Школа наша, то есть курсы, мое место работы, помнится мне заснеженной -- зимой, в морозец, с невысокими сугробами у стен и вообще везде, где машины не раскатали дорогу. "Помнится" потому, что за эти записки я взялся много позже, года, пожалуй, через три после событий, здесь описываемых. Видимо, время подоспело, и я решил тогда увековечиться. Wer schreibt, der bleibt*, как утверждают немцы.
Так вот, зима. Летом всё как-то суетно, как-то невсерьез, мысли порхают воробышками, зрительные образы проскакивают в сознании не фиксируясь, тут же стираются новыми, в общем ерунда летом, да и народ наш, курсантики, как они у нас называются, разъезжается по дачам и отпускам, так что летом мы учим вполсилы, что, понятное дело, только добавляет несерьезности. Летние группы скоро забываются, лица курсантов и всё прочее помнятся мне зимними. Ну и дорога до работы зимой -- дело нелегкое: не подвиг, конечно, но что-то вроде этого. Я, помню, раньше всё гордился (дурак дураком, кстати), что мне до службы час пути, да час обратно. В метро можно, если повезет, откинуться и погрезить, а на машине? Раз десять тебя по дороге закрутит на гололеде, так что сердечко заполохнет: мол, чуть не убился, -- после такой езды на службу приходишь героем, вваливаешься в жарко натопленную школу, перемигнешься с коллегами, пошутишь что-то с курсантами, в служебке разденешься -- и заходишь в класс. Глаза у курсантов хитрющие: ну что, мол, господин учитель, как ты у нас сегодня, в какой стихии? И вот интересно, шесть вечера, народ почти всё с работы, они ведь за свой счет занимаются, -- а в глазах блеск и никакой усталости. Вот что значит охота! К концу второй пары некоторые, бывает, начинают поклевывать, и это неудивительно: материала много, гоним мы его плотно, а на улице ночь, занятия до полдесятого, да еще, бывает, что-нибудь дополнительно вклинится, типа разбора контрольной или еще чего-то. Нам-то что, преподавателям, мы полдня дома, на уроки добираемся к шести. А курсантам, целый день отработавши, -- не сладко. Но ничего, Суворов прав: тяжело в ученье, легко в бою. С их профилем они потом, если место получат, вообще света белого не взвидят. Это уж такая работа, ты на ней как слуга: пока хозяин не спит, и ты ни-ни: бодрствуешь, бдишь, за всё в ответе. А хозяин, бывает, кокса втянет или амфетамином закинется и мечется потом трое суток без сна, и ты за ним, как привязанный. На амфетамин потом многие подседают, иначе не справляются. Так что пусть заранее тренируются, это им только на пользу. Шеф нам велит построже с сонными: дескать, кто носом клюет, ставьте, говорит, таким "н/б", ну типа занятие пропущено, вот они и взбодрятся. Жестоко, конечно, но справедливо.
* Кто пишет, тот остается [для потомков] - нем.
Меня зовут Илтис, такое имя. И фамилия тоже Илтис, ударение на первый слог. Мне тридцать четыре года. Второго преподавателя звать Завулон; это не имя, а кличка, ее ему дали по окончании подготовки. Завулону сорок семь лет, и как его настоящее имя, никто не знает, у нас это не положено. Для краткости я зову его Завом, у него светлые волосы, огромные ладони-загребалы, и вообще он намного крупнее меня -- их в ходе тренинга как-то особо, по сложной схеме кормили, а я окончил обычный курс, без крэша; и кличек нам не давали.
За окнами вечер, зима. Гардины мы никогда не задергиваем, тьма за окнами плотная, темно-фиолетовая. На площадке возле школы горят два городских фонаря. В окна их впрямую не видно, они высоко, на уровне крыши. Мне скучно. Группа сидит в классе и под гудение неоновых трубок строчит контрольную. Лица в неестественном свете бледные, лиловые... мне порой становится одиноко, тоскливо: все склонились над тетрадками, тишина, не слышно даже дыхания, так они, курсантики, напрягаются. Зато отлично слышно, как зудят под потолком лампы. Я смотрю на этих людей, и они кажутся мне неживыми, какими-то куклами-манекенами.
Наставники по практическим навыкам, или инструкторA, -- это Голубь, Кисель и Юрик, всё клички. Одно время, с полгода наверное, взяли еще Раевского, но он не прижился. Инструктора все из десанта или бывшие патрульные, а Раевский мелкий. Не знаю, чего они не поделили.
Учатся в школе только взрослые. Кто получит сертификат, тому по жизни откроются кой-какие дверцы, поэтому народ к нам идет зубастый и карьерный, пальца им в рот не клади. Курсы стоят недешево, и платят нам хорошо.
Школа помещается в стареньком, но крепком одноэтажном, ровно оштукатуренном домике в семь окон, а домик стоит в самом углу старого и запущенного парка. Начинается парк за здравие -- с павильонами, стендами и чисто выметенными дорожками, это почти в километре от нас, а кончается за упокой: сушняк, бузина, непролазные дебри, белки без счета, заросшие дорожки и трава везде -- сытая, дикая, чуть ли не по колено. Это летом. А зимой, соответственно, снег, тоже по колено.
Когда началась реставрация, шеф не растерялся и выкупил здание под школу у трамвайного управления. Трамваи всё равно вскоре отменили, пустили кругом частные маршрутки, вагоны растащили по дачам и садовым участкам, рельсы пошли в переплавку, а домик так и стоит, крашеный немаркой светло-бежевой краской. Окна аккуратно обведены белым, красиво и живописно. С проходящей рядом трассы он совсем не виден, теряется в листьях, да и зимой за заснеженными еловыми лапами его не сразу разглядишь. В общем, место дикое, хоть и лежит в черте города. Пока ничего не случилось, об этом не задумываешься, а когда оно наконец случается, тогда поневоле приходят мысли.
А вообще очень люблю дождь. Если ты в помещении, настойчивый шепот за стеклами дает, как по мне, ощущение уютности существования, некой защищенности, пусть даже и мнимой, ощущение как будто замедления времени, когда чувствуешь, что вот-вот подступит мягкая, незлая скука, когда всё мыслимое внутри этих стен, в помещении, будет наконец переделано, а отмененные ввиду скверной погоды дела к тому времени слегка подзабудутся, и можно будет взять книжку ли, или просто пестрый журналец, развалиться в кресле, пролистать наобум десяток страниц -- и погрузиться вскоре в неопасную и даже, как я полагаю, полезную для мозгов мягкую трясину, состоящую из обрывков мыслей, которые неохота додумывать.
То же и на улице. Конечно, надо надежно одеться, чтобы не текло по шее за шиворот, и если всё это сделано правильно, то дождик, а главное -- низкое серое небо, дает возможность забыть о пространствах, галактиках, забыть о Большом взрыве, об Эйнштейне, будь он неладен, о скорости света, о мировом эфире -- в общем, в дождь эта планета становится нашей на все сто: уютной, добротной, домашней.
Работа у нас нервная, со стрессом. Учащиеся желают за свои денежки чтобы всё было четко и вовремя -- и чтоб экзамены с первого раза, и чтоб к концу курса всё реально знать и уметь, а не просто отметиться. Так что приходится работать с душой -- так оно выходит вернее.
Курсанты это ценят: мужчины тащат нам в подарок спиртное, а женская половина, осмотревшись, принимается пускать в ход глазки, движения фигурой и прочее. В подвале здания у нас сауна, бассейн и тренажеры; всё это шеф завел в начале реставрации, едва выкупив здание: тогда мы, помню, два месяца ишачили в нижнем этаже наравне с рабочими, как каторжные, -- всё равно занятий не было, первые учащиеся появились позднее.
Ну и в эту сауну мы, понятное дело, похаживаем с некоторыми перспективными курсантками, когда снаружи стемнеет и занятия окончены. Ничего тут такого в общем-то нет. У дам к нам имеется понятный деловой интерес, неприступность не приветствуется, да и нету ее, неприступности, не до нее как-то, ни нам, ни им.
Вообще я заметил, что баня сближает. Плотское поначалу удивительным образом отступает -- наверное, из-за стеснительности, от которой на первых порах никуда не деться. А вместо плотского возникает, так сказать, гармония линий и форм. Да... Мы, понятное дело, вначале в простынях... Пар, белые хламиды -- это всё очень графично. Завулон обожает барышень постарше, а я наоборот.
Вообще поразительно, в какой степени необходимость решения каких-либо прикладных житейских задач размывает понятие неприступности. Это я заметил еще по брачной конторе, которую завела в свое время моя петрозаводская тетка. Я сидел тогда без работы, и тетка выписала меня к себе -- поначалу на пару месяцев, -- поскольку почти совершенно не владела языками, да и вообще плохо ладила с действительностью: договориться с милицией или нанять шофера для перевозок прибывших из-за границы женихов было для нее настоящей проблемой; сталкиваясь с необходимостью такого рода обустройств, тетка, сцепив зубы, дело до конца обычно доводила, но потом лежала в лежку с валерьянкой и пустырником на продавленной бабкиной кушетке времен, мне кажется, императора Павла или что-то в этом роде.
Обилие жадных до заграничного брака девиц вызвало у меня тогда понятное оживление, а поскольку от моих усилий в теткиной конторе зависели многие вещи, это оживление встретило обескуражившие меня поначалу расположение и готовность к услугам. "Осталось только проверить... -- закинул я однажды наудачу удочку в разговоре с одной смазливенькой кандидаткой на брак, -- ...вы понимаете: так сказать, на физическом уровне... ведь мы в большой мере отвечаем за вас перед клиентом...". "Проверьте, -- не помедлив ни минуты ответила она. -- Сводите меня в ресторан -- и проверяйте что хотите...". "Так вот оно как..." -- подумал я, мысленно потирая руки. Одна фельдшерица из теткиных клиенток -- не больничная медсестра, а заведующая здравпунктом молодежного техучилища, двадцати семи лет, восхитительно, кстати, одаренная выпуклостями в области грудной клетки (это я в целом оценил сразу, а в деталях -- уже при развитии знакомства), -- эта медсестричка, будучи замужем за пехотным офицером, пропадавшим в казармах, имела в придачу в своем училище постоянного ухажера, отвечавшего там за физкультуру подростков и навещавшего ее в процедурной здравпункта, где мы с ним не раз сталкивались нос к носу, плюс к тому в течение нескольких месяцев ни разу не отказала в близости мне самому и, что меня особенно умиляло, числилась самой активной клиенткой теткиной конторы, то есть встречалась напропалую со всеми приезжавшими к нам заграничными женихами, независимо от их возраста и уровня достатка. Впрочем, всё это было еще до перестройки; медсестричкины напористость и жизнелюбие следует, вероятно, связывать с засильем тогдашней тоталитарной идеологии и беспределом кровавой, как сейчас выражаются в либеральной прессе, гэбни...
Уже к концу первого года работы у тетки я настолько расширил свой донжуанский список и настолько продвинулся в наблюдениях, что стал невольно угадывать разные скрытые обычно платьем дамские пикантности -- просто по форме лица, типу кожи и другим малозаметным пустякам, относящимся, так сказать, к хабитусу или к фенотипу, уж не знаю, как правильнее. Угадывание стало происходить так легко и ненавязчиво, что вскоре я снискал себе авторитет знатока в среде немногих приятелей, с которыми мог поделиться такого рода наблюдениями. Это знание, пришедшее ко мне исподволь, благодаря какой-то особой природной наблюдательности, имело, конечно, и оборотную сторону, причем весьма неприятную: предвидеть... как бы это выразиться... неглиже, то есть знать, угадывать по форме верхней губы и пушкУ на ней как оно будет там, где, по выражению известного поэта, должна царить "тайна брачныя постели..." -- это несчастье. "И кто умножает знания, умножает скорбь..."
С инструкторами на службе нам пересекаться незачем, разве что на экзамене: занятия по теории у нас вечером, а инструктора работают с утра до пяти. Так что мы не знаем их делишек, а они -- наших. Народ они сплошь женатый, а потому нетерпеливый и безбашенный, в отношениях с прекрасным полом им подавай скорого обладания, что не всегда встречает полное понимание, так что через пару недель после начала занятий в группе курсантки уже поделены на "инструкторских" и на стайку "наших" дам, умеющих ценить в мужчине холостой статус и хорошие манеры.
Курсанты-мужчины почти сразу, чуть ли не с первой перемены, принимаются ухаживать за курсантками. Мы не придаем этому флирту большого значения: бонусы всё равно будут наши, ведь реальная польза дамам сейчас не от соучеников, так что напрасно те распускают свои незрелые перья.
Неприятности случаются, если внутри группы возникают реальные чувства. Люди как бы теряют почву и начисто забывают, где и зачем они находятся. Я сам не раз замечал, что если у меня возникает амур с чувствами, то я тут же тупею, постоянно попадаю впросак, делаю глупости, а главное -- хуже играю в карты, что очень заметно при подсчете вистов. Как только чувства проходят, висты сразу снова выравниваются.
Иногда вместо зубастых и карьерных курсантов откуда-то вдруг присылают группу вялых. Это значит, что их для особых целей отбирали в Управлении Порядка.
Мы таких вялых называем "клоуны": вопросов во внешней жизни они не решают, думают всё больше о возвышенном, учить их трудно. Они как бы с луны, и непонятно как вообще в реставрацию клоуны не вымирают от голода и невзгод. И барышни в таких группах тоже обычно смурные и вялые.
Иногда кто-то из влюбленных курсантов принимается ревновать -- тогда, бывает, доходит до ЧП. Рано или поздно влюбленный решает последить за своей избранницей на практических занятиях, проверить, только ли делом она занята с инструктором на уроках -- ну, и убеждается в обратном... Случается мордобой, что в случае с нашими отставными полицейскими и десантом чревато синяками и вывихами. Попадают в истории обычно как раз скромные по характеру воздыхатели из "вялых" групп -- они страдают и мечутся особенно сильно -- мечтают, наверное, найти замену мамочке. И не дай бог отобрать у них эту грёзу...
Вот тут, собственно, и начинается рассказ.
В тот вечер некий Дан Гудвин...
Но введем сперва главную героиню.
Ярочка взяла своё уже на первом занятии. Повертев туда-сюда головой с гривой рыжих волос, она легко подхватила общий тон урока, удачно шутила, становилась, когда было нужно, совершенно серьезной, в общем -- произвела впечатление. Странно, что она оказалась в группе "вялых", к числу которых безусловно относился Гудвин, но это не нашего ума дело: иной раз в группе у всех клички, а в разнарядке-сопроводительной написано: "вопросов не задавать, от контактов воздерживаться". Ну, нам это в общем по барабану, за бюджетные группы нам платят даже больше, чем за коммерческие, так что вопросов мы не задаем и от контактов обычно воздерживаемся. Тем более что с Яриными дефицитами всё вскоре выяснилось.
Когда она представилась -- а мы тут все без отчеств, -- я сразу переспросил ее насчет полного имени:
-- Ярослава? Слава, может быть?
-- Нет, -- ответила она без запинки. -- Слава еще неизвестно придет ли... не факт. А Яра я уже... Разве не заметно? -- И она приняла боевую стойку. Фигурка у Яры была стройная и спортивная.
-- Понятно... -- ответил я, не совсем ее поняв. -- Очень хорошо. Яра так Яра. Садитесь.
Гудвин запал на Яру сразу -- безнадежно, окончательно и бесповоротно. Откуда ему было знать, что уже через неделю занятий она легко и естественно, как входят в теплое море, вошла в наше банное сообщество и теперь не только имела ключ от личного одежного шкафчика в нижнем этаже, но и очевидно крутила с Завулоном, что я отчетливо видел по его бугрящейся тестостероном спине, когда им приходилось в коридоре оказываться рядом. Да и в сауне много не спрячешь, была бы охота видеть и подмечать.
Как и ожидалось, до Гудвина наконец тоже, как говорится, дошло... -- вид у него сделался унылый и подозрительный, я всё чаще ловил его тревожные взгляды, обращенные в нашу сторону.
Он оказался не таким уж вялым, этот Гудвин. Такого я у нас в школе еще не видел. Наверное, внутренне Дан тяготел к сыску, поскольку однажды в последний перед концом занятий перерыв спрятался в кладовке для швабр и ведер, чтобы "узнать правду". Про наличие сауны Гудвин, очевидно, уже откуда-то узнал, оставалось лишь проследить за эволюциями своей избранницы и уличить ее, так сказать, в беспутстве.
Окончив уроки, мы с полчасика поболтали с барышнями в преподавательской, затем заперли классы и с шутками и гоготом двинулись впятером в сторону подвальной лестницы -- дамы уже по глоточку выпив, а мы -- в расстегнутых рубашках и без галстуков.
Тут Гудвин выскочил из своего укрытия и стал глядеть на нас с укоризной.
-- Вы... вы как тут? -- двинулся на него грудью Завулон. -- Гудвин, кажется? После занятий находиться в помещениях курсов не разрешается... Я попрошу вас... -- И Зав стал подталкивать учащегося в сторону входной двери.
Конечно, Гудвин выдержал марку, он бормотал что-то в свое оправдание, пятясь задом к выходу и не отрывая взгляда от Ярочки. А та даже не обернулась взглянуть на своего школьного ухажера.
Наконец Зав выставил Дана за дверь и вернулся к компании.
Про эпизод этот мы, конечно, еще не раз пошутили, но в общем у нас полно работы, групп на курсах всегда несколько, народу крутится полно, так что история вскоре забылась как незначительная, тем более что Ярочка теперь очевидно спала с Завулоном, на занятиях Гудвин вёл себя тише травы, а вне уроков мы его никогда больше не видели.
С дамами у нас с коллегой давно действует неписаное правило: "уступи" -- так оно выходит безопаснее. Конечно, мы проговариваем с ним сперва, кто кому нравится, но если дамочка сама начинает оказывать предпочтение, то тут уж просто закон: никаких обид, никакой конкуренции -- ladies first, как это называется, "...третий должен уйти". Еще разборок нам тут не хватало на службе, свят-свят. Неумно и непрофессионально.
Однажды тайком от Зава мы с Ярой всё же встретились в городе и имели близость -- но как-то наскоро и, кажется, без особого интереса с ее стороны, то есть скорее формально, чтобы, как говориться, снять этот вопрос с повестки дня. Нанятая для таких встреч квартирка-однушка у нас с Завом в целях экономии общая, и он наверняка сам возил туда Яру. Сдавать меня товарищу ей не было никакого резона, и это хорошо: иметь Завулона врагом мне совсем не хотелось.
На публике Яра по-прежнему доминировала: без конца острила, дерзила; выбор внутренне хрупкого Гудвина можно было понять... если бы не одно обстоятельство. В Управлении Порядка дело знают туго, и то, что Яра оказалась среди "вялых", случилось неспроста. Гудвин просто не видел Яру другую, Яру "среди своих". В ходе банных посиделок одна за одной выяснилась куча особенностей Ярочкиной внутренней геометрии, множество великих и малых секретиков, которыми она постепенно делилась с нами, потея на скамье в сауне. Какие-то детские комплексы, недопереваренные травмы с мужчинами и много еще чего -- без публики Яра была по большей части тиха и печальна, вся в своих мыслях и эмоциях; и нам стоило немалых усилий держать ее, выражаясь фигурально, на плаву, чтобы под шипучку и коньяк она не рыдала и не истерила. Так что Гудвина, как говорится, угораздило влюбиться...
Во мне Яра, как она сама говорила, видела больше, чем у Зава, внимания к "женскому трепетному" -- видела, возможно не вполне несправедливо: женщины в их проявлениях мне и впрямь интересны.
После выходки Гудвина накатили выходные, потом пролетело еще две или три недели, и наконец как-то вечером во вторник, когда Ярочкина группа собралась снова, он подошел в перерыв к Завулону и попросил разрешения "поговорить" после занятий, недвусмысленно указывая на свою позвякивающую стеклом наплечную сумку.
В полдесятого мы распустили учащихся, я оставил Гудвина с Завом в преподавательской, а сам отправился запирать за последними курсантами входные двери.
Ничего радостного от этого вечера мы конечно не ожидали. Это вообще наш крест -- выпивать с учащимися. Порой посиделки затягиваются, количество спиртного зашкаливает -- тогда приходится брать такси, и на следующий день мы непременно жалуемся на это шефу. Это его тезисы: про недопустимость высокомерия, про толерантность в отношении "простой человеческой благодарности". При этом наши машины остаются ночевать в глуши, в парке, возле одиноко стоящей на краю города школы -- ну хорошо ли это? Однако шеф стоит на своем и уверяет нас, что радушие к учащимся помимо прочего развивает нас профессионально. Как-то не верится, но сделать тут всё равно ничего нельзя: начальству виднее. Для меня радушие в принципе не проблема. Зрелый и развитый человек вообще может выстроить отношения с кем угодно -- другое дело, что когда он добрался до этого уровня, то есть до зрелости, отношения с кем попало становятся обузой. Друзей у меня поэтому нет. Бывшие одноклассники заняты кто чем: кто мелкий менеджер, кто охранник. Пара человек вылезли в богачи -- эти не рвутся общаться сами, справедливо ожидая от "бедных" только нытья и просьб о помощи. А с охранниками тяжело. Они реально грузят своей незатейливой жизнью -- или одалживают деньги и потом не могут отдать их годами. Так что радушие к учащимся мы проявляем, хотя и по приказу шефа.
В сумке у Дана оказались шипучка и сыр рокфор. Без долгих предисловий Гудвин уселся к столу, разлил "Спуманте" и принялся рассказывать нам о своих планах и ожиданиях. Мы курили, посасывая шипучку, потом я сварил кофе, и мы с Завом переключились на этот напиток, распаковав завалявшуюся в тумбочке коробку с печеньем.
Вдруг зазвонил телефон в бухгалтерии, и я отправился туда. Ноги сами вынесли меня затем на крыльцо школы. Декабрьский воздух был холоден, колок на вкус; после душной преподавательской он реально бодрил и заряжал...
Наконец, отбросив во тьму окурок, я снова запер входную дверь... и тут же услышал крики. Кричал Гудвин, Завулон в ответ басил что-то невнятное.
Я открыл дверь в комнату. Зав сидел у стены, развалившись в хромированном казенном полукресле.
-- Ааа-а-а! -- внезапно завопил Гудвин, как будто только и ждал моего возвращения, и кинулся с растопыренными руками на Зава.
Следует знать, что народ к нам на курсы поступает физически подготовленный, так что внезапностей можно ожидать даже от хрупкого на вид и флегматичного учащегося.
Стул под Завулоном от броска нападавшего откинулся спинкой к стенке, дружок мой, как я думаю, потерял равновесие и теперь дергал ногами, пытаясь найти им опору. Гудвин, вцепившись в шею Заву, походил сзади на приплясывающего перед лисьей норой терьера.
Зав, похоже, еще не осознал опасность -- сработал фактор внезапности, азы рукопашного боя. В считаные секунды лицо его исказилось, глаза стали выкатываться из орбит. В сознании у меня, я помню, успела вяло промелькнуть бессвязная мыслишка: я заметил, что кутикулы на ногтях у Гудвина растресканы и воспалены. Неприятное зрелище. А потом в руке у меня сама собой оказалась бутылка шипучки. Еще миг -- и она хряско опустилась на затылок Гудвина. Брызнули зеленым стеклом осколки.
Кровь хлынула и тут же иссякла. Я отметил это внутренним взором, но еще не вполне осознал причину явления. Возникла, как говорят драматурги, немая сцена.
-- Бллиннн... -- прошипел наконец Зав, растирая помятую шею. -- Чуть не удавил, гаденыш...
Мы с Завулоном тупо глядели друг на друга -- я стоя, а он всё еще откинувшись вместе со стулом к стенке. Вся грудь и штаны у него были в крови, голова Гудвина уткнулась в живот. Зав шевельнулся. Тело нехотя сползло на пол, глухо стукнув головой о линолеум.
Завулон, покряхтывая, поднялся со стула и нагнулся над Гудвином.
-- Пульса нет, -- как бы нехотя проговорил он уже своим обычным голосом. -- И кровь из ушей, видишь? О чем это нам говорит? -- Он задрал кверху брови.
-- О чем? -- переспросил я тупо.
-- Перелом основания черепа у Гудвина, вот о чем. Вишь как ты его хряснул! Спасибо, кстати. Я твой должник.
Я опустился над телом, привстав для удобства на одно колено, и уточнил насчет пульса -- сперва на шее, потом на запястье.
Текли неспешно минуты, мы стояли в метре друг против друга, а внизу, как бы разделяя нас или, наоборот, навсегда связывая, лежал Гудвин: теперь уже бывший Гудвин.