Строгая Соня : другие произведения.

Когда я была маленькой девочкой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Когда ты маленькая девочка, то любой может тебя обидеть. И есть только один выход - убежать. Но, если бежать некуда, ты всегда возвращаешься, ты бежишь по кругу.

   КОГДА Я БЫЛА МАЛЕНЬКОЙ ДЕВОЧКОЙ
  
  
   1 часть
  
  Когда я была маленькой девочкой, я любила их. Они делали мне больно, но я все равно продолжала их любить. Мне надо было кого-то любить. В комнате с ободранными обоями в блеклый, давно истершийся до полупрозрачных теней, цветочек, где под потолком вились тучи жирных зеленых мух, которых я боялась больше самых страшных страшил из самых кошмарных кошмаров, и я пряталась от них под одеялом, но чувствовала, как они тяжело приземляются на меня и ползают в поисках щелочки, зазора, чтобы пробраться внутрь, чтобы задавить меня своим черным вонючим склизким телом, всосать внутрь, поглотить, переварить, утробно и жадно жужжа, превращая в кашу, в пюре, в пищу и дом для огромных белых личинок с такими жалобными круглыми глазками, что я давила их, плача одновременно от жалости и от отвращения; в этой комнате, где по ночам из стен и пола, воровато дрожа и тряся длинными жесткими усами, выползали гладкие, блестящие коричневые тараканы, которые бесшумно шуршали крохотными ломкими ножками, разделяя со мной мою скудную трапезу, состоящую из прокисшего молока, из плесневелого хлеба, из засохших макарон и иногда, в конце лета или начале осени, из холодной вкусной картошки, валявшейся на помойках возле овощных магазинов и баз в несметном количестве - я варила ее в алюминиевой кастрюльке с тонкими стенками и ела прямо с кожурой, очень быстро, пока о ней не успевали прознать остальные обитатели этой комнаты. Их было много. Одни были злые, другие надоедливые, третьи опасные. Иногда добрые. По-своему, особой, неприметной чужому добротой, когда вместо белой комнаты я получала пинок, или вместо собачьей еды большую бутылку сладкой газировки. Белую комнату я ненавидела. Все, что там со мной происходило, я сразу забывала. Я сглатывала воспоминания вместе с горькой густой слизью, попадавшей мне в горло. Я вытиралась жестким полотенцем с присохшими к нему нечистотами до красноты, до жжения, пока кожа не начинала гореть, как адов костер, пока одна боль не стирала другую, пока пьяные крики, хохот, вопли дерущихся, стоны, жалобы, звон бутылок, бульканье, грохот падающей мебели снова не создавали внутри меня тот особый фон, который отгораживал меня от остального мира, за которым я могла спрятаться, притаиться, как за высокой бетонной стеной, и сквозь нее не могли проникнуть ни живые, ни мертвые, ни единая душа, в ней не было двери, через нее невозможно было ни перелезть, ни перелететь - эта стена возвышалась до неба и выше, и, только когда все далекие отзвуки замирали до звенящей в ушах тишины, я вновь открывала глаза, и, сперва ползком, потом на четвереньках, убегала вдаль, прячась в густой зеленой траве, как загнанный собаками кролик, я виляла из стороны в сторону, запутывая следы, я прижимала к голове уши, я едва дышала и задыхалась, но не останавливалась до тех пор, пока не достигала дороги - только тогда высовывала голову из мягких, ласкающих лицо зарослей, и оглядывалась. Передо мной всегда была одна и та же пустынная пыльная проселочная дорога, по которой никогда и никто не ходил и не проезжал, сколько я ни всматривалась, сколько ни прислушивалась, всё та же знойная полуденная дрема, насыщенная жаром и монотонным стрекотом невидимых насекомых, всегда то же чистое и яркое до рези в глазах синее небо, слепящее, обливающее кипящим маслом своих лучей, желтое солнце и бесконечная растительная пустыня. Первое время эти противоестественные, доведенные до крайности, краски пугали меня чуть ли не так же, как белая комната, я зажмуривала глаза, я закрывала их руками, отворачивалась, отказываясь признавать реальность окружающего меня пейзажа, но потом привыкла, как это умела делать только я - приноравливаться, сживаться, не замечать, адаптироваться, по словам навещавшего нашу семью раз в полгода служителя соцопеки. Маленькая грязная девочка, злобная, вшивая, хитрая воровка с генами алкоголиков, наркоманов, педофилов, олигофренов. Некрасивая - нос разляпистой картохой, серая кожа, голубые водянистые глаза, светлые редкие ресницы, тусклые серые волосы, ребра под болтающейся желтовато-коричневой майкой, ножки-палочки. На теле-красные пятнышки - укусы блох и комаров, расчесанные в кровь, болячки, синяки, царапины. Когда я тенью выныриваю перед благовоспитанными, чистенькими, ухоженными девочками, они отшатываются и зажимают нос, они говорят "фу", они морщатся и боязливо хихикают, но я вижу в их невинных глазах дикое любопытство, жадность, с которой они рассматривают мое плоское тело ребенка, щекочущее, возбуждающее чувство постороннего зрителя, я знаю, им хочется, чтобы я вытворила что-нибудь эдакое, что-нибудь безумное, отвратительное, выворачивающее наизнанку их пресыщенное нутро, чтобы я закричала, чтобы ругалась, плевалась, каталась по земле, оголяла интимные части тела, чтобы бросалась на мужчин и нагло предлагала им себя, а они пугливо и виновато отводили похотливые взоры, а когда город накрывала мглистая тьма, пробирались темными мокрыми, дышащими зловонием, переулками в известный всем встречным-поперечным притон моих родителей удовлетворить низменную страсть, изваляться в грязи, окунуться с головой, едва задерживая дыхание, умереть, испустив последний визгливый стон, а, выплыв, вернуться в свой благопристойный мирок, где лицемерная женушка в благоухающем халате с натянутой на лицо доброжелательной улыбкой поцелует его в жирный, наевшийся до отвала, рот. А я снова буду тереть себя железной мочалкой до кровавых лохмотьев. Снова убегать и прятаться в том странном мире без людей. Мире, который придумал безумец. Мире, который сам являлся этим безумцем, внутрь которого я заползала тайком, пока он спал и видел свои странные, полные причудливых красок, видения. Я должна была вести себя тихо, как мышка, если не хотела быть обнаруженной и схваченной гигантскими руками с огромными острыми ногтями, между которых он мог бы раздавить меня, как вшу. Поэтому я быстро-быстро перебегала дорогу, чтобы вновь нырнуть в спасительное шелестящее месиво зелени. Там я передвигалась только так, как животное, на четырех ногах, навострив уши, вздыбив шерсть, напрягшись и подобрав набухший и дрожащий хвост. Но мне нравилось быть животным. Мне нравилось не быть человеком. И я не хотела возвращаться за забор. Но кто-то там все равно просыпался, кто-то натыкался на мое съежившееся до размеров теннисного мячика тельце, пинал его вонючими ногами с желтыми обломанными ногтями на кривых волосатых пальцах, этот кто-то, желавший выпить отравы, желавший побить, поиздеваться вдоволь над тем, кто не посмеет пикнуть в ответ, над тем, кто покорно вытерпит, приползет и вылижет твои заскорузлые пятки, он хватал меня за тонкую цыплячью шею и орал, какого хрена я здесь на дороге развалилась, так, словно я не маленькая девочка, а жирная свинья, хрюкающая и с восторгом купающаяся в собственных испражнениях. Я с ужасом подскакивала и обнаруживала, что да, я действительно такое мерзкое извращенное животное, что я лежу в луже мочи, от меня воняет блевотиной и несет говном. Я вся, как губка, пропиталась зловонными испарениями. Гнусное создание. Ненавижу себя! Ненавижу! Бейте меня сильнее! Я заслужила! Я хуже даже, чем вы думаете. Я маленькая подленькая гнида! Кровь начинала потоком хлестать из моего уродливого носа. Что-то хрустнуло внутри и боль, такая волнующая и долгожданная, взорвалась как атомная бомба, заполнив грибовидным облаком сознание и снова откинув меня на другую сторону, и я бегу, бегу, напружинив короткие задние лапки, зажмурив от хлещущего встречного ветра глаза...
  Мне кажется, что, когда я родилась, у меня была другая семья. Другая жизнь. Другое всё. Я даже вроде бы вспоминаю что-то такое светлое и тихое, солнечное утро, нежное мамино лицо, добродушный папин смех, старшего брата, старшего брата... У меня был брат? Такой мрачный и угрюмый. Способный на любую пакость. Брат, который превращался в чудовище каждый раз, когда родители уходили на работу и оставляли меня с ним. Тогда всё хрустальное и чистое разбивалось вдребезги. С ним было весело и страшно одновременно. Мы жарили сыр на обогревателе. Мы воровали яйца из вороньих гнезд и сбрасывали живых тепленьких птенчиков на землю. Мы топили котят в мешке. Выкалывали глаза бездомным собакам. Подманивали на улицах голубей, чтобы всмятку огреть доской. Я была ему другом, пока сама не становилась целью, потому что у него никогда не было настоящих друзей. Он заставлял меня пить коньяк из родительских запасов. Он запирал меня мокрую зимой на балконе. Он бил меня железной цепью за малейшее неповиновение, душил подушкой, прижигал горящими окурками, топил в ведре с ледяной водой. Мой милый старший братик. Только он и я. Целыми днями в своих странных жестоких развлечениях. Однажды мы смастерили ловушку для птиц из старой железной хлебницы. Внутрь накрошили хлеба, а к ручке привязали веревку. К вечеру в нашем плену набралось до двух десятков напуганных и пораненных острой ржавой крышкой птиц. Мелких птенчиков я ходила и укачивала в меховой шапке. Кто-то сидел в бывшей клетке из-под крыс, которых мой брат одно время с самозабвением разводил и дрессировал, а потом с таким же азартом поубивал, причем, я должна была в качестве посвящения присутствовать при умерщвлении путем отрубания голов папиным топором, которым он по воскресеньям строгал щепу для выходного шашлычного костра. Я очень любила своих родителей. Но их никогда не было дома. Когда за окном темнело, и игры иссякали, им на смену приходили грусть и страх. Мне казалось, что мама с папой нас бросили, что мы им надоели своими дурацкими выходками, я корила себя за все шалости, совершаемые мною по наущению брата, я клялась самой себе, что впредь буду паинькой, не буду слушать свою дурную сторону, встану завтра утром, уберусь дома, перемою всю посуду и пойду гулять - собирать красивый букет для мамы, потому что она всегда возвращается с работы такая усталая, такая растерянная, что у нее даже словечка нет сил сказать, она просто целует меня свернувшуюся калачиком под одеялком, и выключает свет. А папа? Я никак не могу вспомнить, как выглядит его лицо. Колючая рыжая борода и запах. Папский добрый запах, который я могу втягивать носом до полуобморочного состояния, сидя у него на коленках и прижимаясь к теплой большой груди. Я вижу в сумерках, как мрачнеет лицо брата. Мы прижимаем сплющенные лица к стеклу, сидя на подоконнике, но видим лишь темноту. Но я знаю, что там впереди половина извилистой дороги, на которой вскоре обязательно появятся огни и рык мотоцикла. Откуда во мне эти воспоминания? Разве я та девочка? Нет, я знаю, как выглядят лица моих родных мамы и папы - они синие, они красные, они бледно-желтые, как желе, с прожилками, дряблой пористой кожей с узкими заплывшими глазками, с грязными редкими волосами и беззубыми ртами. Они храпят вповалку на полу, от них нестерпимо воняет мочой, потом, грязными носками, протухшей капустой, алкоголем, табаком. Они просыпаются больными и злыми и уходят. Это мое время. Сперва я выползаю из кучи тряпья и оглядываюсь - не остался ли в жилище какой-нибудь загулявший гость, который всегда безнаказанно может воспользоваться как отсутствием других взрослых, так и моей полной беззащитностью. Я уже не боюсь насилия, но у меня нет на него времени. Мне нужно выживать. Я заглядываю под сбившееся неопрятной кучей одеяло, в раковину, забитую полусгнившими останками еды, вылизываю грязную посуду, цветом напоминающую футболку моего папаши. Потом в тазике на улице я мою волосы и тело слипшимся обмылком, расчесываюсь пятерней, оправляю дырявые лохмотья и выбираюсь в город. Никому до меня нет дела, но я все равно скрываюсь. Меня интересуют уличные мусорки и большие просторные баки возле подъездов. Там я нахожу мятые овощи и фрукты, слегка заплесневелый хлеб, надкусанные конфеты, недопитые банки с газировкой. Рассовав по карманам добычу, я устраиваю импровизированный пикник в лесу недалеко от дома. Это самые наилучшие моменты в моей жизни. Но и они тоже заканчиваются. У меня есть обязанности. У меня есть работа. Мерзкая. Ненавистная. Но кто же в нашем мире любит свою работу? И я плетусь обратно, замедляя шаги и сгорбливаясь все больше по мере приближения к черному, не раз горевшему, и восстановленному зданию, откуда уже доносятся пьяные веселые визги. Я открываю дверь и вхожу. Мать кричит:
  - А! Вот и она, моя ненаглядная дочурка! Явилась. Наконец-то. - Она швыряет в меня пустую консервную банку. Я не уклоняюсь. Острая крышка пролетает всего в миллиметре от моего глаза. Все довольно ржут. - И где же ты пропадала, маленькая шлюшка? А ну-ка подойди поближе, расскажи обо всем своему отцу.
   Я маленькими нерешительными шагами придвигаюсь к компании, восседающий за длинным неровным столом на двух скамьях. Я смотрю вниз, на их ноги. Они не шевелятся, словно мертвые. Я считаю. Раз нога. Два нога. Три. Четыре. Кто-то хватает меня за волосы и наматывает их себе на руку. Я знаю, это он. Мой мучитель. Мой учитель. Мой отец. Злой и добрый. Уродливый и красивый. Умный и глупый. Я чувствую, он уже достаточно выпил, чтобы побить меня, но не хочет этого делать в присутствии посторонних, в присутствии потенциальных клиентов. Я закрываю глаза и жду. Зловонное дыхание все ближе. Оно обжигает мне щеку и губы. Он шепчет:
  - Иди в белую комнату. Там тебя давно кое-кто дожидается.
  Он с размаху бросает меня на пол. Я не успеваю подставить руки и ударяюсь головой. Сквозь пелену слышу их звериный хохот и топот одинаковых ног.
  - Я здесь. - Говорю я себе. - Сейчас я здесь. Надо только немного потерпеть. Сейчас нельзя уходить, иначе они обнаружат мое убежище, они проникнут в мою пустынную страну, заполонят её собой, настроят домиков с крошечными окошками и заточат в них маленьких грустных детей. И никто никогда не найдет и не спасет их.
  Я поползла. Разрывая облако тумана, готовое вплыть в мою разбитую голову, укутать, убаюкать, остановить страх и вселить иллюзорную надежду, что это все когда-нибудь закончится, что я могу сбежать, могу жить по-другому. Но однажды добрые мама с папой не вернулись домой, и нас с братом отправили в приют, где он до крови покусал воспитательницу и чуть не спалил всех заживо, после чего его отправили в специальную больницу для непослушных детей и держали привязанным к кровати. Мне говорили:
  - Смотри, станешь брыкаться, мы с тобой еще и не такое сделаем. Будешь у нас паинькой? - Спрашивал толстый доктор, сажая меня на колени и тяжело и прерывисто дыша луково-чесночным перегаром. Я молчала. Я всегда молчала. Я позволила это сделать со мной в первый раз. А потом уже было не так страшно и больно. Это превратилось в рутину, в неприятную обязанность, которую надо поскорее выполнить и заснуть, ни о чем не думать, застыть, как бесчувственное бревно, как камень, как дохлая мышка, которую я нашла однажды на прогулке и сделала своей игрушкой, своей лучшей подружкой, которой нашептывала секретики, планы и обиды до тех пор, пока злые мальчишки не разрезали ее на мелкие кусочки. Я никогда еще так не плакала - ни когда умерли родители, ни когда забрали брата, ни когда огромный волосатый доктор залез на меня, утробно рыча и пуская слюни. Да, первый и последний раз. Последний раз заплакала и первый раз вышла. Всего на пару минут в мир по ту сторону стены. Я знаю, почему мне там так нравилось. Потому что там совсем не было людей. Ни добрых, ни плохих. Никаких. Я бы осталась там навсегда, но что-то выталкивало меня каждый раз обратно. Что-то в этом мире. Пьяный окрик или пинок. Я пробовала заснуть в лесу. Там, где ничто и никто меня не потревожит. Но все равно неизбежно возвращалась. А еще получала дополнительные подзатыльники и тычки за опоздания. Хуже всего был отец. Когда не было гостей. И когда не было мамы. Я оставалась в его руках, как игрушка в зубах бультерьера. Один раз маму увезли в больницу на скорой, когда она перепила какого-то технического спирта, украденного ею в магазине на заправке, и тогда я едва выжила. На три дня я стала пленницей, женой, рабыней этого страшного человека. Даже ночью, даже, когда он спал, я не могла вырваться от него. Он связал мою волю в кулак. Он раздавил меня, превратив в покорное безвольное забитое животное. Я затравленно жалась по углам, исходя кровью, рвотой и мочой. Вечером третьего дня я лишилась чувств и отправилась в свое самое долгое путешествие. Я бежала, не разбирая дороги, в высокой, выше моей головы, траве, бежала из последних сил, как затравленный охотниками зайчишка, как преследуемая маньяком жертва, падая, снова поднимаясь на трясущихся заплетающихся ногах, скрипя от напряжения зубами, сжимая кулаки и твердя про себя всё быстрее и быстрее, как будто я могла куда-то опоздать, как будто меня там кто-то ждал, словно я имела цель, которой на самом деле не было. Я выскочила из зеленого плена на открытое пространство неожиданно, как если бы я вынырнула из бездны на поверхность. Передо мной расстилалась равнина, вся покрытая тяжелыми красными головками тюльпанов. Целое море тюльпанов. Я замерла в восхищении. Мне хотелось съесть их всех, чтобы они навсегда остались внутри меня. Чтобы унести их туда, в грязь и серость моего жилища. Я присела и прижалась щекой к сочному стеблю, потом, не совладав с соблазном, начала жадно грызть его хрустящую внутренность. Такой, странной чавкающей девочкой меня впервые и увидела Грета. Она наклонилась и накрыла меня тенью.
  - Что это ты здесь делаешь? - Строго спросила она, скрытая мраком, как черной плотной вуалью. Я вскрикнула и обмочилась от испуга и неожиданности. - Зачем ты ешь цветы? - Я приподнялась и начала медленно отползать назад, опираясь на ходящие ходуном в разные стороны руки, с колотящимся внутри грудной клетки барабаном, неумолимо отстукивающем секунды моей никчемной жизни. - Ты что, боишься меня, да? Нет, правда боишься? - И голос во тьме, взмахнув густой гривой золотящихся ореолом волос, рассмеялся. Я замерла, прислушиваясь к этим никогда не слышимым мною трелям и переливам искреннего детского смеха. Девочка резко присела вниз, высвобождая из плена захваченный ею диск солнца, и мне открылось ее необыкновенное лицо - белое, круглое, гладкое с впадинами темно-голубых глаз, оно смотрело на меня с любопытством и улыбкой, как будто изучая странное смешное насекомое. - Ты кто? Я тебя в деревне никогда не видела. Ты из города приехала?
  - Д-да, - робко прошептала я.
  - У вас там, наверное, таких цветов нет, вот ты и решила, что это капуста! - С пониманием резюмировала девочка, успокаиваясь от найденного решения. - Меня зовут Грета. Давай дружить?
  Еще никто не предлагал мне дружить. Ни разу. Я не знала, как положено было вести себя в таких ситуациях обычным девочкам, поэтому отрицательно покачала головой.
  - Н-нет, мне пора домой.
  - А то мама с папой будут волноваться, да?
  Я на короткий миг представила, что у меня есть мама с папой. Которые волнуются за меня. Вздрогнула, как пронзенная стрелой.
  - У меня нет мамы с папой. - И отвернулась, плюхнувшись в мокрых штанах на теплую мягкую землю.
  Девочка округлила свои и без того круглые глаза, трансформировавшись в одну большую букву О. Вздох изумления вырвался из нее, как облачко пара на морозе, и повис между нами явным знаком вопроса.
  - А разве так бывает?
  Я в свою очередь удивленно воззрилась на новую знакомую.
  - А разве бывает иначе? Ни у кого нет настоящих мам и пап. Только поддельные. Те, которые остались. И вообще, мне, правда, пора.
  Я не хотела вставать раньше Греты, чтобы она не увидела моей оплошности, поэтому терпеливо ждала, когда она сама поймет, что пора прощаться. Больше я не собиралась возвращаться в этот мир. Он был безнадежно испорчен. Присутствием людей. И что всего хуже - счастливых людей. Видеть их мне было больно и неприятно, как вспоминать что-то хорошее, что когда-то было у тебя, но безвозвратно пропало. Я сморщилась, как от пощечины. Но девочка, кажется, и не собиралась уходить.
  - Слушай, а пойдем ко мне. У нас сегодня на обед яблочный пирог. Знаешь, как мама его готовит! Мммм. Из самых сладких яблок, а сверху шоколадный крем. И еще бобы с мясом. Если ты, конечно, любишь бобы. - Грета скуксила свой смешной крохотный носик так, что он превратился в одну сплошную морщинку. Я невольно улыбнулась. И дернулась, как от удара хлыстом. Кто-то там заметил меня. Кто-то там уже смотрел на меня из темноты, решая мою судьбу. Я чувствовала холод даже под палящими лучами яркого солнца этого мира. - Я вижу, ты тоже их не любишь. Ну, ты все равно не беспокойся, мама никогда не заставляет никого есть. Только самых-самых маленьких.
  Я зажмурила глаза. Сильно, так что внутри брызнул фейерверк из цветных пятен и завертелись горящие огненные карусели.
  - Я не могу, - скрежеща зубами, выдавила я. - Я. Не могу. Мне. Правда. Надо бежать.
  Я увидела огромные голубые глаза, наполненные разочарованием, и поползла назад, повторяя про себя, как молитву это свое треклятое "надобежать". Там тянули меня. Длинные костлявые руки-щупальца вцепились намертво, сжали тонкую белую кожу, скребли грязными неровными ногтями до крови, до темно-синих, до бордовых, до исчерна-желтых гематом. Я не кричала. Я не плакала. Только мое лицо побледнело до прозрачности. Оно истончилось, как калька, по которой чьи-то жестокие детские руки писали-рвали толстой дешевой ручкой. Когда меня всосало обратно, как закручивающийся шланг пылесоса, я была уже почти без сознания. Словно пустой коробок куколки с ссохшейся бабочкой внутри. Словно панцирь с мертвой черепашкой. Словно раздавленная ракушка. Но недостойна я была даже глотка спасительного забвения. Грязное маленькое дитя зла. Мать плеснула мне в лицо мутных теплых помоев, и я, захлебываясь, закашлялась и распахнулась изнанкой навстречу угодившему мне прямо в живот острому тяжелому ботинку отца. Зачем я их видела? Этих уродцев с нечеловеческими мордами-рылами, с вытянутыми извивающимися шеями, с шлепающими шматками жира на необъятных животах, стекающих вниз, к гигантским квадратным волосатым ножищам. Почему я не могла просто умереть? Разве можно жить с таким количеством боли, которая выплескивается из тебя, как мерзкая зеленая блевотина, распространяя отвратительный запах непереваренной стухшей пищи. Но я все еще дышала. Я дышала и смотрела, как отец расстегивает кожаный в железных заклепках ремень и, свернув его спящей коброй, аккуратно кладет на стул, как его штаны спадают на пол, оголив студенисто-трясущуюся алчную плоть, как мать, смущенно и ревниво хихикнув, медленно отворачивается и уходит, закрывая за собой дверь, как всё это наступает на меня, наваливается, удушая запахом немытого вожделеющего тела, шумно сопит, изрыгая сопли и слюни, капающие мне на лицо, в рот, в глаза, затекающие в уши, за шею, по спине. Я всё чувствую. Я всё помню.
  Я лежу без движения в углу кровати, заваленная грудой тряпок. Я покрыта плотным коконом из засохших выделений, из собственной крови, продолжающей вытекать из меня тоненьким, но неиссякающим ручейком. Моя голова пуста. Колени крепко прижаты к груди. Руки, бессильно висящие по бокам, все трясутся мелкой дрожью. Нет ничего. Всё ушло. Я здесь заперта. Я не могу перейти через границу. Вот она стена. Прямо передо мной. Я слышу позади громкий лающий храп уснувшего пьяным довольным сном отца. Далекие крики и дикий сумасшедший смех оставшийся в одиночестве матери. Она не может добраться до меня, поэтому вымещает зло на мелком. Я это знаю, хоть он и молчит. Он часто молчит, когда другие жалуются или зовут на помощь, когда кричат от ненависти, швыряют предметы, изрыгая громко ли, тихо ли, исторгая из себя слова, полные желчи, мрака и силы, убивающей без оружия, без прикосновения, потому что он дебил. Так говорит и мать, и отец, и все остальные. Только со мной он иногда говорит, тихо и нежно, урывками, пугаясь и оглядываясь через плечо, словно ожидая с минуты на минуту появления целого войска сторожевых монстров. Я робко быстро глажу его по плешивой в болячках голове. Но я не хочу привыкать к нему. Это принесет мне неприятности. Мать уже не кричит. Она устала. Я слышу только удары. Если ему повезёт, он может умереть. Я бы тоже хотела умереть. У меня начинают трястись ноги. Я сжимаюсь, чтобы остановить это. Если я побеспокою отца, он проснется. Ведь я не хочу этого. Дрожь охватывает всё моё тело. Я должна уйти, пока не поздно. Пока не начался припадок. Но я не могу. Я уже не владею ни одной клеточкой своего тела. Я вся превращаюсь в кусок жидкого желе. Я разваливаюсь. Я расползаюсь. Я таю. Я ухожу в темноту, но чья-та теплая рука вскользает в мою ладонь и возвращает свет. Она говорит мне:
  - Привет! А я тебя нашла.
  У нее слишком звонкий голос. Слишком радостный. Они услышат её. Я резко открываю глаза. Грета сидит передо мной на полу. В своём белом чистом полупрозрачном платьице. Такая чистая и невинная. Улыбается. Открывает свой болтливый рот. Я дёргаюсь, как от удара хлыстом, когда понимаю, что звука за спиной больше нет, что тишина стеной нависла надо мной, что она накрывает нас с глупой девчонкой волной цунами, неудержимой и смертельно опасной. Я медленно подношу палец к губам, угрожающе глядя Грете прямо в глаза, потом резко дергаюсь, сбрасывая на неё большую часть скрывавшей меня кучи. Я надеюсь, что она не настолько лишена чувства самосохранения, чтобы не затаиться. У меня начинается приступ. Я сама провоцирую его, просто выпустив из себя весь воздух, отдавшись на волю пружины, распрямившейся внутри моего позвоночника. Я не вижу, как отец, приподнявшийся было на локтях, бросает на меня, корчащуюся в судорогах, брезгливый взгляд, как он неохотно, покряхтывая и отплёвываясь, встаёт и уходит туда, где его встречает радостно-нежными возгласами мать, как она что-то успокоительно шепчет ему, оправдываясь, как хлопает дверью, убегая за выпивкой и закуской, предлагая своё обрюзгшее старое тело каждому встречному за копейку, за еду, порой бесплатно, порой за тычок, за ругательство, как в дом со всех щелей заползают гости, почуявшие дармовое угощение, как нарастающий шум отодвигает меня с моей непрошеной гостьей за забор, где мы наконец остаемся совсем одни, скрытые травой, пригибаемся еще ниже и шепчем друг другу:
  - Что это было? Кто это чудовище? Почему ты с ним спала?
  - Тсссс, это мой отец. И он очень сердится, когда я убегаю.
  - Но почему он такой ... такой страшный и толстый, и большой, и злой?! - Грета округляет свои и без того громадные глаза, в которых я вижу отражение своего грязного тощего лица с всклокоченными давно нечесаными и немытыми волосами.
  - Ну, просто он другой. - Я затрудняюсь с ответом. Потому что мне еще никто не задавал таких вопросов. - А что, у тебя другой отец? И он не заставляет тебя спать с ним?- Язвительно сказала я, уверенная, что такого просто не может быть.
  - Иногда. Когда мне бывает страшно. Во время песчаной бури. Или сон дурной приснится. - Помрачнев, ответила девочка. - Но это редко случается. У нас в последнее время всегда солнце. Даже надоело уже. - Она бросила мне одну из своих жалких улыбочек счастливой маленькой девочки. - И папа у меня красивый. И не старый еще совсем. Пойдем со мной, ты и сама всё увидишь и познакомишься. Ну ...
  Я опустила голову и отвела взгляд в сторону. Зачем мне видеть её благородное семейство. Мне хватает и своего. Я только хотела побыть одна, а тут она. Я пробурчала:
  - Как ты смогла перелезть ко мне? Тебе нельзя больше этого делать, слышишь?
  - Почему?
  - Что ты заладила- почему да почему?! - Взвилась я. - Да потому, что это опасно! Мой отец не чета твоему добренькому папаше. Он тебя враз оприходует. Ещё и дружков своих позовёт. Вот почему.
  Я снова сникла. Сил совсем не было. Я потеряла в этот раз слишком много крови. Да ещё этот приступ. Обычно после него я впадаю в ступор на несколько дней и валяюсь в состоянии комы в самом дальнем углу сарая. Никто не трогает меня. Иногда заходит дурачок и приносит мне воды. Я затосковала. Как там мелкий. Не прибила ли его мать насмерть.
  - Слушай, мне надо кое-что сделать. Ты иди домой. И забудь про всё, что видела и что я тебе тут сказала. И про меня забудь. Я больше сюда не вернусь.
  Я встала. И тут всё закружилось в цветном ярком водовороте, уходящем вниз, вглубь, в черную бездонную воронку, в которую плашмя полетело моё тело. Я ещё была в сознании, когда чьи-то руки, как ковши, подняли меня наверх и, заботливо укутав во что-то мягкое и чистое, покачивая понесли. Раз-два. Раз-два. Щебетала Грета, как маленькая веселая птичка, неугомонно и резво. Раз-два. Раз-два. Редко ей отвечал басом густой и ласковый голос, который я слышала раньше, чем он успевал вырваться из грудной клетки. Он говорил ей:
  - Цыц, ты, вертунья, вертишься, вертишься, а смысла нету. Какое такое чудовище? У нас отродясь никаких чудовищ в деревне не обитало. - Снова беспокойно залепетала-застрекотала Грета. - Ах вот как. За стеной? - И уже почти про себя: - Надо собрать Большой совет, пожалуй. - И снова в голос: - Ты бы, попрыгунья, побежала вперед меня да позвала к нам в дом ведунью-врачевательницу. Чего-то твоя подружка совсем поникла, бледная, как вода лунной ночью, и легче осеннего листика. Беги, беги, моя малышка ...
  Согретая, прижатая, укаченная и обласканная, я поплыла. Поплыла в руках этого странного великана с добрым вибрирующем внутри меня голосом. Мне казалось, что я лежу в нашем сарае летним солнечным днем. Что пылинки застыли в освещенных полосах, ведущих от пола к решетчатому окошку под потолком. Что пахнет прошлогодним сеном, сваленном в дальнем углу, букетом засохших полевых цветов, которые мне вчера принес мелкий. Что все куда-то ушли. Далеко и надолго. Я одна. И мне не надо бояться и прятаться, и ожидать каждую секунду лязга открываемого замка, топота тяжелых грязных сапог и грубого окрика, велящего мне быстро отрывать свою тощую жопу и тащить её отрабатывать в белую комнату. Я лежу, обняв себя руками, и представляю, как чьи-то ласковые расплывчатые лица, склоняясь надо мной, шепчут мне нежные, заботливые слова. Они говорят: "Маленькая ты наша, мы больше не отдадим тебя никому, мы не уйдем, не покинем тебя. Навеки." Я глажу сама себя по голове. Но всё это ложь. И она ни к чему хорошему не приведет. Я должна готовиться. Я должна быть начеку. Я пытаюсь разлепить сомкнутые веки, словно скованные липким металлом. Что-то колышется передо мной - белое, чистое, прохладное. Что-то, чего я никогда в своей жизни не видела. Или видела, но забыла, потому что было это давно, в другой половине моей жизни, в крохотной части, в моменте мимолетного счастья, в том детстве, куда еще не протягивали свои лапищи мои настоящие родители, мои монстры, мои мучители, пришедшие словно с того света и захватившие мои тело и душу во власть своих темный мрачных душ. Эти белоснежные легчайшие покрывала трепыхались на ветру, словно крылья огромной птицы, собирающейся вот-вот взлететь. Я, не теряя ни секунды, вскочила на спину этой сказочной птицы, покрепче оседлала ее и мигом взлетела в небеса, окутавшие меня мягкими влажными облаками, словно поцелуями престарелой надоедливой тетушки. Хотя откуда мне было знать, как целуются престарелые тётушки, ведь у меня не было ни одной, а поцелуи, которые я получала ... Ииии, лучше даже не вспоминать о них сейчас, иначе можно упасть прямо с небес на твердую землю и разбиться, как пустой глиняный кувшин. Я зарылась лицом в щекочущие перья, прильнула к теплому живому телу, и сердце моё закололо тысячью острейших иголок от прежде неведомого мне ощущения покоя и блаженства. Пусть ищут меня сейчас там внизу в темном сыром сарае, пусть кричат надрывно и угрожают страшнейшими карами. Им не достать меня здесь. Высоко-высоко. Они не поднимут свои уродливые лица наверх к солнцу. Они не догадаются ... Нет-нет, что это? Кто? Кто взял меня за руку. Только не сейчас. Ещё немного. Ну, пожалуйста! Я ныла и брыкалась. Умоляла. Жалобно. Обещала быть паинькой и выполнять все прихоти людей в белой комнате. Только ещё минутку полетать в облаках. Запомнить, чтобы потом в мечтах осязать, трогать, чувствовать, чтобы уходить туда, прятаться, засыпать, обнимая грациозную шею, покрытую гладкими твердыми перьями, скользящими между пальцами, как чешуя изумрудной рыбы. Но мягкие назойливые пальцы шаловливо щекотали мою ладонь, и шепот струился в уши, как морской песок, шурша и оглушая, обдувая жарким дыханием и запахом сладких летних яблок.
  - Эээй, ну, просыпайся же! - Я почувствовала, как чей-то тоненький, но острый, пальчик буравит меня в бок, совсем как железное сверло. - Сколько можно спать?! - Голос из нетерпеливо-удивленного постепенно превращался в возмущенно-обиженный. - Я тут вечность сидеть не собираюсь. Мне тоже хочется поглядеть, как они там шаманят, и что будет говорить Целитель. Он таааакой симпатичный ... - Я приоткрыла один глаз, ошеломленная даже мыслью о том, что кому-то, как эта маленькая прелестная Грета, может нравится мужчина. Мужчина! С его волосатым телом, грязной вонью из-под мышек, желтыми неровными ногтями, слюнявым ртом с россыпью хищных зубов внутри, и самое мерзкое, отвратительное чудовище, таящееся у них между ног, похотливое и злобное, владеющее их мозгом, их силой, их безумием. - Таааакая милашка. Все девчонки в деревне в него влюблены. Подумать только, такой молоденький, а уже главный врачеватель. Моя мама говорит, что его ждёт большое будущее. Вот увидите, говорит она, не пройдет и года, как его переманят в большой город на должность императорского врачевателя. - Я приоткрываю второй глаз. Грета подносит мне к лицу красное сочное надкусанное яблоко. - Хочешь? Я его только чуть-чуть пожевала. А то, пойдем в огород, я тебе грушу сорву. Хочешь?
  Я медленно села и встряхнулась, как мокрая собачонка, только что вылезшая из глубокого холодного пруда. На мне была надета чистая, пахнущая свежестью, ночная рубашка, вся в оборочках, как на тех куклах, что я видела только в витринах дорогих магазинов, когда убегала из дома и бродила по незнакомым улицам большого города. Волосы вымыты и заплетены в жалкую редкую косицу. Я сижу на мягкой перине в комнате, залитой солнечным светом, как муха в стакане с апельсиновым соком. Они превратили меня в двойника этой чёртовой недотроги папенькиной дочки?! Я хлопаю себя по щекам. Сильно и больно. Грета вскрикивает и хватает меня за руки.
  - Что ты?! Не надо! Не надо!
  Руки у нее сильные. Наверное, потому что она хорошо кушает. Много спит на мягкой перине. И ей не приходится обслуживать по десять человек за раз в белой комнате. Я злюсь на эти холеные чистенькие руки. Я вырываюсь из них и вскакиваю на ноги. Но мне требуется несколько секунд, чтобы остановить головокружение, чтобы разогнать вихрь крохотных черных точек, влетевших в мою голову и затмивших свет. Но я уже слышу, как запирается дверь моей приятной во всех смыслах ловушки, сладкой липучей ленты, на которой я вишу, словно полудохлая муха, объевшаяся вкусного яда. Я ещё дергаю своими тоненькими переломанными ножками, ещё барахтаюсь, не веря в окончательность своего смертного приговора, выпучиваю сетчатые глаза и жадно глотаю воздух отравленными умирающими лёгкими. Мне здесь не место. Я не отсюда. Не из этого мира. Я стою перед Гретой, покачиваясь и опираясь на железную спинку кровати, и пытаюсь объяснить ей всё это без слов, впиваясь жёстким холодным взглядом в её полные слёз, но такие неумолимые, глаза. "Пойми, ты, глупая дурочка, принудительного добра не бывает. Заперев птичку в клетку, ты не спасаешь её, а убиваешь, медленно и мучительно. Я не домашнее животное. Я не хомяк и не кошечка, за мной не надо убирать туалет и кормить таблетками от глистов. Меня не надо стерилизовать и хоронить в картонной коробке".
  Две огромные хрустальные слезы, трясущиеся на ресницах, наконец стекают вниз по щекам Греты. Она не вытирает их.
  "Почему тебе не может быть здесь хорошо? Ты же боишься и ненавидишь того мужика, я видела!"
  "Ты всё неправильно поняла. Я люблю его. У меня больше никого нет. Они ведь мои родители"
  Грета вскрикивает, как от удара хлыстом.
  "Так не должно быть! Это неправильно!"
  "Правильно-неправильно. Но там ждёт меня мой мелкий. Возможно, прямо сейчас он лежит, забившись в угол, избитый, в крови, плачет и зовёт меня."
  - Неееет! - Грета отворачивается и отпирает дверь. Распахивает её настежь и выбегает наружу. Я не вижу её. Она тонет во всполохах яркого белого света, ворвавшегося в прямоугольник, вырубленный в темноте. Только слышу её удаляющийся упрямый голос. - И учти, что я пойду с тобой!
  Конечно, она не пойдет со мной. Ей там нечего делать, этой беленькой изнеженной девочке с мягкой кожей и густыми гладкими волосами. А что, если... Нет, я не могу пойти на подобную подлость. Даже ценой жизни мелкого. Я должна вытащить его. Пусть хоть немножко поживёт счастливым ребёнком, наестся до отвала без тычков и побоев. Схватив с кровати покрывало и обмотавшись им, как мантией, я выбегаю за Гретой на улицу, глотаю жадно чистый воздух, бьющий мне в лицо фонтаном, подпрыгиваю, на ходу надевая чьи-то тапочки, обнаруженные мною у выхода. Грета уже далеко впереди. Убегает, сверкая голыми пятками и размахивая, словно опахалом из золотых нитей, живым, переливающимся водопадом волос. Не оглядываясь, я припускаю за ней, пытаясь не смотреть на ряд аккуратных домиков, примостившихся по обеим сторонам улицы. Они любопытно смотрят на меня, растворив окна-глаза и расставив враскорячку пышные палисадники, наполненные буйно цветущей растительностью. Под ногами скрипит и осыпается песок. Мне трудно бежать в непривычно удобной мягкой обуви. Солнце палит немилосердно, заставляя капли пота скатываться одну за другой под гнетущими полами моего царского одеяния. Но сбросить его и обнажить тонкое постыдно девчачье платье мне не позволяет какой-то вновь обретенный избирательный стыд. И я волочу мантию, изнемогая от полуденной жары, жажды и голода. Грета, не оборачиваясь, убегает всё дальше, превращаясь в крошечную точку в конце песчано-желтой дороги. Мокрые растрепавшиеся волосы забираются мне в рот, ноги путаются в отяжелевшем от пота покрывале, и я падаю лицом вниз, не успев выставить руки или завалиться набок, чтобы оставить себе место и возможность для маневра. Но на меня никто не нападает. Даже когда тень закрывает раскочегарившееся светило, я не ощущаю опасности. Спокойный, слегка насмешливый голос произносит:
  - По-моему, ей уже не требуется медицинская помощь. Видишь, как она резво бегает, нацепив на себя твой старый холщовый мешок. А? Что ты говоришь? - Я слышу едва сдерживаемый смешок и бормотанье. - Покрывало! Ах, ну, извини. Не знал.
  Меня легко, одним движением, как ничего не весящую сухую палку, поднимают на руки. Я безвольно подчиняюсь, потому что мои конечности скованы намертво тяжелым, сотканным из толстой бараньей шерсти, пленом, а из носа струится кровь, размазываясь по подбородку, попадая в рот, затекая в глаза и уши. Никто не видит моего лица, потому что оно залеплено песком, намокшим от моей крови, с прилипшими, разметавшимися во все стороны, волосами. Я вдыхаю запах. Незнакомый мне запах, который дурманит голову и вызывает тошноту. Слишком сладкий. Приторный, как на похоронах, на которых я была один раз в жизни. Нас с братом, коротко остриженных и до скрипа вымытых в ледяной воде, холодным февральским утром привезли в маленьком, воняющем соляркой и мочой, автобусе на кладбище, где уже стояла пара полупьяных гробокопателей, опирающихся, покачиваясь, на лопаты и игриво посматривающих на нашу молодую, одетую не по погоде, воспитательницу, которая своим кружевным платочком попеременно утирала с наших щек несуществующие слезы. У брата на лице застыла враждебная гримаса, презрительная и брезгливая, так что я даже не пыталась к нему притронуться или хотя бы заговорить. Под глазом у него багровел свежий, заклеенный кусочком пластыря, рубец. Губа разбита. Нос распух и посинел. Не мальчик, а карикатура. Когда я его впервые увидела после долгой разлуки, то чуть не заплакала от жалости и злобы. Но он показал мне кулак со стертыми в кровь костяшками и отвернулся. Я поняла, он не хочет, чтобы у него была сестра, чтобы у него была я. Я не нужна была ему без родителей. Наша цепочка без двух звеньев распалась. Каждый отныне сам за себя. Никаких родственных чувств. Никаких приветствий, игр, никаких улыбок и перемигиваний. Кто-то выживет, а кто-то ... Как я. Как я? Или наоборот? Кто забрал моего брата и забрал ли кто-то его вообще? Мы стояли по колено в снегу, скрепя зубами от пронизывающего ветра, от грызущей внутренности пустой тоски, замораживающей изнутри похуже самой суровой зимы. Наши тела и души покрывались инеем, пока закрытые гробы один за другим опускались в неглубокие ямы, пока комья твердой мерзлой земли отчетливо барабанили по деревянным крышкам, пока перемигивающиеся мужики складывали инвентарь в стоящий неподалеку грузовичок с прицепом, а симпатичная воспитательница неразгибающимися пальцами в тоненьких кожаных перчатках пыталась отсчитать положенную сумму, пока, возмущенные внезапным шумом, взлетали с голых, протянутых к небу в немом проклятье, веток стаи громкоголосого воронья, пока ритмично раскачивался веселый вагончик гробокопателей и раздавались сдавленные крики и стоны, пока мы, равнодушно отвернувшись, брели к ледяному автобусу и забирались внутрь на одеревеневших ногах. Ничего не могло закончится хорошо. Ни для нас, ни для кого-либо ещё. Мы молча сели в самом конце, каждый у своего раскрашенного фантастическими узорами из снежной паутины окошка. Сонный, ничего не соображающий водитель, неповоротливый в своем толстенном бушлате и огромных валенках, открыл и закрыл за нами дверь, продолжая дальше дремать, скукожившись и запахнувшись целиком, так, что внутри одежды исчезли не только шея, но и голова. Молчание и холод, в которые погрузился наш автобус, отправили нас в космическую бесконечность, где за обшивкой нашего корабля царили мрак и вакуум, где не могло, по всем законам природы, выжить ни одно существо, тем более состоящее из воды и кислорода. Но оно выжило. Выжило и поскреблось измазанными в крови пальцами прямиком в мой с таким трудом надышенный кружочек прозрачной синевы. Я, не удержавшись, вскрикнула и вскочила на ноги, которые тут же, как хрупкие ледышки, подломились подо мной, и я кубарем покатилась по проходу, вопя от боли в обмороженных конечностях. Наконец, очнувшийся и вылезший из своего кокона водитель завел мотор, втащил внутрь обезумевшую воспитательницу и, несмотря на её визгливые истеричные уговоры, пошел искать обидчиков. С собой он взял только монтировку. Я всё ещё верещала и кружилась вокруг своей оси, забиваясь от колюще-рубящей боли в углы, отталкиваясь, выползая, хватаясь за дермантиновые, набитые поролоном, сиденья, разрывая их и не замечая этого, когда он вернулся, вспотевший, с усталыми глазами, снял с себя телогрейку и закутал в неё меня так, что я не могла шевелиться, только попискивать, широко разевая рот. Я слышала, как он налил какую-то жидкость в стакан и заставил воспитательницу, часто шмыгающую носом, выпить это. Потом мы поехали, и я заснула. И еще долго я не видела никого из этого автобуса. Первыми - тех двоих, кто так скоро и умело зарыл наших родителей в твердую, как камень, землю. В моей новой приемной семье они были свои люди, запросто заходили, с ноги растворяя ветхую прогнившую насквозь дверь, в любое время дня и ночи, требовали бутылку, сажали визжащую от наигранного возмущения, но довольную, мать на колени, громко по-дружески ругались с отцом, раздавали щедро мне и мелкому тычки, подзатыльники и щепки. Они, конечно, совсем не узнали меня, но как-то я подслушала, как они обсуждали достоинства моей бывшей воспитательницы, как хохотали, вспоминая тот случай, и грозно обещали отомстить водиле, избившему их тогда до полусмерти и покалечившему их любимый фургончик так, что он, уже не подлежащий восстановлению, отправился доживать свой недолгий век на приусадебный участок в качестве гостевого домика для припозднившихся или укрывающихся от милицейского произвола приятелей. Эти два тупых мужлана обсуждали с отцом свои грязные криминальные делишки, о которых я слушала с содроганием, укрываясь под грудой старого тряпья где-нибудь в углу. Однажды один из них поймал за шкирку пробегавшего мимо не к добру мелкого, поднял его на уровень глаз и, туша бычок в тарелке, задумчиво произнес:
  - А ведь она кажись родила кого-то.
  - Кто? - Безразлично спросил отец, откупоривая очередную бутылку дешевой водки зубами и выплевывая крышку на пол, загаженный до такой степени, что мыши уже могли рыть норы не под ним, а над, в слое мусора, слежавшегося в плотную массу и достигавшего, если случайно провалиться в самом мягком, подтухшем месте, щиколоток.
  - Эта дура, которую мы оприходовали тогда на похоронах. - Гробокопатель гнусаво заржал и захлопал себя по ляжкам, довольный собственным геройством.
  - Откуда ты знаешь? - Отец щедро плеснул по стаканам обманчиво прозрачную жидкость и тут же, одним глотком, выпил свою порцию.
  - Откуда-откуда ... - Оба мужика бережно поднесли к губам вонючий напиток и с наслаждением выцедили все до капли, утерли рот рукавом, рыгнули, и блаженная улыбка расползлась на их красно-серых от загара и грязи лицах. - Да видел я её тут недавно. С большим мальчишкой, кажись, с тем, который тогда на кладбище возле могилы своих папеньки с маменькой хныкал, и с коляской. Они на вокзале стояли. Вроде как приехали откуда.
  Он замолчал, чавкая и давясь рыбными консервами, неизменно присутствующими на столе в качестве закуски и основного питания. Потом я вылижу и банку, и острую крышку дочиста, если повезет, хлебной коркой, если нет, то просто языком и пальцами, такими ароматными и вкусными, что иногда нет сил сдержаться и не укусить их до крови - тогда в моем охваченном красной пеленой сознании мелькает безумная идея отрезать от себя хотя бы малюсенький кусочек мяса и поджарить его тайком на костре в лесу. Слюни неудержимо стекают прямо в горло в пустой урчащий желудок, а мужик, как ни в чем не бывало, выпивая второй стакан, продолжает.
  - Я вот тут что подумал. А вдруг это мой сучонок там из неё вывалился. - Гробовщик давится от смеха, еле сдерживаясь, чтобы не прыснуть во всю глотку. - Или твой. А, Кирюх, ты как думаешь, чья козявка оказалась проворней?
  Они ржут в голос оба, в то время, как папаша спокойно завинчивает бутылку, ставит её на стол перед изумленными дружками и строго говорит:
  - Ну вот что. Это незаконченное дело. Ты меня понял? - Смотрит в упор на одного. - А ты? - На другого.- Закончить так, чтобы не осталось ни одного свидетеля. И не только бабы, но и детей тоже.
  Задумчивое, переваривающее молчание виснет в воздухе. Я молю, чтобы они скорей напивались, чтобы глаза их смыкались, а рты закрывались, чтобы молчание, наполненное только лишь нечленораздельными всхрапываниями, кошмарными вскриками, сопением, наполнило это помещение, скрыв меня и мои поступки вязкой пеленой сновидений. Голод прогрызает внутри меня огромную дыру. Скоро чудовище выберется наружу. Я слышу, что они говорят. Я запоминаю. Но не понимаю. Это потом, когда я, наевшись сладкой мороженой картошки, найденной в помойном ведре, буду стонать в туалете от жуткой желудочной боли, из меня вместе с крупицами зелено-желтой кашицы выйдет осознание о готовящихся убийствах, и я буду до содранной кожи кусать кулаки и выть от безнадежности. Мне никогда не спасти брата. Я сейчас не в состоянии сделать даже пары шагов. А скоро, совсем скоро придут дружки и клиенты, жаждущие развлечений и девчачьей плоти. Хотя отец в минуты гнева постоянно угрожает меня убить, ещё ни разу он не осуществил своего обещания до конца. Может быть он меня все-таки любит. Хоть немножко. Чуточку. Давлюсь я жалостью к самой себе, заливаясь потом и страхом, что кому-то внезапно может понадобится туалет, теперь, когда я бессильной тряпичной куклой развалилась на стульчаке, полуприкрыв глаза и исторгая странные и резкие звуки, забывая втягивать вытекающие ручьем сопли и содрогаясь от неудержимых спазмов.
  Куда он несет меня? Я слышу, как рядом разговаривают и другие жители деревни, среди них уже знакомый бас отца Греты. Он трубит, что не собирается ввязываться в какие-то непонятные дела, а тем более ходить за стену, и, что, раз уж препятствие настолько истончилось и начало пропускать живую субстанцию вроде меня, то значит, пришла пора навсегда покинуть деревню и передвинуться на запад, перейти реку и осесть у подножия Истинных гор. Голос из-под меня звонко отвечает, что, если всё время бежать, то в конце концов можно прибежать на край света или оказаться с другой стороны стены, потому что земля, как известно, круглая. Вокруг раздается нестройный хор возмущенных голосов, отрицающих правильность подобного недоказанного факта.
  - Наш Целитель - безбожник! - Вдруг раздаётся мне в ухо возбужденный щекочущий голос Гретхен. - Но он такой красавчик. И таааакой умный. Поэтому его боготворят и ненавидят все окрестные жители. Особенно, мужчины. - Я сглатываю очередной сгусток крови, ползущий у меня по губам. - И знаешь, почему? - Я молча болтаюсь, елозя спиной по колюче-мягкой, приятно пахнущей шерсти. - Хи-хи. - Хихикает Гретхен, не отставая. - Потому что они ревнуют своих жён, которые все хотят лечь под Целителя.
  Вдруг тряска резко прекращается. Я чувствую напряжение, повисшее в воздухе. Потом голос, прошедший через меня, проказливо говорит:
  - Милая Гретхен, разве девочкам позволено говорить подобные гадости? С каких это пор в нашем мире отменили стыдливость и заменили её длинным розовым язычком, болтающемся между твоих розовых губок, как красная тряпка для какого-нибудь обезумевшего от весеннего запахов бычка? - Я, вывернув одну руку, откидываю наконец с лица надоевшую, раздражающую меня до бешенства, тряпку, протираю сперва один, обросший грязью, глаз, затем второй и вижу прямо перед собой надувшееся и смущенное, покрасневшее лицо девчонки. Но глаза её всё равно блестят от нескрываемого удовольствия иметь беседу напрямую со своим кумиром. Я вижу, что она завидует даже моему приближенному к желанному телу положению. - Расскажи мне лучше, как ты смогла пройти сквозь стену и что там увидела.
  Девчонка подмигнула мне и начала бойко без запинки говорить:
  - Когда маленькая оборванка начала исчезать в траве прямо на моих глазах, я быстро-быстро, стараясь не отставать, побежала за ней, хотя очень боялась испачкать свое чудесное новое платьице, которое мне надела мама утром в честь воскресного дня, и поранить о невидимые сучки ноги. Но уже скоро я поняла, что не успеваю. Но это ничего, ведь после девчонки оставалась примятая дорожка, по которой я могу спокойно-преспокойно проследить. Поэтому я вернулась домой, пообедала, потом поиграла с сёстрами Рули, ну, знаете, теми, которые живут в четвертом с краю розовато-желтом доме со ставенками-птичками, потом мы поругались из-за мальчишки Тромпов, потому что я не желала брать его в наши игры, он слишком слюнявый и вечно лезет обниматься. - Гретхен сплюнула на землю себе под ноги и растерла плевок босой пыльной ногой. - Я рассердилась и пошла на озеро. - Какая-то женщина в толпе ахнула и запричитала. Я решила, что это, наверное, была мама Греты. - Да, пошла! И дошла почти до самой воды, но тут стая черных крикливых птиц появилась из ниоткуда и начала кружить надо мной. Я не испугалась, но солнце начинало уже жечь, и я боялась, что не успею на ужин, а ведь мама испекла чудесный яблочный пирог, поэтому я понеслась обратно что было сил. А эти птицы, это каркающие вороны, полетели за мной. И чем быстрее я бежала, тем быстрее они хлопали крыльями и тем громче кричали. Я от страха чуть не описалась, ей-ей, да покарают меня водные и земные боги! - В толпе снова протяжно застонали. Я подумала, что мать Гретхен очень беспокойная и несчастливая женщина, раз ей приходится растить такую занозу и богохульницу. - Ну, вот, я прибежала, вся растрепанная и грязная, поэтому сразу переоделась в чистое, умылась и только тогда показалась на глаза маман. Мои младшие братья в тот день вели себя, как маленькие поросята, и я на их фоне казалась самой благовоспитанностью. - Гретхен расплылась в довольной улыбке и, подмигнув Целителю, склонившемуся перед ней в полупоклоне, продолжила. - Мы сели, зажгли свечи и, прочитав молитву воде и земле, принялись за кушанья. На первое у нас был тыквенный суп-пюре с корицей, на второе бобы с сосисками, а на десерт ....мммм...!!! - Гретхен обвела всех замутненным восторженным взглядом. В моём желудке заурчало, а изо рта свисла струйка слюны, как у бешеной собаки. - А на десерт воздушный с поджаристой корочкой с шоколадным взбитым кремом яблочный пирог! - Толпа взвыла, как на выступлении миссионеров в доме культуры, на котором я присутствовала в полном составе нашего детского дома в приказном порядке. Там трое бородатых мужчин в джинсах и потрепанных футболках гладили нас по головкам и бесплатно раздавали ручки и блокнотики, из-за которых произошла небольшая давка и драка, по-видимому, произведшая на приезжих настолько неблагоприятное впечатление, что они тут же собрались и исчезли, даже не откушав в нашей детдомовской столовке, куда так активно их зазывало наше начальство. - Но я съела всего два кусочка, так велико было мое любопытство. Я встала из-за стола, поблагодарила мать, поблагодарила отца, поблагодарила даже братцев, умылась и поднялась наверх. Я опустила шторы. Я закрылась на замок. Я открыла окно и вылезла через него на крышу крыльца. Потом скатилась вниз по гладкому, приятному на ощупь столбу и побежала. Меня никто не заметил, потому что уже все опустили шторы, и пришла ночь.
  - Разве всё не должно быть наоборот? - Сорвалось у меня с языка. Целитель аккуратно поставил меня на землю и попытался высвободить из покрывальных пут, но я злобно ощерилась и закуталась ещё крепче, опасаясь, что в тоненькой ночнушке я буду выглядеть как голая блудница, выставленная напоказ перед всей этой вперившей в меня десятки глаз толпой.
  - Ну, что же ты? Говори, раз уж взяла слово и перебила Рассказчика. - Мягко, но насмешливо, сказал Целитель, присаживаясь передо мной на одно колено. - Мы позволим тебе, как чужаку, не знакомому с нашими обычаями, нарушить священный ход рассказа и вплести собственную нить в полотно Гретхен. - Девчонка посмотрела на меня со снисхождением и кивнула. - Допустим, пусть это будет дуэт, а не сольное выступление.
  - Главное, чтобы не хор! - Крикнул какой-то смешливый мужичок из толпы. Кто-то хохотнул. Бабы зацикали. Всё замолкло.
  - Ну ... - Я замешкалась, подавленная всем этим вниманием к моей персоне, но закончила свою мысль, - Разве не должно быть наоборот, что пришла ночь, и уже тогда все опустили шторы? Ведь так будет правильнее сказать. А то получается, что ночь приходит только тогда, когда вы опускаете шторы. - Я робко засмеялась, но меня не поддержала ни единая душа. Я посмотрела по сторонам. На недоумевающие лица в толпе, окружившей нас плотным кольцом, как крестьяне на ярмарке, на Гретхен, вопросительно поднявшую брови, и, наконец, на Целителя, исподлобья поглядывающего на меня с нескрываемым интересом, как ученый-зоолог смотрит в микроскоп на какую-нибудь неведомую букашку.
  - А разве нет? - Вдруг спросил он. - Неужели же в твоем мире штору опускает кто-то другой, кто-то неведомый и огромный? - Невероятность подобного, кажется, всерьез рассмешила моего собеседника. Он склонил голову набок, как умная птица, прислушивающаяся к неразборчивому бормотанию недалекого человечишки.
  - Конечно. Только это не штора. Нет.
  Я ведь не училась в школе и не читала книг, и не разговаривала, даже не видела и не подозревала о существовании таких людей, которые запросто могут беседовать о вращениях небесных светил, о природных явлениях и прочих, не затрагивающих секс, алкоголь и убийства, вещах. Я чуть не заплакала от обиды и позора, но Целитель внезапно подошел ко мне и положил руку на плечо. Я вздрогнула. Мужчины прикасались ко мне обычно только для одного. Ну, или для другого, но уж никак не пожалеть, поддержать и утешить.
  - Мы все понимаем, что ты живешь совсем в другом мире, которому, возможно, ведомы иные, нам непонятные, законы. Но пока мы не удостоверимся в их правдивости, и пока мы находимся на нашей стороне стены, будем опираться на те данности и условности, которым подчинена наша жизнь.
  Целитель воздел руки к яркому, продолжающему непрерывно палить жаром и светом, как из пушки, солнцу. Толпа тотчас же последовала его примеру. Все, кроме Гретхен, которая стояла, упрямо глядя в землю, пока остальные истово тряслись и закатывали глаза. Эта маленькая клятвопреступница вызывала во мне смешанные чувства. С одной стороны, мне хотелось её убить за то, что она вцепилась в мою жизнь, как клещ, мёртвой хваткой, притащилась за мной в мой мир, невзирая на твёрдый и чёткий запрет, а теперь выставляла меня дурой перед всем своим народом, перед родственниками и этим молодым, таким хитрым и таким симпатичным, несмотря на моё внутреннее сопротивление поддаться очарованию, человеком. С другой, я восхищалась её открытостью, её честностью, бесхитростностью и смелостью, её упорством, упрямством и нескрываемым всепроникающем любопытством, толкающим её на безрассудные, порой опасные и совершенно непредсказуемые поступки. Например, я не могла понять, зачем она пошла за мной, зачем пошла на то озеро, об одном упоминании о котором её соплеменники содрогнулись от ужаса, и, главное, зачем сейчас, перед всем народом она рассказывает об этих своих дурных поступках. В то время, как мне хотелось убежать, спрятаться, свернуться в раковине, стать невидимкой, она наоборот выпячивалась, как больной нарыв, готовый в любую минуту лопнуть и забрызгать нас всех черным гноем.
  - Ты ведь не веришь во всю эту ерунду? - Вдруг прошептала Грета, наклоняясь, как тонкое деревце под порывом ветра.
  - В какую? В солнце? - Спросила я, в свою очередь отклоняясь в другую сторону.
  - Ну, и в него. Но не только. Мне столько всего тебе нужно рассказать, но нет времени, ведь надо спасать твоего братика, ты помнишь?
  - Конечно, я помню. - Огрызнулась я, едва сдерживаясь, чтобы не начать обвинять её во всей этой кутерьме, созданной практически на пустом месте.
  - Сейчас, когда они все падут ниц, мы и побежим. Только ты сними с себя это покрывало, а то опять запутаешься и упадешь где-нибудь по дороге. - Гретхен показала глазами на Целителя. - Это он всё придумал, даю голову на отсечение, чтоб мне в овраг со змеями свалиться.
  - Что придумал? - Повторила я, глупо таращась на спину восторженно что-то бормочущего Целителя.
  - Отвлечь их, конечно, дурочка! Он даёт нам фору. - И тут столб пыли от грохнувшихся оземь тел поднялся в воздух, окружив нас непроницаемой пеленой. - Бежим! - Крикнула Гретхен, схватив меня за руку.
  Я скинула свою источавшую жар и пот мантию и рванулась что было сил за девчонкой, надеясь, что она знает, что делает и куда направляется. Яркий свет нескончаемого солнца бил мне в лицо, хлестал до красных обжигающих пятен, расплавлял кожу и кости до состояния желе, а мы всё бежали, пока я не почувствовала под ногами мягкую прохладу зеленого ковра, на который так приятно опуститься, в котором так удобно спрятаться и никуда не спешить. Но, как только мы пересекли невидимую глазу черту, я упала на колени и, завопив от чудовищной боли во всём теле, за волосы с невероятной быстротой поволоклась прямиком к стене. Рука Греты выскользнула из моей, разорвав последнюю связь с этим миром, и я очнулась в другом - в мрачном темном жилище, за стенами которого колотил дождь, а внутри раздавались ругань и звуки борьбы. Я попробовала приподняться, но мои ноги меня не слушались, словно каждая косточка была перемолота каким-то огромным безжалостным прессом. От неожиданности я вскрикнула. Совсем рядом кто-то слабо крикнул в ответ. Я пошарила рукой.
  - Грета? - Неуверенно спросила я, ожидая от этой беспокойной девчонки чего угодно.
  - Это я, - слабым голосом пропищал малой. - Где ты была? Почему не отвечала? - Обиженно бубнил маленький братец. - Я звал тебя. Звал. Я думал, он убил тебя. Ты совсем как мертвая была.
  - Что он сделал с моими ногами? - Холодея, спросила я.
  - Ты ничего не чувствовала? Ты умерла? А теперь снова ожила, да? Как Христося? Он сел тебе на ноги и бил кулаками. Я всё видел, но молчал. Я правильно делал? Ты так мне сказала. Чтобы я молчал, когда тебя бьют. - Малой захныкал. - Но я не мог. Мне так было страшно, что он убьет тебя. Так страшно. Я засунул себе в рот кулак и чуть не сгрыз его. Я так рад, что ты жива...
  - Тшшш, - зашипела я, прислушиваясь. - Как давно они пьют?
  Задохлик подполз ко мне поближе и прижался под боком, как маленький запуганный зверёк. Я едва сдержала стон, когда он случайно пихнул меня локтем в живот. Кажется, внутри меня что-то лопнуло и по всему телу разлилась огненная влага.
  - Давно. Скоро заснут. Ты потерпи немного. Я найду поесть. Я видел. У них есть еда. Есть хлеб и ещё что-то вкусное. Ням-ням.
  По звукам я поняла, что малой запихнул пальцы в рот и жуёт их, причмокивая от восторга.
  - Ты сам-то как? Жив? Ничего не болит?
  - Говова бофит чууу, - прошамкал мелкий.
  Я понятия не имела, что мне делать дальше с такими ногами. Если я стану инвалидом и не смогу приносить доход, Па и Ма скорей всего решат избавиться от меня. Одним из двух способов: убьют или сдадут обратно в детдом, а, как известно, раз возвращенный ребенок становится товаром второго сорта и начинает ходить по рукам, как ледяная банка с кока-колой в жаркий летний день, и вскорости опустошается до дна и растоптанной выбрасывается в помойное ведро. Но с большой долей вероятности родители не станут канителиться с бюрократически обоснованным возвратом удочеренной сироты, а просто-напросто забьют до смерти, даже не задумываясь о последствиях. У них в голове не существует будущего, у них есть миг, сейчас, в который они жаждут получить как можно больше удовольствия и как можно меньше проблем. Если я стану проблемой, меня уничтожат. Какой у меня есть выход? Мне нужно в больницу. Нужно узнать, что с моими ногами, сделать рентген, наверное, наложить шину или гипс. Шину... Что это такое? Я представила, как мои ноги, плотно прибинтованные к двум колесам от старых Жигулей, давно гниющих на задах возле разваливающегося сарая, быстро катят по дороге по направлению от дома, а за мной гонится пьяный, спотыкающийся отец, за ним ползет малой, о чем-то жалобно умоляя меня, а в грязное засиженное мухами окно злобно смотрит растрепанная мать. Я снова пытаюсь вернуть свое тело в вертикальное положение. Я кряхчу, зажимая зубами нижнюю губу, опираюсь на дрожащие руки, подаюсь вперед всем корпусом, заставляя заснувшего было мелкого беспокойно заёрзать. В комнате не утихает громкое веселье, но я понимаю, что мы находимся в непосредственной опасности, лежа в коридоре, и, если кто-то из гостей захочет выйти по нужде, то непременно наткнется на наши тела, валяющиеся на коврике возле двери, в куче старых грязных ботинок. Возможно, он не заметит нас или сочтёт недостойными внимания, но скорей всего захочет поразвлечься или просто выпустить пар, пнув пару раз поддых моё многострадальное тело, попрыгав на голове братца или стошнив прямо мне на лицо. Я бы всё вытерпела, если бы эти упражнения не привлекли внимания папаши, который и так невозможно зол на меня за столь долговременную отключку, судя по травмам, которые он мне нанёс за время моего отсутствия. Всё-таки интересно, что там с моими ногами. Я облокотила спину на распахнутую дверцу тумбочки, из которой вместе с песком и скомканными рваными тряпками торчала железная погнутая вешалка. Я взяла её одной рукой, чтобы ненароком не воткнуться, а другой ощупала ноги. Они были на месте, только чудовищно распухли в нескольких местах. Я не была уверена наверняка, переломы это или вывихи, или просто ушибы. Вроде бы кость была цела. Она ощущалась на всём протяжении моих конечностей. Руками я согнула колени и поставила ступни плашмя на пол. Потом, хватаясь за свисавшие сверху пальто и куртки, начала медленно подниматься. Мелкий вскочил, протирая глаза и таращась на меня в полутьме, как слепой котёнок.
  - Ты чего? Ты куда?
  Я шикнула на него. Он сразу притих. Стоял у двери и смотрел на меня, снова засунув кулак в рот. Наконец, я поднялась на ноги. Попыталась сделать шаг и упала снова. Свалилась, как убитая выстрелом в упор, и кубарем покатилась в сторону комнаты. Мелкий заверещал. Воцарилась тишина. Прекратились и хохот, и брань, и звон. Кто спасёт теперь меня? Когда он придет, чтобы снова лупить, не останавливаясь, чтобы терзать, как стервятник мягкое протухшее мясо, чтобы превратить меня в красный кровоточащий кусок плоти, чтобы дать выход тому зверю, что гложет его безжалостно изнутри. Папа? Папочка? Скупо освещенный проем двери почти закрывается огромной фигурой, выступившей из ниоткуда.
  - Посмотрите, кто это у нас тут ползает по полу? - Разражается хохотом папаша. - Я думал, это крыса забежала, хотел её раздавить, - огромная нога поднимается и зависает над моей головой, - а ту не одна крыса, а целых две!
  Мелкий весь трясется, засовывая в рот второй кулак. Его глаза чуть не вылезают из орбит. Я знаю, сейчас начнется припадок. Отец тоже знает, и ему совсем не хочется наслаждаться этим зрелищем и показывать его своим дружкам. Ведь куда как веселее раздеть догола девчонку и заставить её танцевать на столе среди осколков, среди объедков, перед несколькими парами алчущих, подёрнутых безумием, глаз, до тех пор, пока не упадёшь без чувств в их мокрые, жадные руки, шарящие по твоему телу в поисках минутного забытья, в поисках исполнения всех сокровенных, тайных желаний, в поисках власти, в поисках денег, счастья, любви. Всё тонуло внутри меня. Я, как губка, поглощала грязь, истончаясь и иссыхая, превращаясь в ничто, в пустоту, в дым, растаявший в предрассветный чаду. Но вдруг странный неприлично громкий и дерзкий девичий голос произнес откуда-то сверху:
  - Как вам не стыдно?! Такой большой и взрослый, а малышей бьёте. Ай-яй-яй. - Я извернула голову назад и вверх, и в такой неестественной позе, как одержимая дьяволом, с открытым от удивления ртом и вытаращенными глазами, увидела Гретхен. Во всей её нездешней чистоте и противоестественной наглости, с ореолом святости, исходящим от чистых и пушистых волос, мягкой периной расстилавшихся вокруг её полуобнаженных плеч. Мне кажется, что у отца даже случился небольшой сердечный приступ, когда он представил, сколько барыша сможет нажить, прежде чем это божественное создание превратится в облезлую половую щётку и будет выброшена на свалку использованной человеческой плоти. - Эй, ты, чурбан, дурья башка, а ну попробуй-ка меня догнать!
  Отец аккуратно поставил на место занесенный было над моим лицом ботинок. Деловито отряхнулся. Засунул руки в карманы, с любопытством поглядывая на девчонку, выпятившую цыплячью грудь колесом и расцветшую румянцем негодования. Из комнаты постепенно стекались зрители, в конце концов полностью закрыв своими сгрудившими телами маленький кусочек света. Они, как зомби, радостно агукали и причмокивали, охали и вздыхали, вытягивая вперёд красные вздутые шеи, вытирая об штаны потные ладони и пуская изо ртов слюни и пузыри. Вполне возможно, кто-то даже обмочился от возбуждения. Словно перед ними стоял ларец с изумрудами и бриллиантами, а не обычная девчонка в прозрачном кружевном платье из ситца.
  - Что ты делаешь? - Зашипела я ей снизу, сжимая в руке до крови проволочную вешалку. - Это тебе не твоя деревня. Беги, пока можешь.
  - Без тебя и без маленького я никуда не уйду! - Твёрдо громыхнула она мне, слегка склоняясь и окутывая меня головокружительным ароматом сена, яблок и солнца.
  - А куда ей идти! И зачем? У нас тут и так неплохо кормят. И поят. Правда, ребята? - Хохотнул отец, перешагивая через меня и хватая девчонку за руку. - Так ты подружка моей дочки? Её друзья - мои друзья. - Все заржали. - Чувствуй себя, как дома. Проходи, что столбом встала! - И он смачно шлёпнул её по заднице, как неповоротливую тупую кобылку. Гретхен взвыла от боли и обиды и кинулась на папашу со своими тощими острыми кулачками. Естественно, он тут же свернул её так, что у той из глаз брызнули целые ручьи слёз. - Да ты с норовом, да? Мы тут любим таких. Укрощать.
  Голоса одобрения поплыли под потолком, и я поняла, что, если я хочу выжить и спасти этих двух чудиков не из мира сего, то пора мне вступать в дело. Несмотря на раздробленные ноги и тошноту с полуобморочным состоянием, подступавшие к горлу. Несмотря на апатию и неистовое желание умереть. Несмотря на полное равнодушие к собственной жизни, я собиралась побороться за чужие. Ведь вешалка-то всё ещё была в моих руках. Поэтому я что было сил воткнула её острым концом прямиком в папашину щиколотку, проткнув насквозь сухожилие и повиснув на ней всем своим обездвиженным телом.
  - Уходите! - Захрипела я, подняв голову к Гретхен, вырвавшейся из объятий обезумевшего от боли отца. - Бери мелкого и вали отсюда!
  - Су-уу-ка! - Орал отец, вяло пиная меня скользкой, в потёках крови, ногой. - Что ты наделала? Аааааа, чего стоишь? - Возопил он на осоловевшую шатающуюся мать, робко выглядывающую из-за стола. - Неси сюда тряпки и отцепи от меня эту сумасшедшую!
  Мать сосокочила с дивана и суетливо бросилась шарить по шкафам, как будто надеясь найти там что-либо более-менее чистое. Уж я-то знала, какое разочарование постигнет её. Грязь и рухлядь. Пыль и засохшие тараканьи шкурки. Дохляки и трупики. Разве ими можно было залепить фонтаном бьющую чёрную жижу? Я, как клещ, вдоволь насосавшийся крови, резко отвалилась от эпилептически трясущейся ноги и кубарем по инерции откатилась обратно к стене и к двери, около которой сидел, отвернувшись ото всех и сжавшись в бьющийся в припадке комочек, мой братец. Я, выдохнув, развернулась и обняла его наэлектризованное тельце, сжала крепко, вбирая в себя его неистовые вибрации, и энергично зашептала прямо в ухо:
  - Вставай и беги. Возьми за руку вон ту сумасшедшую девчонку и уходите вместе с ней. Я попробую задержать родителей, а потом последую за вами. Знаешь, есть чудесное место, где всегда тепло и светит солнце, где вдоволь едят такие вкусные вещи, как бобы с мясной подливкой и яблочный пышный пирог, где папа носит тебя на плечах и играет с тобой в футбол, а мама, а мама ...
  - Что? Мама ... - Замирающим голосом спросил мелкий.
  - А мама такая, что невозможно описать, она вкусно пахнет, у нее на голове чистая косынка. У нее добрые глаза и она ерошит тебе волосы и целует перед сном. Она тихо ходит и нежно говорит. Она никогда не кричит. Она пьет ромашковый чай и молоко. Она любит собирать цветы. Ромашки. И одуванчики. Она улыбается тебе. Она спрашивает тебя "как дела" и называет всякими милыми прозвищами. - Я слегка шлёпаю братца по спине. - Иди-иди. Хватай ту девочку и беги. Не оглядывайся.
  Мелкий вскакивает на ноги и порывается вперёд. Оглядывается.
  - Ты, ты точно придёшь?
  - Конечно! - Я улыбаюсь во весь рот и киваю головой. - Совсем скоро. Вот увидишь.
  - Я буду ждать тебя!
  Мелкий устремляется к Гретхен и, схватив её за руки, тащит в противоположную сторону. Потому что там есть чёрный ход. А здесь слишком много людей. Здесь визжащий от боли и матюгающийся папаша. Здесь раскрывшие рты от праздного любопытства пьяные и притихшие гости. Здесь в вихре тряпок мелькает непричесанная голова моей матери. Её желтые сальные щёки трясутся от страха, а полы халата распахнулись и обнажили слоновьи ноги, увитые варикозными черно-синими венами. Я сплевываю на пол кровавую слюну. Я всё ещё надеюсь выжить, хотя совсем не понимаю, зачем. Может быть для того, чтобы увидеть, как мелкий остолбенеет, оказавшись в море зеленой травы, как он захохочет, когда она защекочет его голые тощие ноги, покрытые болячками и свежими шрамами, как он прижмется к теплому человеческому телу, назовет его мамой и не будет за это награжден тычком или пинком. Я ползу. Ползу вверх. Вытягиваюсь, как резиновое тело улитки, пытаясь достать дверную ручку и вывалиться наружу. Давлю всем телом на замызганную и исцарапанную в некоторых местах в щепки деревянную поверхность. Мне не успеть. Потому что у меня нет ног, чтобы убежать. А суета, поднятая мной, скоро уляжется, обо мне вспомнят. Вспомнят о том, кто стал причиной боли и упущенных возможностей, кто испортил им всю жизнь, а теперь, пресмыкаясь, как самое мерзкое и грязное насекомое, пытается сбежать. Мои пальцы, слабые и дрожащие, дотрагиваются до скользкого холодного металла, осторожно нажимают. Со лба катятся и застилают взор вязкие капли пота. Дверь со скрипом отворяется, и все, замолчав и замерев, оборачивают ко мне свои красные лоснящиеся морды с оскаленными в удивленной улыбке зубами. И в тот миг, когда я думаю, что, пропади оно всё пропадом, всё равно умру, моё падающее в проём тело подхватывают чьи-то руки и, взяв подмышки, выволакивают наружу. Это взволнованная и испуганная Грета и счастливый, с улыбкой во всё лицо, мелкий.
  - Ты знаешь, что нужно делать? - Не теряя даром времени на ненужные расспросы и объяснения, спрашиваю я у девчонки. Она кивает. - Тогда у нас возможно ещё есть шанс.
  Я закрываю глаза. Последнее, что я вижу, надвигающуюся гудящую толпу чёрных теней с красными горящими глазами и ртами, извергающими огонь и проклятия. Они протягивают когтистые руки. Они хватают, режут, рвут мою кожу, мои кости, мои внутренности. Но нет! Меня уже там нет. Я, задыхаясь и подвывая от горящей боли, лежу в поле, овеваемая тёплым нежным ветерком и согретая совсем не жгучим, а мягким и ласковым теплом солнечных лучей. Надо мной склоняется измазанное и плачущее лицо Греты. Она дотрагивается до меня. Я вскрикиваю, словно ошпаренная кипятком.
  - Что со мной? - Хриплым шепотом спрашиваю. - Я умерла?
  - Нет-нет. - Смеётся сквозь слезы девчонка и убирает с моего лица прядь мокрых прилипших волос. - У тебя содрана кожа в некоторых местах. Ты только не двигайся. Я сбегаю в деревню за помощью.
  Она поднимается на ноги, слегка пошатываясь.
  - А где? Где? - Я взмахиваю перед лицом какими-то красными лохмотьями вместо рук, пытаясь собрать воедино разбегающиеся от меня слова и мысли, я ловлю их дырявым сачком, беспомощная и отчаявшаяся.
  - Это ничего. Твой братец здесь. Вот он. - Она раздвигает для меня траву, и я поворачиваю голову. - Видишь? Играет с крольчонком.
  И я вижу спину мелкого, из-за которой торчат два больших пушистых уха, мелко подрагивающих. И солнце заливает анорексичное тельце мальчишки в истончившейся от непрерывной носки майке. И я почти тоже начинаю плакать. Но не плачу. Наверное, потому что не умею. Я тужусь, моё лицо наливается кровью, словно готовое вот-вот взорваться, но после нескольких неудачных попыток и приливов, снова сдувается. Гретхен уходит. А я лежу в траве и смотрю на синее небо без единого облачка. Я слышу, как вздрагивает земля под лёгкими толчками ног моей небесно-воздушной спасительницы, моей подружки, упрямой девчонки, которая не испугалась спуститься за мной в ад и встретиться лицом с клыкастой мордой ужасных чудовищ, что в мире моём зовутся родителями. Смогла бы я так поступить? Легко жить по законам того мира, в котором ты родилась, в котором ты выросла, в котором привыкла обитать. Все вещи и поступки кажутся тебе привычными и обыденными. Ты закрываешься от побоев на уровне инстинктов, не анализируя, не вопрошая бесстрастные небеса о справедливости и божьем суде. Потому что всё, что ни происходит, ни происходило с тобой, все вихри, ямы, повороты, закрытые глаза, занесенные для удара руки, вся боль и кровь, сочащаяся из каждой поры, всё это заслужено тобой. Если они могут, а я позволяю, то почему бы этим двум вещам, подходящим друг другу, как кусочки паззла, как детали конструктора, не сойтись в правильном, единственно верном слиянии. Вот он мой мир - правильный и логичный, а этот - приторно-сладкий, жаркий, говорящий с тобой мягким полушепотом горячих прижатых к самому уху мягких губ, чуждый и ненастоящий, всосавший нас, двух оторванных от материнской пуповины, детей в свой жадный убаюкивающий рот. Я жду, когда зубы сомкнуться, а толстый неповоротливый язык пропихнет нас вглубь, в темноту похотливого желудка. Но он молчит. Он всегда молчит. До звона в ушах. До головокружения. Как затаившийся в засаде охотник, туго-туго натянувший тетиву своего бесстрастно-точного лука. Как зверь, замерший перед последним точным прыжком, выпустивший в сладостном кровавом предчувствии длинные острые когти. Сейчас он взметнется ввысь одним ослепительным безошибочным прыжком, как блеснувшая на миг в темном ночном небе молния, и намертво вцепится в спину своей попавшейся в смертельную ловушку жертвы. Я слышу какой-то новый звук. Осторожно приближающиеся мягкие шаги. Это не Гретхен. Это кто-то сильнее и тяжелее. Кто-то хитрый и опасный. Я снова готова защищаться. Я напрягаюсь. Но он возникает внезапно. Не около меня, а возле мелкого, который доверчиво протягивает тени, озаренной солнечной короной, как пламенем, своего нового ушастого питомца. "Нет!" - хочется крикнуть мне, но слова бьются внутри, как птички-колибри в клетке. Без единой возможности когда-либо спастись. Рот набит пухом и перьями, которые вываливаются из него мокрыми слежавшимися комьями прямо мне на грудь. Тень гладит пушистика по голове, в междоушье, по толстенькой спинке и округлому заду.
  - Ну, здравствуй, бедная маленькая девочка без имени. - Между делом говорит он мне и подходит поближе, неся на руках большого белого кролика и держа за руку братца. - Мне кажется или тебе больше не стоит возвращаться обратно? - Я вижу, как Целитель, а это именно он, хитро щурит янтарные, как у рыжего кота, глаза. Но рот его болезненно склабится, когда он опускает взор ниже, на мои размозженные ноги. Я чувствую физически, как его жалость целебным бальзамом стекает по оголенной коже.
  - Но ... я не могу не вернуться. Я и он. Раньше всегда затягивало обратно.
  - Почему? - Ласково спрашивает он, присаживаясь возле меня на корточки, и небрежно, стреляя глазами по сторонам, осматривает многочисленные повреждения - стёртую на руках кожу и переломанные кости.
  - Когда там кто-то замечает меня... моё тело, то начинает ...
  - Истязать его? - Зло заканчивает Целитель. - Это сделал твой отец? Как такое возможно? Он урод или монстр? Почему в вашей деревне до сих пор его не подвергли самой мучительной из казней?! Почему не подвесили на солнцепёке раздетым догола и измазанным мёдом?! Почему не бросили одного в сердце безводной пустоши?!
  Когда он задал мне все эти вопросы, только тогда я начала понимать, что с моей жизнью что-то не так, раз он спрашивает, и удивляется, и гневается. Мне ни на секунду до того момента не приходило в голову, что мой отец совершает нечто действительно противозаконное и противоестественное. Просто строгий папа и непослушная дочка. Просто наказание за дурное воспитание. Зачем, зачем он поселил в моей душе эти мерзкие сомнения?! Зачем разрушил благостное забытье моей семейной жизни. Да, у них есть эта деревня, это жарящее во всю прыть солнце, этот нескончаемый день, наполненный ласками и запахом корицы. Но это их. Не моё. И никогда не станет моим.
  - Скоро мне придётся вернуться. Или умереть.
  - Ни за что! Ты не можешь! - Целитель посмотрел по сторонам, сорвал несколько травинок, растер их в руках и сунул к моим губам. - Пожуй. Тебе станет легче.
  - Что это? - Раскрыла я рот для слов возмущения, как порошок уже оказался у меня внутри, на языке, на нёбе, в горле. Я почувствовала лёгкую горечь и онемение.
  - Это позволит тебе на некоторое время забыть о боли и может быть даже заснуть.
  Мужчина с кошачьими глазами поднялся, тотчас же снова превратившись в овеянную режущим глаза сиянием тень.
  - Куда вы? - Слабым голосом спросила я из-за крепко сомкнутых зубов, которые стояли намертво плотным рядом в склеенной будто бетоном челюсти.
  Но он промолчал. Зачем? И так всё было понятно, что он идёт сражаться в неравном бою против армии монстров, оснащенных клыками и когтями, не знающих жалости и страха, владеющих неиссякаемой дьявольской силой и бессмертием богов ада. Я хотела воспротивиться, но странная одурь напала на все мои члены, словно в полуденный зной на поляне под неумолчный стрекот кузнечиков и лёгкое покачивание шуршащих верхушек пожухлой от обезвоживания травы. Глаза заволокло разноцветным мерцающим туманом. Я ещё слышала, как мелкий, что-то неразборчиво напевая вполголоса, стал удаляться от меня. Я хотела остановить его. Предупредить. Но не успела.
  - Милая, пора вставать. - Кто-то легонько тряс меня за плечо. - В школу опоздаешь. - Я с трудом раскрываю набрякшие свинцовые веки. Надо мной склонилось такое знакомо-незнакомое родное лицо, строго улыбающееся и качающее головой. - Вот ведь соня. Брат давно уже встал, умылся и сидит за столом, а тебя пушкой не разбудишь.
  Я резко вскакиваю на кровати, откидывая толстое ватное одеяло в сторону.
   - Где я? Где братец?!
  - Тссс. Тише-тише. - Шершавые руки гладят меня по голой спине. - Я же говорю, брат твой, давно уже приступил к завтраку. Уминает яичницу за обе щёки. Только за ушами хрустит. Давай и ты спускайся.
  Руки становятся всё настойчивей. Спускаются ниже. Они уже похлопывают меня по основанию ягодиц. Проворные пальцы пробираются под резинку трусов. Я вскидываюсь в неловком защитном жесте и удивлённо смотрю на искажающееся лицо женщины - оно приобретает грубые черты человека, много и каждодневно пьющего, глубокие морщины бороздят его вдоль и поперёк, нездоровая желтизна, язвы и застарелые следы от болячек. Я узнаю свою мать.
  - Ты дома, девочка моя. - Хрипло пропевает она пьяным голосом. - Но надолго ли, вот в чём вопрос. - Она хихикает, как над удачной остротой. - Скоро вернётся папаша. Злой папаша. А знаешь, почему он злой? - Я обречённо натягиваю на свое голое тело дурно пахнущую простыню, всю в дырах и протёртостях. - Потому что одна очень неблагодарная девчонка воткнула ему вешалку в ногу. И думала, что сбежит. Что ей поможет какая-то пухлощёкая, задастая девчонка, одетая в одну тюлевую занавеску.
  Мать вяло сидит на матрасе, раскачиваясь из стороны в сторону и норовя с каждым наклоном завалиться то к моим ногам, то к голове. На столе стоят пустые бутылки и грязные стаканы. В одном из них ещё дымится дешёвая вонючая сигарета. Но где гости? Почему так тихо и пустынно? Как перед бурей. Как перед концом. Концом моей премерзкой, препакостной жизни. Если мелкий тоже здесь, то почему я его не вижу и не слышу. Даже когда он сильно напуган, то всё равно я улавливаю его тихое поскуливание, его учащённое дыхание, моргание его белобрысых невидимых ресниц. Я не ощущаю его присутствия.
  - Г-где братец? - Снова повторяю я, уставясь прямо в затылок маячущей матери. - Где он?
  Мать что-то неразборчиво мычит, потом поднимается и идёт к шкафу, который совсем недавно потрошила в поисках перевязочного материала для своего раненого супруга. Распахивает дверцу и смотрит внутрь. Бормочет себе под нос: "Мммм, странно, здесь нет. Может быть он играет во дворе? А? - Поворачивается ко мне. - Иди посмотри сама. Мне что-то нехорошо." Она возвращается и ложится рядом со мной. Почти на меня, водрузив свои слоновьи ноги на мои полураздавленные конечности. Но я не чувствую боли. Мне страшно за мелкого. Если я вернулась, то он тоже. Но куда? Неужели, отец... Неужели ... Нет-нет, я не могу этого сказать. Не могу даже подумать. И где же Целитель? Где наш спаситель? Тоже? Мёртв. И сейчас папаша вместе с собутыльниками, со своими друзьями-приятелями разжигает огромный погребальный костёр. Изо рта у матери жутко воняет. У неё коричневые гнилые обломки вместо зубов и потрескавшиеся кровоточащие губы. Огромные дыры пор смотрят прямо в меня, как дула пушек. Меня тошнит, и я пытаюсь отвернуться. Отворачиваться может только моя верхняя половина туловища. Я пыхчу, отбиваясь из последних сил от груды материнского тела, обёрнутой в сальный халат, от её вялых тяжёлых рук, перетянутых венозной сеткой, как замысловатыми клубками борющихся змей, от жёстких прутьев крашеных давно немытых волос. Можно же в который раз сдаться. Можно съёжиться и затихнуть, скатившись в удобную ямку, образовавшуюся под её животом, переливающимся через край, булькающим бульоном, сваренным из старых обглоданных костей, из желтого жира, из протухших овощей, из перебродившего алкоголя, из потрохов мокрых окурков. Но я толкаюсь. Я сопротивляюсь. И в конце концов начинаю кричать. Я начинаю звать. Странно, но я зову его:
  - Целитель! Це-ли-тель!
  Так жалобно, как маленькая собачка, которой прищемили дверью хвост. Мне же больше не на кого надеяться. Принц, мелькнувший в облаках на белоснежном коне. Мечта, созданная в минуты особого отчаяния, такого тёмного и такого мрачного, что ни один проверенный способ больше не помогал, что любая детская глупость могла сойти за правду. И где-то в глубине души уже мерцала предательская мыслишка о собственном безумии, как о единственно возможном пути для спасения. Я билась в последних конвульсиях, когда он пришёл. В оборванных одеждах, залитый кровью, но живой и настоящий. Он, как герой из комиксов, нёс на руках свернувшегося клубком мелкого. Увидев мои тонкие, вытянувшиеся в предсмертной судороге пальцы, вынырнувшие на мгновение из-за массивной горы материнской спины, он моментально положил цеплявшегося за него братца на пол и кинулся ко мне. Выхватил меня из-под заваливающейся туши и прижал к себе. Так я второй раз оказалась у него на руках. Хотя мне было не до сентиментальности. Я всего лишь хотела выжить. Я выдохнула прямо в него:
  - Где отец?
  - Охотится на меня. У нас мало времени. Я должен спрятать вас в безопасном месте. Идём. - Он протянул руку съёжившемуся в углу братцу. Тот доверчиво поднялся и вложил свою грязную в цыпках ручонку в огромную загорелую ладонь Целителя. - Здесь есть какое-нибудь безопасное место? Сарай, заброшенный дом?
  - Про сарай он знает. Есть лодочная станция, которой уже давно никто не пользуется. Но она закрыта. Я пробовала, у меня не получилось попасть внутрь.
  - Идём туда. - Решительно сказал Целитель, и мы побежали. Вернее, бежал мелкий. Целитель просто шёл, а я болталась у него на руках, лёгкая, как засохшая травинка. Ему пришлось перехватить меня так, чтобы я могла указывать дорогу. Лес, мокрый после дождя, был полон разных подозрительных шорохов: стуком капель, шуршанием травы, вскриками птиц, кряхтением раскачивающихся на ветру старых сосен. Целителю всё было внове. Я видела, как он удивленно вскидывает голову, слышала, как прерывисто и учащённо бьётся его сердце. Уже начинало вечереть. Длинные тени ложились на полянах и опушках. - Всё это так пугающе и так ... красиво! - Прерывающимся шёпотом задышал он мне в голову. - Просто дух захватывает. Как вы живёте, когда тьма прямо на улице опускается на ваши головы, когда она погружает вас в себя, словно в ведро с чёрной водой? Мне дико, и страшно, и наслаждение охватывает все члены, будто я заглянул за край могилы и увидел лицо Смерти, её разлагающуюся плоть, изъязвленную червями, пустые впадины её глазниц, и она улыбнулась мне самой волнующей и призывной улыбкой, обещающей и приключения, и покой, и забвение, и новую страсть.
  Я улыбнулась, несмотря на страх, несмотря на преследующее меня ощущение подсматривающей пары глаз. Как будто кто-то невидимый и неслышимый прятался за соседним деревом. Лодочная станция находилась на другом берегу небольшой речки, разделяющей лес на две неравные части. Одна, на границе которой находился мой дом, а дальше, через овраг и дорогу - городок, другая - это тёмная непроходимая чащоба, в которой каждый год терялись без следа несколько бесстрашных опытных грибников и заезжих чужаков. Не находили ни трупов, ни разложившейся плоти, ни костей, ни даже каких-либо вещей или предметов одежды. Пропадали старые и молодые, люди и собаки. Поэтому в пользующийся дурной славой медвежий лес, как называли его в городе, старались не соваться, поэтому и забросили рыбную ловлю и аренду лодок, которые истлевающими остовами лежали на берегу в мокрой траве, привлекая своими сгнившими мягкими досками разнообразные полчища насекомых и пресмыкающихся. Когда мы добежали до них, у Целителя в опустившейся полутьме начался приступ куриной слепоты. Он, спотыкаясь, продолжал нести меня, но уже мелкий вёл его за руку, а не наоборот.
  - Что это? Почему я ничего не вижу? - Жалобно спрашивал меня мой спаситель. Его широко раскрытые глаза вперивались в даль, но видели лишь расплывчатые силуэты, лишь призраки деревьев и покачивающуюся массу тёмной воды. - У нас такого не бывает. Девочка, ты тоже это чувствуешь?
  Да-да, - успокаивала я его, - мы все это чувствуем каждый вечер. Подожди немного, скоро пройдет. Если ветер разгонит тучи, то мы увидим луну.
  - Луну? - Удивленно и испуганно переспрашивает Целитель.
  - Ну да, луну. - У них же нет луны, вспомнила я. - Она прекрасна. Тебе понравится. - Но серые тучи, заволокшие небо, не желали расходиться, угрожающе сгущаясь над нашими крадущимися фигурками, как наделённые властью суровые люди в тёмно-синих мундирах. - Наверное, ночью будет дождь.
  Мелкий запрыгал впереди нас, как дурной весёлый козлёнок.
  - Дождь! Дождь! Хочу дождь! Хочу дождик! Дождик-дождик, лей-лей.
  И он побежал вперёд, беззаботно обгоняя нас, тащившихся, словно тяжёлый старый паровоз. Целитель, как слепой выставив вперёд руки с раскрытыми ладонями, ощупывал воздух и делал осторожные шажочки. Я ужасно хотела есть, пить и спать. В моём желудке плескалась пустота, прогрызавшая себе дыры в стенах, пробиравшаяся наружу с упорством маленького голодного зверька. В горле и во рту пересохло, и томительно похрипывали лёгкие.
  - Как ты думаешь, - спросила я у вернувшегося и боязливо прижавшегося к ногам Целителя братца, - есть там что-нибудь попить?
  - Неа! - Уверенно помотал головой мелкий. - Нету там ничего, кроме дохлых мух. Я видел их через стекло. И мертвяков. У-у-ууу. - Мелкий поставил себе на голову рога и закружился в безумном ритуальном танце.
  - Что ты такое мелешь? - Прохрипела я, стараясь подпустить в пропадающий голос суровости, но он всё равно предательски исчезал. - Какие мертвяки?
  - Самые настоящие. Висят и дрыгают ножками.
  - Эй, малыш, мертвецы не могут ничем дрыгать. На то они и мертвецы. - Постарался внести крупицу здравого смысла сам изрядно напуганный Целитель. Но думаю, что он боялся не трупов, а нашей природы, такой чуждой и такой изменчивой.
  - Если у вас нет дождей, то где же вы берёте воду?
  - Что? - Переспросил Целитель, осторожно обходя станцию боком.
  - Где вы берёте воду? Ну, чтобы пить, чтобы поливать ...
  Мы шли по шаткому мостику над дымной туманной рекой, словно неприкаянные путешественники между мирами, словно спускавшиеся в подземный мир умершие души, словно под нами не текла мелкая мутная вода, а разверзлась целая пропасть, уходящая вниз обрывистыми скалистыми берегами, и чьи-то бесплотные синие руки тянулись к нам из бездны и обнимали нас, проникая под одежды и под кожу. Целитель, подведенный мелким за руку к двери выступившего из молочной завесы силуэта серой стены лодочной станции, наконец нащупал дверь и попробовал выдавить её внутрь со мною на руках. Пыхтя от напряжения, он чётко и раздельно, как маленькому ребёнку, ответил:
  - Воду? Мы достаём её из-под земли, конечно же.
  - А как она попадает под землю?
  - А как у вас она попадает на небо? - Саркастически спросил молодой человек и, наклонившись над землёй, бережно усадил меня, облокотив спиной о стену. - Посиди пока здесь. Мне нужно найти какой-нибудь таран.
  - Таран! - Восторженно повторил мелкий и умчался в прибрежный лес.
  Мне было холодно. Я чувствовала, как онемели мои руки и совсем не чувствовала ног. Это было плохо. Я подумала, что, наверное, мне их отрежут, и я буду целыми днями лежать на грязной подстилке, рассматривая свои уродливые культи. И тогда папаша станет приводить любителей всевозможных извращений и продавать меня им, уже не волнуясь, что я могу сбежать. Девочка-обрубок. Девочка всегда под рукой, как собачонка на привязи. От этих мыслей мне стало так тошно, что я позволила себе завалиться набок и уткнуться лицом в ледяную обжигающую траву. Но не плакать. Нет. Зачем? Я же не дождь, который поливает землю, чтобы дать начало новой жизни и не дать умереть старой. Бесполезная вода.
  - Таран! Таран! - Верещал где-то братец.
  Потом шаги, глухие удары, треск вышибаемой двери. Кто-то поднимает меня, трясёт, заворачивает во что-то мягкое и теплое, вливает воду в распухший рот и укачивает, как младенца. Я слышу песню. Нежную и рокочущую, как морской прибой, который я слышала однажды в большой ракушке, стоящей на полке у детдомовского психолога. Потом я засыпаю, и мне снится, что я иду по кладбищу - затихшему, но полному невысказанных шёпотов, притаившемуся, заткнувшему тысячу голосов, набив раскрытые, взывающие о помощи рты сырой землёй, спрятавшемуся за тонкой берёзкой, едва оперившейся и лоснящейся тонкой молодой корой, нежной, как рисовая бумага. Я вижу свои босые ноги с крохотными ноготками пятилетнего ребёнка, вижу чумазые пухлые коленки и застёгнутые кое-как пуговички джинсового комбинезона. Я трясу головой, как пловец, которому после купания залилась вода в уши, и он продолжает слышать шум накатывающей волны. На оградке сидит большая чёрная ворона. Она широко раскрывает клюв, блестящий и твёрдый, как вулканический камень. Я хочу закричать. Позвать на помощь. Это странно, но теперь у меня есть друзья, есть те, кого я хочу и могу попросить о помощи. Но мой рот такой же бессловесный, как клюв огромной птицы. Она смотрит на меня крохотным выпуклым глазом. Я подхожу ближе и протягиваю дрожащую руку вперёд. Ворона взмахивает крыльями и суматошно перепрыгивает на противоположную сторону железной кованой ограды. Натыкаясь грудью на преграду, я оказываюсь прямо перед чёрным гранитным монументом, с которого на меня смотрят два кругляшка выцветших фотографий. Я знаю, что это должны быть мои родители, но разобрать какие-то определённые черты нет никакой возможности, хотя я прищуриваюсь и приближаю лицо, безрезультатно пытаясь протиснуться сквозь узкие прутья. Я напрягаюсь изо всех сил, тужусь и пыхчу, готовая взорваться, как переполненный кровью бычий пузырь. И в красных расплывающихся пятнах начинают проступать два образа, два лица, взирающих на меня с укором и угрозой - это папаша с мамашей. Это они! Их обезображенные злостью и выпивкой лица, которые я вынуждена была видеть день и ночь, которые я заставила себя полюбить, потому что иначе в этом мире не выжить, которые я стала считать родными, которыми подменила своих настоящих родителей, трусливо предав их тем. Я вспомнила брата. И тот разговор, подслушанный мною на кухне. Неужели учительница, так жестоко униженная и так скоро отомщенная, нашла в себе силы усыновить невольного свидетеля своего падения? А её собственный ребёнок? Неужели же он рождён от одного из этих мерзких насильников? Я жадно глотаю ртом вязкий воздух. Он заползает в меня, как жирная скользкая гусеница. Проталкивается вперёд и вниз и сворачивается внутри довольным наевшимся удавом. Я открываю глаза. За окном барабанит дождь. Пахнет затхлостью и дымом. Надо мной на невидимой паутине качается толстый посверкивающий бисеринками глаз паук. Он то спускается вниз, то ловко взбирается наверх. Если улучить момент, когда он находится в своём самом удалённом положении, то можно незаметно выскользнуть из-под тяжелого отсыревшего одеяла из колючей шерсти и свалиться на пол. В полутьме занимающегося ненастного утра я различаю скудную обстановку своего жилища: обсиженную мухами и пылью, треснувшую, бесполезную лампочку под потолком, длинный прямоугольный стол посередине комнаты, едва теплящуюся печку в углу и скукожившееся тело возле неё. Оно не шевелится и не издаёт ни звука. Я неумело, как недавно приобретший свои культи и еще не научившийся ловко ими пользоваться калека, подползаю к нему. Это Целитель. Во сне его лицо кажется совсем детским. Как будто он старший брат мелкого, уютно устроившегося у него под боком. Я смотрю на них с каким-то раздирающем мне душу чувством. Как если бы я могла быть кем-то другим и прожить чужую жизнь, но упустила свой последний шанс. И вот теперь мне ничего не остаётся, как влачить то убогое существование, из которого больше нет выхода. Если это так, то я бы предпочла никогда не знать и не видеть других миров, других людей, чистых и счастливых, этих инопланетян с идеальной планеты, невольно кичащихся передо мной своей кристальной иллюзией, в которой они сонно плавают, как в прочнейшем пузыре, наполненном только очищенным кислородом, только изумрудно-зелёной травой, только пушистыми и безобидными зверьками и фонтаном искренней и неиссякающей любви и красоты. Во мне тут же родилось неудовлетворённое чувство маленькой злой завистливой девочки взять иголку поострее и потолще и проткнуть все разноцветные весёлые шарики у чужих девочек и мальчиков на празднике. Чтобы убить в себе это никчемное преследующее меня чувство, я поднялась на локти и выползла на улицу. Во мне всё ещё бродили смутные остатки ночного сна. Я попыталась их припомнить. Что-то про родителей и про брата. И про кладбище. Что же там произошло такого ужасного? Ах, да. Я зажмурилась и потёрла глаза влажными от моросящего дождя руками. Потом наклонилась к мокрой траве и опустила в неё всё лицо. Я просто не могу бросить его. Он - единственная нить, связующая меня с детством. И возможно, единственный, кто помнит настоящие лица настоящих родителей.
  - Мой брат.
  Кажется, я произнесла это вслух, потому что за моей спиной скрипнула дверь, и я почувствовала, как чьё-то тёплое тельце прижалось ко мне.
  - Тебе тоже снился страшный сон? - Я обернулась и увидела дрожащего маленького зверька, завёрнутого в покрывало. - Я бегал, бегал от них, но не мог. Совсем слабый. Видишь, какие тоненькие ножки? - Ножки у братца были как две соломинки, тряслись и подгибались так, что я каждый раз, как его избивала мамаша, с ужасом представляла, как они разломятся на две половинки или искрошатся в пыль. - А добрый дядя там огонь заводит.
  Я вздрогнула. Вот только доброго дяди мне сейчас не хватало. Хотя. С другой стороны, я, кажется, смогу воспользоваться его добротой. Правда, только наполовину. Я развернулась и, оставляя за собой широкую дорожку примятой травы, извиваясь, как змея, вползла обратно в дом. Целитель сидел на корточках возле печи и шебуршил внутри кочергой, словно собираясь вытащить пару-тройку другую сдобных пирогов, но так и не найдя их, разочарованно захлопнул заслонку и резко встал. В воздух взметнулась куча пепла и грязи.
  - А, это вы, - протянул он как-то разочарованно и стал мерить шагами крохотную комнатёнку. - Это место совершенно не предназначено для жилья. Ну как, как я смогу вас здесь оставить, если даже не могу быть уверенным, что ваши тела не окоченеют однажды холодной ночью. Потому что у вас здесь очень холодно. Я никогда в жизни так не мёрз. - Это он ещё не видел зимы. Одна летняя прохладная ночка, и его члены обмёрзли, как куриные лапки на морозе. Я усмехнулась. - Да-да, я вижу, как ты смеёшься про себя, странная девчонка. Но это действительно так. У вас ужасный мир! И единственное, что я мог бы сделать, это развести огонь в печке. Но! Во-первых, здесь за ним некому будет следить, и вы можете сгореть. А во-вторых, дым привлечёт сюда наших преследователей. И тогда всё начнётся заново.
  Ты дурачок? Или совсем невинный. Заново ничего уже не начнётся. Если разъярённый папаша обнаружит нас здесь, заныкавшихся, как мыши в хлебнице, он тут же проткнёт вилами наши с братцем гнилые сердца и выкинет их на растерзание дворовым собакам. Но я промолчала. Я сделала вид, что, кроме собственной безопасности, меня ничего не волнует, что я мечтаю целыми днями и ночами лицезреть солнечный свет сквозь белоснежные тюлевые в рюшах занавески, что мне дороже жизни их жареные котлеты и прельстительные улыбки. Но внутри всё скукожилось и сжалось, готовое к финальному прыжку жертвы. Я не уйду отсюда. Пусть они валят куда хотят. И мелкого забирают. Он прямо создан для идиллических прогулок по тюльпановым полям и милований со всяким там меховым зверьём с огромными влажными глазами навыкате. Я устало облокотилась о стену и жалостливо произнесла:
  - Может, пойдём уже, а? Мы не замёрзнем, дяденька, честное слово, у нас шкуры толстые, привычные, не то, что у вас.
  - Пойдем! Пойдем! - Запрыгал вокруг меня братец. - Хочу зайчика!
  Целитель горестно вздохнул.
  - Хорошо. Пусть это будет вынужденное путешествие. На то время, пока я не смогу сюда снова вернуться и раздобыть для вас побольше тёплой одежды.
  Продолжая недовольно бурчать себе под нос, Целитель снял с себя какую-то тонкую тряпенцую, висевшую у него на одном плече жалким подобием царской мантии, и, уложив меня на кровать, укрыл ею, завернув и подоткнув со всех сторон. Рядышком расположился мелкий, так же обёрнутый со всех сторон всевозможными полуистлевшими одеялами и каменными слежавшимися подушками. Я не удержалась и хихикнула, представив, что мы забираемся в нутро космического корабля, собирающегося отправиться в дальний межгалактический рейс. Вот сейчас мы войдем в анабиоз и проснёмся через тысячу лет на другом конце вселенной, ни на секунду не постаревшие, но разделённые с родной планетой миллионами километров. Возможно, и планеты-то под названием Земля больше не будет существовать. И ни одного знакомого мне по прошлой жизни человека. И я начну с чистого листа. Вот как будто я только что родилась. Первый шаг, первый взгляд, первое рукопожатие. Братец сунул мне в руку свою тощую ладошку, и мы улетели. Я твердила себе, это ненадолго. Я вернусь за тобой, мой брат. Я должна предупредить его об опасности. Но вихрь уже подхватил меня в свои волны и бережно опустил в благоухающее поле. Я успела согреться и высохнуть ещё до того, как меня принесли в деревню. На этот раз я оказалась не в доме у Гретхен, а в странной каменной пещере, по стенам которой плясали языки огня, а с потолка свисали засушенные пучки трав. Кажется, меня принёс сюда Целитель, но я не была уверена, потому что усталость и боль в раздробленных костях мешали мне ясно мыслить. Порой я проваливалась в лихорадочный бред, сквозь который проступали лица в страшных масках с раззявленными ртами и мерцающими, как звёзды, глазами. Они то приближались, то удалялись, нашёптывая заклинания на неизвестных мне языках, совершали надо мной, распростёртой и безжизненной, волнообразные пассы длинными гуттаперчевыми руками. Я их видела, как сквозь грязную пупырчатую плёнку. Так, словно я была глубоко-глубоко под землёй, секретиком, спрятанным под разноцветным стёклышком, погребённым под слоем тяжёлого мокрого песка. Я не могла пошевелиться и ничего не чувствовала, кроме вязкой каши из обрывков мыслей и воспоминаний в моей голове. Пугающие, извращённые фантастическим бредом, образы кружились в нескончаемом хороводе, кривляясь и надсмехаясь над моей беспомощностью. Я хотела закричать. Хотела прогнать их. Но не могла. У меня не было ни рта, чтобы издавать звуки, ни каких-либо конечностей, чтобы размахивать ими. Мозг, заспиртованный в банке. И вдруг где-то внутри зародилась одна неотвязная мыслишка, некое грязное, затолканное куда поглубже воспоминание. Оно расправляло крылья и собиралось чёрной тенью накрыть всё моё существование. Я знала, что не должна позволять ему вырваться, но не могла бороться, скованная слабостью и гипнотическим сном, в который меня ввели шаманы из параллельного мира. Что-то приближалось, готовое взорваться и ослепить меня яркой болезненной вспышкой ненавистной истины. Я падаю вниз и больно ударяюсь костлявой спиной о жесткий, залитый бетоном пол. Он белый, как и всё в этой комнате. Белый в грязных пятнах и подтёках. Посередине стоит кушетка, накрытая клеёнкой. Сверху безжалостно лупит голубым больничным светом огромная лампочка. Я отползаю в угол. Я знаю, где я.
  - Нет! Нет! - Кричу я, закрывая руками глаза и мотая головой.
  Но на кушетке уже кто-то лежит. Не я. Другой ребёнок. Маленькая девочка. Её ноги широко раздвинуты и привязаны к металлическим столбикам, наглухо вбетонированным в пол. Она не двигается, но глаза её широко раскрыты и безучастно смотрят прямо в потолок. Я несмело подползаю поближе и дотрагиваюсь до свешенной тоненькой синеватой руки.
  - Эй! Э-эй! - Зову я. - Ты кто такая? Как сюда попала? Тебе надо уходить. Ты слышишь? Срочно! Я сейчас развяжу тебя.
  Я тянусь к верёвкам. Пытаюсь распутать их сперва ногтями, потом зубами, но ничего не получаются. Узлы слишком тугие, а верёвка жёсткая. Девочка не двигается и никак не реагирует на мои прикосновения. Я уже слышу, как поворачивается ручка двери. Чьи-то голые толстые ноги в черных резиновых сапогах входят внутрь. Я забиваюсь под кушетку. Я не хочу ничего видеть. Не хочу слышать. Пусть он убьёт меня. Мокрое пятно расползается над моей головой. Темнеет и набухает. Одна за другой тёмно-красные капли падают и с глухим стуком отскакивают в разные стороны. Кап-кап-кап. Я знаю, что там происходит, потому что скоро это место займу я. Очень скоро. Сразу после того, как помогу вырыть глубокую яму в рыхлой земле позади дома. Это будет моя первая, но не последняя яма.
  - Мы все должны трудиться на благо семьи. Чтобы папочка был доволен, - скажет потом мама, рассеянно поглаживая меня по взлохмаченной голове. - Ты же хочешь, чтобы папочка был доволен? Он так любит нас. И заботится. Мы же ничего больше не умеем делать. Это наш удел. Наше горе и радость. Если ты немножко постараешься, мы может быть даже сможем купить настоящей еды.
  Я сглатываю слюну. В животе у меня пусто, как в пыльном чулане. Я так ни разу и не увидела этой настоящей еды. Может быть я плохо старалась?
  "Он убил её. Убил их всех."
   - Тсссс, - слышу я сквозь томный травянистый запах, окутывающий мою голову, как поролоновая подушка. - Кого он убил?
  Туман рассеивается, и я вижу такое знакомое янтарноглазое лицо Целителя. Он щурится и чихает.
  - Будь здоров! - Говорю ему я. - Я вспомнила, передо мной у моих родителей было ещё несколько приёмных детей. Я не знаю точно, сколько, потому что к моменту моего появления они уже почти все были мертвы.
  - Как? Как... - Лицо Целителя покрылось тёмной маской омрачившего его жизнь знания.
  - Ты хочешь спросить, как возможно, что один человек убивает другого, да? - Переполненные печалью и невыплаканной злости глаза Целителя моргнули. - А ты уверен, что хочешь знать это? - Он снова кивнул.
  Я попробовала подвигать ногами, и у меня получилось. Я снова их чувствовала. Я снова могла ходить. Так быстро? Видимо, шаманы этого мира владели более совершенными технологиями врачевания, несмотря на всю эту первобытную обстановку и знахарские штучки. Я осторожно села, скинув обе ноги на пол. Он был холодным и земляным. Мои голые пальцы нежно коснулись рыхлой поверхности и с наслаждением углубились в песок. Я вздохнула. Мне хотелось остаться тут навечно. Пусть гниют чужие кости. Пусть кричат и плачут другие девчонки. А я буду здесь. Под укрытием высокой железобетонной стены, пребывая в многовековом анабиозе на заброшенной лодочной станции. Я снова вздохнула. И начала говорить. От каждого моего слова Целитель отшатывался, как от удара в лицо.
   - Маленькая девочка. Кровь. Насильник. Смерть. Убийцы. Истязают. Голод. Мальчики. Плакса. Бить! Бить! Щенок! Побег. Дождь. Холод. Чужие люди. Смех. Насилие. Кровь. Возвращение домой. Любовь...
   - Любовь? - Спрашивает меня весь как будто постаревший собеседник. - Любовь?! - Изумление на его физиономии сменяется недоверием.
  - Да-да, спешу подтвердить я. - Именно она. Любовь. Я люблю их ... Любила ... Пока ...
  - Пока что?
  - Пока не встретила вас. Вас всех. Тебя. И Гретхен. Вы совсем другие. Вы так посмотрели на них.
  - Как?
  - Как на мерзких чудовищ. И я посмотрела на них вашими глазами и ужаснулась. Меня как будто осенило. И теперь я ... Теперь я их ненавижу! - Я сжала кулаки. Здесь бы я должна была заплакать. Мне бы полегчало. Я бы уткнулась лицом ... Куда? Я со стыдом представила голый мускулистый живот Целителя и покраснела. Как я могу? Но могу же! И не чувствую отвращения. Мне было бы даже приятно. Только прикоснуться, не ожидая ничего другого. Или я обманываюсь, и он такой же, как все. Я невольно подняла вопросительный взгляд на мужчину. Он стоял, закрыв глаза и прислонившись к стене пещеры, едва держась на ногах. Мне стало так его жалко, что я спрыгнула с кровати, и в две секунды очутившись возле него, попыталась неумело обнять и утешить. Целитель вздрогнул и распахнул глаза.
  - Ты чего?! - Он невольно отшатнулся, а я так и осталась стоять с распахнутыми руками. - Я ещё там заметил, ты что-то задумала, да? Ты не хотела уходить. Вот только я не мог понять, почему. - Я опустила ставшие такими ненужными руки, и они, как сорванные цветы, безжизненно повисли по бокам. - А теперь, кажется, догадался ...
  - И почему же? - Спросила я отстранённо, тоже прижимаясь к мокрой прохладе каменной стены.
  - Да потому что ты с ними заодно. Вот почему! - Я прижала руки к лицу, словно закрываясь от удара. - Скажи мне, что это неправда?! Скажи же! Я хочу тебе поверить! Я готов! Но ... Но как ты можешь говорить, что любила их, несмотря на то, что они сотворили. И с тобой. И со всеми остальными детьми. И с братцем? И с братцем тоже, да?
  - Нет. Мелкого она только била. - Я низко-низко опустила голову, глядя прямо на свои грязные тощие ноги. - Он же их родной ...
  -Как?! - Ахнул мой собеседник. - Он их родной ребёнок?!
  - Ну, да. Что в этом такого?
  Кажется, миросознание Целителя пошатнулось раз и навсегда. Он резко замолчал. Отошел в другой, тёмный угол пещеры. Зловещие блики огня, разведённого в небольшой нише, играли на стенах и на мне. Я невольно пыталась избежать их воображаемого прикосновения, но они вновь и вновь ластились то к моим голым ногам, то волнообразно раскачивались на плечах, то пробегали юркой змейкой под платье. Я не могла объяснить ему того, что стало моей второй кожей, что проникло в организм, как небольшая доза отравы, срослось с моим ДНК, впиталось в кровь и разнеслось по всему телу. Возможно, я даже на генном уровне передам эти знания и этот обман своим детям, если они когда-нибудь у меня будут. Так вот как сталкиваются Добро и Зло, Дьявол и Бог. На стороне каждого своя правда.
  - Мне надо посоветоваться со старшинами нашей деревни. Я не могу позволить взять на себя всю ответственность за решения. Я должен разделить её. - Глухо сказал он из темноты. - Сейчас я уйду, а ты останешься. За тобой придут позже. За братца можешь не беспокоиться.
  - Я и не беспокоюсь. Уж ему то точно у вас будет лучше ...
  - Молчи! - Перебил меня Целитель, выступая из темноты. Его лицо было бледным, но решительным, словно он собирался попрать свои принципы, но выполнить долг. - Я больше ничего не хочу слышать. С меня достаточно. Хватит!
  Я покорилась. Жило-было Добро и не знало оно о существовании Зла, и что придётся с ним бороться и, возможно, даже убивать и, возможно, даже быть убитым. Где теперь Зло, а где Добро? Всё смешалось в кровавой битве. Иди-иди, Воин света. У тебя свой путь, а у меня свой. Целитель ещё несколько раз вздохнул, как бы ожидая от меня, несмотря на запрет, новых откровений и уговоров, но, так и не дождавшись, развернулся и тихо вышел. Я бессмысленно походила туда-сюда, взяла с низкого круглого каменного стола, гладко отполированного и украшенного геометрическими фигурами самых разнообразных размеров и причудливых форм, большое красное яблоко, укусила его пару раз, положила обратно, почесала зудящую ногу и легла обратно на ложе.
  - Прощай, чужой мир, прощай, мелкий, прощай Гретта и ... ! - с мыслями об ожидающей меня без всяких сомнений мучительной смерти я скатилась с лежанки в лодочном домике.
  Тишина и холод родного мира потрясли меня настолько, что некоторое время я не могла понять, где я и что мне дальше делать. Разбежавшиеся мысли и чувства вращались кверху ногами в бесцветном водовороте потерянных воспоминаний. Я неуклюже взмахивала руками и балансировала на негнущихся ногах, как на ходулях. Сквозь запотевшие окна посверкивал белизной распустившийся в своей безоглядной наготе новый день. Я оперлась боком о стол и схватилась за голову. Нет-нет-нет. Я должна собраться. Должна что-то сделать. Что? Кого-то спасти? Мелкий? Я подбежала к нему и прижала руку ко лбу. Тёплый. Дышит. Я накрыла его ещё сохранившей тепло моего тела тряпочкой. Нет, с ним всё в порядке. Ему хорошо. Там. Среди полей. В яблочной россыпи сахарных пирогов. В одной рубашонке он, заливисто хохоча, убегает от добродушных тётушек, собирающихся вымыть его жалкое тело в корыте с тёплой, душистой водой. Местные девчонки, те, что помладше, посмеиваются, стыдливо прикрывая рот рукавом батистовых платьиц, а те, что постарше, укоризненно качают головой и спешат на помощь взрослой женской половине деревни. Потом они накормят его до отвала и напоят чаем с пирогами, и он, осоловевший от еды и доброты, заснёт прямо на лавке, положив отяжелевшую голову на стол, покрытый белоснежной чистой скатертью. Нет, с мелким всё будет хорошо. Там ему самое место. В раю с блаженными. А моё здесь. В выгребной яме с извивающимися червями. Я открываю дверь, и резкий, леденящий кожу, ветер подхватывает меня и тащит, тащит наружу. Дождя нет, но пасмурные тучи наглухо закрывают меня от солнца. Деревья враждебно шумят и, кажется, таят в себе тысячи опасностей, ловушек, диких зверей с клыками, окрашенными в багровый цвет, мощными ногами, оканчивающимися раздвоенными копытами и непробиваемой шкурой палевого цвета. И нет зверя страшнее человека, который, затаившись, ждёт меня безо всякого оружия, кроме своих жилистых волосатых рук да прищурившихся, горящих злобой глаз. И я ступаю в темноту леса. Я бегу по заросшим, одной мне известным тропинкам. В голове гудит, не переставая, чугунный колокол, в ногах тяжесть, глаза жжёт от страха и решимости. Я не бегу, я лечу, не касаясь ногами земли. Подо мной мелькают удаляющиеся темно-зелёные поля, наклонившие тяжелые мокрые головы деревья, сумрачные озёра и гладкая спина извивающейся реки. Я смотрю на неё, потому что не хочу видеть тот дом, не хочу видеть фигурки, суетящиеся во дворе или выглядывающие в окна, высматривая, не идёт ли мимо какой-нибудь заблудившийся ребёнок, всегда жертва извращённых фантазий и корыстных побуждений, или человек из опеки, чтобы успеть запихнуть пару початых бутылок под кровать, накинуть на голое трепещущее от ужаса тельце более-менее приличную одежонку, стереть с рук кровавые следы и придать звериным лицам благообразное выражение почтения и смирения - мол, мы бедные, но честные и богобоязненные, люди, детей любим, как родных, не знаем, за что нам такое наказание, бегут почём зря куды глаза глядят, не усмотришь за всеми, чертенята, у них же бродяжничество в крови, опять-таки гены плохие, врут, как думают, воруют, пьют да дерутся, сладу с ними никакого, в церковь вот отказываются ходить, приходится с ними сидеть, следить, чтобы не поубивали друг друга, они ведь знаете какие, никто не берётся за их воспитание, мы ведь самых отъявленных держим, отбросы, так сказать, детоприёмника. И продолжают исчезать дети, и уходить успокоенные представители опеки. Нет, не хочу я смотреть на них. Никакого последнего взгляда. Я оставляю позади прибежище маньяков. Я больше не люблю их. Я знаю, я помню, что у меня были другие родители, что они любили меня и моего брата настоящей, незапятнанной кровью и насилием любовью. И я должна быть такой же. Спасти брата стало единственной целью, которая у меня когда-либо была за всю жизнь. Возможно, ценой собственной жизни, но это не имело значения. Я и моё существование не имели значения. Никакого. Абсолютно. Я выбегаю из леса на дорогу. Редкие машины с силуэтами неприветливых водителей равнодушно проносятся мимо моей одиноко бредущей по обочине фигуры. Я иду босиком, потому что даже те, в общем-то, бесполезные тапочки были мною оставлены, потеряны где-то в полосе междумирья, в том загадочном месте, где я никогда не была, где никто не может быть, существование там невозможно, ни единого реального предмета, ни одной мысли, только пустота, ничто, бессмыслица, представляющаяся мне в виде наэлектризованного комка разноцветных проводов, тянущих свои щупальца от одной стены до другой. Я в том же самом тоненьком полупрозрачном платье. Просто маленькая девочка, никому не нужная и неинтересная. А, нет. Кто-то заинтересовался. Проехав чуть вперёд, резко затормозил и начал сдавать назад ветхий грузовичок, излучавший черные вонючие пары и издававший резкие скрипучие и тарахтящий звуки. Я остановилась и дождалась, когда кабина поравняется со мной. Перегнувшись через кресло, в окно высунулась лысая, загорелая той характерной грязной краснотой, которая свойственна людям, проводящим много времени на улице, голова и, выпустив наружу клуб едкого папиросного дыма, хрипло поинтересовалась:
  - Куда едем, барышня?
  - В город, - робко ответила я, отодвигаясь на несколько шагов назад в обочину, и тоскливо поглядела по сторонам.
  - В город? - Рассмеялся мужик, показывая беззубый чёрный рот. - Ну, тогда нам по пути. Залезай!
  Дверь с хрустом растворилась, обнажив потертое сиденье, стыдливо накрытое выцветшим старым ковром, изображавшим, вероятно, когда-то сцену из африканских джунглей, теперь же слившуюся в одно рыжее пятно с двумя парами глаз, в упор разглядывающих друг друга. Я немного потопталась на месте, но по его виду я поняла, что другого выбора у меня не будет, что я либо сяду сама, либо он меня втащит внутрь. Стараясь не сильно задирать ноги, я влезла и присела на кончик кресла, по которому мужчина приглашающе похлопывал ладонью. В салоне, богато украшенном всевозможными безделушками, стоял неприятный запах мужского пота и перегара. Но разве меня могло это удивить? Или напугать? Кто ты, мой вызывающий отвращение, такой знакомый попутчик, похожий на всех тех мужчин, которые по-дружески жали руку моего отца и по-хозяйски шлёпали меня по заднице, которые заходили без стука и не снимали обувь, которые приносили всё новые и новые бутылки с водкой, вызывая счастливую и довольную улыбку на лицах моих родителей. Им не нужно было платить за меня денег, они пользовались услугой абсолютно бесплатно и по-деловому, посмеиваясь и поплёвывая в ладонь, словно собираясь показать своим товарищам настоящий класс и с первого удара закатить шар в лузу. Я ощутила, как шершавая рука мужика тяжело шлёпнулась на мою коленку, и мотор взревел.
  - Как тебя зовут, красавица?
  - Соня.
  Мне всё равно. Ему тоже. Дашамашакатялукашасветаборя. Он забудет через пять секунд. Я закрываю глаза, когда ладонь поднимается выше, скользя по моему покрытому мурашками бедру. Главное, доехать. Это ничего, ведь у меня совсем нет денег. Может быть он меня даже покормит, если я буду себя хорошо вести и не сопротивляться. Грузовичок неспешно несётся по пыльной неровной дороге. Сквозь тучи пробивается луч солнца и светит мне в опущенную голову. Я его не вижу, но чувствую. Он прожигает во мне тёплую мягкую дыру, сквозь которую медленно вытекает мой мозг. Он стекает за шиворот, крадётся по спине, а я чувствую такую сладкую и такую желанную пустоту, улетаю прочь, в никуда, в туда, куда мне вход воспрещён.
  - Нет! - Вскрикиваю я, внезапно пробудившись. Мне нельзя туда. Мне нужно завершить одно дело. Важное. Какое? Я вспоминаю, тупо уставившись на вынырнувшую от окрика из-под платья руку. Брат. Да, спасти брата. И я успокаиваюсь, как человек, вновь обретший утраченную цель в жизни.
  - Ты чего, недотрога что ль? - Ехидно раздаётся слева от моего уха. Я не поворачиваю головы. - Видали мы и не таких. Сейчас у меня быстренько разогреешься, как сладкий медок будешь, понятно? - Ладонь шлёпает меня по коленке и, к большому облегчению, уходит прочь, достаёт сигарету из пачки и вставляет в рот, между слюнявыми обвисшими губами, покрытыми ссохшейся кожей, как чешуёй. - Будешь визжать от удовольствия, как свинка. Вот подожди только доедем до магазина, я куплю себе выпивки и сразу займусь тобой, грязная потаскушка.
  Его равнодушный монотонный голос, исторгающий ругательства, звучит как невнятное бормотанье психопата. Я уже встречала таких, неспособных ни на какое полноценное действие, и от того распалявшихся ещё более, склонных к увечьям и членовредительствам вплоть до убийства. Нет, мне не было страшно. Словно я жила, уже умерев и воскреснув несколько раз. Но мне надо прожить ещё немного, поэтому я обдумываю пути отступления. Я знаю, что прямо за моей спиной, прикрытый засаленной шторкой, есть ход в кузов грузовика. Возможно, когда он пойдёт в магазин, то оставит меня закрытой внутри. Пробраться в фургон и откинуть внутреннюю задвижку будет простым делом. Не догадывающийся о моём коварном плане, мужик довольно похахатывал, продолжая беседовать с самим собой, предвкушая, должно быть, скорую выпивку и секс. Я, откинувшись на спинку кресла и вся внутренне сжавшись, отвернув голову, смотрю в окно на однообразные леса, плотно подступавшие к краю дороги - непроходимые, неприступные, отталкивающие, но могущие послужить отличной защитой для такой отчаявшейся беглянки, как я. Но не туда лежит мой путь, а совсем в другие густые и страшные джунгли - в каменные. Само слово город, куда я очень редко, в случае крайней нужды, выбиралась, вызывает во мне дикое отвержение, доходящее до животных колик и тошноты. Я, как маленький лесной зверёк, беззащитный перед когтями откормленных домашних животных, перед ревущими автомобилями, перед их скоростью и внезапностью, перед ограниченностью пространства, сдаюсь на милость этих свирепых существ, сжимаюсь в комочек и замираю, крепко прижавшись к асфальту, и меня не замечают, как мусор, разбросанный повсюду, как грязных вонючих бомжей, источающих ароматы кислой капусты и застоявшейся мочи, агрессивных и опасных, появляющихся из прорехи в пространстве. Я - дитя-невидимка для чистеньких благовоспитанных граждан. Они зажимают носы и отводят взгляды. Но это ничего, я не осуждаю их, я даже благодарна. Мне нравится быть тенью и крысой шнырять от одной мусорки к другой, наполненной доверху жирными помоями, столь благоуханными для моих раздувающихся от голода ноздрей, столь питательными и вкусными, тающими во рту, как божественный нектар. Я пытаюсь вспомнить расположение домов и улиц, но тщетно. Мне придется заново исследовать каждый закоулок, месяцами жить там, скрываясь от всех и выслеживая семью брата. Если у учительницы есть маленький ребенок, значит я смогу, с большей долей вероятности, встретить её у какого-нибудь детского магазина или в очереди за детским питанием. Я с трудом представляю себя, заходящей в какой-либо из этих сверкающих, наполненным разнообразной едой и вещами, магазинов. Такая грязная дурнушка будет сразу же вышвырнута вон или, чего хуже, сдана с рук на руки полицейскому с огромной дубинкой, который запрёт меня в камере и станет потешаться до тех пор, пока не явиться отец с дружками, чтобы забрать меня обратно в ад.
  Большая машина тарахтит, испуская удушливые чёрные газы, обволакивающие грузовик и встречные машины. Их немного. В них сидят люди-манекены с бездушными одинаковыми лицами, бессмысленно уставившимися в никуда. Они, как рыбы, беззвучно открывают рты, замедленно жестикулируют, выпуская пузыри воздуха, лопающиеся под потолком и брызгающие ядовитой серной слюной. Я жмурюсь, чтобы не видеть, чтобы не представлять. Какое мне, в конце концов, до них дело?! Я потею от страха и напряжения. Густая слизь, вязкая, вонючая, покрывает меня с ног до головы. Мокрая огромная ладонь двигается по моему всему телу. Она может одним движением сжать мое тощее бедро, раздавить грудную клетку, переломить жалкую куриную шею. В любой момент. Без единого последствия. Но он играет со мной. Он ещё не наигрался. Только в этом моё спасение. Во времени. И мы наконец притормаживаем, поворачивая на захолустную скудную заправку. Сквозь запотевшее окно я не вижу ни единого человека. Мой водитель глушит мотор.
  - Посиди пока здесь, милашка. И даже не вздумай убегать. Некуда. - Он похохатывает и похлопывает меня по голой ляжке. - Я мигом, не успеешь носик припудрить.
  Хлопает дверь. Он даже не трудится закрывать меня на ключ. Ну неужели же всё так безнадёжно? Я жду, пока его мутная спина скрывается за дверью магазина, и оборачиваюсь назад. Откидываю шторку и одним махом перепрыгиваю в темноту. Там жарко и жутко воняет, будто кто-то совсем недавно разделывал свежее мясо и не успел убрать за собой. Я жмурюсь, морщу нос. Мои босые ноги ступают по чему-то мокрому и склизкому. Я начинаю тихо бормотать: "Только не кровь. Только не кровь." Я столько раз уже её видела. Я не хотела её видеть снова. Не сейчас. Я вытягиваю руки вперёд и иду к щели в дверях кузова, пропускающей луч света. Отодвигаю засов и распахиваюсь наружу. Волна воздуха отбрасывает меня назад, и я присаживаюсь на корточки, чтобы не упасть. Глаза ничего не видят. Я едва слышу, как сквозь толстый слой ваты чей-то тоненький слабый голосок просит меня о помощи.
  - Пожжжалуйста, - дребезжа, вытягивает он.
  И я оборачиваюсь. Беззвучный крик ужаса обезображивает моё лицо. Я вижу пыточную. Я вижу стол и странное приспособление, на котором распят кусок красного вывернутого мяса. Он шевелится. Кровавые волосы свисают почти до пола. Дрожа, я подбегаю. Я не могу говорить, потому что меня тошнит. И потому, что не хочу ничего слышать. Я не должна здесь быть. У меня есть цель. И она совсем другая. Я же не супергерой, чтобы их всех спасать. Но я не могу. Мне страшно оставить это здесь. Я буду думать об этом. Вспоминать. Оно станет приходить в мои сны. И в мою явь. Я пытаюсь разобраться в механизме. Что-то отстёгиваю, и кусок мяса падает на пол. Он стонет. Оно ведь почти неживое, но я хватаю с гвоздика какой-то кожаный фартук, заворачиваю в него красный шмат и, прижав к себе, не обращая внимания на едва выдавливаемые стоны, спрыгиваю вниз и бегу через дорогу, бегу в противоположный конец леса. Моя ноша легка, как котёнок, иначе я не смогла бы бежать так долго, не останавливаясь, не обращая внимания на разбитые ноги, на хлещущие по лицу ветки, иначе я упала бы, едва вывалившись из грузовика, из этого концлагеря на колёсах. Где предел человеческой силе, бегущей от страха, от смерти, от страха смерти. Наконец я падаю на колени. Я тяжело дышу. Из груди доносятся свистяще-хрипящие звуки. На листву капает моя горячая слюна. Я облизываю растрескавшиеся губы, прижимаюсь спиной к жёсткому стволу дерева, впиявливающему в меня свою грубую, шершавую кору, руки, сведённые судорогой, разжимаются, свёрток скатывается к ногам и раскрывается передо мной, как свежий бутон ярко-красного пиона. Я совсем забыла о нём. Тошнотворный ужас снова заливает внутренности, заставляя сотрясаться то ли в приступе рвоты, то ли в истерическом припадке злого хохота. Я валюсь на траву и начинаю неистово рвать её зубами и руками. Она мокрая и холодная. Она немного утоляет мою жажду и успокаивает. Но я не хочу подниматься. Не хочу продолжать путь. Лучше я умру тут, никого не спасая и не спасённая сама. Я сбегу. В темноту. В никуда. Ведь там же нет другой жизни, правда? Я не хочу снова мучиться. Я не желаю жить!
  - Не надо, - шепчет она умоляюще. - Всё будет хорошо. Не надо же. Мы уже убежали. Он далеко. Он не вернётся.
  Кто-то дотрагивается до моих голых плеч влажными пальцами. Я поднимаю голову. Оно смогло подползти ко мне, и я различаю два красновато-синих глаза, уставившихся на меня сквозь твёрдую корку чёрно-бурой грязи.
  - Я Элисон. Спасибо, что спасла меня, что унесла оттуда. Я не могу ходить. Видишь, он отпилил мне ноги. - Обрубок указывает головой на шевелящиеся культи. - Но я всё равно надеялась. Мама всегда мне говорила, что пока ты жива, ничего не потеряно, всё можно исправить. Ты не плачь. У тебя же есть ноги.
  А мне хочется визжать. Хочется кататься по земле и рвать волосы, сдирать кожу и выворачивать её наизнанку. Потому что душевная боль жжёт тебя сильнее, чем любая физическая. Но я ору только внутри себя. Я обессилена, но это ..., эта девчонка придаёт мне сил. Она, как бочонок с терпким мёдом. Она сияет изнутри. И этот свет заливает и меня.
  - Что случилось? - Спрашиваю я, пытаясь рассмотреть её раны и помочь хоть чем-нибудь. - Как ты попала к нему в грузовик? Ты тоже ехала в город?
  Она вскрикивает, когда я дотрагиваюсь до головы, и продолжает подрагивать всем телом, сопровождая тихими поскуливаниями движения моих рук.
  - О, нет. Я ведь его дочь. - Я больше не удивляюсь. Нет. Я спокойно продолжаю изучать причиненный этому обезображенному телу ущерб. Кожа на груди и животе содрана и покрыта многочисленными язвами, уже начинающими гнить и источать характерный трупный запах. Здешняя медицина вряд ли сможет ей чем-нибудь помочь, кроме как облегчить отход в мир иной. Но я знаю и другой способ, существующий в ином мире. Он поставил меня на ноги практически за одну ночь. Мои кости срослись за несколько часов. Возможно ли, что шаманы смогут вернуть к жизни это почти сгнившее заживо существо? - Он не плохой человек. Просто потерявшийся. После смерти мамы он совсем сошел с ума. Я помогала ему, как могла. Я делала всё для него. А однажды я увидела, как он проделывает всё то же самое с другими маленькими девочками, а потом убивает их и закапывает в нашем саду. В том самом, где росли мамины розы. Такие пышные, такие красные благоухающие цветы на чёрной жирной земле. Понимаешь? Я сказала ему, что это плохо. Что мама с небес смотрит на него и плачет. Тогда он разозлился и сильно избил меня. Так сильно, что я не могла ходить. Я не могла больше готовить ему и убирать, что разъярило его ещё больше. Он совсем сбесился. Лупил меня до тех пор, пока я не стала тёмно-синей. Кровь и ошмётки мяса были повсюду - на стенах, на полу, на нём. Мне так было его жаль. Я говорила ему: "Папа, папочка, прекрати! Мне больно. Я не чувствую своих ножек." И тогда он отрезал мне ножки, чтобы они не мешались, так он сказал.
  - А куда вы ехали?
  - Я не знаю. Он что-то говорил про своих друзей в городе. Говорил, что отвезёт меня к ним, что они вылечат меня и сделают мне новые ножки. Но, кажется, он обманывал меня. Как ты думаешь? Нет, не говори ничего.
  Девчонка замолчала. И заговорила я.
  - Ты понимаешь, что умираешь? Что это он, твой папаша довёл тебя до такого состояния. Что он ещё с тобой делал, поверь, я даже слышать не хочу! Сейчас у меня есть только один выход. Я отправлю тебя к одним людям. Они ... ну, немного что ль волшебники. - Я сама смутилась от столь громкого слова. Но как можно объяснить этому кровавому огрызку девчонки, оправдывающему своего отца, совершившего над ней подобное насилие, существование другого мира и шаманов. - Ты не бойся. Возьми меня за руку и закрой глаза.
  Она тотчас же с готовностью зажмурилась и протянула мне грязную ладонь с поломанными до корней ногтями. Я схватила её на руки и побежала. Побежала по песку, по траве, ощущая на коже знакомый жар палящего солнца. Но в этот раз я не смотрела по сторонам, я не медлила, не нежилась, я спешила. Я очень спешила. Был только один человек, которого я хотела сейчас видеть. Который поможет мне беспрекословно, без лишних слов и уговоров. К дому Гретхен я подбежала на цыпочках, удивляясь пустоте на улице, а потом поняла, что в их мир пришла ночь. Глухо задернутые занавески во всех окнах скрывали меня от любопытных глаз постороннего. Я подобрала раскаленный камешек и бросила в её окошко на втором этаже. Раз-другой. Третий. Никакого движения. Даже воздух словно завис недвижимо в пространстве, то ли обтекая тебя, то ли всасывая внутрь. Я обливалась потом, с новой силой ощутив внезапно потяжелевшую ношу. Элисон совсем не шевелилась. Я попыталась заглянуть ей в лицо, но оно намертво было прижато к моему плечу и не желало отлипать.
  - Элисон, - хрипло позвала я, едва разлепляя и шлепая распухшими губами.
  Она не отзывалась. От отчаяния и злости мне захотелось открыто забарабанить в дверь и осыпать владельцев яростными ругательствами, но она внезапно сама отворилась, слегка, в узкую щель, в которую проскользнул белый призрак с золотым нимбом вокруг головы. Это была она. Моя Гретхен с заспанным лицом и взбитыми со сна непричесанными волосами.
  
  - Ты? - Жалобно вскрикнула она и бросилась было мне на шею, но замерла, вероятно, увидев кровавые потеки на моей одежде и страшный груз в руках. - Что ... Кто это? Где ты была? Мы все жутко волновались. А Миро ушёл тебя искать.
  - Миро? - Удивлённо переспросила я.
  - Ну да, Целитель. Он был очень зол. Не хотела бы я оказаться на твоём месте. Так кто это? Ему нужна помощь? Это что, собака? - С сомнением снова спросила Гретхен, разглядывая длинные грязные лохмы, свисавшие мне почти до колен.
  - Это Элисон. И ей нужна ваша помощь. Помощь ваших шаманов.
  - Ой! - Гретхен зажала себе рот рукой. - Я сейчас. Я мигом.
  Она убежала куда-то за дом, загремела там железом и вскоре выкатила тачку.
  - Не смотри так на меня! - Грозно сказала она. - Я не такая силачка, как ты, хоть и выгляжу толстухой. Это не мышцы, это жир. А до пещеры шаманов ходу по самому пеклу часа полтора. Клади её сюда. Видишь, я ковер старый на дно подстелила.
  И действительно, низ тачки устилал выцветший толстый ковёр. Я аккуратно уложила туда скорчившееся тельце девчонки и только тогда услышала протестующий стон, означавший, что мои труды пока были не напрасны, что спасённая жертва безумного папаши ещё жива. Я вздохнула. Посмотрела Гретхен прямо в глаза и сказала:
  - Я ухожу.
  Гретхен всплеснула руками.
  - Как же? Куда же? Зачем?
  - Так нужно. Там меня кое-кто ждёт. Ну, вернее, он не ждёт, он скорее всего даже не знает, жива ли я, может быть даже забыл, что я вообще когда-нибудь была у него, но это всё неважно. Я должна спасти брата от отца и его шайки.
  - Можно я с тобой? Я только отвезу девчонку. Я мигом.
  -Тссс, - я прикрыла испачканной в крови рукой её рот. - Тебе там не место. Позаботься о ней, ладно?
  Я разворачиваюсь и убегаю. Я знаю, что там мне снова придётся взвалить на руки непосильную ношу и бежать уже с ней. Хорошо, в лесу это не вызовет ни у кого подозрений, но что я скажу добропорядочным горожанам, которые с ужасом и отвращением захлопнут передо мной свои двери и начнут звонить стражам порядка. Я с разбега ударяюсь в бетонную стену и прохожу сквозь неё прямо в мокрый холодный лес. Элисон спит. Элисон не здесь, и это самая лучшая новость. Всю ночь я бреду по листьям, мху и траве, превратившимся в засасывающее месиво, в жижу, в хлюпающую грязь, достигающую моих колен. С каждым шагом я погружаюсь всё глубже и глубже, закрывая набухшие веки, засыпая стоя, но не прекращая движение. В голове одни фантастичные образы сменяются другими, какие-то черно-белые фигуры сплетаются и расплетаются, размножаясь и превращаясь в бесконечный кружащийся хоровод. Масса из перегнивших листьев и земли залепляет рот, глаза, уши. Я с наслаждением опускаюсь вниз, перестаю дышать и умираю. Умираю снова и снова возрождаюсь, чтобы умереть. Какая сизифова мука быть живой. Я хочу ничего не чувствовать и никем не быть. Но эта сила во мне сильней моих желаний. Она подталкивает, она зудит, теребит, требует. Противный тонкий голос визжит, как истеричная мамаша, не нашедшая бутылку ранним утром.
  - Где эта чёртова девчонка? - Верещит она. - Я хочу отрезать ей голову. Я хочу загрызть её. Где девчонка?!
  Я выныриваю, зажмуриваясь и ожидая увидеть склонившееся надо мной красное взбухшее лицо моей мамаши. Но я вижу только тёмно-зелёное сплетение трав, сквозь которые едва пробивается жидкий утренний свет. Все мои конечности обледенели. Я не ощущаю ни единой части своего тела. Всё закоченело, превратилось в бесформенные глыбы льда.
  - Чёрт, как плохо, - шепчу я, выпуская изо рта клубы пара. - Очень плохо. - Стараясь одним желанием разогнать кровь по безжизненному телу. - Давай! Давай же!
  Сквозь неистовую боль заставляю себя подняться на дрожащие ноги. Руки прижаты к груди. Они скорчены в крепкой судороге, внутри которой, как в гнезде лежит ещё живая, ещё тёплая Элисон. Вернее, то, что от неё осталось, её оболочка, жалкое вместилище духа, тонкая треснувшая скорлупка из-под недозрелого ореха, который выкатился на дорогу, под колёса тяжёлой грузовозной машины. И я делаю шаг, другой. Я снова могу идти, трясясь, как желе, выползшее из упаковки. Я такое слабое создание, почему я должна проделывать все эти вещи? Почему не какой-нибудь накаченный мужик, супермен, обладающий сверхспособностями и силой? Он достал бы ружьё и отстрелил всех плохих людей в этой стране, нет, в этом мире. Пусть бы они увидели, что так делать нельзя, что плохо заниматься с маленькими девочками тем, что даже взрослой женщине вряд ли бы понравилось, что бить и насиловать это плохо, а дети должны кушать и спать, не опасаясь, что их в любой момент могут разбудить и заставить нагишом стоять под ярким холодным светом белых ламп. Я хотела бы заставить их испытать раскаяние, а потом согнать их всех и запереть в одном месте за решёткой, куда на них могли бы прийти и посмотреть другие люди, нормальные и ненормальные, чтобы ощутить, что зло наказуемо, что не бывает поступков без последствий. Да, именно так, наверное, выглядела для меня месть. Не их смерть и не физические мучения, а именно искреннее раскаяние и стыд. Чтобы они возненавидели сами себя, чтобы каждый день, каждую минуту они проводили в угрызениях совести, в слезах и самобичевании. Жалкие твари, которых никому не жаль! Недолюди. Недочеловеки. Лишенные семьи, любви и сострадания. В своих мечтах я чуть было не выскочила на открытое пространство, залитое дневным светом. Это был пустырь позади свалки (по крайней мере, мне так сперва показалось), заросший мусорной колючей травой, впившейся в мои изъязвлённые ступни с новой злонамеренной силой, и наполненный запахом опасности, ещё более явной из-за своего укромного местоположения. Но здесь я могла бы найти и кое-что полезное для своего дальнейшего путешествия. Поэтому я разжала заскрипевшие руки и аккуратно положила Элисон под дерево.
  - Подожди здесь немножко, милая. Мне надо сходить на разведку.
  Я, прижимаясь к теням от баков, прокралась вдоль них и, воровато окинув взглядом унылую бетонную стену без окон, бывшую, вероятно, частью какого-то общественного сооружения, типа больницы или фабрики, запрыгнула в один из контейнеров. Мои ноги сразу погрузились во что-то, имеющее полужидкое состояние, до колен, но я не стала уточнять и рассматривать вид принявшей меня субстанции. Сверху лежало несколько туго набитых мусорных пакета. Я разорвала оболочку руками. Из одного высыпались влажные вонючие опилки, вперемешку с пищевыми отходами, арбузными корками, пустыми упаковками, скомканными и бесформенными, несколько использованных батареек скользнули сквозь мои пальцы. В следующем пакете я обнаружила огромный рулон пупырчатого полиэтилена. Перехватив его подмышку, я перелезла в следующий бак, но вовремя успела замереть, балансируя на краю. Внизу плескались волны чёрной благоухающей жижы. В отчаянии я слезла вниз, с другой стороны ряда мусорных контейнеров, и сразу же увидела лежавшее на земле пальто. Оно было очень старое, рыжевато-коричневого цвета, с парой потрескавшихся пуговиц, висевших на одной ниточке, со следами мехового воротника, прилипшего кое-где по вороту, с огромной прожженной дырой внизу полы, но я с удовольствием юркнула в его тёплую, пахнущую больной старухой, внутренность. Нужно было возвращаться, Элисон долго не протянет, валяясь на сырой голой земле. Я нашла неприметную щель и юркнула обратно, когда почувствовала, что зацепилась за что-то краем своего новообретённого шикарного одеяния. Я присела на корточки, чтобы отцепиться, и тут-то увидела их сквозь крошечное закопчённое подвальное окошечко, располагавшееся прямо на уровне моих ступней. Мой папаша, я сразу узнала его, даже со спины, даже сквозь грязное мутное стекло, расхаживал перед группкой покорно и внимательно выслушивающих его людей, сидевших на какой-то длинной лавке перед низким прямоугольным столом, на котором в беспорядке валялось разнообразное оружие, стаканы и дымилось несколько полузатушенных сигарет. Я мгновенно отпрянула, но вынуждена была вернуться, чтобы трясущимися, едва справляющимися с работой пальцами оторвать кусок ткани, застрявший в деревянной стене постройки. Как же так? Он всегда на шаг впереди. Мне никогда не одолеть его, не перехитрить. На что я только надеялась, самоуверенная девчонка в лохмотьях с инвалидкой на руках. В глазах стояли горькие слёзы, никак не желавшие вытекать наружу, словно сквозь невидимую, но непреодолимую преграду. Я вяло привалилась к стене. До моих ушей донеслось неясное бормотание. Я прислушалась. Это его голос, от которого моё тело сводит судорогой и становится бесчувственным, как деревянная головёшка. Я слышу его сквозь вентиляционное отверстие, находящееся под крышей, прямо возле уха. Я прикладываюсь к холодной металлической трубе, присасываюсь, словно хоботом, и вбираю в себя малейшие звуки и шорохи.
   - И вы все, слышите, все, каждый, должны обагрить руки их кровью, чтобы молчать, чтобы не крысовать по углам потом и не вызывать подозрений. А кто только вякнет, я вот этими, этими руками задушу гадёныша. - Но я не различаю не единого возгласа протеста. Кажется, им нравится идея поголовной поруки. И я дрожу, потому что понимаю, о чьей крови он говорит. - Сегодня вечером мы пойдём в бар к Эду, чтобы создать себе алиби. Эд нас прикроет. Надёжнейший человек. А уж ночью мы повеселимся на славу. - Дружный восторженный хор. - Прирежем бабёнку и её выблядков! Чтобы знала, как приличных людей грязью марать. - Я удивляюсь. Я не знала, что воспитательница пыталась добиться справедливости. Я думала, она скрыла свой позор и перенесла насилие молча. - Хорошо ещё, что наш человек в отделении смог замять это дело, а то не сдобровать бы нашей сладкой парочке. - Раздались мерзкие хихиканья, завибрировавшие желчью в моём желудке. Я знала, о ком он говорил. Я видела их. Видела их за "работой" и потом, у нас, у них дома. Я больше не хотела называть жилище, служившее мне приютом последние несколько лет, домом. - Но теперь мы не оставим свидетелей. Некому будет жаловаться и плакаться на нехороших дяденек. Всё подчистим, а потом займёмся девчонкой и более важными делами. - Я затаилась, втягиваясь в трубу всем своим нутром. - Надеюсь, все помнят, что это за дела? - Согласный гул и топанье ногами отдаются эхом в костях и черепной коробке, но я терплю, надеясь разведать их дальнейшие планы насчёт себя и насчёт моих новых друзей. Не могут же они оставить без последствий свои новые знания о другом мире, даже если до конца не понимают, что и кто это были, даже если этого не понимаю я, в большей степени, чем кто-либо из замешанных во всё это людей. Но он важен. Мой секрет, переставший быть только моим. И я сама посвятила в него уже слишком большое количество народа. Если он падёт, если будет захвачен и разорён, если всех наивных и доверчивых жителей деревни поубивают самыми изуверскими способами, если надругаются над женщинами, над матерями и угонят в рабство детей, то вина падёт только на мою голову, раздробив её в крошево справедливым наказанием. - Но об этом мы поговорим потом. А сейчас ... Сейчас ...
  Вдруг папаша запинается, замолкает. Не раздаётся ни звука, лишь горячее напряжённое дыхание десятка возбуждённых мужских ртов. Я жду, но ничего не происходит. Что-то от мелкого дикого зверя, что-то заячье, страх, опасность, неистовое желание жить и бороться, вдруг просыпается во мне. Я, не двигаясь с места, наклоняю слегка голову и скашиваю взгляд к окну. Прямо под моим носом оказывается сплющенное и расплывшееся, а от того ещё более страшное, лицо моего отца. Он внимательно вглядывается вдаль. Его губы выпускают ядовитый пар, который молочно-белыми капельками оседает с той стороны окна. Это не человек, думаю я. Это какое-то животное. Как он смог почувствовать меня? Как его инстинкты, даже притуплённые алкоголем, наркотиками и садистским времяпрепровождением, не угасли, а только обострились? Или существуют ещё вещи, о которых я не знаю? Что-то магическое, злое, непознанное, что прячется в нашем мире, распространяя по нему миазмы зловония и чёрного колдовства. Мне не надо думать об этом. Я столь слаба. У меня так мало времени. А я до сих пор не знаю самого главного - где живут мой брат и его новая семья. Как я смогу предупредить их? Убежать? Спрятаться? Не защитить. Я сползаю вниз и на четвереньках обегаю приземистые постройки. Пальто волочится за мной, путаясь в ногах. Плёнка, с трудом засунутая в карман, вываливается. Я уталкиваю её обратно. Из носа течёт. Глаза заволокло холодной влагой. Кажется, я заблудилась. Я рыскаю кругами, не находя выхода. Где-то хлопает дверь, и раздаются голоса. Совсем близко. Я падаю на землю и сворачиваюсь в клубок. Я ведь уже почти мертва. Я сама в это верю. Больше, чем кто-либо. Совсем рядом скрипит песок под грубыми подошвами кирзовых сапог. Мир замирает, и я слышу сверху гулкий глухой голос:
  - Лёха, есть чё закурить? - Щёлкает зажигалка. Шумный сладострастный вдох с причмокиванием и через пару минут медленный растягивающий удовольствие выдох. - Ты знаешь, где эта лечебница?
  - Какая лечебница? - Хрипло и недовольно отвечает второй.
  - Ну, та, возле которой живёт эта тётка с детёнышем.
  - Аааа, - равнодушно отзывается голос, и я слышу, как он, набрав в горле побольше слюны, мокро харкает на землю возле моей ноги, - эта. Он снова замолкает надолго, словно раздумывая, стоит ли собеседник его внимания. А может быть, разглядывая моё скукожившееся под дряхлой тряпкой тело, размышляет над тем, стою ли я тех трудов, чтобы, пнув меня ногой, рассмотреть повнимательнее находившийся перед ним предмет. Я деревенею. Я не дышу. Но я слышу, как тот, настырный, вновь нудным голосом спрашивает:
  - Ну, так что? Далеко туда идти от бара-то? А то мне к утру надо на рынок тёщу отвезти. А то, знаешь, как вопить-то будет.
  - А что? - Ядовито интересуется второй. - Если вопить будет, то ты по башке её шмяк, и делов-то. - Я слышу, как первый заискивающе хихикает. - Да небось успеешь. Вот она больничка-то эта и есть. А они за ней в пятиэтажке живут возле Чернавки. Это отселева 10 минут ходу. Пойдём ужо, а то главный сейчас клятву будет брать.
  - Да-да, - суетливо отвечает первый. Он бросает недогоревший окурок в лужу, и я вижу из щели в дырявом воротнике, как он, взвизгнув, тонет. - Конечно, идём.
  Когда хлопает дверь, я вскакиваю и несусь в обратную сторону, к ряду помойных контейнеров, к большому белому зданию, которое, как я начинаю догадываться, является одним из крайних строений, принадлежащих к целому больничному комплексу. Где-то впереди, возле главного корпуса должен находится дом моего брата. Я добегаю до окна и осторожно, приподнявшись на цыпочки и придерживая полы пальто, перешагиваю через него. Я не хочу снова заглядывать туда, но что-то неведомое заставляет меня. Я вспоминаю это слово - клятва. Я не могу уйти, не узнав, что это такое. И я снова присаживаюсь. С другой стороны, чтобы легче было бежать. Я скашиваю глаза, стараясь не поворачивать лицо. Сперва я ничегошеньки не вижу, только расплывшийся собственный нос. Потом всё-таки позволяю половине головы выдвинуться на вражескую территорию. И я вижу, как несколько мужчин, стоя на коленях, окружили возвышающуюся над ними зловещую фигуру моего отца, склонившуюся над ними и чем-то поющую их. Чем-то тёмным и густым. Я зажимаю себе рот. Я ухожу, расплачиваясь за своё проклятое любопытство ещё долго преследующими меня желудочными спазмами.
  Кусочек Элисон лежит на земле там, где я её и оставила. Нервно ощупываю. Тёплая. Прижимаюсь ухом к груди. Где-то далеко, в другой реальности, бьётся сердце. Оно глухо ударяется о стенку комнаты, медленно отскакивает, чтобы столкнуться вновь. Маленький истерзанный резиновый мячик. Я горестно вздыхаю и заворачиваю Элисон в полиэтилен. Слишком компактный, слишком, крохотный и безжизненный кусочек, чтобы быть настоящим человеком. Но я точно знаю, что здесь тот, кто менее всего похож на живое существо, самый настоящий, самый реальный, горячий, дышащий, чувствующий, самый что ни на есть человек! Я прячу её себе под пальто вместе с руками и получаюсь что-то вроде беременной женщины на ногах-палочках. Мне надо уходить отсюда как можно скорее. Пока безумная, связанная клятвой моему папаше, банда не начала покидать сарай и не перекрыла мне пути отступления. Я снова вбегаю на территорию больницы, но в этот раз я направляюсь в противоположную сторону. Я обхожу безглазую стену и в торце обнаруживаю открытую дверь, ведущую внутрь холодного темного подъезда с запахом сырости и подгоревшего лука. Откуда-то сверху доносится звон посуды, звуки льющейся воды, и кто-то ещё выше переговаривается нестройными голосами, не имеющими ни половой, ни возрастной принадлежности. Я юркаю из угла в угол. Поднимаюсь по лестнице на один пролёт и оказываюсь в длинном гулком коридоре с жёлто-коричневыми стенами. Вдалеке виднеется свет, и я продолжаю идти на него, когда моя голова, слегка склоненная вниз и вбок, как у подстреленной птицы, втыкается во что-то мягкое и пружинистое. Это оказывается живот очень толстой женщины в грязно-белом халате и поварском колпаке. Она удивлённо взирает на меня сверху.
  - Ты кто такая?
  Я пячусь назад, придерживая руками вываливающийся живот с Элисон. Она шуршит под складками пальто, но повариха ничего не замечает. Она улыбается широкой страшной улыбкой, обнажающей ряд огромных неровных жёлтых зубов.
  - Пойдём я накормлю тебя, заморыш.
  Запахи еды с новой силой обступают меня, когда я несмело вхожу в просторную, заполненную дымом, комнату. За несколькими пластиковыми столами сидят странные убогие создания. Это люди. Но все они одеты в поношенные отрепья, грязные волосы сосульками свисают на плечи, а бурые лица покрыты синяками и шрамами. Они жадно едят, низко склонившись над тарелками. Повариха сажает меня рядом с одним из них, и я вижу, как он опасливо отгораживается от меня засаленным рукавом, как он торопливо макает куски хлеба в суп и, оглушительно причмокивая, отправляет себе в рот. Передо мной тоже появляется дымящаяся тарелка чего-то жидкого и ароматного. Я выхватываю ложку из рук толстой женщины и начинаю, обжигаясь, но не в состоянии остановиться или подождать, поглощать пищу. Она кажется мне вкусней божественной амброзии. Всех лакомств и изысков, что я когда-либо пробовала. Даже вкуснее яблочного пирога из дома Гретхен. Чья-то рука заботливо подвигает мне два тоненьких кусочка черного хлеба, которые я тут же отравляю в себя, не жуя.
  - Бедная девочка! - Охает повариха у меня за спиной. - Надо же так оголодать. Ты откуда? - Обращается она ко мне, поглаживая своей мясистой рукой по голове. - Что-то я тебя никогда раньше не видела? Новенькая никак? Или из странников?
  - Угум, - бурчу я, захлёбываясь. - Из этих. Из странников.
  - И откуда тебя принесло? Из каких краёв?
  - Оттуда. - Неопределенно взмахиваю я рукой в сторону леса.
  - Из деревень что ль? Говорят, там такие дикости творятся. Это правда?
  - Правда. - Уверенно отвечаю я, радуясь, что хоть сейчас мне не приходится врать.
  - Ох, деточка! Можешь на первую ночь остаться у меня. - Смолкает стук ложек и шлёпанье ртов. Воцаряется такая тишина, что я слышу, как суп булькает внутри меня маленьким гейзером. Я поднимаю голову. Несколько пар тёмных глаз пристально разглядывают меня. - Это, конечно, только на одну ночь. Дальше тебе придётся оборудовать своё гнездо или лежанку. Топпи покажет тебе. Правда, Топпи? - Какой-то мальчуган лет двенадцати в рваной майке и валенках на босу ногу неохотно поднимается из-за стола и, нарочито избегая моего взгляда, подходит к большой белой женщине. Она рассеянно треплет его по голове, покрытой шапкой смолянисто-чёрных непослушных волос. - Он сообразительный мальчик. Его родителей полгода назад увезли в полицейский участок после того, как кто-то из соседей настучал, что они недовольны нашим честным, благородным, бескорыстным губернатором и читают книжки по вечерам при лунном свете. С тех пор Топпи не видел их. Я сама несколько раз ходила в Управление. Но всё без толку. У нас таких нет. Обращайтесь в Службу поиска пропавших людей. А в той Службе, знаешь, какая тьма народу. И все ищут кто родителей, кто детей, кто братьев и сестёр, да только никого ещё ни разу не нашли. Так что вот Топпи теперь с нами.
  Топпи церемонно кланяется мне, сложив руки, как японский болванчик. Я тоже хочу вскочить из-за стола и отвесить ответный какой-нибудь реверанс, шурша шёлковым платьем, да вот только платья у меня нет - ни шёлкового, ни ситцевого, никакого. Одно старое пальто, которое от моих неуклюжих прыжков распахивается, обнаруживая примотанную к животу скрюченную Элисон. Вздох ужаса опускается на столовую. Повариха всплёскивает руками и бухается на лавочку, заботливо и скоро пододвинутую для неё проворным Топпи. Я пытаюсь запахнуться, но путаюсь в одежде ещё больше, спотыкаюсь и падаю на четвереньки, вовремя успев подставить руки, чтобы не задавить девчонку, подвешенную ко мне, как некий насекомый-паразит.
  - Это не то, что вы подумали, - начинаю оправдываться я, находясь ещё в процессе падения, - это Элисон, она сейчас не здесь, но я не могу её оставить, потому что она совсем без ног и замёрзнуть может. Если бы можно было её положить в какой-нибудь укромный уголок да укрыть хорошенько, то может быть они там и ножки ей нарастить смогут.
  Я вижу, как раскрываются ещё больше и до того распахнутые до лба глаза поварихи. Она охает и ахает. Потом наконец поднимается, подходит ко мне и с превеликим трудом опускается на колени. Сперва одна огромная нога в бледно-коричневом чулке сгибается и увеличивается вдвое прямо перед моим лицом, потом другая, и вот, я уже вижу снова напротив её колыхающийся, мягкий, добрый живот.
  - Милая, покажи-ка мне, что там у тебя. Я обещаю, не сделаю ни тебе, ни кому-либо другому ничего плохого. Я хочу тебе помочь.
  И я ей верю. Я шлёпаюсь назад, оттолкнувшись ладонями от пола, и разматываю пупырчатую плёнку, которая продолжает лопаться отдельными пузырьками при моих прикосновениях. У Элисон умиротворённое лицо, и кровь больше не течёт из культей, но всё равно вид её производит страшное и пугающее впечатление. Она очень бледная, почти синяя, и холодная. Повариха протягивает трясущуюся руку с пухлыми пальцами и щупает пульс на шее у Элисон.
  - Жива! - С облегчением почти выкрикивает она. - Несите таз, горячую воду и мою аптечку! - Приказывает она, не оборачиваясь. - Она тебе кто? Сестра? - Снова тихим голосом спрашивает у меня.
  - Ннне. - Кручу я головой, что есть сил. - Это Элисон. Она ехала у своего папаши в фургоне ...
  - Так это он с ней такое сотворил. - Понимает сразу же повариха. - Всё понятно.
  Она осторожно забирает у меня Элисон. Я не сопротивляюсь. Я понимаю, что это наилучший выход. Это просто невероятная удача найти здесь подобных людей, готовых помочь двум незнакомым подозрительным девчонкам.
  - Что это за больница? - Решаюсь я спросить у Топпи, который ведёт меня к душевым и выдает впридачу к рыжевато-бледному стёршемуся от многочисленности употребления полотенцу, байковому цветастому халату на молнии два тюбика и зубную щётку. Я верчу её в руках. Я знаю, что это такое. Но никогда ещё не использовала по назначению.
  - Это не больница. - Серьёзно отвечает Топпи и смотрит на меня с подозрением.
  - А что это?
  - Это приют.
  Я вздрагиваю. Ну, конечно, это приют! Что это ещё может быть?! Ведь моя воспитательница работала в приюте. Но это не может быть тот самый приют. Я совсем не помню его. Я испуганно оглядываюсь. Топпи подходит ко мне совсем близко. От него пахнет костром и бензином, и едой, и пылью. Его чёрные глаза блестят, как две маслины. Тёмные, гладкие, маслянистые, как нефть. Я ничего не вижу в них. Они отталкивают меня от себя, как бьют руками в грудь. Всей пятернёй. И я отшатываюсь.
  - Кто ты такая? Я тебе не доверяю. Откуда ты вообще появилась?
  - Я же говорила, - начинаю я оправдываться, пятясь к душевым кабинкам, - я из деревни. Совсем маленькой деревни.
  - И как же она называется, твоя деревня?
  - Я нне знаю. Это совсем маленькая деревня. Там только один дом.
  - Один дом? Что ты несёшь? Так не бывает!
  - А вот и бывает! - Выкрикиваю я в лицо этому тощему чужому мальчишке и захлопываю за собой дверь. Всего лишь какой-то жалкий крючок из проволоки, но противник не делает никаких попыток вломиться вслед за мной. Я слышу, как он несколько секунд мнётся перед закрытой дверью и уходит. С облегчением оглядываюсь и вижу два крана и крючок на двери. Вешаю осторожно одежду. Одну за другой: пальто, ночную сорочку из дома Гретхен, превратившуюся в рваньё, испачканное в крови Элисон, сверху халат и полотенце. Зубную пасту со щёткой после некоторого раздумья засовываю в карман пальто. Из другого тюбика выдавливаю немного пенистой жижы и густо размазываю её по голове и по всему телу. Наощупь верчу краны. Пофыркав, начинает литься холодная, горячая, снова холодная и горячая. Я всё быстрей верчу краны, то вступая под брызгающий в разные стороны душ, то отпрыгивая, ошпаренная попеременно то ледяной, то пламенной жидкостью. С трудом отмывшись от грязных мыльных разводов, я наскоро вытираюсь и залезаю в одежду в обратном порядке, не брезгуя ни лохмотьями, ни халатом. Засовываю мокрое полотенце в другой карман. Медленно открываю дверь. Никого. Прокрадываюсь по коридорам к комнате-столовой. Там тоже никого нет. На одном из столов стоит блюдо, накрытое салфеткой. Я подбегаю. Я не оглядываюсь. Я знаю, что мне нужно спешить. Набиваю заветрившимся шершавым хлебом свои бездонные карманы. И снова убегаю. Я всё время куда-то бегу, но никак не могу достичь цели. Как пони на поводке. Мне нужна другая дверь. Дверь, ведущая наружу. Поэтому я выбираю незнакомые противоположные маршруты и прямо перед выходом сталкиваюсь с ним лицом к лицу. Я думаю, что, наверное, он с самого начала следил за мной или ждал тут, ожидая встретить меня. Но мне нельзя сдаваться. Я и так потратила слишком много времени на эту возню с мытьём и едой, и прочим. Я стою, почти прижавшись к мальчишке. Мне жарко. Я вспотела и быстро прерывисто дышу. Топпи не издаёт ни звука. Он смотрит на меня испытующе, на мои оттопыренные карманы, на босые ноги. Потом вздыхает и снимет с себя валенки.
  - На, надень. Не будешь же ты босиком по такому холоду бегать.
  Валенки мне велики, но я по-настоящему благодарна и смущена. Потому что думала, что Топпи мне враг. Я привыкла к этому. Привыкла к тому, что все мужчины мне враги. Кроме Целителя. Но я уже забыла его лицо. Я не помню, почему мне хотелось ему доверять. Не помню даже, как он выглядит, какого цвета у него волосы и глаза. Я очень быстро всё и всех забываю. Это спасает меня. Только это и спасает от ненавистных колюще-режущих болей. И этот мальчишка. Вот он сейчас передо мной с его таким чётким и ясным обликом. Я знаю, я говорю про себя, что у него чёрные глаза-маслины и волосы, как у цыганёнка. Но он неуловим. Он выскользнет из моей памяти, как мокрая рыбёшка сквозь пальцы. Мне немного жаль. Я хочу удержать его. Я дотрагиваюсь до его руки. Он вздрагивает. Он тоже не привык. К прикосновениям. К нежности. Он лишь старается выжить. А помогать другому - это неслыханная роскошь для таких детей, как мы. Её могут себе позволить только самые нищие, самые забытые и забитые, те, кому уже нечего терять.
  - Я пойду. - Говорю я ему тихо, но внятно, намекая, чтобы он подвинулся и пропустил меня. - Позаботьтесь, пожалуйста, об Элисон.
  Топпи отходит, и я чувствую, как его взгляд прожигает мне спину в районе лопаток, как он ответно дотрагивается до моего сердца, и оно тоже вздрагивает, пуская по всему телу расходящиеся круги. Мне тепло после еды, горячего душа и в валенках. Но голова моя тяжела, а всё тело словно сковано невидимыми крепкими путами. Я иду, но ноги заплетаются. Стараясь сообразить, где я и куда должна повернуть, выхожу внезапно на широкий проспект, шумный, полный богато и красиво одетых молодых здоровых людей, аккуратных старушек с седыми буклями, крепких старичков, опирающихся на элегантные тросточки и прислоняющих к близоруко щурящимся глазам дивные, никогда мной не виданные монокли. Посаженные по обеим сторонам, колышущиеся разноцветной листвой деревья, прилавки с нагромождениями сияющих драгоценностей, пирожных, жирно декорированных белоснежным и шоколадным кремами, чудной новой одеждой, с высовывающимися из неё руками, головами и ногами загорелых пластмассовых людей - всё бьёт меня в лицо, в грудь, в живот. Я приседаю. Я вжимаюсь назад. Я хочу уползти в свою тёмную, полную змей и крыс нору. Этот мир, эти люди мне ещё более чужды, чем тюльпаново-яблочная деревня Гретхен. Я не смогу сделать ни шагу вперёд. Как только я могла надеяться затеряться среди этих инопланетных существ! Они в крике ужаса и брезгливости разбегутся от меня в разные стороны. А потом приедет специальная машина для отлова бродячих животных, мне вколят лошадиную дозу успокоительного и запрут в крохотной клетке среди таких же оборванных, грязных, странных, не поддающихся классификации, существ. Я забьюсь в угол и буду жалобно скулить, пока меня в приступе фальшивой доброты и жалости не выберет какой-нибудь сознательный гражданин. Он, преодолевая отвращение, отмоет меня в своей шикарной, блистающей ослепительной белизной, ванной, острижет почти наголо, зафиксировав коленкой, чтобы не дёргалась, и накормит из розовой мисочки мясной, сбалансированной кашицей. Нет, этого не должно случиться. Я ведь куда-то иду. Я спешу. Мне нужна помощь. Или кому-то нужна моя помощь? Я что-то забыла. Я пытаюсь отгородиться от мира роскоши, шуршащего золотой фольгой и разноцветными фантиками перед моим лицом. Ах, да же! Брат! У меня есть брат! Маленький злой потерявшийся мальчик. Он где-то здесь. Я поднимаю голову. Я чуть-чуть выступаю вперёд из своего укрытия и осматриваюсь по сторонам, стараясь не ловить удивлённые скользящие взгляды. За высоким бетонным больничным забором, тянущимся справа от меня длинной равнодушной стеной, следуют один за другим несколько невысоких однотипных домов. Я пугливо перебегаю к ним невысокими шажками, потому что при каждом моём движении, валенки стараются будто покинуть мои ноги и вернуться к своему прежнему хозяину - я вскакиваю в них обратно на ходу и передвигаюсь носками вперёд, как скороход в арабских туфлях на три размера больше. Моя тень скользит по каменистым неровностям забора вместе со мной уродливым плоским двойником. Мне кажется, что я снова перешла в другой мир, а настоящая я всё ещё мечется и бегает по двору возле больницы. Её строгий ошейник впивается наточенными загнутыми зубьями в тоненькую гусиную шейку и не позволяет перешагнуть черту. Но я здесь. Я раздвоилась, разтроилась, вылетела из одного своего тела, чтобы вселиться в другое, поэтому в голове такая сумятица, такой беспорядок и частичная потеря памяти. Сейчас. Сейчас я приду в себя, расставлю по местам разлетевшиеся в процессе перемещения мысли и вспомню всё. Вспомню, как стояла позади туалета босыми ногами в холодной грязи, как тряслись мои коленки, выбивая дробь, соединяясь друг с другом в бешеном темпе, как стучали им в такт зубы , и стекала струйка слюны, смешанной с кровью после встречи с отцовским гневом, а его голос, злобный и нетерпеливый уже доносился с крыльца, уже приближался, интуитивно выбирая всегда верное направление, как внезапно я вся замирала, превращаясь в негнущийся, натянутый, как звенящая на ветру леска, столб, как впивалась взглядом в прогнившие мокрые доски, в которых копошились неутомимые муравьиные стада, всегда спешащие по своим важным, таким нужным и необходимым всему муравейнику, делам. Я со свистом высасывалась из своей человеческой оболочки, которую папаша теперь мог бить, трясти и насиловать без какого-либо ущерба для моей души, и перетекала по тёмным ходам, оседлав огромного чёрного муравья, воздевшего кверху усы наподобие мамонтовых бивней. Я путешествовала по извилинам крохотного, а потому защищённого от чьего-либо вторжения, мирка. Я была не я, и я была я. И сейчас я оседлала чьё-то тело, так похожее на моё, но старше, совсем чуть-чуть, на пару лет, такое же истощенное, анемичное, почти не имеющее признаков пола, почти бесплотное, как у падшего ангела, всеми забытого и отвергнутого, скитающегося тысячи лет по свалкам и подземным коллекторам. И я в нём болтаюсь так же, как в просторных валенках Топпи, боясь выскочить и не вскочить, осторожная и медленная, как безногий мышонок. Пятиэтажный кирпичный дом в густой тени развесистых старых деревьев дремал, угрюмо свесив нахмуренные брови крыш. Столько окон, столько дверей. Я не подумала, как буду искать нужную. Настороженно заглядывая в каждое, надеялась увидеть знак, чьё-то смутно знакомое лицо, окрик, огненно-красную герань, что когда-то стояла на подоконнике у родителей, или я выдумала её только что. Я прошла вдоль всего фасада, глубоко запрокидывая голову и жмуря покрасневшие от напряжения глаза с выступившими жгучими слезами. Мне надо ждать у подъездов. Караулить. Терять драгоценное время. А вдруг они дома. А вдруг я стану свидетелем расправы, так и не удосужившись вовремя принести помощь. Безмолвный, беспомощный, никому не нужный наблюдатель. Извечный хранитель безнадежной памяти. Я стала заходить в каждый подъезд. Я звонила в каждую дверь. И я их видела, заспанных, недовольных, подозрительных, гонящих меня вон, прикрывающихся железной цепочкой и замусоленным байковым халатом. От них пахло щами и картошкой с луком. Мне жаждалось окунуться в этот трепещущий аромат, кататься в нём и купаться, как лоснящейся свинке в грязной луже, умываясь и обмазываясь бордово-розовой жижей. Иногда я чувствовала, как они шуршат за дверью, как тщательно рассматривают меня в тусклый, похожий на дальний конец межгалактического телескопа, глазок. И я ползала, извивалась под лупой микробиолога. Он мог расчленить меня, разрезать на маленькие кусочки, заставить выделить слюну, мочу, кровь по собственному желанию. И я корчилась, послушная его холодной воле и неумолимым рукам опытного хирурга. Когда мой утомительный обход закончился, я с облегчением столетнего старца, завершившего свой земной путь после изнурительной болезни, присела на кривой лавочке, вкопанной в песочницу, и замерла, сложив руки на коленях. Ни единый мускул во мне не шевелился. Словно окаменевшая статуя, готовая оставаться без движения ещё века, я замерла, стараясь сосредоточиться на входивших и выходивших людях. Они показательно не обращали на меня никакого внимания, даже, как мне, исполненной излишней подозрительности и мнительности, представлялось, нарочито отворачивались и надвигали на лица шляпы, шапки и шарфы. Один раз я было почти сорвалась, увидев молодую мамашу с коляской небесно-голубого цвета, когда к ней подбежали две черноволосые девочки в одинаковых розовых курточках и приволокли за собой за руку упитанного, сверкающего лысиной, бородатого мужчину, который ворчливо подхватил коляску и потащил её в подъезд. Я снова уселась, натужно впиявливая свои усталые глаза в полупустые полуденные улицы, поэтому совсем не услышала подкравшихся ко мне шагов, вздрогнув только от произнесенных ядовито-саркастической интонацией слов:
  - Ну-с, и за кем мы тут шпионим?
  Я почувствовала, как чьи-то цепкие пальцы с острыми ногтями хватают меня за ухо и выкручивают его безо всякого страха и жалости. Я, давясь слезами, пытаюсь разглядеть сквозь дрожащую пелену лицо своего мучителя. Оно кругло и красно, как рисунок Колобка на вырванной странице из стародавней приютской книжки.
  - Давай, отвечай, иначе я тебе сейчас шею сверну. За кем следишь?
  Я, стараясь вырваться, верчусь и извиваюсь, как уж на раскалённой сковородке.
  - Я ищу брата! Пожалуйста, отпусти!
  Наконец сдаюсь я на милость мальчишки, и он отпускает моё ухо. Садится рядом, почти впритык, и требовательно выспрашивает, обстреливая градом коротких вопросов.
  - Как зовут? А брата как зовут? Он здесь живёт? Как выглядит? Кто его родители?
  Я мычу нечленораздельно на всё "не знаюююю" и жадно разглядываю его. У него очень светлые и тонкие волосы, которые почти незаметны на черепе, водянисто-голубые, близко посаженные друг к другу глаза, пористый нос картошкой, узкие бледные губы и красные щёки. Он очень некрасив. Как и я. Какой-то злой, недокормленный, недолюбленный. Мой брат. А я молчу. Я ничего не могу сказать, потому что рядом со мной сейчас сидит чужой мальчишка, который в моём детстве любил мучить животных, выкалывать щенкам глаза, топить котят в мешке с камнями, выбрасывать из гнёзд яйца и птенцов под оглашенные вопли растерянных родителей. И я внезапно погружаюсь в эту пучину из воспоминаний с головой. Мои глаза открыты и покрыты коркой из грязи, чью обратную сторону я вижу в растрескавшейся глинистой паутине из ила и дохлых рыб. Мы вместе убегаем от огромной злой лохматой собаки. Брат с легкостью перемахивает через забор, а я остаюсь висеть на верхушке, причитая и визжа нечеловеческим голосом. Потом, когда собака уходит, брат возвращается и глумится надо мной. Вот мы играем в подушкобой, и брат, забывшись в пылу и азарте борьбы, душит меня так, что я синею и теряю сознание. Вот мы жарим сыр на центральной батарее отопления. Вот играем в жуткие истории с продолжением, в слова наоборот, старательно выводя воображаемые буквы на клеёнке, которой покрыт кухонный стол. Крадём из соседнего пустующего дома стеклянную люстру и расплавляем её на огне, тут же превращая во множество причудливых фигурок, шариков, загогулин. Через канализацию спускаемся под землю, где протекают чёрные густые реки, над которыми клубится туман, а берега усыпаны манящими блестящими ртутными шариками, которыми я набиваю карманы и приношу в изобилии домой. И ухожу ещё глубже, почти на дно, туда, где, вздыбленный моим барахтаньем, кружится и оседает мелкий песок, туда, где мы по очереди сидим на одном горшке, туда, где копаем подземный ход в нашу будущую сокровищницу, туда, где мама купает нас в большом жестяном тазу, а комары нещадно вьются, пищат и кусают обнажённые тела, туда, где прожжённая печкой серебристая мамина шуба и аквариум, вечно подтекающий, требующей всё больше и больше тонких и длинных червяков из замазки, с неизменными плодящимися и размножающимися рыбками-гуппи, туда, где мы прыгаем на железных пружинящих кроватях, где над стеной висит необъятная карта России, и я не знаю других стран, только этот кусок суши один-единственный на всей планете, омываемый безбрежными океанами и бездонным космосом. Моя такая большая и лысоватая голова с круглыми навыкате глазами, безмятежной улыбкой уродливого идиотика, живущего в собственном мире счастья, доброты и всеобщей любви.
  - Как случилось так, что они не вернулись?
  - Что? - Вскрикивает брат, до того испуганно рассматривающий меня с резко поменявшимся и оплывшем от нахлынувшей слабости лицом.
  - Почему ... Куда они исчезли? Что с ними случилось? - Повторяю я неуверенно, совершенно забыв о времени и о той миссии, с которой я здесь появилась.
  - А, ты о родителях, - задумчиво протянул брат и отвернулся от меня. - Разбились на мотоцикле, ты что, забыла, нам же в детдоме об этом говорили.
  - Да? - Разочарованно мычу я. Потом вспоминаю, что да, точно, был у папы мотоцикл. Красный Ява. Дикий и экзотичный, как таитянка с половинками кокоса на смуглых обнажённых грудях и в пальмовой юбчонке. Как лихой ковбой в мягкой шляпе и джинсах-клешах. Мы помещались на нём все вчетвером: папа, мама на багажнике, и мы между ними. От страха я цеплялась за брата и зажмуривала глаза. - Они попали в аварию? Что именно случилось?
  - Зачем тебе это? Сейчас. Чего ты приехала? - Брат решительно встал. - Стало скучно у своих богатеньких новых родителей? Решила поискать новых впечатлений? Пощекотать, так сказать, нервишки? - Его глаза, не останавливаясь на мне и не задерживаясь вообще нигде, бегали по сторонам, словно юркие рыбёшки. - Да какая сейчас нафиг разница, как они умерли. Умерли и всё! Нет их больше, понимаешь?! И не будет! Нигде! Ни здесь, ни там, не случится чуда! - Я покорно слушаю его, сложив руки на коленях и подвернув под лавочку ноги в валенках. Мне смешно. Неужели он не видит, как я выгляжу? Разве может так выглядеть ребёнок, живущий в холе и неге у богатых родителей? Разве может он быть таким тощим и несчастным, и так плохо и бедно одетым? - Пойми, у меня сейчас своя жизнь, у тебя своя. Мы больше ничем не связаны. Поняла?!
  - Да. - Говорю я и тоже поднимаюсь. - Я всё поняла. Ты живёшь с нашей воспитательницей и её ребёнком? - Брат ошарашенно отступает от меня на один шаг. - Той самой воспитательницей, которая тогда возила нас на кладбище? - Ещё один шаг назад. - И которую тогда ...
  - Не надо! - Машет руками на меня брат. - Я не хочу! Не хочу больше этого слышать! Ничего не было!
  Он разворачивается, чтобы сбежать от меня, но я хватаюсь за него, как тогда в детстве, на красном папином мотоцикле. Кажется, я впервые дотрагиваюсь до него после стольких лет пустоты, разверзшейся передо мной. Словно мы так и мчались на том мотоцикле, когда огромный невидимый тесак разрубил нас всех на части, и из одного единого существа мы превратились в маленькие четвертинки. А сейчас я, презирая законы физиологии и нравственности, пытаюсь соединить ампутированное, пришить, приклеить давно сросшиеся ткани. И я притягиваюсь к нему, я вдыхаю его тошнотворно-мужской запах, как горькое лекарство, после которого твой организм выворачивает наружу. Я жажду излечиться. Я кричу ему в ухо:
  - Нет, постой! Послушай! Они уже здесь. Они каким-то образом проведали про вас. Нет, один из них видел её с коляской. И тебя тоже. Их много. И там мой папаша. Он у них главный. Они хотят вас убить, понимаешь?!
  Я скребу ногтями по его в грязных разводах пористой шее. Я окутываю его зловонием своих слов. Обвиваю руками, превратившимися в многокилометровые резиновые жгуты, в бряцающие ржавые цепи. Я пою. Я ору. Я сирена. Я жёлтая пресса. Я маньяк, присевший на корточки перед школьницей и предлагающей ей посмотреть на своих милых пушистых хомячков. Ужас, страх, понимание сменяются в жёлто-голубых глазах моего брата деловой решимостью и отстранением. Он тащит меня, безвольно повисшую и обвившую его, как выдранная с корнем лиана, в подъезд. Мы поднимаемся на последний этаж и открываем дверь большим металлическим ключом. Я смотрю на него с интересом. Я даже хочу потрогать все его бороздки и выемки, но брат прячет ключ в карман и вталкивает меня внутрь. Дверь тут же захлопывается. Где-то вдалеке, будто на другом конце вселенной плачет ребёнок, и я снова хватаюсь, я вжимаюсь, пячусь назад, прислоняясь к мягкой внутренней обивке двери, глушащей любые звуки и прикосновения. Но брат уже скидывает башмаки и уходит вглубь квартиры. Я слышу радостный женский голос. Он нежен и тих. Он спрашивает у брата, как у него дела, как прошла встреча с каким-то их общим знакомым, и сам, не дождавшись ответов, начинает бегущей строкой рассказывать о повседневных делах, о маленьком, который сегодня весь день не мог успокоиться, наверное, зубы, и только вот сейчас, увидев старшего братика, развеселился и загукал. Я ревниво стискиваю руки. Он уже кому-то другому старший братик, а я отрезанный ломоть, я больше с ним "ничем не связана", я чужая, ненужная, припёрлась в эту счастливую жизнь ... Но нет же! Я сбрасываю валенки и, шевеля чёрными босыми пальцами, иду на голоса. Передо мной захламлённая крохотная комнатушка. Под потолком натянуты верёвки, на которых сушатся лилипутские вещи вперемешку с гигантскими братниными джинсами и футболками. На окне чахлые бледно-зелёные растения. На полу багрово-красный ковёр, на край которого я осторожно наступаю и замираю. Замирает и женщина, сидящая в кресле в углу с бутылочкой чего-то молочно-белого. Брат, держащий на руках пухлощёкий и сладко пахнущий кулёк, мрачнеет и начинает резко говорить:
  - Послушай, Синди, ты только не пугайся, это моя сестра. - Из рук женщины на пол вдребезги падает стеклянная бутылка. Малыш тут же начинает реветь. - Ну-ну, чего ты, совсем уже большой мальчик, хватит реветь. - Малыш трясёт головой и издаёт ещё более громкие звуки, мячиком отскакивающие сразу от всех стен и влетающие мне в уши с чудовищным напором. Я закрываю лицо руками и делаю пару шагов назад в темноту и прохладу коридора. Какие они странные люди. Неужели не понимают, что вот-вот к ним ворвётся целая банда и перебьёт тут всех, начиная с этого верещащего беломолочного младенца, и заканчивая осоловелой Синди. Я слышу, как брат увещевает её, терпеливо и спокойно, так непохоже на него, так по-взрослому и по-мужски. - Ну что ты в самом деле, мы сейчас соберём необходимые вещи и уедем в деревню на пару месяцев, как ты хотела. Всё так. Только мы втроём. Свежий воздух. Овощи, фрукты. Снимем у какой-нибудь бабульки домишко. Заживём на славу, вот увидишь. - Он отходит от обмякшей женщины, оставив в её похожих на разварившуюся лапшу руках недовольно сопящего малыша, распахивает дверцу хлипкого деревянного шкафа и начинает выкидывать наружу, прямо в кучу на полу, какие-то вещи, одежду, обувь, достаёт большую клетчатую сумку из жёсткой ткани. Я всё ещё стою. Я подкрадываюсь поближе и с любопытством инопланетянина рассматриваю обстановку: ободранные бледно-розовые обои с наклеенными картинками из другой жизни, картинки с пышноволосыми блондинками, с аккуратными бревенчатыми домиками, со сказочными животными, беззастенчиво гуляющими в дремучих салатово-зелёных лесах, с нежными феями в пышных прозрачных юбочках, под которыми светится девственно-пустое ничто; красный, под цвет ковра, диван, весь в зацепках и неотмывающихся тёмных пятнах; письменный стол из фанеры, заваленный детскими книжками с кричащей раскраской, карандашами, изрисованной бумагой, стеклянными безделушками, с большой массажной расческой, на которой намотан густой клок тонких светлых волос, с полузасохшим букетиком полевых цветов, с чашкой, ещё хранящей в себе аромат дешёвого растворимого кофе; засовываю воровато бегающие глаза в детскую кроватку, явно не новую, бывшую в употреблении ни раз и не два, с обгрызенными гладкими перильцами, с качающейся ножкой, под которую подложена скрученная в несколько слоёв газетная бумажка; перебрасываю жадный, готовый слопать всё подряд взгляд на Синди, но она тоже рассматривает меня с не меньшим любопытством. Мальчик на её руках притих, заинтересовавшись ожерельем, свисающим крупными красными виноградинами с шеи матери. Он ловит неуклюжими короткими пальчиками скользкие кругляшки и хочет засунуть их в рот, пощёлкать, как орехи, попробовать на крепость собственные сахарные, тающие во рту молочные зубы. У Синди большие красивые голубые глаза, пухлые, немного навыкате губы, маленький нос и плохая кожа - серая и сухая, как потрескавшаяся без воды грязь. Я без стеснения подхожу к ней ближе, когда она, близоруко прищурившись, манит меня к себе.
  - Ты так изменилась, милая. - На её глаза снова наворачиваются слёзы. Я думаю, что напоминаю ей то сумрачное холодное утро на кладбище, перевернувшее её жизнь, что окунаю её с головой в кровь и сопли, залившие её лицо и замёрзшие непробиваемой коркой, что она до сих пор, несмотря на то, что мой брат живёт с ней, здесь, что он ухаживает за ней и её ребёнком, ассоциирует нас с теми жестокими извращенцами, поджидавшими её на кладбище, и считает нас виновными в её позоре и беде. Ведь именно так полагаю и я. Но я тут не ради неё. Угрызения совести, пустые сожаления, мучительные воспоминания - всё, всё погрязло в том домике на окраине леса, растворилось в белизне стен той комнаты, в последующей внезапной физической боли и психологическом шоке, в противоестественной любви, которую я начала испытывать к своим подставным, поддельным родителям, в ежедневных, ежесекундных муках, извративших моё представление о нормальной жизни. Разве ей было больнее, чем мне потом? Разве для неё всё не закончилось уже на следующий день, уже в тот же вечер, ночью, когда она спала в мягкой больничной кровати и никто не смел залезть к ней под одеяло, трогать и требовать, пыхтеть и давить? Почему же она жертва, а я маленькая избалованная девчонка? - Я столько думала о тебе. Даже ходила, потом, когда забрала Андрея, хотела взять и тебя, но мне сказали, что какая-то очень обеспеченная и благополучная семья с собственным домом в сельской местности удочерила тебя. Мы так обрадовались. Так радовались ... - Синди опускает взгляд на мои голые грязные ноги, поднимает вверх по помоечному пальто, болтающемуся на теле, словно на чучеле, призванном пугать ворон на поле, а не служить тёплым и удобным одеянием. - Но что случилось? Ты сбежала из дома? Тебя обижали?
  - Да у неё папаша - бандит! - Зло выкрикивает брат, утрамбовывая вещи в сумку. - Она же ясно сказала. Её папаша и те люди, что напали на тебя на похоронах, они подельники, они вместе. Я не знаю, каким образом. Пусть она скажет!
  Это его "она", такое отстранённое, словно он боится измазаться в чём-то непотребном и мерзком, словно я пришла не помочь, а нагадить, словно я отвратительное насекомое, нагло заползшее в тарелку с супом и теперь барахтающееся там. Зачем я здесь? Они не хотят меня видеть, не хотят знать, что мне плохо, что я несчастна, одинока и растоптана. Они придумали себе совсем другую сказку, в которой мне нет места, в которой их маленький автономный мирок не подвергается никакой опасности со стороны, он монолитен, он един, и в него нет входа никому.
  - Да, это всё так. - Говорю я резко, глядя прямо в мокрые голубые глаза. - Этот мой папаша, видимо, тот самый обеспеченный и добропорядочный родитель, про которого вам рассказывали в детдоме, собирается сегодня ночью заявиться к вам со своими бешеными дружками и вырезать всю вашу семью.
  - Но почему?! - Почти рыдая и сжавшись от безумного страха восклицает Синди. - Что я им сделала? Это ведь они ... они... - Рыдания заглушают душившие её слова, превращаясь в булькающую на плите кашу.
  - Потому, - отвечает за меня брат, - что мы с тобой ненужные свидетели, потому, что они нелюди, они звери, потому что им это нравится, насиловать и убивать, правда, сестричка?
  Я вздрагиваю. Это правда. Он знает. Возможно, даже знал. Мне очень больно. Всё ещё больно. Всё ещё чувствую. Не выбили, не вытравили, не выжгли. Внутри чудовища, внутри бесчувственной куклы тлеет что-то живое, что-то трепещущее и бьющееся. То, что сейчас мой брат затаптывает своими большими, в дырявых носках, ступнями. Последние угли. Огарки. Потухшая зола. И я, опустив голову, равнодушно говорю:
  - Да, это так. Он любит делать больно. Причинять страдания - это его конёк. В этом деле он мастер, уж поверь мне.
  Я поднимаю глаза и встречаюсь с напряженным замершим взглядом Синди. Слёзы на её щеках высохли. Она резко встаёт, отдаёт мальчика брату и подходит ко мне. От растерянности и неожиданности я не успеваю оттолкнуть её объятия и уйти, как собиралась сделать всего минуту назад. Всё это горячее и дрожащее тело обхватывает мою ледяную ссохшуюся фигуру, покрывает её сумбурными поцелуями и шепчет в разные части тела сочувственные слова понимания и сострадания, и немного удивления и самообвинения.
   - Мы должны были проверить их слова, должны были навестить тебя. Я была беременна, потом тяжёлые роды, потом депрессия, и, если бы не твой брат, я, наверное, утопилась бы или повесилась. Это правда! Я не знала. Я была уверена... Нет, это неправда. Я хотела, чтобы у тебя всё было хорошо. Я заставила себя в это поверить! Но... Но, как так получилось, почему тебя ему отдали, почему ты сразу не сбежала и не нашла нас?!
  Мне хочется много чего ответить, рассказать, пожаловаться. Что я была слишком мала и слишком наивна, что его дом отделяет от города густой большой лес, что у меня не было нормальной одежды и обуви, что я круглый год ходила босая и почти нагая, что меня избивали, насиловали и не давали есть. Но весь этот невысказанный ком я запихиваю себе обратно в горло. Сейчас не время и не место. Они должны уйти. А я должна вернуться за Элисон. Забрать её и перепрятать в более надёжном, укрытом от людских глаз, месте. Слишком много "должно" и слишком мало времени. Я смотрю на брата из-за плеча Синди, нервно покусывающего губы и бросающего торопливые взгляды по комнате. Он отвечает мне понимающим кивком, укладывает беспокойно ёрзающего малыша в кроватку, застёгивает молнию на сумке.
  - Синди! - Она не отвечает. - Синди, надо одеть мальчика. Мы уходим. Прямо сейчас, ты слышишь?!
  Я высвобождаюсь из мокрых тяжёлых объятий. Отталкиваю от себя трясущееся тело и подхожу к окну. Оно выходит на ту самую площадку, где я устроила себе наблюдательный пост. Во дворе уже не так пустынно, как было днём. Начинают сновать возвращающиеся с работы и выходящие с авоськами в руках в магазины люди. Они, не поднимая голов, закутанные в шарфы и воротники, спешат скрыться в подъездах. Они безучастны ко всему, что их не касается. А не касается их всё, что не угрожает их жизни, их безопасности, их спокойствию. Им не нужны решётки и заборы, они в своей собственной тюрьме, в плотно и наглухо закрытой, забитой, заклеенной и забетонированной камере. Сидят на маленькой трёхногой табуретке и дрожат от страха. Глазки бегают по пустым стенам. Воздух безжизнен и спёрт. Они слышат какой-то отдалённый гул за стенами своей башни. Тысячи и тысячи недовольных шепчущихся голосов. Они подозревают, что кто-то затеял недоброе, что не зря собралась толпа, жаждущая крови, возле высоких зубчатых стен и кидает внутрь камни и горящие снаряды, но они надеются, что скоро варварам надоест штурмовать молчаливую крепость, воевать с невидимым противником, и они перекинуться на другую, более пугливую и нервную жертву, которая, не выдержав психологического напряжения, высунет голову в бойницу, покажет себя, подставит под удар, и вот тогда враги неминуемо ворвутся и разрушат хрупкий мир и одиночество, выволокут жильца на яркий свет, растерзают его тело на мелкие кусочки, вдоволь глумясь и надсмехаясь над вывалявшимся в пыли жалким трупом.
  - Мы готовы. - Говорит брат, кладя мне на плечо руку. - Ты хочешь пойти с нами?
  Я, не оборачиваясь, отвечаю:
  - Нет. Мне есть куда пойти. Правда.
  Но он и не собирается меня уговаривать. Нет. Он ко мне равнодушен. Он меня даже тихонько ненавидит. Как призрак из прошлого. Как маленького котёнка, которому он перебил деревяшкой лапы, а теперь видит жалким хромающим инвалидом со слезящимися глазами и паршивой облезшей шерстью. Кот ластится к его ногам и не понимает, за что его отпихивают и отворачиваются, не желая отдать даже крохи с послеобеденного стола. Чёрт возьми, но он же не ломал мне руки, не бил, не мучил меня. Особенно не мучил. Ему нечего стыдится. Нет ведь? Нет? Я с раскрытым для удара лицом поворачиваюсь назад, в комнату. Она пуста. Где-то вдалеке слышатся быстрые удаляющиеся шаги, и хлопает дверь подъезда. Я делаю шаг, другой. Больше нет никого. Я вернулась в самое начало. По кругу. До бесконечности. До изнеможения. И куда теперь мне бежать? Возвращаться обратно? Я же как бы выполнила свою миссию. Предупредила. Спасла. Чего же ещё я ожидала? На самом деле. Я даже получила одно горячее объятие и море слёз и сожалений. Правда, не от него. Не от брата. От него ни одного ласкового слова. Ну, и пусть! Ну, и что. Я иду, не глядя под ноги. Я иду, словно толкаемая в спину ураганным ветром, не по собственной воле, но по принуждению. Потерянная. Опустошённая. И босая. Я вспоминаю о валенках. И о Топпи. О добром, милом, грязном Топпи. Я пойду сейчас к нему. Поблагодарю за валенки, поблагодарю за Элисон, и мы пойдем в лес, мы пойдем в наше убежище, мы свернемся там на лавках в клубочки, как улитки в своих домиках, мы прижмёмся друг к другу, мы укроемся всем тряпьём, что найдём по дороге и заснём навеки тут, чтобы проснуться там, чтобы у Элисон отросли новые ноги, чтобы мелкий растолстел и перестал писаться по ночам, чтобы я сидела себе тихонечко в уголке, и никто бы меня не трогал, никто не смел докоснуться даже пальцем. Я спотыкаюсь о валенки. Я наклоняюсь, чтобы придержать их, пока буду надевать, но они уже надеты. Они на чьих-то чужих ногах, по которым я поднимаю свой взгляд и упираюсь в чью-то бородатую рожу, смеющуюся мне в лицо. Я боюсь. Я где-то видела её. Я знаю, что сейчас мне будет нехорошо, потому что я почти разучилась уходить, я почти привыкла к хорошей жизни без побоев и насилия, я стала слишком открытой и хрупкой.
  - Неееет!!! - Кричу я, когда бородач хватает меня подмышки и несёт обратно в комнату, на тот диван, который ещё хранит в себе тёплую память о мягком и спокойном теле Синди, о её сладком, дремлющем в младенческом неведении малыше. - Нееет!!! Я больше не хочу! Я не буду! - Визжу я и мотаю головой, пытаясь прокусить толстую кожу на шее, добраться до яремной вены и сомкнуть на ней свои мелкие, но такие острые, зубы.
  - Ах ты ж, сучка!
  Зло охает бородач и отшвыривает меня в угол, легко, как новорожденного котёнка, как пустую тряпку, в которую ничего не завёрнуто, как картонную коробку, которая, ударившись о стену, сминается и остаётся недвижимо лежать, покорёженная и ненужная. Я быстро-быстро сворачиваюсь и отползаю к стене. Мужик зажимает рану, из которой фонтаном хлещет кровь и стекает по груди, пачкая бело-серую майку. Он ещё что-то бормочет, растерянно и удивлённо, пока оседает на пол в нескольких шагах от меня. В его почерневших, словно залившихся темной кровью глазах, застывает недоумение. Но я смотрю на него в изумлении. Неужели я и вправду смогла это сделать - победить огромного взрослого мужчину, заставить его отступить, спасти себя? Я поднимаюсь на ноги и триумфально подхожу к замершему бесформенному телу. Я не знаю, как нужно поступать в подобных случаях. Я думаю, что надо плюнуть на него и пнуть ногой, но смотрю совсем в другую сторону. Из коридора осторожно выходит мрачная фигура, закутанная в плащ. Она опускается к телу и щупает его пульс. Потом удовлетворённо вздыхает и откидывает капюшон. Тогда я снова вижу того, кого уже успела забыть, чей облик и имя выветрились из памяти, подобно слою пыли и шелухи под воздействием порыва ветра. Я с трудом выталкиваю из себя:
  - Миро?
  И дорожка воспоминаний разворачивается передо мной, ожившая после первого же толчка. Целитель смотрит на меня немного гневно и радостно.
  - Я боялся, что опоздаю. У вас такой ужасный мир. Как вы в нём живёте?
  Я хочу что-то ответить, но не могу. Перед глазами встаёт зелёное поле, кроличий влажный нос, тюльпаны, много разноцветных хрустящих бутонов, полупрозрачное кружево платья Гретхен, её болтовня врывается шумом в мои уши, золото солнца слепит до чёрных точек. Я вращаюсь в том мире, как снаряд, пущенный с вражеского корабля и отравленный чужеродными бактериями. Я падаю в рыхлую почву и ухожу в неё почти полностью. В мягкую, жирную, тёплую землю, кишащую червями, разрыхлённую корнями растений, влажную от подземных источников, которые непрерывно циркулируют, сокрытые от глаз, внутри этой пышущей жаром планеты.
  - Как ты меня нашёл? - Только спрашиваю я.
  Целитель протягивает ко мне руки, и я кидаюсь в темноту его плаща, я скрываюсь от всего мира, я готова уйти, без сожалений и вопросов. Бросить всё и всех. Мне больше не нужно быть честной и сильной. Я не хочу спасать несчастных девочек. Потому что я сама эта несчастная девочка. Возможно, впервые в жизни мне хочется спасти саму себя, но я выдавливаю:
  - Элисон...
  - Что? - Спрашивает Миро, отстраняясь.
  - Элисон. Девочка без ног. Мы должны забрать её.
  - Откуда? Где ты её оставила?
  - У Топпи. Я не знаю. В больнице.
  - В какой больнице?
  - Здесь недалеко. За забором.
  Я с омерзением стаскиваю валенки с толстых, похожих на двух жирных мертвых гусениц, ног убитого мною бородача.
  - Почему только один? - Бормочу я.
  - Что?
  - Где все остальные? Они должны были прийти сюда все вместе. Папаша и его банда. Наверное, это был разведчик. Он увидел, что дверь открыта и вошел.
  - Может быть. -Непонимающе отвечает Целитель. В его словах я чувствую замешательство и отстраненность. - Мы должны поспешить, если не хотим быть застигнутыми прямо на месте преступления. Кто-нибудь из соседей мог увидеть или услышать. Я не знаю, как у вас, возможно специальные люди уже спешат сюда. Проверяльщики или Наказатели ...
  Я глупо усмехаюсь, представляя, как нас с Целителем подвергают всеобщему остракизму и изгоняют прочь из города, а мы, пристыженные и унылые движемся вдоль по пыльной дороге в Одичалые рощи. Ах, если бы. Мечты, мечты ... Миро, накрыв меня половинкой плаща, вытаскивает на улицу. Мы проделываем обратный путь почти в полном молчании. Только один раз я спрашиваю, выросли ли у Элисон новые ноги. Но Целитель отрицательно качает головой. Он не знает.
  - Я всё время был занят поиском тебя.
  - Понятно, - отвечаю я с краской стыда на лице. Он искал меня, а я искала брата. Я хотела вернуться к прошлому. Я думала найти там что-то, что заставит меня жить. Это что-то, тоненькая ниточка, тянувшаяся из детства, по которой ко мне, как питательные вещества из плаценты, поступали такие сладкие, пахнущие тёплым молоком и травяным шампунем, детские воспоминания. Но нет. Они жили во мне всегда. И будут жить, несмотря ни на что. Никто не в состоянии истребить то, что хорошо спрятано. А я спрятала очень хорошо свои сокровища. Просто великолепно. Так, что и сама не могу их отыскать. Потому что что-то там всё же было не так. И смерть моих родителей. И отвержение меня братом. И сопливая жалость Синди. А хочу ли я? Хочу знать всю подноготную о себе. Я, та, которая лучше, чем кто-либо, представляла всю мерзость и злобу человечества и даже испытала немалую толику её на себе, всё равно продолжала рыть носом, копать глубже и глубже, вынюхивать, выспрашивать, без устали, не замечая голода, холода и боли. - Вот здесь, - говорю я Целителю, указывая скрюченным, обмерзшим пальцем на вход - чёрную манящую впадину в стене железобетонной конструкции больницы.
  Мы ныряем в неё без сомнений. Тишина гулких пустых коридоров эхом отдаёт нам стук вернувшихся собственных шагов. Мрачные тени шныряют по углам. Это крысы, вспугнутые такими нежданными и странными посетителями.
  - Куда? - Шепчет мне растерянно Целитель. Он оглядывается по сторонам и видит лишь разбитые, покрытые пылью лампочки, облупившуюся краску на стене, запустение и леденящий сквозняк, свободно гуляющий меж раскрытых дверей.
  Я тяну его за полу плаща к кухне. Я ещё помню, я даже кожей ощущаю ласкающий запах еды и желтого света, струящегося с побеленного потолка, но в проём, обрамлённый сгнившей покосившейся рамой двери, мне предстают разбросанные в беспорядке сломанные стулья и стол, перевёрнутый набок, как убитый во внезапной атаке слон. Что здесь произошло? Мне в голову первым делом приходит отец и его шайка. Но это! Похоже, будто прошло ни одно десятилетие с тех пор, как я была здесь последний раз, словно атомный взрыв разом превратил жилое, полное людьми, разговорами, смехом, плачем, прощаниями и приветствиями, стиркой, глажкой, готовкой и другими отходами человеческого присутствиями, помещение в заброшенное здание, подвергшееся тотальной дезинфекции. Что-то разом состарило это место. Или меня? Я в ужасе оглядываюсь на стоящую в молчании позади меня фигуру.
  - Миро, - жалобно зову я. - Что здесь случилось? Я ничего не понимаю. Где все?
  - Что происходит?
  - Тут всё было по-другому. - Продолжаю я, обескураженно разводя руками. - Тут сидела эта женщина. Она накормила меня и согласилась присмотреть за Элисон. И Топпи. Он дал мне свои валенки, которые... которые ... - Я не могу выговорить, потому что вспоминаю валенки на огромных ногах того бородатого мужика, потому что это невероятно, но мне кажется, что во всём виноват папаша, что он каким-то образом всё узнал и побывал здесь, что он увёл и повариху, и Топпи, и Элисон, и всех остальных бродяжек, что столовались здесь бесплатными харчами, и теперь держит в каком-нибудь подвале, подвергает унизительным издевательствам и наказаниям в обмен на информацию о своей преступной дочери. Мне хочется упасть на колени и возопить. О, зачем я сбежала от него! Я сделала только всем хуже. И чем больше я пыталась помочь, тем хуже становилось. Пора прекратить всё это. Пора вернуться и раскаяться, тогда, быть может, он сжалится, нет, удовлетворится, и убьёт меня одну. Да, именно так я и сделаю. Оборачиваюсь и вижу препятствие, из-за которого мой план абсолютно неосуществим. Целитель стоит в проёме, внимательно рассматривая мои телодвижения, и никуда не собирается уходить. Один раз я уже сбежала от него. Как сделать это снова? - Подожди, подожди... - Бормочу я бессмысленно. - Может быть они ещё здесь. Пойдём посмотрим на других этажах. Возможно они где-то спрятались от ... от того, что здесь побывало.
  - Нам нужно уходить отсюда. Здесь опасно. - Целитель не двигается с места. - Если хочешь, потом я вернусь сюда и поищу.
  - Нет, это нужно сделать сейчас. Элисон совершенно беззащитна!
  - Чего ты боишься? Кого?
  - Ты его видел ...
  - Твоего ... отца? - Выплёвывает Целитель. - Но он же далеко. Сидит там у себя в сарае и пьёт беспробудно. Я видел его собственными глазами, когда начал искать тебя. - Совершеннейшая тряпка. Я даже врезал ему пару раз.
  Мои глаза округляются до размеров двух чайных блюдец.
  - Ты ходил ко мне домой? Ты видел его? Но... но я видела его здесь!
  -Где?!- Целитель подступает ко мне вплотную, и я вижу, как его черные зрачки вливаются в раскалённый янтарный мёд. Он специально сказал, что ходил ко мне. Его там не было. А если и был, то не застал никого. Он просто подловил меня. Поймал на слове, и теперь не выпутаться.
  - Я видела его в деревянной пристройке здесь возле мусорных баков. Он вместе со своими дружками готовил нападение на моего брата и его новую семью. Я пошла их предупредить.
  - Предупредила?
  - Да. Но ... - Я хочу объяснить что-то про своих родителей, про то, как они однажды не вернулись домой, и нас забрала опека. Рассказать про водителя-дальнобойщика, чьи потные руки я до сих пор ощущала на своих ляжках, про обрубок девочки, обнаруженный мною у него в кузове, про её силу, про её волю и жажду жизни. Хочу заставить его взглянуть на Топпи, сердитого мальчика, шаркающего своими гигантскими валенками и подозрительно осматривающего меня с ног до головы. Но я совсем разучилась разговаривать. Наверное, когда-то давно, в детстве, я болтала без умолку, я даже помню, как слова лились из меня нескончаемым потоком, а папа любил слушать меня, как журчащий ручей жарким знойным днём. Я говорила. Я пела. Я плакала. Я смеялась. Что случилось со мной? В горле пересохло. Сухо, как в иссушенной пустыне. Чахлые растеньица. Жухлые кактусы. Солома. Песок скрипит на зубах. И желтые движущиеся пирамиды песка.
  - Сейчас мы идём домой! - Целитель хватает меня за вялую безвольную руку. - Потом, там ты всё мне расскажешь. А здесь. Здесь я чувствую зло. Совсем ещё свежее. Недавнее. Возможно, оно всё ещё здесь. Но тут, в этом мире, я чувствую зло повсюду. - Целитель горестно вздыхает.
  Он закрывает глаза. Я закрываю глаза. Мне надо немного отдохнуть. Совсем чуть-чуть. Потом я вернусь за вами, Топпи, Элисон, я обещаю. Мы погружаемся во мрак, который обнимает нас своими чёрными крылами, засасывает в себя и выплёвывает вновь уже в светлую долину, в воздухе которой разливается тишина, так, что у меня закладывает уши и звенит в поролоновой голове. Я трясусь. Меня всю трясёт. Я как будто бьюсь в эпилептическом припадке. Но не понимаю почему. Раньше же всё хорошо было, и я преодолевала бетонную стену, как ограду из живой изгороди, всего лишь с несколькими незаметными царапинами от острых свежеподстриженных листьев. Может быт этот мир начинает отторгать меня? Может быть я пахну, я вся пропахла кровью? Может быть он изрыгнёт меня, как отраву?
  - Я боюсь, спаси меня, - шепчу я сквозь выдох, выплёвывая кровавую пену.
  - Тихо-тихо. Всё будет хорошо.
  Целитель подхватывает моё корчащееся в конвульсиях тело, и мы бежим куда-то быстро-быстро. Я сотрясаюсь и думаю, что теперь я - Элисон. А Целитель - это я. Я переселяюсь в него, обволакиваю чёрным туманом, как мраком, вхожу внутрь незваным и неожиданным гостем, притаиваюсь в уголке, присаживаюсь, сжимаюсь и смотрю по сторонам. Я вижу, как скачет его огненное сердце, как оно ярится и шипит. Я вижу лёгкие, широко распахнувшие высокие двери, впускающие горячий воздух и выпускающие охлаждённый жар. Что я здесь ищу? Зачем я здесь? Крадусь мимо стражников, закованных в золотые латы. Они не шевелятся. Они меня не видят, потому что я - дух. Я - душа, воспарившая из тела, которое я не знаю, которое я не могу даже назвать своим, временное жилище, лишь транспорт, перевозящий меня истинную во времени и пространстве. И теперь мне пора пересесть. Я вышла на остановке по требованию. Я сменила грузоперевозчика. Располагайся поудобнее и наслаждайся видом из окна. Слишком жарко. Почему у него внутри такое пекло? Мне надо спуститься вниз или подняться наверх. Я начинаю задыхаться. Я растворяюсь, как в кислоте.
  - Жжёт! Жжёт! - Кричу я расплавленным ртом. Кто-то обливает меня прохладой, закутывает в мокрый саван. - Нет-нет, я жива! Не надо меня хоронить! Я жива!
  Эхо подхватывает мои слова и разносит их по гулким коридорам пещеры. Пещеры? Я была уже здесь. Спускаю ноги на пол, покрытый мягкими тёплыми шкурами. Я вся перевязана бинтами, как мумия, но они эластичные, позволяющие мне передвигаться и сгибать-разгибать суставы без проблем, поэтому я обхожу своё ложе кругом, я смотрю на огонь, пылающий в очаге, беру с небольшого выступа у стены чашу, нюхаю её и делаю жадный глоток. Вязкая тяуче-золотистая консистенция жадно проваливается внутрь меня. Я пью ещё и ещё, пока на дне не остаётся ни капли. Теперь я могу подойти к ней. Я увидела Элисон сразу же, как открыла глаза. Я поняла, что это, но боялась увидеть всё то же искалеченное тело, возможно, даже мёртвое. Её лицо отвёрнуто от меня. Волосы лежат на нём не просвечивающимся покрывалом. Протягиваю и отдёргиваю руку. Хочу произнести её имя, но мои губы шевелятся со странным шелестом, как трущиеся листы старой бумаги. Надо поднять меховое одеяло, которым накрыта Элисон, но я не могу себя заставить. Так и стою в нерешительности. Долго. Наверное, несколько минут, которые кажутся мне часами. Потом, наконец, присаживаюсь на каменное ложе, прижимаясь всем телом к телу Элисон. Она не двигается. И я молчу. Вот он, этот миг неопределённости, когда всё ещё возможно, когда нет ни жизни, ни смерти, ни тогда, ни сейчас, когда в твоей власти изменить ход истории. Но ты сидишь и молчишь. Чего ты ждёшь? Ещё немного побыть в небытии между мирами. Но нет. Кто-то нарушает безмолвие своими грубыми нестесняющимися шагами, чеканя их с предельной громкостью и настырностью. Бух-бух, - бухает неторопливая приближающаяся поступь. Я суетливо обнимаю Элисон, ощупываю её, двигаясь всё ниже, и, наконец, нахожу ноги. Не культи, не четвертинки, не жалкие обмотки, свисающие кровоточащими сосульками, а настоящие, тёплые, живые конечности. Конечности, потому что ими заканчивается тело. Ими, ногами с коленками, с бёдрами, с икрами и ступнями, со всеми пальцами и ногтями. Я пробегаюсь до самого конца и обратно, как пианист по клавишам, едва прикасаясь подушечками пальцев к вибрирующей плоти. Я почти счастлива и даже не замечаю, как оглушительный топот замирает в нескольких шагах от меня. Я шепчу:
  - Элисон. - Дую ей в лицо, на волосы. - Элисон, посмотри, у тебя отросли ноги. Теперь ты в безопасности. Теперь тебе не надо бояться. Ты будешь бегать, ходить, прыгать. Здесь много пространства, ты увидишь. Элисон, ну же! - Отодвигаю ей волосы с лица и отшатываюсь - на нём застыла мучительная гримаса ужаса. Искажённое лицо силится улыбнуться, но выдаёт звериный оскал страха и смерти. - Элисон! - Кричу я. - Что происходит?!
  Но уже поздно. Она уходит от меня. Уплывает. Тает. Со всеми своими чёртпобери новыми прекрасными ногами. Я хватаю и прижимаю к себе воздух. Нетнетнет, только не это. Мне надо бежать за ней. Скорей. Скорей! Чья-то тяжелая ладонь хватает меня за плечо и сжимает, как клещами.
  - Ай, - вскрикиваю я, не оборачиваясь, потому что мне страшно. Мне дико страшно. И внезапно хочется писать. И живот такой тяжёлый. И, кажется, я уже описалась. И такая жалкая, мокрая, испуганная. Не сбежать никуда. Я покорно складываю руки и опускаю голову.
  - Пойдём. - Говорит мне бесчувственный железный голос. И, так как я не двигаюсь, то он без малейшего усилия поднимает меня на руки и относит обратно на моё место. Я лечу с зажмуренными глазами. Мне кажется, я уже всё это видела. Я снова в чьих-то безжалостных лапах, в берлоге зверя, не ведающего пощады. Моли, не моли, умоляй, не умоляй, отпусти себя и растворись. Только так можно выжить, то растекаясь и теряя себя, то снова собираясь и сжимаясь в тугой упругий мячик, отскакивающий от пинков в тяжёлых ботинках. Им не раздавить меня, потому что я уже не жива. - Я не причиню тебе вреда. - Снова скрежещет этот рупор из металла прямо мне в лицо. - Только починю немного. Лежи тихо.
  Холодная плоская ладонь передвигается по моему напрягшемуся твёрдому телу. Я приоткрываю один глаз. Чья-то смутная блестящая тень нависла надо мной. Я гашу крик внутрь, пропуская сквозь узкое сжавшееся горло обратно в лёгкие, где он, больно пружиня, отскакивает от мягких стенок, раня их острыми зубами ужаса. Что он хочет сделать со мной? Кто это? Что это? Преодолевая страх и отвращение, дрожа ресницами и сжимая челюсти, чтобы не выдать себя зубовным скрежетом, снова приоткрываю глаза. Гладкая металлическая голова, повернувшаяся ко мне боком, кивает каким-то своим, видимо, удовлетворяющим её, мыслям, так по-человечески, что я не верю своим глазам, что я вновь и вновь опускаю и поднимаю веки, надеясь разогнать болезненную галлюцинацию. Но она не уходит. Робот поворачивается ко мне своим отполированным равнодушным лицом и говорит:
  - Всё хорошо. Физическая реакция на перемещение. Я срастил тебе кости. Лёгкое обморожение и голодание. Тепло. Отдых. Горячий суп. Я сейчас принесу. - Потом он вдруг резко поднимается, смотрит вдаль, туда, где должна была лежать Элисон, обходит мою лежанку, заглядывает вниз, становится на колени со звуком разбившихся хрустальных тарелок, шарит по полу, растерянно бормочет. - Куда же она спряталась? Только что здесь была. - Подползает ко мне и проникновенно шепчет так, что эхо скачет по пещере несколько раз, прежде чем затихнуть в каком-нибудь углу: - Ты ведь не уйдешь от Голема, нет? Ты будешь послушной девочкой. Съешь весь суп и станешь совсем-совсем здоровой. Только потом выйдешь в дверь, как все... Как все... - Задумчиво повторяет робот, стоя передо мной на коленях и склонив набок яйцевидную голову.
  - Конечно. Всё будет хорошо, - жалостливо отвечаю я после недолгого раздумья. Моя рука сама собой опускается на холодную гладкую поверхность его металлической головы. И я глажу его несколько раз, как маленькую расстроенную девочку, как мокрого бездомного котёнка, прильнувшего к моей ноге тёмным дождливым вечером, как старого плюшевого медвежонка, выуженного после нескольких лет забытья с верхней полки забитого всяким хламом шкафа. Я делаю это немного неосознанно, словно привыкшая к стирке прачка драит воображаемое бельё в моменты раздумий. В моих мыслях уже созревает план возвращения за Элисон, чья жуткая улыбка-оскал не даёт мне покоя, создавая перед внутренним взором картины одну ужаснее другой. Искажённые злобой, растянутые зловещей ухмылкой, покрытые кровавыми брызгами, изрыгающие грязные ругательства лица моего отца с дружками и её папаши, мчащегося сквозь пыльную завесу проселочной дороги, сквозь ломающиеся с сухим хрустом ветки обнажившегося леса, прямиком на таран такой хрупкой, истончившейся бетонной стены, уже не разделяющей два мира, а только едва обозначающей стирающиеся границы, они то надвигаются на меня, облепляя угрозами и оскорблениями, то отдаляются в пустоту, из которой я слышу невнятное бормотание, предвещающее беду и боль. - Ну, иди же, - отталкиваю я Голема в лоб ладонью. - Неси свой суп.
  - Иду, иду! - Робот с радостной готовностью вскакивает на ноги и резво бежит к выходу. - Я мигом. Я пять минут и готово. Вот увидишь. Горячий вкусный питательный суп. - Шаги затихают в глубине пещерных коридоров, из которых я никогда не выходила и никогда не входила. Укромное место на краю Вселенной, населённое безжизненными организмами и поломанными куклами. Мастерская по починке детских игрушек галактического масштаба. Но кто нами играет? Или перед кем мы играем? Кто этот жестокий кукловод, написавший трагикомедию, заставляющую нас исторгать крики от невыносимых мук, корчиться от боли и страха, умолять о жалости и, теряя надежду, обретать её вновь и вновь?
  Я бросаюсь на кровать, ещё сохранившую следы пребывания здесь тела Элисон. Я начинаю бешено думать, куда могла она уйти, кто нашёл её, кто мог зачистить целое отделение в больнице-приюте так, что не то, что не осталось следов, но и успело порасти травой и покрыться вековым слоем пыли, кто этот злой волшебник и гений маскировки, ведь не отец же мой, жалкий насильник и убийца детей, алкоголик и психопат, обзавёдшийся компанией такого же отребья и идущий по моим и моих близких следам, а моя душа уже мчится в обратный путь сквозь торчащие острые лезвия разбитого стекла, сверкающего в неоново переливающемся свете, как драгоценные камни, блестящие под ярким солнцем. Крепкие бинты, обвивающие меня с ног до головы, трещат и лопаются, но я благодарна им за то, что это не моя кожа, за то, что они сделаны из неведомого мне плотного материала и намотаны в несколько слоёв. Получая очередной ощутимый укол, я вспоминаю с некоторой долей стыда яйцевидную голову своей пещерной няньки. Я обманула его так, как обманывают только совсем маленьких и глупеньких детей, обещая им всё, что они не попросят в обмен на беспрекословное подчинение и доверие, а, когда они поворачиваются спиной и начинают громко и медленно отсчитывать все известные им несколько цифр, вы на цыпочках сбегаете вниз по лестнице и исчезаете в неизвестном направлении, оставляя после себя заплаканную растерянную мордашку, напрасно взывающую к вам из опустевших, наполненных темнотой и опасностью, комнат. Но раскаяние быстро испаряется, когда я, с треском кувыркнувшись через вжавшуюся в плечи голову, слетаю по короткой бетонной лестнице притихшего приюта и распластываюсь внизу без движения. Мне кажется, что я произвела грохот, подобный столкновению нескольких стальных бочек, наполненных железными гвоздями. Воздух густой, как овсяная каша. Он облепляет меня своими мокрыми тяжелыми объятиями и холодит голые ступни, ладони и лицо. Я переворачиваюсь на живот и, приоткрыв крохотные щёлочки глаз, отползаю к стене. Внутри быстро-быстро колотится моё слабое маленькое сердце. Рёбра сжимают его, как тюремные прутья, сквозь которые с трудом проникает глоток несвежего затхлого воздуха, а вместе с ним отдалённые, но явственные звуки голосов - женский и детский, они спорят, то поднимаясь до плачущих и визгливых нот, то опускаясь в бархатный увещевающий бас. Я встаю на израненные ноги и иду на их голоса, как слепая, вытянув вперёд руки и разгребая ими невидимые волны солёного океана, в глубине которого затаилась огромная безобразная тварь, следящая за мной своими маленькими, но очень зоркими глазками, вот она лежит там подо мной, спрятавшись в тине и темноте, но готовая в любой момент молниеносно отпружинить и вонзиться в меня ядовитым наростом-шипом или несколькими рядами крупных заточенных и отполированных до блеска костьми предыдущих жертв зубов. Парализованная сверхъестественным ужасом перед неведомым, я как камень, но продолжаю двигаться на негнущихся ногах, потому что узнаю голоса, потому что это Топпи и добрая тётка-повариха, они живы, но находятся в опасности. Скорей всего так. Иначе не появился бы на лице Элисон этот полный боли и страха чудовищный оскал, который словно перерезал голову девочки напополам, расколол череп и челюсть, как вспышка молнии в ночном небе, следующая за оглушительным громовым грохотом, врывающимся сквозь закрытое наглухо окно, сквозь кирпичные стены, прямо в уши, в мозг, закладывая его дымовой завесой и запахом пороха.
  - И всё равно я уйду.
  - Нет.
  - Уйду, уйду! Вот ты заснёшь или отвернёшься, а меня нет! - Топпи почти рыдает. - Это я виноват! Я!
  - Нет, милый, нет, послушай...
  - Я всё слышал уже. Тыщу раз слышал. - Топпи не шепчет, он шипит, как раскалённая сковорода, на которую налили масла. - Это я, я! Это я виноват, что её забрали!
  - Топпи, - прерывающимся голосом пытаюсь сказать я, - Топпи, пожалуйста, где она?
  Я не знаю, где моё тело. И есть ли оно теперь у меня. Может быть я призрак, может быть теперь я невидима и неосязаема, может быть они даже не заметят моего присутствия, но вот я появляюсь перед ними как была, с протянутыми руками, с ладонями, вывернутыми как у попрошайки, голая, вся в мелких порезах и крови. Женщина вскрикивает и бросается ко мне.
  - Господи, да что же это такое! Когда это прекратится?! Этот кошмар. Этот ужасный сон! - Она сдёргивает с себя халат несколькими рывками и накидывает мне на плечи. - Кто эти люди? Откуда они вообще взялись? Я ничего не понимаю.
  Она внезапно отталкивает меня от себя или отталкивается от меня и смотрит прямо в глаза. Я опускаю их и гляжу на мальчика, свернувшегося, сжавшегося в углу. Его ноги босы, а лицо опухло от слёз и покраснело, словно кусок несвежего, какого-то рыхлого мяса.
  - Это мой отец, наверное, - вяло отвечаю я. - Он забрал Элисон. - Скорее утверждаю, чем спрашиваю.
  - Элисон твоя сестра? - Тётка ещё сильнее вперивается в моё плоское, худое, словно двухмерное лицо. Лицо, почти исчезнувшее из этого и того пространств, остроконечное, грязно-серого цвета, как маска злого глиняного божка, требующая человеческих жертвоприношений, жаждущая крови и зла. Я притягиваю к себе не только свои несчастья, но, что самое невыносимое, каждый, кто соприкоснется, дотронется, поговорит, только бросит взгляд, - они все в опасности, они все плачут, они трясутся от страха, как маленькие зверьки в руках живодёра. - Если это так, то да, потому что её забрал папаша. Мерзкий такой типчик. Притарахтел на своей вонючей развалюхе, от которой за километр разит тухлятиной и кровью, словно со скотобойни. Мы, конечно, ни в какую бы не отдали ему бедную девочку, но ведь он и документы предъявил и не один заявился, а с каким-то социальным сановником, таким шустрым, с наглыми вездесущими глазками, с лоснящимся портфелем, из которого он то доставал, то убирал какие-то бумаги с печатями и подписями, угрожал мне тюрьмой за укрывательство бродяг, за похищение ребёнка и нанесение ему тяжёлых увечий, - тёткин голос повысился до тоненьких всхлипываний, так не идущих к её большому колышущемуся животу, к её заплывшим жиром глазкам, к жёлтым растрёпанным волосам, что я даже на какое-то мгновение забываю обо всём и, как загипнотизированная, замираю в восхищённом обмороке - эта невозмутимая скала, трясущаяся в истерике, как священный дервиш, внушает мне сакральный ужас, доведённый до экстаза, я представляю, как рушится в атомном подземном взрыве её каменное основание, как рассыпается в гранитную крошку этот незыблемый монолит, эта гора, приютившая внутри себя множество голодных и дрожащих от холода и страха обездоленных, но моментально поддавшаяся бюрократическому напору и призрачной власти, основанной на праве родства. Но как же так? Если из одного человека произрастает другой, то значит ли это, что тот, другой обязан находиться в подчинённом положении, как если бы он был роботом, андроидом, очень похожим на человеческое существо, но всё же не им, не обладающим всем комплектом прав и могущим в любой момент быть уничтоженным своим хозяином? Я качнулась и сделала шаг назад, выходя из наркотического морока, которым окутал меня первобытный кошмар этой сходящей с ума от непереносимого чувства вины женщины.
  - Топпи, - позвала я в отчаянии, пытаясь выкарабкаться из болота безысходности, засасывающего меня с чавкающим стоном наслаждения. - Ты не виноват, Топпи. Это действительно её папаша. Но Элисон мне не сестра. Нет. Но как он узнал, что она здесь, если только, если только ... - Я зажала рот рукой. - Если только они не знакомы.
  - Что? Что ты говоришь? Кто знакомы? - Топпи по-щенячьи подполз ко мне и схватился за щиколотки. - Где мои валенки? - Вдруг спросил он немного обиженно, совсем по-детски поджав трясущиеся губы. - Ты... ты их потеряла?
  - Нет-нет, Топпи, что ты! Их хотел забрать у меня один плохой человек, но теперь он мёртв.
  - Ты убила его? - Топпи, цепляясь за мои ноги, поднялся по мне, как обезьянка по стволу пальмы. Его восхищённый взгляд из-под набрякших век вонзился в меня как нож в мягкое масло. - Убила?! Скажи!
  - Ну, да-да, убила ...
  Мне кажется, что мы с Топпи были одного возраста, одного роста, когда я уходила, но сейчас он совсем маленький, он ребёнок, а я... а я... Я взрослая, может быть даже старая женщина, уставшая от жизни, от её проблем, от детей, неблагодарных и грубивших мне на каждом шагу, от мужа-алкоголика, просаживающего всю свою зарплату на выпивку и распущенных девиц из бара, от нескончаемой стирки, уборки, готовки, моё лицо и тело покрылись математически правильной сетью морщин, кожа скукожилась и сжалась, как выпустивший воздух воздушный шарик, как иссушенная коричневая земля американских прерий. Но как могло это произойти?! Я наполнена чужими воспоминаниями, я отторгаю их, отталкиваюсь, пытаясь выбраться на поверхность, преодолеть толщу воды, поглотившую меня так внезапно и необъяснимо. Мои лёгкие полны воды, шея туго стянута водорослями, а под задёрнутыми наглухо веками плавают огромные рыбы, холодные и молчаливые, как металлические бока субмарин. Но Топпи уже пляшет вокруг меня, он хватает безжизненно обвисшие руки и подкидывает их высоко в воздух, как плети гибких мёртвых лиан, он трогает моё лицо, липкое от крови и пота, он вертит меня в разные стороны, он хохочет, как безумный повторяя:
  - Она убила его! Она убила его! Она убила его!
  - Да что же это такое! Прекрати, маленький чертенёнок!
  Тётка тоже начинает широко улыбаться, с каждым разом всё шире и шире разевая свой чёрный узкий рот, так, что вот-вот лопнет туго натянувшаяся вокруг блёклых губ кожа.
  - Ты убила его? - Повторяет она за Топпи сперва вопросительно, потом увереннее и увереннее, словно выкрикивая декларацию прав независимости или антиправительственный лозунг на демонстрации. Скоро уже изо всех углов, отражаясь от стен и пола, от грязных потрескавшихся стёкол, от скрипучих сгнивших дверей, покрытых мохнатым чёрным грибком, как шкурой дикого животного, в меня летят как обвинение, как, молитва, как восторженный вопль три слова, три раза ударяясь теннисным мячиком, оставляя три иссиня-жёлтых круглых следа так, что уже через пару минуть я превращаюсь в один сплошной багровеющий синяк. "Прекратите", - хочу сказать я, но лишь шипение и свист выходят из меня, как из проколовшейся на остром камне велосипедной шине. Это ведь всё не взаправду, да?
  - Да, - жарко, с улыбкой шепчет мне в ухо сатана. - Вот ты где, моя малышка. Ну и стоило так далеко убегать, чтобы всякие мерзкие людишки издевались над тобой?
  - Папочка, - шепчу я, опрокидываясь назад. Я знаю, что сошла с ума, но мне это нравится, потому что уводит меня в безликие дебри оголтелого забвения, где темнота, где пустота, где одиночество и тишина. Я падаю назад, падаю прямо в его руки, как гнилой перезревший плод, никому не нужный, вызывающий отвращение и пищевое отравление, приют падальщиков и личинок, их пища и дом, их последняя радость, мягкая, безвкусная, сочащаяся коричневой жидкостью мякоть. Возьми меня. Раздави меня. Я так долго пряталась. Я так долго пыталась убежать. Я устала. Я хочу умереть. Я хочу вернуться домой. - Забери меня домой. Я больше не буду. Я буду хорошей девочкой. Я сделаю всё, что ты захочешь. Ты и мама.
  - Правильно, - удовлетворённо бормочет он, закутывая меня в свои руки. - Пойдём, я познакомлю тебя со своими друзьями. - Он подхихикивает, как делец, провернувший только что чрезвычайно выгодную операцию. - Есть кое-кто, кто тоже хочет стать твоим папочкой. Твоим и Элис...
  - Элис? - Вскидываюсь я, распахнув невидящие, задёрнутые солёно-белой непрозрачной влагой, глаза.
  - И эта девчонка, как её звать? Твоя подружка из лесов.
  - Гретхен, - пищу я безнадёжно.
  - Ну да, Гретхен. Ты ведь покажешь нам, где она живёт. - Он скорее утверждает, чем вопрошает. - Чистенькая маленькая Гретхен с большим наглым ртом, полным грязных словечек, так ведь?
  - Так. - Сползаю я на пол из его объятий, как жирный земляной червяк, разрубленный детской лопаткой на несколько жизнеспособных частей. - Так. Так. - Снова повторяю, моргая и вщериваясь в бегущих навстречу тётку с осклабленным расплывшимся лицом и Топпи, раскрывшем наружу ладони с остро заточенными ногтями. - Так, папочка. - Повторяю, со сладострастием впитывая вопли раскровавленного и разодранного на мелкие тончайшие полоски отца. - Бери! Глотай! Ешь же! - Из моего рта надуваются и лопаются огромный красные пузыри, и я лечу лицом прямо в бугристую бетонную кожу заледеневшего пола.
  Но мне нет пощады. Меня поднимают. Меня трясут и бьют со всей силы по щекам до тех пор, пока улетающая ввысь душа не водворяется обратно за решётку своих призрачных мечтаний и дел. Я, жмурясь, открываю узкие щёлочки глаз, стараясь впустить внутрь как можно меньше шума и света.
  - Не надо, - говорю я, вяло отмахиваясь от пухлых рук, мельтешащих перед моим лицом как жирные надоедливые мухи. - Не надо. Я сама. Я пойду.
  И я встаю на ноги и, опираясь на Топпи, позволяю им увести себя сквозь дебри одинаковых коридоров, таких длинных и таких тоскливо-серых, что кажется, в них запечатлена вся человеческая жизнь от рождения до смерти, где ненависть и любовь прячутся в пыльных уголках, перешёптываясь друг с другом испуганными голосами, где стоит затхлый запах безнадёжности и неизменности, где никогда ничего не происходит, а наши тени пойманы в ловушку каменного лабиринта с безликим и бесплотным чудовищем из древних мифов, ожидающем в конце с начала времён, таким огромным, таким чудовищно голодным и жадным, что у нас просто не будет шанса выйти отсюда живыми. Но мы бежим и бежим. Мы удираем от животного покровожаднее любого страшилища из детских сказок, животного, которое не убьёт, не растерзает, не сожрёт, не просто покалечит, а свершит кое-что похуже, кое-что свойственное лишь монстру под названием человек. Возможно, он будет пытать и насиловать моих самых близких друзей и родных у меня на глазах. Возможно, потом примется за меня, но так, чтобы я почти подохла, но не совсем, чтобы я почти отключилась, но не до конца. Возможно, я не умру никогда, как бы не умоляла, как бы не просила писклявым голоском игрушечного пупса, ползая по полу, растирая коленками кровь с разбитого лица. Мне всего лишь семь лет, мне десять, мне почти двенадцать, а я так устала, я так устала от невозможности вырваться из порочного круга жизни, что готова на всё, лишь бы больше не бежать, не двигаться совсем, не думать, а выполнять команды, подчиняться, плыть по течению, даже не пытаясь свернуть с указанного мне путь хотя бы на миллиметр. Неси меня, река забвения, качай на своих ледяных волнах. Я ощущаю тебя обнажённой кожей, я впитываю тебя, я впитываюсь в тебя. Возьми же меня. Вот она я вся твоя. Мои руки, словно ветви дикого плюща обвивают их шеи, они льнут к такому трепещущему, к такому горячему человеческому дыханию, что я чувствую его на себе, как огонь от газовой горелки, над которой я склонилась слишком близко к пламени.
  - Проснись! Проснись же! - Топпи трясёт меня из стороны в сторону. - Тебе есть, куда пойти?
  Я вяло открываю глаза. Испуганное чёрное лицо Топпи прямо передо мной, как огромная полная луна, покрытая копотью и сажей. Он вращает белками глаз туда-сюда, то замирая на секунду, то снова разгоняясь в сумасшедшем ритме.
  - Где тётка? - С трудом разлепляя мокрые внутри и пересохшие до болезненных трещин снаружи губы.
  - Кто? А, Морис. Она сказала нам уходить. Она пошла посмотреть... - Топпи недоумённо замер, словно вспоминая давнишний урок по географии.
  - Посмотреть? - Подбодрила я его, поднимаясь на ноги. На босые ноги. На кровоточащие ступни, покрытые ранами и коркой, как второй подошвой.
  - Ну да, посмотреть, так она сказала. Посмотреть, где Элис! - Обрадованно выкрикнул он. И снова тут же застонал, как маленькая птичка, которая никак не может взлететь, потому что малолетние хулиганы перебили ей крылышки. - Элис...О, Элис, я не хотел...
  - Да ладно тебе реветь. - Грубо отсекаю я. - Зато у Элис теперь есть ноги. Я сама видела. Я трогала их. Настоящие большие человеческие ноги.
  Топпи смотрит на меня как на престарелую маразматичку, пытающуюся впихнуть ему взаправду сказку о говорящих животных, о троллях, живущих под мостом, или бедной сиротке, ставшей принцессой и получившей по законному браку полкоролевства. Я на секунду, впав во временное беспамятство, рассматриваю вариант с постыдным бегством по ту сторону. Но, потерев посильнее глаза, словно засыпанные крупным песком и шерстяными ворсинками, до кровавых сине-багровых кругов, до жжёной боли в раскалённых глазницах, разворачиваюсь сама и разворачиваю Топпи в прямо противоположном направлении - обратно.
  - Нет, Топпи, мне некуда пойти. Мы должны помочь Морис вернуть Элис.
  - Но, но ты не видела этого дядьку! Он такой огромный, такой страшный, и в руках у него топор. Такой старый зазубренный топор, с которого капает кровь...
  - Я видела его. Вот поэтому мы и не бросим Элис. Ты понимаешь, что это значит? Пройдёт совсем мало времени до того момента, как он разрубит её на части этим же самым топором.
  Топпи зажимает рот рукой и послушно следует за мной обратно во тьму приюта, ставшего логовом и западнёй самых жестоких разбойников, каких только видывал этот свет. Там засели пауки-пожиратели, отцы маленьких напуганных девочек, они уже раскинули сети, сплели бесконечно красивую паутину из любви и привязанности, они ждут своих жертв, они начистили клыки и раскрыли мохнатые, влажно поблёскивающие ядовитой слюной пасти.
  Внутри темно и холодно. Куда холодней, чем снаружи. Ледяные сталактиты на стенах и потолках покрывают места водяных потёков. Из разбитых окон завывает пронизывающий ветер. Он носится по пустынным, раскрытым настежь комнатам, хватает нас за руки, щиплет по затвердевшей бугристой коже, зло кусается, впивается в обнажённые части тела, вопит от собственного бессилия и нематериальности, но не может остановить нас, бредущих с низко склоненными головами и согбенными спинами, двух полупризраков, одетых в рубища, двух никем не потерянных детей, которым нечего терять, некого оставлять после себя, они уже растаяли, иссохли, исчахли, они почти исчезли, но ещё пока не до конца, ещё пока едва тлеет жизнь и сознание.
  - Вот оно! - Я указываю на кровавые ошметки, разбросанные по полу в беспорядке, словно куски недоеденной пищи. - Здесь мы его оставили.
  Я встаю на четвереньки, чтобы попытаться разглядеть микроскопические следы присутствия нашего врага, чтобы отследить его обратный путь, хотя, наверное, я уже знаю, куда они меня приведут. Конечно, на задний двор. Туда, к помойке, откуда я вытащила своё пальто, к подвалу, в котором совершала жертвоприношение банда моего отца, к лесу, из которого я вышла вместе с Элис. Элис!
  - Элис! - Всхлипнула я, глотая сухой замороженный воздух, прокатившийся в мою глотку с весёлым погребальным звуком ледяных кубиков в хрустальном стакане.
  - Элис! - Эхом ответил мне визгливый голос упавшего передо мной на колени Топпи.
  И я, не поднимаясь на ноги, скачу вперёд, как служебная собака, взявшая след опасного преступника, как сумасшедшая, удирающая от неловкого толстого санитара, запутавшегося в больничном халате, как лошадь, как кляча, которую вовсю нахлёстывает по тощим бокам напившийся вдрызг краснолицый барский кучер. О, будь со мной поласковее, жизнь. Прошу тебя! Хотя бы разочек дай мне спасти одного ребёнка. Я больше ни о чём не прошу. Я не думаю о Топпи. Не вспоминаю о брате и о его новой семье. Мне никто не нужен, ни зелёные луга, ни хрустящие тюльпанные головки, ни золотые косы Гретхен. Я забавляюсь, я гримасничаю, как обезьянка, увидевшая за стеклом скорчившуюся мордашку четырёхлетнего малыша. Я мчусь за ним. Я вопьюсь ему в разодранную ногу. Потом подпрыгну, высоко-высоко, и прокушу глотку тому второму, мяснику, папаше Элис. Дай мне только найти. Дай успеть. И я чувствую уже свет, изливающийся на меня, как поток канализационных вод, как водопад из тоскливых девственных слёз, внезапно низвергнувшийся в отверзшийся сверху люк. Он хлещет мне в глаза, как лазерная пушка, выжигая их до самого дна, до кости, до блеска гладко отполированного дерева, и я бегу вперёд, ослепшая и безумная, как Медея, с развевающимися позади космами грязных тощих волос, с мальчишкой, визжащим, не переставая, и вцепившемся в край моего халата, как нищий в дверцу шикарного лимузина, как грешник в полы ангельской хламиды. Мы - всё божье воинство, всё, на что он, немощный забытый старик, оказался способен. Он где-то там наверху хлопает в свои крошащиеся ладошки, покрытые старческими пятнами и украшенные жёлтыми обломанными ногтями, верещит, бесится, кричит и негодует на своих тупых и неповоротливых слуг, он что-то шепчет, кидает в воздух горстку золы из потухшей печки, раздаётся негромкий пук, и сажа оседает на его сморщенном лице и жиденькой бородёнке, тогда я снова поднимаюсь на трясущихся перебитых ногах и продолжаю бег, как подстёгнутая пучком крапивы ленивая старая корова.
  Я распахиваюсь навстречу ударившему в меня раскалённому солнцу. Как странно, я так давно его не видела здесь, по эту сторону, что начала привыкать к его отсутствию. Оборвыш Топпи, тоже обомлевший, падает ничком на землю, забыв раскинуть руки и больно ударившись лицом. Но я не слушаю больше его надоедливый плач. Потому что я слышу кое-что другое. Я слышу повизгиванье, сопенье и топанье нескольких пар борющихся друг с другом ног. Я протираю глаза и, на всякий случай, приседаю пониже, почти заваливаясь на мальчишку. Он поворачивает ко мне измазанное в грязи лицо и возмущённо пыхтит, но я, сжав с усилием лоб, тыкаю пальцами в губы и шиплю. Мы замираем, ожидая возвращения зрения. У помойных контейнеров пляшет какая-то смешная неуклюжая фигура, одетая в красное пышное платье, а вокруг неё в хаотичном хороводе кружатся несколько тёмных человечков, размахивающих руками, то ли в поклонах, то ли в приглашениях на свой гротескный групповой танец. Я начинаю уже думать, что это очередное нелепое действо, придуманное моим папашей на потеху своему безграмотному отребью. Но это не платье, нет. Вовсе нет. Потому что она голая. Огромная голая женщина, измазанная в крови. Обессилевшая и напуганная. Сошедшая с ума от унижений и издевательств Морис. Наш толстый ангел-хранитель, потерявший разум в борьбе за жизнь. Мне жутко смотреть на её дряблые складки, сейчас, будто порезанные в лохмотья, они болтаются багровой бахромой, словно наряд восточной наложницы, исполняющей танец живота. И я милосердно отвожу голову Топпи в другую сторону.
  - Мы должны доползти вон до тех деревьев.
  - А что там? - Равнодушно-заинтересованно спрашивает чумазый мальчишка.
  - Там? Там лес.
  - А Элис? - Вдруг, словно с трудом вспоминая какое-то давнее, произошедшее во сне, но такое реальное, что ты не уверен, была ли то явь или мечта, событие, переспрашивает Топпи.
  Я снова встаю на четвереньки. Кажется, я начинаю привыкать передвигаться, как животное. Я подталкиваю Топпи.
  - Идём же. Я знаю, что делаю. Она не здесь.
  И мы, два щенка, худых, всеми брошенных, диких, огрызающихся и пугливых, скачем, шарахаясь от удаляющихся торжествующих воплей, мужских криков, загнавших добычу и приступивших к трапезе, уже омывших свои руки в горячей трепещущей крови, уже вонзивших зубы в алую плоть, раскрывшуюся им навстречу, словно хищный, манящий, экзотический цветок.
  - Не оглядывайся! - Одёргиваю я Топпи. - Нам некогда.
  Но мальчишка трясёт на бегу головой, разгоняя рой невнятных мыслей, жужжащих у него перед лицом. Он отворачивает то одно, то другое ухо, напрягая слух и прислушиваясь к тому, чего ему не нужно знать, что его может убить, превратить в крутящуюся вокруг своей оси разноцветную юлу с бренчащими внутри стеклянными шариками. Поэтому я шлёпаю его рукой по лицу, пинаю пяткой по ногам, я заставляю его ненавидеть меня, обижаться, но не смотреть назад, не видеть тётушку Морис такой, последний раз, погребённую под грудой тел, впившихся в неё, словно стая оголодавших пиявок, словно новорожденные волчата, присосавшиеся к матери-волчице.
  Мы забегаем за сараи и садимся на корточки, чтобы отдышаться. Впереди шумит трущимися друг о друга в любовном экстазе ветками лес. За спиной мёртвое шершавое дерево, за которое мне хочется заглянуть, как в оконное стекло, не подвергая себя в общем-то большой опасности. Я прижимаюсь к нему ухом, вжимаюсь всем телом, отыскивая щели пошире да доски потоньше, но слышу лишь собственное громогласное сердцебиение, отдающееся в висках и подколеньях попременно, да хриплое дыханье Топпи, бессильно склонившегося над землёй и пустившего вниз длинную тонкую струйку красноватой мутной слюны.
  - Мне придётся пойти туда, - говорю я, не глядя на Топпи. Он молчит. - Жди меня здесь, ладно? Я быстро.
  Я огибаю несколько строений и просовываюсь в какую-то дыру в заборе. Где-то совсем близко я слышу меланхоличные поскрипывания, будто кто-то равномерно раскачивается на железных качелях. Не знаю почему, мне не нравятся эти звуки. Они напоминают мне что-то давнее, очень давнее, бывшее не со мной, не в этой жизни. Когда я маленькая девочка с пухленькими пальчиками, с беззаботными кристально голубыми глазками открываю дверь родительской спальни, когда я хочу позвать её, маму, поднимаю сонные ресницы и вижу ... Я осторожно, едва ступая, открываю дверь первого же сарая. Внутри темно, только тусклый свет маленького окошка освещает тёмно-голубым пятном болтающуюся на полу чёрную тень - она то появляется в крестообразном квадрате, то снова исчезает. Тик-так, тик-так, словно стрелка часов, делающая стремительный шаг вперёд и сразу несмелый, робкий шаг назад, тиииик-так, тиииик-так. Я подхожу ближе и поднимаю голову, мимо меня со свистом проносятся огромные, заляпанные грязью, чёрные ботинки, вставленные в широкие коричневые брюки, которые то надуваются, как паруса под сильным попутным ветром, то сдуваются, облепляя массивные ноги папаши-мясника. Его лицо под туго затянутой верёвкой запрокинуто к потолку, и я вижу только красную мясистую шею, соединённую со слипшимся потным волосатым торсом, одетым в облегающую майку, издающую отвратительный запах протухшей требухи. Я думаю, если её папаша мёртв, то где Элис. Я думаю, если труп до сих пор болтается в петле, как курица с отрубленной головой, то его убийца где-то рядом, он не успел уйти далеко. Я думаю, друг ли он мне или враг. Я думаю, а так ли это важно? Страшное и тёмное животное из ночных кошмаров уже выползло из норы, оно поднялось во весь рост и раскрыло мне свои когтистые мохнатые объятия, в которые я упала с размаху, не подготавливаясь, не отступая, не раздумывая. Я их ждала, потому что это был конец. Конец всему. Моей жизни, вранью, любви, ненависти, страху. Не забыть, но вспомнить - вот чего жаждала моя душа. Вспомнить тот день, когда я вошла в родительскую спальню и увидела болтающуюся в петле маму.
  
  
  
  
  
   2 часть
  Её жёлтые всклокоченные волосы, её бледно-синее лицо, опухшее и мокрое, с исчезнувшими в бугристых складках глазах, как-то странно сжавшееся, скукоженное, уменьшившееся ровно вполовину, словно из него выжали, выдавили сквозь поры всю воду, и она излилась потоком прямо ей под ноги, струной вытянувшиеся и почти касающиеся пола, ну, совсем немного, ещё чуть-чуть, и она встанет на носочки, поднимет голову, слабо, вымученно мне улыбнётся, подойдёт, потреплет по голове, прижмёт к себе тонкими руками, и нет ничего, и не было. Я зажмуриваюсь. Я отхожу назад, чтобы спрятаться за дверью, чтобы повернуть время вспять, чтобы дать ей возможность выскользнуть из петли, сделать вдох, открыть глаза и жить. Жить дальше и оставить живой меня. Но нет. Это невозможно. Всё, что осталось позади, умерло навсегда, навечно, без возврата, без второго шанса. Только тьма там позади. Она наступает. Она захватывает всё больше людей, выталкивая меня одну вперёд, на ослепительный свет, на посмешище, в одних трусах, с мокрыми липкими ногами, с зажмуренными глазами, маленькую копию той, что болтается в петле. Тииик-так, тииик-так. Шаг вперёд. Шаг назад. Кто-то хватает меня грубо, поднимает на руки, трясёт, шлёпает по щекам до тех пор, пока я не начинаю слышать себя, свой дикий нечеловеческий вой, осипший, страшный, исторгающийся изнутри разверзшейся пропасти, изнутри чёрного, клокочущего ада, населённого отвратительными чудовищами, похотливыми жестокими бесами, больными созданиями с растянутыми ртами и выкатившимися наружу глазами, возлежащим на престоле в непотребной позе рогатым красным дьяволом и собственными призраками, когда-то живыми и любимыми мной, а теперь превратившимися в бесплотных нечто, бродящих и стонущих тысячью разных голосов. Я оглохла. Я заблудилась. Я ослепла. Я сошла с ума. И умерла. Только потом я смогла остановиться и замолчать. Выползти и встать на ноги. Заполнить гулкую пустоту чьими-то выдуманными, вычитанными воспоминаниями. Чтобы хоть как-то существовать. Притворяться человеком. Тем, кем я на самом деле не была до того момента, как увидела болтающегося в петле папашу Элис, до того, как вновь услышала тиканье часов в своей голове, что-то щёлкнуло и полыхнуло, как взрыв атомной бомбы, как пожар, как солнечный свет в подзорную трубу, как выстрел в пустой комнате. Вжих, и я снова там. Стою, задрав голову, окоченевшая, оцепеневшая маленькая девочка, у которой только что повесилась мама. Почему она так сделала? Почему ей стала столь ненавистна её жизнь, её муж, двое детей? Чего я не знала тогда и должна была узнать сейчас? Здесь, в этом тёмном сарае, в котором, возможно, прячется страшный убийца, сумевший справиться с такой огромной и изворотливой тушей. Ведь не мог же он сам залезть в петлю. Не мог? А она могла? Может быть кто-то схватил слабое извивающееся тело, сжал так крепко, что захрустели все косточки, что вылилась вода, как из половой тряпки, и всунул беспомощную голову в заранее приготовленную петлю. Но я ничего не слышала. Ни звука. Только это тииик-так, тииик-так. Ни крика, ни возгласа, ни шума, ни ударов. Обычное утро, в котором я вхожу в родительскую спальню. Зачем я туда иду? Меня что-то напугало? Нет, я всегда так делала. Каждое утро, пока они ещё спали, незаметно подлезала под одеяло и сворачивалась идеально круглым колечком между сонно-ворчащими телами своих родителей. Каждый день эти минуты, когда папа и мама были только моими, больше ничьими, ни брата, ни работы, ни друзей, исключительное право на счастье, на обладание живыми существами, взрослыми, большими, красивыми, оно доставляло ни с чем ни сравнимое удовольствие и умиротворение. Я им пользовалась, этим своим правом, вплоть до того утра, когда обезумевший от страха папа схватил меня сзади и заставил замолчать. Да, это же был он. Я знаю это теперь так же ясно, как и то, что он сделал потом. Он забрал маму. Просто завернул её в шубу, посадил на мотоцикл так, как будто она была ещё живая, просто пьяная немного, завёл двигатель, зарычавший словно голодный зверь, и исчез уменьшившейся точкой вдоль асфальтовой дороги, уходящей через безлюдный посёлок, мимо кукурузных полей, сквозь густую тень липовой аллеи, навсегда стираясь из памяти маленькой девочки, смотрящей в окно сухими воспалёнными глазами. Если бы я спросила брата, почему мама повесилась, смог бы он мне ответить? Знал ли он? Видел ли, как разгоралась ненависть в добрых глазах его отца, когда мать надевала прямо на летнее ситцевое платье свою любимую шубу из белого искрящегося искусственного меха и танцевала по комнате босиком под пластинки джазовых пианистов? Слышал ли приглушённые удары за запертой дверью родительской спальни, скрипы, всхлипы, невнятное бормотанье? И мамины руки и ноги все в синяках, то багряных, то бледно-жёлтых, как пятна разлитого чая на белой скатерти. Она морщилась от боли и отталкивала меня, когда я лезла к ней на колени -крупная, здоровая девочка с беспечным смехом и глупостями, вываливающимися изо рта, как червяки после дождя. Зато папины коленки всегда ждали меня в своей приглашающей тоскливой пустоте, куда с готовностью ныряла прилипчивая, требующая любви и внимания, обезьянка. Папочкина шея обвивалась парой мягких молочных ручонок, гордостью сияла круглая начищенная мордашка, излучающая всю сладость единоличного обладания, она свысока, как победитель, взирала на склонённое, всегда закрытое распущенной пеленой волос, лицо матери, душа её пела, толстые ножки болтались как заведённые. Посмотри-ка, папа любит меня! Меня! Ни тебя, ни брата, а только меня одну, его папенькину дочку! Так думало это самодовольное глупое лицо, украшенное двумя блюдцами круглых голубых глаз и носом-картошкой, шевелящимся от выпирающей наружи радости, как у карликового красноглазого кролика. Ля-ля-ля! Ля-ля-ля! Вот так! Подавись! Захлебнись! Сдохни! Тварь! Ой ... Это не я. Я этого не хотела. Нет. Я же её любила! Правда! Я любила их обоих! Я не виновата, что она всё время меня отталкивала, словно была где-то в своём мире, бродила там, витала в своих мечтах, снах, не была с нами, не была нашей. Она считала себя лучше, выше всей этой земной грязи, в которой мы ползали, купались, обнимались, визгливые мелкие поросятки со своим жирным боровом-отцом. Бесчувственные эгоистичные животные, способные только поглощать и выделять пищу, совокупляться и обмазываться всем этим дерьмом, называющимся жизнью. Я чувствовала её презрительный взгляд, полоснувший меня бритвой из-под ровной шторы-чёлки, я знала, о чём она думает, эта злобная сука, делающая моего отца всё несчастнее и грустнее с каждым днём. Я всё слышала. Я всё видела. Пока брат крепко спал, отвернувшись к стене с ободранными обоями, я стояла под дверью родительской спальни и смотрела в мрак замочной скважины, и этот мрак рождал из себя чудовищ с кроваво-распахнутой пастью, с чавкающими челюстями, полными несвежего человеческого мяса, они боролись, они раздирали друг друга на части, сопя и поскуливая, как дворовые псы, которых тёмной морозной ночью удавкой избивает хозяин. Каждую ночь я представляла себе их непрекращающуюся борьбу, и блевотина лезла из меня, как инородный предмет, как шерстяной комок, как резиновый мяч, застрявший в горле. Я запихивала руку внутрь рта так глубоко, как могла. Я держала это всё дерьмо в себе, я копила его, как террорист, подготавливающий начинку для бомбы. И я знала, я хотела, я жаждала того момента, чтобы взорваться, чтобы уничтожить вместе с собой как можно больше человеческих отбросов. Я медленно шла в кровать, боясь расплескаться, я садилась на край и сквозь сжатые зубы твердила: ненавижу, ненавижу, ненавижу...И сны, в которых я плавала в маслянисто-жёлтом тумане, не приносили мне облегчения. Я вставала ночью и бродила с вытаращенными застывшими глазами до тех пор, пока рассвет не заставал меня в родительской кровати. Я отчаянно цеплялась за последние родственные нити, связывающие меня с этими двумя людьми. Я хотела опутать их своей любовью-ненавистью, но была бессильна дать отцу то, чего он желал от женщины, а матери... Я просто не знала тогда, и не понимаю сейчас, чего ей не хватало, от чего она ежедневно сходила с ума, открывая очередную бутылку вина и исчезая вечерами в благоуханном тумане, оставив разбитого отца наедине с водкой и двумя шумными надоедливыми детьми. Возможно, он мог целиком зажарить нас в запертом на все замки кирпичном доме, или в тишине удушить поодиночке тугим брючным ремнём, мог изрезать на кусочки большим тесаком для разделки мяса или забить насмерть собственными кулаками. Но я смотрела на него внимательными глазами маленького убийцы, на него, не способного причинить вред даже божьей коровке, ползущей у него по волосатой костлявой ноге, и сосредоточенно соображала, лепила из того склизкого густого тумана восковые фигурки, каждая из которых изображала мою мать в разнообразных унизительных позах, умирающую в муках и раскаянии, просящую помиловать её и обещающую больше не причинять боль папочке. Я создавала голема, обретавшего с каждым днём всё более реальные черты. И однажды он ожил. Пошевелил своими неуклюжими толстыми ногами, поднял и опустил негнущиеся, но обладающие тяжестью и возможностью убивать, руки, открыл беззубый рот, просто чёрную яму, из которой глухим рокотом донеслись отзвуки моей свинцовой ненависти. Потом он встал и ушёл в её комнату, а я легла спать и впервые за долгое время увидела сон, будто я не я, а какая-то другая девочка, живу в большом деревянном доме, насквозь пропахшем яблоками и корицей, у меня по спине змеится толстая белокурая коса, а на щеках золотится деревенский румянец, и зовут меня так странно, как соседскую собаку, Герда или Гретта. Из окна моей спальни видно большое ветвистое дерево и уходящие вдаль разноцветные тюльпанные поля. Сквозь едва колышущуюся тюлевую занавеску я вижу, как сама по себе прокладывается в лопающихся цветах дорожка. Она идёт прямиком ко мне. Медленно, стебель за стеблем, приближается к дому, к расслабленному, добродушному великану, покряхтывающему под широкими неспешными шагами моего отца и подхихикивающему над лёгкой спешной рысцой моей мамы, что-то неотвратимое, что-то грязное, отвратительное, нездешнее, то, что нужно раздавить, как коричневого таракана, забежавшего на кухню и шевелящего длинными жёсткими усами в поисках крошек маминого яблочного пирога. Но если я раздавлю его, то останется дурно пахнущее, малопривлекательное пятно на чисто выскобленных кухонных досках, а ведь я не хочу этого, не правда ли? Но оно ползёт. Оно корчится и испускает миазмы, от которых вянут фиалки на моём окне. Я вижу, как сворачиваются нежные лепестки, как они чернеют и обугливаются, опадая сухим пеплом на белоснежные салфетки, вышитые моей тётей к празднику Блаженства. Я подхожу вплотную к мерцающему в солнечных брызгах окну и прилепляю на него свой круглый нос. Я стараюсь не моргать, но меня сотрясает дрожь, с кончиков босых пальцев до наэлектризованной вздыбившейся макушки. Уходи. Уходи. Шепчу я, нервно елозя лицом по вспотевшему стеклу. Я тебя не знаю. Я не хочу тебя видеть. Я тут живу с мамой и папой, в мире, в котором всегда светит солнце, в мире, в котором все любят друг друга, никогда не кричат и не злятся, в мире, где я добрая послушная девочка, любимица всей родни, красивая и невинная, как молодой початок кукурузы. Посмотри на меня. Нет, не смотри. Не смотри! Нет! Не надо! И вот я уже стою и смотрю на неё. Тииик-так. Тииик-так. Плохая девочка. Плохая. Нет! Это не я! Это всё он! Он! Голем беззвучно хохочет своим чёрным, кроваво-чёрным ртом, он валится на бок, показывает на меня пальцем, который тут же тает, плавится, сгорает, исчезает вся рука, плечо, туловище, гримасничающая голова скатывается с испарившейся в огне шеи и, весело подскакивая, останавливается у моих ног. Всё увеличивающийся рот затягивает в себя, всасывает, как вихрь, как великан, пожирающий людишек целыми толпами, народами, с их домами, городами, странами, целыми планетами. Я уже почти внутри эпицентра закружившего меня торнадо, уже почти проглочена заживо, и желудочный сок, кислая вонючая зеленовато-бурая жидкость заливает мне глаза, уши рот, только голые пятки ещё дрыгаются на свободе, когда папа выдёргивает меня наружу и несколькими ударами возвращает к жизни, к первому вдоху, как новорожденного младенца, как утопающего, чьи лёгкие, как губки, хлюпают водой и изрыгают переплетённые водоросли с обломками раковин моллюсков, рыбьими скелетиками и речным песком. Ах, ахррр, аахххрр. Отплёвываюсь, согнувшись до пола и уперевшись в него макушкой. Что же это? Как же так? Вот почему брат так меня ненавидит. Вот почему он удивился, когда я спросила, что случилось с родителями. Но как? Я ведь была совсем малышкой. Не монстром каким-нибудь. Нет, монстром, но ... Прежде, чем тень накрывает меня, я чувствую его приближение. Бесшумное, неторопливое. Оно не прячется. Оно не боится. И оно совсем маленькое. Как я. Маленькая девочка с белокурыми локонами и ясными голубыми глазами. Гретхен дотрагивается до моего лба мягкой вспотевшей ладонью.
  - Больше не надо бояться. Я убила его. Видишь? Он был такой толстый и тяжёлый и так смешно дрыгал ногами, мешал мне. - Я отодвигаюсь от её рук, жаждущих принять меня в свои объятия, опутать всё удлинявшимися и утончавшимися клешнями, которые клацают прямо возле моего слегка подрагивающего носа.
  - Но как ты смогла? - Стараясь отвлечь её от своей особы, я мотаю головой в сторону удавленника, продолжающего свой затихающий бег.
  - Правда, это удивительно? - Вдруг раздаётся звонкий голос от двери. Я не могу поверить своим глазам. Я отодвигаюсь ещё дальше к стене, как новый владелец замка, только что увидевший первого, а за ним сразу и второго призраков в дальнем неотреставрированном крыле своего жилища с тысячелетней историей. - Она такая молодец! Не представляю, что бы я без неё делала, потому что, как вижу его, сразу в ступор впадаю. Это как если я снова беспомощная кроха в мокрых штанишках перед всевластным отцом с кожаным ремнём в руках и со спущенными до колен старыми обвисшими брюками. А Гретхен не испугалась. Ты знаешь, она вообще ничего и никого не боится!
   - Я знаю. - Вспоминаю, как нежная девочка в прозрачной сорочке храбро и отчаянно, как человек, которому совсем нечего терять, нападает на моего отца. - Но, как ты, Элис, здесь оказалась? Я тебя ищу повсюду. Я так волновалась.
  Элис закрывает за собой дверь. Подпирает ручки ножкой табуретки.
  - Он вытащил меня. Твой папаша. Я так поняла, он провёл какой-то мистический обряд вместе со своими последователями. Знаешь, они все чёртовы долбаные сектанты. Они пьют кровь, обмазываются дерьмом и танцуют свои дурацкие извращённые танцы голышом. Никогда бы не подумала, что это действует. Всё это: чёрная магия, заклинания, вызовы духов.
  Стоп. Какая чёрная магия и вызовы духов? Они что совсем тут все с ума посходили? Мы перемещаемся в разных мирах, выращиваем новые ноги, проходим сквозь бетонные стены, а она мне тут про ведьм и колдунов. Или это я главная сумасшедшая, которая одна видит странных существ с другой планеты?
  - То есть ты хочешь сказать, что мой папаша вытянул тебя с помощью каких-то там ритуалов?
  Элис радостно закивала головой и, подойдя ко мне так близко, что её растрёпанные волосы коснулись моих раскалённых щёк, просительно заглянула в глаза. Я хмурилась исподлобья. Мне хотелось им верить. Хотелось доверять. Одна из них спасла мне жизнь. А другой спасла жизнь я.
  - Ну, хорошо. Но как же ты, Грета, смогла повесить такого жирного бурундука. Даже если ты или ты предварительно оглушили его из засады. Даже если я не представляю, чем можно ввести в бессознательное состояние мужчину подобной комплекции. Возможно, только скатив с горы какой-нибудь огроменный булыжник или обрушив на него бетонную плиту.
  - А ты не могла себе представить, что маленькая девочка должна быть хитрее. - Гретхен хихикнула, прижав ладошку ко рту. - Маленькая слабая девочка подсыпала снотворной травы в питьё жирного бурундука. Правда, пришлось извести на него все запасы тётушки Пеллы, но он свалился, упал прямо мордой в тарелку. - Элис с Гретхен довольные хихикают в унисон. Я чувствую, как кольцо безумства сживается на моей шее. Мне становится тяжело дышать. - Мы подвесили его на самую толстую верёвку, что нашли в обоих мирах.
  - И представляешь, это оказался кожаный поводок моего папочки, которым он бывало то привязывал меня, как провинившуюся собачку, к ножкам кровати, ставил на четвереньки и заставлял хрипло лаять и истерично выть, то стегал по голым частям тела до тех пор, пока ручьи из крови не начинали струиться к его ногам. А теперь его жирная шея болтается в петле. - Рот Элис раскрывается в кровожадном оскале, и я думаю, что сейчас она, в принципе, ничем не отличается от своего дурного папаши. - Раньше я думала, что надо быть паинькой, послушной доброй девочкой, чтобы заслужить счастье, чтобы меня начали любить, не причиняя боли, но теперь я знаю, что быть злобной стервой гораздо приятнее, что убивать и терзать лучше, чем когда мучают тебя. Я больше не хочу, слышишь, не хочу, чтобы мной игрались, чтобы использовали, чтобы хотя бы дотрагивались!
  Голос Элис поднимается до визга. Я понимаю, что она слетела с катушек, свихнулась. Элис, которая покорно терпела боль от двух ампутированных ног, не смогла пережить их волшебное возвращение. Или может быть ... Я оборачиваюсь к Гретхен, к этой пухлощёкой розовокожей кукле с фарфоровыми острыми зубками, как у крохотного, но хищного зверька, я задаюсь вопросом, кто она, откуда появилась, что здесь делает. Я помню, как давным-давно видела её во сне. И в этом сне я была ею. А потом моя мама повесилась. Её повесили. Я ахаю и падаю на колени. Закрываю голову руками, словно надеясь защититься, спрятаться от вернувшихся ко мне воспоминаний, но они всё равно врываются, они бомбардируют мой мозг, как метеориты с огненными хвостами со свистом прорывающие земную атмосферу, и сквозь пепелище нагромождённой лжи и выдумок я возвращаюсь к началу. Или к концу. Разгребаю чёрными от копоти ногтями наслоения всех предыдущих лет, чтобы увидеть, как смеющаяся Гретхен накидывает петлю на шею моей пьяной, ничего не соображающей мамы, как она, хохоча и запрокидывая голову, упирается короткими пухленькими ножками в стену, поднатуживается и с внезапной какой-то невероятной силой, которой обладают все психи, вскидывает дёргающееся тело к потолку.
  - Это была ты! - Выпаливаю я со слезами на глазах и мой дрожащий палец вздымается по направлению к Гретхен. - Это ты убила мою маму! Ты же, да? - Девочки склоняются надо мной. Их лица кажутся мне тёмными масками с вырезанными на них гротескными гримасами. - Но зачем? - Спрашиваю я слабым затихающим голосом. - Зачем?
  - Как зачем? - Странно, но голос звучит в моей голове. Пусто и глухо, как в пустом помещении с бетонными стенами. - Ты же сама об этом попросила. Помнишь?
  Помнишь? Помнишь?!
  - Да. О, да! - Со стоном, с слизью и кровавыми сгустками мокроты выходит изнутри меня признание.
  Да, это была я. Я была Гретхен. Или она была мной. Мы, как попутчики в одной машине, кто-то рулит, кто-то указывает дорогу, а кто-то просто напевает тихонько на заднем сиденье. Мы мчимся сквозь время и пространство без остановок. Мы стоим на месте. Мы застыли, как чёртова каменная глыба в пустоте и черноте холодного одинокого космоса. Моя огромная голова, наполненная голосами, спорами и убийствами. Уродец-гидроцефал, вот я кто.
  - Ууууу, - стонаю я, закрывшись руками, свернувшись в клубок, зажмурив глаза.
  Кто-то из них гладит меня по голове. Я не могу не чувствовать их прикосновения и не слышать их шёпот.
  - Мы все одно целое. Мы все - мир. Ты, я, она, они - все живём внутри одного человека. Там снаружи его называют Элиза, Лизонька, Лиз. Но никто не откликается. Мы не можем ответить, потому что заперты здесь, потому что металлические ставни закрыты на замок, и никто не слышит наших криков. Наверное, она сидит там как истукан, кто знает. Моргает пустыми глазами и разевает беззвучно рот. А может быть лежит, не двигаясь, ничего не видит и не говорит. Только всё ещё дышит. Дышала, по крайней мере, когда я видела её в последний раз.
  - Ты видела её, Элис?! Но как? Когда?
  - О, давно, очень давно. Должно быть ей сейчас уже около тридцати или более того. Ты, когда убила маму, то впала в такое состояние, доктора называли это кататонией, не могла или не хотела двигаться, есть и всё другое, что положено делать живому человеку. Пришлось отвезти тебя сперва в больницу, а потом в психушку, в которой ты и провела всю свою жизнь.
  - И я ни разу не выходила на волю? - Дрожащим голосом спрашиваю, сглатывая слёзы.
  - Я же говорю, ты как растение, как овощ, полутруп, понимаешь? - Элис дотрагивается до моего плеча своей когтистой, как у птички, лапкой. - Мы не хотели тебе говорить, потому что ты самое слабое и неустойчивое существо в нашей команде. А нам нужна твоя помощь.
  Моя помощь? Чем и кому я могла помочь в этом замкнутом мирке, в этой тюрьме, наполненной призраками, созданиями моей собственной фантазии? Да что уж там, с одним из них я сейчас разговариваю. Ооооо, - я закрываюсь, я вся скукоживаюсь, как ёжик, лишённый колючек, но по привычке всё ещё пытающийся воспользоваться привычным орудием защиты. Мне хочется умереть прямо здесь и сейчас. Если бы я могла это сделать одним только желанием, как я размножала и клонировала собственную ложь и заблуждения. Просто взять и исчезнуть. Но нет. Меня трясут, меня будоражат, заставляя выползти наружу и выслушать острую, как только что наточенный нож, правду.
  - Понимаешь, должен быть выход. Он был. Я сама через него несколько раз выходила много лет назад. - Элис мечтательно поднимает глаза к трухлявому потолку, с которого словно в замедленном сне сыплются крупные куски пыли и сена, потревоженные монотонным затихающим раскачиванием трупа. - Но потом появилась вся эта шайка, разбуженная твоей болезнью, мир раскололся на две части, и проход исчез.
  - А где он был? - С замиранием спрашиваю я.
  - Где он был? - Как бы в задумчивости вопрошает Элис. - Он был в тебе. - Я снова вздрагиваю и ощетиниваюсь. - Вернее, ты была им. Ты - это наша дверь, наша кротовая нора, наш глаз, сквозь который мы выглядывали наружу и посредством которого могли общаться с Элизой.
  Но как такое возможно? Ведь я-то ничего не помню. Я ничего не видела и не знала. Может быть я вообще неодушевлённый предмет, наподобие обыкновенной двери, которая только вообразила себя живым человеком, а сама в своей гордости висит на болтающихся петлях и жалобно поскрипывает, когда её туда-сюда открывают то пинком, то осторожно, выглядывая в полголовы, то, как теперь, закрывшись на все замки, забаррикадировавшись мусорными мешками высотой в человеческий рост, такими, что используют для строительных отходов, с острыми выступающими углами металлических обрезков, забетонировав все щели, промазав шпаклёвкой и оклеив пошлыми блёкло-розовыми обоями в мелкий, невыносимо долго повторяющийся цветочек, то раскрывающийся наружу, как неприлично вывернутый наизнанку женский половой орган, то свернувшийся в тугой крохотный бутон. Сейчас я ощущала себя даже меньше, чем никто. Я словно уплывала куда-то в неведомую даль, растворялась сахарной ватой под мелким осенним дождём, а Элис с Гретхен хватали исчезающие липкие кусочки рваных облаков.
  - Не уходи! Мы все погибнем! - Истошно кричали они мне издалека, беспомощно колотя маленькими кулачками по глухой стенке гулкого колодца.
  Но что мне их просьбы, их проблемы и заботы. Что мне их жизнь. Моя жизнь. Всё черно и неприютно, как тоскливое ноябрьское утро, как день рождения моей мамы, которой никогда не исполнится тридцать, потому что они с папой мчат на его мотоцикле сквозь моё детство, по извилистым, запутанным дорогам, приводящим в никуда, каждый раз наполненные ожиданием и надеждой, что за одним из поворотов их ждёт забытая, разрушенная семья, снова единая, целая, второй шанс, возможность исправить ошибки, убить меня раньше, чем я убью её.
  - Если всё так, как вы говорите, то я не хочу больше жить. Я хочу умереть. Уходите. Оставьте меня одну. - Я бросаю один короткий взгляд на потолок, на тот крюк, с которого свисает уже утихомирившееся тело. Возможно, его я тоже выдумала. Возможно, сейчас, прямо на моих глазах оно исчезнет, испарится, как высыхающие чернила, как розыгрыш-обманка, но тогда его место займу я. Сейчас! Скорее! Я нетерпеливо поднимаюсь на ноги и, нервически посмеиваюсь, машу на девочек руками, как гусыня, отгоняющая размашистыми белыми крыльями злых мальчишек. Но Гретхен, сложив руки на груди, не двигается. Её глазки сужаются в узенькие, недобро сверкающие щёлки. Одна ножка в заношенной кожаной босоножке отставлена вперёд. Пышная юбка светло-кремового платья смешно и напористо топорщится, словно старинное жабо на шее важного испанского гранда. Элис же наоборот, как бы послушная моим призывам, отодвигается в тень, к выходу, и я слышу звук отодвигаемого стула. Как раз вовремя, потому что в дверь внезапно начинают слабо барабанить чьи-то маленькие, судя по едва слышным звукам, ручки. Я замираю, словно соображая что-то важное, что-то забытое мною, далёкое, погружённое во мрак под наслоениями прожитых бессмысленных лет. Дверь приоткрывается, впуская внезапно яркое, не по-здешнему тёплое и ласковое солнце. Я вижу заплаканную чумазую мордашку.
  - К-кто тут? - Давясь слезами, спрашивает она. - Это ты?
  В проём вползает трясущийся испуганный Топпи. Его босые ноги до колен испачканы в грязи. Волосы твёрдыми сосульками торчат в разные стороны. Он похож то ли на маленького чертёнка, только что вылезшего из преисподней, то ли на мальчишку-бродяжку из книги Марка Твена или Диккенса.
  - Топпи! - Вскидываюсь я радостно, первым порывом бросаясь обнять его, но потом вспоминаю, кто он, кто я и что мы все здесь делаем. - Топпи, - погрустнев, повторяю я тихо, - Ах, Топпи, ты тоже?
  - Что тоже? - Спрашивает он, удивлённо разглядывая скрывшуюся в тени Элис. Он наклоняется и смотрит куда-то вниз. - Элис! - Вдруг вскрикивает он, словно подстреленная птица. - У тебя ноги?! У тебя есть ноги, посмотри! - Говорит он так, будто они только что, на его глазах волшебным образом выросли из кровавых культей.
  - Я знаю, малыш, - Элис делает шаг вперёд и протягивает к мальчишке руки. - Видишь, как здорово, что со мной всё в порядке. Я хотела тебе сразу же сообщить, но не нашла вас в больнице.
  - Врёшь, - прерываю я её жёстко. - Мы только что оттуда. Мы были в больнице. Ты бы не успела туда вернуться. Вы с Гретхен тут ведь были заняты, да? - Ядовито спрашиваю я, снова попадая в ловушку этого мира. - Ах, всё это так бессмысленно!
  - Топпи, ты должен убедить её, чтобы она нам помогла, - Элис подступает к раскрывшему рот и непонимающе переводящему взгляд с одной девчонки на другую Топпи.
  - Но я не знаю. Что я должен сделать?
  - Посмотри, он даже ни разу не был снаружи, не видел настоящую жизнь, - укоряет меня Элис, словно я маленькое провинившееся дитя, неразумное и непослушное, - бедный ребёнок.
  Элис показательно, с едва уловимой брезгливостью берёт замызганные ладони мальчишки в свои явно недавно вымытые с мылом руки. Когда это она успела так отчиститься и превратиться в ухоженную леди?
  - Что ты подразумеваешь под настоящей жизнью? Психиатрическую лечебницу закрытого типа, палату для особо опасных преступников, спёртый воздух, наполненный вонью свежей мочи и экскрементов, запахом немощности, ароматами горьких бесполезных лекарств, и вереницу усталых врачей с безучастными лицами в засаленных белых халатах, это, да?
  Я представляю всё себе так, словно я была там, словно я всё ещё там, большая дебелая девушка-женщина Элиза. Кто она мне? Я помню себя малышкой, худой, с выпирающими позвонками под белой маечкой, с уродливой большой головой, покрытой едва заметным пухом белёсых волос, с огромными голубыми глазами, в которых плещутся дельфины моей ненависти, готовые в любой момент высунуть зубастые морды и откусить протянутую в дружеском жесте руку до локтя, а то и совсем до плеча, до шеи, перекусить артерию и приникнуть к кровавому фонтану, который один способен утолить их неостывающую жажду, их голод, их страсть.
  Гретхен сзади шепчет мне на ухо. Её мягкие локоны нежно скользят по коже, как две пушистые змеи, ласкающие и отравляющие одновременно.
  - Мы можем её спасти.
  - Кого?
  Я вздрагиваю несколько раз подряд, пока Гретхен не отходит от меня. Она демонстративно поворачивается спиной.
  - Элизу. Мы можем вытащить её из этого ада, правда, Элис?
  - Да, если сможем достаточно убедительно притвориться.
  - Притвориться в чём? - Мне хочется скорее выйти отсюда на солнечный свет, туда, обратно в мой вымышленный мир, пусть снова комната, пусть голод и мучения, пусть истязают, и неродные родители, и придуманные друзья, и ненавидящий меня брат. - А брат?! - Кричу я, затравленно озираясь. - Брата я тоже выдумала?!
  - Ах, брат! - Гретхен с деланым усилием толкает труп за ноги, и он снова начинает раскачиваться, мерзко поскрипывая и вызывая у меня приступы тошноты, такой нестерпимой, что приходится снова сесть на корточки и спрятать глаза и уши в коленях. Сквозь ватный шум я слушаю. - Я не знаю, как тебе это удалось. Честно. Может, Элис скажет.
  Элис что-то неразборчиво шепчет. Входная дверь открывается и захлопывается вновь.
  - Топпи лучше посидеть снаружи. Послушай, я не знаю почему, но ты можешь в этом мире то, чего не могут другие. Ты вызываешь духов. Ты затягиваешь сюда и живых людей, превращая их в таких же, как мы, в созданий, связанных по рукам и ногам твоей волей, твоими страхами и подспудными желаниями. Только иногда, путём невероятных ухищрений и лжи, нам удаётся сделать что-то, неподвластное твоей извращённой фантазии.
  - Что-то типа этого? - Я язвительно указываю пальцем на висельника.
  - Ты расплодила слишком много чудовищ. Нам приходится что-то с этим делать.
  Я в упор смотрю в глаза Элис. Они сверкают мне из темноты с вызывающей наглостью.
  - Ты хочешь сказать, что это я придумала и оживила твоего сумасшедшего папашу-мясника? Ха! Ха-ха! - Квакая, пытаюсь я изобразить легкомысленный смех.
  - Да. И его. И всех остальных.
  - И... и вас тоже?
  - И нас тоже. Всех.
  Нет, ну это уже какая-то несуразица, какой-то бедлам, распустившееся хищным цветком безумие во всей его красе и неприглядности. Я не желаю, я не буду участвовать в этой оргии каннибалов. Вот сейчас прям встану и уйду. Я делаю несколько нерешительных шагов, пробуя, будет ли мне кто-нибудь из них помехой. Но Элис не двигается.
  - Я тебе говорила, что ничего не получится. - Презрительно бросает из угла Гретхен. - Мы уже столько лет с ней мучаемся. У нас нет другого выхода, как совершить самоубийство или продолжать жить в этом аду.
  - Да что ты знаешь об аде? - Вдруг кричит истерично Элис, сжимая кулаки и не глядя на меня. - Ты живёшь в этой своей парниковой деревеньке, не ведая боли и страха. А я каждый день, каждый миг в ожидании, что ещё придёт в голову этому монстру! - Ну, да, вы понимаете, кого она тут обзывает монстром. - Изнасилования, пытки, убийства, инцест, смерть мамы, голод, и вот она якобы спасает меня, устраивая побег, а я изображаю всемирную благодарность, когда она позволяет отрасти моим ногам, будто это не она вовсе до того отрубила их.
  - Я?! Я?! Да ты совсем рехнулась! Ты же сама мне рассказывала... Я же нашла тебя в фургоне ...
  - Ну, да, нашла. - Элис распахивает передо мной дверь. - Давай, иди! Вали отсюда! Слышишь?!
  И да, конечно, теперь я не могу уйти. После подобных обвинений. Они тут совсем все что ли чокнулись?! Я возвращаюсь обратно, натыкаюсь на усмехающуюся круглолицую Гретхен, резко разворачиваюсь и вижу, что Элис уже стоит в проёме, скрестив руки на груди, в упор рассматривая меня своими блестящими, как у кошки, в темноте глазами.
  - Ладно, - говорю я озлобленно и останавливаюсь ровно посередине, повернувшись спиной к трупу, чтобы не раздражаться ещё больше его мельтешением и едва слышным поскрипыванием. - Что я должна делать? Давайте, говорите!
  В наступившей тишине слышно, как облегчённо вздохнула Элис и хмыкнула Гретхен.
  - Пойдём отсюда, - Элис подходит и, как ни в чём не бывало, берёт меня за руку. - Мне до чёртиков надоело стоять тут в этой темени и слушать, как мой папаша натирает себе шею верёвкой.
  Снаружи светит яркое солнце и пахнет скошенной сухой травой. Небольшой ветерок шевелит головки крохотных желтеньких цветков возле моих ног. Как случилось, что в этой дыре вдруг стало так красиво и хорошо? Не иначе, произошло какое-то чудо расчудесное, пришёл старый волшебник и наколдовал нам тропический рай и добро в каждый дом. Я вяло бурчу себе под нос замшелые проклятия. Мне не хочется слушать то, что я сейчас услышу, но рука крепко сжимает мою вспотевшую ладонь. К нам подбегает Топпи. Он обнимает меня за голые ноги. Господи, когда это он успел стать таким маленьким! Прямо как карлик или лилипут в стране Гулливеров. Я спрашиваю его:
  - Топпи, когда ты кушал в последний раз? Тебе надо есть побольше, а то совсем исчезнешь.
  Я глажу его по жесткой топорщащейся макушке. Мы, не спеша, пересекаем поляну и входим в лес. Голые острые ветви покрылись мягкой новорожденной листвой, которая изумрудно переливается и стыдливо трепещет, роняя на землю разноцветных шустрых зайчиков. Я вдыхаю в себя как можно глубже аромат свежести и свободы, словно много лет сидела в маленькой душной каморке без окон и солнечного света, в тюрьме для особо опасных преступников, в карцере с холодными стенами и полом, прикованная тяжёлыми железными цепями, с кандалами на ногах, ела пустую похлёбку из картофельных очистков и луковой шелухи, мои зубы раскрошились, кожа потрескалась и ссохлась, на голову опустили серое непрозрачное покрывало, сквозь которое видно лишь движущиеся тени и приглушённое бормотание. Я остановилась и подняла лицо вверх, как кошка, почуявшая весну. Рассеянные лучи щекотно ласкали мою кожу. Хотелось уйти от всех, сбежать, остаться в одиночестве, чтобы никто не мешал наслаждаться внезапно заново открытым миром света и тепла. Но они здесь. Они цепляются за меня, как умирающие за руки продолжающих жить, полнокровных, радостных, таких осязаемых родственников, с жалостью и отстранённостью уходящих всё дальше и глубже в искрящийся мир, в настоящее и будущее, оставляя вас заживо гнить в трупной яме под названием прошлое. И я опускаюсь, я останавливаю ускоряющийся бег собственного сердца и покорно смиряюсь перед своими мучителями. Я раскрываюсь к ним навстречу и впускаю в себя. Они тотчас же входят, не стесняясь и не удивляясь, как в дом старого знакомого, перед которым не надо вежливо извиняться за грязную обувь и отсутствие манер, за неприкрытое нахальство отпрысков, шарящих без разрешения по шкафам и нарочито громко хлопающих дверцей холодильника, за громкую речь, отзывающуюся эхом от стены к стене и жонглирующую словами ловко и бессмысленно, как фокусник, вытаскивающий за уши живого красноглазого крольчонка или букет усохших искусственных цветов. Они рассаживаются по углам, как пассажиры в общественном транспорте, занимающие места перед долгой поездкой согласно приобретённым билетом. А я даже не водитель, я не кондуктор и не проводник. Я груда железа. Я автобус, поезд, реактивный самолёт. Я со скрежетом закрываю заржавевшие двери, и мы отправляемся в путь. Вслепую, сквозь шторм, сквозь грозовые тучи, подпрыгивая на ухабах и, в принципе-то, не разбирая дороги не ведая, куда их заведёт предпринятое путешествие. Я слышу, как визжит от страха маленький Топпи, как Гретхен посылает проклятия во все стороны, а Элис пытается что-то сказать мне, но я не разбираю смысла в грохоте и круговерти своих мыслей и страхов. Мы летим, кувыркаясь, сквозь электрические помехи, потрескивающие в волосах и тонкими, но острыми, стрелами пронизывающие барабанные перепонки навылет, сквозь эфирные вихри, засасывающие кожу словно пылесос тонкую ткань, перепрыгиваем невысокие преграды из человеческих тел, тянущих к нам свои длинные иссиня-чёрные руки с облезлыми ногтями и торчащими наружу костями, тараним и пробиваем кирпично-бетонно-металлические стены, сотрясаясь и деформируясь, как космонавт, испытывающий чудовищные перегрузки. Чудесно, думаю я. Теперь они отстанут от меня, перестанут мечтать об этой своей гипотетической свободе. Сейчас они наконец осознают, как, в общем-то, были счастливы в моём придуманном мирке, как тихо, спокойно и безболезненно они проживали в моих фантазиях, качаясь в уютной паучьей колыбели снов и кошмаров. Всё сумасшествие и бессмысленность их затеи должно вылезти наружу вместе с внутренностями, выворачивающимися наизнанку в этом абсурдном путешествии. Куда мы несёмся и что нас ждёт в конце пути? Тупик, об который мы непременно разобьём голову, но не до смерти, сильно, до крови, до расплющенных мозгов, до слюней, стекающих из уголков рта, до пустоты в тумане мыслей и чувств, чтобы глупая ухмылка расползлась на половину лица, чтобы постоянное изумление в закрытых вечной поволокой мутно-голубых, как жирный мясной бульон, глазах, чтобы настоящее я, то я, которое было, которое помнило последний сознательный миг, последнее прикосновение, последнее движение, взрыв и пустота, оказалось в каменном мешке, замурованном в башне из цельнометаллической оболочки, и кричи, беснуйся, всё без толку, идеальное одиночество и бесконечная скука без возможности убить себя. Моё трясущееся и разламывающееся на части я со скоростью гиперскачка через вселенные внезапно впрыгивает, сливается, перемешивается с чем-то безвестным, чем-то, не имеющим собственной души и сознания, но обладающим телесной субстанцией, мясом, жиром, костями, опутанными многокилометровыми артериями, всем, что оказывается сорванным с меня начисто, не до оголённых нервных окончаний, искрящихся и сыплющих огненными искрами в разные стороны, не до разбившихся на стайки и парочки клеток, мечущихся в поисках соединительной ткани, не до оборванных нейросвязей, пучками разбросанных в безвоздушном пространстве первобытного существования, а до полного и абсолютного ничего, той пустоты, к которой невозможно прикоснуться, которую невозможно разглядеть даже под самым сильным микроскопом, потому что мысли, чувства, разум, душа, память рождаются и умирают в иных мирах, не соприкасающихся с миром материи. И тогда всё оказывается на своих местах, как чрезвычайно сложный пазл, деталь конструктора, идеальная половина, с щелчком вставшая в именно для неё предназначенные пазы. Мои заспанные глаза со слипшимися от долгого бездействия ресницами медленно открываются, моргают, стряхивая пыль и слезами смывая засохший гной. Со скрипом поднимаются скованные тяжестью земного тяготения руки. Суставы хрустят и скрежещут. Я робот, занесённый песком на многие тысячелетия в египетской пустыне. Я монстр, восстающий из недр, разевающий пасть, полную острых металлических зубов, клацающих друг о друга в предвкушении кровавой жатвы. Я засохшее растение с мощным необхватным стволом, с сучьями, тянущими свои ветви на многие километры в стороны, увешанные ржаво-коричневыми иглами. Я умерла, но я восстала. Элиза проснулась.
  - Не толкайся! - Возмущённо шепчет мне прямо в ухо громким голосом Гретхен. - Дай, я тоже хочу поуправлять.
  Что-то как будто отталкивает меня в сторону, но я упираюсь, подавляю своей волей и чувствую, что сильнее этой белобрысой девчонки, что могу указывать, могу властвовать, не прибегая к помощи и защите воображаемых персонажей и ситуаций, я могу рулить туда, куда мне хочется, на море, к песчаным пляжам, к киоску с мороженым, к вафельным трубочкам, к солнцу, ласкающему мою взъерошенную ... лысину. Лысину? Пальцы со сморщенной на кончиках кожей, словно после долгого купания в холодной воде, пробегают по шелушащейся, покрытой редким пухом, поверхности. В ужасе отдёргиваю непослушные руки и кладу их на колени, спрятанные под грубой тканью больничного халата. Элис внутри меня язвит:
  - А ты что думала? Да, она совсем не красотка. И даже если когда-нибудь выйдет отсюда, то скорей будет привлекать толпы глумливых мальчишек, чем плотоядные взоры мужчин любого возраста. Благо, если удастся спрятать это её уродство, чтобы не вызывать излишнего внимания. О большем я и не мечтаю.
  А ты и не мечтай - думаю я. Нечего тебе тут мечтать. Скоро ты вообще исчезнешь, растворишься, как снег под яркими лучами весеннего солнца, с шипением улетучишься. И ты, и Гретхен, и все остальные кошмары из моего сна. Я выйду. Я должна выйти. Но как? Пока что мне нужна их помощь. И я заискиваю. Я как бы советуюсь с ними, бормоча себе под нос:
  - Что же нам делать дальше? Как вытащить её из этого заведения? Кто-нибудь знает?
  И слышу двойное сопение по обеим сторонам своего лица, влажное и горячее, как воздух тропических островов, на которых я никогда не бывала. Но ведь всё возможно, да? Теперь я на правильном пути, оставив позади толпы кровожадных детоубийц и насильников-педофилов, справившись, обведя их всех вокруг пальца, захлопнув дверь буквально у них под носом, и пусть они кружат там в бессильной злобе, лишённые пищи, воздуха, света, достойные собачьей смерти в собственных испражнениях и блевоте. Мерзкие мурашки щекочут мою вспотевшую спину, а улыбка растягивается, как клоунский оскал.
  - Мы их обманем. Это будет легко сделать после стольких лет, проведённых взаперти в состоянии полной умственной и мышечной атрофии. - Говорит Элис, и я полагаюсь на её хитрость и изворотливость в вопросе человеческих взаимоотношений. - Для начала мы должны успокоиться и показать, что не опасны. Быть послушной, но не совсем, дурочкой. Навроде она маленькая девочка, позабывшая обо всём случившемся. Расплачемся, позовём маму. Потом успокоимся, попросим книжечки там разные, учебники, поучимся маленько, отдохнём от твоих пыточных камер, - я ёжусь, пряча мрачно-самодовольный взгляд, - приведём себя в порядок, может, и волосы отрастим, она ведь их сама все повыдёргивала, ты знала?
  А откуда мне знать? Я же типа самая тупая из всей троицы, самая тормознутая, болезная, психованная. Куда уж мне. А так и тянет мерзко хихикнуть себе в кулачок. Может я и действительно сумасшедшая? Да что мне в том. Какая разница, главное не терять управления, не выпускать из рук рычагов власти, хоть я и знать не знаю и не ведаю, где они находятся и как выглядят. Почему Гретхен просто не даст мне в лицо своим крепким крестьянским кулаком, а Элис не отпихнёт с презрением в сторону? Почему они лебезят и пресмыкаются передо мной, вьются, как ужихи в течке, эти маленькие, шизанутые бабёнки, полные собственных планов и уверенности в их исполнении? Я им ничем не обязана, это скорей они передо мной в неоплатном долгу, пусть хоть дни напролёт заливаются соловьями о том адском концлагере, что будто бы я выстроила в фантазиях и поселила их туда. Уж если кто и подвергался больше всех насилию, то это я сама, пока Гретхен наслаждалась солнышком и каталась в травке, как жирный лоснящийся угорь. А Элис ... У неё хотя бы были родные родители, пусть не подарок, да, я не спорю, но папочке то ему лучше знать, что для дочки пойдёт на пользу, наверное, выкобенивалась, вот и довела его до белой горячки, а потом ещё сама же и убила.
  Пока я мысленно ругалась и оправдывалась, Элис умудрилась каким-то образом оттеснить меня и вовсю управляла телом Элизы, которая, как пьяная, шаталась во все стороны, безуспешно пытаясь напрячь расслабленные мускулы, нелепо размахивала руками и вскидывала ноги, как излишне усердная танцовщица в Мулен руж. Я хохотнула, глядя на этот цирк. Ну, чего они хотят от этого полуразложившегося трупа. Она никогда не сможет выйти отсюда и уж тем более зажить нормальной или хотя бы имитацией нормальной жизни. Её удел - это долгая деградация в четырёх стенах, полная скуки и унижений. Хотя, скучают ли сумасшедшие, я не знаю. Может быть им всегда весело в своём воображаемом мире, или всегда страшно, как в непрекращающемся кошмаре. Без разницы.
  - Эй, - прикрикнула я на Элис, долбанувшую мою куриную сморщенную голову об стену так, что от покрытия с гулким свистом отлетел кусок штукатурки. Но Элиза даже не приоткрыла свои заплывшие сонные веки. - Давай там поосторожнее со мной.
  - С тобой? - Хохотнула Гретхен. - С нами!
  Я промолчала. Мне сейчас не до споров с ними. Конечно, всегда можно вернуться в наше логово и предаться простым наслаждениям, от которых чувствуешь себя такой живой, но я решила всё же попробовать что-то новенькое, попробовать вдохнуть силы в эту заржавевшую изломанную машину, в которую превратилась моя оболочка, долгое время лишённая души. Душа - это, конечно же, я. Остальные - паразиты, порождения тёмной фантазии, ненужные, лишние, они отпадут, как только я крепко усядусь в седло и возьму бразды правления в свои руки. А пока пусть надсмехаются и корчат из себя человеков с собственной волей, пусть развлекаются напоследок, перед тем, как пожухнуть и отвалиться, как клещ, смазанный вазелином и задыхающийся в своём безвоздушном коконе. Хватит, попили моей кровушки!
  Мы неустанно трудимся, мы долго спим, хорошо кушаем, постоянно препираемся и производим фурор вселенского масштаба в маленькой заштатной психбольнице, расположенной на отшибе провинциального пыльного городка. К нам приходят побеседовать приезжие важные светила, от которых приятно пахнет дорогим одеколоном, у них лоснящиеся довольные лица, элегантные костюмы под белоснежными накрахмаленными халатами и мягкие руки с ухоженными, аккуратно подстриженными ногтями матовым кружочком. Мне неудержимо хочется то прижать эти сдобные, как только что испечённые булки, ладони к своим губам, то возложить их на шершавую от отрастающего ёжика голову, но Элис постоянно шикает на меня и одёргивает, иначе бы я точно прокололась, сделала бы что-нибудь, что снова вернуло нас на стезю сумасшествия, отторгающего от себя влажных почитателей нежных светлоглазых, выздоравливающих дев, находящихся в процессе лёгкого придурковатого безумия.
  - Да она просто большой ребёнок! Чудо, как она моментально поддаётся обучению! Такая милая и сообразительная, я дал ей конфетку, так она попросила разрешения поцеловать меня в щёчку, представляете! - Восклицали бородатые и гладковыбритые, лысые и мохнатые, тощие и с брюшком.
  Сухопарые тётки с находящимися в непрестанном движении лопатками носились с блокнотами, как трудолюбивые пчёлы, собирающие мёд со сладкозвучных колокольчиков, с пышных георгинов и волнующе сладких тяжеловесных роз. Переваливающиеся утки-медсёстры только разевали влажно поблёскивающие пухлощёкие пасти и скребли шелушащиеся затылки, извлекая горстями коросту и посыпая ею пол в моей комнатке, набитой возбуждённо гогочущей толпой. Даже ночью, во тьме черепной коробки не было мне покоя. Всё шуршало, стонало ухало, словно невидимое воинство ломилось в готовые рухнуть под напором вражеских сил ворота. Я вздрагивала, как пёс после неудачной охоты, я дрыгала ногами, пиналась, бешено вращала глазными яблоками под неплотно прикрытыми веками. Элис с Гретхен пугливо жались друг к другу и отрывисто шептались. Однажды мне даже удалось разобрать несколько фраз: "они придут" и "что мы будем делать". Я, конечно, понимала про кого это они рассказывают пугливые сказки мрачными скрежещущими ночами, чьи страшные хари мерещились им в кошмарах, чьи руки нежно брали за глотку мёртвой хваткой и выворачивали наизнанку, как мокрую простыню, но что мне дела до каких-то там карликовых маньяков из прошлой жизни, они меркли, они истирались из моей памяти, как дешёвые переводные картинки, а я галопом скакала вперёд, как мощный двигатель на атомном ходу в сравнении с издыхающей мосластой клячей. Мои глаза загорались нездоровым блеском, когда я смотрела на бесстыдно распахнутую дверь, ведущую в иные миры, в один мир, в тот, в котором я почти и не успела пожить, в тот, что манил обманчиво-чистым и таким доверчиво раскрытым детством, что пах тёплым крошащимся печеньем и стаканом густого пузырящегося молока, и железистый привкус крови во рту от прикушенного языка. Ах, папа, мама умерла, мамы больше нет, хочешь, я буду вместо неё, хочешь, я стану твоей женой, я буду лучше, я буду добрее и покорнее, тебе не нужно будет больше столько пить, чтобы не плакать, пойдём со мной, пойдём же! Этот ужас в его глазах. И боль. И печаль. И тоска. И отчаяние. Это же всё не мне. Как удар пощёчины. Хлёсткий. Короткий. Как полоснуть очень острым ножом и смотреть на медленно раскрывающуюся рану, клоунский рот, залитый томатным соком, хохочущий, изрыгающийся прямо в меня. Откуда ты набралась всех этих гадостей?! Ты же совсем малютка, ты же крохотный бутончик, бесхитростный ангелочек, невинный агнец. Кто был этим таинственным совратителем? Я сжимаю голову стальными обручами рук. Я тру её. Я трясу её. Может быть вдруг выпадет недостающий элемент, как затерявшаяся в коробке с разным барахлом та самая гайка, что соединит поломанную ножку стула, что вернёт на место, в строй, колченогого инвалида, уныло притулившегося в тёмном углу и с раздражением и ненавистью взирающего на своих четвероногих более счастливых собратьев. Вот я уже поднимаюсь с четверенек, встаю на колени, на локти, на ладони, на пятки, распрямляюсь, поднимаю подбородок ввысь, гордо заостряя свой крестьянский профиль, похожий на выпуклый, испещрённый рытвинами и глазками, испачканный в засохшей глине, картофельный плод. Я тянусь безобразным блёкло-зеленоватым ростком вверх, к солнцу, к людям, к жизни, прочь из подземного царства, сбежать прямо сейчас, не дожидаясь оправдательного вердикта врачей, не затаиваясь в таком нестерпимо томительном ожидании в компании соратников-врагов, не вздрагивая от наплыва команд и приказов, издающихся моим мозгом, но произносимых чужими ртами, визжащих, въедающихся в мой мозг то ли электрической пилой, то ли дрелью, скользящей насквозь гладко отполированной кости, наружу, в свет, яркий, ослепительный, но не жалящий, взрывающийся внутри головы сверхновой вспышкой и раскрывающейся, как чудовищной величины и красоты цветок, он обжигает, он сжигает, он выжигает вредных насекомых до стерильной чистоты, до треска, до лопанья скукоживающегося на открытом огне хитинового панциря, и это чувство, когда ты остаёшься совсем один, когда затихают голоса и бесконечный поток дребезжащих мыслей, идей, советов, критики, всё останавливается, всё замолкает, наполняя меня чистым восторгом, замирающем на высокой ноте, уходящим вдаль, в никуда, замирающем, тающем - уииииииииииииии.
  Когда я на удивление быстро и незаметно выбралась в больничный сад, а затем, сквозь неплотно прикрытую калитку чёрного хода, на улицу, тёплая летняя ночь накрыла меня своим затхлым душным одеялом и повела прочь от, сковывавших некогда моё бездушное тело, стен, через густую аллею растрёпанных берёз и влажно поблёскивающих в лунном свете узорчатых папоротников, льнущих к моим голым ногам, как бездомные плешивые кошки. Где-то вдалеке зашумел поезд, как налетевший порыв ветра, вздымающий в бешеном рукоплескании листья деревьев. Я вздрогнула и замерла, пока тишина вновь не опустила своё стальное забрало на мою голову, в которой царило подозрительное молчание, заставляющее меня ускорять шаг и пугливо поёживаться. Пусть. Они ничего мне не смогут сделать.
  - Ну, и куда ты теперь пойдёшь? - Спросила я саму себя, не привычная к отсутствию собеседника. - Неужели у тебя есть план?
  Нет, конечно. И да, естественно. Я пойду туда, где всё началось. Я пойду домой.
  - Зачем? Что ты там рассчитываешь найти? Там нет никого. Никого, кого бы ты знала.
  А брат? А отец? Почему они не навещали меня? В моей памяти их снова двое, они восстали из трухи, как два стройных мощных дерева, повёрнутые временем вспять, как видеокартинка, пущенная задом наперёд, от разрушения к рождению, от конца к началу, пуля, вернувшаяся в дуло пистолета, курица, свернувшаяся в растрескавшуюся яичную скорлупу, мои ожившие мертвецы, отчищенные от кладбищенской жирной черной земли, с зажившими ранами и струпьями, чистенькие, здоровые, с натянутыми до предела улыбками на красивых мужественных лицах. Их образы реконструируются в моём воображении, принимая всё более чёткий и сформировавшийся вид, как сгустившаяся из воздуха материя. Я вижу их совсем близко, словно в подзорную трубу или бинокль: две бредущие плечо о плечо фигурки, о чём-то дружелюбно беседующие друг с другом, их головы равномерно покачиваются в такт слегка подпрыгивающим шагам.
  Я упрямо впечатывала негнущиеся ноги в невидимое месиво зелени. Я знала по звуку, по свисту шин редко проезжающих автомобилей, что впереди дорога, которая, словно река, выведет меня туда, куда нужно. Я просто сяду в лодку и поплыву по течению, по пути посещая деревни аборигенов и расспрашивая их о мужчине и мальчике, что кружили здесь когда-то по окрестностям на своём ревущем красном мотоцикле в поисках потерявшейся маленькой девочки, которую утащили дикие звери, которая совсем одна, она плачет и зовёт маму ... Нет, она не плачет, она зовёт папу. Она кусает руки своих похитителей, она верещит и воет так, что ей туго связывают её маленькие ручки и вкалывают лошадиную дозу транквилизаторов, они хотят её сломать, уничтожить, превратить в послушный овощ. Но даже через много-много лет она жива, та смелая и одинокая девочка в поисках своего папы. Слёзы душат меня изнутри и комом встают поперёк горла. Но я не могу изрыгнуть их. Их слишком много. Целый водопад. Озеро. Океан из спутавшихся водорослевых волос, из дохлых раздувшихся рыбок, из горстей гладких отполированных камней, из песка и солёной воды. Он забился мусором, как канализация трёхдневным трупом, издающим непереносимую сладковатую вонь и испускающим ядовитые газы, словно недоеденное испортившееся блюдо, оставшееся в запертой квартире на несколько жарких летних недель. Сейчас я снова выйду на дорогу и снова сяду в чужой автомобиль, большой грузовик, возможно, это перевозчик мяса, в фургоне которого висят разделанные туши свиней, и последние капли крови капают на проржавевшее дно кап-кап-кап, а я не девочка уже в полупрозрачном платьице и тощими коленками, я не там, я вырвалась наружу, я не хочу верить, что всё повторяется, я буду жить с зажмуренными глазами, внутри которых яркий слепящий свет, он выжигает, он палит, жжётся, ай-ай, раскрываюсь и бегу быстрей, словно вслед за мной мчится стая голодных волков, они подвывают и скалят острые жёлтые зубы, они щёлкают ими, почти касаясь моих лодыжек, так, что вспененная слюна стекает горячими струйками по коже, или нет, неужели я снова описалась, кто теперь впустит меня в свой салон с мягкими удобными сиденьями, в которых так легко, так просто утонуть, скрыться, завернувшись в пропылённую драную обивки. Я останавливаюсь, чтобы подтереться холодным мохристым лопухом, его мохнатая мякоть растирается между ногами в зеленоватую слизь, но пусть лучше так, чем противная липкая моча, засыхающая коркой на внутренней поверхности бёдер и ниже, туда, где пролегают синеватые дорожки выпуклых вен, где стоят дыбом неровные ряды мягких седоватых волос. О, теперь нет у меня больше уязвимого очарования детства и привлекательной сочности юности, теперь я должна буду справляться при помощи хитрости и жестокости, залечь, запрятаться, словно старая лиса, загнанная гончими в нору, спрятанную в корнях огромного дерева. Я, тяжело дыша и покашливая, взбираюсь из оврага на обочину пустынной, пахнущей остывающим асфальтом и немного горелой резиной, дороги. Так легко сейчас было бы просто опуститься навзничь на твёрдую пупырчатую поверхность и, прислонившись к ней мокрой щекой, дождаться хоть встречного, хоть попутного автомобиля, который изломает, изотрёт, перемелет твоё тело в прах, вдавит, смешает с пылью и камнями, так, что останется отброшенная в сторону, как ветхая тряпка для протирки грязных фар, шкурка, истёршийся кусок человеческой кожи, пустая обёртка с раздавленными, размазанными пятнами шоколада и сливочной начинки внутри. Я отхожу на пару шагов подальше от трассы. Нерешительно поднимаю руку раз-другой. Она безвольно, дрожа, как поджилки у трусливой девицы перед кабинетом директора, падает вниз. Машин всё равно нет. Ни одной. Слышно, как истошно квакают одинокие жабы в небольшом болоте, спрятанном в густой пожухлой траве, издающей шуршание, шорохи и стоны, как будто там скрывалась целая техногенная цивилизация лилипутов со своей бурной и многообразной жизнью, с расширяющейся вселенной и гаснущими солнцами, с землетрясениями, войнами, убийствами и семейными драмами. Возле моего лица, скачкообразно кружа и виляя, тонко гудят несколько невидимых насекомых, то вонзающих в меня свои остро наточенные жала, то милосердно вынимая, чтобы тут же уколоть в новое место. Потом снова тишина и зарождающийся где-то вдалеке рокот прибоя, словно там накатывает огромная волна цунами, готовая обрушится на спокойно спящие, ничего не подозревающие соломенные хижины островных обитателей, словно тут же, в это же мгновение я окажусь барахтающейся в бурлящей, ярящейся, пенящейся воде, но проходит несколько минут, пока на горизонте появляется светящаяся точка, неспешно разрастающаяся, разделяющаяся на два, разбрасывающих горящие искры, глаза. И я, изнемогшая от напряжённого ожидания, забыв застенчивость, кидаюсь прямо под колёса, размахивая не только руками, но и волосами, лицом, всем телом, заплетаясь на хрустких неокрепших ногах, изрыгая просьбы и угрозы, непонятное существо, возникшее из темноты, смешное и немного страшное, смесь достаточная для того, чтобы возбудить резкое желание прикончить меня прямо сейчас, проехавшись тяжёлым рычащим автомобилем напрямик, зажмурившись и повизгивая от удовольствия, не замедляясь, не останавливаясь, промчаться дальше, вперёд, не оглядываясь, только маленький жужжащий моторчик весело подскакивает внутри живота, ударяясь о стенки, отскакивая, взбрыкивая, как молодой, длинноногий телёнок с дурашливым и глупым выражением на залихватски запрокинутой морде. Но нет, машина внезапно, со скрипом тормозит так, что её заносит на встречную полосу и разворачивает боком, из которого с силой вырывается дверца, и чья-то бледная рука мельтешит в чёрной ночной синеве, приглашая меня внутрь.
  - Беги! - Со звоном ударяет меня визгливый голос Элис. - Ну, что же ты, не видишь?! Всё то же самое и здесь.
  - Что? - Весело хихикаю я и, несмотря на вопли вылезших наружу отовсюду моих невольных собеседников и сокамерников, моих узников, ненавидящих меня люто и нуждающихся во мне всемерно, бегу, шлёпая босыми ногами по асфальту, врываюсь в распахнутый бархатистый лаз, кувыркаюсь, падая на чьё-то смешливое тело, подвывающее мне в тон, заходящееся, словно от неистовой щекотки, ласково пошлёпывающее меня по спине и выдыхающее пары сладковато-травянистого дыма. - Что?! - Снова выкрикиваю я сквозь гам и шум, барабанящий в моей голове, как капли града по железному настилу.
  Машина взрёвывает и снова устремляется вперёд, назад, куда-то в никуда, туда, куда надо. Меня нежно, но крепко, прижимает к спинке влажно пушистого сиденья, и руки, вездесущие, шарящие, такие прохладно-мокрые, пробегают по всему моему телу, словно по музыкальному инструменту, несколько раз туда и обратно, почти неощутимые, невесомые и безликие, я слышу только чьё-то захлёбывающееся прерывистое дыхание рядом и неразборчивое бормотание водителя, возвышающегося тёмной громадиной спереди. Но эти только кажущиеся тишина и спокойствие снаружи взрываются сплошным ором внутри моей головы, внутри черепной коробки, до краёв забитой галдящим воинствующим народцем, лезущим без разбору друг на друга, и снизу, и сверху, наслаивающимся, как подтаявшее сливочное масло на горячий тост, как паштет, выдавленный из тюбика, их всё больше, они прибывают: тут мой синюшный агрессивный папаша, разглаголивающий о чём-то среди толпы таких же единомышленников, с замиранием внимающим его изрыгающе-плюющейся вдохновенной речи, его слоноподобная жена, крепко держащая за шкирку моего беспомощно дрыгающегося в судорогах братца; тут жмутся в углу друг к другу мой настоящий брат с притихшем младенцем в руках, с учительницей, трясущейся в пароксизме суеверного страха от столь близкого соседства со своими насильниками, вопящими, словно дикие обезьяны в джунглях, улюлюкающие после каждого слова своего кумира - моего папаши; тут сошедшая с ума тётка-повариха, обнажившая распирающие от жира части своего грязновато-жёлтого тела, и Топпи, плачущий Топпи пытается схватить её за безвольно повисшие руки; тут, конечно же, гордая Элис, стоящая посреди буйного моря в одиночестве, презрительно и отсутствующе оглядывая проплывающий шлак из человеческого мусора; тут Гретхен с родителями, в ужасе и смятении взирающими на кавардак, засасывающий их, лишивший вечного солнца, бревенчатого домика, утопающего в зелени и недопечённого, остывающего на похолодевшей плите ароматного яблочного пирога, посыпанного шоколадной крошкой и корицей; и он, всё такой же прекрасно-спокойный, далёкий, властный, укоризненно взирающий мне пристальным взором прямо в душу, мой Целитель, мой спаситель, от которого я сбежала, как грешница из рая, иллюзорная мечта, галлюцинация, растворившаяся бы от прикосновения материального мира, я хочу крикнуть ему, что всё равно бы ничего не вышло, что не я виновата в этом сумасшествии, что, может быть, когда-нибудь, в ином измерении, в другом времени, мой рот открывается, но не издаёт ни звука, он пуст, он нем, опечатан, как место преступление, я разеваю пасть, я скалюсь, я пытаюсь закричать, но крик замирает перед непробиваемой преградой, вставшей между мной и тем миром, из которого я совсем недавно вырвалась. О боже, неужели я больше никогда не смогу вернуться, не смогу поговорить с Элис, утешить Топпи, взять за руку Целителя?! Сперва в страхе представляю я, но потом рот захлопывается, как сработавшая мышеловка, и на лице расплывается довольная улыбка. Они все там, заперты наглухо, как сельди в бочке, и нет больше меня, которая воображала, которая выдумала им всё, от зелёной травы под ногами до тарелки с кашей на столе, той, которую они обвинили во всех смертных грехах, во всех несчастьях, случившихся с ними по их собственной вине, начиная от недержания и заканчивая насилием в семьях, обозвали страшным зверем и изгнали вон, прочь, в больное, измученное, начисто лишённое воли и интеллекта, создание, которое много лет безучастно лежало на койке в собственных испражнениях, вперив стеклянный взгляд в потолок, единственным украшением которого были редкие чрезвычайно жирные, лоснящиеся, блестящие черные мухи. Но я смогла восстать, как брошенный на волю случая, изнемогающий под тяжестью неизлечимых заболеваний и уродств, ребёнок, сирота, оставленный в больнице и напуганной, испытывающей сожаление и отвращение, матерью, и озлобившимися истеричными санитарками, которого годами никто не замечал, предоставляя времени и отсутствию заботы самим решить судьбу отверженного создания, которое вдруг однажды, тихим летним утром, когда занавески лениво покачиваются от лёгкого ветерка, а воздух полон заливистыми трелями и нежным щебетанием, исчезло прямиком из своей кровати так же бесшумно, как лежало там все эти тоскливые беспросветные годы. Да, я ушла. Я в пути. Я всегда в пути. Пассажирка рядом со мной с любопытством заглядывает мне в лицо, как птичка, сидящая на проводах и вертящая свою маленькую гладкую головку из стороны в сторону и часто-часто моргая стеклянными чёрными глазками.
  - Квик-квик, - кажется, сказала она мне.
  - Что? - Луплюсь я на неё своими водянисто-розовыми глазами, влажными и воспалёнными, как у наркомана после особенно глубокой затяжки.
  - Ты кто? - Хохочет та вновь. - Ты ведь из психушки сбежала, да?
  Пока я стараюсь подобрать более внятное объяснение своего нахождения в этом отдалённом от больших городов месте в одном больничном халате, Птичка тыкает в меня своим тонким почти прозрачным пальчиком и взрывается, как газированный напиток пузырьками, кувыркающимся градом мелких камешков-слов.
  - Да ты не боись, я сама ведь оттуда же. Представь, да?! Вот Семко меня выкрал. Приехал, прыгай, говорит, помчим проветримся. Ха-ха, дурило такой. Я психичка. Истеричка. На таблах сижу. На транках. Иначе вот, разносит меня. Но Семко нравится. Он меня хомячком зовёт. Да-да. Весёлый у меня. Ещё какой! - Мощные плечи Семко кивают нам спереди в знак одобрения. - А ты чего? В деперессе, по тебе вижу. Эт мы, получается, как две, как их там, а? Как чёрное и белое. Как две стороны монетки. Как хороший и злой полицейский. Ты плачешь, а я улыбаюсь. - И Птичка снова залилась, дрыгая ножками в полусоскочивших тапочках с меховой опушкой.
  Я молча с удивлением взирала на балаган, устроенный всего лишь одной тощей до невозможности эпилептичкой с незакрывающимся тонким, жирно намазанным ярко алой помадой, ртом. Она явно слишком рано покинула стены этого, ставшего мне на долгие годы родным домом и тюрьмой, лечебного учреждения. Ей бы ещё пару лет плотно посидеть на седативных препаратах с абсолютным запретом на посещения этого подозрительного типа, её дружка по имени Семко. Но ведь это даже лучше, это даже очень удобно, что они тоже отрыжки моего безумного мира, что мы с ними на одной волне, что я оседлала её так внезапно и лечу вперёд, ухаю вниз, в пропасть и снова воспаряю на гребне, как опытный наездник, не испытывающий страха и не ведающий неудач. Я, как бы ненароком, вставляю свой вопрос, выталкиваю его наружу с натугой давно не общавшегося с живыми людьми человека:
  - А куда вы едете? - Мои слова квадратны и неуклюжи, они вываливаются сумбурным клубком, как порушенный домик из кубиков, и рассыпаются перед удивлённо-округлившимися глазами Птички.
  - Аааа? - Переспрашивает она. - Не знаю. Куда? - Дотрагиваясь тонким, почти невидимым пальчиком до чугунной спины застывшего водителя. - Эй, дорогуша, слышь, девушки хотят узнать, какой ты план приготовил для них, какое развлечение? А ты куда хочешь? - Вдруг, без паузы, тот же указательный перст втыкается в пустоту между моей раскачивающейся головой и дрыгающимся плечом. - Ну, типа есть у тебя дружочек, к которому ты бы хотела завалиться с сюрпризом и устроить ему жаркую ночь, а? - Снова хихикает, словно перемалывает зубами пластиковые капсулы таблеток. - Или тебя никто не ждёт? Не ожидает? Ха-ха! Родственнички сдали тебя и вздохнули с облегчением, да? Как меня, да? Мамашка с детства таскает по врачам по разным, то в одном дурдоме посижу пару месяцев, то в другом. Я отовсюду смывалась, пока с Семкой не познакомилась. - Вторая рука плетью обвивается вокруг водительского сиденья и сливающейся с ним шеей молчаливого субъекта, начинавшего внушать мне некоторый знакомый суеверный страх перед особями мужского пола. - Я за ради него только готова лечиться.
  - Я папу ищу, - снова выдавливаю я порцию трудноперевариваемых звуков.
  Ресницы Птички резко вскидываются, как крылышки мельтешащей в воздухе колибри.
  - Да ты что! - Восклицает она своим большим зияющим О. - Папу?! А где он? Потерялся что ли?
  - Ага, - выбуркиваю я.
  - О, так мы тебе поможем! Правда, милый? - Кирпич головы чуть склоняется вбок. - Где ты его видела в последний раз? - Птичка перекидывает своё лёгкое тело на переднее сиденье, щёлкает бардачком и шебуршит там, словно воробей в куче опавших осенних листьев, и, вытаскивая чрезвычайно замызганную и порядком потёртую карту окрестностей, суёт мне её под нос. - Давай, покажи нам, куда ехать.
  Я растерянно, словно нашкодивший пёс, тыкаюсь носом в шелестящие бумажки, бурчу нескладные объяснения, вываливая их Птичке на колени:
  - Я не очень-то помню, это какой-то заброшенный посёлок, вроде бы посёлок Рабочих, так он называется, там ещё такая длинная аллея и дачные участки, и четыре двухэтажных кирпичных дома, и поля кукурузные по обеим сторонам, и речка небольшая с дамбой, и, кажется, Рыбхоз, если проехать дальше ... - Я замолкаю, понимая, какую чушь и нелепицу несу, что никогда в жизни, никто, никакой самый опытный следопыт не сможет найти дорогу к моему дому по столь туманным объяснениям. Может, я вообще их выдумала, эти домики и эти поля, мне пригрезилось в очередном приступе безумия.
  Но машина внезапно резко тормозит, так, что я практически заваливаюсь всем телом на попискивающую и слабо сопротивляющуюся Птичку, затем делает крутой поворот, и я впервые слышу хриплый, отрывистый, как лай кавказской овчарки, голос водителя.
  - Я знаю, чёрт возьми, где это.
  - Да ты что, милый, правда? - Сопит слегка потрёпанная Птичка, оправляя свои помятые конечности. - Откуда?
  - Я там жил в детстве. - Мы молчим несколько минут. Я в страхе и радости перебираю немногих знакомцев своих родителей, но воздух колеблется, принимая самые невероятные и чудовищные фигуры, предлагая мне то полубезумную старуху с злобным комом персидской кошки Василиски с вечно слезящимися гнойными глазами, то сторожа с красными натруженными ладонями, подманивающего меня слипшейся конфеткой из-за угла, то татарского мальчика Айрата, с которым мы играли в по-детски извращённые игры в полуразвалившемся шалаше.
  - Ты мне никогда не рассказывал, - нарочито по-детски капризным голосом шаловливой девочки сюсюкает Птичка. - И что ты там делал, противный мальчишка? Развращал деревенских простушек, да? - Тыкает снова в бок остро запиленным когтем и подначивает мерзким недовольным хихиканьем.
  Семко сопит, словно собирая воедино все козырные карты, что могли оказаться у него за пазухой, перебирает замусоленных королей и дам, гордо выставляя вперёд толстопузого туза с загнутыми углами.
  - Мы жили там с мамой и папой, пока они не развелись. Помнишь моего младшего брата Тёмку?
  - А, так это того, которого убили в перестрелке?
  - Ага. Менты замели.
  Они замолкают. Птичка роется в сумочке, щёлкая замочком туда-сюда, то выгребая всё имущество наружу, то запихивая обратно одним слипшимся комом. Видно, что наш разговор совершенно перестаёт занимать её. Какие-то иные заботы и мысли вертятся в голове этого мимолётного создания. Я пытаюсь сама расшевелить нашего немногословного водителя.
  - Так ты знаешь, куда ехать, да?
  - Типа того, - отвечает мой безнадёжный собеседник.
  - А когда вы там жили, ты помнишь семью из большого кирпичного двухэтажного дома, их мама ещё повесилась?
  Семко оборачивается. Я с ужасом смотрю не на его плоское бесцветное лицо с вмятиной носа и двумя глубокими впадинами тёмных глаз, а на надвигающийся мрак ночи, выплёскивающийся в оставшееся без управления лобовое стекло.
  - Милый, ради бога, следи за дорогой! - Раздражённо вскрикивает Птичка, продолжая шарить обеими руками в неисчерпаемой бездне своей тряпичной блескучей сумочки.
  - Постой-ка, - задумчиво бросает её дружок, - Где-то здесь был поворот, перед остановкой.
  Я приглушённо вскрикиваю, как будто меня окунают с головой в ледяную мутную воду, из которой я ртом вылавливаю барахтающихся полусдохших мушек, мягкие, пережёванные, слипшиеся водоросли, на вкус похожие на склизких раздавленных дождевых червей, кусочки твёрдой каменистой пыли, они проникают внутрь меня, наполняя и наполняя, до краёв, до лопающейся, надувшейся кожи, до выползающих из орбит глаз. Я трескаюсь. Я разрываюсь, распыляя внутри салона удушающий газ оглушающего визга своих собственных воспоминаний. Потому что я всё ещё вижу, я вижу те же самые постаревшие, погрузневшие липы и берёзы, расступающиеся ровным строем перед урчащим днищем несущегося вперёд автомобиля. Я вижу поредевшие, заросшие сорняками поля и небо, то же самое небо, что раскидывало надо мной свои сети в те времена, когда я была коротколапым безумным ребёнком, несущимся прямиком в смеющиеся руки отца, подхватывающие меня и сжимающие в тёплых объятиях, подкидывающие ввысь, в разреженный воздух, насыщенный только чистым счастьем, окутывающим, охватывающем, всепроникающим. Как так произошло, что два чужих, незнакомых человека, выловленных мною на абсолютно пустынном шоссе, смогли доставить меня прямиком по назначению, неведомому даже мне самой?
  - Ну, что, узнаёшь? - Довольно хмыкает Семко, отталкивая от себя мою ополоумевшую рожу, бьющуюся лбом в стекло каждый раз, как дряхлый автомобиль подскакивает на многочисленных ямах и рытвинах, выкидывая меня, натянутую, как струна, то вперёд, то вбок, то снова усаживаемую хлипкими птичьими пальчиками назад. - А я тебя вспомнил, да. - Он потирает вспотевшую лысину красным кулаком, при виде которого я инстинктивно уворачиваюсь, как от удара. - Ты та самая девчонка.
  - Какая девчонка? - Нахохливается Птичка, не понимая и не разделяя внезапно возникшей между нами связи, отодвинувшей её саму на задний план, в глубину салона, наедине с опустевшими пузырьками и бутылочками.
  - Та самая. Хе. Та, у которой папаша убил мамашу, да?
  Машина тормозит, вздымая завесу из мелких камней и песка, закрывшую от меня на мгновение и узкую изумрудно-травяную влажную тропинку, освещённую мертвенным лунным светом, и сверкающий тишиной омут гладкого, словно покрытого прозрачным льдом, пруда, и там, дальше, полуразрушенный, как сломанный великаний зуб, остов дома. Я замираю, оглушённая звенящей тишиной. Я жду. Оно должно само меня найти. Войти в меня, плавно, постепенно, безболезненно, насколько это возможно. Умоляю!
  Семко первым выдыхает ледяное облачко пара, потерянно вращает глазами, шарит руками по рулю, по рычагу передач, нащупывает и выключает зажигание. Гаснут фары, и я, загипнотизированная влекущим видением, выхожу из машины и устремляюсь вперёд. Никто не останавливает меня, не окликает, этим людям нет до меня дела, чему я только рада, как ребёнок, впервые оставшийся без присмотра взрослых и пустившийся в своё собственное, полное неведомых приключений, фантастических зверей, необычайных мест, путешествие. Я больше не слышу голосов в своей голове. Я совсем одна. Я вернулась в исходную точку, чтобы узнать, чтобы получить ответы на все вопросы, чтобы начать всё сначала, всё ... Что всё? У меня ничего нет, кроме этих развалин. Что я надеюсь в них обнаружить? Запрятанный в тайнике дневник, проливающий свет на события того дня? Может быть, спрятавшегося в углу бомжа, бывшего свидетелем и преданно ожидающим моего появления все эти годы? Или труп, мумифицировавшийся, но сохранивший признаки былой красоты, в котором я опознаю ... Кого? Мать? Отца? Брата? Саму себя? Я слышу, как вдалеке, словно в другой Вселенной, заводится глухое урчание автомобиля и удаляется, унося прочь последние звуки, соединяющие меня с миром живых. Луна плещется в отблесках воды, в каплях росы, в воздухе, сгустившемся вокруг меня, мягко прикасающемся к моей коже, трогая её невесомыми лапами, словно нерешительно пробуя на вкус, оставляя мокрые холодные следы на щеках, скользя по рукам, поднимаясь по голым беззащитным ногам, шевеля больничную тонкую одежду, проникая внутрь, обволакивая. Я уже не иду, а, поднятая над землёй, укутанная невидимым саваном, парю в нежно ластящемся ко мне облаке из образов, мыслей, чувств. Они неясны, как лица за мутным стеклом в дождливый день. Они неразборчиво шепчут, просят, умоляют, требуют, сливаясь в птичий отдалённый гомон. Они - это тоже я. Это всё я. Потому что больше ничего нет. Никаких стен, никаких преград не существуют. Я всё выдумала. Я свободна. Свободна так, как и представить себе не могла. Свободна от любых чувств, от отношений, от обязательств, от прошлого и будущего. Свободна физически и духовно. Как я не могла понять этого раньше? Почему сопротивлялась, создавая тысячи причин, всё новые истории, одна страшнее другой, бичевала себя, нанося ужасные раны одну за другой? Бессмысленная борьба, создающая иллюзию существования. Никому не нужная жертва. Я засмеялась. О да, я могу смеяться! Мой рот сводило неумелой судорогой, но я растягивала его всё шире и шире, запрокидывая голову, мотала её из стороны в сторону, ведь так это делается, да? Я ничего не умею. Мне всё в новинку. Но я научусь быть счастливой! Я заставлю себя! Да, так, получай же! Бедная дурочка умерла, счастливая дурочка воскресла. Я, пританцовывая, подпрыгивая и нелепо дёргая ногами, скачу по заросшему лугу напрямик, раздвигая руками хлещущие заросли высокой, в человеческий рост, травы. Я насквозь промокла, и вся дрожу, но совсем не замечаю этого, потому что вижу снова свой старый дом, вижу, как уютно и тепло светятся его окна, они зовут меня, как сирены, они завлекают, всасывают, они гипнотизируют, они сожрут меня без остатка, перемелют мои косточки, сладко облизнутся, вздохнут, зевнут, сыто прикроют веки и задремлют. Недолго. Не навсегда. Совсем чуть-чуть. Они будут ждать. Но мне всё равно. Я хочу стать частью этого дома, его деревянной скрипучей лестницей, дверью на втором этаже, розовыми ободранными обоями, белой холодной печью. Если сильно-сильно зажмуриться, до боли, до рези, до красно-желтых взрывающихся кругов, то может быть я смогу не возвращаться туда, может быть всё, что я придумала себе ночью, окажется правдой, и я улечу, я вырвусь из этого худого уродливого тела маленькой девочки, которая лежит в куче тряпья, забившись, забывшись, распустив петли пространственно-временного бытия, расслабив сковывающие, соединяющие клетки атомы, молекулы, расплывшись, растворившись, как пар, как дыхание умирающего человека, как трепет ветра, как порханье полупрозрачных крыльев, беззвучная, безвоздушная чернота космоса, и ощущение полёта... Моё настоящее наступает с рассветом, с тем молочным утренним туманом, который заползает сквозь не заклеенные газетами щели в окне, сквозь неплотно закрытые веки, набивается в уши, в нос, в рот, я задыхаюсь, я выплёвываю, выташниваю его из себя, выталкиваю из пор, из лёгких, из мозга, содрогающегося в конвульсивных судорогах, как человек, которого внезапно вернули к жизни с помощью дефибриллятора, втащили обратно в мир, полный боли и страданий, в этот ад, длящийся бесконечное количество лет, кругов, зацикленных, повторяющихся, но необратимых, где самые страшные мучения сменяются кратким мигом просветления и надежды, от чего всё происходящее кажется нестерпимо жутким, как этот час, когда бледный луч света возвещает о начале нового дня, когда ещё твои палачи спят, но неотвратимость их пробуждения уже накрывает мраком сознание, заставляя каждый кусочек твоего липкого тела трястись от страха и предчувствия изощрённых наказаний - лишь одни они способны дать им почувствовать себя счастливыми. Мои родители, наполненные до краёв злобой, яростью, бешенством, истерикой, ненавистью, готовые выть, скрежетать зубами, кидаться на стены, ломать ногти, вырывать волосы, плеваться, кусать, дробить. Они не могут опустошить себя, они лопаются, они извергаются, они катаются по полу и визжат:
  - А ну-ка, иди сюда, сучка, я прибью тебя, маленькая дрянь!
  И я ползу, я не могу сопротивляться, я их собственность, я рабыня, я дворняга с поджатым хвостом и прижатыми ушами, я не могу убежать. Не сейчас. Потом, может быть.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"