артист, бог, творец, шучу немножко, передразниваю пойдем за мной на звон и вой, на шум дорог, на крайний срок, нам здесь не быть Если нужно - могу и подлатать где что.
- Звон и вой хороши в травле волков, - после паузы проговорила девушка.
- Звон и вой ничем не хуже свирели. Рассветы рдеют, как в домнах сталь, за морем гимны слагает скальд, пойдем, пойдем, пойдем...
- Зачем слепой цвета рассветов? Вот и вправду уж - дурак... И говоришь, что я - не так?
- Рассветы глазами смотреть - не видеть. Хочешь, ослепну тоже на время?
Мейнир обратилась в слух; работа перестала поглощать внимание, но ни на миг не прервалась. Слух сказал: шелест ткани, покряхтел он еще немного и вроде руки куда-то поднимал. Повисло выжидающее молчание. Мейнир не стала нарушать. Дурак дураком, конечно, но сейчас сообразит, что надо озвучить.
- Маска.
- Что?
- У меня тоже маска есть. Я ношу на лбу, волосы ей забираю, отгоняю диких зверей. Не прорезал глазницы - решил надевать тогда, когда видеть будет совсем невмоготу.
Мейнир властным жестом протянула руку, не поднимаясь со своей скамьи. Проходимец молча опустился на колени перед ней на сухую, пропитанную предвечерним заревом траву, позволяя ощупать себя. Маски не снял.
Мейнир могла бы решить, что ему около сорока, но не решила. Мейнир могла бы сказать, что он недурен собой, но не сказала. Маска была жесткая, гладкая, кожей прошитая, зрячий сказал бы - бурая даже на ощупь.
- Хорош? - ухмыльнулся под пальцами он.
Мейнир задумалась.
- Не тот, у кого есть право вести за собой.
Голова его удивленно вскинулась:
- Ты ждала увидеть пастуха?
- Я не ждала.
- И я не пастух.
- Но уводишь?
- Право нужно на то, чтобы приводить; на то, чтобы уводить, прав не требуется.
Мейнир уронила руки. Тонкие, с белыми гладкими пальцами, будто и не в деревне вовсе живет. Повисли двумя гибкими плетьми. Губы сложили в странное выражение:
- Право должно быть на каждый вдох.
- Дитя, до заката всего ничего...
- Мне песни твои опротивели, плут.
Ее слова упали, как топор гильотины.
Есть такие моменты, когда понимаешь, что страшно, непоправимо ошибся; ее неясно, в чем сама ошибка, но краски уже слишком ярки, а звуки уже слишком громки, и испуг накрывает сетью.
- Почему ты вскочил? Я не давала тебе права вставать с коленей.
Все распевания кое-как срифмованных в голове на ходу строк вдруг показались нелепыми, натянутыми, подходящими для простолюдья - но не для кого-либо выше судьбой. Он молча опустился обратно, и ладонь Мейнир оказалась по-прежнему лежащей на его лице.
- И давно ты зарвался в проводники?
- С позапрошлого лета.
- Госпожа.
- С позапрошлого лета, госпожа.
- По какому праву?
- По праву рождения.
- Твое право рождения не дает тебе даже сил понять, кого ты зовешь за собой.
- Да, госпожа.
- Ты хотя бы сейчас понял, кто я?
И молчание в ответ, и только почти совсем утихшее стрекотание.
Мейнир убрала ладонь (он еле ощутимо выдохнул) и аккуратно приподняла расшитую бусинами повязку на глазах.
- Ты хотел меня увести?
И он, увидев ее глаза лишь на долю секунды, упал ей в ноги, лицом в душную пыльную траву, не смея подбирать слов, чтобы объяснить свои поступки.
Никому не могло быть и дела до того, что при желании Пряхи в ней увидел бы простую селянку и родной брат.