Аннотация: Третье место на конкурсе Турнир Авантюристов 2014)))
Департамент Финистер, Франция
Январь 1793 года
- Закрой окно, золотко, холодно, - повторяла сестра, снова и снова, хотя окон не было, как и дома. Эта фраза долго звучала в моей голове и после ее смерти, точно удары барабана перед казнью, точно эхо набата, что ветер разносит над песчаными дюнами.
Мы тогда жили в старом дереве - посреди деревни бывших аристократов, где прятались от республиканского беспредела дворяне, священники и другие чахоточно-немощные. Сестра очень мерзла перед смертью, и, наверное, люди сведущие найдут здесь какую-то связь, но вот я... я думал лишь о мести.
Кому? Г-ну Дюфермону, который вместе с десятком идиотов поднял бунт в 88-м - из-за налогов, кажется, - занял МОЙ дом, повесил МОЕГО деда и пустил меня с сестрой по миру. Пока она была жива, я не позволял себе ответные действия, но после - после меня уже ничто не держало.
Через неделю после похорон я прибыл в родные края: с высохшим апельсином за пазухой, который чудом достал умирающей сестре (увы, ей уже не хватило сил его съесть, а мне, после, - смелости), с нарастающими надеждой и злобой, которые пытался унять, но не сумел.
Перед глазами промелькнула вересковая пустошь под снежными шапками, затем как-то быстро, враз, надвинулись гранитные ворота, и я окунулся в лабиринт тесных улочек Ар Виниен. Хмурое небо погасило солнце, точно сдавило меж пальцев огонек свечи; не стало света и теней, все померкло, сгладилось, потеряло формы, движения, цвета. И не было щербатой мостовой, не было развалин с заколоченными окнами - все оборачивалось мрачными туннелями, похожими на канализационные трубы, где дробились о камень мои собственные гулкие шаги, а вода мерно капала из водостоков: "Кап-п. Кап-п. Кап-п-п".
Когда показался мой дом - с балкончиками в стиле Возрождения и бойницами в форме орхидей, - сердце заколотилось, будто бешеное. За пять лет здание изрядно подряхлело, а вот сад казался ухоженным, аккуратненьким, точно сам Дюфермон гулял тут что ни день с ножницами и лейкой.
Я насилу успокоился и спросил у солдата-привратника, можно ли увидеть хозяина.
- Если только по разрешению префекта. Иди в ратушу, - бросил синемундирник и нехотя объяснил, что Дюфермона с супругой арестовали. За что, вы думаете? За незаконный захват дома и имущества, на которые полагался секвестр, как и на собственность большинства дворянских семей. Судьба, надо сказать, любит иронию.
***
В городской ратуше мне сообщили, что префект Шикас отмечает свадьбу старшего брата, и пришлось идти в церковь секции Разума. Там как-то сразу пахнуло сыростью, тлением, и снизу, из-под земли, затянуло могильным холодом, от которого меня ежеминутно пробирал озноб. Шел я по интуиции, и где-то эта особа все же напортачила, потому что взамен церквушки на искомом месте обнаружилась журчащая Руж. Она куда-то убегала: от меня, от зимы и от города - наверное, в медово-солнечный край.
Тот берег, куда я выбрался, был замощенный; на противоположном, диком, вибрировал от ветра мерзлый чертополох. В рябой воде отражались домики и деревья набережной, сбоку тянулся горбатый мост - арочный, из черных камней. По его бордюру корчились зажженные свечи, и пламя их нещадно трепало ветром, отчего ржавые блики танцевали на воде, на желтой траве и прибрежных камнях. Посреди моста стояла корзинка, рядом - рыжеволосая девушка. В рваном бирюзовом платьице, с розовым зонтом. Подперла кулаком щеку и покачивалась, покачивалась - точно в такт неторопливым мыслям. Смотрела на воду и пела по-французски на два голоса - высокий и низкий.
- Понедельник, вторник и среда. "И четверг, и пятница". И суббота, и денек, о котором не скажу.
Вечерело, воздух синел; меня вдруг пронзило ощущение дежавю.
- Вот и кончилась неделя. Честь имею! - я бодро, хотя руки уже отнимались от мороза, поднялся наверх. - Прошу простить за вмешательство, но где - как же, черт, ее? - где ваша приходская церковь? Вашей секции, то есть. Или Святого Михаила теперь ваша?
Когда я подошел, девушка зевала и, так же, зевая, обернулась. Она мне понравилась: расхристанная, усталая; со жгучей, исцарапанной, измочаленной красотой в лице, от которой у вас защемило бы в сердце. Кожа была смугловатая, глаза синие, как замерзающая льдом река. "Шух-Шух", - латал ветер дырявый шерстяной шарф. Веяло теплом женского тела, мылом и свежестью, и еще, почему-то, чайками.
- Где эта церковь? - повторил я тише. Отступил на шаг, снял шляпу (голову обожгло холодом) и послал легкий поклон. А шляпа у меня была широкая, с медной пряжкой на тулье. Отличная шляпа.
- И где этот дом, и где эта барышня, что я влюблен? - говорила незнакомка ласково, каким-то детским, тонким голосом; смотрела пристально, гипнотически и совсем не моргала. Это выглядело страшновато, потому что глаза у нее были крупные, мертво-синие, и там легко получилось бы утонуть. - На другой стороне, иди на песни и пьяных людей. Но я не из тех, перед кем снимают шляпы. Разве что штаны.
Кожа была смугловатая, глаза синие - или я уже это говорил? Губы, бледные до белизны, обветренные, опускались по уголкам, и вся линия рта напоминала силуэт гибнущего в ледяной пучине альбатроса.
Тут до меня дошел смысл сказанного, и стало душно, нехорошо. Захотелось отойти, вымыть руки, уши, лицо - словно от незримой грязи, словно весь облик незнакомки я увидел теперь в болезненном, чумном свете. Вот всегда так: если красив бочонок, то непременно паршива треска.
- Вот это глазища у тебя. У папеньки такие же сделались, когда он выдрю за хвост поймал.
- Изволь обращаться ко мне на "вы".
Тут уже я, что называется, не сдержался - слишком часто мещане "тыкали" мне за последнее время. Поправил я девушку строго, но она только коснулась родинки над бровью и беззаботно ответила:
- Не хочу. Знаешь, а ты оглобля из оглоблей, я таких высоких раньше не видела.
"Оглобля, - мысленно повторил я. - Да что она себе позволяет?"
- "Вы". Изволь обращаться ко мне на "вы". Право слово, я должен жить в доме с полами каррарского мрамора, я не какая-то деревенщина.
- Вот новости! Может быть, и я должна жить в доме с полами каррарского мрамора.
- Ну, конечно. У каждой шлюхи есть своя печальная история.
- А у каждого человека есть своя история продаж. Радуйся, если цена, которую ты обычно платишь, в деньгах и пугайся, если что-то достается даром, потому что рано или поздно заплатишь за это своим телом или своей душой.
Я растерялся и посмотрел на незнакомку, будто на заговорившее дерево. За спиной, видно, выглянуло солнце, потому что округа вдург зажглась пестрыми красками, а лицо девушки засветилось от этого вечернего, бронзового света, как бумажный фонарь. В синих глазах отражалась моя фигура и слоистые облака. Ни единой эмоции.
- Да чего тут... - разозлился я на самого себя. - Честь имею!
Девушка чуть пожала плечами, и смесь раздражения, брезгливости, разочарования подмяла меня под собой. Я зашагал прочь, а под ногами, точно кости, захрустели камушки; шум воды достиг наивысшей точки и постепенно удалялся. За мостом показался крохотный дольмен, который, точно в подтверждение сказок о живущих внутри черных гномиках, оброс трехцветным флажком и маленькими панталонами со штрипками.
- Ты лесющина, - донесся сзади шепот. Был он немного грустный и колючий, как умирающий ежик, и хотелось этого ежа не то добить, не то отнести домой.
Загудел ветер, и пламя свечи, мимо которой я проходил, бешено задрожало. Померкло, съежилось, а затем и вовсе рванулось к небу волнистой струйкой дыма. Наверное, не будь там свечи, или не подуй в ту минуту ветер, я бы не остановился и не съязвил:
- Ты что, ты кого-то поминаешь?
Девушка подошла ко мне и, зевая, зажгла свечку от соседнего огарка. Снова потерла родинку - мне показалось, нервным, лихорадочным движением.
- Сгоревших от бессмысленной жизни.
Была в этих словах насмешка, но не злая, а, скорее, печальная, над самой собой. Я этого, конечно, не понял - вернее, вообще забыл свой вопрос - и потому устало бросил:
- Осмысленной жизни, уж точно не существует. Что вообще может понимать срамная девица в таком?
- Что? - девушка задумалась. Ветер закачал пламя свечей, и по красивому лицу побежали тени. - Что же... что же я могу понимать? Что жизнь похожа на душную июльскую ночь. Что сначала не можешь уснуть, а потом проснуться. И теряешь грань, и не знаешь, где сон, где явь; где правда, а где твои грезы. Душно, тревожно, и счастья не найти.
С минуту я стоял, немного удивленный такими словами от блудницы. Затем махнул рукой - мол, чего говорить, - и пошагал дальше. Шум речки постепенно утихал, затем вовсе смолк. Мост скрылся за гребнем холма.
Здесь секция Разума была чистая и аккуратненькая, как с картинки. Низкое солнце отражалось в окошках, белых заборчиках; кусты, будто карамелизированные, подрагивали в тающей ледяной скорлупе. По грубой дороге проехала коляска, а в ней - пышная мадам. Она задорно напевала о "звездах и кузнечиках", а следом бежали тощие собаки и лаяли, лаяли, лаяли.
Меня переполняли странные, противоречивые желания. Хотелось не то встать на четверьнки и побежать за псинами - унестись, умчаться вслед за песней в вечернюю мглу; не то вернуться к девушке на мосту. Только зачем?
Я подышал на коченеющие руки, сунул их за пазуху, чтобы погреть и вспомнил об апельсине, а следом - конечно, о сестре.
'Закрой окно, золотко, холодно'.
Меня пробрала какая-то страшная, нутряная дрожь . Я зажмурился и вдруг подумал, что убивать заключенного - все равно что обидеть беззащитное животное, согласитесь. Впрочем, другое, не менее беззащитное, измученное, жгло идиотические свечи на несуразном мосту.
Я обернулся и нашел взглядом его кусочек: меж домами и склоном очередного холмика. Два ряда огоньков, и танцующие на темных волнах отражения. Девушки видно не было. Через пару минут я вытащил апельсин и осторожно направился в ту сторону.
- Для поминок по твоей жизни, - вот с таким словами я отдал фрукт. К нему прилипли куски теста из кармана, уже старого, твердого, как сухарь.
- Ой-ой, - девушка нахмурилась. - Зачем? Нет-нет, не надо. Зачем? Ты меня купить хочешь? Я дешево стою. Гораздо дешевле.
- Нет, не хочу я тебя купить. Господи Боже, - разозлился я, ибо мне даже в голову не могло такое прийти, - ты что на рынке? Возьми. Ты же такое редко, небось, ешь. Бери.
Девушка качнула головой. Придвинулась, шагнула назад и опять подошла. Взяла она подарок растерянно, механически - и руки ее, теплые, шершавые, скользнули по моим, вызывая мураши. Синие глаза по-прежнему не моргали, как фонарики в ночи; спутанные волосы трепало ветром.
- Постой! Ты в приходскую церковь идешь? - девушка почесала родинку над бровью. Синие глаза сузились, и на дне их будто заворочалось что-то тяжелое, темное. - Где свадьба брата префекта? Попроси в той церкви, чтобы они меня купили. Я дешево стою. У главного попроси, у префекта, который смеется всегда. Меня Клементина отругает, что без денег приду, я ее заперла и не дала сюда прийти, а они меня не приняли, а ты вон какой громадный, с татуировкой, они сразу тебе отдадут. Они мне свечей дали, а зачем мне свечи? В темноте все красивей. Не видно ни годов, ни шрамов. Пусть они меня купят.
- "Ваших". На "вы", - повторил я больше для порядка. По спине от слов про темноту побежали мурашки. - Так, если не приняли, что мне их - силой заставлять? Не буду же я дознавать, почему им твои прелести не приглянулись.
- Так они и не смотрели их. Они меня за дверь - не успела я и "куку" сказать. Теперь, если рано вернусь, Клементина решит, что я совсем никуда не ходила. Нет, попроси. Ты здоровенный, они тебя послушают.
Я подумал, что она уж слишком рвется на эту свадьбу. Девушка добавила:
- Или... если бы ты купил меня и туда отвел. Но стою я дешево, тебе надо мелочь при себе иметь.
- Да хватит! - возмутился я. - Неужто тебе собой по душе торговать?
Девушка светло улыбнулась, отчего следующие ее слова прозвучали еще страшнее:
- Вовсе нет, я раньше торговала цветами, мне цветы по душе.
- В самом деле? Так почему, право слово, перестала?
Я спрашивал сердито, хотя и понимал, что девица мне чужая, что я ее первый и последний раз вижу, и дела до судьбы бедняжки никакого нет.
- Пришла зима, и цветы закончились, - просто ответила она. Боязливо укусила апельсин и замерла: будто испуганная, оторопелая от незнакомого вкуса.
- И что? Ты продала себя? Его чистить надо. Эту штуку у тебя в руках. Хотя он сухой, наверное, уже не почистишь.
Незнакомка коснулась губ, на которых остались росинки сока, зачарованно посмотрела на пальцы, на меня, на апельсин. Казалось, она боялась дышать.
- Да, продала себя, - слабым голосом ответила девушка. - Самое бесполезное. Я бы еще что-нибудь продала, но больше (пожала плечами) ничего не было.
- Ну... право! - я немного рассердился, немного замялся. - Право, я просто не понимаю, как можно торговать собой?
- Ой, так же, как и цветами, - она будто задумалась, затем с треском оторвала лоскут от платья и стала бережно, точно ребенка, заворачивать фрукт. - Прикрываешь гнилье, кладешь в красивую картонку, доставляшь точно по месту. Главное - не путать картонки и места. Да, места и ко...
Крышка на корзине незакомки дернулась, и показались две взъерошенных чайки. Птицы затолкались, загорланили и попытались сбежать.
- Что ты с ними делаешь? Околеют же.
- Усыпля-а-а... ю.
Девушка вновь зевнула, и я понял с жалостью, что она очень давно не спала.
- Разговорами о снах и жизни?
- До чего ты грубый! Такой большой и такой грубый, тут, наверное, какая-то связь. Нет, не разговорами, а прогулками на морозе, - незнакомка приподняла крышку повыше и ласково погладила пернатых, - хожу, пока чайки не замерзнут насмерть. А потом общипываю. Ну, а потом разделываю и запекаю. Главное, чтобы пожирнее были.
Незнакомка объясняла это так ясно и кротко, что меня прошиб озноб. Лицо ее собралось в маску воспоминаний, руки порхали за словами, точно вот тут чайки, а вот разделанная тушка, а тут бурчит котелок.
- Чаек нельзя есть, - поморщился я, - там души погибших моряков.
- Я знаю-знаю, - продолжала девушка меланхоличный рассказ, - мне уже кто-то говорил. У вас все так говорят. Но кушать хочется же! И я вовсе не жестока. Совсем. Говорят, когда человек замерзает насмерть, то он засыпает сладким сном - вот и я ношу чаек на холоде, чтобы они тоже сладко спали. Чтобы им хорошо перед смертью было. Я иногда думаю, что также хотела б умереть, во сне. Только в хорошем, конечно. Чтобы цветы полевые были, и тепло. И мои родители! И весна! Я ведь очень весну люблю. Цветы полевые и весну. И папеньку с маменькой.
Девушка все говорила, а в голове у меня вскипала какая-то пьяная, беспробудная злость на людскую простоту, на глупость. Я пытался выдумать подходящий ответ, возмутиться, заспорить - но слова ускользали. Мимо процокал всадник в форме национальной гвардии, и в лицо пахнуло теплом. Солнце опустилось ниже, золотая дорожка зарябила под мостом - ослепляя и точно зовя за собой.
Я с досадой махнул рукой - ибо продолжать разговор не имело смысла.
- Так значит, ты души погибшие пожираешь.
Девушка растерянно стихла, губы ее побелели.
- Что ж, приятного аппетита. Честь... честь имею! - неловко бросил я и пошел прочь - с неясной, муторной тяжестью на сердце. Я все ждал, когда незнакомка скажет что-то напоследок, а она молчала и молчала, и я представлял ее лицо - измученное, смугловатое, с этими немигающими синими глазами. Становилось грустно, что я никак не мог понять выражения этого лица. Вроде как всматриваешься в темноту, и видишь только угловатый силуэт - не то плащ, не то человек, не то вешалка. Что же там было?
***
Мой кулак рухнул на хлипкую дверь церкви - шершавую, в занозах и пузырях краски. Петли скрипнули, откуда-то сверху посыпалась труха.
- Шикус! - на меня нашло затмение, и я забыл, как зовут префекта. - Шико... Шику... Тьфу, Шикас!
Дверь не ответила. Церковь стояла жалкая, неказистая, чужая, и не было ей никакого дела до округи. Оконные рамы гнили, стекла покрылись трещинками. Только тянуло вкусным изнутри, и едва слышно доносилась музыка.
Я все меньше хотел там быть. Всю дорогу от моста казалось, что иду против какого-то призрачного, неприятного ветра, против угрюмой силы внутри себя, и все равно повернуть домой не мог. Этот проклятый Дюфермон.
- Шу... Шикас! Открой!
К стене прижалась дощечка объявлений, к ней - бумага, которпая без конца хлопала и повизгивала на ветру, точно бешеная собака. Я прижал свободной рукой угол и, хотя чернила выцвели и размылись, понемногу разобрал слова:
"Сим сообщаю, что благодарственного молебна в честь декрета об уничтожении феодальных прав не будет, ибо считаю это дуростью, а законотворцев дураками. Пусть им будет пусто.
Господин кюре".
Ниже стояло:
"Сегодня, июня 3 дня 1790 г. в два часа пополудни по справедливости ищущему волеизъявлению прихода, наказывается следующее:
Господин кюре сбежал со своей служанкой, и, поскольку неизвестно, где он находится, поскольку он пропустил свою мессу в первую пятницу праздника тела, мы полагаем необходимым лишить господина кюре всех привилегий и обязанностей и с позором изгнать. Мы полагаем, что господин кюре - гнусный человек, и ночевал он в амбаре, и там ему самое место".
Ждать надоедало. Я потоптался на месте - холод понемногу забирался под одежду - и сильнее застучал в дверь. Рук я уже не чувствовал, но разбивать пузыри краски, из которых на порог сыпались голубые щепки и скорлупки, оказалось крайне приятственно.
Ни-ко-го. Ни господина кюре, ни служанки-искусительницы. То ли здание было другое, то ли бракосочетание закончилось сценой "все спят".
- Кузнец, никак? Стену проломишь, - раздался голос изнутри. Веселый, хрипловатый, похожим на скрип битого стекла под сапогами. Дверь дернулась мне в лицо, скринула, лязгнула; выпустила немного взрывов смеха, немного желанного тепла и необычайно красивого мужчину. Человек это был лет тридцати, с такой ажурной физиономией, в которую непременно хотелось заехать топором. При виде меня незнакомец задрал голову вверх, поежился - то ли от холода, то ли от вида - и нарочито хохохтнул. Пахнуло жареным мясом.
- И всем я сегодня нужен. Ну, великан! - заметил он на французском. - Никак, на дрожжах растили?
- Честь имею! На водяных курочках.
- Брешешь. Танец нищих начинается, поспеши.
Возмутиться, мол, какой, к черту, танец, я не успел - Шикас схватил меня за руку и потащил внутрь.
Внутри церкви парили космы дыма, тянуло еловыми дровами, жареным до корочки мясом и ванилью. Гости ни мало не стеснялись церковного убранства и вели себя как на любом другом празднике: пили, горланили, соблазняли и соблазнялись. Ими владело безудержное веселье, а мне казалось, что ноги захватила трясина и тянет, тянет вниз.
За алтарем, сбоку от распятия змеилась корявая надпись: "Помни человек, ты являешься пылью", от которой сделалось совсем не по себе. Под крестом, точно следуя взгляду Иисуса, стоял трон. Иначе и не назовешь - чудесный трон красного, с золотыми лилиями, бархата. Шикас посмотрел на него чуть ехидно и проводил меня за один из столов, где - ну, кто бы мог подумать? - оказались нескольких бродяг. Все они с аппетитом поглощали вареную говядину, нарезанную тонкими, как бумага, ломтиками. От этого пейзажа живот у меня заурчал, а рот наполнился слюной.
Вы еще помните, что я недавно жил в дереве?
Всю дорогу я пытался обратиться к Шикасу, но тот лишь отмахивался, мол, погоди. Наконец, я сел, а он упер руки в бока и придирчиво оглядел бродяг.
- Так, братцы, не знаю, как там положено в ваших краях, но невеста будет танцевать только с одним.
Затем префект скрылся в одном из приделов и привел оттуда двух молодых людей - мужчину лет сорока, этакую расплывающуюся копию Шикасу, в офицерской форме, и девушку, хорошенькую, но крайне похожую на подсолнух из-за воротника платья. Бродяги встали, чтобы поклониться, но Шикас махнул рукой.
- Это вы бросьте, больше никто никому не кланяется. Как я говорил - жрите, сколько хотите, но танец только один. Остальное жениху. Да, счастливчик? - Шикас потрепал мужчину по голове, скорее по-отечески, чем по-братски, хотя именно господин префект выглядел в этой паре младшим. - Яннез пусть сама и выберет, с кем.
Яннез смутилась, но подняла взгляд. Осмотрела бродяг, Перекати-Поле и задержалась на мне. Я почувствовал дурноту, а префект снова хохотнул.
- Ну, конечно. Бретонские дубы так и тянут укрыться под их сенью.
Шикас-старший помрачнел, а Яннез еще больше смутилась, но направилась к "бретонскому дубу" с какой-то фатальной неумолимостью.
- Прости, милая, - выдавил я. - Но танцевать не буду. Окажи эту честь другому.
Девушка робко изобразила элемент, который, верно, выделывали на римских сатурналиях века назад.
- Ради Бога, тут мужчин мало? Руки и ноги достались человеку для работы. Не дрыгать ими как в идиотическом припадке.
Лицо Яннез приобрело озадаченное выражение. Один бродяга пнул меня под столом, а Шикас-старший побагровел и разинул рот.
- Деревенщина, моя невеста пригласила тебя на танец. Встань немедленно и поклонись.
Мне захотелось встать и двинуть ему в рожу, но я сдержался.
- Изволь на "вы" обращаться. И нет ни здесь, ни во Франции ни одного человека, которому бы мне следовало кланяться. Что до танцев, то не умею я танцевать и уметь не хочу. Прости, милая.
Девушка неожиданно прыснула, точно увидела нечто забавное. Под столом бродяги вновь атаковали мою ногу, а Шикас-младший сделал озадаченное лицо.
- Бывший, - прошептал он.
- Бывший! Бывший! - пронеслось по церкви. Гости стали подходить к нам и оживленно перешептывались, будто увидели диковинного зверя.
- Бывший, - повторил Шикас, пока его старший братец глуповато хмурился. - Ты, бывший, зачем бродягой притворяешься?
Я пожал плечами и осмотрел свой не очень чистый плащ.
- И вовсе я не притворяюсь. Хожу, в чем нравится.
Шикас-старший наконец пришел в себя, с лязгом вытащил саблю и направился ко мне. Молча, и только по лицу мужчины ходили желваки.
Я поднялся, хотя бродяги продолжил пинаться под столом.
- От хорошей драки не отказываются, - я потер нос. - Но я не портить праздник у влюбленных пришел, я пришел поговорить о Дюфермоне и доме. С тобой.
Я посмотрел в глаза Шикасу-младшему. Его брат подошел ко мне на расстояние удара и, верно, случилось бы непоправимое, но Яннез схватила его за руки и прошептала что-то на ухо. Шикас-старший сглотнул, растерянно оглянулся на любимую, и тут младший брат опомнился.
- Так-так, я разберусь. Продолжайте веселиться. Префект города остается префектом города даже в пьяном в осину состоянии.
Шикас-младший красиво рассмеялся, подошел ко мне и кивнул в сторону выхода.
- Все в порядке, веселитесь, - повторил префект.
Какая-то девица предложил "кататься на колясочках", и префект поддержал.
- Непременно. Сейчас вернусь и поедем. Ну, ешьте, пейте, чего встали?
Гости неохотно стали расходиться по углам, Яннез вцепилась в жениха. Мы с Шикасом-младшим направились на улицу.
Едва двери за нами закрылись, он прошептал:
- Объяснись, бывший, почему не заарестовать тебя тут же? Ну?
- Пусти меня к Дюфермону. Сказали, твое разрешение нужно.
На лице его отразилось удивление. Он поглядел на меня; покачал головой.
- Ну, знаешь...
- "Вы", - перебил я. - За ним долг крови. Пусти меня к Дюфермону.
Шикас насмешливо присвистнул, только взгляд его сделался хмурый, черствый. Такое суровое, горькое удивление.
- Ты, бывший, сдурел?
- Дюфермон погубил мою семью...
- Откуда ты это знаешь, бывший? - Шикас устало наклонил голову вбок, совсем как птица, чем окончательно выбил меня из колеи. - Ох, у меня уже голова от вас всех кругом. То дочь его себя предлагает, то... такое. За это же кандалы только.
Я вспомнил о просьбе девушке с моста. Дочь Дюфермона? Он лишил меня родных - значит, и я мог бы поступить так же. Вернуться к мосту и...
- Что с домом будет? Выходит, он моей семье перейдет, раз Дюфермон в тюрьме?
Шикас зашевелил губами, точно подбирал слова:
- Бывший, ты только что меня, чужого, да в осину пьяного человека, префекта города, к подлости сговорить хотел? Чтобы я бывшему аристократу... дал убийство совершить. А теперь дом хочешь?
Я почувствовал, что щеки краснеют.
- Это МОЕЙ СЕМЬИ дом был! А этот Дюфермон... Из-за него мой дед и сестра... Из-за...
- Долго еще? - крикнули глухо из церкви. - Дамы сладкого хотят и колясочек. Сейчас запрягать пойду.
Шикас поморщился. Раздраженно повел рукой, еще более насупился, окаменел.
- Ну-ка, бывший, объясни. Почему мне тебя не заарестовать? БЫВШЕГО. НАГЛОГО БЫВШЕГО, который задумал убийство. А?
Было в интонациях нечто вызывающее, вроде легкой пощечины, отчего нутро заклокотало, и захотелось сказать откровенную гадость.
- Да и арестуй, - я зло расхохотался. - Я тогда все равно в тюрьме окажусь, рядом с Дюфермоном, и дело сделаю. Арестуй, мне так даже легче.
- Бальтасар? - крикнули из церкви опять. - Застрял ты там? Сквозняк дует, хоть дверь закрой!
Из церкви выскочил юноша лет двадцати, сказал "чего так долго", затем "главному прохиндею - главную пирожену-с!" и плюхнул в руку Шикаса десерт. Быстрее, чем кто-либо успел бы чихнуть. Шикас застыл с протянутой рукой - он, видно, хотел почесать щеку да забыл, а теперь там лежало нечто бесформенное из глазури и ягод, точно аллегория нашего знакомства.
- Вот что - скажи слово, - произнес Шикас и нахмурился, явно не зная, куда деть окаянное пироженое. Я развел руки, мол, какое еще слово. - Любое. Это игра. Ты говоришь слово, я говорю слово. Твое слово должно победить. Победишь - арестую тебя. Проиграешь - убирайся прочь.
Я подумал, что он шутит, но смотрел Шикас совершенно серьезно.
- Да иди ты к черту, - прошептал я.
- Слово.
- Иди к черту.
- Слово.
- Трон. Иди к черту.
Шикас дернул бровью.
- Друэ.
С минуту я вспоминал, кто это такой, затем поморщился.
- Бессмысленная игра. Твое слово всегда будет последним.
- Значит, надо сказать такое, чтобы я замолчал. Думать надо, бывший. Размышлять. Строить догадки. Чай, непривычное дело?
Я стиснул зубы, но ничего не ответил.
- А, черт, бывший, - Шикас оскалился, но не зло, а будто от приступа боли, - как не тужусь, не хватает великодушия. Убирайся и больше не приходи, иначе закую в кандалы и на галеры отправлю, и не увидишь ты не то что Дюфермона своего, а неба над головой. Убирайся, но я буду тебя искать и найду - вот такая тебе штуковина, бывший. И дом твой тебе никогда не верну. Нету здесь для тебя места, нету для тебя воздуха и воды. Нет более, бывший, ни дворянства твоего, ни пэрства. Ни наследственных, ни сословных отличий, ни феодального порядка, ни вотчинной юстиции, никаких титулов, званий и преимуществ. Никаких рыцарских орденов, ни корпораций или знаков отличия. Никто к тебе более не будет на 'вы' обращаться. Никто и никогда, потому что ты мерзость от рождения. Да и по словам своим - мерзость не меньшая.
Я побагровел лицом, несколько секунд мы смотрели друг на друга одинаково недобро. Затем Шикас дернул плечом - раздраженно, будто отгонял сомнения и молча направился внутрь. Дверь вновь дернулась, лязгнула, едва не слетая с петель. Насыпала к моим сапогами голубой краски и затворилась: картинка из досок, печали и трухи.
С пылающим от мороза - или унижения? - лицом и вспотевшими руками я повернулся. На душе было противно, ветер обжигал, шляпа под его напором сползала на глаза. Отличная, черт ее, шляпа.
Я отвернулся и растерянно побрел прочь. На улице темнело и холодало, вспыхивали окошки домов. Они притягивали мой взор, как магниты, и хотелось подойти, пригреться, осмотреться. От мороза пальцы рук и ног сделались ватными, лицо стянуло, и оставшаяся дорога - на обочине чужого уюта - вдруг представилась мне необычайно длинной, в целую жизнь.
Минут через семь я вышел к мосту, и дочь Дюфермона сидела на бордюре, бледная, дрожащая, как соломинка на ветру. Платье метало из стороны в стороны, волосы стояли перед лицом. Я посмотрел на девушку, думая, что мог бы толкнуть ее в реку или задушить, или зарезать - там, прямо там. Кровь родных за кровь родных. Все, вроде бы, правильно, но... но кто-то ухаживал за моим садом.
'...я раньше торговала цветами, мне цветы по душе'.
Чертова, чертова, чер-то-ва цветочница.
- Иди в церковь, рыжая. Скажи, что нищая ты, они тебя накормят. И погреешься. А, если постараешься, быть может, - я стиснул зубы и договорил сквозь них: - Полы каррарского мрамора достанутся тебе.
Сперва она, казалось, не поняла, о чем речь. Посмотрела своими немигающими глазами, и тяжелый взгляд сдавил мне грудь.
- Иди, говорю же, - повторил я тише. - Скажи, что нищая ты. Там танец нищих сейчас.
Отвернулся, вздохнул и зашагал к своему дому. Добрался я туда к ночи. Сорвал дыхание, отчего во рту чувствовался привкус крови, а в боку болело. Округа уже спала, только солдат бродил под бойницами-орхидеями и отстукивал концом пики смутно знакомую песенку. Я вспомнил, что в детстве ее часто пела сестра.
"Закрой окно, золотко, холодно".
Мои челюсти сжались, перчатки заскрипели.
***
В церкви секции Разума плавала густая, как дождевое облако тишина. Сквозь пыльные окна пробивались бледные лучи - еще не рассвета, а предвестника зари, что белой дымкой встает на востоке и вытягивает солнце, - и я увидел распятие на стене, а рядом - слово "Помни".
Меня передернуло. В душе моей, как и в этой церкви, все было перевернуто вверх дном, залито кислым вином, завалено вчерашней едой, а в ней, точно оазисы, плавали островки воспоминаний.
Шикас-старший. Шикас-младший. Сестра. Рыжая проститутка - дочь Дюфермона.
"Помни человек, ты..."
Я смотрел на разгорающуюся золотом надпись, и, словно в полусне, думал о господине префекте. О его словах, о сестре, о доме в четыре этажа с бойницами-орхидеями и черно-белыми, под цвет герба, гардинами. Из теней проступали тела спящих. Странно, никто из них не храпел и не сопел.
"Помни человек, ты являешься пылью".
Лучи опустились ниже, и под распятием показался алый трон, на котором сидел Шикас-младший: голову свесил на грудь, а руки совсем по-королевски положил на подлокотники. У сапога боком стояла тарелка, и валялся рядом тоненький нож с золотой гравировкой.
Аккуратно переступая гостей свадьбы, я искал рыжую. И нашел - за троном, в ее чудном бирюзовом платьице. Праздничный вид, если бы не бледное, как смерть, лицо. Казалось, девушка увидела призрака. Она не шевелилась - думала или дремала, и я мог сделать что угодно.
Я хотел это сделать.
Ведь Дюфермон в тюрьме, а дом так и не станет моим. Благодаря Шикасу, который рано или поздно придет за мной и... посадит? Казнит? Сошлет на каторгу?
Я снова бросил взгляд на нож, затем на рыжую.
- Это ничего не изменит, - прошептала она, и я испуганно вздрогнул. - Я весь день думала об этом. Я несколько раз приставляла к его шее нож и всяикй раз думала, что это ничего не изменит. Хотя это так легко. Легче, чем съесть апельсин. Только папеньку и маменьку не освободит.
- Ты что, рыжая, вовсе не... - я отступил на шаг.
"Я хочу это сделать!" - чуть робче повторил внутренний голос.
Девушка смотрела не мигая, и синие глаза сверкали подобно льдинам под мартовским небом.
- Видел бы ты свое лицо, когда входил сюда. Будто демон из преисподней воет на цепи. Воет, и тихо, будто голос в преисподней остался.
Меня передернуло.
- Это показалось, - я попытался улыбнуться, но, кажется, только скривился, как в припадке. - И говори "вы", черт, я же просил.
- Видно, тебе очень плохо. Или ты очень зол.
- "ВЫ"! Я уже пять лет как очень зол, рыжая. Только до сегодня ничего не сделал, - я судорожно вздохнул и посмотрел на спящего префекта. - В отличие от него. В отличие от твоего отца. И оба они на моем пути. И ты на моем пути.
Рыжая надолго молчала, бледнея с каждой секундой все больше и больше, что уже казалось невозможным, затем прошептала:
- Шумную дорогу ты выбрал.
Не знаю, поняла ли она, кто я. Вряд ли.
- Шумную, - слишком громко сказал я, и звук собственного голоса гипнотически задрожал под сводами церкви, разрывая наваждение, точно бумажный лист. Казалось, раздувалась змея: - Ш-ш-шу. Ш-ш-шу.
Я решил, что Шикас проснется, но он лишь дернул головой и что-то пробормотал. Рыжая подняла нож и протянула мне. Тишина сдавила уши, сердце глухо стукнуло, отдаваясь эхом в ушах, и будто пропало совсем из груди.
'Закрой окно, золотко, холодно'.
Дышать стало невозможно, внутри все сжалось, и, казалось, меня переломит от копившихся столько лет эмоций, если я сию же минуту чего-то не сделаю.
- Да иди ты к черту, - бросил я. Рыжая нахмурилась, и под этим немигающим взглядом я неохотно шагнул - мимо девушки, к распятию за троном. Хмуро изучал несколько секунд, а затем тщательно, сильно нажимая стер часть надписи.
- Слово! - крикнул я Шикасу. Тот вскочил, испуганный, перекошенный со сна и заозирался по сторонам. - Только если выиграю... - я зажмурился, замялся, - ты отпустишь ее родителей и забудешь о них. Я... я их не трону. Ну, слово!
Шикас сглотнул, закашлялся, прикрылся рукой от рассветных лучей.
- Потому что вот мое, - я кивнул на остатки надписи. - Попробуй пересилить.
- Метла, - хриплым голосом сказал Шикас после минутного молчания. - Совок. Мокрая тряпка. Еще?
- Метла рано или поздно обратится в пыль, как и рука, что ее держит. Как и совок, и тряпка. Все это пыль. И что бы ты ни сказал, каждое слово, - пыль. Еще?
***
Мы вышли на улицу, где мел белый-белый снег и восставало солнце. Господи, что за погода? Тело законечело, вымоталось, ноги наливались свинцом. Сзади доносилось хлопанье крыльев, будто птицы трепыхались в корзине.
- Спасибо, - тихо сказала рыжая.
Я ничего не ответил, только остановился у моста через Руж. Солнце поднималось за городом, и на ряби волн лежала золотистая полоса. С каждой секундой она становилась шире и приобретала все более отчетливый багровый оттенок - словно открывались края раны.
'Закрой окно, золотко, холодно'
Я вслушивался в клекот речки, а дочь Дюфермона, проклятого Дюфермона, свободного теперь Дюфермона, - черт, не представляю, что она делала. Может, хотела вернуть день вспять, не знаю, - но, когда я обернулся, чтобы спросить о какой-то ерунде, рыжей не было. Только лужицы воска на бордюре и горка апельсиновых корок, сложенная на манер человечка, - все в белых снежинках. Пахло свежим бельем и чайками. Чайками, бельем и... чем-то еще.
----
Друэ - почтовый смотритель, который раскрыл Людовика 16 во время бегства. Позже член Конвента и Совета Пятисот.