Аннотация: Третье место на конкурсе портала "Писатели и Улитки" на тему "Дорога к победе" (из шестнадцати)
Там, где река обходит стороной Пастушью гору, шумит на перекате галькой, поблескивает на солнце чешуей рябью, склонилась на краю невысокого обрыва сосна.
Старую, кряжистую её свалило в одну из осенних бурь-предзимников. Выворотило с корнем. Но из года в год её кривые сучья выстреливали молодыми зелёными побегами, а к осени осыпались в реку тяжёлой шишкой.
Это место было хорошо знакомо мне. Часто приходил сюда и лежал, растянувшись на теплом от солнца стволе, любовался облаками-кудрями легкомысленной затейницы Непогоды и пугал перекликавшихся в перелеске грибников.
Здесь, в излучине реки, пользуясь тем, что берег зарос ивой, часто купались деревенские девки. Мне же, старому лешему, сладко было любоваться на них, слушать их пугливый визг, угадывать в мелькании бликов на воде линии тел... примечать горячий шёпот у реки в ночи...
Ухну филином, осыплюсь холодной росой, налечу злым гнусом, а им всё нипочём...
Люди поселились рядом с нами давно. Бок о бок ходим по одной земле уже не один век.
Не люблю я их, чего кривить перед собой. Простецы, в которых уживается и добро, и зло рядом. Смешно их видеть мне, старому нежитю, знающему, что не дано смертному отделить тёмное от светлого, как не дано яйцу самому разделить белыш с желтышом...
Часто хотелось мне взять их за грудки и встряхнуть так, чтобы услышали они меня, услышали шёпот вод речных, поступь оленихи с оленёнком на заре, увидели, как рассвет занимается, как небо грозой набухает.
Не было покоя мне, стар стал, слишком много пожил. И бродил по людской стороне, не находя себе места, где бы суть моя успокоилась тем, что не нам одним, отживающим своё нежитям, больно за землю эту: берёзово-сосновую хмарь с кукушечьими посиделками, с родниковыми скороговорками, с полями, глядящимися в синеглазые небеса, с покосившимися деревеньками и неохватными степями...
Иногда я встречал чей-нибудь взгляд, и казалось, что человек видит меня. Я кружил и кружил возле него тогда... Небывалое это, но кто его знает. А на беременную бабу мог любоваться часами, словно вся соль земли была в эту пору в ней, словно знала она что-то самое главное...
Но люди считали меня пугалом леса, я же был хранителем земли этой...
Обходил на заре тропками тайными окрест, заглядывая в глаза-озёра, баламутил сонные омуты-болота. Мне сладок был этот труд, и злость поднималась мутью, когда примечал я татей-охотников на молодняк олений, когда рвал худые сетёшки на нерест-рыбу, но однажды...
Лето тогда стояло жаркое. Ночи душные. На людской стороне колос клонился тяжело к земле, сох.
С удивлением смотрел я в одну из зорь, как яйцеголовые люди ехали по живому колосу на железных конях. Железные кони с длинными носами вызвали мой глупый смех своим уродством. Но уже через мгновение хохот застрял у меня в глотке, когда вдруг чудовище, а потом и другое, и третье плюнуло огнём в первые нахохлившиеся курицы-дома, додрёмывавшие свой предутренний сон на пригорке.
Хохот-рёв чудовищ оглушил меня. Там, в первой домушке - баба беременная. Я видел сейчас её глаза, распахнутые настежь - душа её улетала, и она тускнеющими глазами смотрела ей вслед. Руки были прижаты к животу. Но дитё уже мертво. Спи и ты... Дом осел тяжело, осыпался могильным холмом на неё. И ещё один, и ещё. Оседали дома, вырастали на их месте могильные холмы.
И стало страшно мне.
Кто придёт в мой лес, кто зашепчет жарко в моей ночи, кто разбудит моё утро счастливым смехом?!
Я видел, как люди, отплевываясь от крови и страха, выползали из-под обломков и бросались на железных чудовищ. Видел носы-жала, вновь и вновь протягивающиеся в сторону деревни, жала, плюющиеся огнём, разрывающим землю.
И, обхватив за шею яйцеголового человека, слыша, как хрустят позвонки и, видя его помертвелый взгляд, спросил:
- Зачем пришёл, тать?..
И у другого спросил, слушая захлебывающуюся кровью, не желавшую обрываться жизнь:
- А у тебя, тать, есть сын?
Только всё они не то говорили, не те слова, слова, которые не могли вернуть мир моей земле. И я вновь заглядывал в глаза жертве, а она, не видя меня, еле шелестела синими губами. Не знаю я их языка, но сути моей не требуется переводов.
Сколько я порешил их, этих людей в круглых, как рыбацкий котелок, шлемах с жуком-свастикой, не помню... Только, наконец, стихло всё вокруг.
- А ты, паря, их ведь как клопов давишь... - голос сзади заставил вздрогнуть.
Мне, привычному к одиночеству, странно слышать слова, обращенные ко мне.
Человек привалился к стене разрушенного дома. Кровь запеклась на виске. Но рана главная не здесь, в груди засело железо. Не жилец. А жаль. Но потому и видит меня, наверное. На перекрестке он теперь. Шёл, шёл и всё. Перекрёсток.
- Что смотришь? Кто ты будешь? Домовой?..
Человек закашлялся. Силёнок у него уже не было, и он тяжко затрясся всем телом, выхаркивая кровь.
- Или душа чья? Потревожили тебя...
А я молчал. Не положено, да и нечем говорить мне. Я лишь суть нежить. Только знак могу дать, а что ему мои знаки, помирает он.
Рана на ноге старая, культя. Костыль в стороне. Потому, видать, и здесь - с бабами, стариками да детишками.
- Потому и здесь, паря, - ответил вдруг человек и помрачнел.
Ишь ты, слышит меня. Чудно... Дык, это... Тогда рад я, кто бы знал, как рад... Голос слышать.
- Помру вот, паря, кто тогда?.. Кто тогда здесь... за меня? Полдеревни в церкви старой укрылось. Бабы, дети, старики...
Тяжелый кашель сбил его, заставил захрипеть и завалиться набок. Кровь из раны в груди пошла сильнее.
Ты не говори, мил человек, я ведь и так пойму...
А он затих вдруг. Уставившись куда-то в угол, вытянулся. И замер.
Я видел его, уходящего вдаль, вслед за теми, кто ушёл раньше. Он часто оглядывался, всматривался в очертания знакомых мест, потом стал оглядываться всё реже, вот и вовсе перестал... Потому что ниточка, связывающая с этим миром, тоньше стала. Редко, кто из тех, ушедших, долго земного держится.
Стало быть, я за тебя, парень, здесь... Больше-то некому.
Тишина над деревней звенящая стоит. Яйцеголовые скрипят ножами, ужин из железных банок кушают. Ну, кушайте, кушайте...
Я же чуял приближающийся запах огня. Нельзя медлить. Те, кто в храме людском укрылись, скоро сгореть должны заживо. Будущее уже близко подступило, наслаивалось тусклой пеленой на сегодняшнее, стирало облики закрывшихся в церкви из настоящего. Но пути лешего никому неведомы.
Церковь старая, с ходами, рытыми под землей. Стеночки шаткие. Осыпалась одна такая, баба заприметила переход, уводящий в темноту, зашептала другой бабе. Старик закивал, вспомнил, что ходы здесь раньше были, куда ведут, никто не помнит. Да, куда бы не вели, дед, так далеко ни один людской ход не ведёт.
Пол сотни ног зашелестело по темноте, тыкаясь слепыми котятами, не замечая, что уже и стен нет вокруг, что голоса звучат, раскатываясь эхом в пустоте. Что такое переходы лешего, никто не знает. Да и сам я не ведаю.
Долго шли, изнеможенных поддерживали, отдыхали и опять шли. Выбрались, когда уже солнце садиться стало. Недалеко и ушли-то. Круг горушки Пастушей обернулись, и аккурат, на склоне над деревней оказались. Бабы мои в кустарник колючий вцепились, уставились страшными глазищами на дома свои порушенные, на стены догорающие, а старик ахнул, рукой махнув:
- Церковь-то смотрите, церковь...
На пригорке догорала церковь. Остов её ещё держался неведомой силой, просвечивал солнцем закатным сквозь клубы чёрного дыма.
- А ведь там мы... по всем статьям... должны быть...
Он стал ругаться, потрясал кому-то кулаком, гитлерам, фашистам, фрицам, ещё кому-то.
Мне же уже хотелось назад, к этим, нечеловекам, не всё я спросил у них, не всё выведал. Не за всё ответили они мне...