Антология : другие произведения.

Книга странных историй "Ивнинг Стандарт"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Сборник содержит 88 рассказов самой разнообразной тематики. В него включены произведения разных авторов, в том числе, признанных классиков. Я не стал читать классиков заново, а просто взял уже имеющиеся переводы из интернета, - поскольку они, как мне кажется, уже много раз читаны-перечитаны, - указав переводчиков. Если кто-то из них окажется против использования его перевода, перевод будет удален, а рассказ прочитан заново - чтобы сохранить структуру английского издания.


THE EVENING STANDARD BOOK OF STRANGE STORIES

London:

HUTCHINSON & CO. (Publishers) LTD.

1923

  
  
  
  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   W.W. JACOBS. В ТИГРИНОЙ ШКУРЕ
   RALPH STRAUS. КОМНАТА НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ
   MARGARET IRWIN. КНИГА
   H.A. MANHOOD. УДАР ХЛЫСТА
   A.M. BURRAGE. ДОМ-ОДИНОЧКА
   A.M. BURRAGE. "ЧЕРНЫЙ БРИЛЛИАНТ"
   F. BRITTEN AUSTIN. СТРАННЫЙ СЛУЧАЙ С МИСТЕРОМ ТОДМОРДЕНОМ
   MARTIN ARMSTRONG. МЭРИ ЭНСЕЛЛ
   BARNARD STACEY. ОБРЯД
   L.A.G. STRONG. ГЛУПОСТЬ ЧЕЙЛИ
   ANTHONY MARSDEN. В СУМЕРКАХ НА ХЕЛВЕЛЛИНЕ
   GEORGE R. PREEDY. КИСЛОЕ ЯБЛОКО
   "SEAMARK". ВОПРОС
   LOUIS GOLDING. ПОЕДИНОК С ПРИЗРАКОМ
   ANTHONY GITTINS. ТРЕТЬЕ ИСПОЛНЕНИЕ
   HAL PINK. МАНДРАГОРА
   HOLLOWAY HORN. СТАРИК
   C. PATRICK THOMPSON. ОНА ХОТЕЛА, ЧТОБЫ ОН ПРИЛЕТАЛ НА ЗАКАТЕ...
   KATHLEEN RIVETT. ИЗОБРАЖЕНИЕ ЦАРИЦЫ
   WILLIAM GERHARDI. БОЛЬШОЙ БАРАБАН
   ALFRED TRESIDDER SHEPPARD. ТРЕТЬЯ МЕДАЛЬ
   H. DE VERE STACPOOLE. КИТАЯНКА
   A.J. ALAN. МОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ В ЧИЗЕЛХЕРСТЕ
   A.J. ALAN. ВОЛОСЫ
   GUY DE MAUPASSANT. СТРАХ
   GUY DE MAUPASSANT. РУКА
   THOMAS BURKE. ПЕСНЯ ХО ЛИНА
   THOMAS BURKE. ХУДОЙ ЧЕЛОВЕК
   J.S. FLETCHER. МАЯК НА ЗЫБУЧИХ ПЕСКАХ
   FRANCIS GRIBBLE. СЕКРЕТ ШВАРЦТАЛЯ
   BASIL TOZER. ПИОНЕРЫ ПИКА ПАЙКА
   MICHAEL KENT. ПРИЗРАК ПИТЕРСБИ
   F. MARION CRAWFORD. ЧЕРЕП, КОТОРЫЙ КРИЧАЛ
   T.F. POWYS. ДВА РОГА
   JAN NERUDA. ВАМПИР
   S.L. DENNIS. ПРОБУЖДЕНИЕ ФОКУСНИКА
   OSCAR WILDE. СФИНКС БЕЗ ЗАГАДКИ
   CHARLES DAVY. ТРЮК С ИСЧЕЗНОВЕНИЕМ
   GEORGE MEREDITH. КАК ШАХПЕШ, ЦАРЬ ПЕРСИИ, НАКАЗАЛ ХИПИЛА, СТРОИТЕЛЯ
   BASIL MURRAY. ТРИ ПЕННИ УДАЧИ
   L.C.S. ABSON. ЭКСПЕРИМЕНТ С КРОВЬЮ
   CHARLES DICKENS. БОКОВАЯ ЛИНИЯ N 1: СИГНАЛЬНЫЙ СТОРОЖ
   FRANK R. STOCKTON. ЛЕДИ ИЛИ ТИГР?
   AMBROSE BIERCE. ВСАДНИК В НЕБЕ
   E.H. LACON WATSON. БЕГСТВО
   E.M. DELAFIELD. БЕЛКА В КОЛЕСЕ
   HECTOR BOLITHO. АЛЬБАТРОС
   ALGERNON BLACKWOOD. ЗЕМЛЯ ЗЕЛЕНОГО ИМБИРЯ
   ALGERNON BLACKWOOD. ДРЕВНИЙ СВЕТ
   ARTHUR MORRISON. НЕЧТО В ВЕРХНЕЙ КОМНАТЕ
   SIR ARTHUR QUILLER-COUCH. ПАРА РУК
   SIR JOHN SQUIRE. ВЫМЫШЛЕННЫЙ ПЕРСОНАЖ
   SHEILA KAYE-SMITH. МИССИС ЭЙДИС
   MICHAEL ARLEN. БИТВА НА БЕРКЛИ-СКВЕР
   STACY AUMONIER. ЛИТЕРАТОР
   PHYLLIS BOTTOME. ГЕНРИ
   GRAHAM GREENE. КОНЕЦ ПРАЗДНИКА
   ETHEL MANNIN. РОМАНОВ
   MARTHE McKENNA. ОРАНЖЕРЕЯ
   LESLEY STORM. ДИСЦИПЛИНА
   P.C. WREN. ПЫЛЬ, КОТОРАЯ БЫЛА БАРРЕНОМ
   FRANCIS BRETT YOUNG. БАЛАЛАЙКА
   OLIVER ONIONS. ФАНТАЗМ
   THEOPHILE GAUTIER. НОЖКА МУМИИ
   DOROTHY L. SAYERS. НЕБЛАГОВИДНАЯ ШУТКА ОДНОГО ШУТНИКА
   F.A. KUMMER. ЧАША МЕДИЧИ
   EDEN PHILLPOTTS. ПРИЛИВ
   LADY ELEANOR SMITH. ВОСКОВАЯ ФИГУРА МИССИС РЕЙБЕРН
   LADY ELEANOR SMITH. ЦИРК САТАНЫ
   R.H. MOTTRAM. ПАЯЦЫ
   ALPHONSE DAUDET. ЭЛИКСИР ПРЕПОДОБНОГО ОТЦА ГОШЕ
   LAFCADIO HEARN. ИСТОРИЯ МИН-И
   SELWYN JEPSON. И ПРИСЯЖНЫЕ ТОЖЕ
   E. NESBIT. ИЗ МРАМОРА, В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ
   JOHN METCALFE. ТУННЕЛЬ
   JOHN METCALFE. ПЛОХИЕ ЗЕМЛИ
   J.D. BERESFORD. МИЗАНТРОП
   J.D. BERESFORD. СИЛЫ ВОЗДУХА
   E.F. BENSON. МИССИС ЭМВОРС
   JEROME K. JEROME. ПАРТНЕР ПО ТАНЦАМ
   MAURICE BARING. ВЕНЕРА
   ERNEST BRAMAN. ИСТОРИЯ ЮНГ ЧАНГА
   GEOFFREY MOSS. ПРИМУЛА
   NORMAN MATSON. ДОМ НА БОЛЬШОЙ ДАЛЬНЕЙ ДОРОГЕ
   SIR MAX PEMBERTON. ЕСЛИ БЫ ЧЕЛОВЕК МОГ ЗАДЕРЖАТЬСЯ
   MARC CONNELLY. КОРОНЕРСКОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ
   HJALMAR BERGMAN. ЮДИФЬ
   W. SOMERSET MAUGHAM. ТАЙПАН
  
  
  

В ТИГРИНОЙ ШКУРЕ

W.W. JACOBS

  
   Разъездной художник, рисовавший новую вывеску для "Цветной капусты", наслаждался заслуженной передышкой от своих трудов. На старом столе, в тени вязов, лежали гигантские бутерброды и большой ломоть сыра, дожидаясь, пока будет утолена жажда. По другую сторону стола самый старый человек в Клейбери, осторожно затягиваясь длинной глиняной трубкой, тусклым и печальным взглядом смотрел на старую вывеску.
   - Я пил под ней почти семьдесят лет, - со вздохом произнес он. - Жаль, что я продержался дольше, чем она.
   Художник, неторопливо пережевывая кусок бутерброда, снисходительно взглянул на него.
   - Все дело в двух молодых джентльменах, проезжавших здесь месяц или два назад, - продолжал старик. - Они сказали Смиту, хозяину гостиницы, что искали повсюду "Цветную капусту", а когда Смит показал им вывеску, заявили, что она очень похожа на "Георга Четвертого"; действительно, очень похоже.
   Художник улыбнулся и снова взглянул на старую вывеску, а затем, как истинный творец, на свою собственную. Еще пару-тройку мазков...
   Он закинул ноги на скамью и взялся за кисти. Через десять минут самый ревностный приверженец монархии тщетно искал бы сходства, после чего художник вернулся к прерванной трапезе и крикнул в дом, чтобы принесли еще пива.
   - Никто не сможет спутать вашу вывеску ни с чем, кроме цветной капусты, - сказал старик. - Она выглядит достаточно аппетитной.
   Художник улыбнулся и подтолкнул свою кружку через стол. У него было доброе сердце, и однажды, рисуя вывеску для "Сэра Уилфрида Лоусона", он на самом себе почувствовал, что такое отсутствие пива. Он принялся рассуждать об искусстве и несколько пренебрежительно отозвался о цветной капусте как о сюжете вывески. Покачав головой, он заговорил об использовании в качестве вывески пятнистой коровы или синего льва.
   - Кстати, о львах, - задумчиво произнес старик, - я полагаю, вы никогда не слышали о Клейберийском тигре? Полагаю, это было еще до того, как вы наведались в эти края.
   Художник признал свое невежество и, обнаружив, что намек не имеет никакого отношения к гостинице, вытащил трубку и приготовился слушать.
   - Это было совсем недавно, - медленно начал старик. - Цирк, которому принадлежал тигр, ехал через Клейбери, чтобы попасть в Уикхем, и когда они проезжали мимо фермы Джилла, сломался паровой двигатель, и им пришлось остановиться и ждать, пока кузнец починит его. А раз уж так случилось, они разбили небольшой шатер и объявили о том, что дадут представление.
   Я был одним из тех, кто пришел посмотреть, и должен сказать, это стоило потраченных денег, хотя Генри Уокер был разочарован дрессировщиком, который засовывал свою голову в пасть льва. Он сказал, что дрессировщик сначала хорошенько напугал льва, и только потом сунул голову.
   Это была великая ночь для Клейбери, и около недели ни о чем другом не говорили. Дети играли в львов, тигров и тому подобное, а юный Робертс чуть не разбился, пытаясь проверить, сможет ли он ездить верхом стоя.
   Примерно через две недели после того, как цирк уехал, случилась странная вещь: большой тигр вырвался на свободу. Билл Чэмберс принес новость первым, прочитав ее в газете, пока пил чай. Он принес газету и показал ее нам, мы прочитали, а потом пошли всякие разговоры.
   Сначала мы думали, что тигр где-то далеко, и это нас очень позабавило. Фредерик Скотт смеялся громче всех, и даже сказал, как удивился бы человек, если бы, вернувшись как-нибудь домой поздно ночью, обнаружил, что тигр сидит в его кресле и ест его ребенка. Мне это не показалось смешным, и я так и сказал; никому из нас это не понравилось, и даже Сэм Джонс, у которого во второй раз появились близнецы, сказал: "Стыдись!", но Фредерик Скотт был человеком, способным смеяться над чем угодно.
   Однако когда мы узнали, что тигр был замечен в трех милях от Клейбери, все стало выглядеть очень серьезно, и Питер Габбинс сказал, что что-то нужно делать, однако все произошло прежде, чем мы смогли что-то придумать.
   Однажды вечером мы сидели за кружкой пива и трубкой, - точно так же, как сейчас, если бы у меня осталась хоть крупица табака, - и разговаривали об этом, как вдруг услышали крик и увидели оборванного бродягу, бежавшего к нам изо всех сил. Время от времени он оглядывался и кричал, а потом бежал даже еще быстрее, чем раньше.
   - Это тигр! - воскликнул Билл Чэмберс, и не успели бы вы и глазом моргнуть, как он уже был в доме, опрокинув Смита, стоявшего с кружкой пива в дверях.
   Не имея возможности встать, Смит был вынужден ждать, пока мы все войдем. Он мог только страшно ругаться, в то время как остальные, с воплями: "Тигр!", перли в дверь, наступая на него. Однако он оказался внутри почти одновременно с последним из тех, кто находился снаружи, и в мгновение ока запер дверь на засов, как раз перед носом запыхавшегося бродяги, принявшегося кричать, чтобы его впустили.
   - Откройте дверь! - орал он, барабаня в дверь.
   - Уходи, - ответил ему Смит.
   - Это тигр! - продолжал вопить бродяга. - Откройте дверь!
   - Уходи, - повторил Смит. - Ты приманиваешь его к нам; беги по дороге и уведи его отсюда.
   Как раз в этот момент из пивной вышел Джон Биггс, кузнец, и, как только он услышал, что случилось, вытащил из-за стойки ружье Смита, сказав, что идет посмотреть, как там дети.
   - Откройте дверь, - сказал он.
   Он пытался выйти, бродяга снаружи пытался войти, а Смит держался за эту дверь, как британец. Тогда Джон Биггс вышел из себя, схватил ружье Смита, и шарахнул его им по голове. Смит тут же упал, и, прежде чем мы успели что-то сделать, дверь распахнулась, бродяга оказался внутри, а Джон Биггс бежал по дороге, крича изо всех сил.
   Мы закрыли дверь прежде, чем вы успели бы моргнуть, а потом, пока бродяга пристраивался в углу и пил бренди, миссис Смит взяла миску с водой и губку и опустилась на колени, чтобы обтереть голову мужа.
   - Ты видел тигра? - спросил Билл Чемберс.
   - Видел ли я его? - ответил бродяга, вздрогнув. - О Господи!
   Он подал знак принести еще бренди, и Хенери Уокер, исполнявший обязанности хозяина, не дожидаясь повторения, подал ему выпивку.
   - Он гнался за мной больше мили, - сказал бродяга, - у меня сердце едва не разорвалось.
   Он застонал и тут же потерял сознание. Это был ужасный обморок, и некоторое время нам казалось, что он никогда больше не придет в себя. Сначала ему в глотку влили бренди, потом джин, потом пиво, а он все не приходил в себя и лежал тихо, с закрытыми глазами и жуткой улыбкой на лице.
   Наконец он пришел в себя, ощутив, что в рот ему не попадает ничего крепче воды, которую миссис Смит все время вливала в него. Первое, что мы заметили, - улыбка исчезла, затем его глаза открылись, он внезапно сел, дрожа, и издал такой ужасный вопль, что мы даже подумали, будто тигр проник в комнату.
   Потом он рассказал нам, что сидел в канаве и стирал рубашку, как вдруг услышал сопение и увидел голову большого тигра, заглядывающего в канаву с другой стороны. Он бросил свою рубашку и побежал; к счастью, тигр задержался, чтобы разорвать рубашку на куски, иначе пришел бы его последний час.
   Когда он закончил, Смит поднялся наверх и выглянул из окна спальни, но не увидел никаких признаков присутствия тигра; и тогда он сказал, что, без сомнения, тигр отправился в деревню, чтобы посмотреть, не сможет ли он там чего-нибудь найти, или, возможно, он съел Джона Биггса.
   Как бы то ни было, никто не хотел выходить на улицу, чтобы посмотреть, а когда стемнело, самая мысль о возвращении домой не показалась нам достаточно разумной.
   До десяти часов у нас все шло очень хорошо, но потом Смит заговорил о своей лицензии. Он сказал, что все это чепуха - бояться идти домой, и что, во всяком случае, тигр не может съесть больше одного из нас, и пока он это делает, у остальных есть превосходный шанс избежать этой участи. Двоим или троим из нас в тот вечер Смит перестал нравиться, и они поспешили сказать ему об этом.
   Кончилось тем, что в ту ночь мы все спали в пивной. Поначалу это казалось странным, но все же было лучше, чем идти домой в темноте, и мы все проспали до четырех утра, когда проснулись и обнаружили, что бродяга ушел, оставив входную дверь широко открытой.
   Мы внимательно осмотрелись, а затем - сначала один, потом другой - отправились посмотреть, съедены их жены и дети или нет. Все оказались целы и невредимы, но женщины и дети были так напуганы, что их невозможно было успокоить. Никто из детей не пошел в школу, и они целый день сидели дома, заложив двери матрасами, чтобы тигр не мог войти.
   Никто не хотел идти на работу, но это было необходимо, и, поскольку фермер Джилл сказал, что тигры спят весь день и выходят на охоту только к вечеру, мы немного успокоились. В тот вечер ни одна душа не появилась в "Цветной капусте" из страха возвращаться домой в темноте, но так как в ту ночь ничего не случилось, мы начали надеяться, что тигр покинул наши края.
   Боб Претти посмеялся над всем этим и сказал, что не верит в существование тигра, но никто не возражал против его слов, потому что Боб Претти, как я часто говорил людям, был паршивой овцой Клейбери, - браконьером и, что еще хуже, продувным малым.
   Но уже на следующее утро случилось нечто такое, что заставило Боба Претти выглядеть глупо и пожалеть о своих словах, потому что в пять часов Фредерик Скотт, спустившись вниз покормить своих кур, обнаружил, что тигр побывал там раньше него и съел не менее семи из них. Стены курятника были разбиты, на земле валялось несколько перьев, а рядом с ними лежали два раздавленных мертвых цыпленка.
   Вы не поверите, как Фредерик Скотт говорил об этом. Он сказал, что правительство должно загладить свою вину, и вместо того, чтобы идти на работу, положил двух маленьких цыплят и перья в тазик для пудинга и отправился пешком в Кадфорд, в четырех милях отсюда, где имелся полицейский.
   Он увидел полицейского по имени Уильям Уайт, стоявшего у задней двери трактира "Лиса и Гончие", бросал горсти кукурузы птицам хозяина, и первое, что сказал мистер Уайт, было: "Это не мое дело".
   - Но вы могли бы заняться этим в свободное время, мистер Уайт, - сказал Фредерик Скотт. - Очень может быть, что тигр вернется в мой курятник за остальными, и он очень удивится, если просунет голову и увидит, что вы его там ждете.
   - У него была бы на то веская причина, - согласился полицейский Уайт, пристально глядя на него.
   - Подумайте, какую благодарность вы получите, - сказал Фредерик Скотт, словно уговаривая.
   - Послушайте, - сказал полицейский Уайт, - если вы сейчас же не уберетесь, то пойдете со мной, понимаете? Вы выпили и находитесь в возбужденном состоянии.
   Он подтолкнул Фредерика Скотта и последовал за ним по дороге, и каждый раз, когда Фредерик останавливался, чтобы спросить его, что тот делает, он давал ему толчок, в качестве ответа.
   Фредерик Скотт рассказал нам все в тот вечер, и некоторые самые храбрые из нас пошли в "Цветную капусту", чтобы обсудить, что делать, хотя и позаботились о том, чтобы вернуться домой, пока еще совсем светло. В ту же ночь у Питера Габбинса пропали две свиньи. Это были две самые симпатичные свиньи, каких я когда-либо видел, и все, что Питер Габбинс мог сделать, это сидеть на кровати, дрожать и слушать их визг, когда тигр утаскивал их прочь. На следующее утро почти весь Клейбери ходил вокруг его хлева и разглядывал сломанный забор. Некоторые искали следы тигра, но погода была сухая, и они ничего не могли разглядеть. Никто не знал, чья очередь будет следующей, и самый благоразумный человек, Сэм Джонс, отправился прямо домой и убил свою свинью, прежде чем отправиться на работу.
   Никто не знал, что делать; фермер Холл заявил, что этим должна заниматься полиция, и отправился в Уикхем, чтобы сообщить об этом, но из этого ничего не вышло, и в тот же вечер без десяти двенадцать свинья Билла Чемберса пропала. Это была одна из самых больших свиней, когда-либо выращенных в Клейбери, но тигру она досталась без каких-либо проблем. У Билла хватило храбрости выглянуть, когда он услышал визг свиньи, но тут раздался такой ужасный рык, что он не осмелился пошевелить ни рукой, ни ногой.
   Идея Дикки Вида состояла в том, чтобы люди, держащие свиней и тому подобное, запирали их в доме на ночь, но Питер Габбинс и Билл Чемберс, оба заявили, что тигр способен сломать заднюю дверь одним ударом лапы, и что если он войдет внутрь, то может утащить что-то другое вместо свиньи. А еще они сказали, что если уж они сами потеряли свиней, то и для других это не зазорно.
   Самое странное, что за все это время никто, кроме бродяги, не видел тигра, и люди отправили своих детей обратно в школу, и днем чувствовали себя в безопасности, пока маленький Чарли Габбинс не прибежал домой, плача и говоря, что заметил тигра. На следующее утро уже многие дети увидели хищника и побоялись идти в школу, и жители стали задаваться вопросом: что же случится, когда все свиньи и домашняя птица будут съедены?
   А потом его заметил Генри Уокер. Мы сидели с косами, вилами и тому подобными вещами под рукой, когда увидели, как он вошел без шляпы. Его глаза были широко раскрыты, а волосы взъерошены. Он потребовал кружку эля и выпил ее почти до дна, а потом сидел, задыхаясь, зажав кружку между ног и качая головой, пока все не замолчали и не посмотрели на него.
   - В чем дело, Генри? - спросил кто-то из нас.
   - Не спрашивайте меня, - ответил Генри Уокер с дрожью в голосе.
   - Уж не хотите ли вы сказать, что видели тигра? - спросил Билл Чемберс.
   Генри Уокер не ответил. Он встал и прошелся взад и вперед, все с тем же испуганным выражением в глазах, и раз или два так страшно вздрогнул, что напугал нас до полусмерти. Потом Билл Чемберс усадил его в кресло, дал ему две порции джина и похлопал по спине, так что, наконец, Генри Уокер пришел в себя и рассказал нам, как тигр погнался за ним по лесу Плашетта, пока ему не удалось взобраться на дерево и, таким образом, спастись. Он сказал, что тигр продержал его там больше часа, а потом вдруг повернулся и помчался по дороге в Уикхем.
   Это было чудесное спасение, и все так говорили, кроме Сэма Джонса, который задавал так много вопросов, что, в конце концов, Генри Уокер прямо спросил его, верит ли он его словам.
   - Все в порядке, Сэм, - сказал Боб Претти, вошедший сразу после Генри Уокера. - Я сам видел, как его преследовал тигр.
   - Что? - переспросил Генри, пристально глядя на него.
   - Я все это видел, Генри, - ответил Боб Претти, - и видел, как отважно ты себя вел. Единственное, что ты мог сделать, это заставить себя бежать от него. Но я думаю, окажись у тебя в руке хотя бы вилка, ты дал бы ему достойный отпор.
   Все воскликнули: "Браво!", но Генри Уокеру это, похоже, совсем не понравилось. Он сидел неподвижно, глядя на Боба Претти, и, наконец, спросил: "Где же ты был?"
   - Я сидел на другом дереве, Генри, где ты не мог меня увидеть, - сказал Боб Претти, улыбнувшись ему.
   Генри Уокер, пивший пиво, слегка поперхнулся, а потом поставил кружку и отправился прямо домой, не сказав никому ни слова. Я знал, что он недолюбливает Боба Претти, но не понимал, почему он должен сердиться на него за то, что тот заступился за него, но Боб сказал, что это было результатом его скромности.
   После этого дела пошли еще хуже: женщины и дети сидели дома и держали двери запертыми, а мужчины, уходя на работу, никогда не знали, вернутся ли они обратно. Они обычно целовали своих детей, прежде чем уйти утром, а некоторые - своих жен; и даже те мужчины, которые были женаты в течение многих лет, делали это. Еще несколько человек увидели тигра, когда были на работе, и прибежали домой, чтобы рассказать об этом.
   Тигр, слопавший клейберийских свиней и прочую живность, разгуливал на свободе уже почти неделю, и никто не пытался поймать его, но что больше всего бесило клейберийцев, - люди в Уикхеме утверждали, что это выдумка, и тигр вовсе не сбежал. Даже пастор, уехавший на праздники, подтвердил это, и Генер Уокер сказал своей жене, что если она когда-нибудь снова войдет в церковь, он попросит свою старую мать приехать и жить с ними.
   Пастору было легко говорить, но в ту ночь, когда он вернулся, свинья Генри Уокера пропала, а у Джорджа Кеттла исчезло пять или шесть уток.
   Он был тихим человеком, этот Джордж, но когда выходил из себя, его ничто не волновало. До приезда в Клейбери он служил в ополчении, и вечером явился с ружьем через плечо в "Цветной капусте", произнес речь и спросил, кто пойдет с ним охотиться на тигра. Билл Чэмберс, который все еще горевал о своей свинье, сказал, что он тоже пойдет, затем вызвался кто-то еще, пока, наконец, не набралось семнадцать добровольцев. У некоторых из них были косы и вилы, а также одно или два ружья, и это было одно из лучших зрелищ, какие я когда-либо видел, когда Джордж Кеттл построил их рядами по четыре и увел прочь.
   Они пошли прямо по дороге, потом через поля фермера Джилла, чтобы добраться до леса Плашетта, где, по их мнению, скорее всего и прятался тигр, и чем ближе они подходили к лесу, тем медленнее двигались. Солнце только что зашло, лес казался очень тихим и темным; Джон Биггс, кузнец и Джордж Кеттл вошли первыми, а остальные последовали за ними, держась так близко друг к другу, что Сэм Джонс перекинулся несколькими словами через плечо с Биллом Чэмберсом о том, чтобы тот был поосторожнее с вилами.
   Кто-нибудь время от времени говорил: "Тише, что это?" - и они останавливались и собирались в кучу, думая, что тигр рядом, но того не было, и тогда они снова шли, дрожа, пока не обошли весь лес, не увидев ничего, кроме одного или двух кроликов. Джон Биггс и Джордж Кеттл хотели подождать, пока совсем стемнеет, но остальные и слышать об этом не хотели, боясь напугать своих жен, и, едва стемнело, все бросились обратно в "Цветную капусту".
   Смит поставил им по пинте горького, и все они собрались здесь, снаружи, немного гордясь своим поступком, когда увидели старика Парсли, шедшего на двух костылях так быстро, как только мог.
   - Вы, храбрецы, ищете тигра? - спросил он.
   - Да, - ответил Джон Биггс.
   - Тогда поторопитесь, ради Бога, - сказал старый мистер Парсли, кладя руку на стол и заходясь в приступе кашля. - Он только что влез в дом Боба Претти. Я проходил мимо и увидел его.
   Джордж Кеттл схватил ружье и крикнул, чтобы все шли за ним. Некоторые сначала держались позади: иные потому, что им не нравился тигр, а иные - потому что им не нравился Боб Претти, но Джон Биггс погнал их перед собой, точно стадо овец, а потом они помчались за Джорджем Кеттлом вверх по дороге во всю прыть.
   Несколько женщин и детей стояли у дверей, когда они проходили мимо, но испугались и с криками убежали в дом. В гостиной Боба Претти горела лампа, однако дверь была закрыта, а в доме стояла тишина, точно в могиле.
   Джордж Кеттл и люди с ружьями пошли первыми, потом те, у кого были в руках вилы и, наконец, те, что с косами. Как раз в тот момент, когда Джордж Кеттл постучал в дверь, он услышал внутри какое-то движение, в следующее мгновение дверь открылась, и на пороге появился Боб Претти.
   - Что за чертовщина! - воскликнул он, отшатнувшись, когда увидел нацеленные на него ружья и вилы.
   - Ты убил его, Боб? - спросил Джордж Кеттл.
   - Убил кого? - спрашивает Боб Претти. - Осторожнее с этими ружьями. Уберите пальцы со спусковых крючков.
   - Тигр пробрался в твой дом, Боб, - шепотом ответил Джордж Кеттл. - Ты только что вошел?
   - Послушайте, - говорит Боб Претти. - Я не хочу участвовать в ваших играх. Идите и поиграйте где-нибудь еще.
   - Это не игра, - сказал Джон Биггс. - Тигр в твоем доме, и мы его убьем. Ну-ка, ребята.
   Они вошли все вместе, толкая перед собой Боба Претти, пока комната не набилась до отказа. Места не хватило только одному человеку с косой, но его не хотели отпускать. Это почти заставило на время забыть о тигре.
   Джордж Кеттл открыл дверь, ведущую на кухню, и тут же отпрянул с таким криком, что человек с косой попытался убежать, увлекая за собой Генри Уокера. Джордж Кеттл попытался заговорить, но не смог. Все, что он мог сделать, - это указать пальцем на кухню Боба Претти, а кухня Боба Претти была похожа на лавку мясника. С потолка свисали куски свинины, стояли две бадьи с рассолом, полные до краев, и целая вереница кур и уток, готовых к продаже.
   - Что вы собирались делать, когда сказали, что войдете в мой дом? - возмутился Боб Претти. - Если вы сейчас же не уберетесь отсюда, я заставлю вас это сделать.
   Никто ему не ответил; все осматривали крюки со свининой, курами и прочим.
   - Вот он, тигр, - сказал Генри Уокер, указывая на Боба Претти. - Вот что имел в виду старик Парсли.
   - Кто-нибудь, сходите за полицейским Уайтом, - раздался чей-то голос.
   - Да, позовите полицейского, - сказал Боб Претти. - Я подам на вас в суд за то, что вы вот так запросто вломились в мой дом.
   - Откуда ты взял столько свинины? - спросил кузнец.
   - И этих уток и кур? - добавил Джордж Кеттл.
   - Это мое дело,- ответил Боб Претти, глядя им прямо в глаза. - Мне только что представилась прекрасная возможность заняться свининой и птицей, и я ею воспользовался. А теперь, все те, кто не хочет купить свинину, или птицу, пусть уходят из моего дома.
   - Ты вор, Боб Претти! - сказал Генри Уокер. - Ты все это украл.
   - Поосторожнее, Генри, - ответил Боб Претти, - иначе я заставлю тебя пожалеть о твоих словах.
   - Ты украл мою свинью, - заявил Герберт Смит.
   - О, неужели? - усмехнулся Боб, протягивая ему кусок свинины. - Это твоя свинья? - сказал он.
   - По размеру, он как раз подходит к моей свинье, - ответил Герберт Смит.
   - Он обычного размера, - сказал Боб Претти, - но эти утки и куры, хоть и обычные на вид, и поэтому я называю их курами и утками, а только в этих краях они не растут такими толстыми. Человек занят честным трудом, а ему предъявляют какие-то обвинения. Это компрометация, вот как я это называю. Я не стал жаловаться вам на то, что тигр забрался ко мне прошлой ночью и сожрал фунт сосисок, но вы не услышите, чтобы я называл других людей ворами.
   - Тигр будет повешен, - сказал Генри Уокер, который был почти уверен, что кусок свинины на столе - это его свинья. - Ты - единственный тигр в этих краях.
   - Послушай, Генри, - сказал Боб Претти, - о чем ты говоришь? Где твоя память? Всего два-три дня назад ты его видел, и тебе даже пришлось залезть на дерево, чтобы спастись от него.
   Он улыбнулся и покачал головой, а Генри Уокер только открывал и закрывал рот, и, наконец, вышел, не сказав ни слова.
   - И Сэм Джонс тоже его видел, - сказал Боб Претти. - Правда, Сэм?
   Сэм не ответил.
   - И Чарли Холл, и Джек Миннс, и многие другие, - говорит Боб. - А кроме того, я и сам его видел. Полагаю, я могу верить своим глазам?
   - Мы найдем на тебя управу, - сказал Сэм Джонс.
   - Как вам будет угодно, - ответил Боб Претти, - но скажу вам прямо: у меня наверху есть все счета, и они должным образом оформлены. А почти что дюжине из вас придется пойти в полицию и поклясться, что видели тигра. Ладно, не хочет ли кто-нибудь из вас купить немного свинины, прежде чем вы уйдете? Это восхитительная еда, и как только вы попробуете ее, вы поймете, что она не была выращена в Клейбери. Или пару уток, которые прилетели за двести миль, но выглядят такими свежими, как будто их подстрелили только вчера вечером.
   Джордж Кеттл, чьи утки улетели накануне вечером, вошел в гостиную и принялся расхаживать взад и вперед, стараясь отдышаться, но все было напрасно: никто и никогда не мог одолеть Боба Претти. Никто не мог поклясться в своей собственности, и даже когда месяц спустя стало известно, что Боб Претти и бродяга знакомы, ничего не было сделано. Впрочем, с того и по сей день никто больше не слышал о тигре.
  

КОМНАТА НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ

RALPH STRAUS

   Джону Честеру не следовало заниматься политикой. Я совершенно уверен, что ему следовало бы сесть за письменный стол и писать романы, несомненно - "бестселлеры", выстроить себе мраморный дом, жениться и нанять пресс-агента. Вместо этого, как известно всем, двадцать пять лет назад он решил вернуться в парламент и с тех пор остается там, всегда на задворках правительства.
   Вероятно, преуспевающие премьеры считали, что обязанности Честера как рассказчика за модными обеденными столами навсегда лишают его возможности заниматься чем-либо еще, хотя, смею заметить, он отказался от должности по собственному желанию. Он именно такой человек, чтобы поступать так - человек, слишком увлеченный другими людьми, чтобы заботиться о своих собственных интересах.
   Внешность у него, как вы знаете, военная. Эти седые усы наводят на мысль о звании фельдмаршала, а его одежда явно драгунского покроя. Кроме того, его фигура, насколько мне известно, ни на дюйм не изменилась за последние двадцать лет. Некоторые люди называют его феноменом и ожидают, - и вы точно знаете, что именно они имеют в виду. Он знает всех и везде вхож. У него больше друзей, чем у любого другого человека в Европе. И он принадлежит к тем, кому люди, даже самые благоразумные, рассказывают разные вещи, что, возможно, и объясняет его удивительную историю.
   Я обедал с ним неделю или две назад в Палате общин. За соседним столиком в одиночестве сидел всемирно известный экс-министр. Честер был необычайно молчалив, и я недоумевал, что его беспокоит; но когда великий государственный деятель поспешно удалился, мой визави издал странный смешок, который у него всегда служит вступлением к тому или иному рассказу.
   - Самый замечательный человек в Англии, - начал он, глядя в сторону опустевшего стола.
   - Я так и понял.
   - Он - единственный человек, который разгадал загадку Фаррингем, как вам, должно быть, известно. Я тоже сразу догадался. Замечательный человек. Да. И все же...
   Он замолчал и посмотрел на меня так, словно я собирался с ним спорить.
   - Иногда, - продолжал он, подкручивая седые усы, - мне кажется, что он знал об этом деле больше, чем стремился это показать. Конечно, он мог слышать об этом, пребывая в своем официальном качестве.
   - Вы имеете в виду, когда он был премьер-министром?
   - Именно.
   - Вы возбуждаете мое любопытство, - сказал я.
   Джон Честер осушил свой бокал.
   - Вы слышали о деле Фаррингем? Нет, я понимаю, что многого вы слышать не могли, слишком многое осталось в тени. Кроме того, это случилось тридцать лет назад.
   Я закурил сигару и приготовился слушать один из неподражаемых рассказов Честера.
  
   - Да, - начал он, - Миссис Фаррингем была красивой вдовой и обожала путешествовать по необычным местам. У нее было много денег, и она переезжала с одного континента на другой, пока мы с вами сидели в наших клубах. Она никогда не брала с собой горничную, но ее дочь, я полагаю, во многом взяла обязанности горничной на себя. Впервые я встретил их во Флоренции. Я прекрасно помню эту встречу. Девушке тогда было лет двадцать, миссис Фаррингем - почти сорок, хотя выглядела она едва ли старше своей дочери.
   Она принимала какого-то итальянского принца, который должен был стать ее зятем или мужем, - я не мог решить, кем именно, но не хотел спрашивать, - и меня пригласили к ней в Лондон. Я твердо намеревался уехать, как только вернусь домой, но... ну, вы еще услышите, почему мне не представилось такой возможности.
   Это было в год Великой Парижской выставки - в 1900 году. Фаррингемы путешествовали по России и Турции. Они провели неделю в Константинополе - отвратительном месте - и решили совершить путешествие по Малой Азии. Но, очевидно, без какой-либо причины, миссис Фаррингем вдруг пришло в голову, что она хотела бы купить новые ковры для своего лондонского дома, и поездка в Малую Азию была отложена на неопределенное время.
   Дамы навестили агентство Томаса Кука, и там на превосходном английском им объяснили, как добраться до дома самым удобным способом. Кстати, им посоветовали провести ночь-другую в Париже. Выставка только что открылась. Не думаю, чтобы миссис Фаррингем хоть на минуту заботило, увидит она выставку или нет, но ее дочь не так много повидала на свете, как ее неутомимая мать, и было решено, что двадцать четыре часа в Париже станут приятным перерывом в утомительном путешествии.
   Так случилось, что через три дня обе дамы, довольно усталые и раздраженные, прибыли на Парижский вокзал. Было всего восемь часов вечера. Они уже пообедали в поезде. Носильщик нашел их багаж, - три больших сундука и зеленый саквояж, который сопровождал миссис Фаррингем с тех пор, как она впервые пересекла Ла-Манш, - и с помощью извозчика сумел разместить все четыре вещи на крыше кэба. Однако перед отъездом извозчик изменил положение зеленого саквояжа. Очевидно, он вбил себе в голову, что зеленый саквояж - последняя соломинка, которая сломает его экипаж, и положил его под ноги на ящик.
   Когда они приехали в один из больших отелей, - я забыл, какой именно, - дамы попросили два смежных номера.
   Самый вежливый из гостиничных менеджеров рассыпался в извинениях.
   - Париж, - сказал он, - переполнен. Сейчас в него устремились все. Я не могу предоставить мадам и мадемуазель две комнаты в самом близком соседстве. Но зато мадам получит номер на четвертом этаже, а мадемуазель - на пятом... исключительно удобные... все будет хорошо.
   Его манеры подразумевали, что только красота мадам сделала возможным такое одолжение.
   Дамы согласились и расписались в книге посетителей. Один из носильщиков отеля взял на себя заботу о сундуках, а горничная проводила посетительниц в их комнаты. Спальня миссис Фаррингем была не очень большой, но выглядела уютной. Комната ее дочери располагалась как раз над ней.
   Носильщик доставил чемоданы миссис Фаррингем и самым вежливым образом выразил надежду, что леди получат удовольствие от поездки в Париж. Затем он получил мелкую монету и исчез. Горничная произнесла то же самое и последовала его примеру. Мать и дочь остались одни. Вы следите за моим рассказом?
   - Очень внимательно, - ответил я.
   Джон Честер поднял глаза к потолку.
   - Замечательно. Итак, мы имеем двух уважаемых дам, прибывших однажды вечером в парижский отель безупречной респектабельности и получивших номера один над другим. Продолжим.
   Некоторое время мисс Фаррингем оставалась с матерью и помогала ей распаковать кое-какие вещи. Затем, почувствовав усталость, она предложила им обоим лечь спать.
   - Сейчас? - спросила мать. - Еще нет девяти часов.
   - Хорошо, - сказала девушка, - я прилягу на полчасика у себя в комнате, а потом приду и помогу тебе раздеться.
   И она ушла в свою комнату на пятом этаже.
   Ей очень хотелось спать. Для этого вполне достаточно двух дней в поезде на континенте. Она просто легла на кровать, одетая, как была, и через минуту или две заснула.
   Рассказчик снова сделал паузу, на этот раз, чтобы наполнить свой бокал.
   - Довольно заурядная история, не правда ли? - спросил он с огоньком в глазах.
   Я знал, что лучше молчать.
   - Итак, - продолжал он, - девушка легла на кровать и заснула. Когда она проснулась, оставалось еще десять минут до полуночи. Она спустилась на четвертый этаж и постучала в дверь комнаты матери. Ответа не последовало. Она вошла. В комнате было темно. Она включила электрический свет. Кровать была пуста. На самом деле, комната была явно необитаема. Она ожидала прибытия какого-то постояльца.
   Конечно, она ошиблась. Она вышла в коридор. Комната ее матери наверняка смежная. Но с одной стороны пустой комнаты располагалась ванная, а перед дверью другой стояли два явно мужских сапога. К тому же, она была почти уверена, что правильно запомнила номер. Она позвонила и позвала горничную.
   - Боюсь, тут какая-то ошибка, - сказала она. - Я думала, что это комната моей матери, но... кстати, это ведь четвертый этаж, не так ли?
   Горничная с любопытством посмотрела на нее.
   Да, мадемуазель, это действительно четвертый этаж, но что значат ее слова? Никакая леди не сопровождала мадемуазель в отель. Мадемуазель приехала сюда одна!
   Джон Честер посмотрел на меня через стол почти так же, как, наверное, горничная смотрела на мисс Фаррингем. Прошла почти минута, прежде чем он снова заговорил. Я понятия не имел, что будет дальше, но уже смутно чувствовал, что больше не сижу в столовой палаты общин. Я наклонился над столом.
   - Продолжайте же, пожалуйста!
   - Мадемуазель приехала сюда одна, - повторил она.
   Да, так сказала горничная, и мисс Фаррингем уставилась на нее.
   - Вы ошибаетесь, - сказала она. - Ведь это вы принесли сумку моей матери - большой зеленый саквояж. Мы пришли вместе около половины девятого.
   Горничная казалась совершенно сбитой с толку.
   - Позвать носильщика? - спросила она более или менее машинально.
   Мисс Фаррингем кивнула. Внезапно ее охватило чувство неловкости.
   Пришел носильщик, и девушка узнала его. Она повторила свой вопрос. Тот позволил своему рту раскрыться во всю ширь, что было его методом выражения полнейшего удивления.
   - Никакая мадам, - сказал он, - не приезжала с мадемуазель.
   Он, конечно, отнес два сундука мадемуазель в комнату на пятом этаже, но что она имела в виду?
   Мне кажется, мисс Фаррингем едва не рассмеялась. Очевидно, это могла быть только какая-то глупая ошибка. Еще немного времени - и она посмеется над ней вместе с матерью. Девушка пристально посмотрела на двух служащих, стоявших в полном замешательстве.
   - Позовите, пожалуйста, управляющего, - попросила она.
   Они позвали управляющего. Он принялся невнятно извиняться. Мадемуазель чувствует себя неуютно в своей комнате? Может ли он что-нибудь сделать для нее? Она не ужинала? Подать ей что-нибудь освежающее в ее комнату?
   Девушка объяснила. Ее матери отвели комнату на четвертом этаже. Очевидно, потом ее переселили в какой-то другой номер. Где она сейчас? Она задавала вопросы совершенно спокойно, но ее сердце билось сильнее, чем следовало бы. Внезапно ей показалось, что что-то ужасно, неизмеримо неправильно. Вы, вероятно, и сами знакомы с этим чувством.
   Манеры управляющего слегка изменились. Его тон все еще был учтивым, но нотки недоверия не могли быть скрыты, как если бы он был зол на то, что его без всякой причины вызвала на четвертый этаж сумасшедшая англичанка.
   - Мадемуазель шутит? - спросил он почти холодно.
   И только тогда девушка поняла, как ей страшно. Где бы ни была ее мать, даже если их разделяла всего одна стена, в настоящий момент она оказалась одна в Париже, с незнакомыми людьми, которые явно не были в настроении верить тому, что она говорила.
   - Но ведь мы с мамой приехали сюда прямо со станции. Вы сами дали нам номера. Да, и вы сказали, как вам жаль, что у вас нет соседних номеров, потому что отель полон. И потом, - вы, конечно, это помните, - мы записали наши имена в книге посетителей.
   Управляющий сохранил профессиональную вежливость. Это - необходимое качество любого менеджера отеля.
   - Я не могу понять мадемуазель, - тихо сказал он. Затем он повернулся к носильщику. - Принесите книгу посетителей, - приказал он.
   Была принесена книга посетителей. Можете себе представить, с каким нетерпением мисс просматривала ее. Да, там, внизу последней страницы, стояло четыре или пять имен - в том числе и ее собственное, но оно было занесено между виконтом и английским баронетом. Имени ее матери там не было.
   Можете себе представить ее смятение.
   - Возможно, мадемуазель устала и переутомилась после путешествия, - предположил вежливый управляющий. Он знал, что английские девушки часто бывают странными.
   - Но... моя мать! - пробормотала девушка. - Что все это значит? Я не понимаю...
   - В отеле есть врач, и если мадемуазель...
   Она прервала его.
   - О, вы думаете, что я больна. Но это не так. Мы должны обыскать отель. Может быть, моя мать встретила подругу, а может быть, она в гостиной. Я ужасно нервничаю. Вы должны мне помочь.
   Управляющий виновато пожал плечами.
   Они обыскали отель.
   Джон Честер протянул мне свой портсигар.
   - Да, - повторил он, - они обыскали отель.
   - И они нашли...
   - Кого угодно, но только не мать девушки. Через час, как вы легко можете себе представить, мисс Фаррингем пришла в неистовство. Управляющий сделал все, что мог. В качестве последнего средства, он послал носильщика на поиски кэбмена, который увез девушку со станции. Надежда на него была довольно слабой, но девушка, казалось, жаждала увидеть его. Она находилась в том состоянии духа, в котором все уже не обыкновенно или необыкновенно, а только обнадеживающе или безнадежно. К счастью, кэбмен нашелся. Собственно говоря, он все еще дежурил на конечной станции. И в два часа ночи стоял со шляпой в руке в вестибюле гостиницы.
   - Это был тот самый кэбмен? - спросил я.
   Мисс Фаррингем сразу же узнала его.
   - Вы помните меня? - осторожно спросила она.
   - Да, мадемуазель. Вы приехали на восемь десять - одна. Я отвез вас в этот отель. Два сундука.
   - Нет-нет. Со мной была моя мать. У нас было три чемодана и большая зеленая сумка.
   Кэбмен тупо уставился на нее.
   - Разве вы не помните, что переложили сумку? Возможно, вы решили, что с крыши она может упасть. Вы положили ее под ноги на ящик. О, вы должны вспомнить, должны!
   Кэбмен был явно удивлен.
   - Но никакой зеленой сумки не было, - сказал он. - Я точно помню. Молодая леди, я думаю, должна быть американкой или англичанкой, иначе она не путешествовала бы одна.
   Мисс Фаррингем дико огляделась вокруг и упала в обморок.
   Они уложили ее в постель и обещали послать телеграмму в Англию. Рано утром она пересекла Ла-Манш, совершенно ошеломленная. На Чаринг-Кросс ее встретили друзья, столь же озадаченные, как и она сама. В ту ночь она была серьезно больна. Воспаление мозга.
   - А ее мать? - спросил я.
   - Больше о матери никто ничего не слышал, - сказал Джон Честер.
   Его позвали, и мой хозяин извинился.
   - Я должен отлучиться, - объяснил он. - Я вернусь через десять минут, что даст вам ровно в шестьдесят раз больше времени, чем потребовалось бывшему премьер-министру, чтобы раскрыть эту загадку. - Он кивнул и поспешил прочь.
   Я старательно принялся упражнять те способности, которые так полезны детективу-беллетристу. Либо миссис Фаррингем приехала в отель в Париже, рассуждал я, либо нет. Джон Честер недвусмысленно заявил, что она приехала, и поэтому...
   Мой хозяин вернулся.
   - Как вам эта загадка? - спросил он. - Признайтесь, что вы в полном недоумении.
   - В совершенном, - согласился я.
   - Тогда пойдемте на террасу.
   Мы вышли и постояли, глядя на Темзу. Ночь была не очень теплая, а мы были без пальто.
   - Я часто удивлялся, - начал он, наконец, - почему миссис Фаррингем вдруг захотелось купить ковры для своего лондонского дома.
   Я торопливо принялся искать ключ к разгадке в коврах, но ничего не нашел.
   - Возможно, - продолжал он, - это был предлог. Возможно, она разделяла общее с большинством представительниц своего пола желание практиковать нежное искусство самообмана. То есть, вполне возможно, что миссис Фаррингем отказалась от предполагаемой поездки через Малую Азию, потому что не чувствовала себя вполне здоровой.
   Он молчал так долго, что я обратил его внимание на холодную погоду.
   - Придется мне все вам объяснить, - сказал он с улыбкой. - Все очень просто и зависит от одного маленького факта, который, возможно, ускользнул от вашего внимания. Во Франции особый способ делать кое-какие вещи. Логичный способ, признаю, но странный. Следовательно, во Франции, и особенно в Париже, случается то, что не могло бы произойти где-либо еще. Дело Фаррингем - это как раз тот случай. Я расскажу вам в точности, что произошло, а потом мы вернемся, чтобы послушать дебаты.
   - Итак, как я уже говорил, вы имеете дело с двумя дамами, прибывшими однажды вечером в парижский отель. В этом нет никаких сомнений: они обе приехали, и миссис Фаррингем отвели комнату на четвертом этаже, ту самую комнату, которую ее дочь обнаружила незанятой в полночь. Я сразу скажу, что в этой комнате не было ничего особенного; это была обычная спальня в большой гостинице. Странным было то, что, хотя миссис Фаррингем была в номере в половине девятого, в полночь ее там не было, да и вообще нигде в отеле. Следовательно, в какой-то промежуток времени между этими двумя часами она вышла или была выведена.
   - Но управляющий и швейцар...
   - Я вижу, вы не позволите мне рассказать эту историю так, как я задумал, - улыбнулся Джон Честер. - Я собирался предоставить вам возможность самому разрешить эту загадку. Неважно. Я просто четко изложу вам последовательность событий. Через несколько минут после того, как миссис Фаррингем проводили в ее комнату, дочь поднялась на пятый этаж и осталась одна. Через десять минут в комнате раздался звонок, появилась горничная и, к своему ужасу, обнаружила мадам неподвижно лежащей на полу. Она позвонила портье, и тот, напуганный не меньше ее самой, позвал управляющего. Управляющий вызвал врача. К счастью, один из них присутствовал в отеле. Появился врач и произвел осмотр. Миссис Фаррингем была мертва.
   - Мертва! - повторил я.
   - Мертва, - подтвердил Джон Честер. - Так вот, смерть дамы в большом отеле - это всегда неприятное событие, но в данном случае произошло нечто настолько неприятное, что доктор, вместо того чтобы известить полицию, позвонил по телефону в одно из правительственных учреждений и, к счастью, застал некоего высокопоставленного чиновника на его рабочем месте.
   То, что последовало за этим, может показаться вам экстраординарным, но оно и было именно таким. Меньше чем через час в гостиницу прибыла небольшая группа людей. Одни казались постояльцами, другие - рабочими. Если бы вы понаблюдали за ними, то могли бы заметить, что они удалили некоторое количество вещей. На самом деле, так оно и было. В частности, можно было увидеть, как пуфик снесли вниз и поместили в мебельный фургон, который быстро уехал. Если бы вы подождали на четвертом этаже, то увидели бы, как в комнату, которую занимала миссис Фаррингем, внесли новую мебель, и удивились бы странному запаху, пока управляющий, которого вы случайно встретили бы на лестнице, не сообщил бы вам, что неуклюжий слуга опрокинул ящик с лекарствами, предназначенными для Выставки.
   В то же время, если бы вас впустили в святая святых управляющего, вы увидели бы там трех или четырех джентльменов, оживленно беседующих с горничной и швейцаром, а позднее - с кэбменом, который случайно остановился у входа в гостиницу. Швейцар и горничная получили большие суммы денег, а кэбмену, также получившему деньги, было приказано ждать указаний. Также было дано несколько уроков актерского мастерства.
   - Я в еще большем недоумении, чем когда-либо.
   - И все же, - сказал Джон Честер, - двух слов, произнесенных шепотом по телефону, было достаточно, чтобы все эти любопытные события произошли!
   Он снова сделал паузу.
   - Миссис Фаррингем путешествовала по востоку. Вам это ни о чем не говорит?
   - Вы хотите сказать... - начал было я, но он перебил меня.
   - Бубонная чума!
   - Но я не понимаю...
   - Они были вынуждены быстро принимать решение. В интересах общества, мой дорогой друг, правительство решило, что миссис Фаррингем никогда не приезжала в Париж. Дальнейшее их не касалось. Это был единственный жизненно важный момент.
   - Но даже теперь...
   - Вы полагаете, - спросил Джон Честер, - что кто-нибудь приехал бы в Париж, если бы стало известно о бубонной чуме? Даже если это был всего лишь слух...
   - Нет, но...
   - Это был чрезвычайный случай: одна или многие. Правительство, будучи республиканским, а также патриотическим, сделало свой выбор в пользу многих. Кроме того, будучи французами, они не испытывали недостатка в артистических способностях.
   - Это ужасно! - пробормотал я.
   - Это был выставочный год, - сказал мой хозяин. - Но вы совершенно правы, - прибавил он, - очень холодно. Давайте войдем.
   Я не помню, какой именно вопрос дебатировался в тот вечер.
  

КНИГА

MARGARET IRWIN

  
   Туманной ноябрьской ночью, мистер Корбетт, угадав убийцу по третьей главе детектива, разочарованно поднялся с постели и спустился вниз в поисках какой-нибудь иной книги, более подходящей, чтобы уснуть.
   Туман пробрался сквозь закрытые и занавешенные окна столовой и повис в воздухе в тишине, казавшейся такой же тяжелой и бездыханной, как и туман.
   Книжный шкаф в столовой был самым большим в доме и содержал небрежно подобранную коллекцию на любой вкус, а также несколько скучных и невзрачных старых богословских книг, оставшихся от библиотеки ученого дядюшки. Дешевые красные романы, купленные на железнодорожных прилавках миссис Корбетт, считавшей путешествие единственным подходящим временем для чтения, были втиснуты, словно дерзкие низкорослые незваные гости, среди респектабельных произведений культуры девятнадцатого века, целомудренно переплетенных в темно-синий или зеленый цвет. Во время учебы в Оксфорде, Корбетт считал, что это самое подходящее приобретение; рядом с ними красовались большие детские книжки в веселых переплетах и сборники сказок всех цветов радуги.
   Среди этой опрятной, обтянутой новой тканью толпы, то тут, то там возвышался затхлый склеп учености, коричневый от пыли, а не от цвета кожи, без малейшего следа позолоченных букв; впрочем, по оставшимся следам можно было сделать вывод о том, что содержится внутри. Некоторые из этих умирающих, чудом выживших томов из библиотеки декана были негостеприимно скреплены ржавыми застежками; все они оставались закрытыми и казались непроницаемыми, их пустые неприступные корешки возвышались над их легкомысленным окружением с видом презрения, являющегося несомненным неотъемлемым признаком скрытого глубокого знания.
   Для мистера Корбетта было необычным полетом фантазии представить себе, что туманный, насыщенный водяными парами воздух, который, казалось, плотно обволакивал книжный шкаф, был подобен сырому и ядовитому дыханию, выдыхаемому то одним, то другим медленно гниющим томом.
   Он поспешно снял Диккенса со второй полки, что вполне соответствовало по настроению лондонскому туману, и уже вернулся к подножию лестницы, когда решил, что его сегодняшнее чтение, напротив, должно быть посвящено голубому итальянскому небу и белым статуям, воплощенным в красивых ритмичных фразах. Он вернулся за Уолтером Патером.
   Он нашел "Мариуса", склонившегося набок, в проеме, оставленном взятой "Лавкой древностей".
   Но щель была слишком большой, чтобы ее мог оставить один том, потому что книги на этой полке были тесно прижаты друг к другу. Он поставил Диккенса обратно и увидел, что осталось место для толстой книги.
   - Чепуха, - сказал он сам себе. - Никто не мог войти и взять книгу, пока я шел через холл. Должно быть, щель была на второй полке и раньше. - Но другая часть его сознания продолжала твердить, торопливым, беспорядочным потоком слов: "На второй полке не было щели".
   Он взял "Мариуса", и "Лавку древностей", после чего поспешил в свою комнату, что было попросту глупо.
   Сегодня Диккенс предстал перед ним в ином свете. Под сентиментальной жалостью автора к слабым и беспомощным, он мог различить отвратительное удовольствие от жестокости и страдания; гротескные фигуры людей на иллюстрациях Крейкшенка слишком ясно показывали отвратительные искажения их душ. То, что раньше казалось смешным, теперь казалось дьявольским, а потому, испытывая отвращение, он обратился к Уолтеру Патеру за спокойствием и достоинством классического духа.
   Но вскоре он задумался: не был ли этот дух сам по себе мраморным, холодным и безжизненным, противоречащим назначению природы. "Я часто думал, - сказал он себе, - что есть нечто дурное в суровом поклонении красоте ради нее самой". На самом деле, он никогда раньше так не думал, но ему нравилось представлять, что этот порыв фантазии был результатом зрелого размышления, а потому, вполне удовлетворенный, принялся готовиться ко сну.
   Он просыпался ночью два или три раза, - обычно с ним такого не случалось, - но он был даже рад этому, потому что каждый раз ему снились ужасы классических викторианских произведений. Резвые черти с бакенбардами, в брюках-колышках, терзали прелестную деву и ухмылялись, приходя в восторг от ее мучений, а боги и герои классических мифов совершали деяния, которые нельзя было назвать иначе, кроме как позор и преступления.
   Когда он проснулся в холодном поту от зрелища вырванного и кровоточащего языка изнасилованной Филомелы, то решил, что ему ничего не остается, как спуститься вниз и взять другую книгу, способную повернуть его мысли в более приятное русло. Но его растущее нежелание делать это находило сотни оправданий. Воспоминание о щели в полке возвращалось к нему ощущением своей неестественной важности; в тревожной дреме эта щель между двумя книгами казалась самым отвратительным уродством, точно щель между передними клыками какого-то ухмыляющегося чудовища.
   Однако, утром, при ясном свете, мистер Корбетт спустился в уютную столовую с залитыми солнечными лучами окнами и запахом кофе и тостов, и съел завтрак, думая главным образом о том, что ветер развеял туман как раз к его субботней игре в гольф. Беззаботно насвистывая, он наливал себе последнюю чашку кофе, когда рука его замерла, поскольку взгляд, блуждавший по книжному шкафу, отметил отсутствие щели между книгами на второй полке. Он спросил, кто вернул книгу на место, но ни девочки, ни Дикки, ни миссис Уотсон не признались. Горничная к книгам никогда не прикасалась. Все захотели узнать, какая книга отсутствовала, что заставило его выглядеть глупо, поскольку он не мог этого сказать.
   - Мне показалось, что на второй полке отсутствует книга, - сказал он, - но это не имеет значения.
   - На второй полке никогда не бывает щелей, - весело сказала маленькая Джин. - Можно взять оттуда много книг, но когда возвращаешь их, то пустота всегда заполняется. Разве ты этого не заметил? А я заметила.
   Нора, среднего возраста, заявила, что Джин всегда была глупышкой; как-то раз ее нашли плачущей над смешными картинками в "Розе и Кольце", потому что, по ее словам, у всех людей на них были очень злые лица.
   Мистеру Корбетту не хотелось думать о фантазиях Джинни. А та заявила, что Дикки плохой, хотя он и большой мальчик. Он пнул ногой книгу через всю комнату и сказал: "Пятьдесят очков", просто так. Джин умела хорошо передразнивать; в ее голосе звучало ядовитое отвращение, и она сделала жест, будто роняла книгу, как будто само прикосновение к ней было отвратительно. Дикки, подававший ей знаки, заявил, что она отвратительная маленькая проныра, и он никогда больше не будет катать ее на своем велосипеде. Корбетт был встревожен и серьезно спросил сына, откуда у него книга.
   - Конечно, взял из книжного шкафа, - с яростью ответил Дик.
   Оказалось, что бабушка подарила мальчику "Путешествия Гулливера", и Дикки пришлось, наконец, объяснить свою ярость на того "дьявола", который написал ее с целью показать, что люди хуже зверей, а человеческая раса обречена на вымирание.
   Мистер Корберт, с некоторой досадой, посоветовал сыну взять хорошую современную приключенческую повесть для мальчиков, которая никого не могла бы оскорбить. Оказалось, однако, что Дикки "разонравилось читать", и девочкам - тоже.
   Более того, мистер Корбетт вскоре обнаружил, что ему тоже "разонравилось". Каждая новая книга казалась ему слабой, пошлой и безвкусной, а старые и хорошо знакомые книги - удручающими или даже, каким-то неясным образом, отвратительными. Все авторы, должно быть, принадлежали к сквернословам, и, вероятно, писали то, что не осмеливались сказать в реальной жизни.
   Его вкус к чтению возродился, когда он с наслаждением исследовал скрытые немощи умов, принятых глупцами за великие и благородные. Он увидел в Джейн Остин и Шарлотте Бронте два неприятных примера незамужних девиц: одну - как назойливую, подлую, подглядывающую за чужими отношениями, другую - как буйную, жаждущую самосожжения на алтаре своих неудовлетворенных страстей.
   Эта способность проникновения поразила его. С таким острым и оригинальным умом он должен был бы достичь величия, но он был всего лишь стряпчим, и в то время не преуспевал. Если бы у него были деньги, он мог бы что-нибудь сделать с акциями компании по добыче слоновой кости, но это была бы чистая авантюра, и ему не повезло. Его естественная зависть к более богатым знакомым смешивалась с презрением к их глупости, граничившим с отвращением.
   Переваривание обеда в городе было испорчено встречей с сентиментальными, но преуспевающими старцами, которых он когда-то считал приятными людьми. Один их вид портил ему игру в гольф, так что даже в солнечные дни он предпочитал читать в одиночестве в столовой.
   Он также с некоторым удивлением обнаружил, что миссис Корбетт всегда наводила на него скуку. Дикки он начал активно ненавидеть как наглого болвана, а обе девочки были так же безвкусно похожи одна на другую, как белые мыши; это стало облегчением, когда он отменил их утомительную привычку приходить пожелать ему спокойной ночи.
   В наступившей тишине и уединении столовой он читал с лихорадочной поспешностью, как будто искал какой-то ключ к знанию, какой-то тайный ключ к существованию, который мог бы оживить и воспламенить его.
   Он даже исследовал несколько разлагающихся останков теологической библиотеки своего дяди. На полях одной из этих книг были диаграммы и символы, которые он принял за математические формулы неизвестного ему вида. Вскоре он обнаружил, что они были нарисованы, а не напечатаны, и что книга представляла собой рукопись, написанную очень аккуратным почерком черными чернилами, так, что буквы было трудно отличить от напечатанных. Однако она была написана на латыни, что вызвало у мистера Корбетта шок беспричинного разочарования. Потому что, рассматривая пометки на полях, он испытывал необычайное ликование, как будто знал, что стоит на пороге открытия, которое изменит всю его жизнь. Но латынь он совершенно забыл.
   С виноватым видом, который показался бы нелепым любому, кто знал его безобидную цель, он прокрался в классную комнату за латинским словарем и грамматикой Дикки и поспешил обратно в столовую, где попытался выяснить, о чем эта книга, с беспокойным усердием, удивившим его самого. На ней не было обозначено ни названия, ни имени автора. В конце оставалось несколько чистых страниц, а последняя запись заканчивалась внизу страницы, без завитушек и картушей, как будто книга была оставлена незаконченной. Судя по тому, какие фразы он смог перевести, это был труд по теологии.
   В нем встречались постоянные ссылки на Мастера, с его пожеланиями и наставлениями, оказавшимися загадкой. Мистер Корбетт пропускал все, что относилось просто к описанию церемоний, но его внимание привлекло слово, которое вряд ли можно было ожидать в таком труде. Он внимательно прочел этот отрывок, выискивая каждое слово в словаре, и едва мог поверить в результат своего перевода.
   "Очевидно, - решил он, - эта книга написана каким-то ранним миссионером, а отрывок, который я только что прочел, повествует о каком-то ужасном обряде, практиковавшемся первобытным племенем дьяволопоклонников". И хотя он назвал его "ужасным", он размышлял о нем, запомнив каждую деталь. Потом он забавлялся тем, что переписывал символы на полях рядом с ним и пытался выяснить их значение. Но его охватил тошнотворный холод, голова закружилась, и он с трудом различал фигуры перед глазами. Он заподозрил внезапный приступ гриппа и пошел просить у жены лекарства.
   Миссис Корбетт помогала Норе и Джин играть в новую игру, Дикки играл на пианоле, а Майк, ирландский терьер, недавно покинувший свое привычное место на коврике у камина в столовой, растянулся у огня.
   Он подумал о том, как они похожи на овец, а их отражения в зеркале показались ему странным: это были совершенно незнакомые ему лица. Затем он обратил внимание на необычное поведение Майка, который сорвался с каминного коврика и скорчился в самом дальнем углу, не издавая ни звука, но с выпученными глазами и пеной вокруг рта. Под взглядом мистера Корбетта, он пополз к двери, тихо и жалобно поскуливая, а потом, когда хозяин позвал его, страшно вздрогнул, и волосы у него на загривке встали дыбом.
   - Что случилось с Майком? - спросила миссис Корбетт.
   Ее вопрос прервал молчание, которое, казалось, длилось очень долго. Мистер Корбетт раздраженно ответил: он не знает, что с ним происходит.
   Тогда Нора спросила: "Что это за красная отметина у тебя на лице?"
   Он посмотрел в зеркало и ничего не увидел.
   - Мне отсюда плохо видно, - сказал Дикки. - Но, кажется, похоже на отпечаток пальца.
   - Да, именно так, - сказала миссис Корбетт. - У тебя на лбу отпечаток пальца. Ты писал красными чернилами?
   Мистер Корбетт поспешно удалился в свою комнату, сообщив, что у него болит голова, и он будет обедать в постели. Он не хотел, чтобы вокруг него поднималась какая-либо суета. А на следующее утро был сам поражен своими фантазиями о гриппе, потому что никогда в жизни не чувствовал себя так хорошо.
   За завтраком никто ни слова не сказал по поводу его внешности, и он решил, что метка исчезла. Старая латинская книга, которую он переводил прошлой ночью, была убрана из письменного стола, хотя грамматика и словарь Дикки все еще лежали там. Вторая полка, как всегда в дневное время, была плотно забита; а книга, как он помнил, лежала на второй полке. Но на этот раз он не стал спрашивать, кто положил ее обратно.
   В тот день ему неожиданно повезло с новым клиентом по имени Краб, который доверил ему крупную сумму денег; он не был раздражен видом своих более состоятельных знакомых, но с трудом удержался от улыбки им в лицо, поскольку был уверен, что его замечательные способности скоро вознесут его выше любого из них. За ужином он веселился, словно школьник, и веселил семью.
   Несмотря на свою живость, он никак не мог сосредоточиться на письмах, которые должен был написать этим вечером, и подошел к книжному шкафу, чтобы немного отвлечься, но обнаружил, что ничего не хочет читать. Он наугад вытащил книгу и увидел, что это прежняя старая рукописная латинская книга.
   Перелистывая ее жесткие пожелтевшие страницы, он с удовольствием отметил запах разложения, который сначала отталкивал его в этих гниющих томах, - запах, как ему теперь казалось, древнего и тайного знания.
   Эта мысль о тайном знании целиком овладела им, потому что, услышав шаги в холле, он поспешно закрыл книгу и поставил ее на место. Он пошел в классную комнату, где Дикки делал домашнее задание, и сказал, что ему снова нужны латинская грамматика и словарь для старого юридического отчета. К его досаде, он запинался и говорил неубедительно; ему показалось, что мальчик странно смотрит на него, и он мысленно обозвал его "подозрительным молодым дьяволом", хотя конкретизировать то, в чем его можно было заподозрить, не стал. Тем не менее, вернувшись в столовую, он некоторое время прислушивался у двери и, прежде чем открыть книги на письменном столе, тихонько закрыл замок.
   Почерк и латынь казались гораздо яснее, чем накануне вечером, и он сумел прочитать случайный отрывок, относящийся к суду над немецкой акушеркой в 1620 году за убийство и расчленение 783 детей.
   По-видимому, это был рассказ о каком-то тайном обществе, деятельность и ритуалы которого были совершенно непонятны, а когда понятны, то настолько гнусны и ужасны, что мистер Корбетт поначалу не мог поверить в то, что в рукописи описаны деяния человеческого разума.
   Он читал до более позднего часа, чем обычно ложился спать, а затем поднялся, держа книгу в руках. Чтобы отсрочить свое расставание с ней, он стоял, перелистывая страницы, пока не добрался до конца рукописи, и был поражен тем, чего не заметил прежде.
   Чернила были гораздо свежее и гораздо более низкого качества, чем выцветшие чернила в основной части книги; при ближайшем рассмотрении он сказал бы, что надписи ими были сделаны совсем недавно, если бы не тот факт, что это был тот же самый почерк конца семнадцатого века.
   Это, однако, не объясняло растерянности, даже смятения и страха, которые он испытывал теперь, читая последнюю фразу. Она гласила: Contiue te in perennibus studies, и он вспомнил, что это было одно из выражений Цицерона, которые вбивали в него в школе. Он не мог понять, как не заметил этого вчера.
   Потом он вспомнил, что книга кончилась внизу страницы. Но теперь последние два предложения были написаны в самом верху. Как бы он ни смотрел на них, он не мог прийти ни к какому другому выводу, кроме того, что они были добавлены со вчерашнего вечера.
   Теперь он прочитал предпоследнее предложение: Re imperfecta sum, и перевел оба так: "Я умер, не достигнув своей цели. Продолжи, ты, нескончаемые занятия".
   Не сводя с нее глаз, мистер Корбетт положил книгу на письменный стол и отступил от нее к двери, протянув руку за спину, нащупывая и дергая дверную ручку. Когда дверь не открылась, его дыхание превратилось в слабый, едва различимый крик. Потом он вспомнил, что сам запер ее, и стал лихорадочно возиться с ключом, пока, наконец, не открыл ее и не захлопнул за собой, пятясь назад в прихожую.
   С минуту он стоял, глядя на дверную ручку, потом осторожно протянул к ней руку, коснулся ее, стал поворачивать, как вдруг отдернул руку и, перепрыгивая через три ступеньки, поднялся к себе в спальню.
   Там он зарылся лицом в подушку, расплакался и принялся твердить бессмысленные слова, повторяя: "Никогда, никогда, никогда. Я никогда не сделаю этого снова. Помоги мне никогда больше этого не делать". Произнеся "помоги мне", он заметил, что они напомнили ему другие слова, и начал молиться вслух.
   Но слова звучали беспорядочно, они упорно приходили ему в голову в обратном порядке, так что он вдруг обнаружил, что читает свои молитвы задом наперед, и при этой последней нелепости начал громко смеяться. Он сел на кровати, радуясь возвращению рассудка, здравого смысла и юмора, когда дверь, ведущая в комнату миссис Корбетт, открылась, и он увидел, что его жена смотрит на него со странным, серым, осунувшимся лицом, которое делало ее похожей на испуганный призрак ее обычно самодовольного и спокойного "я".
   - Это не грабители, - раздраженно сказал он. - Я поздно лег, только и всего, и, должно быть, разбудил тебя.
   - Генри, - сказала миссис Корбетт, и он понял, что она не услышала его. - Генри, ты слышал это?
   - Что?
   - Этот смех.
   Он молчал, инстинктивная осторожность подсказывала ему подождать, пока она не заговорит снова. Она так и сделала, умоляя его взглядом успокоить ее.
   - Это был не человеческий смех. Это было похоже на смех дьявола.
   Он сдержал свое неистовое желание рассмеяться снова. Разумнее было не дать ей понять, что она слышала его смех. Он сказал ей, чтобы она перестала фантазировать, и миссис Корбетт постепенно пришла в себя.
   На следующее утро мистер Корбетт встал раньше всех слуг и прокрался в столовую. Как и прежде, на письменном столе остались только словарь и грамматика; книга вернулась на вторую полку. Он открыл ее в конце. Добавились еще две строчки, и надпись дошла до середины страницы. Они гласили:
  
   Ex auro canceris
   In dentem elephantis.
  
   Что он перевел так:
  
   Деньги краба
   В зуб слона.
  
   С этого времени его знакомые в городе заметили перемену в посредственном, довольно дряблом и неинтересном "старине Корбетте". Недавняя угрюмая депрессия спала с него; он, казалось, помолодел лет на двадцать, стал сильным, бодрым, жизнерадостным и уверенным в делах. Все с волнением ждали неизбежного краха, но все его начинания, какими бы нелепыми ни казались, оказывались удачными.
   Он никогда не задерживался в городе, чтобы пообедать или посетить театр, потому что теперь всегда спешил домой, где, - как только он был уверен, что его никто не потревожит, - снимал рукописную книгу со второй полки столовой и открывал последние страницы.
   Каждое утро он обнаруживал, что со вчерашнего вечера прибавилось несколько слов; причем они всегда составляли, как он считал, предписание для него. Поначалу это касалось только его денежных операций, придавая уверенность самым смелым его фантазиям, а после блестящего и непредвиденного успеха, сопутствовавшего его вложению денег мистера Краба в африканскую слоновую кость, он без колебаний следовал всем этим советам.
   Но вскоре к этим предписаниям добавились другие, бессмысленные, какие-то детские, и, в то же время, - отвратительные, какие мог бы выдумать только безумец.
   Сначала он не обращал внимания на них внимания, но обнаружил, что его новые спекуляции стали приносить убыток; он испугался не только за свое состояние, но и за свою репутацию и даже за безопасность, поскольку речь шла о деньгах его клиентов. Ему было ясно, что он должен следовать предписаниям книги полностью или не следовать вовсе, и он начал выполнять эти ребяческие и гротескные указания с презрительным весельем, которое, однако, постепенно сменилось пониманием их чудовищного значения. Они становились все более капризными и трудными в исполнении, но теперь он никогда не колебался в слепом повиновении им, побуждаемый страхом, который не мог понять.
   К этому времени он уже понял, что угрожало другим, находившимся рядом, и почему его таинственный помощник поставил книгу на вторую полку, - чтобы все, по очереди, попали под влияние этого древнего и тайного знания.
   В связи с этим, он поощрял своих детей, насмехаясь над их глупостью, читать больше, но он не мог заметить, чтобы они когда-нибудь брали книгу из книжного шкафа в столовой. Сам он больше не нуждался в чтении, рано ложился и крепко спал. То, что он всю жизнь мечтал сделать, когда у него будет достаточно денег, теперь казалось ему пресным. Его самым волнующим наслаждением были запах и прикосновение этих истлевших страниц, когда он переворачивал их, чтобы найти послание, предназначенное ему, на последних.
   Однажды вечером он прочел всего лишь два слова: Canem occide.
   Он рассмеялся над этой простой и легко исполнимой просьбой убить собаку, потому что затаил обиду на Майка за то, что тот вместо былой преданности выказывал по отношению к нему скрытное отвращение. Более того, это оказалось как нельзя кстати, поскольку, осматривая старый письменный стол, он обнаружил несколько пакетов крысиного яда, купленных много лет назад и забытых. Беззаботно насвистывая, он сходил наверх за пакетами и вернулся, чтобы опорожнить один из них в собачью миску с водой в холле.
   В ту ночь дом был разбужен испуганными криками, доносившимися с лестницы, и мистер Корбетт первым поспешил туда, побуждаемый инстинктивной осторожностью, не покидавшей его в эти дни. Он видел, как Джин в ночной рубашке на четвереньках карабкается на лестничную площадку, хватаясь за все, что могло ее поддержать, и кричит, задыхаясь, без слез, неестественно. Он отнес ее в комнату, которую она делила с Норой, куда за ними быстро последовала миссис Корбетт.
   От Джин не удалось добиться ничего вразумительного. Нора сказала, что ей, должно быть, опять приснился прежний сон; когда отец спросил, что она имеет в виду, Нора сказала, что Джин иногда просыпалась ночью и плакала, потому что ей снилось, как ее рука скользит по полке книжноого шкафа в столовой, пока не находит какую-то книгу и не снимает ее с полки. В этот момент она всегда так пугается, что просыпается.
   Услышав это, Джин снова закричала, и миссис Корбетт больше не захотела слушать никаких объяснений. Мистер Корбетт вышел на лестницу, чтобы узнать, что заставило девочку подняться с постели. Посмотрев вниз, в освещенный холл, он увидел опрокинутую тарелку Майка. Он спустился вниз и увидел, что миска с водой, которую он отравил, должно быть, была опрокинута, и яд впитался в грубый коврик, бывший довольно мокрым.
   Он вернулся в комнату девочек, сказал жене, что та устала и должна лечь спать, и что настала его очередь утешать Джин. Сейчас она была значительно спокойнее. Он взял ее на колени, но она поначалу отшатнулась от него. Мистер Корбетт вспомнил, с благоговейным чувством маленькой мести, что она теперь никогда не сидит у него на коленях, и ему хотелось отплатить ей за это, посмеяться над ней и попугать ее. Но он должен был уговорить ее сказать ему то, чего он хотел узнать, и с этой целью он успокаивал ее, называя ласковыми именами, которые, как он думал, он давно забыл, и говорил ей, что ничто не может причинить ей боль теперь, когда он с ней. И, наконец, добился своего.
   Они с Норой играли с Майком весь вечер и взяли его спать в свою комнату. Он лежал в ногах кровати Джин, и они все уснули. Потом Джин приснился ужасный сон о ее руке, которая двигалась вдоль книг в книжном шкафу в столовой, но вместо того, чтобы взять книгу, она пересекла столовую и вышла на лестницу. Она поднялась и подошла к двери их комнаты, очень тихо повернула ручку и открыла ее. Но в этот момент она вскочила, совершенно проснувшись, включила свет и позвала Нору. Дверь, которая была закрыта, когда они ложились спать, была широко распахнута, и Майк исчез.
   Она сказала Норе, что с ним наверняка случится что-нибудь ужасное, если она не пойдет и не приведет его обратно, и побежала в холл, где увидела, что он как раз собирается пить из своей миски. Она позвала его, он поднял глаза, но не подошел, поэтому она подбежала к нему и начала тянуть его за собой, когда кто-то схватил ее сзади за ночную рубашку, а затем она почувствовала, как чья-то рука схватила ее руку.
   Она упала, а затем поползла наверх так быстро, как только могла, крича изо всех сил.
   Теперь мистеру Корбетту стало ясно, что миска Майка, должно быть, опрокинулась, когда Джин пыталась оттащить собаку. Девочка снова заплакала, но на этот раз он не мог ее утешить. Он удалился в свою комнату, где принялся расхаживать взад и вперед в непонятном ему волнении.
   - Я - не плохой человек, - твердил он себе. - Я никогда не делал ничего плохого. Моим клиентам ничуть не хуже от моих спекуляций, только лучше.
   - Нет ничего плохого в том, чтобы попытаться убить злую собаку. Но дело обернулось против меня. Она могла укусить Джинни, - добавил он.
   Он вдруг осознал, что думает о ней как о Джинни, чего уже давно не делал; должно быть, потому, что назвал ее так сегодня вечером. Он должен запретить ей выходить ночью из своей комнаты, он не может допустить, чтобы она вмешивалась. Для него было бы безопаснее, если бы ее не было здесь вообще.
   Снова тошнотворное и холодное чувство страха охватило его; он вцепился в столбик кровати, словно боялся упасть, и держался за него несколько минут.
   - Нужно подумать о школе-интернате, - сказал он себе, а затем. - Я должен спуститься и узнать... узнать...
   Он не хотел думать о том, что именно должен узнать.
   Он открыл дверь и прислушался. В доме было тихо. Он прокрался на лестничную площадку, подошел к двери Норы и Джин и снова остановился, прислушиваясь. Не было слышно ни звука, и его вдруг охватил беспричинный ужас. Он представил себе, как Джин неподвижно лежит в своей постели, слишком неподвижно. Он поспешил прочь от двери, шаркая шлепанцами по коридору и вниз по лестнице.
   В камине столовой все еще горел яркий огонь. Взглянув на часы, он понял, что еще нет двенадцати. Он уставился на книжный шкаф. На второй полке была щель, отсутствовавшая, когда он уходил. На письменном столе лежала большая открытая книга. Он знал, что должен пересечь комнату и посмотреть, что в ней написано. Затем, как и прежде, слова, которые он не собирался произносить, с рыданиями и плачем слетели с его губ: "Нет, нет, только не это. Никогда, никогда, никогда". Но он пересек комнату и посмотрел на книгу. Как и в прошлый раз, послание состояло всего из двух слов: Infanten occide.
   Он пошатнулся и чуть не упал. Его руки вцепились в книгу, подняли ее, когда он пришел в себя, и он провел пальцем по написанным словам. В ноздри ему ударил запах разложения. Он говорил себе, что он не безвольный нытик, а человек, более сильный и мудрый, чем его собратья по человечеству, держащий в своих руках источник древней и тайной силы.
   Он знал, каким будет послание. В конце концов, это было единственное безопасное и логичное решение. Джин приобрела опасное знание. Она была шпионкой, антагонисткой. То, что она ничего не понимала, что ей было мало лет, - его младшему и любимому ребенку, - это всего лишь сентиментальные призывы, которые не могли иметь никакого значения для человека с таким здравым рассудком, как у него.
   Джин встала на сторону Майка против него.
   - Все, что не за меня, против меня, - тихо повторил он. Он убьет и собаку, и ребенка белым порошком, о существовании которого никто не знал.
   Он отложил книгу и направился к двери. То, что он должен был сделать, он сделает быстро, потому что его снова охватило ощущение смертельного холода. Он жалел, что приходится сделать это сегодня; прошлой ночью это было бы легче, но сегодня она сидела у него на коленях и заставляла его бояться. Он представил себе, как она неподвижно лежит в постели, слишком неподвижно.
   Он взялся за дверную ручку, но пальцы, казалось, онемели, потому что он не мог повернуть ее. Он вцепился в нее, скорчившись и дрожа, склонился над ней, пока не опустился на колени, склонив голову ниже ручки, которую все еще сжимал поднятыми руками. Внезапно руки его разжались; он, словно человек, падающий с большой высоты, судорожно взмахнул ими, и, спотыкаясь, поднялся на ноги.
   Он схватил книгу и бросил ее в огонь. Ее охватило сильное чувство удушья, он чувствовал, что его душат, как в кошмарном сне, он снова и снова пытался громко закричать, но не мог издать ни звука. Его дыхание прервалось. Он тяжело упал навзничь на пол, и застыл совершенно неподвижно.
  
   Утром горничная, пришедшая открыть окна в столовой, нашла своего хозяина мертвым. Шум, вызванный этим, едва ли была так велик в городе, как шум, вызванный одновременным крушением всех недавних спекуляций мистера Корбетта. Тотчас же было решено, что он должен был узнать об этом заранее и поэтому покончил с собой.
   Камнем преткновения этого объяснения было то, что медицинское заключение определило причину смерти мистера Корбетта как удушение, вызванное сжатием горла давлением руки, оставившей на нем следы пальцев.
  

УДАР ХЛЫСТА

H.A. MANHOOD

  
   Сердито ворча на едва ползущего перед ним лоточника, - на его унылом, тонкогубом цыганском лице под щегольским котелком отражалось нечто-то вроде муки, - Скволер Адамс свернул с Уайтчепел-роуд, с ее высокими грязными стенами, и цирковой фургон вкатился во двор "Лебедя и Аббата".
   Дети прыгали перед ним, яростно ругая его за то, что он разрушил пещеру из грязи, камней и цветов, построенную на крышке люка точно посередине двора, но он не обратил на них внимания, с шумом остановившись у обшарпанной таверны с балконом, от которой двор и получил свое название.
   Собаки залаяли в фургоне, когда он остановился, но громкий окрик Скволера заставил их замолчать. Закурив новую сигарету от почти потухшего окурка, он чопорно шагнул к двери, и трактирщик, толстый, лысый, и робкий под напускной веселостью, поднял глаза от букмекерских билетов с шутливым удивлением:
   - Провалиться мне на этом самом месте, если это не Скволер. Добро пожаловать, мой мальчик!
   - Для вас - мистер Адамс, - со злобной отчетливостью произнес Скволер.
   - Ладно, ладно! Но разве я вам не друг?
   - Друг? - Скволер с усмешкой показал два пальца, разведенные в стороны. - У меня их нет, и мне они не нужны.
   "Ну и черт с тобой", - подумал трактирщик, но промолчал.
   - Жаль, что вы так думаете, - вздохнул он. - Не хотите ли выпить? - Он поманил Скволера в бар. - Что у вас за беда? - осторожно спросил он, радуясь, что наконец-то кто-то поставил Скволера на место. - Почему вы здесь? Я думал, вы сейчас на севере. "Скволер Адамс и его всемирно известная труппа дрессированных пуделей"... я сам слышал, как об этом болтали.
   Трактирщик налил еще и неловко сплюнул, удивляясь собственной дерзости, ненавидя Скволера, но и боясь его, утешая себя мыслью, что тот приносит ему небольшой, но постоянный доход. Удивительно, как много он мог выпить; и выпивка бросалась ему в глаза, так что они казались наполненными чистым джином, - холодные, яркие и твердые, словно отвратительные кристаллы.
   Прекрасно понимая, о чем думает трактирщик, Скволер пил, забавляясь тем, что трактирщик вынужден скрывать свои мысли, пока, наконец, не заявил, довольно бесцеремонно: "Мне понадобится твой двор на недельку-другую, ты ведь не против? Задник сцены сломался в каком-то проклятом дешевом кабаке, убил Шестого и Седьмого, двоих из моих лучших. Мое шоу было сорвано. Кто-то устроил это нарочно".
   - Ужасно не повезло, мистер Адамс. (Да поможет ему Бог, кто бы это ни был!)
   - Тем хуже для них, - усмехнулся Скволер, и его золотой зуб сверкнул, подобно вспышке выстрела. - Они не стали слушать, когда я заговорил о компенсации. Но они должны были пожалеть, что не сделали этого, свиньи! - Он ловко выхватил из кармана газету, - грязный деревенский листок, - и расстелил ее на запачканном прилавке: - Божья кара, если можно так выразиться, - усмехнулся он и снова выпил.
   Трактирщик прочел о страшном пожаре, случившемся, по неизвестной причине, в одном из провинциальных театров, - двое погибших, - засунул большие пальцы в карманы жилета и нервно почесался, чтобы унять мурашки по коже. Он подумал о том, что ему следует быть очень осторожным и придерживаться правильной линии поведения.
   Удовлетворенный выражением лица трактирщика, Скволер закурил еще одну сигарету, сунув дымящийся окурок в отверстие сучка, словно демонстрируя, какой пустяк может стать причиной пожара.
   - Проходимец Джимми здесь?
   - Давненько не захаживал. - Трактирщик с трудом вытащил и потушил окурок, после чего взглянул на засиженный мухами циферблат часов - Он сейчас наверняка торчит в бильярдной Майка.
   - Тогда пусть кто-нибудь из этих сопляков отнесет их ему. - Протянув руку через прилавок, Скволер вытащил из вазы две пушистые белые бумажные хризантемы. - Для Скволера Адамса. Он поймет, - добавил он и бросил шиллинг в качестве платы посыльному, но трактирщик, одобрительно ухмыльнувшись, ухватил катящуюся монету (в качестве платы за цветы), и властным окриком отослал мальчишку.
   Когда он вернулся, Скволер разглядывал рекламу виски, на которой была изображена танцующая девушка в соблазнительной позе; ее левый глаз был полузакрыт от дыма сигареты.
   - Вам следует нанять такую же, для блага дела, - сказал он.
   - Да, мистер Адамс.
   - Вы могли бы продавать джин и похуже, и никто бы этого не заметил. Я хочу, чтобы комната выходила во двор, и что-нибудь поесть, как только я припаркую фургон и разберусь с собаками, понятно?
   Трактирщик кивнул и бросил взгляд на часы.
   - Вы, случайно, ничего не знаете о два-тридцать? - спросил он с жалкой надеждой.
   - Ставьте на "Ред Лейбл", - отрезал Скволер и вышел во двор, а трактирщик быстро что-то нацарапал. Билеты были заполнены и отосланы, мысли его беспокойно заметались. Этот ублюдок был похож на кошмарный сон, несмотря на свою элегантную, плотно облегающую одежду, галстук-бабочку и остроносые желтые сапоги на тонкой подошве. Он был китайским Иудой, но кое-что понимал в дрессировке собак. Они делали то, что он хотел; им просто нужно было защитить себя от этого хлыста, который выбивал из них жизнь! Ну что ж. Он вздохнул и от всего сердца сплюнул, радуясь, что он не пудель в своре Скволера, и подался на кухню, чтобы послать жену за соленой рыбой, которую так любил Скволер.
   Во дворе безвкусно раскрашенный фургон загремел и зашевелился, с ревом въезжая через ворота во внутренний двор, как будто Скволер его тоже хорошо выдрессировал, дети шумно разбежались и снова собрались в воротах с любопытством, сжимая сорванные с фургона афиши, не боясь Скволера и надеясь на развлечение.
   Но Скволер захлопнул ворота, прежде чем выпустить своих пуделей из собачьих клеток в фургоне. При одном его слове, семь собак сбились в кучку у высокой кирпичной стены, настороженные, смотрящие очень внимательно, полные решимости понять, что нужно делать, чтобы избежать наказания. Скволер принес кусок говядины и мешок грубых сухарей и взмахнул лезвием ножа, подзывая к себе собак одну за другой: "Ко мне, Первый!"; осматривал пасть, уши и лапы, давал кусок мяса и отправлял обратно к стене с сухарем, чтобы она могла там его спокойно съесть. "Ко мне, Второй!" Раздав мясо и никого не наказав, он вытащил из фургона клетки, расчистил место от мусора и расставил их вдоль стены, в соответствии с номерами, приказал собакам занять их, и сильно ударил кулаком Восьмого, когда тот, сбитый с толку пропавшей парой, вошел в номер шесть. Наполнив кастрюлю водой из торчавшего крана, он приказал им пить, опять же, по номерам, заставляя повиноваться кнутом. Затем, когда он стал называть их по номерам, они должны были занять свои места, одна за другой, выстроившись в очередь на задних лапах, повинуясь движению грозного кнута.
   Но на дворе было душно, его словно бы заполнил печной жар. Лето нависло над городом удушающей глубиной небесной синевы. Грохот уличного движения, женские голоса, сплетничающие обо всем и ни о чем, беготня обутых в тяжелые башмаки детей вокруг шарманщика, постукивание из сапожной лавки в углу двора - все это доносилось глухо, вяло, словно от жары изнемогали даже звуки. Еще больше детей стояло под линией недавно политых оконных рам, застыв в странных формах, напоминающих кактусы, с открытыми ртами, чтобы ловить капли; фриз символизировал нужду мира и его вечную зависимость от высшей власти.
   Вскоре Скволеру снова захотелось пить, и собакам было приказано разойтись по клеткам. С хлыстом в руке, он вошел в "Лебедя и Аббата" через боковую дверь, кивнув букмекерам и их потрепанным клиентам, считавшим выигрыши. Трактирщик радостно, взволнованно хмыкнул, прошептав радостную весть: "Рэд Лейбл победил".
   - Тогда с тебя причитается, парень. Только это должна быть кварта джина, а не разбавленная виски водичка.
   Трактирщик тут же пожалел о своем энтузиазме.
   - Проходимец Джимми получил товар и принесет его с наступлением темноты.
   - Хорошо! - Скволер постучал по прилавку гладкой рукоятью кнута. - Лучшего джина, парень.
   Оказавшись один в заплесневелой комнате с разбитым потолком, унылой, со множеством покрытых пятнами зеркал, с рваными занавесками на окнах, выходящих во внутренний двор, Скволер повесил пальто на пыльную вешалку и сел выпить и поесть, все еще в котелке, положив ноги на диван.
   За едой он методично читал старую газету от страницы к странице - новости, объявления, каждый дюйм текста. Расчистив место на столе, он достал из кармана старую колоду карт, выдернул их из-под красной шелковой подвязки и перетасовал, собираясь разложить пасьянс, не меняя выражения лица; даже когда он читал газету, сигарета свисала у него изо рта и дымилась, словно фитиль недолговечной души. Время от времени его рука тянулась к стакану, но глаза не отрывались от карт дольше, чем требовалось, чтобы выпить.
   Собаки во внутреннем дворе под окном не издавали ни звука. Иногда на кухне гремела кастрюля, словно протестуя против сильного жара. Во внешнем дворе надрывались разносчики, предлагая и продавая самые невероятные вещи. К шести часам поток звуков усилился, когда фабричные рабочие побрели по домам, снова уменьшился, а затем начался на новой, более оживленной ноте два часа спустя, когда рабочие, освежившись и немного передохнув, вышли в поисках развлечений. Матери звали детей спать, дети уныло откликались, заявляя о том, что глупо ложиться спать, пока еще светло.
   В сумерках Проходимец Джимми, высокий и величественный, неторопливо вошел во двор "Лебедя и Аббата", держа под мышкой двух дрожащих белых пуделей.
   Украденные два дня назад из района Уэст-Энда, эти два зверя печально скучали по свободе и роскоши, к которым привыкли. Но Джимми было все равно. Он не мог позволить себе жалость. Он купил их задешево и собирался продать дорого, как и любой другой торговец. Скволер скоро изменит их внешность так, что даже герцогиня, недавняя их владелица, не узнает их.
   Занятие собачьим бизнесом было весьма поучительным для человека с юмористически-философским складом ума. Возьмите привередливого, надушенного, с золотым воротничком щенка какой-нибудь редкой породы, и вы получите хорошее представление о том, каков был его хозяин; это имело своим следствием рассуждения о так называемом высшем и низшем, о ментальном перерождении и выводы, не напыщенные и нелепые, но, безусловно, такого рода, какого не ожидали ни Маркс, ни его позднейшие последователи.
   Джимми, обладавший хорошими, но поверхностными знаниями, стал заниматься крадеными собаками из чистой необходимости. Это дело, связывающее два мира, поддерживало его разум разумно живым, а, кроме того, он любил добродушные тауэрские деревушки больше, чем позолоченный, покрытый фальшивой коркой запад. Он с нетерпением ждал и посещал собачьи выставки с радостным любопытством, и его часто принимали за джентльмена, хотя по другим причинам ему больше нравилось, когда его принимали за преуспевающего букмекера.
   Оказавшись внутри "Лебедя", Джимми сунул второго пуделя к первому, помахал рукой компании и попросил воды, холодной, чистой и полезной для кишечника. Привыкший к такой просьбе, зная, что за воду заплатят по цене шампанского, трактирщик наполнил бокал и ткнул большим пальцем в сторону двери в углу коридора. Освеженный и счастливый перспективой хорошей наживы, Джимми весело полаял и повыл за дверью, прежде чем войти, но его веселье было потрачено впустую на мрачного обитателя комнаты, который только кивнул и критически посмотрел на пуделей.
   - Неплохо, - проворчал он, и Джимми, поначалу разинув рот, с негодованием повторил его слова.
   - Неплохо! Да простит нас Господь! Вы хоть знаете, откуда они взялись? - Его длинное, пухлое лицо надменно сморщилось; он деликатно шмыгнул носом, пригладил воображаемый локон волос и с насмешкой взглянул на Скволера. - Или вы рассчитывали на что-нибудь лучшее, молодой человек? Может быть, вам нужна родословная...
   Но Скволеру было не до шуток.
   - Сколько?
   - Двадцать фунтов.
   Из тонкой пачки банкнот Скволер отсчитал десять.
   Джимми пересчитал.
   - Вам нужна только одна собака? - спросил он невинным тоном, хотя цена была вполне адекватной.
   Он предусмотрительно попросил вдвое больше, зная характер покупателя.
   - Выпей, - буркнул Скволер и снова принялся рассматривать пуделей.
   - Но я же сказал - двадцать, - жалобно заскулил Джимми. - Черт побери, мне же еще нужно рассчитаться с поставщиком.
   Но Скволер, казалось, не слышал. Он схватил двух пуделей за морды, заставляя их смотреть себе в лицо, и выпустил им в глаза струйки дыма. Глядя на него, Джимми вдруг почувствовал себя неуверенно, словно ему угрожала какая-то неведомая опасность. Он был рад нарушить свое правило, выпить и забыть о цене. Собакам не повезло, но они привыкнут. Возможно, кто-то или что-то в один прекрасный день нанесет Скволеру удар, которого тот вполне заслуживает, но для этого потребуется больше мужества, чем Джимми чувствовал в себе.
   Уродливый дьявол с паучьими мозгами. Когда человек так много пьет в одиночестве, это всегда плохой признак. Бросив короткое "пока", Джимми ушел, сжимая банкноты в кармане, словно боялся, что Скволер, со своими пропитанными джином глазами, подскочит и вырвет их у него.
   Оставшись один, Скволер злобно ухмыльнулся про себя и зажег две газовые горелки, поставил одного из двух съежившихся, испуганных пуделей на стол среди еды и карт, что-то твердя ему странным, прерывистым голосом, угрожающе покачивая сигаретой, замирая иногда, чтобы назвать его новое имя - Шестой, подстригая собаку так, чтобы она была похожа на остальных в его труппе; наконец, нарисовав шесть неправильных пятен на его бритом теле чернилами, сильно ударив его, когда собака попятилась, стараясь высвободиться, посадил на высокий бамбуковый стул, - пока он будет работать со вторым пуделем.
   Завершив превращение, пометив Седьмого семью пятнами и с новой стрижкой, Скволер выбросил их через окно во двор и сам последовал за ними с кнутом. Жар, лившийся в открытое окно, делал его похожим на жерло печи, и собаки отчаянно старались избежать его. Скволер крикнул, они побежали, но хлыст догнал их, ужалив так жестоко, что пудели с радостью поползли на брюхе в отведенные им будки. Почуяв новичков, остальные члены труппы заскулили и заерзали, но одного слова, похожего на слабое эхо удара хлыста, было достаточно, чтобы их утихомирить.
   Опустив дверцы клеток, Скволер влез обратно в окно, выпил и принялся ждать. Через несколько минут оба пуделя жалобно тявкнули, и он тут же протянул руку, грозно потрясая хлыстом над их клетками. Наступила тишина, но потом они снова осмелились залаять в своем одиночестве, и снова угрожающе щелкнул кнут. Но они все равно ничего не понимали; глупо царапались и скулили. Но на этот раз Скволер кнутом не воспользовался. Выпрыгнув в окно, он молча хватал пуделей одного за другим и надевал им намордники, так что теперь они не могли издать ни звука.
   Вернувшись через окно, он залпом допил джин, скинул сапоги и лег на узкий скрипучий диван, не мигая наблюдая за мухами на пятнистом потолке, то дремлющими, то спящими; газовые струи шипели над ним, словно бдительные змеи-сторожа.
   Проснувшись поздно от стука жены трактирщика в дверь, Скволер вытянулся, сплюнул и потянулся за сигаретой, коротко разрешив ей войти. Она так и сделала, шлепая туфлями, словно выражая свое презрение, принесла газеты, соленую жареную рыбу и густой, шершавый кофе, поджала толстые фиолетовые губы, выключила газовые форсунки, сгребла окурки, разбросанные по полу и столу, забрала пустой стакан и бутылку и вышла из комнаты, не сказав ни слова.
   Скволер едва заметил ее. Он угрюмо взял газету, читал, курил и пил горький кофе, жевал сахар между глотками, бросал рыбу и хлеб во двор, чтобы потом порадовать своих собак.
   Солнце поднялось уже высоко, заливая неокрепший мир новым обжигающим жаром. Хорошая пляжная погода. Скволер проклинал невезение, которое заставляло его сидеть без дела в то время, когда он мог зарабатывать легкие деньги на побережье, веселя отдыхающих.
   Однако не было никакого смысла продолжать работу только с семью собаками, так как он привык работать с девятью. Быстрее натаскать двух новых собак, чем учить старых новым трюкам.
   Кряхтя, он нашел свои сапоги и натянул их, не потрудившись зашнуровать, взял шляпу и хлыст и полез в окно. Семь собак зашевелились и встряхнулись в своих клетках, и Скволер по одной подходил к ним. Шестой и Седьмой сели, скорчившись.
   Скволер проворно развязывал намордники, что-то язвительно говорил, часто называл собак по имени, заставлял двигаться ударом кулака, выгонял, собирая труппу вместе, через минуту вспоминал и использовал кнут, щелкая им так, что его кончик обжигал их, и пыль во дворе, казалось, поднималась только затем, чтобы улететь прочь и не видеть этой ужасной картины.
   Они жалобно выли и обнюхивали друг друга, озадаченные слабым, душистым запахом, воспоминанием о прошлой жизни, в которой не было этого резкого голоса и кнута. Затем, когда собаки были близки к истерике, Скволер неожиданно дал им мясо, стерев из их сознания все прочие детали, и оставив только животный страх перед кнутом и понимание того, что они должны повиноваться.
   Бросив им мясо, Скволер закурил.
   Он так хорошо обучил их, привил им свой собственный настрой. Прислушавшись, он услышал звук от ближних ворот и увидел, что они приоткрыты, а затем увидел рыжую голову, заглядывающую в щель. Молниеносное движение запястья, и кончик кнута просвистел в дюйме от любопытного вздернутого носа; мальчик испуганно отпрянул, возмущенно вскрикнув.
   - Думаешь, это смешно?
   Скволер злобно ухмыльнулся.
   - Убирайся к черту!
   - О, дяденька, имей сердце. Позволь мне посмотреть, как ты их дрессируешь. Я буду сидеть тихо, обещаю.
   В дверь нетерпеливо постучали. Скволер выругался. Мальчик что-то проворчал и ушел, а Скволер принялся за работу, связывая Шестого и Седьмого так, чтобы они образовали странную упряжь, управляя их движениями с помощью поводьев, щелкая кнутом, когда они дергались.
   Сначала это были простые движения, которые даже при успешном их выполнении не приносили никакой награды, кроме краткой передышки. Скволер не верил в вознаграждение за результат, если мог добиться его без какого-либо поощрения. У них что-то стало получаться. Скволер вытащил стремянку, подозвал одну из старых собак, приказал щелчком кнута и знаком взобраться на лестницу, остановиться, трижды гавкнуть, называя себя, и снова спуститься. Он подвел Шестого к лестнице, щелкнув хлыстом по его задним лапам. Тот поднялся на одну ступеньку; снова последовал удар хлыстом; еще две ступеньки, - и вдруг замер, потому что во дворе раздался щелчок второго кнута, громко и отчетливо, так что собаки растерялись.
   В ярости Скволер рывком распахнул ворота. Рыжеволосый мальчишка радостно щелкал импровизированным кнутом. Скволер набросился на него, намереваясь выхватить хлыст и наказать мальчика, но тот легко увернулся, дерзко размахивая хлыстом, и убежал. Потерпев поражение, Скволер вернулся, хлопнув дверью, щелкая собственным кнутом, чтобы восстановить порядок, избивая собаку за собакой, пока те не стали послушными и не выстроились в ряд.
   Но не успел он начать снова, как щелкнул второй хлыст, потом еще один, потому что и другие мальчики, подобно рыжему, сделали себе кнуты и радостно щелкали ими. Собаки были озадачены и не знали, кому подчиняться. Скволер открыл дверь, собираясь обрушить свой хлыст на детей. Но те были слишком быстры для него. Издеваясь, они бегали перед ним и щелкали хлыстами в ответ.
   Разгневанный Скволер снова вернулся во внутренний двор.
   Трактирщик принес ему джин и выразил сочувствие, сожалея, что ничего не может сделать, чтобы помочь ему: "Вы же знаете, что такое дети. Вы и сами когда-то сделал бы то же самое (причем, чертовски хуже меня). Если вы пообещаете им шоу позже... это не означает, конечно, необходимость сдержать свое обещание".
   Но Скволер не видел смысла в компромиссе.
   - Если я кого-нибудь поймаю...
   Он злобно пытался заставить пуделей повиноваться только своему кнуту и голосу, но хлопки с внешнего двора все усиливались, и собаки сбивались. Все больше и больше детей находили палки и веревки, щелкая кнутами в веселом соревновании, и эти щелчки раздавались во внутреннем дворе "Лебедя и Аббата" колючим эхом.
   Бродяги привыкли к разного рода шумам, и их забавляло нынешнее зрелище, и никто, кроме Скволера, не протестовал. А тот беспомощно пил и злился. Если бы только он мог поймать рыжего...
   Вскоре он загнал собак в клетки и слегка приоткрыл дверь во внутренний двор, застыв неподалеку от щели. Мальчик подошел и, ничего не подозревая, заглянул внутрь. Скволер мгновенно схватил его, втащил внутрь, пинком захлопнул дверь и, встав перед ним, поднял хлыст и ударил пошатывающегося мальчика так, что на здоровых розовых щеках появились кровавые рубцы. Мальчик взвизгнул и, съежившись под хлыстом, побежал вслепую, громко зовя на помощь.
   И сразу же множество хлыстов перестали хлопать. Послышались голоса, бормотание и призывы: "Ну-ка, Берт, подсади меня". Из-за стены показались головы, руки вцепились в верх стены. Рыжий снова завопил, и они поднялись выше, спрыгнув со стены. Еще больше детей толкали дверь, заставив ее открыться, а Скволера - растянуться на полу, две дюжины сердитых детей возбужденно столпились вокруг него. Облизнув кровоточащие губы, рыжий указал на Скволера, и они набросились на него, осыпая ударами и пинками.
   - Ах ты, грязная свинья!
   Ошеломленный, Скволер попытался использовать кнут, но его быстро вырвали из его пальцев. Он попытался ответить ударами на удары, но детей было слишком много. Он пошатнулся и упал, а рыжий, приняв командование, приказал:
   - Держите его!
   Дети, - мальчики всех возрастов и несколько девочек, сильно потянули конечности Скволера, так что он растянулся плашмя, понимая, что у него не хватит сил сопротивляться.
   - Быстро! Держите ворота, двое!
   Трактирщик, встревоженный шумом, вместе еще с кем-то, направлялись к воротам, правда, не особо спеша.
   - Сейчас! - Рыжий сплюнул: - Держите его за руки! - Он осторожно потрогал рану и снова сплюнул, в этот раз - на Скволера. - Тебе пора бы понять. Мы не собаки, а ты не Господь Бог. Держите его крепче!
   Неторопливо, основательно, он дважды ударил Скволера по запястью всей своей тяжестью, и его подкованные железом сапоги легко сломали кость. Скволер застонал от страшной боли, беспомощно извиваясь. Но мальчик был беспощаден. Он переместился ко второму запястью, и снова нанес несколько ударов.
   Затем, по одному его слову, дети вскочили и с торжествующими криками высыпали через ворота и двор на веселую свободу улицы.
  

ДОМ-ОДИНОЧКА

A.M. BURRAGE

  
   Они стояли лицом друг к другу на пороге большой двери в полумраке скудного света. Наступил хмурый осенний вечер, и миссис Парк, смотрительница, принесла свечу, когда кто-то позвонил в дверь. Позади незнакомца, сквозь завесу тусклых низко летящих облаков пробивался последний серый свет дня. Пламя свечи трепетало на сквозняке, подобно желтому вымпелу, проем холла то приближался, то отступал, словно какое-то чудовище, одновременно любопытное и пугливое.
   Мужчина был высоким и широкоплечим, лет пятидесяти на вид. У него были аккуратно подстриженные седые усы и борода, а черная велюровая шляпа была низко надвинута на высокий лоб. Его пальто было скроено по старомодному образцу, с накидкой, и, возможно, именно это придавало ему вид, - даже в его годы, - пережившего свой век.
   Он рылся во внутреннем кармане, когда дверь открылась, и ничего не сказал, пока не достал конверт.
   - У меня есть разрешение от Флейков посмотреть дом. - Он протянул миссис Парк конверт. - Боюсь, что я зашел в неподходящее время, но я опоздал на один поезд, и на следующий тоже. Однако может быть, вы все-таки не откажетесь показать мне дом?
   Он говорил медленно и немного нервно, как будто повторял заранее подготовленную речь. Его голос был очень низким, мягким и нежным. Миссис Парк отступила от порога.
   - Входите, сэр, - пригласила она. - Но, боюсь, дом предстанет перед вами не в лучшем виде. Мне придется сопровождать вас со свечой, потому что здесь нет ни газа, ни электричества.
   Он шагнул внутрь и внимательно посмотрел на нее. Это была высокая, худощавая женщина средних лет, из тех, кого обычно называют "старшей". Природа предназначила ей стать матроной большой семьи. Судьба и вдовство заставили ее спуститься на одну-две ступеньки вниз. Она выглядела такой, какой была - честной, трудолюбивой и почти лишенной сочувствия.
   - Впрочем, - добавила она своим твердым, бесцветным голосом, - он вряд ли понравится вам при любом свете. Я никого не ждала. Сейчас сюда мало кто приходит. А здание такого размера требует не одной пары рук, чтобы содержать его в чистоте.
   - Значит, он пустует уже давно? - спросил он.
   - С тех пор как... - Она вдруг осеклась. - Думаю, больше двадцати лет. - Она повернулась и пошла впереди него, подняв свечу над головой. - Это был прекрасный холл, а лестница всех восхищала. Но, как я слышала, если дом не найдет арендатора или покупателя в ближайшее время, они намерены снять лестницу и продать ее отдельно. Здесь также много дубовых панелей. Библиотека...
   Обернувшись, чтобы посмотреть, слушает ли он, она увидела, как он вздрогнул, задрожал и потер свои длинные тонкие руки.
   - Прошу прощения, - сказал он. - Я долго пробыл в поезде и очень замерз. Не слишком ли вас побеспокоит дать мне чашку чая?
   - Нет, - ответила она. - Чайник горячий, потому что я сама собиралась пить чай. Идемте. Может быть, вы хотите погреться у камина?
   Она прошла через холл и открыла обитую сукном дверь в его конце. Обернувшись, чтобы посмотреть, достаточно ли ему света, миссис Парк заметила, что мужчина слегка прихрамывает.
   Он последовал за ней по короткому коридору, через большую кухню, ярко освещенную огнем камина, еще по одному коридору, в маленькую комнату, предназначенную для экономки. Здесь было тепло, даже душно. На красной скатерти горела керосиновая лампа.
   Комната была заставлена отвратительной современной деревянной мебелью и украшена в основном портретами людей, которым следовало бы знать, что их лучше не писать. Но в камине ярко горел огонь, а чайник на медной подставке подскакивал и гремел крышкой. Эта заурядная комната, освещенная, жаркая и чересчур забитая мебелью, была, по крайней мере, облегчением после темного коридора и продуваемого сквозняками мрачного холла.
   - Я напою вас чаем здесь, сэр, а свой выпью на кухне, - сказала смотрительница.
   - Чепуха. К чему это? Кроме того, я хочу поговорить. Да, вот разрешение. Видите? "Мистеру Стивену Ройдсу, - так меня зовут, - для осмотра..."
   Он водил ногтем большого пальца по листу офисной бумаги с жирным заглавием, но миссис Парк лишь небрежно взглянула на разрешение. С ее точки зрения, оно было излишней формальностью. Ее больше интересовал этот мистер Ройдс, который, сняв шляпу, обнажил редкие седые волосы. Он говорил как джентльмен, но в его внешности не было ничего, что позволяло бы сделать предположение о его достатке. Он выглядел маловероятным покупателем или арендатором, но, если уж на то пошло, она никогда не могла представить себе человека, которому подошел бы этот дом.
   - Я сниму пальто, если вы не возражаете, - сказал он, пока миссис Парк ходила к буфету за другой чашкой и блюдцем. - В комнате тепло. - Он повесил пальто на спинку стула. - Вы живете здесь одна?
   - Да.
   - И вас... ничто не беспокоит?
   Она резко вскинула голову.
   - Беспокоит? Что тут может беспокоить?
   - Ну... не знаю. Некоторые не выносят одиночества. Не могли бы вы сказать мне, почему этот дом был выставлен на продажу все эти годы?
   Миссис Парк мрачно улыбнулась.
   - Это достаточно просто, - ответила она. - Это дом-одиночка.
   - Что значит - дом-одиночка?
   - Люди, которые могут позволить себе содержать такой большой дом, как этот, обычно хотят землю вместе с ним. Но никакой земли нет. Люди, которым не нужна земля, не могут позволить себе содержать такой дом. Поместье было продано майору Ширтингу, у него есть собственный дом. Он сдал землю и с тех пор пытается сдать или продать дом. Я показывала его сотню раз, но никто никогда так и не решился арендовать или купить его.
   - Странно. Это хороший дом. Но земля... да, я вполне вас понимаю. Кому он принадлежал?
   Миссис Парк со стуком поставила чашку с блюдцем на стол.
   - Джентльмену по имени Харбойз, - сказала она и вдруг замолчала, склонив голову набок, словно прислушиваясь.
   - Вы что-нибудь слышите? - резко спросил он.
   - Нет, я готовлю чай.
   - Полагаю, вам иногда кажется, что вы что-то слышите?
   Она склонилась над чайником, ничего ему не ответив. Он подождал, пока чайник наполнится, а затем мягко повторил вопрос.
   - Вы что-нибудь слышите? - повторил он с некоторой резкостью.
   - Нет. С какой стати?
   - Ну... не знаю. Эти пустые старые дома...
   - Я не из тех, у кого богатое воображение, сэр... Вы пьете чай с молоком или сахаром?
   Этим она дала ему понять, что тему разговора желательно сменить. В ее глазах читался скрытый страх, и, пристально наблюдая за ней, он видел, что она вовсе не была невосприимчива к одиночеству. Перед ним была женщина, которая страдала от него больше, чем ей это казалось. Она могла обмануть свои нервы одной лишь силой воли, но эта сила воли неуклонно проигрывала в долгой битве. Миссис Парк чего-то боялась и постоянно внутри себя боролась с этим страхом.
   - Спасибо, - сказал незнакомец, беря чашку с блюдцем. - Кто был этот Харбойз? Он все еще жив?
   - Я не могу вам сказать.
   - Нет ли какой-нибудь истории о доме?
   - Я не знаю.
   - Простите меня, но я думаю, что вам они известны.
   - Истории... Вам не нужно их знать...
   Она говорила отрывисто. Он еще раз заметил выражение страха в ее глазах.
   - Расскажите мне, - мягко попросил он.
   - Не могу, сэр. Если майор Ширтинг узнает, что я это сделала, я потеряю работу. Он подумает, это было сделано для того, чтобы воспрепятствовать кому-либо арендовать или приобрести дом.
   - Мне это не помешало бы. Разве это не Харбойз был обвинен в том, что стрелял...
   - Ах! - Она со стуком поставила чашку и блюдце. - Значит, вы уже что-то слышали, сэр!
   - Немногое. Лучше расскажите мне все. Это не повлияет на меня как на потенциального покупателя.
   Миссис Парк провела рукой по лбу.
   - Я не люблю говорить об этом, сэр. Видите ли, я живу здесь совсем одна...
   Она вдруг замолчала, обнаружив, что готова признаться незнакомому человеку в том, в чем никогда не признавалась даже самой себе.
   - Именно так, - сочувственно сказал Ройдс. - И вы иногда слышите шум? Что это за звуки?
   - О, это всего лишь игра воображения, - ответила она. - Или ветер. Иногда ветер звучит как шаги и голоса, а иногда мне кажется, что я слышу... Может быть, где-то хлопает незапертая дверь.
   Он наклонился вперед, его глаза блестели от возбуждения, какого-то странного интереса.
   - Вы хотите сказать, что слышали выстрел? - спросил он почти шепотом.
   Ее ладонь, лежавшая на скатерти, нервно сжалась.
   - Я знаю, что это звучит как выстрел. О, я не верю...
   - Говорят, в доме водятся привидения? - нетерпеливо спросил он.
   - Говорят ... о, если в доме случилась трагедия, люди всегда будут...
   - Не важно, что говорят люди. Что скажете вы? - Тембр его голоса изменился; от волнения он стал жестче, громче. - В доме водятся привидения?
   Было что-то властное во взгляде Ройдса, в изменившемся тоне его голоса. Она беспомощно ответила ему.
   - Я не знаю. Я кое-что слышала. Но я говорю себе, что это - фантазия. - Она нащупала носовой платок. - Я должна говорить себе, что это - фантазия.
   - Вы... ничего не видели? - спросил он низким, напряженным голосом.
   - Нет, слава Богу! Я никогда не подхожу к библиотеке после наступления темноты.
   - К библиотеке? Там это и случилось. Скажите...
   Миссис Парк сделала глоток чая и дрожащей рукой наполнила чашку.
   - Это было, наверное, лет двадцать назад, - сказала она тихо и странно неохотно. - Этот дом принадлежал мистеру Харбойзу. Он был довольно молод - не старше тридцати, и его очень любили. Некоторые говорили, что он немного странный, но во всех Харбойзах присутствовала какая-то странность. Помешанный на охоте, он был одним из лучших охотников в этих краях. Вы будете удивлены размерами конюшен, когда увидите их. Это он их построил.
   Он женился на молодой женщине, одной из мисс Грейс из поместья Хорнфилд, и некоторые утверждают, что он думал о ней больше, чем о своих лошадях. Она тоже любила ездить верхом, и они оба, и мистер Питер Марш из Бринкчерча, всегда были вместе.
   Харбойз и Марш знали друг друга с колыбели. Не знаю, было ли что-нибудь между Маршем и миссис Харбойз. Об этом спорят уже много лет, но теперь они оба мертвы, и никто никогда этого не узнает.
   Как-то раз на Рождество Харбойз сломал на охоте ногу, и как раз во время выздоровления впал в одно из своих странных состояний. Осмелюсь предположить, что его держали подальше от охотничьих угодий, из-за чего оно и появилось. Нога его заживала медленно, так что в самом конце января он едва мог передвигаться с палкой.
   Миссис Харбойз ухаживала за собаками и отправлялась на охоту с соседями, и, поскольку ее муж не мог передвигаться, она виделась с Питером Маршем чаще, чем обычно. Но никто, казалось, не знал, что мистер Харбойз ревнует, или что он подозревает что-то неладное.
   Так вот, однажды, в конце января, миссис Харбойз отправилась на охоту, а ее муж весь день просидел у камина в библиотеке. Во второй половине дня он развлекался тем, что чистил револьвер, который потом положил на каминную полку.
   Миссис Харбойз вернулась сразу после наступления темноты. Ее сопровождал Питер Марш, - она пригласила его зайти. Приказав подать чай и яйца-пашот в утреннюю гостиную, она послала Питера Марша в библиотеку за виски, а заодно рассказать мистеру Харбойзу о сегодняшней охоте. Не прошло и минуты, как он удалился в библиотеку, - послышались сердитые голоса, а затем выстрел.
   Дворецкий вбежал в комнату и обнаружил Питера Марша лежащим мертвым, а мистерс Харбойз, по-прежнему сидел в кресле перед камином, дико уставившись на тело, с револьвером в руке.
   Она замолчала и в наступившей тишине услышала тяжелое дыхание Ройдса. Он склонил голову и смотрел на ближний край стола, так что она едва могла видеть его лицо.
   - Мистер Харбойз, - продолжала она, - на суде не признал себя виновным и сказал, что не помнит момент выстрела. Он не помнил ничего из того, что произошло между появлением в комнате Марша, и моментом, когда он увидел дворецкого, склонившегося над мертвым телом. Его адвокат настаивал на невменяемости, но присяжные не согласились. Они признали его виновным, но добавили просьбу о милосердии. Смертная казнь была заменена пожизненной каторгой.
   Она замолчала и задумалась, нахмурив брови.
   - Это было лет двадцать назад... его должны были выпустить через двадцать лет. Он уже вышел или скоро выйдет, если еще жив.
   Ройдс медленно поднял голову и устремил на нее горящие глаза.
   - И вы думаете, это сделал Харбойз? - требовательно спросил он.
   Вопрос застал миссис Парк врасплох.
   - Ну конечно! Кто же еще? Как еще это могло случиться? В комнате были только они двое. Иначе и быть не могло.
   Ройдс поднялся на ноги. Его бледное лицо блестело маленькими капельками влаги, глаза горели странной страстью.
   - Клянусь вам, - воскликнул он, - я не верю, что это сделал Харбойз. Я знал этого человека...
   Миссис Парк взглянула на него и издала сдавленное восклицание.
   - ...Я хорошо знал его и ребенком, и мальчиком, и мужчиной. Я учился в школе с Харбойзом. Говорю вам, он не был способен на убийство! Все косвенные улики в мире ничего не значат для меня, потому что я знаю его характер. Говорят, у него были припадки безумия. Еще одна ложь! Но сумасшедший он или нормальный, он не мог этого сделать. Он любил свою жену - и старого Питера Марша. Он знал, что они - два самых лучших в мире человека. Говорю вам...
   Он внезапно замолчал, потом снова заговорил, но уже тише.
   - Я напугал вас, - сказал он. - Я не хотел. Но подумайте! Эти двадцать лет Харбойз сидел в тюрьме, ничего не помня о тех нескольких ужасных мгновениях. До сих пор он не знает, виновен он или нет. Подумайте об этом, - миссис Парк подняла бледное лицо с дергающимися губами. Одна ее рука скользнула к области сердца. Каждый удар пульса, казалось, сотрясал ее.
   - Зачем вы пришли сюда? - воскликнула она высоким и ворчливым от ужаса голосом. - Вам не нужен этот дом! Вы не собирались...
   - Нет, - ответил Ройдс, - я пришел сюда, чтобы узнать.
   - Что?
   - Говорят, в библиотеке происходят странные вещи. Я слышал разные истории. Вы подтверждаете, что слышали шаги, голоса, звук выстрела. Неужели вы не понимаете? То, что произошло в библиотеке в тот вечер двадцать лет назад, известно только Богу! Человек, который жив, ничего не помнит. Если это правда, что Питер Марш возвращается... Неужели вы не понимаете? Это единственный способ узнать... единственный способ.
   Миссис Парк встала; ее стройное тело преградило ему путь к двери.
   - Я не могу пустить вас в библиотеку, - резко воскликнула она.
   - Я должен. Я собираюсь провести там ночь. Я собираюсь дождаться Питера...
   - Я не могу вам этого позволить, - повторила она.
   - Но вы должны! Разве вы не понимаете? Это означает жизнь или смерть для человека...
   Она попятилась к двери.
   - Это безумие! - воскликнула она. - Никто никогда не входил в эту комнату после наступления темноты.
   - Я должен сделать именно это!
   - Меня уволят, если об этом узнают.
   - Этого никто не узнает. Я вознагражу вас. Я готов заплатить за эту привилегию. - Он вытащил из нагрудного кармана пачку банкнот и бросил их на стол. - Сколько вы хотите? Пять фунтов? Десять? Двадцать?
   Взгляд миссис Парк задержался на пачке банкнот. Она знала цену деньгам. Кроме того, она была одна в большом доме с человеком, с которым было опасно спорить.
   - Вот, - сказал Ройдс, - пять пятифунтовых банкнот. Возьмите их и ведите себя разумно. Я пойду в библиотеку, и вы разведете огонь. Там есть какая-нибудь мебель?
   - Нет, - пробормотала женщина, не отрывая взгляда от пачки банкнот.
   - В таком случае, если позволите, я возьму стул.
   Он снова взял банкноты и вернул все, кроме пяти, в нагрудный карман. Оставшиеся пять он вложил в руку женщины. Ее пальцы сомкнулись на них.
   - Я поступаю неправильно, - пробормотала она.
   - Вы все делаете правильно. Я узнаю правду сегодня ночью, даже если мне придется вызвать самого дьявола. А теперь идите и помогите мне развести огонь в библиотеке.
   Она тяжело повернулась и, не говоря ни слова, подошла к буфету, со дна которого достала вязанку дров и старый листок газеты, который бросила поверх содержимого наполовину наполненного ведерка. Затем она зажгла свечу в медном подсвечнике и жестом указала ему на дверь. Он взял стул и последовал за ней.
   В доме было очень тихо, когда они прошли через кухню и коридоры, ведущие в библиотеку. Их шаги по не покрытому ковром полу звучно отдавались в пустой скорлупе дома.
   Для женщины это нарушение тишины, казавшейся почти священной, было новым испытанием. Ее натянутые нервы издавали протестующие стоны при каждом тяжелом шаге мужчины. Вокруг нее, в колеблющейся полутени за пределами досягаемости света свечи, над ней, в пустых верхних комнатах дома, до этого момента спавшие ужасы, бесформенные мерзости ночного мира, казалось, просыпались, прислушивались и приближались. Безмолвный дом, казалось, наполнился тайным движением, и каждое темное пятно было населено причудливыми фантазиями, порожденными ее страхом. Мужчина, шедший за ней, казалось, был совершенно лишен нервов, или же обладал способностью полностью контролировать их.
   Очевидно, он знал этот дом, потому что прошел мимо нее в холле и пошел впереди, направляясь прямо к двери библиотеки, которую распахнул, дав возможность свету свечи проникнуть в комнату.
   Библиотека представляла собой длинную комнату в углу дома. Напротив камина располагался длинный ряд окон, еще два - напротив двери. Стены были отделаны дубовыми панелями, окрашенными под цвет красного дерева, но в тусклом свете они казались черными, словно были увешаны траурным крепом.
   Мужчина задержался между дверью и первым окном, а миссис Парк, полузакрыв глаза, поспешила к камину с ведерком. Казалось, он что-то ищет. Вскоре он нашел то, что искал.
   - В одной из этих панелей дыра, - объявил он.
   Сердце миссис Парк подпрыгнуло.
   - Да, - пробормотала она. - Это... отверстие от пули. Она застряла там после... после...
   - Я понимаю, - быстро сказал он, пересек комнату и поставил стул к углу камина, ближнему к двери и поврежденной панели. - В тот день, более двадцати лет назад, я сидел здесь...
   Ведро с грохотом выпало из рук женщины. Весь ее ужас и изумление выразились в одном слабом, приглушенном крике.
   - Вы сидели здесь! Вы! Джеральд Харбойз! Джеральд Харбойз, убийца!
   Он спокойно ответил:
   - Джеральд Харбойз или Стивен Ройдс, - да поможет мне Бог! - какое это имеет значение? Убийца или нет - известно только Ему! Но сегодня вечером я все узнаю. Зажги огонь, женщина, и оставь меня.
   Она оставила его и, спотыкаясь, побрела обратно в маленькую комнату за кухней. Но любопытство, более сильное, чем ужас, заставило ее вернуться, притаиться за дверью библиотеки и, дрожа, ждать и прислушиваться...
   Харбойз, - будем теперь называть его настоящим именем, - озаботившись сначала разведением огня, устроился на стуле. Затем он достал из кармана пиджака револьвер и положил его на каминную полку. Сделав это, он окинул комнату пристальным взглядом.
   Пламя создавало странные узоры из теней и бликов, но в сладостно меняющихся ритмах этого танца он не нашел ничего из того, что искал. Наконец, он заговорил вслух, тихо, но очень отчетливо, так что дрожащая женщина за дверью поднесла руки к сжавшемуся горлу.
   - Питер, Питер. - Это было произнесено почти льстивым тоном. - Ты меня слышишь? Я сижу на том же самом месте, что и в тот вечер, положив больную ногу на табуретку. Вот я, а вот этот проклятый револьвер. Питер, ты не хочешь явить себя? Говорят, что ты всегда здесь - что ты не можешь успокоиться, потому что твой лучший друг застрелил тебя. Я действительно стрелял в тебя, Питер? Я ничего не помню - ничего! Вот уже двадцать лет я пытаюсь вспомнить. Я не знаю покоя ни днем, ни ночью уже двадцать лет, Питер. О, приди и скажи мне! Я хочу знать... знать. Тут что-то не так, Питер. Я не мог этого сделать. Как я мог выстрелить в тебя, мальчик мой?
   Он снова погрузился в молчание, не отрывая взгляда от пространства между дверью и первым окном. Через долгую минуту снова раздался его голос, сдавленный, почти плачущий.
   - Ты не хочешь показаться мне, Питер, потому что ненавидишь меня? Я сошел с ума? Сделал ли я это, в конце концов? Не надо меня ненавидеть, Питер. Я страдал! Сжалься! Так или иначе, я хочу покончить с этим сегодня ночью. О Боже, заставь его проявить милосердие ко мне! Питер, мы так долго были друзьями. Школа... разве ты не помнишь Врейверн и те долгие разговоры под липами летними ночами?
   Он что-то бормотал, а перед глазами у него мелькали пестрые картины. Прохладное, росистое утро, одиннадцать игроков в крикет, выбегающих на тренировку; скучные мальчики в сумрачных классах и поскрипывание перьев; яркий солнечный свет и белые фигуры, движущиеся по зеленому газону; многочисленные зрители за боковыми линиями, и куча мала, в стремлении завладеть мячом, и столбы ворот, резко выделяющиеся на фоне серого ноябрьского неба. И в каждой из этих картин он замечал колеблющийся, исчезающий образ Питера Марша.
   - Питер! - снова вскрикнул он. - Ты слышишь меня? Ты не желаешь общаться со мной? Или ты все-таки покажешься? Говорят, что ты здесь. Эта женщина слышит тебя. В своем алом сюртуке, каким я запомнил тебя в тот вечер. Я помню... когда я увидел, что ты лежишь там... крови почти не было видно. Я сидел здесь и ждал Мюриэл. Я слышал, как вы приближались по подъездной дорожке. Мюриэл над чем-то смеялась. Вы оба разговаривали с конюхом на улице. Потом я услышал, как вы вошли в холл, Мюриэл приказала подать чай и поднялась наверх. И я подумал: "Она не сочла нужным прийти ко мне. Теперь я для нее ничто, ничто! Это все Питер, Питер, Питер. Клянусь Богом!.." - говорил я себе. - "Я не только хром, но и слеп. Я все видел, а они притворялись, будто ничего не было... А то, чего я не видел, я слышал... Шепот, намеки". В одно мгновение мой мозг вспыхнул пламенем. "Черт бы тебя побрал! - сказал я. - Я не позволю тебе делать из меня хромого рогоносца!"
   Дрожавшая снаружи женщина услышала, как он хрипло вскрикнул.
   - Питер! Питер! О Боже, я начинаю вспоминать! Ты стоял там, где стоишь сейчас, касаясь ручки двери. Да, именно там! И ты сказал, - теперь я припоминаю, - "Где у тебя дрова, Джерри? Я замерз. Там дьявольски холодный восточный ветер". Питер! Питер! Не смотри так! Я вспоминаю... воспоминанию... О Боже, прости... прости!
   Хриплый вопль эхом разнесся по комнате, стул с грохотом опрокинулся, а затем последовал неистовый крик.
   - Я помню... помню... будь ты проклят! когда ты повернулся ко мне спиной... Вот так...
   Раздался выстрел, потом еще один. Затем дом-одиночка погрузился в тишину, а его единственная живая обитательница, упала в обморок, вцепившись в дубовую балюстраду.
   Через полчаса миссис Парк заставила себя войти в библиотеку. Красные отблески огня все еще плясали на стенах и полу. На мгновение один красноватый отблеск, казалось, принял фантастическую форму - напоминавшую фигуру человека в красном охотничьем сюртуке.
   Харбойз лежал, скорчившись, лицом вниз, вдоль камина, револьвер все еще был зажат в его руке, но уродливая рана на виске была милосердно скрыта. Он вспомнил все.
   Там, где в панели имелось одно пулевое отверстие, полиция на следующее утро обнаружила два. Они располагались совсем рядом, едва ли в дюйме одно от другого.
  

"ЧЕРНЫЙ БРИЛЛИАНТ"

A.M. BURRAGE

1

  
   Эта благая мысль, должно быть, пришла ему в голову, когда он находился всего в нескольких ярдах позади меня, потому что, хотя ехал очень быстро и плавно, его машина новая и дорогая, остановилась в нескольких ярдах впереди. Он высунулся наружу, улыбнулся, подождал, пока я поравняюсь с ним, и я понял, что он собирается меня подвезти.
   - Вы идете в Керстхэм? - спросил он. - Если так, то я могу вас подвезти.
   Керстхэм действительно был моим предполагаемым пунктом назначения, и, судя по последнему встреченному мной указателю, до него оставалось четыре мили. Я шел быстро, размахивая атташе-кейсом, с видом человека, который знает, куда идет, и, очевидно, между мной и Керстхэмом не было ничего интересного.
   Я подбежал, поставил ногу на подножку уже открытой двери, произнес обычные слова благодарности и сел рядом с добрым самаритянином.
   Этот самаритянин был очень молод, или казался таковым, потому что все мы считаем очень молодыми людей на десять лет моложе себя. Ему было лет двадцать семь. Он был высок, худ и бледен, но в его бледности ничего не указывало на слабость. Черты его лица отличались той изысканностью, которую викторианские дамы назвали бы "аристократической", и в нем чувствовалась сдержанная меланхолия, словно он недавно пережил тяжелую утрату. Но в его одежде, светло-коричневых тонов, не было заметно никаких признаков траура.
   - Не за что, - любезно ответил он на мою благодарность. - Я рад, что у меня есть попутчик. Надеюсь, вы не прогуливаетесь ради удовольствия или разминки, и настолько благоразумны, что не стали ссылаться на них в качестве причины вежливого отказа?
   - Ненавижу ходить пешком, - заверил я его. - Автомобиль быстро излечил бы любовь к подобному виду спорта, даже если бы я когда-либо был охвачен ею. Но, увы, сегодня вечером я просто не мог поступить иначе. Машина заглохла как раз возле этой дыры, - возле деревни, в миле отсюда, - а работники гаража сказали, что ничего не смогут сделать до завтра. Полагаю, в Керстхэме есть приличный отель?
   - Два или три, но я не знаю, насколько они приличные. Рад, что смог быть вам полезен.
   Он вел машину уверенно, с напускной небрежностью, и мы вскоре разговорились. Не помню, о чем именно мы говорили, но это была обычная беседа между незнакомыми людьми, вынужденными провести несколько минут вместе. Вдруг, после небольшой паузы в нашем разговоре, он повернулся ко мне и неожиданно спросил:
   - Если вы не особенно хотите остановиться в гостинице, то почему бы мне не приютить вас на ночь?
   Поскольку я совершенно не знал этого человека, это приглашение немного смущало. Я начал заикаться, что мне не хотелось бы навязываться ему.
   - Вы сделаете мне одолжение, - сказал он просто, как будто знал меня много лет. - У меня бывает очень мало посетителей.
   - Но у меня с собой только пижама и зубная щетка.
   - Это все, что вам нужно. Вы не увидите никого, кроме меня и слуг.
   Что я мог сказать, не обидев его? И я согласился, вопреки здравому смыслу. Почему этот молодой человек, достаточно привлекательный своим характером, явно из хорошей семьи и хорошо образованный, живет один со штатом слуг? Это не казалось обычным. Последовала еще одна пауза, после чего я ответил:
   - Ну, при данных обстоятельствах, пожалуй, мне лучше представиться. Меня зовут Дигби.
   - А меня - Харбойз.
   - Погодите-ка, - задумчиво произнес я, - кажется, я что-то слышал о сэре Чарльзе Харбойзе.
   - Это мое имя, но, полагаю, вы имеете в виду моего отца. Он умер два-три года назад.
   Да, должно быть, это был отец, - тот, о ком я слышал, - но то, что я слышал о нем, вылетело у меня из головы. При этом мне почему-то казалось, - это была информация, говорившая не в его пользу.
   Мы приехали в Керстхэм, Харбойз повернулся ко мне и сказал:
   - Вы не возражаете, если мы остановимся на минуту? Мне нужно позвонить.
   Он остановился перед старой аркой "Чекерса".
   - Мне нужно оплатить счет, - объяснил он. - Я получаю свои вина и спиртные напитки здесь. Осмелюсь предположить, вы не откажетесь выпить. Если так, то здесь есть удобная курительная комната, и я не задержу вас надолго.
   Я счел его предложение хорошим. А в курилке произошла одна из тех неожиданных встреч, которые всегда происходят в деревенских гостиницах. Когда я вошел, в комнате присутствовало двое мужчин, оба во фланелевых брюках и, очевидно, разгоряченные теннисом; они с удовольствием потягивали пиво из металлических кружек. Одного из них я хорошо знал, но не видел уже много лет.
   - Привет, Хенчем! - воскликнул я. - Странно видеть вас здесь!
   - Не так уж и странно, учитывая, что я живу в этой части света. Но что здесь делаете вы?
   - О, я здесь проездом. Машина заглохла, так что мне придется провести ночь здесь.
   - Что, - здесь? В этом отеле?
   - Нет, я остановился у человека по имени Харбойз.
   Хенчем удивленно посмотрел на него.
   - Как, - этот парень! Вы его знаете?
   - Я еще не был у него, - парировал я. - Что у него за дом? Интересный?
   Он издал короткий сухой смешок.
   - Интересный? Чертовски интересный, я бы сказал!
   Конечно, я хотел выудить информацию, но прежде чем успел что-то сказать, в комнату вошел Харбойз. Они с Хенчемом обменялись короткими кивками.
   - Я готов, если вы готовы, - сказал мне Харбойз, - но я не хочу торопить вас.
   На самом деле, это было неправдой. На самом деле, ему очень хотелось поторопить меня, и я это видел. Очевидно, они с Хенчемом не были друзьями. Я даже не выпил того, за чем пришел, а сразу же вышел вместе с ним и последовал за ним в машину. В тот момент я бы отдал все, лишь бы вернуть назад данное мною согласие.
  

II

  
   Подъездная дорога к Дендринг-Корту была восхитительна. Харбойз вывел машину через открытые ворота возле сторожки на длинную прямую аллею, окаймленную вязами и дубами, в конце которой виднелась часть фасада дома.
   Снаружи он выглядел внушительно, но не особенно красиво. Дом был достаточно старым, - времен ранних якобинцев, как мне показалось, или даже раньше, - но слишком многие последующие владельцы дали волю своим предпочтениям в архитектуре. Сад были прекрасно ухожен.
   Я был вправе ожидать, что земля превратилась в пустыню, а дом - в развалины. Отшельники, какими бы богатыми они ни были, обычно предпочитают окружать себя убожеством.
   Ни самая аккуратная хозяйка, ни знаток старинной мебели, картин и фарфора не могли бы произнести ни слова упрека в отношении интерьера. Хозяин отвел меня прямо в оружейную.
   - Вам лучше выпить сейчас, - сказал он, улыбаясь. - Я вижу, вы знакомы с Хенчемом?
   - Да, - ответил я.
   - Ах, - заметил он, - нас нельзя назвать хорошими друзьями.
   На звонок появился безукоризненного вида дворецкий и вернулся с подносом, на котором стояли бокалы и сифон. Пока я пил виски с содовой, приготовленное для меня Харбойзом, я заметил на каминной полке фотографию девушки. Она была довольно хорошенькая, но ничем не примечательная, и фотография не произвела бы на меня никакого впечатления, если бы я не заметил ее портретов почти во всех нижних комнатах.
   - Может быть, вы хотите осмотреть дом? - предложил Харбойз. - Возможно, вам он покажется довольно интересным. Ужин будет только через час.
   Конечно, я отдал себя в его руки, и именно во время этого осмотра я заметил несколько портретов, запечатлевших девушку, фотографию которой видел в оружейной. Неужели здесь, подумал я, живет романтический юный идиот, который, будучи брошенным, решил, что его сердце навеки разбито, и подражал романтикам ранней школы художественной литературы, живя в одиночестве?
   Но это не объясняло слов и тона Хенчема, да и человек, отправившийся "в Ковентри", не стал бы искать общества незнакомца. Кроме того, манера Харбойза, хотя и слегка меланхоличная, не была манерой человека, пытающегося продемонстрировать "тайную печаль". Это не был Дом Ашера. Это был прекрасно ухоженный загородный дом, с несколькими слугами и, - как мне показалось, - с бесцельно живущим в нем молодым человеком, таинственным образом оставшимся без друзей.
   Все это время Харбойз, довольно живо, рассказывал мне о той или иной достопримечательной картине или предмете мебели, без какого-либо снобизма. Он был обычным хозяином, показывающим гостю свой дом. В то время я не видел в нем ничего необычного или ненормального и удивлялся еще больше.
   Я заметил первые признаки его странности, - я предпочитаю использовать именно это слово, - когда он водил меня по саду. Дом выходил окнами на восток, а с южной стороны располагались теннисные корты, трава была прекрасно ухожена, но натянутые сетки гнили между столбами, свидетельствуя о том, что никто не приходил играть в теннис с Харбойзом. Половину акра с одной стороны занимали фруктовые деревья. Был конец августа, и большие яблоки, - не помню названий сортов, - висели толстыми гроздьями, красными или зелеными, и, казалось, уже созревшими для сбора.
   Но первым деревом, когда кто-то ступал на тропинку возле стены дома, было большое старое дерево, покрытое большими сливами такого глубокого пурпурного цвета, что они казались почти черными. Они уже перезрели, и несколько поздних ос все еще возились среди плодов. Земля под нами была усеяна ими, и несколько, пробираясь сквозь листья и ветки, прошуршали и шлепнулись на землю, когда мы приближались.
   - Какие чудесные сливы, - заметил я. - Как они называются?
   - Черные бриллианты, - ответил Харбойз с безразличием, которое показалось мне странным. - Я думаю, - добавил он, - что название вполне удачное.
   Пока он говорил, я заметил сливу у своих ног и поднял, намереваясь попробовать.
   - Можно? - спросила я, начиная снимать кожицу.
   И тут с Харбойзом случилась совершенно неожиданная перемена. Он казался наполовину испуганным, наполовину рассерженным, совершенно не в себе.
   - Ради Бога, нет! - воскликнул он. - Не трогайте ничего с этого дерева. Бросьте это! Бросьте, говорю вам! Даже не прикасайтесь к ним.
   Я сделал, как он просил. С усилием, он взял себя в руки.
   - Мне очень жаль, - сказал он. - Вы, должно быть, подумаете, что я ужасно странный. Но я бы предпочел, чтобы вы не трогали эти сливы. Они... видите ли, их нельзя есть. Вы можете взять сколько угодно фруктов с других деревьев, если хотите, но только не эти.
   Я постарался не выглядеть слишком удивленным. Харбойз попытался виновато улыбнуться.
   - Надо бы мне спилить это чертово дерево, - пробормотал он. - Я давно собирался. Но я не осмеливаюсь. Интересно, что будет, если я это сделаю? Интересно, что бы со мной сделал старый дьявол, если бы я это сделал?
  

III

  
   Как человек, любящий поесть и знающий толк в хорошей еде, должен сказать, что это был восхитительный обед. Нас прекрасно обслуживали идеальный дворецкий и лакей с профилем валета пик и манерами послушника. Когда мы остались наедине, Харбойз, пододвинул мне коробку сигар.
   - Ну, - сказал он с каким-то лукавым, самоуничижительным юмором, - как вы думаете, почему я делаю это - живу здесь совсем один, а мои соседи, живущие вокруг, ненавидят меня, точно гадюку?
   - Я не знал... - неловко начал я.
   - О, но вы догадались. Вы знаете Хенчема и виделись с ним сегодня вечером. Он расскажет вам обо мне все, если вы завтра встретитесь с ним. Не хочу вас смущать, но сначала выслушайте мою историю. Если вам она не наскучит...
   - Я готов, - ответил я.
   - Ну, во-первых, я стал центральной фигурой скандала, которого не заслужил. Во-вторых, я безумец.
   Я сделал глоток портвейна, надеюсь, без слишком явной нервозности.
   - Все в порядке, - рассмеялся он. - Я не склонена к насилию, а если бы даже и был, вы бы со мной справились. Могу заверить вас, что мое безумие имеет форму, неприятную только для меня самого. Простите мой эгоизм. Я встречаю так мало людей, с которыми могу поговорить. Могу ли я рассказать вам все, или это вам наскучит?
   - Мне это точно не наскучит, - пообещал я.
   - Спасибо. Тогда я изложу свою историю в очень немногих словах. Вы, кажется, слышали о моем отце, - или обо мне, - ибо его имя было проклято. Он был популярным человеком, крутым наездником, гостеприимным, нелепо щедрым, и его любили все, кто не имел с ним ничего общего. Но в своем собственном доме и среди своих слуг он был настоящей скотиной. Он издевался над моей матерью до самой ее смерти... насмехался над ней. Он ненавидел меня за то, что я не такой, как он. Он хотел, чтобы его сын был жестоким и безмозглым, злобным, старомодным сквайром. Но, по какому-то капризу природы, он породил нечто такое, что выросло чувствительным и, я полагаю, ученым. В ответ я возненавидел его до чертиков.
   Местные жители расскажут вам о двух дознаниях, если вы станете расспрашивать их. О первом они почти ничего не помнят. Все было пристойно тихо. Это было при старом Стексе, нашем дворецком, служившем в семье сорок лет. Его должны были отправить на пенсию. Во время одного из своих очаровательных приступов гнева отец неожиданно уволил его. Мы все любили старого Стекса. Он был слишком старый, чтобы найти другую работу, и слишком гордый, чтобы шантажировать моего отца; выказывая свое недовольство, бедный старик покончил с собой.
   Это было тихое, дружеское расследование. Коронер оказался адвокатом моего отца и вел дело без присяжных. Никаких неловких вопросов задано не было. Вердикт - самоубийство в состоянии душевного расстройства.
   Это стало причиной окончательного разрыва меня с моим отцом. У нас случился крупный разговор. Он любил власть и не желал уступить ни крупицы этой власти. У меня нет профессии, и он мог бы сделать меня нищим. Он мог бы лишить меня наследства, но он придумал куда более страшную месть, чем эта. Несколько месяцев спустя, полагая, что страдает неизлечимой болезнью, он последовал примеру старого Стекса.
   Но на этот раз никакого скрытого расследования не было. Мой отец написал коронеру письмо, в котором объяснял, что пошел на этот шаг из-за моей неблагодарности и порочности моей жизни. Мне пришлось сесть на свидетельскую скамью, мои показания только усугубили мое положение. Медицинское заключение показало, что мой отец был ипохондриком, и это убедило коронера и присяжных, что я был лжецом, помимо того, что был негодяем и неблагодарным сыном. Помните, мой отец был популярен в графстве, и я, не более чем мальчишка, не обладавший отцовским даром заводить друзей, публично заклеймен как его моральный убийца и человек, которого достойные люди должны избегать.
   - Мне кажется, - сказал я, - вы могли бы это пережить.
   - Да, - угрюмо согласился он, - наверное, я мог бы это пережить, если бы не одно обстоятельство. Один человек все же остался верен мне, вопреки желанию своих родителей, и это была девушка, с которой я был помолвлен. У меня есть несколько ее фотографий. Может быть, вы заметили?..
   Я кивнул.
   - Вы все еще помолвлены? - осмелился спросить я.
   - Нет, я разорвал помолвку. Когда я обнаружил, что безумен, что еще я мог сделать? К несчастью, я рассказал правду родителям Роуз, которые не очень-то меня любили. Очень скоро весь город узнал, что я бросил Роуз и признался, что сошел с ума. Это окончательно превратило меня в изгоя. Люди могут терпеть лжеца и скверного сына, но не такого, который еще и сумасшедший. Вот почему я живу так, как живу. Никто из моего круга, кроме одного-двух друзей, живущих в отдалении, не смеет приблизиться ко мне. Такова моя история. Представляете, как я рад вам: общество хотя бы на один вечер.
   - Она трагична, - согласился я. - Но почему вы остаетесь здесь? Путешествуйте. Займитесь чем-нибудь
   - Я не могу. По условиям завещания я должен проживать одиннадцать месяцев в году здесь, иначе поместье переходит к кузену. Мой отец продумал все. У меня нет профессии, и если бы я лишился поместья, то стал бы нищим. Кроме того, любой человек, каким бы характером ни обладал, должен остаться и бороться со всем этим.
   - Мне бы хотелось помочь вам, - сказал я. - Довольно странно, что вы говорите мне, будто безумны. Большинство людей, которые действительно безумны, не подозревают этого.
   - Могу вас заверить, - сухо ответил он, - что я - одно из исключений.
   - Если это действительно так, - сказал я, - то, думаю, что могу сказать вам, какую форму это принимает. Мания преследования. Вы думаете, что весь мир против вас.
   - Другими словами, я заблуждаюсь насчет всего, о чем только что вам рассказал?
   - Возможно, в большей части.
   Он покачал головой и довольно грустно рассмеялся.
   - Хотелось бы мне, чтобы вы оказались правы. Я страдаю манией другого рода. Но мне не хочется ее обсуждать.
   - Что-нибудь связанное со сливами? - спросил я.
   - Боже мой, нет! О, я понимаю, к чему ты клонишь. Хотя, возможно, что-то связанное с этим деревом черных бриллиантов.
  

IV

  
   Мне было жаль Харбойза, но я нисколько не волновался из-за него. Когда я, наконец, лег спать, то и подумать не мог, что мне предстоит провести самую ужасную ночь в моей жизни. Моя комната была большой, просторной и удобной, с двумя высокими двойными окнами в стене, возле которой стояла моя кровать.
   Не знаю, сколько было времени, когда я проснулся. Кажется, около двух часов ночи.
   Я проснулся, не понимая, где нахожусь, как это обычно бывает в незнакомом помещении. А потом вспомнил и, вспомнив, почувствовал, будто чье-то лицо склонилось над моим. Это было лицо мужчины, чисто выбритое, пожилое, неописуемо злое и угрожающее, круглое, как луна. Это было самое круглое лицо, какое я когда-либо видел. И оно было желтоватым и слегка светящимся, опять-таки, словно луна, видимая сквозь редкие облака. Губы шевелились, будто что-то говорили, но я ничего не слышал.
   У меня нет ни малейшего желания пытаться описать тот ужас, который сковал мою душу внутри моего тела. Я отчаянно пытался оттолкнуть эту штуку от себя, но в ней не было ничего осязаемого. Через мгновение или два она отодвинулась сама.
   У нее не было тела. Она поплыла, слегка покачиваясь, подобно детскому игрушечному воздушному шарику, и снова оказалась передо мной в ногах моей кровати. Ужасные губы снова зашевелились, и хотя в комнате царила тишина, нарушаемая лишь стуком моего собственного сердца, я нисколько не сомневался в том, что они говорят. Эти слова донеслись до моего сознания не посредством слуха, но словно бы проникая непосредственно в мозг.
   - Иди и посмотри на сливовое дерево. Иди и посмотри на сливовое дерево.
   Я лежал неподвижный, как доска, с меня капал пот, но лицо, казалось, знало, что я понял его, потому что погасло, словно медленно угасающее пламя.
   Должно быть, прошли минуты, прежде чем я смог пошевелиться. Я знал, что должен сделать. Я знал, о каком сливовом дереве идет речь. Мои окна выходили на теннисные корты и сливу "черный бриллиант". Я не знал, какие ужасы ждут меня, но я должен был встать и посмотреть, иначе, - я был уверен, - кошмарное лицо вернется и повторит свой приказ.
   Я кое-как проковылял по полу, выглянул наружу и посмотрел вниз.
   Окна моей комнаты были открыты, ярко светили звезды. В неподвижном ночном воздухе я отчетливо слышал скрип ветвей старой сливы. Для этого скрипа была веская причина, поскольку что-то свисало нижнего сука... фута два веревки и фигура человека, мягко покачивающегося на ней. Я увидел то, что мне было приказано увидеть...
   Я оделся и расхаживал по комнате до наступления рассвета, включив оба рожка электрического освещения. Мне вряд ли удастся забыть, как медленно тянулись эти предрассветные часы, и как долго ползучий рассвет превращался в дневной свет. Я спустился вниз и вышел в сад, как только взошло солнце, - но не в тот сад, где стояла слива. Через некоторое время Харбойз услышал мои шаги, и спустились ко мне. При виде моего лица он остановился и невольно вскрикнул от ужаса.
   - Вы плохо выглядите, - сказал он. - Что-нибудь случилось?
   - Мне приснился ужасный кошмар или... или что-то в этом роде, - ответил я. - Мне показалось, будто я проснулся, и надо мной склонилось отвратительное лицо, злое желтоватое лицо...
   - О Господи! - воскликнул Харбойз; на его собственном лице появилось изумление и, как ни странно, что-то вроде надежды. - Ничего, кроме лица? - спросил он.
   - Ничего, кроме лица, очень круглого и неописуемо злого.
   Харбойз задрожал всем телом от возбуждения.
   - Я знаю, что случилось потом. Я знаю, что случилось. Вас заставили пойти и посмотреть на сливовое дерево. Да, и вам не нужно рассказывать мне, что вы видели. Значит, все это правда! Слава Богу, все это правда. Раньше я не верил. Я не мог поверить. Лицо, которое вы видели, принадлежало моему отцу. То, что вы видели висящим, было Стексом, дворецким. Они оба повесились на том дереве. О, Боже, Боже, вы даже не представляете, что сделали для меня.
   И он, истерически смеясь, подошел ко мне и крепко пожал обе руки.
   - Вы, кажется, очень довольны тем, что у меня был совершенно отвратительный опыт, - заметил я не очень любезно.
   - А как же я? Я вижу это каждую ночь.
   - Я понимаю. И вы пригласили меня разделить с вами это зрелище?
   - Вы не понимаете! - воскликнул он. - Они... они... они настоящие. Другие, кроме меня, тоже могут их видеть. Значит, что-то можно сделать... экзорцизм... что-то...
   - В таком случае, вам следует прибегнуть к этому, - коротко сказал я, - и как можно скорее.
   Он положил руки мне на плечи, его глаза сияли.
   - О, мне очень жаль, что я сознательно испортил вам ночной отдых. Но, прошу прощения, я рад, что все так закончилось. Теперь я постараюсь как-нибудь загладить свою вину. Подумайте, что это значит для меня. Я могу вернуться к Роуз. Ведь я - не безумец.
  
  

СТРАННЫЙ СЛУЧАЙ С МИСТЕРОМ ТОДМОРДЕНОМ

F. BRITTEN AUSTIN

  
   Мистер Тодморден поднялся со своего места в вагоне и заявил тоном человека, который заканчивает спор: "Итак, джентльмены, это моя станция, и вы не убедили меня в том, что человек может совершить преступление помимо своей собственной воли. Я не проявлю милосердия к этому негодяю! Спокойной ночи!"
   Мистер Тодморден был отнюдь не так суров ни внешне, ни по характеру, как это можно было бы предположить по столь решительному высказыванию. Когда его невысокая, полная фигура двигалась по платформе, запрокинув голову, и пара блестящих маленьких глаз на круглом пухлом лице смотрела сквозь очки, чтобы не пропустить знакомого и улыбнуться ему, он выглядел тем, кем, собственно, и был - преуспевающим городским человеком, чья первоначальная доброта сердца трансформировалась в привычную доброжелательность, - человеком, который идет по жизни, улыбаясь в ответ людям, которые прикасаются к своим фуражкам в знак приветствия.
   Однако, как ни любезен был мистер Тодморден, у него имелись свои предрассудки и своя гордость; гордость, проистекавшая из профессии семейного адвоката, пользующегося авторитетом и известностью; предрассудки, - направленные против тех несчастных, которые по собственному выбору или по необходимости нарушали установленные в обществе законы. Его жизненным кредо была честность. Он был нетерпим ко всякому ее нарушению и вел свои дела с педантичной скрупулезностью.
   В мягком свете позднего летнего заката он шел по пригородным улицам к своему дому. Лицо его выражало обычное для него довольство собой и окружающим. Его умиротворенный ум лениво перебирал заголовки различных дел, которыми он занимался и закончил в этот день. Другие дела, пока не завершенные, были отодвинуты на задний план до завтрашнего дня. Его добродушное круглое лицо было готово улыбаться.
   Вдруг он остановился и посмотрел сквозь очки на большой дом, стоявший чуть в стороне от дороги. Необычным предметом, привлекшим его внимание, была прислоненная к стене длинная лестница.
   "Боже мой, - сказал он себе, - старая мисс Хартли опять красит дом!"
   Мисс Хартли была одной из самых старых и уважаемых его клиенток. На самом деле, оба отказались от официального обращения и называли друг друга "друзьями". Их чувства оправдывали это. Она была старой девой, эксцентричной и богатой; он - холостяком, который мог позволить себе подобный каприз. Они снисходительно относились к странностям друг друга, поскольку это нисколько не ослабляло их взаимного уважения, вызванного многолетним общением. Его отношение к старушке было почти братским.
   Долгая практика наблюдения за ее интересами выработала в нем привычку к тому, что можно было назвать "нежной защитой". Он консультировал ее по бесчисленным мелким вопросам и забывал внести эти консультации в счет.
   Вид приставленной к стене лестницы напомнил ему о том, что тревожило его, пожалуй, больше всего. Дело было в том, что она жила совершенно одна, если не считать единственную горничную, в этом большом доме. По его мнению, этим она чуть ли не навязывала себя в качестве жертвы тому мужскому фактору, который мог случайно сопоставить два факта: ее богатство и ее одиночество. Он часто высказывал это мнение, но она в ответ только улыбалась. И теперь, когда он пошел дальше, мысль об опасности, которую она навлекала на себя, вернулась. Это его раздражало.
   - Ну и ну! - сказал он. - Эта лестница как раз подходит для взломщика! Я в этом не сомневаюсь! Боже мой, как я неосторожен, как я неосторожен!
   Он попытался прикинуть длину лестницы по своим воспоминаниям и, чтобы покончить с сомнениями, вернулся и снова осмотрел ее. Лестница упиралась в свежевыкрашенный подоконник второго этажа.
   - Боже мой! Боже мой! - воскликнул мистер Тодмордон, искренне встревоженный. - Это окно комнаты мисс Хартли!
   Он стоял в нерешительности, раздумывая, стоит ли звонить в колокольчик и указывать на опасное расположение лестницы. Нервный страх перед улыбкой старой леди удержал его. Он знал, что она считает его старым "суетником".
   И он снова зашагал вперед со своими страхами.
   - Она действительно слишком глупа, слишком глупа! - повторял он. - Жить там одной... в доме только эта глупая девчонка! Кто угодно может вломиться. Им стоит только подняться по этой лестнице! А она еще, к тому же, будет настойчиво рассказывать о тех ценных вещах, какие у нее есть!
   Поводом для последнего пункта обвинения мистера Тодмордена послужила особенно красивая бриллиантовая брошь, которую старая леди всегда носила, несмотря на его протесты. Если для этого и была какая-то сентиментальная причина, она скрывала это под своей спокойной улыбкой. Воспоминание об этой улыбке раздражало мистера Тодмордена.
   - Черт бы ее побрал! Она такая упрямая!
   Его мысли сосредоточились на броши, а на заднем плане по-прежнему маячил преступник.
   По мере того как его раздражение угасало в мягком теплом свете заката, он развлекался, представляя себе типы возможных грабителей. Наконец, забыв о своих первоначальных заботах, он подумал о своем собственном предке, - дедушке по материнской линии, - которого казнили за сомнительное убийство. И, пропуская неприглядные страницы этой семейной истории, он, испытывая уважение к самому себе, предпочитал перечитывать страницы, на которых говорилось о его собственных достижениях. Преуспевающий, уважаемый олдермен, возможный рыцарь в будущем, он предпочел бы стереть это черное пятно со своей родословной.
   Он съел свой обед в одиночестве и оживил ощущение благополучия бутылкой своего любимого портвейна. Потом брошь мисс Хартли снова всплыла в памяти, и вслед за этим пришла мысль о лестнице, которая ведет в ее комнату, и о том, кто может по ней взобраться.
   Он сидел в своей большой столовой, ни о чем особенно не размышляя, когда случай с дедушкой по материнской линии погрузил его в задумчивость. Повинуясь внезапной прихоти, он поднялся со стула и взял потрепанный том юридических отчетов. Подкрепившись еще одним стаканом портвейна, он перечитал дело своего предка. Дочитав, он некоторое время сидел в задумчивости, прежде чем положить книгу на место.
   - Гм, гм, - сказал он себе. - Очень сомнительно! Очень! Ну что ж, с тех пор мы проделали долгий путь!
   Он улыбнулся своему успеху и отправился спать в прекрасном настроении.
   Утром, отправляясь на вокзал, чтобы успеть на свой обычный поезд, он заметил группу людей, стоявших на тротуаре и смотревших на дом. Его охватила беспричинная тревога. Он ускорил шаг. Да, конечно! Именно дом мисс Хартли возбудил этот необычный интерес. Он подошел к толпе, немного запыхавшись.
   - В чем дело? - спросил он.
   Ему ответили сразу с полдюжины голосов.
   - Убийство! Старая мисс Хартли...
   Мистер Тодморден не стал ждать продолжения.
   - Боже милостивый! - сказал он, торопливо шагая по садовой дорожке, и повторил: - Боже милостивый! - Больше он ничего сказать не мог. Он был ошеломлен ужасом от услышанного.
   Дверь открыл полицейский. За ним стояла служанка, бледная, испуганная и всхлипывающая. Она бросилась к нему с криком: "О, сэр!"
   - Подождите, Хелен, успокойтесь, - довольно резко сказал мистер Тодморден, отталкивая ее. Затем он обратился к полицейскому: - Что случилось, констебль? Уж не убийство ли?
   - Да, сэр, боюсь, что так. - Он с сомнением посмотрел на собеседника. - Вы - один из родственников старой леди, сэр?
   - Нет, я ее адвокат и один из самых старых друзей. Боже мой! Боже мой! Какой ужас! Есть здесь кто-нибудь из начальства, констебль?
   - Два инспектора наверху, сэр.
   - Могу я их увидеть?
   Его провели в спальню, где он представился полицейским. Они приветствовали его со всей серьезностью. На кровати лежала накрытая одеялом фигура. Мистер Тодморден отодвинул простыню и посмотрел на лицо своей старой подруги. Оно было испорчено пулевым отверстием во лбу. Он отвернулся, весь дрожа, лицо его исказилось от волнения. Он едва мог говорить, но отдал должное своему достоинству юрисконсульта покойного.
   - Есть ли какие-нибудь зацепки? - спросил он.
   - В настоящее время нет, сэр, - последовал ответ.
   - Боже мой! Какой ужас! Какой ужас! Она была моим самым старым другом, - он не мог найти в себе сил справиться со своим горем, - моим самым старым другом! О, это ужасно, инспектор, ужасно! Какая... какое зло! У нее не было врагов. - Он старался справиться с собой. - Что это было - ограбление?
   - Нет, сэр, кажется, ничего не пропало. Возможно, убийца испугался.
   - Когда ее обнаружили?
   - Сегодня утром, когда горничная принесла чай. Она говорит, что ничего не слышала!
   - И ничего не пропало!
   - Очевидно, нет, сэр. Ящики были заперты, ключи никто не трогал. Все находилось в идеальном порядке.
   - Так, так! - К мистеру Тодмордену постепенно возвращалась юридическая ясность ума. - Девушка все осмотрела, не исчезло ли что-нибудь?
   - Я не знаю, сэр.
   - Позовите ее, пожалуйста, офицер.
   Появилась Эллен, все еще плача, и ей велели осмотреться, не пропало ли чего. Промокнув глаза, она внимательно осмотрела комнату. Внезапно она вскрикнула.
   - Бриллиантовая брошь хозяйки! Я положила ее сюда вчера вечером! - Она указала на поднос на туалетном столике. - Она исчезла!
   - Боже мой! - воскликнул мистер Тодморден. - Как любопытно!
   Инспекторы пристально посмотрели на него.
   - Это дает вам какую-нибудь зацепку, сэр? - спросил один из них.
   - Нет... нет, - смущенно пробормотал он. - Я... дело в том, что только вчера вечером я думал об этой броши и о том, как беззащитна мисс Хартли. Я часто говорил ей об этом - бедная женщина!
   - Ах! - хором произнесли инспекторы, и мистер Тодморден почувствовал что-то подозрительное в их резко произнесенном восклицании. Даже ему самому его объяснение показалось неубедительным. Полицейские могут вообразить, что он кого-то выгораживает.
   - Конечно, - сказал он, - убийца взобрался по лестнице.
   - Лестница? - спросил один из инспекторов. - Я не видел никакой лестницы.
   - Вчера в шесть часов вечера, здесь, несомненно, стояла лестница, прислоненная к подоконнику, - заявил мистер Тодморден. - Как вы могли заметить, дом ремонтируется. Я заметил лестницу, и мне пришло в голову, что грабителю предоставляется первоклассная возможность. На самом деле, я как раз собирался навестить мисс Хартли и предупредить ее об этом. Жаль, что я этого не сделал!
   - Хм! - Инспектор едва удостоил это предположение вниманием. Можно было понять, что разработка теорий была его профессиональной прерогативой. - Да, возможно. Но, я думаю, мы можем объяснить проникновение более вероятным способом, - загадочно сказал он. - Вряд ли рабочие, которые ремонтируют дом, оставят лестницу на ночь, сэр.
   - Я уверен, что негодяй поднялся по лестнице! - утверждение мистера Тодмордена прозвучало так горячо, так непроизвольно, что он сам удивился.
   Почему он так в этом уверен? Ему стало не по себе. Он напустил на себя суетливый, важный вид.
   - Ну, мне пора в город, у меня очень важная встреча. Вечером по дороге домой я загляну в полицию. Если вы услышите что-нибудь в течение дня, вы можете связаться со мной.
   Старый джентльмен отправился в город, подавленный горем.
   Верный своему слову, он по дороге домой зашел в полицейский участок. Там ему сказали:
   - Очень загадочное дело, мистер Тодморден.
   - Для меня это страшный удар, - ответил старый джентльмен. - Мисс Хартли была моей очень старой подругой. Я чувствую себя в некотором роде ответственным. Возможность такой трагедии действительно пришла мне в голову вчера вечером по дороге домой, и я мог бы предупредить ее об этом. Я никогда себе этого не прощу.
   - Вы имеете в виду лестницу, - сказал инспектор. - Мы навели справки по этому поводу. Судя по всему, ее не заметили вчера вечером, а сегодня в шесть утра один из рабочих унес ее. Несомненно, убийца использовал лестницу. На самом деле, он также оставил окно открытым.
   - Я был в этом уверен, - сказал мистер Тодморден. - И нет никакой зацепки к установлению личности этого негодяя?
   - Трудно сказать. Дежурный констебль сообщает, что сегодня в два часа ночи он видел фигуру человека, бегущего по дороге от дома. На нем был очень легкий костюм - возможно, фланелевый. Странное платье для грабителя, - думаю, вы согласитесь. Констебль обратил особое внимание на то, что, когда человек бежал, его шагов совершенно не было слышно. Наверное, на ногах у него была обувь с резиновыми подошвами. Констебль потерял его из виду, когда он завернул за угол.
   - Боже мой! - воскликнул мистер Тодморден. Только половина его сознания прислушивалась к словам инспектора; другая же половина была занята любопытной и довольно распространенной галлюцинацией предыдущего идентичного инцидента. Описание было странно знакомым. Казалось, он знал это заранее. В самый напряженный момент галлюцинации он вспомнил, как бежал, бежал по дороге в глухую ночь, бежал бесшумно.
   Инспектор пристально наблюдал за ним.
   - Полагаю, мистер Тодморден, вы не можете дать нам никакого намека, который мог бы нам помочь? Вы не знаете никого, кто затаил бы злобу на старушку?
   - Конечно, нет. Она была лучшей и добрейшей из женщин.
   - Могу я спросить, кому выгодна ее смерть?
   - У нее только один родственник, племянник, который наследует все. Он в Америке. Я телеграфировал ему и получил ответ.
   - Эта история с брошью, мистер Тодморден, кажется странной, поскольку убийца взял ее, и только ее. Больше он ни на что не покушался. Вы не знаете никого, кто интересовался бы этой вещью?
   - Никого. Мисс Хартли носила ее всегда. Я часто упрекал ее за то, что она носит на улице такое дорогое украшение.
   - Да, да, конечно. Очень странное дело, мистер Тодморден, очень странное! Признаюсь, я пока не вижу никакого просвета. Э-э... ее дела, конечно, в полном порядке?
   - Совершенно верно, я веду ее счета, которые открыты для следствия. Думаю, имя Тодмордена и Бейнса - достаточная гарантия, - добавил он с улыбкой. - Но, конечно, вполне естественно, что вы хотите убедиться. Вы можете просмотреть книги завтра.
   - Не обязательно, мой дорогой сэр, я совершенно уверен. Конечно, я был обязан задать эти неприятные вопросы.
   - Вам не за что извиняться. Я так же, как и вы, хочу поймать преступника. На самом деле, у меня есть личная заинтересованность. Мисс Хартли была мне таким добрым другом, что я не успокоюсь, пока не отдам этого негодяя в руки правосудия. Награда может помочь. Я лично дам сто фунтов за его задержание.
   - Благодарю вас, мистер Тодморден. Я надеюсь, что мы сможем претендовать на них, хотя в настоящее время шансов на это мало.
   Возвращаясь домой, мистер Тодморден выглядел на несколько лет старше того человека, который двадцать четыре часа назад шел тем же маршрутом. Хотя он и был убит горем из-за потери своей дорогой подруги, главным его чувством была яростная жажда мести убийце. Его пальцы работали, хватали воздух, как будто размышляли о нем, - ненавистном неизвестном, - и его шаг изменялся от быстрого к медленному, и от медленного к быстрому.
   Ярость и гнев кипели в нем. Это было неоправданно горько - вспоминать о том, что судьба на мгновение вложила в его руки возможность предотвратить трагедию, дала ему возможность заглянуть в будущее, - и он ею не воспользовался. Как горько было это сознавать! Милая, добрая старушка!
   - Я удвою награду, если его не поймают в течение недели!
   Весь свой одинокий обед он размышлял об этом преступлении, а потом долго сидел, пытаясь вспомнить кого-нибудь, у кого могла иметься веская причина завладеть бриллиантовой брошью. Наконец, он лег спать, сбитый с толку, усталый, с разбитым сердцем.
   Надевая пижаму, он почувствовал в кармане что-то необычное - что-то твердое. Он машинально вытащил этот предмет и взглянул на него. И застыл, словно окаменев, с вытаращенными глазами, с выступившим на лбу потом.
   В руке он держал бриллиантовую брошь мисс Хартли!
   Он смотрел на нее, охваченный изумлением и ужасом. Что происходит? Неужели он сошел с ума? Не помутился ли его рассудок от утренних событий, не галлюцинация ли это? Все его существо молилось, молилось изо всех сил, чтобы это было безумием. Или, - инстинкт самосохранения заставил его ухватиться за эту мысль, - он стал жертвой какого-то чудовищного трюка? Невозможно.
   - Боже мой! - воскликнул мистер Тодморден, опускаясь в кресло. Его привычное окружение вдруг рассыпалось. Он вглядывался в непостижимые тайны.
   Как брошь могла попасть к нему в карман? Должно быть, кто-то положил ее туда! Кто-то! Кто? Кто мог войти в его спальню и положить эту проклятую брошь в карман пижамы? Слуги? Он быстро перебрал их в уме. Невозможно! Тогда кто? Нет... конечно, нет... он, должно быть, сходит с ума... ведь не сам же он? Это было абсурдно, немыслимо. Он лег в постель и спал без сновидений. Или это был сон - сон о беге в темноте, быстром, босиком? Чепуха! Чепуха! Он не вставал посреди ночи, не шел по улице, не убивал свою самую дорогую подругу и не вернулся после этого, как ни в чем не бывало!
   В голове его мелькнуло видение мисс Хартли, и он почувствовал жестокую иронию этого предположения, хотя и сам сделал его. Тогда кто... кто? Волна суеверного страха захлестнула его. Дьявол? Это было необъяснимо. Он бунтовал против чего-то темного внутри себя, чего-то, что указывало пальцем на обвиняющую брошь, что нашептывало ему на ухо неумолимое следствие, которое он вел сам. Нет! Нет! Этого не может быть! Он был невиновен.
   Но был ли он невиновен?
   Что-то настойчиво продолжало нашептывать. Ему пришла в голову идея - доказательства. Он быстро подошел к ящику туалетного столика и достал револьвер. Осмотрел, поворачивая дрожащими руками. В одном патроне не хватало пули! Неужели дьявол стрелял из его револьвера? О Боже! Ему показалось, что он сейчас упадет в обморок.
   Безумие? Безумие приходит внезапными приступами, нашептывал бес мысли. Он сошел с ума! Сумасшедший!
   Несколько часов он ходил взад и вперед по комнате, борясь с ночными демонами. Он убил свою лучшую подругу. Он не сомневался в этом; осознание этого наполнило его агонией ужаса и горя. Он скорее умер бы, чем совершил этот ужасный поступок. Но как он это сделал? Как он мог совершить это преступление, не имея ни малейшего воспоминания о нем?
   Наконец, физически измученный, он бросился на кровать и продолжил борьбу, стараясь пролить свет на эту страшную тайну. Наконец, он заснул.
   Проснувшись, он огляделся. Он находился в темной комнате. Это было странно. Он знал, что оставил свет включенным. Он встал. В руке он держал книгу. Озадаченный, он протянул руку к выключателю электрического освещения. Его не было. Охваченный нахлынувшим на него новым ужасом, вытеснившим прежние ужасы ночи, он принялся нащупывать на стене выключатель и нашел его. Все вокруг озарилось светом. Он стоял в столовой! В руке он держал отчет о суде над дедом. Правда вспыхнула перед ним.
   Он был сомнамбулой!
   С диким криком он упал в обморок.
   Когда он пришел в себя, электрические лампы казались желтыми пятнами в солнечном свете, наполнявшем комнату. Он с трудом поднялся на ноги и выключил их. Несколько мгновений он стоял, пошатываясь, пытаясь приспособиться к этой незнакомой обстановке, вспомнить... вспомнить хоть что-нибудь. Затем его ужасное положение полыхнуло в его сознании ярким светом. Он был преступником! Убицей! Он слышал, как ходили слуги. Они не должны подозревать его в каких-либо отклонениях. Изможденный, дрожащий, с кружащейся головой, старый-престарый человек, он заковылял вверх по лестнице в свою спальню.
   Бежать, - бежать от последствий невольного преступления, - было его главным побуждением. Он больше не был доброжелательным мистером Тодморденом, преуспевающим, уважаемым, выдающимся адвокатом; он был преследуемым преступником, - преследуемым фуриями. Он не должен быть обнаружен. Он рыдал от жалости к себе и пытался взять себя в руки. Он должен придумать... должен придумать. От броши надо избавиться. Он бросит его с Лондонского моста. Да, так оно и будет. Брошь исчезнет, ее невозможно будет вернуть, кто заподозрит его?
   Но, предположим, на нем остались какие-то следы преступления? Он должен убедиться. Ему вспомнился рассказ инспектора о беглеце в светлом костюме - его пижаме! Этот беглец, должно быть, был он сам - в пижаме. У него снова мелькнуло воспоминание о том, как он бежал, бежал молча. Он больше не сомневался, но осмотрел пижаму на своем теле, ища пятно крови, любой признак, который мог бы выдать его. Да! На брючине виднелось пятно краски - той самой, которой был окрашен подоконник мисс Хартли.
   Он должен спрятать эту пижаму, уничтожить ее - каким-то образом. Он обдумал с полдюжины планов и отверг все. Все, о чем он думал, казалось, говорило о его вине. Проблема все еще оставалась нерешенной, когда он вспомнил еще об одной опасности. В его револьвере в одном патроне не хватало пули. Он должен перезарядить его. Он лихорадочно взялся за дело. Когда он вставил новый патрон на место, раздался стук в дверь. Он положил револьвер и в панике прислушался. Стук повторился. Он попытался заговорить и не смог. Наконец пришли слова:
   - В чем дело?
   - Прошу вас, сэр, с вами хочет поговорить человек из полицейского участка.
   Он изо всех сил старался отвечать своим обычным тоном.
   - Все в порядке. Скажи ему, что я сейчас спущусь.
   - Пожалуйста, сэр, он говорит, что не может ждать.
   Открыть? Нет! Невозможно - пока! - Он с трудом сдержал дрожь в голосе.
   - Проводите его в мою гардеробную.
   Голова мистера Тодморден на мгновение закружилась. Это пятно краски нужно скрыть. Он накинул халат. Потом он заметил на столе свой револьвер и, повинуясь слепому порыву, сунул его в карман. Глубоко вздохнул. А теперь - нет ли в нем чего-нибудь подозрительного? Он распахнул халат и оглядел себя в зеркале. Да! - от его пижамной куртки оторвалась пуговица! Где он потерял эту пуговицу? Он бы все отдал за то, чтобы знать это. Но он не должен заставлять полицию ждать. Это выглядело бы странно. Он закутался в халат и прошел в гардеробную.
   Старший инспектор ждал его. На лице офицера появилось выражение удивления.
   - У меня была плохая ночь, инспектор, - сказал старый джентльмен, заметив его взгляд и чувствуя, что его изможденный вид нуждается в объяснении.
   Инспектор посочувствовал ему.
   - Я рад сообщить вам, что мы нашли небольшую зацепку, которая может вывести нас на преступника, мистер Тодморден, - сказал он, снова пристально глядя на старого джентльмена. Тодморден почувствовал, что дрожит под этим взглядом. - Это пуговица. И самое любопытное, что это пуговица от пижамы.
   - Вот как? - У мистера Тодмордена пересохло во рту.
   - Забавная одежда для грабителя - пижама, - заметил инспектор.
   - Очень любопытно, - мистер Тодморден осознал настоятельную необходимость нормального голоса. - Да, очень любопытно. - Он должен заговорить - сказать хоть что-нибудь! - Между прочим, инспектор, я думал об этой награде. Я решил утроить ее.
   - Очень любезно с вашей стороны, сэр. Надеюсь, мы попросим у вас чек. В любом случае, мы уже в пути. Осталось только выяснить, откуда взялась эта пижама, и, вполне вероятно, мы выйдем на след преступника.
   - Да, да, именно так.
   Неужели эти расспросы никогда не кончатся? - мучился мистер Тодморден.
   - Если мы найдем такие же пуговицы, это будет началом. Знаете, сэр, даже в пуговицах пижамы есть разница. Я сравнил ее с моими, но они не похожи. Не могли бы вы сравнить ее с вашими?
   Мистер Тодморден молча уставился на него.
   - Не могли бы вы сравнить ее с вашими, сэр? Мы не должны упускать ни малейшего шанса получить ключ к разгадке. Позвольте!
   Он быстро подошел к старому джентльмену и сбросил с него халат. Обнаружились пуговицы с висящей ниткой их пропавшей подруги. На лице инспектора промелькнуло торжество.
   - Джеймс Генри Тодморден, я...
   Мистер Тодморден отпрыгнул назад, увернувшись от его рук. С резким криком быстро вытащил руку из кармана. Раздался выстрел, и он упал на пол.
   Инспектор посмотрел на его безжизненное тело.
   - Я так и думал, что это сделал старый негодяй, - сказал он. - Впрочем, следует признать, его план был хорош.
  

МЭРИ ЭНСЕЛЛ

MARTIN ARMSTRONG

  
   Мэри Брэкфилд, жена Сэмюэла Брэкфилда, владельца "Золотого Льва", в Незерхинтоне, шла привычным путем, по окаймленной живой изгородью дороге, ведущей к подножию холмов. От конца дороги крутой склон, поросший жесткой травой, поднимался к плоской вершине, окруженной большим валом позади широкого рва.
   Склон этого древнего земляного сооружения был так крут, что тот, кто взбирался на него, мог сделать это только на коленях, ухватившись руками за крепкую траву, покрывавшую его, точно мохнатый мех, и подтягиваясь. Каждый четверг Мэри Блэкфилд совершала одну и ту же прогулку, и всегда одна. Это была тихая, добрая, почтенная женщина, возможно, немного эксцентричная, но ее муж и соседи, сами никогда не выходившие из дома, кроме как с важной целью, давно уже так привыкли к этой ее еженедельной прогулке, что перестали считать ее странной, даже когда погода была такой ненастной, что казалось невероятным, чтобы кто-то вышел на улицу, не говоря уже о том, чтобы подниматься по голому холму просто ради удовольствия.
   Зимними вечерами, когда, глядя из окон своих жилищ в грозовые сумерки, жители деревни видели одинокую фигуру, борющуюся с ветром и дождем на длинной деревенской улице, они без удивления говорили: "Это всего лишь миссис Брэкфилд возвращается с прогулки".
   Стройной, опрятной женщине было лет сорок, хотя незнакомые люди считали, что ей за пятьдесят. Ее лицо было бледным и худым; глаза тоже были бледными, усталыми и покрасневшими, а уголки рта горько опущены вниз, и только в очень редких случаях на этом лице неожиданно появлялась очаровательная, задумчивая улыбка.
   Было начало октября, и живые изгороди, между которыми она шла, утратив пыльную зелень лета, превратились в длинные полосы алого и желтого пламени, танцевавшего и мерцавшего от дуновений ветерка на фоне низкого серого неба. Она прекрасно знала эту дорогу, и холмы, поднимавшиеся в конце ее, и за ними, - широкую гладь моря, к которой холмы обрывались, - отвесными скалами в восемьсот футов, - выщербленными пропастями белого или розового мела.
   Она родилась и жила в Незерхинтоне и никогда не бывала дальше к востоку от него, чем в Борнмуте, дальше к западу, чем в Сидмуте, или дальше к северу, чем в Дорчестере. Она происходила из бедной семьи. Ее отец был батраком, а мать - дочерью батрака, и считалось большой удачей, что она вышла замуж за хозяина "Золотого Льва".
   Она шла быстрым шагом, не глядя ни направо, ни налево, ни даже вперед; она шла, правда, вовсе не так, как будто шла просто так, а как будто шла по поручению, и, дойдя до конца дорожки, сразу же, не останавливаясь и не оглядываясь по сторонам, начала подниматься по крутой овечьей тропе.
   Под тяжестью подъема ее шаг становился все медленнее и медленнее; на полпути она остановилась, затаив дыхание, и обернулась, чтобы окинуть взглядом пестрые поля внизу, а за ними деревню, притаившуюся под пожелтевшими вязами, и тощий серый осколок замка Эвсдон, взорванного Кромвелем.
   Отдышавшись, она продолжила подъем, а затем, когда была уже почти на вершине и достигла земляного вала, исчезла около длинной линии рва и через полминуты снова появилась, карабкаясь на четвереньках вверх по валу. Вскоре она доползла до вершины и на мгновение застыла на фоне неба - вертикальный объект, нарушающий длинные горизонтальные линии вала и рва. Потом она снова исчезла.
   Поросшая травой площадка внутри вала слегка поднималась к отвесному краю, так что с того места, где стояла, она не видела моря, а только серое, затянутое тучами небо. Но ей не хотелось смотреть на море, поскольку она знала, что сегодня оно будет не таким, каким было восемнадцать лет назад, - голубым и блестящим, словно лепесток ириса, а ближе к берегу, - бледным и таким прозрачным, что ребра меловой скалы на дне были видны, точно сквозь безупречный бледно-голубой кристалл, - но свинцово-серым, пустынным, леденящим сердце.
   Поэтому она не пошла к краю утеса, но - вдоль основания вала, пока он не свернул внутрь под прямым углом и не пересек вершину холма. Она остановилась и села на повороте, словно в углу комнаты без крыши. Некоторое время она сидела неподвижно, погруженная в себя, потом прислонилась спиной к склону земляной стены, повернулась на левый бок и закрыла глаза.
   И вскоре поняла, что он здесь, тот самый Джим Энселл восемнадцатилетней давности. Она не чувствовала ни человеческого прикосновения, ни тепла, и голос его был беззвучен, но он был рядом с ней, и она могла говорить с ним, не губами, не вслух, - потому что не было нужды говорить вслух, - но в своем сердце, речью гораздо более реальной, гораздо более близкой, чем та холодная, слышимая речь, которой она общалась с мужем, соседями и туристами, посещавшими гостиницу.
   И он отвечал ей, точно так же, как она говорила с ним. С закрытыми глазами, забыв о его видимом отсутствии, она лежала в его объятиях, чувствуя, как ее тело, целое и невредимое, обволакивает его тело, как его теплое лицо прижимается к ее лицу, ощущала запах вереска и водорослей, исходящий от его куртки. Она снова была жива, вырвалась из смерти своего нынешнего существования в счастливую жизнь своих ранних дней. Эта жизнь была так реальна для нее, что всякий раз, когда она приходила к месту их встречи, ложилась на спину и закрывала глаза, ее истинное "я" переставало существовать, и ей никогда не казалось странным, что усталая, увядшая женщина сорока лет лежит в объятиях этого темноволосого молодого человека двадцати двух лет, и она никогда не говорила себе, что их ребенок, - если бы он был жив, - был бы сейчас мальчиком всего на пять лет моложе своего отца, или что, - как есть другая Мэри, увядшая Мэри сегодняшнего дня, так есть и другой Джим Энселл, иссохший и безглазый, лежащий на каком-то неизвестном кладбище во Франции.
   Такие мысли никогда не приходили ей в голову, потому что они встретились в вечном и неизменном мире, принадлежавшим только им. Этот угол в основании вала был только их, но они встречались и в других местах, потому что она несла в себе их тайный мир и могла вернуться в него при любой возможности. Когда она оставалась одна в гостинице, работая на кухне или сидя за штопкой в маленькой гостиной, она часто оставляла свое терпеливое тело продолжать работу, и выходила за порог; или ночью, как только свечу задували, и она ложилась в постель к Сэму, она уходила, оставляя мужу усталую, послушную Мэри Брэкфилд, спеша вернуться к своей настоящей жизни и Джиму.
   Но иногда, когда она очень уставала, у нее не было сил убежать. Внешний мир, - Сэм Брэкфилд, гостиница, соседи, - отнимал у нее слишком многое. Она была слишком слаба сама по себе, чтобы поддерживать и сохранять мир желания тепла. Если бы только нашелся кто-нибудь другой, кто знал бы об этом и признавал его реальность, кто заговорил бы о Джиме, кто, может быть, назвал бы ее не миссис Брэкфилд, а миссис Энселл, какая это была бы помощь и утешение!
   Но никого не было: ее тайна оставалась нераскрытой. Это имя, Мэри Энселл, которое она никогда не носила в реальной жизни, было тем именем, под которым она думала о себе. На самом деле, она написала это в книгах, которые мать Джима оставила ей после своей смерти четырнадцать лет назад. Это было безопасно, потому что Мэри Энселл, - таково было имя матери Джима, и если бы Сэм когда-нибудь заметил это, он бы не удивился.
   Миссис Энселл оставила ей не только книги, но и свиток Джима в аккуратной рамке, - свиток, который ей прислали после того, как его убили. Но Сэм, насколько знала Мэри, никогда не заглядывал в книги. Он не выказал никакого удивления, когда они вместе со свитком были принесены его жене, так как знал, что она и миссис Энселл были старыми друзьями. Когда она открыла сверток, он поднял свиток и внимательно осмотрел его.
   - Он хорошо будет смотреться на стене, - сказал он, а потом спросил. - Кто это?
   - Ее сын, - ответила Мэри, убрала книги в книжный шкаф в гостиной и повесила туда свиток. Сэм никогда не сидел в этой комнате. Летом, в те дни, когда приходило так много посетителей, что в общей комнате не оставалось места, некоторые из них подавались туда, но в течение девяти месяцев в году Мэри оставалась одна и часто сидела там, зашивая и штопая.
   Сидя рядом с книгами, которые он, должно быть, часто читал, и держа перед глазами его свиток, она чувствовала себя ближе к нему, чем где-либо еще, кроме вершины холма. Она часто смотрела на его имя внизу свитка, - младший капрал Джеймс Энселл, - но редко читала то, что было перед ним, потому что последняя фраза: "Пусть те, кто придет после, позаботятся о том, чтобы его имя не было забыто", - слишком болезненно говорило о его отсутствии, оставляло от него только имя, имя, которому угрожало забвение.
   Восемнадцать лет назад... восемнадцать лет назад они встретились в последний раз. В день его отъезда во Францию они вместе поднялись на холмы, вскарабкались на земляной вал и подошли к краю обрыва. Он рассмеялся, когда она схватила его за рукав, чтобы он не подходил слишком близко к краю. Вся необъятная глубина воздуха под ними и огромное пространство моря искрились солнечным светом. У самого горизонта корабль - английский линкор - тащил за собой длинный, тонкий след дыма. Джим указал на горизонт.
   - Ты не думала о том, - сказал он, - что тысячи парней сейчас там, в самой гуще событий?
   - Не надо, - попросила она. - Не думай об этом. Я не хочу думать об этом до тех пор...
   - Пока я здесь?
   Она кивнула; они отвернулись от скалы и направились к углу крепостного вала. Там они легли, и он обнял ее.
   - Значит, ты будешь меня ждать? - полушутя прошептал он. - Всего несколько месяцев, до моего следующего отпуска. Тогда мы поженимся.
   Она прижалась своей щекой к его.
   - Мне не нужно ждать, - сказала она, с бешено колотящимся сердцем. - Я уже твоя.
   Некоторое время он молчал.
   - Да, ты моя Мэри, а я твой. Только нам придется подождать до следующего отпуска, чтобы пожениться.
   Она покачала головой.
   - Мы уже женаты.
   Он снова помолчал, словно размышляя. Затем он сказал:
   - Но... но предположим, ты останешься одна?
   - Останусь одна?
   - Снаряд или пуля... И все кончено.
   Она закрыла ему рот ладонью.
   - Не надо. Не говори таких вещей.
   - Но это может случиться, - сказал он, когда она освободила его рот.
   - Это значит, что мы не должны ждать.
   - Но подумай, Мэри, что может случиться, я имею в виду с тобой.
   - Я думала, - сказала она. - Вот почему я говорю, что мы не должны ждать.
   Уже стемнело, когда они вместе пошли домой и расстались у ворот ее дома.
   Неделю спустя, еще не получив от него никакого письма, она проходила мимо дома его матери, и миссис Энселл окликнула ее с порога. Мэри подошла к ней, и та провела ее в маленькую переднюю комнату, остановилась, чтобы закрыть дверь, затем повернулась к девушке с печально изменившимся лицом.
   - Мэри, - сказала она, - Джим ушел.
   "Ушел". Это словно поразило ее, точно молния.
   - Убит, - сказала миссис Энселл.
  

* * *

  
   Когда Мэри узнала, что у нее будет ребенок, она сказала об этом матери, плача не от стыда, а из-за Джима. Ее мать обняла ее за плечи. Она не произнесла ни слова упрека, и хотя она не произнесла при этом ни слова утешения, Мэри знала, что она понимает и сочувствует.
   - Я должна сказать твоему отцу, - только и сказала она.
   - Он рассердится? - спросила Мэри.
   - Да, - ответила старуха, - но я с ним справлюсь. Держись от него подальше и ничего не говори.
   Мэри так и не узнала ни о встрече матери с отцом, ни о том, что отец хотел выставить ее за дверь и смирился только тогда, когда мать сказала ему, что, если Мэри уйдет, она уйдет с ней. Она знала только, что после этого отец никогда не разговаривал с ней и не обращал на нее ни малейшего внимания.
   Через два месяца мать сказала ей, что она поедет к тетке в Девоншир и останется там до рождения ребенка. Что будет потом, она не спрашивала, но твердо решила, - что бы ни случилось, ее никогда не разлучат с ребенком. Но ребенок, мальчик, родился мертвым, и через три месяца после его рождения Мэри вернулась в свой дом.
   Ей казалось, что ее жизнь кончена. В ее отсутствие в "Золотом Льве" появился новый хозяин. Он был холостяком, и теперь ее мать ходила в гостиницу, мыла полы, кружки и стаканы. Вскоре после ее возвращения домой вернулась мать с известием, что мистеру Брэкфилду нужна помощница в баре и что она сказала ему о Мэри. Через несколько дней Мэри начала работать в гостинице.
   Сэм Брэкфилд был хорошим хозяином для нее и ее матери. Он был спокойным, добрым человеком, на десять лет старше Мэри.
   В конце года, к ее изумлению и ужасу, он сделал ей предложение. Бледная, с дрожащими губами, она отказала, но он не принял ее отказа.
   - Подумай хорошенько, дорогая, - сказал он. - Я не хочу тебя торопить. Подумай и посоветуйся с матерью.
   Мать, когда Мэри сказала ей об этом, настояла, чтобы она приняла предложение Брэкфилда.
   - Ты должна думать о будущем, дорогая, - сказала она. - Когда мы с твоим отцом уйдем, у тебя не будет дома. Тебе придется трудиться, и возможно, твой хозяин или хозяйка не окажутся такими добрыми. Мистер Брэкфилд - человек добрый и честный. Он будет тебе хорошим мужем, Мэри. Соглашайся. Для меня будет утешением знать, что ты хорошо обеспечена.
   - Но я никогда не забуду Джима, - сказала Мэри.
   - Ты и не должна забывать его. Держи его при себе, вот и все, и поступай честно по отношению к своему мужу.
   - Но мне придется ему рассказать...
   - О Джиме?
   - О ребенке.
   - Нет. Нет никакой причины, чтобы сказать ему. Никто здесь об этом не знает и никогда не узнает.
   Месяц спустя Мария стала миссис Брэкфилд.
  

* * *

  
   Уже темнело, когда Мэри Брэкфилд открыла глаза и обнаружила, что она одна под небом в углу крепостного вала. Ошеломленная и озябшая, она поднялась на ноги. Если она не поторопится, то никогда не найдет тропинку вниз по крутому склону. Когда она спустилась по высокой земляной стене и выбралась из рва, деревня внизу уже терялась во мраке вязов, а к тому времени, когда она добралась до подножия холма и вышла на дорогу, последние бледные полосы на западе уже смыкались в темноте грозового неба.
   Она чувствовала себя опустошенной и усталой от долгого одинокого упоения. Она прижалась к Джиму, пытаясь удержать его, но он отстранился. Ее дух был слишком слаб, чтобы удержать его, ее внимание было слишком отвлечено необходимостью держать свой путь на темной дороге. Если бы только кто-нибудь знал, кто-нибудь подошел бы к ней сейчас, на этой темной дороге, и, проходя мимо, крикнул: "Доброй ночи, миссис Энселл". Этих нескольких коротких слов было бы достаточно, чтобы удержать ее и Джима вместе.
   Но дорога была пустынна, и, когда она свернула в деревню, начали падать крупные капли дождя.
   Когда она вошла в гостиницу, ее приветствовал голос мужа:
   - Два джентльмена хотят чаю, Мэри. Я поставил чайник и провел их в гостиную, к камину.
  

* * *

  
   Молодые люди шли весь день. Они позавтракали пивом, хлебом и сыром в гостинице в двенадцати милях отсюда и надеялись найти другую гостиницу в бухте, куда намеревались добраться ближе к вечеру. Но постоялого двора там не было, и когда они спросили, где находится ближайшая гостиница, их направили в Незерхинтон, в четырех милях от бухты. Теперь они сидели, усталые и довольные, в маленькой гостиной "Золотого Льва", по обе стороны камина, вытянув ноги, чтобы согреться, и ждали заказанного чая.
   Когда сигарета была докурена, самый энергичный из них встал с кресла и, засунув руки в карманы шорт, принялся расхаживать по комнате, рассматривая картины и фотографии. Подойдя к книжному шкафу, он крикнул своему приятелю:
   - Послушай, Гай, здесь есть "Возвращение уроженца", и "Джуд незаметный", и "Лорна Дун", и Библия, и "Пиквик". Неплохая подборка для деревенской гостиницы.
   Он снял "Джуда", открыл и прочел: "Мэри Энселл, 1919". На "Пиквике" значилось то же имя, но тут его прервал звук открывшейся двери. Худощавая женщина принесла чай на подносе. Молодой человек, пойманный с "Пиквиком" в руке, заговорил с ней.
   - Я увидел здесь много хороших книг, - сказал он. - Они ваши?
   Бледные, покрасневшие глаза встретились с его.
   - Да, сэр, - ответила она своим усталым, бесцветным голосом, - они все мои.
   Она поставила чай на стол.
   - Просто позовите, если вам что-нибудь понадобится, джентльмены, - сказала она, тихо выходя.
   Они поблагодарили ее, затем другой молодой человек поднялся с кресла и отправился туда, где стоял его друг.
   - Что это? - спросил он, склонив голову, чтобы взглянуть на свиток Джима.
   - Какой-то бедняга, убитый на войне, - ответил первый и прочел: "Младший капрал Джеймс Энселл".
   - Ее сын, я полагаю, - сказал второй, когда они сели пить чай.
   Закончив, они позвонили, чтобы принесли счет, и худощавая женщина вернулась.
   - Как далеко отсюда до Уэрхэма? - спросил Гай.
   - Шесть миль, - ответила она им, и что через двадцать минут будет автобус, если они устали идти пешком.
   - Хорошо! Тогда, если вы не возражаете, мы подождем здесь, пока он не придет.
   - Конечно, сэр, - ответила она, не поднимая глаз от подноса, на который складывала использованные чайные принадлежности.
   - Не очень-то веселая особа, правда? - сказал один другому, когда они вернулись к своим креслам у камина.
   За пять минут до отправления автобуса они закинули рюкзаки за спину и вышли из комнаты. Когда они проходили мимо кухонной двери, она была приоткрыта, и первый молодой человек пожелал ей спокойной ночи.
   - Спокойной ночи, миссис Энселл, - сказал он.
   Она стояла у кухонного стола, опустив бледные глаза, с горько опущенными уголками рта, готовя ужин себе и мужу; но при звуке голоса молодого человека лицо ее вдруг расцвело, как будто озаренное каким-то внутренним, духовным светом, и губы, лишенные привлекательности, сложились в прелестную, задумчивую улыбку молодой девушки.
  
  

ОБРЯД

BARNARD STACEY

  
   В веселом свете камина сидели трое мужчин, то принимаясь разговаривать серьезным тоном, то замолкая; встревоженные глаза, суровые лица, свидетельствовали о том, что каждый из них борется с каким-то внутренним страхом.
   - А у Никки были какие-то причины думать, что это сделал он? - неожиданно спросил Паркер.
   - Что он... убил Хью? - презрительно произнес Винч. - Я готов поклясться, что он этого не делал. Мы вместе обедали в "Башне", прежде чем он занялся живописью. Я знаю Никки.
   Двое пожилых мужчин снисходительно посмотрели на него.
   - Я тоже, - тихо сказал Мейсон, постукивая чубуком трубки по зубам.
   - Значит, ты знаешь, что он этого не делал, - настаивал Винч.
   - Говорю вам, я этого не знаю, - упрямо повторил Мейсон. Остальные подозрительно посмотрели на него, и Винч вцепился в подлокотники кресла.
   - Почему? - спросил он, но Мейсон не ответил. Паркер наклонился вперед и откашлялся.
   - Мы все здесь друзья Никки, - сказал он успокаивающе. - Настоящие друзья, но вы были единственным из нас с ним в тот вечер, Мейсон, - с ним, все время. Потом вы также были на дознании по делу бедного Хью. - Он некоторое время молчал. - Мы знаем вердикт коронера, но скажите откровенно, что произошло?
   Атмосфера стала напряженной. Мейсон почувствовал на себе их испытующие взгляды, но не поднял головы. Он снова набил трубку. Затем повернулся к остальным.
   - Хорошо, я скажу вам, - произнес он усталым тоном, - а вы уж решайте сами. Лично я не могу, но... я должен сказать это, чтобы оправдаться. Я построил свою практику, такую, какая она есть, - он был барристером и сэром, - на фактах, превращенных в доказательства. Это прямая дорога закона - так что меня не так-то легко обмануть или "накормить сказочками".
   В тот день, когда дело Хантсби рухнуло как карточный домик, у меня наконец-то появился свободный вечер. Я слишком устал, чтобы переодеваться, поэтому проскользнул в гриль-бар и поужинал в одиночестве. Было еще рано, когда я закончил, поэтому я зашел в торговый центр, размышляя, куда идти дальше, когда внезапно подумал о Никки.
   Я не видел его целую вечность, поэтому запрыгнул в такси. Вы ведь были у него, не так ли, Винч?
   Винч кивнул.
   - Он жил в том же здании, что и Хью, - пробормотал он.
   - Да, Хью жил прямо над Никки. Его кабинет располагался прямо над гостиной Никки. Запомните: это важно. У Никки был гость - Чарли Сомерс, я его раньше не видел. Славный парень, с мальчишеской улыбкой. Что ж, Никки был в отличной форме. По-видимому, они дразнили Хью, и он обиделся. Пригрозил пожаловаться или что-то в этом роде - и, в конце концов, выгнал их и заперся.
   Мы втроем сидели, курили и болтали о последней картине Никки - современных Данте и Беатриче. Он только что купил новую фигуру, в натуральную величину, на шарнирах, и был ей очень доволен. Показал нам, как она работает, придавая ей всевозможные позы. Их теперь так хорошо делают, что она выглядела почти настоящей.
   Вскоре раздался звонок, и Никки сам подошел к двери. Это был посыльный, какой-то бедолага, которому велели доставить посылку, но он заблудился и теперь плакал. Вы знаете, что Никки без ума от детей! Он швырнул сверток на стол, бросился искать пирог и фрукты, отдал мальчику все свое серебро и немного моего и отправил его домой на такси.
   Когда он вернулся и взглянул на посылку, то обнаружил, что она предназначена не ему. Она была адресована Хью. В темноте мальчик перепутал цифры.
   Никки решил, что это отличная шутка. Он представил себе, как Хью терпеливо дожидается постельных носков или защитных нагрудников. Хью, с его лягушачьими глазами за толстыми линзами, был идеальным мужчиной для розыгрышей. У него не было ни капли юмора. Представьте себе человека, который собирается стать хирургом и терпеть не может вида крови!
   Никки пришла в голову идея. Он предложил вскрыть посылку и послать Хью какие-нибудь старые сапоги и хлам, и прежде чем мы смогли его остановить, он перерезал веревку. В газете лежала старая книга - мрачного вида том, заплесневелый и пожелтевший от времени. Он с отвращением перевернул страницы, - не смог прочесть ни слова, - и передал нам. Я подумал, что это китайский язык, настолько странными выглядели иероглифы, но Сомерс, который, по-видимому, был специалистом по мертвым языкам, заинтересовался и положил книгу на колени.
   - Это санскрит, - сказал он, - древний и священный язык Индии. Господи! Речь идет о поклонении дьяволу.
   - Поклонение дьяволу! - воскликнул Никки. - Я и не знал, что такое бывает.
   Сомерс рассказал, что, когда был в Бомбее, какой-то факир сказал ему, что в сердце Гималаев дьяволопоклонники творят удивительные вещи. Рассказывая, он перелистывал потрепанные страницы.
   - Ну да, - вдруг выпалил он. - Эта книга - именно то, что нужно, - четкие инструкции по практике поклонения дьяволу. Она фактически дает формулу для изгнания или отторжения души человека от его тела.
   Мы с Никки рассмеялись.
   - Уж не хочешь ли ты сказать, что веришь в подобную чепуху?
   - Не знаю, - осторожно ответил он. - Не хотелось бы говорить о том, в чем я ничего не понимаю. Если хотя бы половина того, что мне рассказал старик, правда ... - И он продолжал расшифровывать, а Никки заглядывал ему через плечо.
   - Послушайте, Мейсон, - через некоторое время предложил он, - давайте устроим спиритический сеанс, или как там это называется, и сами немного поклонимся дьяволу. Вызовем Старика - что скажете, Чарли?
   Я подумал, что Никки сошел с ума, и прямо сказал ему об этом, но когда ему в голову приходит идея, он никогда не удовлетворяется, пока не попытается ее реализовать.
   Он начал приводить в порядок комнату, отодвинув стол к стене, - чтобы освободить нам побольше места, - объяснил он. Потом он пошел в спальню и вернулся с пучком палочек, которые зажег и поместил в вазы по всей комнате.
   - Ты же знаешь, какой странный эффект оказывает на чувства этот тяжелый запах. Кажется, он открывает врата гротескных фантазий или страхов.
   Лично мне это не нравилось, и я хотел уйти, но Никки и слышать об этом не желал, практически заставив меня остаться.
   Свет ему не подошел.
   - Дьяволы любят мрак, - сказал он, и в следующую минуту комната осталась освещена только приглушенным светом стандартной лампы, одной из тех штуковин с красными абажурами, которые крепятся к панелям с помощью гибкого провода.
   Сомерс тоже отнесся к этому вполне серьезно. Книга, казалось, не давала ему покоя. Он сказал, что у нас должен быть какой-то определенный план действий, какой-то объект, на котором мы должны сосредоточить наше внимание.
   Словно науськиваемый дьяволом, Никки предложил Хью.
   - Из него получится великолепный медиум. Интересно, не рассердится ли он, когда я скажу ему завтра, что у него нет души?
   - Да, но куда мы отправим его душу? - встревожился Сомерс.
   Я видел, что вертелось на кончике языка Никки, но он не сказал этого. Его глаза блуждали по комнате в поисках идеи, когда он увидел лежащую куклу и взволнованно схватил Сомерса за руку.
   - Вот оно... мы прикажем душе Хью выйти и войти в это... подождите немного; я одену ее... сделаю более реалистичной... более похожей... - но он не договорил.
   Его охватил энтузиазм. Я смотрел, как он лихорадочно выдвигает ящики комода, вытаскивает брюки, жилет и пиджак. Он даже застегнул воротничок на шее и завязал черный галстук с развевающимися концами. Наконец он усадил куклу в кресло, положив руки на колени, и отступил назад, чтобы рассмотреть ее, но Сомерс сделал последний штрих, схватив мои очки и водрузив их на орлиный нос.
   Эффект был жуткий. Никки был похож на ребенка, получившего новую игрушку.
   - Закройте глаза, Мейсон, нет, поморгайте немного, - настаивал он. - Неужели вы не можете его себе представить?
   Конечно, кукла чем-то напоминала Хью. Этому помогала одежда, - Хью всегда выглядел так, словно нашел свою одежду в мешке для грязного белья, - а приглушенный свет лампы позволял представить себе лисье выражение его остекленевших глаз.
   - Мы должны образовать круг и взяться за руки, - распорядился Сомерс. - Я прочитаю формулу из книги - это всего несколько предложений, и мы все должны сосредоточиться на Хью - постараться увидеть, как его душа покидает тело и входит в манекен.
   Мне все еще не нравилась эта идея, - она казалась такой детской, такой странной, - но у меня не хватило смелости поссориться с Никки. Он был так настроен на это действо. Пританцовывая, он подошел к моему креслу и потянул меня за рукав.
   - Ну же, Мейсон! - воскликнул он.
   Я, полный скепсиса, взял их за руки, и мы образовали кольцо вокруг стула, на котором сидела кукла, одетая и торжественная, и действо продолжилось.
   Через несколько секунд Сомерс начал что-то монотонно декламировать. Я не мог понять, что он сказал, но это напомнило мне бормотание языческих жрецов, в то время как мы не сводили глаз с фигуры.
   Время от времени Сомерс прерывался, и мы ждали продолжения пения. Постепенно, но бессознательно, мы стали серьезнее. Невольно наши умы воспламенились этой идеей. Атмосфера стала гипнотической. В паузах казалось, будто вот-вот что-то произойдет. Нас охватило чувство ожидания чего-то необычного, и оно было почти болезненным. По мере того как он становился все более напряженным, у меня возникало смутное чувство беспокойства; ощущение времени и пространства исчезло.
   Я украдкой взглянул на Никки. Его лицо пылало от возбуждения. Внезапно я почувствовал, как он крепко сжал мою руку. Я резко обернулся и увидел, что он приподнялся на цыпочки, чуть наклонив голову, словно пытаясь что-то расслышать.
   Сомерс добрался до одной из своих пауз, когда, совершенно неожиданно, прямо над нашими головами раздался яростный маниакальный смех. Только смех - не больше - а затем наступила пульсирующая, ужасная тишина. Ледяной страх пробежал у меня по спине. Это был такой нечеловеческий звук - так мог смеяться торжествующий дьявол. Мне хотелось что-то сделать - какое-нибудь физическое движение. Я хотел закричать - что угодно, но не мог.
   А потом что-то случилось. Что-то, чего мы не могли видеть, но чувствовали - что-то, что заставляло нас бояться и потеть от страха. Кто-то... что-то вошло в комнату. Мы почувствовали еще одно присутствие. Мы почувствовали это - то тревожное, жуткое ощущение, когда кто-то, стоящий у тебя за спиной, невидимый тебе, наблюдает за тобой.
   Украдкой, боясь быть замеченным, я повернул голову и посмотрел на Никки. Кровь застыла у меня в венах. Его лицо исказилось от ужаса, нижняя губа судорожно дрожала, но именно ужас, - умирающая надежда в его глазах, - привел меня в чувство.
   - Никки! Никки! - крикнул я. - Прекрати, слышишь? Прекрати!
   Он вздрогнул и провел рукой по лбу. Потом он начал хихикать - хохотать - визжать, точно так же дьявольски, как, - мы только что слышали это, - смеялся кто-то наверху.
   - Это Хью, - пробормотал он. - Говорю вам, это Хью. Он здесь... там... посмотрите на него... он улыбается мне...
   Сидящая кукла откинулась в кресле, положив голову на спинку, повернувшись к Никки. Ее правая рука была поднята.
   Никки колотило от страха.
   - Я остановлю это, - крикнул он, - вот, смотрите! - Он бросился обратно к столу и, схватив длинный стальной нож для разрезания бумаги, бросился к креслу, но, должно быть, зацепился ногой за провод лампы, потому что в следующее мгновение комната погрузилась в темноту.
   Я услышал возню и короткие вздохи борющихся людей, когда шарил по стенам, чтобы найти выключатель. Наконец, я нашел его, но когда включил свет, Никки уперся коленом в грудь манекена и со слепой яростью вонзил нож для разрезания бумаги ему в шею. Затем он схватил куклу и со страстной яростью швырнул ее на пол.
   Не успела та упасть, как раздался второй глухой удар, - что-то тяжело упало на пол наверху. Что бы мы ни собирались сказать - это замерло у нас на губах. Мы втроем направились к двери, но Никки заранее запер ее на замок.
   Мы распахнули ее и бросились вверх по лестнице. Мы звонили, стучали и колотили в дверь, но нам никто не открыл. Потом Сомерс побежал вниз, и мы поняли, что он пошел за консьержем. Пока мы ждали, ни Никки, ни я не произнесли ни слова, но, словно испуганные дети, держались за руки.
   Когда они вернулись, и мы вошли в маленькую прихожую, то направились прямо в кабинет Хью, но дверь была заперта изнутри. Наклонившись, мы увидели ключ в замке, но изнутри не доносилось ни звука, поэтому мы уперлись плечами в дверь. Она поддалась после пятой попытки, и я ввалился в комнату.
   Свет горел, но все было в беспорядке, словно здесь происходила борьба, и на полу, как раз там, где Никки бросил куклу, лежал Хью - мертвый! Кровь медленно сочилась из раны на шее, в том самом месте, где нож для разрезания бумаги вонзился в манекен этажом ниже. Но мы не нашли ни ножа, ни какого-либо другого орудия.
   Мы все еще не сказали друг другу ни слова - только Никки что-то шепнул консьержу, и тот ушел, а мы тихо сели ждать полицию.
  
  

ГЛУПОСТЬ ЧЕЙЛИ

L.A.G. STRONG

  

I

  
   Жужжание прекратилось, и в трубке снова отчетливо прозвучал голос директора тюрьмы.
   - Значит, это правда, что вы на праздники отправляетесь на болота?
   - Да. Отдыхать.
   Джон Роган сделал небольшое ударение на последнем слове и улыбнулся про себя, поскольку его собеседник сделал паузу.
   - Я подумал, что, возможно, вы сможете оказать мне небольшую услугу.
   - Но ведь это всего лишь короткий отпуск, - возразил Роган. - Впрочем, я, конечно, найду время, чтобы навестить вас.
   - Надеюсь, что так. - Директор снова замолчал. - Но, вообще-то, я хочу, чтобы вы повидалась кое с кем еще.
   - С кем же?
   - С этим чертовым Чейли, Роган. Он становится настоящей занозой. Угрозой закону и порядку. Чертовски неудобное положение для меня.
   - Для вас, Эвершед? Но почему?
   Голос на другом конце провода пробормотал что-то о "посмешище".
   - Вы имеете большое влияние на этого парня, не так ли?
   Роган рассмеялся.
   - Не уверен, что неудачная защита дает человеку большую уверенность в адвокате, - ответил он. - Если бы сейчас он был на свободе, у меня был бы хоть какой-то шанс...
   - Если бы вы его вытащили, он не был бы там, где сейчас, - отрезал директор. - Клянусь Господом, хотелось бы мне, чтобы вы это сделали. Вы бы избавили меня от многих забот.
   - Так, так! Начальник одной из тюрем Ее Величества желает, чтобы виновный одержал победу над правосудием? Ну-ну, Эвершед, вы меня удивляете.
   - Можете смеяться сколько угодно, - раздался печальный голос. - Так вы увидитесь с этим парнем или нет?
   - Конечно. Я весь - сплошное любопытство. В любом случае я намеревался засвидетельствовать ему свое почтение. Но я все еще не могу понять, почему вы просто не избавитесь от него.
   - Не могу. У меня нет для этого никаких средств. На самом деле, он не нарушает закон.
   - Да ладно. Не вам это мне говорить. Есть множество способов решить такие мелкие вопросы.
   - Тогда я был бы рад услышать о них. У нас, знаете ли, тоже есть юрисконсульты. Возможно, вам это и в голову не приходило.
   Роган снова улыбнулся. Он гордился собой.
   - Я знаю. Хакуорти - один из них, не так ли? У меня был случай... э-э-э... познакомиться с ним некоторое время тому назад.
   - Вы выросли из своих ботинок, не так ли?
   - Будьте со мной повежливее, иначе я не пойду.
   - О, идите к черту.
   - Спасибо.
   - Значит, вы пойдете?
   - Хотя бы для того, чтобы повидаться со старым клиентом.
   На другом конце провода раздался резкий звук. Роган, очень довольный, тихонько положил трубку на рычаг и сел у камина, чтобы поразмыслить.
   Значит, Мортимер Чейли в конце концов сошел с ума! Что за человек! Блестящий и опасный, но его блеск и опасность значительно уменьшались почти безумной гордыней, не позволявшей ему забыть ни малейшего оскорбления. Именно эта жажда мести привела его к падению. Система мошенничества, столь обширная, столь простая и столь тщательно выверенная, что годами оставалась незамеченной, была раскрыта из-за личной неприязни Чейли к коллеге. Коллега, заключивший такую ничтожную сделку, что Чейли мог бы совершить сотню таких, одержал над ним верх.
   Чейли, уязвленный гордостью, стал преследовать этого человека; внимание было привлечено к делам его компании, и мелкий, бессмысленный судебный процесс привел к аресту Мортимера Чейли, всемирно известного финансиста, по обвинению в мошенничестве. Арест потряс город. Чейли, освобожденный из-под стражи и свободный в своих действиях, мог бы спасти ситуацию или, по крайней мере, смягчить потери. Приговор Чейли мог означать только одно - гибель сотен. Закон, однако, не может принимать во внимание такие ситуации. Запущенный механизм нельзя остановить. Чейли, даже если бы у него не было собственных средств, мог бы потребовать от города почти неограниченную сумму для своей защиты, но у него было достаточно денег.
   Вскоре его постигла первая неудача. Видные адвокаты, несмотря на известность дела, казалось, вовсе не горели желанием взяться за него. Более того, отношение самого Чейли, едва он слышал об их колебаниях, оказалось таковым, что он не сделал ничего, чтобы склонить их на свою сторону. Только через неделю его измученный адвокат пришел сообщить ему, что они, наконец-то, нашли, - некоего Джона Рогана, - который изъявил желание вести его защиту.
   - Роган, Роган! Кто такой Роган, черт возьми? Говорю вам, я хочу лучшего из всех, кого можно купить за деньги.
   Последовала долгая сцена, но, в конце концов, загнанный в угол Чейли согласился встретиться со своим новым адвокатом. Через две минуты он понял, что встретил свое второе "я".
   - Послушайте, мистер Чейли, - перебил его ирландец, подняв руку. - В разговорах нет ни малейшего смысла. Мы оба в равном положении. Вы хотите получить свободу - по очевидным причинам. Я хочу вести дело ради себя, а не ради вас. Так уж получилось, что мы стремимся к одному и тому же результату.
   "Ну что ж, - подумал Роган, откидываясь на спинку кресла и глядя в потолок, - мне не удалось выиграть дело. Ни один человек не смог бы этого сделать. Но я снял с него три обвинения и тем самым сделал себе имя".
   Он мог бы продолжать в том же духе, но, как ни странно, они с Чейли обрели в глазах друг друга подлинное уважение. Чейли восхищался прямотой и независимостью адвоката; Роган восхищался мастерством Чейли и понимал его, хотя и не мог согласиться с его страстным убеждением, что он не совершил никакого преступления, и что это общество принесло ему непоправимый вред. Чейли верил, - и наполовину заставлял Рогана верить, - что, несмотря на всю свою нечестность, он мог бы с огромной выгодой осуществить свой блеф и сколотить состояние для всех, кто ему доверял.
   Он был плохим заключенным. Он отсидел полностью пять долгих лет, не получив ни единого дня сокращения срока. А потом... Потом он стал головной болью начальника тюрьмы.
  

II

  
   - Высадите меня здесь, пожалуйста.
   Машина остановилась на опушке небольшого леса, и Роган, подняв воротник пальто, выбрался на узкую дорожку. Крошечные струйки воды, поблескивая в свете фар, бежали между камнями дороги; сосны, нависшие над ними, были тяжелы от влаги, и каждое движение воздуха становилось причиной дождя капель.
   Водитель, с недоумением взглянув на Рогана, поехал вниз по склону к тому месту, где можно было повернуть. Роган, нарочно проехавший немного далее, чем было нужно, быстро пошел вверх по склону, пока не добрался до ворот. Повернувшись, он стоял, дрожа всем телом, пока не услышал, как машина уезжает.
   Затем он снова вышел на дорожку. Десять минут ходьбы привели его к цели. Сквозь облака просвечивала луна, и в ее свете было достаточно отчетливо видно длинное прямоугольное здание с каменным двором и необычайно высокими каменными воротами. Поморщившись про себя, Роган прошел под их тенью, пересек двор и энергично дернул за старый железный колокольчик. В тот же миг в еще темном доме раздался отвратительный лязг, звон тревожных колокольчиков, который через полминуты сменился обиженной, какой-то ржавой тишиной. Затем послышались тяжелые шаги, звон засовов и цепочек.
   Роган прищелкнул языком.
   - Право, - пробормотал он себе под нос, - это слишком по-детски.
   Дверь распахнулась, и он вошел в темный холл, освещенный лишь крошечной свечой в дальнем конце. Сняв пальто, он попытался передать его фигуре в полумраке позади себя.
   - Проходите вперед.
   В голосе не было слышно властности. Это прозвучало глухо, неубедительно.
   - Хорошо. Все, что угодно.
   Роган направился к свече. Не успел он дойти до нее, как дверь открылась, и в ярком свете появилась фигура, в которой он сразу узнал своего бывшего клиента, Мортимера Чейли. В тот же миг его шляпа и пальто были выхвачены у него с почти пугающей внезапностью.
   - Ах, мистер Роган! Какое удовольствие видеть вас здесь. Очень любезно с вашей стороны почтить нас своим обществом.
   - Нас?
   Рогана, все еще ослепленного светом, сердечно пожав ему руку, втянули в комнату, и дверь за ним закрылась.
   - Да. Эти господа, которые остановились у меня, будут рады познакомиться с вами.
   Он повернул ошеломленного Рогана лицом к компании из шести или семи ухмыляющихся стариков, похожих на хозяина, одетых в арестантскую одежду. Они сидели в глубоких кожаных креслах или, развалившись на диванах, курили сигары.
   Роган поклонился.
   - Очень рад. Но... - Он повернулся к хозяину. - Мне очень жаль. Я не знал, что это маскарадный вечер.
   Выражение лица Чейли изменилось.
   - Что мы надеваем, это наше личное дело, - сказал он.
   - Конечно. Разумеется. Похвально. Приятный аскетизм. Вы постепенно приучаете себя к удовольствиям цивилизованной жизни, чтобы они не ударили вам в голову. К тому же - экономно.
   - Послушайте, - резко сказал Чейли, - Вы пришли по собственной воле. Зачем, Бог знает; но самое меньшее, что вы можете сделать, - это быть вежливым.
   - Мой дорогой Чейли, мне очень жаль. Но я действительно думаю, что вы должны были предупредить меня, чтобы я мог раздобыть подходящую одежду.
   - Вы не имеете права носить эту одежду! - воскликнула Чейли. - Общество не причинило вам вреда. Вы не жертва его лицемерия и ограниченности. Посмотрите на этого человека... - Он повернулся к остальным. - Посмотрите на человека, который хотел бы надеть нашу одежду ради шутки.
   - Не шутки, Чейли, - быстро вмешался Роган, прежде чем они успели ответить. - И даже если бы общество не причинило мне вреда, как вы выразились, я часто делал все возможное для тех, кому оно его причинило.
   - Это правда, - раздался голос из глубины комнаты. - Защищал.
   - Вот именно.
   - Так оно и есть.
   Одобрительный ропот пробежал по всей компании. Воспользовавшись этим, Роган подошел к камину и встал так, чтобы согреться.
   - Джентльмены, - сказал он, - сегодня я ваш гость, причем по собственному желанию. Давайте забудем все, кроме этого.
   - Правильно.
   Чейли, пожав худыми плечами, подошел к боковому столику.
   - Хотите выпить?
   - Спасибо.
   Атмосфера была спокойной, но все еще немного напряженной, когда человек в форме охранника распахнул дверь.
   - Обед подан, джентльмены, - объявил он.
   Из всех обедов, которые Джон Роган ел в своей жизни, этот был самым странным. Восемь человек в одеждах арестантов и он сам в вечернем костюме обслуживались слугами в форме охранников. Но - не совсем. При первом же взгляде на них сердце Рогана подпрыгнуло: казалось, что вот оно, мгновенное решение головной боли Эвершеда. Противозаконно носить мундир Ее Величества тому, кто не имеет на это права. Однако при ближайшем рассмотрении его надежды рухнули. Униформа была почти идентична, но не совсем. Чейли был слишком хитр.
   Надзиратели, поначалу смущенные тем, что посторонний может увидеть их унижение, казалось, быстро забыли об этом и вернулись к привычному раболепию, которое было еще ужаснее для Рогана, чем их первые болезненные улыбки. Разговор редко уходил далеко от своих духовных очагов - Олд-Бейли и Апелляционного суда по уголовным делам, но все, кроме Чейли и молодого темноволосого человека, чьи густые брови сходились над переносицей, казалось, воспринимали приговоры как нечто само собой разумеющееся, а их нынешнее положение - как шутку.
   Чейли, поддерживаемый время от времени яростными односложными замечаниями молодого человека, оставался угрюмым. Роган обрадовался, когда трапеза подошла к концу, и он наконец-то заперся с Чейли в кабинете последнего. Здесь зрелище его хозяина, развалившегося в глубоком кожаном кресле, казалось еще более странным, чем когда-либо.
   Некоторое время они говорили о нейтральных вещах, о городе, о состоянии дел и карьере Рогана. Затем Чейли задал вопрос, который все это время вертелся у него на языке.
   - Итак, - сказал он, - что вы думаете о доме и собрании, а?
   Роган стряхнул пепел с сигары, прежде чем ответить.
   - Я боялся, что вы спросите меня об этом, - ответил он.
   Лицо собеседника потемнело.
   - В самом деле?
   - Если вы действительно хотите знать, что я думаю...
   - Поэтому я и спросил вас.
   - Это ребячество, мой дорогой Чейли. Детские игры. Я просто не могу понять, - быстро продолжал он, не давая собеседнику возможности перебить его, - как человек вашего ума может вести себя таким инфантильным образом. Я думал, что ваша гордость остановит вас, если не что иное.
   - Моя гордость?..
   - Если бы я оказался на вашем месте, будь я проклят, если бы объявил всему миру, как мне больно.
   Чейли взял себя в руки.
   - Не будете ли вы так добры объяснить, что вы имеете в виду?
   - Вы делаете из себя посмешище. Вы расклеились. Вместо того, чтобы решить, как вернуться разумным, мужественным способом, вы прячетесь здесь, боясь встретиться лицом к лицу с миром...
   - ЧТО!
   - А как еще это можно назвать? Вы прячетесь здесь, король своего маскарадного замка, словно маленький мальчик, которого поставили в угол и который не хочет выходить, когда его время истекло, пытаясь притвориться, что ему это нравится. Боже милостивый, что за деградация! Экскурсии подъезжают и останавливаются, чтобы посмеяться над глупостью Чейли, вот как это называется - глупостью Чейли. Вы думаете, они приходят восхищаться вашей смелостью. Как бы не так, они приходят посмеяться над вами! Грубый, угрюмый мальчишка, показывающий язык!
   Роган, который сидел, откинувшись на спинку кресла, и смотрел в потолок, краем глаза заметил, как Чейли вскочил со стула. На мгновение ему показалось, что хозяин ударит его. Обернувшись, словно в невинном удивлении, он увидел багровое от гнева лицо Чейли. Затем на нем появилась насмешка.
   - Очень умно, мистер Джон Роган! Действительно, очень умно! Но недостаточно. Меня не так-то легко обмануть. - Он потер лоб и сумел рассмеяться. - Вас что-то выдало, мой дорогой Роган. Теперь я знаю, что поквитался. Наш дорогой друг губернатор Эвершед не послал бы за вами, если бы не стремился избавиться от меня. О нет, мистер Роган. От меня не так-то легко избавиться, - он вытащил шелковый носовой платок и вытер им лицо. - Но вы заставили меня потерять самообладание. Поздравляю вас.
   Роган рассмеялся.
   - Мне показалось, что это очень легко сделать. Жизнь в таком месте, должно быть, плохо сказывается на чувстве юмора. Нет, серьезно, Чейли: вам лучше убраться отсюда. Вы здесь ничего не добьетесь. И не причините никому никакого вреда, кроме самого себя. Я всегда давал вам хорошие советы, не так ли?
   - Да. И вам за это хорошо заплачено.
   - Ну, а теперь я дам вам кое-что бесплатно: лучший совет из всех, какие я когда-либо давал вам. Бросьте все эти глупости и возвращайтесь в город.
   - Я заплачу за ваш совет, когда он мне понадобится, - сказала Чейли с бледной улыбкой. - Я ценю только то, что мне чего-то стоило.
   - Что ж, я дам вам такой же профессиональный совет, если вы предпочитаете.
   - Заткнитесь. Вы сказали достаточно, даже более чем достаточно. Выпейте еще.
   Роган пожал плечами и улыбнулся.
   - Как вам будет угодно, - сказал он. - Все равно вы пожалеете, что не послушались моего совета. С Эвершедом у вас нет ни единого шанса. Он избавится от вас, причем очень быстро.
   - Он не может, - вспыхнул Чейли. - Я не делаю ничего противозаконного.
   - А как же ваши слуги?
   - Я плачу налоги за них и за их ливреи.
   - Как же вы заполучили этих бедняг?
   - Подкупил их, когда был внутри, и подкупил, когда вышел.
   - Я так и думал. Вы привлекательны, Чейли.
   - Ба! Это такие шакалы - у меня нет никаких угрызений совести. Они предпочли служить мне, а не своему превосходному хозяину. Они продолжают служить мне. Вот и все.
   - Ты будете удалены, Чейли, и очень скоро, - заявил Роган, садясь и беря бокал. - Вы не можете продолжать открыто насмехаться над тюрьмой Ее Величества и поступать вопреки законам и порядку. Вы - скандал для всей округи, и с вами поступят соответствующе. Мне будет жаль это видеть, но...
   - О нет, не жаль - такому добродетельному столпу общества, как вы.
   - Нет, вы ошибаетесь. Мне всегда жаль, когда умный человек выставляет себя дураком.
   - Думаю, нам пора присоединиться к остальным и немного послушать музыку, - сухо сказала Чейли. - Один из нас очень талантлив. Его исполнение знаменитой баллады "Сэмюэл Холл" - одно удовольствие. Может быть, вы этого не знаете?
   - О, - ответил Роган с мрачной улыбкой, тяжело поднимаясь со стула, - я это прекрасно знаю.
  

III

  
   Однажды вечером, почти через две недели после описанных событий, когда на пустоши лег густой туман, гости Чейли вздрогнули от внезапного звона колокольчика, за которым последовал громкий стук в массивную входную дверь. Прежде чем они успели обменяться удивленными взглядами, шум возобновился.
   - Открой, Ричардс, - скомандовал Чейли и последовал за бывшим надзирателем по коридору, стараясь не попадаться ему на глаза в темноте.
   Засовы отодвинулись, дверь приоткрылась на фут и заскрежетала тяжелой цепью.
   - Чего тебе надо? - прорычал бывший надзиратель так яростно, как только мог, подбодренный присутствием Чейли за спиной.
   - Впустите меня, ради Бога, - задыхаясь, произнес чей-то голос, - они преследуют меня. Они меня схватят. О, впустите меня!
   - Кто за тобой охотится?
   Чейли рванулась вперед, грубо оттолкнув Ричардса локтем.
   - Все они... из тюрьмы. Туман... я убежал...
   У Чейли вырвалось удивленное восклицание.
   - Они сейчас идут по твоему следу?
   - Я не знаю. Не знаю. О, ради Бога, впустите меня.
   Последовала пауза.
   - О, ради Бога, веды вы же не хотите...
   - Не бойся. Я тебя впущу.
   Чейли снял цепочку; кто-то скользнул мимо него и упал на пол.
   - Огня, дурак!
   Ричардс побежал назад и вернулся с факелом, которым осветил лежащее тело.
   - Какой-то юнец...
   Взяв его под руку, Чейли грубо помог беглецу подняться. Факел высветил бледное и изможденное лицо. Молодой человек, по-видимому, принадлежал к хорошему обществу.
   - Так. А как насчет рук?
   Зоркий глаз Чейли сразу заметил, что на руках молодого человека нет никаких следов тяжелой работы.
   - Понимаю. Я прибыл с новой партией только в понедельник. Я не могу этого вынести. Смотрите...
   Он указал на ряд волдырей на ладони.
   - Только что прибыл, вот как? - Глаза Чейли сверкали. Он повернулся к Ричардсу. - Мы его спрячем. Боже, как быстро! Убежать через два дня! Не волнуйся, - быстро добавил он. - Мы тебя вытащим. Побудешь пока в тайнике.
   - А как насчет ищеек, хозяин? - с сомнением спросил бывший надзиратель. - Они выследят его здесь.
   - Баззак поможет, - воскликнул Чейли. - Он уже делал это раньше. С анисовым семенем. Нам нужно только рассыпать его в паре сотен ярдов от дома. Они никогда его не найдут. Эй... Баззак! - Он повернулся и поспешил обратно в гостиную - только для того, чтобы найти ее пустой. Привычки были слишком сильны в гостях Мортимера Чейли. Если они не были уверены в происходящем, они прятались.
   Успокоенные, они выползли, точно улитки после дождя; но прежде чем Чейли и Баззак смогли приступить к работе, еще более настойчивый стук в дверь заставил всех снова спрятаться. Финансист, вынужденный сам открыть дверь, увидел небольшую армию тюремных чиновников, разыскивавших беглого заключенного, которого вскоре, к крайнему неудовольствию вышеупомянутого Мортимера Чейли, нашли и арестовали. Мортимера Чейли тоже задержали, но прежде чем его увели, на место происшествия прибыл начальник тюрьмы и выразил желание побеседовать с ним. Чейли сначала отказывался, но, в конце концов, его убедили согласиться. Они вместе отправились в кабинет Чейли.
  

IV

  
   Тюрьма Ее Величества, Хаймур,
   ...Марта 19...
  
   Мой дорогой Роган,
   Возможно, вам будет интересно услышать, - если ваш племянник еще не рассказал вам о своей роли в этом деле, - что, поразмыслив, я решил действовать по вашему весьма необычному плану. Я связался с вашим племянником и попросил его остаться со мной до тех пор, пока не представится подходящий случай воплотить его в жизнь. Как вы знаете, когда они не нужны, здесь ежедневно бывают туманы. Но он был нужен, поэтому нам пришлось ждать две недели.
   Наконец, прошлой ночью спустился туман, такой густой, как только можно было пожелать. Мы подвезли вашего племянника так близко, как только осмелились, потому что туман был такой густой, что мы могли заблудиться; а если бы он попытался найти нужное место сам, то бегал бы вверх и вниз по склону, пока не свалился бы от усталости. Он ничего не делает наполовину, этот молодой человек. Вчера утром он настоял на том, чтобы полтора часа ломать камни, - для огрубления рук. Сказал, что они будут первыми, что проверит Чейли и его компания, если они что-то заподозрят. Сомневаюсь, чтобы театры оставили его таланты без внимания.
   Как бы то ни было, он ушел, и вскоре мы услышали, как он теребит звонок у двери Чейли. Какое-то время казалось, что его не впустят, но, в конце концов, его все-таки впустили, и мы стали ждать. Мы дали им двадцать минут, а затем заявились сами. Нас впустил сам Чейли: вся его драгоценная команда тюремных птиц пряталась под кроватями. Мы нашли юного Ноэля, - с небольшой помощью от него самого, - очень хитро спрятанным. На самом деле, если бы не его помощь, мы бы его не нашли.
   Действуя по моему указанию, тюремщики надели на Чейли наручники и сделали несколько замечаний по поводу приговора, выносимого за укрывательство беглецов от правосудия, его поведения, которое, вероятно, ему припомнят те, кого он пытался выставить на посмешище, и т. д. К тому времени, как я пришел, он уже почти созрел, и когда я решил, что он достаточно проникся сказанным, я заставил их отвести его в кабинет и предложил дать ему шанс. Видели бы вы его лицо! Честное слово, мне и самому было наполовину жаль этого зверя.
   - Позвоните в этот колокольчик, - сказал он, и я позвонил. Вошел надзиратель и снял с него наручники. Затем он сел за большой письменный стол и написал мне обязательство покинуть тюрьму в течение двадцати четырех часов и прихватить с собой свою банду головорезов.
   Он сдержал свое слово. Последний фургон с их вещами проехал через деревню полчаса назад.
   Что ж, Роган, не стану отрицать, что я вам благодарен, хотя, как вы знаете, мне и вполовину не нравились средства, предпринятые для того, чтобы избавиться от этого парня. И все-таки, как хорошо от него избавиться! Излишне говорить, что он ничего не знает о вашей роли в этом деле..."
   Роган замолчал и поднял глаза к потолку.
   "Держу пари, он догадался", - сказал он себе и улыбнулся, зная, что гордость Мортимера Чейли такова, что никогда, никогда, даже жестом, он не выдаст того, что попался в грамотно расставленную ловушку.
   - Что ж, - продолжал Роган, снова беря письмо, - я буду держаться подальше от него, а он - от меня, и это будет приятно нам обоим.
   Он взглянул на конец письма и расхохотался.
   - "На самом деле", - прочитал он, - "должен признаться, вы с ним очень похожи".
  

В СУМЕРКАХ НА ХЕЛВЕЛЛИНЕ

ANTHONY MARSDEN

   Я оставил машину на Данмейл Рейз, у огромного покатого возвышения, отмечающего вершину перевала, и начал подниматься на крутую гору.
   Великие холмы окружены благоговейным трепетом, ибо даже столетия не изменили их. Передохнув, я подумал: у нас, кокни, все постоянно меняется; на следующей неделе я поеду домой и найду новые изменения. Но здесь... Тысячу лет назад, когда последний король Камберленда пал, сражаясь под этой возвышенностью, саксонские победители, должно быть, вытирали пот с глаз, опирались на свои зазубренные мечи и смотрели вниз, на эту самую долину. И холм, на котором я стоял, казалось, кишел призраками - теми немногими верными, кто подхватил корону павшего короля Данмейла, покинул битву и бежал с ней сюда сквозь летние сумерки, чтобы бросить ее в озеро.
   Я продолжил путь. Я должен был поспешить, если хотел добраться до озера, провести там некоторое время и спуститься до темноты. Солнце клонилось к западу, склоны Хелвеллина становились фиолетовыми; легкий ветерок шевелил траву... Примерно через полчаса я пересек пустынную седловину между двумя вершинами и увидел внизу озеро.
   Оно лежало в неглубоком кратере из травы и камней, угольно-черном под горой. Я огибал край кратера, пока не смог увидеть внизу озеро, в длинном, пустом ущелье, протянувшемся к Паттердейлу. Вскоре я наткнулся на то, что принял за развалины овчарни.
   V-образная рана уходила глубоко в твердую скалу, с которой срывался водопад; поперек его устья, примерно в двадцати футах от того места, где сходились две его стороны, лежал грубый барьер из упавших камней, словно когда-то его преграждала стена. Я уселся на них и уже собирался покончить с остатками бутербродов, когда за моей спиной раздался грубый голос:
   - Тебе предстоит долгий путь вниз по перевалу, если ты собираешься в Паттердейл.
   Я вскочил, удивленный до глубины души. Света было достаточно: я мог бы поклясться, что глубокая расщелина была пуста, когда заглянул в нее не более тридцати секунд назад; и все же он, должно быть, был там, где я видел его сейчас - в дальнем конце ее, между двумя десятифутовыми стенами отвесной скалы, с загнутым крючком посохом на коленях. Он встал и поманил меня.
   - Садись сюда, парень, подальше от ветра!
   Он принадлежал к тому скандинавскому типу, который еще сохранился среди Камбрийских холмов, - худощавый, ширококостный, желтоволосый, с необыкновенными ярко-голубыми глазами.
   - Я... я не ожидал увидеть здесь кого-нибудь, - глупо сказал я. Он кивнул.
   - Ты прав. Это место очень уединенное. - Он прислонился к каменной стене и с какой-то свирепой учтивостью, - не знаю, как еще это описать, - указал мне на плиту, на которой сидел сам. Все еще несколько ошеломленный, я протянул ему бутерброды. Он отказался.
   - Нет, я не слишком беспокоюсь о еде... - Голубые глаза пристально смотрели на меня... Мое первое удивление прошло, и я почувствовал некоторые опасения: не из-за того, что он сказал, - в камбрийцах присутствует грубая прямота, звучащая как грубость по отношению к незнакомцам, - а потому, что я вспомнил: у меня в нагрудном кармане сорок фунтов, и еще потому, что моя золотая цепочка от часов, казалось, была центром этого пристального, задумчивого взгляда. Даже в его последнем замечании: "Я не очень беспокоюсь о еде", прозвучало нечто такое... И тут я вдруг понял, что, уступив свое место, он расположился между мной и возможным путем к отступлению.
   - Но я не собираюсь в Паттердейл, - сказал я как можно небрежнее. - Наша группа отправляется в другое место.
   - К Рейзу? - Он понимающе кивнул. - Это тоже долгий спуск.
   Его поведение усилило мое беспокойство. Его глаза переместились и смотрели прямо в мои - немного насмешливо, как мне показалось, словно он угадал мои мысли. Я твердо сказал: "Это не так далеко... всего лишь приятная прогулка, если вы знаете, как позаботиться о себе!" - Он ничего не ответил на это, и я продолжил: "Я пришел взглянуть на озеро".
   - Зачем? - прямо спросил он.
   - Ну, раз уж вам интересно... потому что я слышал старую сказку о Данмайле Рейзе: как корону короля бросили в это озеро после какой-то великой битвы и как призраки его старых солдат пытаются выловить ее раз в год...
   Меня начало возмущать пристальное внимание этого парня; без сомнения, он был достаточно честен, - мысль о нападении в таком месте, как это, была немного нелепой, и, во всяком случае, он не был бродягой, это было очевидно; я предположил, что он был местным пастухом. Но какое, черт возьми, ему было дело до того, зачем я иду к озеру?
   Я подумал: у тебя не может быть никаких претензий! Ты спросил, и тебе ответили. Можешь относиться к этому, как хочешь - держу пари, ты никогда не слышал о Данмейле... После короткой паузы он заметил:
   - Да, совершенно верно. Они и сейчас так делают.
   - Что делают?
   - Пытаются достать корону. Я видел их за этим занятием, много раз.
   - Вы их видели? Но это всего лишь старая сказка, только и всего.
   - Значит, ты в нее не веришь?
   - Конечно, нет! Я...
   - Тогда какого же черта ты пришел сюда? - Он расслабился, неторопливо подошел к обвалившимся камням стены и сел (но я заметил, что он все еще перекрывал мне путь к отступлению). Его тон, хотя и грубый, стал более дружелюбным; в нем слышалась насмешливая нотка; в холодном взгляде его тревожных глаз мелькнула искорка юмора. - Ты, вероятно, из Лондона? Это дальше, чем я был - и не хочу. Я слышал, что лондонцы сами вырыли себе ямы, так что они могут бегать туда-сюда, словно крысы, от одного конца города до другого.
   - Да, это правда.
   - Я тебе поверю... хотя, имей в виду, это требует больше веры, чем любые сказки о привидениях, я полагаю! Но я поверю, если ты скажешь это мне - мы с тобой не должны лгать друг другу. - Он наклонился вперед. - И я говорю тебе, я видел, как эти язычники-бродяги вытаскивали оттуда свою корону... - Он мотнул головой в сторону озера. - Если ты не хочешь забрать ее у меня... ну, в этом нет необходимости. Но все по-честному, мистер!
   Я сидел молча. Мне, конечно, и в голову не приходило, что я имею дело с сумасшедшим, но разве этот парень обязательно должен быть сумасшедшим? Сказки о привидениях распространены в большинстве уголков Англии... кроме того, в его аргументах была какая-то сумасшедшая логика, которая меня победила: для непредвзятого ума подземная железная дорога может быть столь же феноменальной, как любой призрак, который когда-либо являлся. Наконец, я попросил:
   - Расскажите мне, что вы видели.
   Он пожал плечами.
   - Особенно и рассказывать нечего! Каждый год здесь проходит около дюжины таких - медленно, словно они смертельно устали; а когда они добывают корону, то снова уходят... ты ведь знаешь эту историю? Они призывают призрак короля из Данмейл Керна, и тот говорит им: "Еще нет!" - и они бросают корону обратно в озеро. В ясную ночь можно увидеть, как вспыхнет корона, когда падает в воду, плюх, - и нет ее... Отсюда наблюдать за ними лучше всего. Они появляются выше ущелья; затем они спускаются по длинной окружности вниз, к воде. Они осторожные, какие-то призрачные - и, да, они обходят дом стороной!
   Я вытаращил глаза. Место было совершенно пустынным.
   - Дом! Чей дом?
   - Мой.
   Его голос резко изменился. Он поднялся.
   - Мой! Мой он был, и моим он останется - до Судного дня!
   Я снова встретился с ним взглядом... и мне вдруг стало страшно.
   - Я... не вижу здесь никакого дома... - пробормотал я.
   - Потому что ты сидишь на... нет, сиди, пожалуйста! В том нет твоей вины, что... тот, чей грех это был, он в аду! - Его голос звучал резко и угрожающе, когда он стоял у разрушенной стены, которая когда-то была домом, с уступом Хелвеллина позади него и заходящим солнцем в его глазах. - Ты охотишься за старыми сказками? Хорошо. Я расскажу тебе историю более печальную, чем языческие битвы и тому подобное! - Его глаза сверкнули, и я отпрянул. - Ты слышал рассказ о Джоне Грирсоне?
   Я отрицательно покачал головой.
   - Когда это стояло, это был его дом... В те дни в горах процветала контрабанда. Они перегоняли свои лодки в реку Колдер или Дригг, где были парни, которые вели их вверх по Васдейлу - тринадцать миль в темноте; затем, следующей ночью, парни из Боррердейла доставляли их через ущелье и через водопад в Уотендлат; а на третью ночь мимо Данмейл Кэрна сюда, в Паттердейл. Однако это долгий путь от Уотендлата до Паттердейла в темную зимнюю ночь; так что если погода испортится...
   Он замолчал и посмотрел на меня.
   - Не стану особенно распространяться - в бурные ночи Грирсон спал крепко! Во сне, может быть, временами он слышал топот и ощущал запах фонаря, а утром у стены, где не было кровати, лежали две-три дюжины тюков с канатами. Они лежали там весь день, пока Грирсон занимался своей работой, - отгонял овец на водопой, - и запирал за собой дверь; а на следующую ночь ему снова снился топот ног; и когда наступал рассвет, тюки исчезали. Но он заботился о том, чтобы никогда не просыпаться от такого сна, Грирсон - нет: не видеть лиц, и не слышать голосов. А когда он все-таки делал это, был ясный день, и ни одного христианина не было видно, а на столе лежала золотая монета.
   - Но с контрабандой покончено... - воскликнул я. Суровые светлые глаза уставились на меня.
   - Есть много вещей, о которых мы думаем, что их нет, но они все еще есть.
   - Наверное, это было очень давно?
   - Достаточно давно. Но время здесь течет по-иному. Горы не меняются... Джон Грирсон поступал так, как считал нужным. Там, где ты сидишь, бывало сложено много всякой всячины. Контрабандисты привозили спиртное: бренди с острова Мэн и шотландское виски из Галлоуэя. Он прятал глиняный горшок с золотыми гинеями под этим полом, - ты бы сказал, что он был скуп, но он заботился о том времени, когда станет слишком старым, чтобы пасти овец. Но он никогда не любовался золотом...
   Мне показалось, что его глаза смотрели на меня с угрозой; безымянный страх удерживал меня на месте.
   - Однажды ночью Джону Грирсону приснился последний из его снов, а в следующий раз, когда пришли эти парни, у овец появился новый хозяин... Но им не было до этого никакого дела! Им было все равно; и они оставляли свои гинеи по-прежнему, - но не Грирсон забирал их.
   - А что случилось с Грирсоном? - неуверенно спросил я. И какое-то мгновение он стоял, глядя на меня сверху вниз с презрением и насмешкой в глазах.
   - Парень, ты слишком глуп, чтобы понять? Я расскажу тебе, что случилось с Грирсоном: пастуший посох пробил ему горло! Да, такой посох, как этот... - Он вдруг поднял его, и я увидел зловещего вида железную пику на конце; если бы он вонзил ее мне в шею в тот же миг, я, кажется, не смог бы пошевелиться.
   - Он едва успел выйти из своего дома со своим маленьким котелком, - незадолго до заката, достаточно близко к тому времени, когда должна была наступить ночь; и один парень проскользнул в дом из мшистой норы, где прятался. Он встал за дверью... поэтому, когда Грирсон вошел, он получил шип в глотку. А потом был сброшен головой вниз в яму, а сверху завален камнями и дерном. Вот что с ним случилось.
   Я вздрогнул.
   - Но если никто об этом не узнал...
   - Узнал! - мрачно повторил он. - Каким же образом это можно было узнать - в подобном месте, глупец?
   - Но вы ведь узнали? Вы...
   - Я не мог об этом не узнать.
   - Значит, вы... вы... - Страх покинул меня, или какая-то более острая разновидность страха вытеснила его. Я с криком вскочил. У меня была трость - менее толстая, чем у него, но я уже давно не думал о ней. Я бросился к нему. Он отступил... в следующее мгновение, бессвязно крича, я бросился в погоню, а он удалялся от меня вверх по голому склону. Он легко держал дистанцию; я не мог тягаться с его длинной, неуклюжей пастушьей рысью, заставлявшую меня задыхаться позади него. Я остановился. Он оглянулся, тоже остановился и вернулся ко мне, сделав три или четыре шага.
   - Берегись! - крикнул я. - Я вернусь... завтра, в это же время, тебя схватят!..
   Я больше не боялся его; его стремительное бегство разрушило чары, которые, казалось, наложили на меня эти жуткие глаза, и я не чувствовал ничего, кроме ярости. И все же, я был достаточно близко, чтобы видеть его сердитый взгляд, устремленный на меня, когда он ответил::
   - Не торопись! С кем, черт возьми, по твоему мнению, ты разговариваешь?
   - Я знаю, с кем говорю, потому что вы сами мне это сказали: вы - убийца Грирсона, вот кто!
   Он стоял неподвижно, глядя сверху вниз - в десяти ярдах от меня, на голом открытом склоне, без какого-либо укрытия. Глаза его все еще сверкали, но когда он, наконец, заговорил, голос его уже не был суровым, а мягким и затихающим, как далекий крик с высоких холмов.
   - Ты ошибаешься, парень. Я и есть Грирсон... - сказал он.
   И исчез прежде, чем я успел заговорить.
  

КИСЛОЕ ЯБЛОКО

GEORGE R. PREEDY

  
   Старуха толкала свою тележку сквозь солдат, собравшихся на окраине разрушенной деревни. К тележке был привязан большой грубо сколоченный ящик в форме гроба. Солдаты были поражены, поскольку было забавно, что кому-то пришло в голову хоронить своих мертвецов, в то время когда трупы были так же распространены в Силезии, как ягоды живой изгороди.
   Они начали собираться вокруг грубой тележки, желая поговорить. Женщина была явно рада прерваться и передохнуть. Она остановилась, оперлась на ручку тележки и вытерла рваными концами изодранной шали грязный пот с лица. Она очень устала; не будь она сильна, как упряжная кобыла, она давно бы умерла от голода, чумы или страха.
   Некоторые из солдат усмехнулись.
   - Куда собралась, красотка? Откуда у тебя этот гроб? Сумасшедшая ведьма, ты видела костер на кладбище прошлой ночью после того, как туда упала бомба? Там полно гробов, клянусь всеми святыми! И прекрасные желтые черепа внутри. О Господи! Судя по тому, как они улыбались, они были рады немного согреться.
   Скрестив руки на груди, кирасир произнес, посиневшими губами:
   - У вас чертовски ранняя зима в этой адской стране!
   Старуха немного отдышалась. Только легкая дрожь сильной челюсти выдавала ее возраст и усталость.
   - Это мой муж... мой муж... он умер от голода; я везу его на маленькое кладбище, которое монахини держат на холме. Он работал на них, и они всегда обещали устроить ему похороны.
   - Как вы сделали гроб? - спросил худощавый корнет. Он был достаточно молод, чтобы быть подавленным опустошенной страной, постоянными убийствами. Его прекрасные глаза были воспалены от дыма и вина, но цвет лица, несмотря на суровость военной жизни, был чист над синим мундиром.
   - Мой муж был плотником, он сам сделал себе гроб, когда дерево было дешевым.
   Солдаты, зевая, с тяжелыми головами, смотрели; было что-то чудовищное в старой ведьме, такой сильной, такой худой, с изможденными руками, грубыми седыми волосами, с высохшей слюной в уголках губ и взглядом прямым, энергичным, может быть, даже безумным.
   - Очень может быть, - предположил сержант, озлобленный болью в раненой руке, грубо перевязанной (даже победителям не хватало почти всего), - у этой ведьмы есть деньги или хорошие вещи в этом ящике; я слышал о таких грязных трюках, старуха!
   Корнет опять лениво подошел к тележке; он усмехнулся при мысли о том, что в Клаце могла остаться какая-нибудь добыча; удивительно было уже то, что сама старуха жива. Солдаты ухмылялись, видя, как он поспешил отойти, потому что запах разложения показался отвратительным даже ему, уже привычному к такому запаху.
   - Черт бы тебя побрал, ты достаточно долго держала мертвеца, девушка, - сказал он, зажимая нос.
   - Да будет благословенно Его Святое Имя, - пробормотало древнее существо. - Разве я не должна была набраться сил в своем старом теле, чтобы сделать все, как должно? В наше время это нелегко.
   - Проезжай! - пожал плечами корнет.
   Когда старуха склонилась над своей тележкой, он бросил на массивный ящик поздно распустившуюся дикую розу, которую теребил в пальцах. Остальные подумали, что он насмехается, но лицо его выражало только усталость; поход близился к концу, все приятное и плохое давно было уничтожено, все припасы кончились... Когда кто-нибудь в последний раз пил хорошее вино или ел свежее мясо? А хорошенькая, живая девушка была бы на вес золота.
   По дороге в Краков, по берегу Вислы тащилась старуха, толкая и таща свою тележку. Небо было молочно-голубым, облака свернулись в тяжелые, похожие на цветы формы; полусгнивший тростник согнулся в течении реки. Ее силы были на исходе. Она была так стара, так плохо питалась, и потом еще тревоги... это было чрезмерно для несчастной, старой женщины.
   Конечно, она никогда не доберется до монастыря на холме... Но она должна это сделать, неужели после всех этих недель она потерпит неудачу сейчас? И уйти от этих негодяев тоже было удачей... Бог, должно быть, заботится о несчастной старухе. "Да будет благословенно Его Святое Имя!" Она перекрестилась.
   Но ее тело и конечности болели, горькая жидкость скисла во рту, едкая пленка застилала глаза, сердце тяжело, неохотно билось в груди, казавшейся пустой... Она прислонилась к ручной тележке.
   Преодолевая боль, она шла по дороге в Краков. Она дошла до маленького сада под кладбищем, посмотрела на одинокую часовню монастыря (солдаты уважали монахинь, трудно было понять почему) и подумала: "Дальше я не дойду".
   Ее грубые руки развязали узлы веревки грубого гроба на тележке, и она медленно подняла крышку, украдкой осмотревшись, и бодрая молодая девушка, белая и пухлая, как домашний кролик, села; к ее изящным ноздрям она поднесла тряпку, смоченную уксусом, чтобы заглушить запах дохлых крыс у ее ног. Девушка слезла с тележки и зевнула. Свежий воздух был восхитителен. С тех пор как солдаты вошли в Клац, она жила в чулане, скрытая от жадных глаз, питаясь, правда, кусочками мяса, но все же в чулане.
   Старуха отбросила крыс и опустилась на корточки, глядя на внучку с гордостью, с робостью любви.
   - Послушай, моя Лизбет, я спасла тебя. Хвала Господу. Солдаты не знают о твоем существовании, но я больше ничего не могу сделать, я очень устала, - нас здесь никто не увидит за поворотом дороги, - теперь ты должна быстро бежать в монастырь, моя дорогая.
   Девушка огляделась. Был прекрасный вечер, чистый, холодный, лазурный; во всем пейзаже только монастырь казался темным и мрачным.
   Чувства старухи начали угасать. Она потратила последние силы на то, чтобы толкать свою тяжелую ношу.
   - Беги скорее, любовь моя, моя дорогая, ты будешь в безопасности со святыми сестрами. Поцелуй меня на прощание, Лизбет... Слава Богу, я спасла тебя от солдат и их желаний!
   Девушка взглянула на старуху. Не нужно было целовать ее, так как та уже была мертва... Как некрасива она была, растянувшись на жухлой траве! Лизбет ощупала свою нежную, безупречную грудь и посмотрела на монастырь на холме. Она была голодна, она жадно схватила упавшее яблоко и с вожделением впилась в него своими маленькими острыми зубками. Яблоко! Она с отвращением отшвырнула его; словно в рот ей попал уксус!
   Разочарование подтвердило ее решение; все было так скучно и тихо, монастырь так угрюмо молчал, ее бабушка была так отвратительна в своей внезапной странной смерти - и сад был полон яблок.
   Она подняла с тележки розу, лукаво облизнула красные губы и повернула назад по Краковской дороге в поисках прекрасного молодого корнета, которого заметила сквозь щели грубо сколоченного гроба.
  

ВОПРОС

"SEAMARK"

  
  
   Томас Мастерик тупо смотрел на маленький квадратик серого неба за окном своей камеры. Он стал относиться к нему как к некой сущности, почти обладающей жизнью. У него был уникальный талант. Это была единственная вещь в его камере, которая когда-либо менялась - крошечная, медленно движущаяся картинка в мире, который застыл и оставался неподвижен. Он разговаривал с ним низким, монотонным голосом, похожим на коровье мычание в своем очевидном отсутствии выразительности. В течение пятнадцати лет он разговаривал с различными предметами в своей камере, смутно рассуждая с ними о своей единственной обиде на жизнь.
   Не то чтобы это была обида в обычном смысле этого слова, ибо в душе Томаса Мастерика не было ни капли обиды. Только смутное недоумение, - недоумение, которое отказывалось поддаваться объяснению, как бы серьезно он ни пытался его обдумать. Все, что он требовал от жизни, - это объяснения причины того, почему жизнь поступила с ним так несправедливо. И он никак не мог до конца докопаться до этого объяснения. Оно упорно ускользало от него. Тысячу раз он пытался докопаться до истинной причины. И это старание превысило разумный порог. Позже он понял, что, вероятно, именно поэтому он больше не мог думать так легко, как раньше.
   - Беда в том, - признался он серому квадрату, - что я слишком много думал. У меня было слишком много мыслей. Слишком много мыслей. Я знаю, что это так; потому что теперь, когда я пытаюсь по-настоящему хорошо подумать, у меня начинает кружиться голова. А эти головокружения, в свою очередь, порождают боль. В последнее время у меня слишком часто бывают головокружения.
   - Они могут говорить все, что Им заблагорассудится, - мрачно добавил он. - Они могут говорить, что хотят, но Они не могут сказать, что это я убил Фреда Смита. Они могут говорить, говорить и говорить. Но это не значит, что это я убил его.
   Он сидел на краешке табурета и нервно перебирал пальцами листы Библии, лежавшей на белом выскобленном столе.
   - Конечно, проблема заключается в том, - сказал он, - что Они думают, будто это сделал я. И вот тут-то Они меня и поймали. Вот в чем проблема. Нет смысла говорить, что я этого не делал, если мне все время говорят, что это сделал я. Они верят мне не больше, чем я Им. Это самая ужасная толпа лжецов, какую я когда-либо встречал.
   Этот длинный, долговязый парень в черной мантии - он был хуже всех. И он был началом. Никогда в жизни не слышал такого лживого дьявола. Он встал посреди зала - заметь, посреди зала - и стал доказывать, что я убил Фреда Смита. И там была адская толпа людей. Все слушали. Должно быть, Они услышали. Иначе и быть не могло.
   - А откуда он мог знать? - спросил он с безмятежным удивлением. - А? Откуда ему было знать? Его там не было. Он признался, что никогда в жизни не видел Фреда Смита. И он рассмеялся, когда я спросил его об этом. Мне не понравился этот смех. Это было так дерзко. Он признался, что никогда не видел и меня, до того дня, когда меня отдали под суд. Так откуда же он мог знать? И все же он стоял в самом центре этого зала и рассказывал судье, как я это сделал. Он делал это в течение четырех дней. Он был чудесным парнем. Он доказал, что это сделал я! Фактически доказал это. Он был чудесным парнем. Доказал это так же ясно, как день. Абсолютно чудесный парень. Но самый отъявленный лжец, какого я когда-либо встречал в своей жизни.
   - А какие вопросы он задавал! Можно было подумать, что он знал Смита всю свою жизнь. Длинный, долговязый дьявол, он обложил меня со всех сторон. Я не мог сдвинуться с места ни на шаг. Честный нокаут. Он доказал, что я лжец. И лжесвидетель. И вор. А потом он доказал, что я убил Фреда Смита. И вот тут-то я его и поймал. Потому что я не убивал Фреда Смита. В тот день я не видел Фреда Смита. И если я когда-нибудь выберусь отсюда, то скажу ему об этом. Никогда за все время, прошедшее со дня моего рождения, не было такого парня. Просто он не захотел прислушаться к голосу разума. И лил на меня ложь, словно был самим дьяволом.
   Я никогда не сказал ему ни слова лжи. Я никогда не лжесвидетельствовал. И я никогда в жизни ничего не крал. Во всяком случае, с тех пор, как бросил школу. А потом, когда он встал посреди зала суда и сказал то, что сказал, - ну! Это меня поражает. Это меня просто поражает.
   А потом судья сказал, что собирается меня повесить. Я бы хотел, чтобы он сделал это. Я бы не сидел здесь все это время. Не могу понять, почему он этого не сделал. Они были так чертовски уверены, что я сделал это. Если да, то почему он меня не повесил? Если бы это сделал я, ему следовало бы повесить меня. Если я этого не сделал, то Они не имеют права меня вешать. И меня не повесили. Похоже, они все-таки не уверены, что это сделал я.
   Я знал, что будет дождь. Я знал это еще утром. И я сказал об этом четыреста восемьдесят четвертому во время зарядки. "Джинджер, - сказал я, - будет дождь". - "Мне плевать", - ответил Джинджер. - "Перед обедом", - сказал я. - "Будет или нет, - ответил Джинджер. - Держу пари на триста тысяч фунтов, что нет".
   Ну, в любом случае, я должен был принять это пари. Это должно немного взбодрить меня, когда я выйду. Но я не думаю, что получу их. Он не заплатит. Он никогда этого не сделает. Я не верю, что у него есть триста тысяч фунтов. Он - дьявол, этот Джинджер. Совсем не похож на Джека Саутгемптона. Джек Саутгемптон поспорил со мной на хлебную пайку, что я не смогу сообщить ему результат дерби до ужина. Конечно, я мог бы сообщить ему результат дерби до ужина. Я знаю все тонкости. После стольких лет, проведенных здесь, я должен знать, что к чему. Людям, которые не умеют кое-каких вещей, не стоит попадать в тюрьму.
   Но Джинджер не заплатит даже хлебную пайку. В прошлое воскресенье я поспорил на хлебную пайку, что вечером капеллан не исполнит гимн номер четыреста восемьдесят четыре. И он этого не сделал. Последним гимном, который он исполнил, был триста восьмой. Но это только показывает, как мало Джинджер знает о религии. Гимн номер четыреста восемьдесят четыре - это рождественский гимн. А сегодня не Рождество. Ни в коем случае. Но он так и не заплатил.
   Джек Саутгемптон расплатился на следующее утро. Бросил пайку в мою камеру, когда проходил на зарядку. Он - лучший из моряков. Иногда они просто черти. В основном с ними все в порядке. Он здесь потому, что продал много груза. Он говорит, что сойдет с ума, если его посадят в тюрьму без того, чтобы он сначала продал какой-нибудь груз. Я здесь потому, что никогда не убивал Фреда Смита. Если бы я убил Фреда Смита, меня бы повесили.
   Джек Саутгемптон не верит, что я убил Фреда Смита. Не верит ни единому слову. "Что? Ты? - сказал он. - Ты убил Фреда Смита? Только не ты, малыш, - сказал он. - У тебя кишка тонка убить Фреда Смита". Тогда это было совершенно правильно. Но не сейчас. Я бы не раздумывая бросился на этого длинного долговязого дьявола, который стоял посреди зала суда и болтал обо мне. Я считаю, это именно из-за него меня арестовали.
   Иногда мне казалось, что я сойду с ума, если меня посадят сюда без того, чтобы я сначала убил Фреда Смита. Но сейчас мне так не кажется. Все, что я имею сейчас, - это головокружения. И только когда у меня слишком много мыслей.
   Забавно, что старина Джинджер позволил поймать себя на номере гимна. Можно подумать, что все они знают номера гимнов к тому времени, как они пробудут здесь много лет. Когда все, что тебе нужно читать, - это Библия и Псалтырь, это заставляет тебя немного их изучить. Я, должно быть, читал эту Библию раз сто. И пусть меня повесят, если я увижу, что в этом есть что-то такое, от чего люди сходят с ума. Более тонкого набора лжи я никогда не видел. И еще больше болтовни. Если только не брать во внимание то, что длинный долговязый дьявол говорил обо мне в суде.
   Большинство из нас знает, где мы находимся в сборнике гимнов, согласно своим номерам. Джо Беннетт - это святое Крещение, а Тим Чейн - Вифания. За купальней имеется пара Троицких воскресений, и также есть посты. Я и парни в соседних камерах - дни поста и молитвы. Я здесь уже много лет, и меня еще ни разу не пели. Больше всего поют Дэна Рафферти. Он - Страстная неделя. Но больше всего повезло старине триста пятьдесят один. Он - Обручение, и дважды женат. По-моему, это чертовски смешно. От одной мысли об этом у меня часто кружилась голова. Джек Саутгемптон - это праздник урожая, а Том Эрл, который когда-то был здесь надзирателем, - единственный молебственный день в нашем блоке.
   Честно говоря, я не верю, что Фред был убит. Кажется, в тот день он сел на корабль. Именно так он и поступил бы. Для него было бы просто удовольствием посадить меня в лужу. Он всегда так говорил. И, Боже мой, он это сделал! Он всегда ходил на парусных судах. И если он вдруг отправится в один из своих проклятых долгих круизов в Мельбурн, о нем не услышат еще много месяцев. Особенно если ветер будет противный. Все могло бы быть кончено до его высадки на сушу. Все могло бы быть кончено. Со мной.
   Джек Саутгемптон может это знать. Он достаточно долго был в море. И тоже ходил на восток. Он скажет мне, слышал ли он что-нибудь о Смити с тех пор, как я здесь. Если это так, то все, что мне нужно сделать, это дождаться, когда мой срок истечет, пойти и найти его. И если бы я нашел его, мне было бы интересно взглянуть, как повела бы себя эта толпа самоуверенных бездельников в суде. Они были бы шокированы.
   И, вообще, я не верю, что тело, которое они нашли в грязи, было стариной Фредди Смитом. Смити никогда не носил наручных часов. Он был моряком. Настоящим моряком. И я сомневаюсь, чтобы он стал обращаться к наручным часам, чтобы узнать время. И еще, я абсолютно уверен, что он никогда в жизни не носил коричневых сапог. Я сказал об этом губернатору. И капеллану. И судьям. Но, видите ли, они не знают Фреда Смита. Они ничего о нем не знают. И они все равно не поверили бы мне - после того, что этот длинный долговязый дьявол сказал обо мне.
   За дверью раздался шелест резины и звон стали; кто-то прошел мимо и поднялся по лестнице в главный зал.
   - Это старый Неверсвит, - заметил он. - Поднялся наверх, чтобы начать открывать двери к ужину. Сегодня будет бараний бульон и картофель. Все просто. И еще хлеб. Все должно быть в порядке. А потом мы все примем ванну. А после этого в шесть тридцать с наших лиц соскребут щетину бритвой. И тогда к воскресенью все будет в порядке. Шестьсот тридцать первый заявил, что он был настоящим парикмахером до того, как попал сюда. Ха! Мне жаль его клиентов. Джек Саутгемптон считает, что его, должно быть, посадили его клиенты, - если он действительно был парикмахером. Джек позволил ему побрить себя только один раз. А потом попросил, чтобы ему позволили отрастить бороду. Начальник расхохотался как черт, когда старина Неверсвит объяснил ему почему.
   Язычок замка глухо лязгнул в ответ на поворот увесистого ключа.
   - Миски, - сказал раздатчик.
   Томас Мастерик получил свой обед, и надзиратель просунул голову в камеру.
   - Номер три-пять-четыре, - сказал он, - после ужина вы не пойдете на прогулку. Вы останетесь в своей камере, пока не придет капеллан. Он навестит вас сегодня днем.
   - А он согласится, сэр? Все в порядке. Спасибо.
   Надзиратель как-то странно посмотрел на него.
   - Вы плохо себя чувствуете? - рявкнул он.
   - Нет, сэр. Со мной все в порядке. Только мне кажется, что у меня начинается одно из моих головокружений. Со мной все будет в порядке, сэр, после этого бульона.
   - Что ж, примите мой совет: когда придет капеллан, вы должны выглядеть лучше, чем сейчас. Или он рысью отправит вас в лазарет. А вы ведь этого не хотите, правда?
   Мастерик посмотрел на него с детским недоверием. Из всех самых желанных желаний в мире тюрьмы лазарет был самым заветным.
   - Я бы не отказался попасть в лазарет, сэр, - мрачно сказал он. - В лазарете очень хорошо.
   Невзирая на нетерпеливый стук мисок и ложек далее по коридору, надзиратель шагнул прямо в камеру.
   - Скажите, триста пятьдесят четыре, вы не знаете, зачем он к вам едет? - спросил он.
   Мастерик поднял голову, и в глазах его мелькнул страх.
   - Вас выпускают завтра, в три пятьдесят четыре. Разве вы не знали? Ах вы, бедняга!
   Последнее было сказано потому, что Томас Мастерик слегка задрожал, слегка ухмыльнулся и соскользнул на пол, а бараний бульон растекся по его груди.
   - Боже мой! - воскликнул надзиратель в столовой полчаса спустя. - Так для чего же, черт возьми, жил этот номер триста пятьдесят четыре? А? Чего он ждал с нетерпением? Он даже не вел счет своему времени. Он первый из тех, кого я знаю, кто не может сказать вам с точностью до секунды, сколько часов ему еще осталось сидеть - в любое время дня и ночи.
   - Видишь ли, - говорил в это время Томас Мастерик своей миске, - в день Благодарения я все это написал на штукатурке. Оторвал щепку от доски пола, да. И нацарапал их все на штукатурке. Группами по десять штук. И я вычеркивал по одной после каждого завтрака. Пять тысяч четыреста восемьдесят дней. Это то, что они дают вам за убийство. И я их все записал.
   Первый раз я сбился со счета много лет назад. Пока мы были на прогулке, пришла группа рабочих и заново побелила камеры. А когда я попытался вспомнить, сколько я уже зачеркнул и сколько еще должен зачеркнуть, у меня закружилась голова. А потом, как раз тогда, когда я почти все привел в порядок, сняв много новой побелки, они прошли и поменяли мне камеру и устроили мне молитвенный день.
  

* * *

  
   Когда пришел капеллан, он нашел Мастерика очень тихим и подавленным.
   - Как поживаете, номер триста пятьдесят четыре? - спросил он с добродушной строгостью. - Ну, надеюсь, вы приготовились к завтрашнему большому приключению? Я действительно и искренне верю, что мы больше никогда не увидимся.
   Мастерик перевел взгляд на окошечко.
   - Ну, сэр, все зависит от того, как Они на это посмотрят, - произнес он несколько отстраненно. - Я никогда не знаю, что Они собираются делать со мной дальше. Вам вообще не следовало ко мне приходить. Совсем. Потому что я не убивал Фреда Смита. Но вы ведь знаете это, не так ли? Я же вам говорил.
   - Да, но я хочу знать, что вы собираетесь делать. Я, вероятно, смогу помочь вам с вашими приготовлениями и помочь вам снова устроиться в жизни. Есть ли у вас кто-нибудь, к кому вы можете пойти?
   - Этого я не могу сказать, сэр. Видите ли, я здесь уже довольно давно. И, скорее всего, все люди, которых я знал, умерли. Возможно, Фред Смит тоже умер. Довольно долго я здесь пробыл. С тех пор как я здесь, война закончилась. Видите вон тот маленький флагшток у моего окна? Ну, я всегда думал, что это флагшток с того самого дня, как он появился, пять месяцев назад. Но это не флагшток. Это антенна. Так говорит Джек Саутгемптон.
   - Хм! Очень жаль, что у вас нет определенного места, куда вы могли бы пойти, - и определенного дела. Может быть, я смогу помочь...
   - О, мне нужно сделать кое-что определенное, сэр.
   - Хорошо. Конечно, это здорово. Это какая-то работа, не так ли?
   - Может быть, может быть. Я хочу поиздеваться над этой самоуверенной толпой в суде. Потому что, видите ли, сэр, я не убивал Фреда Смита.
  

* * *

  
   Капеллан, снова услышавший этот факт, повторенный так безропотно и с такой настойчивостью, что сам почти поверил в него, отметил про себя, что за Томасом Мастериком нужно будет очень внимательно следить, когда он выйдет из тюрьмы.
   Но волноваться ему не стоило. Два месяца спустя власти признали, что их подозрения в отношении Мастерика беспочвенны. Он не испытывал враждебности к тем, кто был причастен к суду над ним - суду, который, если не считать того факта, что Томас Мастерик не убивал Фреда Смита, был совершенно честным и справедливым. На самом деле, с ним произошло то, что Они называли "довольно хорошим выздоровлением". Он вспоминал старое с намеренным, хотя и болезненным усилием. Он устроился на работу в доки и с похвальной невозмутимостью взялся за дело возвращения в общество. В его случае Они не опасались рецидива.
   И все же, через месяц после его выхода из тюрьмы, Они открыто признали, что для них и для всего юридического мира было бы гораздо лучше, если бы Томас Мастерик пошел в магазин, купил пистолет и застрелился. Ибо проблема, которую Томас Мастерик поставил перед ними с холодной и расчетливой обдуманностью, - когда пришло время, - потрясла законников короны до кончиков пальцев. Он начисто переиграл закон. Он оставил его распластанным и задыхающимся. Он заставил все юридические умы страны лихорадочно рыться в древних фолиантах в поисках лучика света и руководства к действию. Но света и руководства не было. Томас Мастерик сразил их окончательно и бесповоротно, нелепо и ужасно.
   Через три месяца после выхода из тюрьмы он совершенно случайно встретил длинного долговязого дьявола в черном платье. Советник Короны также был возведен в рыцари и Королевские адвокаты. Томас Мастерик не мог знать этого. Не то чтобы это имело значение для его терзаемой болью, мятущейся души, даже если бы он знал об этом.
   Это случилось у "Гриффина", где Флит-стрит пересекается со Стрэндом, и он подошел к нему и сказал:
   - Эй, мистер, вы помните все, что говорили обо мне?
   Королевский адвокат внимательно осмотрел его сверху вниз и мгновение молчал.
   - Нет, - спокойно ответил он. - Не думаю, что помню.
   - Вы должны помнить, что говорили обо мне в суде. Обращаясь к судьям.
   Глаза Королевского адвоката слегка сузились. Где-то в глубине памяти всплыла крошечная, мимолетная картинка-проблеск.
   - О да, кажется, припоминаю, - сказал он. - Дайте-ка подумать... э-э... уж не?..
   - Да, мистер, так оно и было. И все это было неправильно. Все это, все это. Я ведь тогда так и сказал, не так ли? И я повторяю это снова. Я не убивал Фреда Смита. Несмотря на все, что вы сказали. Честно говорю, - нет. И в один прекрасный день я вам это докажу. Я преподнесу вам сюрприз - какой вы не ожидаете. И это будет сюрпризом для всех остальных, кто участвовал в этом суде.
   Королевский адвокат медленно и глубоко вздохнул.
   - О Господи! - выдохнул он так тихо, что его почти не было слышно. - Значит, вы... вы только что вышли, не так ли?
   - Да, мистер. Пару месяцев назад.
   - Вы работаете? Я имею в виду, вы чем-то занимаетесь?
   - Да, мистер. Получил постоянную работу. Убираю Ковент Гарден. Я часто бываю здесь.
   - Это хорошо. - Королевский адвокат сунул ему в руку пять фунтов. - Купите себе хороший новый воскресный костюм, - сказал он, похлопав его по плечу.
   - Большое вам спасибо, мистер. - Томас Мастерик сунул банкноту в карман и остался стоять. Через мгновение он сказал:
   - Не могли бы вы... не могли бы вы дать мне совет, сэр?
   - Конечно, конечно. В чем дело?
   - Ну, предположим, я когда-нибудь найду того самого Фреда Смита, которого, по вашим словам, я убил. Видите ли, просто предположим. Как мне в таком случае следует поступить?
   Королевский адвокат присвистнул.
   - Ну, - сказал он, - возникла бы трудная ситуация. Возможно, самое лучшее, что вы могли бы сделать, - это прийти и повидать меня здесь, в моей приемной. Любой из здешних бобби покажет вам - это здесь, во Внутреннем Темпле.
   - Потому что в той ночлежке, где я ночую, живет человек, работающий в "Уайт Стар", который говорит, что видел Фреда Смита - после того времени, когда, как вы сказали, я его убил. Это было во Фриско, сказал он, и Фред занимался зерном. Устал от моря, по его словам.
   - Послушайте, старина, если вам когда-нибудь удастся с ним связаться, приходите ко мне. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам.
   - Тогда у меня появятся шансы оправдаться перед этой шайкой дьяволов, не так ли?
   - У вас... что?
   - Доказать им, что они - просто нечестивые лжецы.
   - Вы, конечно, сделали бы это.
   - Не только это, - бесцветным голосом произнес Томас Мастерик. - Я бы сделал больше!
   Королевский адвокат добродушно кивнул и ушел с легкой жалостью и весельем в сердце. Он был по-своему добрым человеком, этот Королевский адвокат, но в его венах текла кислота Закона. Его восприятие было слишком подчинено диктату логики.
   Но случилось так, что он снова получил известие от Томаса Мастерика. В самый благоприятный день. Королевский адвокат обедал с несколькими друзьями-юристами в своем кабинете. Среди них были еще три Королевских адвоката, бывший Председатель и два судьи Верховного Суда.
   Секретарша Королевского адвоката вошла и проскользнула к его креслу.
   - Там, снаружи, очень настойчивый посетитель, сэр, человек, который называет себя Томас Мастерик. Он говорит, что вы ни за что не прогоните его, что это очень важно, сэр. И что с ним Фред Смит!
   - Боже милостивый! - воскликнул Королевский адвокат, оборачиваясь. - Здесь? И с ним Смит?
   - С ним еще один человек, сэр, да... И он кажется очень испуганным.
   - Боже милостивый! - Королевский адвокат повернулся к своим гостям с диким возбуждением в глазах.
   - Провалиться мне на месте, если это не самое удивительное! - воскликнул он. - Вы только послушайте. Это самый уникальный случай, с которым вы когда-либо сталкивались в вашей жизни. Этот обед вы будете вспоминать и говорить о нем долгие годы. Это - нечто. Вы... вы помните то убийство в доке пятнадцать лет назад? Парень по имени Мастерик убил парня по имени Фред Смит. Я выступал от имени Короны. Вы, Рамболд, были тогда судьей. Он заслужил смертный приговор - дело было очевидным с самого начала; но приговор был изменен на длительное заключение, также по вполне очевидным причинам. Так вот, он...
   Рамболд кивнул, и все остальные дали понять, что тоже помнят это дело.
   - Так вот, Мастерик здесь, и Смит здесь! - торопливо продолжил Королевский адвокат. В нескольких словах он изложил им подробности дела и историю своей последней встречи с Томасом Мастериком на Флит-стрит.
   - Проводите их сюда, - сказал он.
   Вошли двое мужчин: Мастерик - спокойный и немного подозрительный; Фред Смит - откровенно испуганный.
   - Кто все эти люди? - спросил Мастерик, кивнув на гостей.
   - Мои друзья, старина. Друзья, которые, я уверен, так же жаждут услышать вас и помочь вам, как и я сам. Сомневаюсь, чтобы хоть один человек в мире обладал таким набором юридических талантов, - ха-ха, это я о вас, Рамболд, - чтобы помочь мистеру Мастерику так, как можете помочь вы.
   - Мне не нужна помощь, - решительно заявил Мастерик. Он потащил Смита дальше в комнату. - Я прошел через все круги ада, чтобы найти его, - объявил он. - А когда я нашел его, он не захотел идти со мной, пока я не рассказал ему о вас, мистер. Мне почти нечего сказать - боюсь, у меня начинает кружиться голова; вот что бывает, когда стараешься думать. Но вот как я на это смотрю. Вы были самоуверенной толпой дьяволов на том суде, не так ли? Не стали бы прислушиваться к голосу разума, ни за что. Я сто раз говорил вам, что не убивал Фреда Смита, но вы не хотели меня слушать; вы были чертовски самоуверенны. Вы упрятали меня за решетку на пятнадцать лет за то, что я убил этого парня. И я этого не делал. Тем не менее, я уже наказан за это, черт бы вас побрал!
   - И сейчас, - он вдруг выхватил пистолет и выстрелил Фреду Смиту прямо в сердце, - сейчас я совершил убийство, за которое уже был наказан, - прогремел он. - И что, черт возьми, вы собираетесь с этим делать?
  

ПОЕДИНОК С ПРИЗРАКОМ

LOUIS GOLDING

  
   Это история одного из самых захватывающих боксерских поединков. Правда, было поставлено меньше пенни, чем в поединках Карпентье, Демпси или Танни - фунтов... Правда, зрителей насчитывалось не десятки тысяч, а сотни. И все же факт остается фактом: ни одно из подобных событий в новейшей истории не может сравниться с той странной схваткой между Дэфом Берком и Сэмюэлем О'Рурком.
   Оба они были ирландцами по происхождению, о чем свидетельствуют их имена. Но в тот день в Новом Орлеане они были Англией против Штатов, Старым Светом против Нового Света. Они также были живым человеком против призрака.
   Я бы сказал, что возбуждение было жутким. Я имею в виду именно это. Это не было возбуждением от созерцания красивого бокса, такое возбуждение, которое присутствовало при исторических поединках Бендиго против Бена Каунта или Тома Сэйерса против Джона Хинана. Это было возбуждение не от кулаков, а от обнаженного ножа. Это была чистая но, возможно, и нечистая игра.
   В тот день в Новом Орлеане состоялось всего три раунда. Это довольно приличное число по сравнению с некоторыми отчаянно рекламируемыми современными схватками, которые заканчиваются всего за несколько секунд. Но тогда это было жалкое число, ибо гиганты иногда продолжали бить друг друга на протяжении многих сотен раундов. Сам Дэф Берк, в самом начале своей карьеры, провел против некоего Билла Фицмориса не менее ста шестидесяти шести раундов. И все же, по сравнению с теми незабываемыми тремя раундами в Новом Орлеане, схватка с Фицморисом была детской забавой.
   Кто такой был этот Дэф Берк? И что, черт возьми, он делал в Новом Орлеане? Ведь это далеко от Стрэнда, а тогда еще не было ни самолетов, ни быстроходных лайнеров.
   Кто он такой? Он был, пожалуй, самым обаятельным из боксеров и самым галантным. Мальчишкой он зарабатывал на жизнь тем, что помогал переселенцам спускаться с кораблей по трапу на Стрэнд. В те дни он спас не одного утопавшего и убегал с места спасения, как будто делал что-то, чего страшно стыдился.
   Таким образом, это было что-то вроде трагического парадокса, - что этот галантный боксер был вовлечен в бой, который закончился смертью, его бой с большим ирландцем, Саймоном Бирном, хотя сам Бирн однажды после схватки также был судим за непредумышленное убийство. Казалось, Немезида распорядилась, чтобы мрачный жребий, выпавший на долю Бирна, выпал в свое время и ему.
   Но это был подлый трюк со стороны Немезиды - сделать своим избранником такое простое и веселое существо, как Берк. От начала до конца в нем было что-то детское. Он говорил на детском языке. Он скакал вверх и вниз по рингу, пока не начинался бой, как огромный ребенок.
   Ирония судьбы заключалась в том, что он никогда не вел себя так по-детски, как в тот роковой день встречи с Саймоном Бирном. Он приехал на арену в открытом экипаже, с лицом, вымазанным красным и белым, как у циркового клоуна. Всю дорогу он гримасничал, хохотал и капризничал, как будто собирался наливать чай детям на приеме у викария.
   Выйдя на ринг, он, словно фокусник, вытащил из ниоткуда огромную сигару и принялся ее раскуривать. У его болельщиков чуть не случился сердечный приступ, пока не выяснилось, что это всего лишь игрушечная сигара. Затем он взял своего соперника под руку и повел его взад и вперед по рингу, корча смешные рожи ему и всем остальным.
   Он и не подозревал, что при следующей встрече с Саймоном Бирном увидит его лишь смутно, потому что глаза его будут наполнены слезами.
   В тот день над ареной хлопала крыльями зловещая птица. Но Дэф Берк был похож на какую-то совсем другую птицу, когда гарцевал вверх-вниз в своей странной боевой раскраске.
   "На нем были зеленые суконные панталоны, - было написано в хронике, - обильно отделанные желтой тесьмой и украшенные развевающимися желтыми лентами на коленях, в то время как его икры были обтянуты парой ярких полосатых шерстяных чулок, а ноги - зашнурованными высокими сапогами".
   "Высокие сапоги", должно быть, выглядели очень лихо, когда ноги, которые они прикрывали, танцевали и гарцевали по рингу. На самом деле, Берк, должно быть, выглядел очень эффектно, несмотря на его бульдожью морду, высокие ирландские скулы и задранный нос. Он был в великолепном состоянии. Его мускулы перекатывались под упругой атласной кожей. Он сужался от широких плеч к стройным бокам в манере, которую древние скульпторы увековечили в бронзе и мраморе. На его грубом лице появилась ухмылка, когда он и его противник сошлись. Призрак ее возвращался снова и снова в течение бесконечного числа раундов.
   В последнем раунде на лице Саймона Бирна появилось странное выражение. Никто не знал, что это было выражение, которое принимает лицо умирающего, когда череп просвечивает под кожей, словно некий сверхъестественный свет включается и быстро гаснет снова.
   Кровь пошла у обоих уже в первом раунде, но Берк отнесся к ней как к трюку фокусника, как будто это была цветная бумага, выходящая из его носа. Голубые глаза Бирна походили на серые стальные пластины. В четвертом раунде кулак Бирна, словно молот, опустился на затылок Берка. Если бы это был удар в лицо, бой был бы закончен. В пятом апперкот справа от Берна заставил зубы лондонца, щелкнуть, словно кастаньеты.
   - Ну, как? - спросил Берн.
   - Все в порядке, мистер!
   Наконец, Саймон Бирн упал. И его уже нельзя было привести в чувство, какими бы приемами не пользовался секундант. Победил Дэф Берк. Но он недолго оставался победителем. Смерть победила через несколько дней. Смерть украла со лба Саймона Бирна те немногие лавры, которые остались у него после поражения от Дэфа Берка.
  
   Это был тот же самый Дэф Берк, которого в один прекрасный день мы видим на ринге в Новом Орлеане, с обнаженными ножами вокруг него, злобно сверкающими на ярком солнце. Но как он попал в Новый Орлеан? На этот вопрос еще предстоит ответить. И ответ этот будет - Саймон Бирн.
   Оракулы ринга не дают однозначного ответа. Джем Уорд, говорят они, новый чемпион, - именно он был ответственен за путешествие Дэфа Берка в Америку.
   Я в это не верю. Это призрак заставил его отправиться туда. Ибо оракулы ринга - такие знатоки, как Пирс Иган и Винсент Доулинг, - были великими знатоками кросса и левого хука в челюсть. Но они были менее тонкими знатоками человеческих душ. Недостаточно сказать, что обычная зависть или простая жадность заставили Берка пересечь пустыню бурлящих вод. Это значит совершенно не понимать, каким человеком он был - ребенком, наполовину смешным, наполовину жалким, заключенным в лохматое тело громилы.
   Несомненно, Джем Уорд был в достаточной степени раздражителем. Джем Уорд все еще был официальным чемпионом того времени, хотя почему это было так, - немного загадочно, - поскольку он официально отказался от чемпионства четыре года назад. Это был не кто иной, как Саймон Бирн, которого Джем Уорд побил в матче за пояс, так что Берку показалось разумным заявить, что ему ничего не стоит побить это несчастное создание.
   Однако в тот момент, когда Берк сделал это, Уорд рванулся к поясу, словно ребенок, упавший в котел с горячей водой. Он будет драться, сказал Уорд, но не меньше чем за пятьсот фунтов с каждой стороны. Это была печальная новость для Берка. Казалось, он с такой же вероятностью станет персидским шахом, как и найдет 500 фунтов. Наконец, Уорда заставили снизить ставку. Он будет сражаться за 300 фунтов против 200. После напряженных усилий, Берк нашел деньги, но только для того, чтобы обнаружить: Уорд снова запел старую песню - 500 фунтов с каждой стороны, или боя не будет.
   Неудивительно, что Берк был недоволен. Он попытался поправить свои дела за счет пары других дюжих джентльменов, но из этого ничего не вышло. И он отправился путешествовать из Лондона в Бирмингем, а из Бирмингема в Ливерпуль.
   И все это время его преследовал призрак.
   Дэф Берк не страшился поединка с Джемом Уордом. Дэф Берк не страшился поединка с молодым Ланганом.
   Это были живые люди, и он их не боялся. Но Саймон Бирн снова и снова вызывал его на бой. Не ухмылялся, но плотоядно смотрел на него из темных мест и ярких пятен лунного света. Но Саймон Бирн был мертв, и Дэф Берк ужасно боялся.
   Так ему пришла в голову идея Америки.
   - Возможно, он не отправится за мной туда! - бормотал Дэф Берк. - Через океан!
   И Дэф Берк отплыл в Америку на пароходе, рассекавшем зеленую зыбь впереди себя и оставляя бледный след пены позади. Чайки ныряли и кружили над его головой.
   - До свидания, Саймон Бирн, - крикнул Дэф Берк.
   - Хо! Хо! - рассмеялся Саймон Бирн. - Мы еще не закончили!
   Ныне живущие боксеры Америки так же боятся выходить против ирландца-кокни, как и их коллеги в Англии. Он ждал соперника в Нью-Йорке. Он отправился в Филадельфию. Он снова вернулся в Нью-Йорк с пустыми руками.
   Все решительно отказывались встречаться на ринге с Дэфом Берком. Поэтому, когда директор заведения под названием Конклинз-Холл предложил показать его публике в виде статуи, Дэф Берк, который к этому времени уже почти был согласен на любую работу, согласился.
   Он стал странным Валентином или Кавалером, способным покорять сердца девушек из низших слоев. Он знал, что его "Ахиллес, метающий диск" был неотразим. Как "Умирающий гладиатор" он умер в "пяти прославленных позициях". Он продолжал умирать, метать диск и бросать вызов судьбе в течение нескольких недель.
   Но он становился все более и более беспокойным. Среди молодых женщин и маленьких мальчиков, которые платили за право посмотреть на него свои десять центов, он иногда видел существо с разбитым лицом, которое возвышалось над ними всеми. Он резко оборачивался, как будто ожидал удара в почки.
   "Я должен выбраться отсюда! - сказал он себе. - Это совсем не хорошее место для меня. Мне становится жутко!"
   Он понимал, что есть единственный способ избавиться от тени, которая плелась за ним по залитому солнцем Бродвею или во мраке Бауэри. Он должен снова выйти на ринг. Его кровь должна была снова оросить поле битвы. Воздух снова должен был огласился звуками ударов по щекам и ребрам. Толпа снова должна была реветь: "Браво, Дэф! Хороший удар, Дэф Берк!"
   А потом он прочитал вызов Сэмюэля О'Рурка в газете Нового Орлеана.
   Но для Дэфа Берка это было нечто большее, чем вызов Сэмюэля О'Рурка. Это был вызов покойного соотечественника О'Рурка, Саймона Бирна.
   Дэфа Берка предупредили, что свирепый ирландец поклялся пролить его кровь за кровь Саймона Бирна. Его снова предупредили, когда он прочитал хвастливый вызов О'Рурка драться с любым, у кого найдется тысяча долларов. Но его не могли удержать. Он собрал свои пожитки и отправился в Новый Орлеан. Но он отправился не к Сэмюэлю О'Рурку. Он должен был попытаться раз и навсегда покончить с молчаливым и более грозным противником.
   Наконец, Дэф Берк и Сэмюэл О'Рурк встретились лицом к лицу в питейной лавке на берегу. Лицо О'Рурка было не из приятных, как и лицо Берка в тот момент. О'Рурк начал бушевать, он не вышел бы на ринг за сумму хоть на цент меньшую, чем тысяча долларов, нет, не вышел бы.
   Случилось так, что в этот момент два предприимчивых джентльмена выпивали в салуне по рюмке-другой. Возможно, они выпили больше. Но факт остается фактом: каждый из них тут же достал 255 долларов и положил их среди пролитого рома и абсента.
   - Что ты на это скажешь, Сэм? - поинтересовались они. Взгляд О'Рурка перебегал с огромных кулаков Берка на манящую груду долларовых купюр. По его нижней губе потекла влага.
   - Черт с вами! - сказал он и облизнул губы.
   Бой должен был состояться двумя неделями позже. И он состоялся, и оба бойца вышли на ринг - что было странно. Но за Дэфом Берком присматривали так, что можно было подумать, будто он претендент на трон, а не обычный громила с набережной Темзы.
   Однако его покровители и секунданты превратились в телохранителей, которых впоследствии прославленный мистер Аль Капоне повсюду брал с собой, отправлялся ли он на угол квартала за газетой или за покупками на побережье Флориды.
   Так что Дэф Берк выжил и вышел на ринг в один из жарких майских дней. Арена была установлена на развилке Байю-Роудс - прямо против Миссисипи. Она была окружена самыми кроткими ягнятами, которые когда-либо собирались, чтобы стать свидетелями боя в истории призовых боев. И если бы этим овечкам вдруг пришло в голову омыться от грехов, в длинной и глубокой Миссисипи не хватило бы воды, чтобы сделать это.
   Это была беснующаяся, рычащая, ревущая, кричащая, орущая компания головорезов, состоявшая в основном (говорит летописец) из "креолов, полукровок, французских картежников, акул-янки и ирландских головорезов".
   Огромное число ирландцев подались из Корка в Лондондерри. Разве Дэф Берк не убил их брата по крови, Саймона Бирна, причем хладнокровно? Он ускользал от них все эти две недели. Сегодня он от них не ускользнет. Они не доверяли голым рукам Сэмюэля О'Рурка. Иначе, для чего понадобились эти пистолеты, эти охотничьи ножи, эти дубинки?
   Как было сказано ранее, с точки зрения простого боя схватка Берка - О'Рурка не представляет особого интереса в анналах призовых боев. Дрались они всего три раунда. О'Рурк нанес несколько ощутимых ударов по ребрам. Дэф Берк провел несколько боковых ударов, приведших его противника в замешательство.
   Но вид щетинистых усов, кривящихся губ, сверкающих ножей, должно быть, немного изменил его стиль. Официально бой велся между Дэфом Берком и Сэмюэлем О'Рурком, но секундант О'Рурка, бойкий джентльмен по имени Мики Карсон, во втором раунде подкрался к англичанину сзади и толкнул его в объятия О'Рурка. О'Рурк быстро отшвырнул Берка и навалился на него сверху.
   Дэф Берк был недоволен. Он сообщил мистеру Карсону, что сбьет его с ног, если он сделает это еще раз. Мистер Карсон сказал, что если мистер Берк попытается сбить его с ног, он воткнет нож ему в брюхо. Мистер Карсон не шутил. Как ни необычно для секундантов в призовом бое носить нож или пистолет, в дополнение к губке и полотенцу мистер Карсон имел и то и другое.
   В третьем раунде Дэф Берк был более чем недоволен. Он был зол. Он выбил Сэмюэлю О'Рурку несколько зубов. Мистер Карсон подумал, что это очень невежливо. Он пополз вперед, держа руку на рукояти ножа. Дэф Берк заметил его краем глаза. С ревом разъяренного быка он бросился на мистера Карсона. Мистер Карсон упал.
   То, что произошло потом, в точности неизвестно. Ирландцы рванулись, как один человек, на веревки ринга и перерезали их. Затем они обрушились на Дэфа Берка и попытались сделать то же самое с ним.
   - Назад! - взревел Берк, размахивая кулаками, точно цепами. - Назад, болваны.
   А потом среди других лиц он увидел лицо, более бледное, чем остальные. Это не было лицо живого человека. Его глаза казались стеклянными. Его руки свисали по бокам. Ножи сверкали в воздухе над его головой.
   Затем голос, голос друга, крикнул ему в ухо: "Ну же, парень! Они перережут тебе горло! Беги! Беги!"
   Он вздрогнул. Он вдруг остро представил себе Темзу, широкую, как в Вестминстере, и огни на ней. У него было видение девушки, которую он знал в Попларе.
   Он повернулся к призраку своей огромной спиной. Подобно буйволу, несущемуся в атаку, он проложил себе путь сквозь толпу. Ирландцы падали, словно кегли, под его натиском.
   В сотне ярдов вниз от Байю, на дороге, чья-то рука сунула ему в руку рукоятку охотничьего ножа.
   - Возьми это! - сказал голос.
   Воющая толпа преследовала его по пятам. Через пятьдесят ярдов незнакомец спрыгнул с лошади и велел Берку вскочить на нее.
   - Благослови вас Бог, - сказал незнакомец, - и убирайтесь к черту!
   Дэф Берк устремился в Новый Орлеан. Он выглядел странно, - обнаженный до пояса, в зеленых суконных панталонах, с развевающимися желтыми лентами на коленях. Он бежал в театр, принадлежащий доброму мистеру Колдуэллу, одному из его покровителей.
   Там он затаился на несколько дней, пока его не сочли безопасным перенести глубокой ночью в старых мешках на берег.
   Его тайком переправили на пароход, идущий на север вверх по Миссисипи. Раздался гудок. Колесо вспенило черную воду. Дэф Берк сбросил мешки, вздохнул полной грудью и пошел на корму. Позади все слабее и слабее мерцали огни Нового Орлеана. Внизу набухали и лопались пузыри.
   Они набухали и расползались. Они соединились и образовали большое бледное лицо. И лицо, которое они образовали, было лицом Саймона Бирна. Из полумрака Берку подмигнул водянисто-стеклянный глаз.
  

ТРЕТЬЕ ИСПОЛНЕНИЕ

ANTHONY GITTINS

  
   После своего первого исполнения в парижском Оперном театре семь лет назад потрясающая "Симфония подземного тщеславия" была единодушно признана шедевром и, без сомнения, лучшим произведением ее знаменитого создателя - композитора Федора Сарбекова.
   Через два месяца ее сыграли в Берлине, и там приняли с таким же неистовым энтузиазмом. С тех пор ее больше никто не слышал, а Сарбеков удалился в свое уединенное жилище в Польше.
   Если бы не музыканты, в этом не было бы ничего экстраординарного. Но поразительные трагедии во время каждого исполнения становились сенсациями первых полос газет во всем мире.
   Чтобы в полной мере осознать своеобразную атмосферу, окружавшую эти трагедии, необходимо знать кое-что о сверхъестественной истории, которую музыкальным языком излагала симфония.
   Ее доминирующая тема, - суровая и безжалостная насмешка, - была самым жутким образом передана музыкой.
   В огромной подземной пещере, уходящей в бесконечный мрак, находятся мириады гробов, содержащие мертвых. Это конец света; настало время небесного правосудия; дьявол вершит суд.
   Первая часть визуализирует эту странную и ужасную сцену. Вторая, напоминающая по манере "Танец смерти", представляет Пробуждение Мертвых. В третьей собирается Суд Пандемониума.
   Только в Четвертой и последней части появляется дьявол. На судейском месте он заявляет, что, поскольку люди всегда желали жить как сообщество, то справедливо, чтобы их и судили как сообщество. Поэтому только одна душа будет избрана для суда, и от приговора будет зависеть вечная судьба всех душ, прежде бывших на земле. Эта карикатура на справедливость, конечно же, является насмешкой над правосудием.
   Беспокойная, напряженная музыка стихает, и звучит соло арфы, изображая ужасное крушение Надежды в Оживших Мертвецах.
   Такова жестокая ирония. Музыка этой части изменяется от спокойного, мирного темпа до высоты неистовства... Затем прекращается. Секундная дрожащая тишина, - а затем из замолчавшего оркестра раздается отвратительный, злой диссонанс, рассеивающий все остатки надежды, когда дьявол произносит вечное проклятие. Это "Пытка Надеждой", неизмеримо ужасная.
   Затем следуют плач и стоны проклятых, когда они бредут и исчезают во тьме. Музыка Сарбекова настолько жива, что один критик описал ее как "имеющую в себе самый запах погребальных одежд".
   Такова история в общих чертах. Более полно она была напечатана в программках обоих представлений.
   Теперь о трагедиях.
   В парижской Опере, битком набитой публикой, солист-арфист упал в обморок сразу же после исполнения пассажа арфы в четвертой части. Он умер мгновением позже, с испуганным взглядом в глазах и сгустками пены на губах.
   На втором представлении, в Берлине, случилась почти такая же трагедия. В тот самый момент, когда за соло на арфе последовало вступление всего оркестра, Карл Хейм тяжело навалился на свой инструмент. Его подобрали мертвым, с таким же жутким выражением лица.
   С тех пор симфония больше не звучала, и о Сарбекове не было ни слуху, ни духу до тех пор, пока семь лет спустя он не посетил Рим.
   Одним из немногих, кто узнал его там, был Поль Дювивье, возможно, самый знаменитый из ныне живущих арфистов. Они оба остановились в одном отеле, и вскоре после того, как Дювивье свел знакомство с композитором, он упомянул о симфонии.
   Поначалу Сарбеков был крайне сдержан в этом вопросе, но Дювивье, молодой и напористый, вскоре разговорил его.
   - Конечно, мсье, исключительно самовнушение было причиной этих несчастных случаев, - сказал он. - У Франсуа Вобана, игравшего в парижской Опере, было очень живое воображение. Я знал его лично. И с Хеймом я тоже имел честь быть знакомым. Он тоже был, - как бы это сказать, - восприимчив к атмосфере. Знание ужасной истории в обоих случаях...
   - Это не было самовнушением, мой друг, - мягко перебил старый композитор. - И это не было совпадением, как многие думали.
   - Тогда как вы это объясните, мсье?
   Сарбеков постукивал тонкими нервными пальцами по подлокотнику кресла, пристально глядя на молодого человека.
   - А вы, мсье Дювивье, верите в сверхъестественное?
   Тот презрительно махнул рукой.
   - Надеюсь, мсье, вы не суеверны? - спросил он почти недоверчиво.
   - Так суеверен, - ответил Сарбеков, - что боюсь этой симфонии. Боялся. Это мое самое ужасное произведение.
   - Значит, вы полагаете, что несчастный случай мог бы произойти снова, если бы она была исполнена в третий раз?
   - Я знаю это, - медленно произнес композитор. - И это будет точно такой же... несчастный случай.
   Дювивье заколебался, на мгновение пораженный твердой убежденностью в голосе композитора. Он вспомнил рассказы, которые слышал о Сарбекове. Его единственной религией считался демонизм, и все его сочинения были пронизаны меланхолией и болезненным романтизмом. В мире музыки он занимал то же место, что По в мире литературы. Его творчество было настолько индивидуальным, что даже не увлекающиеся музыкой люди могли узнать его произведение после того, как услышали любую другую его вещь. Его характер всегда был странным и удивительным... необузданным... бросающим в дрожь...
   - Мсье, - сказал Дювивье, - я всегда сожалел, что обстоятельства не позволили мне услышать симфонию в обоих случаях. Но я умоляю вас исполнить ее снова, ради мира, который живет прекрасной музыкой. И если мне будет позволено быть арфистом...
   - Симфония больше никогда не будет услышана, - сказал Сарбеков, качая головой.
   - Уверяю вас, мсье, что смерти Хейма и Вобана были вызваны только воспаленным воображением. Знание этой странной истории не повлияло бы на меня. Я совсем не чувствителен к подобной атмосфере.
   Когда Сарбеков улыбнулся, уголки его рта - мертвенно-багрового разреза на лице цвета слоновой кости - саркастически опустились. Это случилось только сейчас, впервые за весь разговор.
   - Вы так уверены в этом? - спросил он, помолчав.
   - Совершенно уверен, мсье. Мой разум не настолько восприимчив, не настолько подвержен влиянию эмоций. Странные вещи никогда не влияют на меня. Говорю вам, я не склонен к фантазиям. Что касается сверхъестественного и суеверий... - Он щелкнул пальцами и рассмеялся.
   - Значит, вы действительно верите, что только воображение было ответственно за эти несчастные случаи, мой друг?
   - Конечно. Что же еще? - Дювивье начал терять терпение. - Ну же, мсье! Вы должны позволить снова исполнить симфонию и быть настолько любезны, чтобы позволить мне сыграть партию арфы, чтобы убедить вас.
   Последовал долгий спор, во время которого стало совершенно очевидно, что Сарбеков очень боится какого-то зловещего присутствия в своем странном произведении. Только он знал, при каких обстоятельствах оно было написано и чем вдохновлено. И он не собирался разглашать эти обстоятельства ни при каких условиях.
   Однако, в конце концов, он уступил настойчивым просьбам Дювивье.
   - Но только при определенных условиях, мсье Дювивье, - сказал он.
   - В чем же они заключаются, мсье?
   - Если симфония будет исполнена снова, никто из оркестрантов не должен был слышать ее раньше. И ее нельзя играть в Берлине или Париже. Если вы согласны, - он пожал плечами и развел руками, - я оставляю вас, чтобы вы сделали все необходимые приготовления.
  

* * *

  
   Однажды вечером, несколько месяцев спустя, Альберт-Холл был переполнен до предела для концерта, в котором должна была быть исполнена "Симфония подземного тщеславия" Сарбекова.
   Все билеты были куплены в течение двух недель с момента открытия продажи. Потому что, когда появились объявления о том, что дирижировать оркестром будет, как и в обоих предыдущих случаях, сам Сарбеков, а партию арфиста исполнит Поль Дювивье, умы вернулись на семь лет назад.
   Пресса пересказывала обстоятельства первых двух концертов, таинственные смерти, последующие годы молчания. И общее предвкушение было довольно неприятно подчеркнуто тем фактом, что фотография Дювивье публиковалась чаще, чем фотография Сарбекова.
   Молодой французский арфист невольно забеспокоился. Поначалу он смеялся над своими страхами, но потом стал раздражаться, когда они усилились.
   Раньше это казалось пустяком, но, осознав, что повсюду витает чувство болезненного ожидания, он слегка забеспокоился. Конечно, он ни на секунду не поверил в сверхъестественное. Это было просто смешно. Как и суеверия. Он сердился на себя за то, что позволил таким глупым фантазиям проникнуть в его мысли. Конечно, музыка была ужасно странной, но непринужденная атмосфера репетиций в какой-то степени нейтрализовала впечатление от нее.
   Наконец наступил вечер. В огромном зале не было ни души, которая не знала бы практически всех подробностей, связанных с историей симфонии.
   Она была помещена в конце программы. Когда появился композитор и поклонился в жесткой, отрывистой манере, раздались бурные аплодисменты. Не менее громким, казалось, было и приветствие Дювивье.
   Композитор, у которого не было дирижерской палочки, довольно долго ждал, когда зал умолкнет.
   Затем он поднял руки...
   Почти с самого начала аудитория подпала под влияние музыки. Она была коварной, извилистой и всепроникающей. Они связывали историю с музыкой по мере ее развития.
   Несомненно, это была самая жуткая из всех его жутких работ...
   Вторая часть началась и закончилась. Затем третья часть...
   С началом четвертой и заключительной части зрители ощутили нервное напряжение. Музыка становилась все громче в своей злобной силе... Внезапно она оборвалась, и нежные, жалобные звуки арфы тихо прокатились по большому залу.
   Все взгляды были устремлены на Дювивье. Он играл, словно во сне. Его взгляд был прикован к какой-то точке в зале. Потом исполнение стало более беспокойным, в нем чувствовался страх. Дювивье все еще смотрел на что-то, лихорадочно дергая струны и начиная слегка раскачиваться...
   Это была великолепная игра, но он выглядел так, словно совершенно не замечал ничего вокруг. Затем он перешел к кульминации, и исполнил ее с возбужденной, цепкой энергией, которая перешла в исступление...
   Секундное затишье, мертвая тишина, затем грохот великого диссонанса, похожий на гнусную насмешку...
   А потом раздался истошный, истерический крик зрителей. Женщины закричали, мужчины встали, все уставились в одну точку... Музыка смолкла.
   Дювивье лежал на полу лицом вниз.
  

* * *

  
   Федор Сарбеков сидел у постели мужчины в лондонской больнице. Пациент, которого звали Поль Дювивье, не так давно пришел в себя после двадцати семи часов бессознательного состояния.
   - Да, - пробормотал Дювивье, перебирая пальцами простыни. - В этой симфонии есть что-то ужасное, мсье. Я чувствовал себя так, как будто... как будто я был во власти какой-то силы... как будто моя душа мне не принадлежит.
   Композитор сделал извиняющийся жест.
   - Если бы я знал, что вы так впечатлительны, мой друг, я бы не зашел так далеко. Но вы меня уверили...
   - Нет, нет! Это было не воображение! Говорю вам, это было что-то страшное!
   - Газеты, - сказал Сарбеков с явной бесцеремонностью, - были очень возмущены. Как и многие...
   - Газеты? Возмущены?
   - Они обвинили меня в том, что я разыгрываю публику.
   - Разыгрываете? Я не понимаю.
   - Конечно, нет. Позвольте мне объяснить. За семь лет пребывания в Польше я сочинил еще одну симфонию, довольно похожую по форме. В четвертой части также было соло на арфе. Но она не была связана ни с какой мрачной темой.
   Человек в кровати уставился на него, слабо приподнявшись на локте.
   - Видите ли, - сказал Федор Сарбеков, - Симфония, которую вы играли, не была "Симфония подземного тщеславия". Если бы это было так...
   Договорить ему не удалось.
  

МАНДРАГОРА

HAL PINK

  
   - Смотрите!
   Баркер протянул мне крошечную картонную коробочку. Внутри, в гнездышке из ваты, лежало большое сморщенное семя, похожее на мертвую свернувшуюся личинку.
   - Что это? - спросил я.
   - Мне и самому это чрезвычайно интересно, - улыбнулся Баркер, - но человек, от которого я его получил, утверждал, что это настоящее семя мандрагоры!
   Он сделал это заявление с таким заметным акцентом и энтузиазмом, что мой интерес возрос, хотя я по-прежнему не понимал их. Баркер, - мой давний друг, известный ботаник, открывший несколько новых разновидностей орхидей, и его исследования уводили его во многие страны, на окраины цивилизации и за ее пределы. Он лишь недавно вернулся из экспедиции в бразильские леса Матту-Гросу, и после ужина в честь воссоединения и посещения кинотеатра, чтобы отпраздновать это событие, мы выкуривали последнюю трубку в его уютном кабинете.
   - А что такое мандрагора? - спросил я, возвращая ему коробку.
   Вместо ответа, Баркер перегнулся через подлокотник кресла, рывком открыл стеклянную дверцу книжного шкафа и выбрал потрепанный том из груды книг на полках. Открыв его, он прочел вслух: "Nomen Herbae... Mandragora..."
   - Это, - сказал Баркер, постукивая по книге своей трубкой, - травник, очень ценившийся 500 лет назад, когда женщины дома варили лекарства для своих семей из растений и цветов, собранных в полях. Он содержит легенду о мандрагоре. Я не буду утомлять вас нудной и плохо изложенной латинской версией, приведенной здесь, но иллюстрация сразу даст вам представление.
   Он протянул мне книгу. Она была датирована 1433 годом и выглядела на свой возраст. Переплет из телячьей кожи протерся до дыр, листья пожелтели от света пяти веков, а сочетание грубого шрифта, рваного текста, выцветших коричневых чернил и рисунков делали страницы скорее живописными, чем читаемыми.
   Изображение мандрагоры представляло собой грубый рисунок, - фигуру с телом, руками и ногами человека, но с корнями вместо ладоней и ступней и пучком листьев на месте головы. Рядом была изображена маленькая собачка, привязанная веревкой к правой ноге мандрагоры.
   - Вот оно, - сказал Баркер. - Раннее представление художника о человеческом растении из легенды. Мандрагора должна была быть растением с человеческим обликом и прожорливостью плотоядного животного, которое протягивало свои корневые щупальца, чтобы схватить ничего не подозревающих собирателей трав и раздавить их насмерть, набираясь сил от их крови. Поскольку выкорчевывание мандрагоры считалось равносильным самоубийству, для этой цели, как показывает рисунок, использовались собаки.
   - Что за вздор! - Я рассмеялся. - Вы действительно верите, что такое чудовище существует?
   - А почему бы и нет? - ответил Баркер. - Почему недостающее звено между человеком и простейшими не может быть растением? Растения всегда росли прямо и никогда не передвигались на животе, подобно животным. А в тропических джунглях и в наши дни существуют растения со щупальцами и присосками, которые ловят маленьких мух.
   - В таком случае, почему бы не попробовать прорастить ваше так называемое семя мандрагоры? - улыбнувшись, предложил я. - И посмотреть, что получится.
   К моему удивлению, он принял меня всерьез.
   - Для этого потребуется колоссальное тепло, - размышлял он, - влажное тепло... болотное тепло...
   Внезапный скребущий звук в дверь прервал его.
   Лицо Баркера просияло.
   - Это Том.
   Том был его домашним животным, великолепным персидским котом, который много раз оставался под моим присмотром, когда его хозяин отправлялся в путешествие в дикие места. Когда Баркер открыл дверь, кот вошел, мурлыча от удовольствия.
   - Он, как обычно, охотился в подвале на крыс, - сказал Баркер, нагибаясь, чтобы погладить своего любимца, - а теперь хочет молока.
   Прошел месяц. Я был очень занят и почти не виделся с Баркером с той ночи, когда мы праздновали его возвращение. Он позвонил мне.
   - Вы можете приехать ко мне? - Его обычно спокойный голос дрожал от волнения. - Я покажу вам нечто невероятное! Семя мандрагоры...
   - Что с ним? Оно проросло? - ахнул я.
   - Да... под действием тепла... оно проросло в моем подвале... приезжайте посмотреть...
   Я швырнул трубку на рычаг и побежал за шляпой.
   Баркер встретил меня в дверях с сияющими глазами. Он ликовал, точно школьник.
   - Вы просто обязаны это увидеть! Размером с мою руку, с побегами, щупальцами, присосками и всем прочим! Вы понимаете, что это значит? Это величайшее ботаническое открытие всех времен! Одним махом тысячи лет были стерты с календаря! Вот растение, которое в истории существовало только в легендах, которое исчезло с этой земли до того, как первобытные люди научились разговаривать... и вот... оно... растет в моем подвале...
   Я заразился его энтузиазмом. Так же страстно желая увидеть это явление, как он - показать его, я поспешил за ним в подвал. Это был самый нижний подвал из трех, глубоко под землей, и когда мы спустились по лестнице, облако горячего пара поднялось нам навстречу.
   - Влажная жара, - объяснил Баркер. - Горячий пар и электрические дуговые лампы. Я поставил здесь медный котел из прачечной, и он кипит уже три недели. Вода подается в котел по шлангу, я разжигаю огонь каждые четыре часа. Пар дает температуру и влажность болот, в которых жили эти растения. Электрические дуги обеспечивают свет и дополнительное тепло.
   Мы добрались до нижнего подвала. Было трудно дышать в перегретой атмосфере, но я всмотрелся сквозь туман пара и увидел там, покачивающееся на ложе мягкой илистой грязи, самое странное растение, какое когда-либо представало моим глазам.
   Я сказал, покачивающееся. Я именно так и сказал. Хотя в подвале не было ветра, чтобы вызвать движение, растение медленно извивалось из стороны в сторону! Оно было, как и говорил Баркер, примерно в длину его руки. Стебель был толстый, и две толстые ветви с массой тонких корней на концах торчали рядом с пучком листьев наверху. Оно было белого цвета, но стебель растения был испещрен светло-серыми пятнами.
   - Видите? - спросил Баркер. - Да, есть ноги, как на рисунке, есть руки и щупальца. Посмотрите внимательнее. Вы увидите присоски на конце каждого щупальца.
   Я посмотрел. Там действительно были присоски в форме цветка, открывающиеся и закрывающиеся, словно множество задыхающихся ртов, ожидающих пищи. Я вздрогнул. В этом существе было что-то неописуемо злое, отвратительное.
   - Вот видите! Кажется, оно растет с каждой минутой! - воскликнул Баркер, хватая меня за руку. Растение то набухало, то опадало, то снова набухало, и с каждым разом, казалось, увеличивалось в росте.
   Я больше не мог этого выносить.
   - Давайте выбираться отсюда! Эта жара просто невыносима, - хрипло проговорил я.
   Ему не хотелось уходить, и, в конце концов, мне пришлось взять его за руку и буквально вытащить из подвала. Прохладный воздух наверху оживлял после удушающей жары внизу.
   - Разве это не красота? - с энтузиазмом воскликнул Баркер. - Да ведь это величайшее...
   - Да, да, я знаю, я согласен, - поспешно ответил я, но, хотя и пытался сменить тему, он почти целый час, прежде чем я ушел, заставлял меня говорить об этой мерзости в подвале.
   Два дня после этого я старался забыть о подвале Баркера и о растении, которое там росло, но мне это не удавалось. Утром третьего дня это начало меня беспокоить. Я не мог сосредоточиться на работе, потому что мысленно представлял себе это извивающееся существо в искусственно созданном тропическом болоте, и Баркера, любовно глядящего на него сквозь миазмы... Баркер разводит огонь в котле... Баркер ухаживает за дуговыми фонарями, как прислужник у алтаря злого бога... Баркер протягивает руку, чтобы коснуться щупалец...
   Я отправился к нему домой. Мне нужно было это сделать. Что-то более сильное, чем разум, чем моя собственная воля, заставило меня пойти.
   На мой стук никто не ответил. Он вышел? Я еще немного побарабанил в дверь, а затем прошел через садовую калитку и обогнул дом, выкрикивая его имя.
   Наконец, я разбил окно. Никогда в здравом уме я не сделал бы такого, но странное отсутствие моего друга кристаллизовало мои смутные опасения в один всепоглощающий страх за его безопасность.
   Я влез в окно, продолжая окликать его по имени.
   - Где вы? - крикнул я. Но слова вернулись ко мне насмешливым эхом.
   Дверь, ведущая в подвал, была открыта. Я бросился вниз по ступенькам. И услышал:
   - Помогите!
   Это был голос Баркера. Мое сердце колотилось, словно отбойный молоток, когда я с грохотом сбежал по последнему пролету лестницы и оказался в горячем тумане.
   В самом дальнем углу подвала, прислонившись к стене, сидел Баркер, а над ним нависало это ужасное существо, теперь выросшее до размеров человека.
   Воздух был наполнен низким жужжанием. Растение раскачивалось из стороны в сторону, его щупальца были протянуты к съежившемуся человеку. На грязном полу лежала изуродованная куча меха - Том, персидский кот, раздавленный насмерть.
   - Ради Бога, возьмите топор! - крикнул Баркер, увидев меня. - Быстрее!
   Я повернулся и побежал. В одном из верхних подвалов я нашел тесак с короткой ручкой и садовую лопату. Вооружившись ими, я снова бросился вниз. И как раз вовремя. Корни "рук" подбирались к моему другу все ближе и ближе, с присосок капала влажная липкая масса. Баркер издал отчаянный крик, и...
   Бах! Я со всей силы обрушил лезвие лопаты на туловище чудовища.
   Оно закричало.
   Пронзительным, словно визг сирены, был этот крик агонии.
   Одна пара присосок уже впилась в плечо Баркера, но они отпали, когда растение развернулось ко мне.
   Я бил, снова и снова; пронзительные крики существа разрывали воздух. Я бросил тесак Баркеру, и он, протянув руку, рубанул по щупальцам.
   Нам потребовалось пять минут, чтобы разрезать его на куски. Когда, наконец, это было сделано, и мы оказались в безопасности, Баркер обошел лежащие на полу куски и присоединился ко мне, вытирая пот с лица. Он весь дрожал.
   - Клянусь небом, вы прибыли как нельзя вовремя! - выдохнул он. - Я здесь уже четыре часа. Сегодня рано утром спустился вниз, чтобы проверить огонь, и был поражен, увидев, как за ночь выросло растение. Я стоял в том углу, рассматривая одну из дуговых ламп, когда бедный Том спустился вниз. Я гонял его из подвалов, пока эта... эта тварь росла. Он остановился там, - близко к нему, - и мне показалось, что кот загипнотизирован растением, потому что он не шевелился, когда щупальца медленно тянулись к нему. Потом... оно его схватило.
   Он содрогнулся при этом воспоминании.
   - Прежде чем я успел освободить его, оно раздавило его своими корнями-пальцами, и стало пить его кровь через присоски. Вот чего оно хотело - крови. Кровь давала ему силу. Пока я стоял там, пораженный, оно все росло и росло, и жужжание усиливалось. И тут я понял, что попал в ловушку. Я не мог пройти мимо него. Кровь кота дала ему тот толчок, который сделал его опасным. Я был отрезан от выхода. И я оставался в этом положении до вашего прихода. Вы спасли мне жизнь...
   - Не будем об этом, - пробормотал я и поспешил наверх за бокалом крепкого виски.
   Мы обрызгали кислотой изрубленный ствол и куски мандрагоры, а потом сожгли эту мерзость. Баркер запер нижний подвал после того, как убрал оттуда котел и лампы. Ужасная смерть его любимого кота глубоко ранила его, и когда я в последний раз навещал его, то заметил, что выцветший старый том, содержавший легенду о мандрагоре, исчез с полки его книжного шкафа.
  

СТАРИК

HOLLOWAY HORN

  
   Мартин Томпсон не относился к числу людей, "пользовавшихся популярностью". Он обладал хорошо подвешенным языком и в течение многих лет с немалым успехом жил своим умом. Он занимался сомнительными боксерскими поединками и еще более сомнительными лотереями. Он был профессиональным игроком, в качестве которого обманывал букмекеров; и букмекером, обманывавшим своих "клиентов". Он в большей степени пользовался хитростью, чем умом, но в пределах своих возможностей обладал определенными извращенными способностями.
   Он был известен как Воротила Томпсон, и, в качестве такового, обладал довольно-таки неплохой репутацией. По внешнему виду он был джентльменом, ибо долгий опыт научил его избегать чего-либо вызывающего и кричащего в своей одежде. И, действительно, эта умеренность и достоинство часто оказывались его ценным деловым активом.
   Естественно, фортуна не всегда благоприятствовала ему, но обычно он был более или менее при деньгах. Как иногда говорил сам Воротила, когда бывал в приподнятом настроении: "Взамен каждого умершего простофили, рождается десять новых".
   Однако в тот вечер, когда он познакомился со стариком, денег в его кармане было немного. Начало вечера Воротила провел с двумя знакомыми в гостинице неподалеку от Лестер-Сквер. Это была деловая встреча, разговор оказался несколько натянутым; говорившие не стеснялись в выражениях, что указывало на полное отсутствие доверия к Воротиле, и в результате возникла неблагоприятная атмосфера. Не то чтобы он хоть в малейшей степени возмущался их поведением, но в данный момент ему требовалось безоговорочное доверие этих двух людей.
   Поэтому он пребывал не в лучшем расположении духа, когда свернул на Уиткомб-стрит, направляясь к Чаринг-Кросс. Непривлекательность его лица усугублялась хмурым взглядом, и это неприятно поражало тех немногих, кто попадался ему навстречу.
   Но в восемь часов вечера на Уиткомб-Стрит было малолюдно, и когда старик заговорил с ним, рядом с ними никого не было. Он стоял в проходе в конце Пэлл-Мэлл, и Воротила не мог его разглядеть.
   - Привет, Воротила! - сказал он.
   Томпсон повернулся на голос.
   В темноте он разглядел смутную фигуру, самой заметной чертой которой была длинная белая борода.
   - Привет! - с подозрением отозвался Томпсон, ибо, насколько ему было известно, среди его знакомых не было старика с белой бородой.
   - Холодно... - сказал старик.
   - Что тебе нужно? - резко спросил Томпсон. - Кто ты?
   - Я - старик, Воротила.
   - Слушай, чего тебе надо? Я тебя не знаю...
   - Не знаешь. Зато я знаю тебя.
   - Если это все, что ты можешь сказать... - неуверенно произнес Воротила.
   - Это - почти все. Не желаешь ли купить газету? Это - не обычная газета, уверяю тебя.
   - Что ты имеешь в виду?.. Что это за "необычная газета"?
   - Это завтрашнее "Эхо", - спокойно сказал старик.
   - Ты чокнутый, старина, вот что я тебе скажу. Послушай, дела идут не слишком хорошо, но вот тебе полдоллара... и удачи!
   При всей своей беспринципности Воротила обладал грубоватой щедростью тех, кто живет "от случая к случаю".
   - Удачи! - Старик рассмеялся так тихо, что это немного напрягало. Какая-то странная дрожь пробежала вверх и вниз по спине Воротилы.
   - Послушай! - повторил он, чувствуя нечто странное, нереальное в старой, смутно видимой фигуре в проходе. - Что это за игра?
   - Это самая старая игра в мире, Воротила.
   - Не нужно меня так называть... если ты не возражаешь.
   - Ты стыдишься своего прозвища?
   - Нет, - твердо сказал Воротила. - Чего ты хочешь? У меня нет времени, чтобы тратить его на таких, как ты.
   - Тогда иди... Воротила.
   - Чего ты хочешь? - снова спросил Воротила, странно смутившись.
   - Ничего. Не хочешь ли газету? Другой такой в мире нет. И не будет - в течение двадцати четырех часов.
   - Полагаю, завтрашних газет в продаже не так уж много... пока, - усмехнулся Воротила.
   - В ней - завтрашние победители, - так же небрежно сказал старик.
   - Не думаю! - возразил Воротила.
   - Можешь убедиться.
   Из темноты кто-то протянул Воротиле бумагу, и тот неохотно сжал ее пальцами. Откуда-то из глубины прохода донесся смех, и он остался один.
   Внезапно он почувствовал, как сильно бьется его сердце, но взял себя в руки и пошел дальше, пока не дошел до освещенной витрины магазина, где взглянул на газету.
   "Четверг, 29 июля 1926 года..." - прочел он.
   И на мгновение задумался.
   Была среда... он был уверен, что сегодня среда. Он достал свою записную книжку. Была среда, двадцать восьмое июля - последний день скачек в Кемптон-парке. У него не имелось никаких сомнений на этот счет.
   Со странным чувством он снова взглянул на газету. 29 июля 1926 года. Он почти инстинктивно взглянул на последнюю страницу - страницу с результатами скачек.
   Гатвик.
   Сегодня скачки состоялись в Кемптон-парке. Завтра был первый день скачек в Гатвике, и вот, перед его глазами, предстали пять победителей. Он провел рукой по лбу, влажному от холодного пота.
   - Это какой-то трюк, - пробормотал он себе под нос и внимательно перечитал дату. Она была напечатана на каждой странице... четко и неизменно. Он внимательно изучил цифру единицы года, но "шестерка" не была подделана.
   Он торопливо взглянул на первую страницу. Там был яркий заголовок о забастовке угольщиков... ее не было двадцать пятого. С профессиональной тщательностью он изучил результаты заездов. Инкерман выиграл первый... Он заметил, что люди, проходившие мимо, поглядывали на него с любопытством. Он поспешно сунул газету во внутренний карман и пошел дальше.
   Никогда еще Воротила так не нуждался в выпивке. Он вошел в уютный маленький паб неподалеку от Чаринг-Кросс и с облегчением обнаружил, что тот почти пуст. Подкрепившись выпивкой, он снова вернулся к газете. Инкерман давал шесть к одному. Он сделал несколько поспешных, но удовлетворительных расчетов. Салмон-Хаус выиграл второй заезд; он ожидал этого, но не с такими ставками... семь к четырем. Шалот - замечательный Шалот! - выиграл третий... Сто к восьми! Воротила облизнул пересохшие губы. В газете, которую он держал в руке, не было никакой фальши. Он знал лошадей, которые побегут в Гатвике на следующий день, и результаты были перед ним. Ставки на четвертого и пятого победителя были велики, но на Инкермана и Шалота хватало...
   В тот вечер было уже слишком поздно связываться с кем-либо из букмекеров, к тому же, в любом случае было нецелесообразно ставить деньги до дня скачек. Лучше всего было самому отправиться утром в Гатвик.
   Он выпил еще... и еще.
   Постепенно, в спокойной атмосфере бара, тревога покинула его. Дело перестало казаться жутким и нелепым и стало частью повседневности. В слегка затуманенном мозгу Воротилы всплыло воспоминание о фильме, который он когда-то видел и который произвел на него большое впечатление. В фильме присутствовал восточный маг с белой бородой, длинной белой бородой, точно такой же, как у старика. И этот экранный маг вытворял самые необыкновенные вещи...
   Но, каким бы ни было объяснение, Воротила был уверен, что газета - не подделка. Старик не просил денег, он даже не взял полкроны, которые предложил ему Воротила. А, как знал Воротила, любой, кто пытался всучить подделку, брал, - или пытался взять, деньги.
   Он с удовольствием думал о том, что будет делать в Гатвике на следующий день. Он был на мели, но вполне мог погреть руки и улучшить свое положение. И со вторым победителем при ста к восьми!
   Он выпил еще, и бармен тоже выпил.
   - Можете порекомендовать что-нибудь на завтра? - Человек за стойкой бара хорошо знал Томпсона в лицо; знал он и о его репуатции.
   Воротила колебался.
   - Да, - сказал он. - Конечно, Салмон-Хаус во втором заезде. Ставки будут немного кусаться, но это того стоит.
   - Большое спасибо; думаю, я поставлю на него.
   В конце концов, Воротила вышел из бара. Его слегка трясло. Доктор предупредил его, чтобы он не пил, но уж точно не в такую ночь...
   На следующее утро он отправился в Гатвик. Эти скачки ему нравились, и обычно ему на них очень везло. Но в тот день дело было не только в удаче. В его ставке на первый заезд была некоторая осторожность, но он забыл о ней, после того, как Инкерман уверенно выиграл - при ставках шесть к одному. Победитель и ставка! У него не осталось никаких сомнений. Салмон-Хаус выиграл второй заезд, при ставках семь к четырем.
   В большом заезде большинство игроков не ставили на Шалота. Лошадь была не в форме, и не было никакой причины, по которой она должна была выиграть. Она была среди тех, кого букмекеры называют "тряпками". Но в тот день Воротиле было наплевать на "форму". Он рассудительно распорядился своими деньгами. Двадцать здесь, двадцать там. Только за десять минут до начала забега он перевел деньги в Вест-Энд, и у некоторых из самых крупных игроков открылись от изумления глаза, когда пришли его телеграммы. Он собирался выиграть целое состояние. И он выиграл.
   Когда лошади вышли на финишную прямую, одна из них оказалась далеко впереди остальных. На жокее сверкали желто-синие цвета владельца Шалота. Он усмехнулся, услышав стон, который издали игроки вокруг него, ибо у него не имелось никаких сомнений в результате заезда; он был уверен, что Шалот победит. Так и случилось... и он принялся собирать деньги.
   Его карманы были набиты банкнотами, но его выигрыш не шел ни в какое сравнение с той жатвой, которую ему предстояло собрать с больших людей в Вест-Энде. Он заказал бутылку шампанского и с молчаливой усмешкой выпил за здоровье бородатого старика, прежде чем вызвать такси, которое отвезет его обратно на вокзал. В течение получаса поезда не было, а когда он, наконец, тронулся, его вагон был заполнен людьми, среди которых было несколько его знакомых. Мудрые игроки редко ждут окончания скачек.
   Обычно после хорошего дня Воротила был очень экспансивен, но в тот день он не принимал участия в разговоре, за исключением ворчания, когда к нему обращались. И, как ни старался, он не мог отвлечься от мыслей о старике. Именно воспоминание о смехе осталось у него самым ярким. Он все еще ощущал это странное ощущение внизу спины...
   Повинуясь внезапному порыву, он вынул газету, которая все еще лежала у него в кармане. Новости как таковые его не интересовали, поскольку скачки поглотили все его весьма ограниченные интересы. Насколько он мог судить при поверхностном осмотре, это была самая обыкновенная газета. Он решил найти в городе еще одну и сравнить их, чтобы убедиться, что старик говорил правду. Не то чтобы это имело большое значение, уверял он себя...
   Внезапно что-то привлекло его взгляд: это был абзац в колонке "молния". У него вырвалось восклицание.
   "Смерть в поезде", - начинался абзац. Сердце Воротилы бешено колотилось, но он машинально продолжал читать: "Мистер Мартин Томпсон, известный букмекер, умер сегодня днем, возвращаясь из Гатвика".
   Дальше он читать не стал; газета выпала из его вялых пальцев на пол вагона.
   - Посмотри на Воротилу, - сказал кто-то. - Он болен...
   Он тяжело и с трудом дышал.
   - Остановите... остановите поезд, - выдохнул он, пытаясь подняться и протянуть руку к стоп-крану.
   - Спокойно, Воротила, - сказал кто-то и схватил его за руку. - Садись, старина... не надо тянуть эту чертову штуку...
   Он сел... вернее, рухнул на сиденье. Его голова упала вперед.
   Они влили ему в рот виски, но безрезультатно.
   - Он мертв, - раздался благоговейный голос человека, который держал его.
   Никто не заметил газету на полу. В суматохе, ее отшвырнули под сиденье, и невозможно сказать, что с ней стало. Возможно, ее извлекли уборщики в Ватерлоо.
   Возможно...
   Никто не знает.
  

ОНА ХОТЕЛА, ЧТОБЫ ОН ПРИЛЕТАЛ НА ЗАКАТЕ...

C. PATRICK THOMPSON

  
   На второй день после того, что все еще называют "Большой ночью", Уэлдон из штаба позвонил в дверь моей квартиры, коротко сказал в ответ на мой вопрос: "Да, мой мальчик, в официальном качестве", и отвез меня на своей машине за пятьдесят миль вдоль западных скал к уединенному месту, где большой белый дом, окруженный лужайками и кокетливыми цветниками и увитый высокими соснами, смотрел на Северное море.
   Осмотрев дом, сад и прилегающий пляж, мы устроились в будуаре, сохранившем свежие и чрезвычайно очаровательные следы своего покойного обитателя, и обсудили сложности дела. Нити тянулись во все стороны, пересекались и перекрещивались, но всегда присутствовала женщина и Последний Патруль.
   Тот факт, что Последним Патрулем должен был стать младший лейтенант Данкли, делал дело деликатным. Данкли был героем дня. Официальная слава и орден вот-вот должны были обрушиться на него благодетельным ливнем. Ибо разве не он в 11 часов "Большой ночи" самым эффектным образом сбил у берега дирижабль, но потеряв управление в результате взрыва, сам ударился о воду и разбился? Сейчас он лежал в больнице со сломанной ногой и ушибами, и толпа репортеров проклинала его за то, что он решительно отказывался давать интервью.
   Итак, мы долго обсуждали этот вопрос, а поскольку белый дом и его люди были отстранены от управления на все время, и это дело принесло нам больше пользы, чем вреда, мы решили, что не следует стирать грязное белье. Военный кодекс или не военный кодекс, нет смысла бить мальчика, который является хорошим пилотом, только потому, что он выставляет себя дураком из-за женщины.
   - Девятнадцать, говорите? - спросил Уэлдон. - Ну, в таком нежном возрасте ни один мужчина не может устоять против Евы и ее яблока. В остальном с ним, кажется, все в порядке, и он хорошо поработал здесь - одному Богу известно, как хорошо! Сходите и послушайте, что он скажет, а я задержу полицию и всех любопытных военных.
   Поэтому я отправился в больницу и отыскал Данкли в маленькой темной пристройке, где он лежал. Он выглядел довольно плохо, но выражение страдания на его мальчишеском лице было вызвано не только физической болью. Он сразу же догадался о цели моего визита и, когда медсестра ушла, без всяких предисловий начал рассказывать мне о своей Цирцее и инцидентах, кульминацией которых стало крушение немецкого гидросамолета и бомбардировка Z5 у побережья.
   Его рассказ был непоследователен, перемежался бессвязными вставками о чарующих часах, проведенных с белой женщиной, - когда безумие овладевало им, - прерывался моими вопросами и, через неравные промежутки, паузами, когда в течение долгих минут никто из нас не произносил ни слова.
   Он говорил с мрачной откровенностью о тех мыслях и чувствах, которые человек обыкновенно прячет в самых сокровенных тайниках своего сердца; он признавался в беспомощном порабощении, признание, которого даже самая страшная пытка не вырвала бы у самого бездуховного существа. Казалось, он заглянул в свою душу и с какой-то яростью, с безжалостным презрением и отвращением увидел фальшивый образ самого себя, созданный его ужасным увлечением. Бог знает, что он выстрадал, вырвав из себя эту историю.
   Слепая судьба впервые привела его к ней. Он был последним из вечерних патрулей, и район его патрулирования находился между аэродромом и точкой в пятидесяти милях к Западу, где он соединился с летящим на юг наблюдателем с соседней береговой станции. Однажды вечером, на закате, неполадки в двигателе заставили его воспользоваться посадочной площадкой в двадцати милях от его поворотной точки. Он сел на луг за белым домом. Когда женщина, прогуливаясь по тропинке, наткнулась на него там, возившегося со своей машиной, не сомневаюсь, что в ее уме мгновенно возникли смутные очертаниям ее окончательного плана.
   Конечно, она пригласила его в дом, чтобы освежиться; она очень мило настаивала на этом. Конечно, она очаровала его. Каким-то дьявольским инстинктом она легко и непринужденно взяла нужные ноты, смешав с собственным женским обаянием очарование приключения и романтики. Не заметив, как летело время, он остался у нее на час.
   Она ужасно устала от Лондона, сказала она ему, и поэтому отдыхает одна у моря. Она была медлительная, немного усталая, но даже в тот первый день он испытал страстное желание обнять ее, смутное желание утешить и защитить, которое очаровательная женщина внушает мальчику, когда она, кажется, доверяет ему и признается в слабости. Она спросила его с улыбкой, намекая на скуку, придет ли он когда-нибудь снова к ней из заката.
   Он приходил много раз. Он порхал вокруг свечи, бедный обманутый мотылек, сначала робко, прекращая свое патрулирование на полчаса или около того; затем, по мере того как приманка заглатывалась им все глубже и глубже, почти каждый день. Она заставила его рассказать о себе, о своей жизни на аэродроме, и он, помимо прочего, рассказал ей о своих дежурствах и распорядке своих товарищей. Очень часто они катались в сумерках в ее большой, тихо гудящей машине. Периоды удлинялись до часа, до полутора, а потом он должен был вернуться домой, чтобы успеть вовремя.
   Он пытался пойти на компромисс со своей совестью, приходя раньше, но в такие моменты она явно разочаровывалась, якобы потому, что он пренебрегал ее обещанием прийти с заходом солнца; и она заставляла его ждать, пока умирающее солнце не окрасит красным небо на западе.
   Она умоляла его позволить ей этот слабый оттенок романтики. Можно представить себе, как она наблюдала за тем, как крошечное черное пятнышко, которое было ее обожателем, появляется вдалеке и стремительно приближается к ней, становясь с каждой минутой все больше и отчетливее, пока высоко над домом не проносилось по широкой спирали и мягко не опускалось на землю. Можно представить себе ее грациозный переход через лужайку навстречу ему, сдержанную радость в ее глазах, слабую улыбку на губах и нежное пожатие ее мягкой руки, тихое интимное прикосновение, которое волновало его, как прекрасное шампанское. И живо можно представить себе машину дозорного с заглушенным двигателем, стоящую бездвижно в этом уединенном месте; и огромную шестидесятимильную брешь, эту огромную дверь на побережье, широко распахнутую для случайного нарушителя, столь же уязвимую, как система траншей, из которых бежали их защитники.
   Даже сейчас Данкли ничего не подозревал, и я заключаю, что именно в эти периоды маленький гидросамолет с немецким пилотом и наблюдателем и британскими опознавательными знаками возвращался из своих разведывательных экспедиций в глубь страны, садился возле берега и доставлялся в укрытие в большом сарае. Только Господь и гунны знают, откуда брался бензин, но, может быть, это подводная лодка, выскользнув из Зебрюгге, совершала стремительное ночное путешествие с запасами драгоценного топлива.
   Однажды Лои сказала мальчику, что у нее гостят родственники, и он не должен приходить, пока она снова не останется одна. Ему пришлось дать слово, и на две недели, которые показались ему вечностью, весь свет и краски исчезли из его жизни.
   Записка, открывающая для него врата рая, пришла вечером накануне Большой ночи.
   "Тебе не нужно пролетать мимо, когда ты полетишь завтра вечером на закат, - писала она. - Я буду одна".
   Она не могла недооценивать тот голод по ней, который он испытывал, находясь в разлуке две недели. Он вылетел на час раньше, и, таким образом, на десять минут опередил сигнал общей тревоги, который поступил через Ла-Манш из Дюнкерка и был передан по телеграфу на все береговые станции и внутренние аэродромы. И пока он обедал с ней в старинном розовом будуаре при свете затененных свечей и целовал нежные пальчики, которые наклоняли бутылку над его бокалом, четыреста машин поднялись с северного побережья Франции и ринулись в битву.
   Я вполне мог представить себе напряженную тревогу женщины, прислушивающейся к далекому реву немецких самолетов, когда она ласкала своего пленника и угощала его вином. Что-то от ее беспокойства передалось ему; он хотел закончить свой патруль и вернуться. Но она заставила его сесть на диван рядом с ней. Он уловил ее аромат и, обняв, как безумный, стал целовать ее обнаженные плечи, шею и губы. Она не сопротивлялась, и когда она откинулась назад, его рука ударилась о твердый предмет, застрявший между подушками. Он вытащил его и увидел револьвер...
   Вид оружия странным образом отрезвил его. Он взглянул на часы и с удивлением увидел, что уже больше десяти. Он повторил настоятельную необходимость своего отлета, хотя бы ненадолго, чтобы быть уверенным... Она, должно быть, поняла тогда, что дальнейшие попытки задержать его могут привести к подозрениям.
   Но судьба распорядилась так, что в дверях он импульсивно обернулся, чтобы послать ей воздушный поцелуй. Слишком поздно она спрятала револьвер под подушку, слишком поздно тигриный блеск в ее глазах сменился нежной улыбкой. Осознание этого поразило его, как удар в лицо. Мгновение они смотрели друг на друга, затем, когда она сделала быстрое движение, он прыгнул и вырвал оружие из ее рук.
   Он сильно ударил ее по лицу, распахнул настежь французские окна и выскочил, топча розовые кусты. Мчась по тропинке, ведущей на луг, он услышал позади себя ее громкий высокий крик. Он завел двигатель и попытался раскрутить пропеллер. Но двигатель был холодный, и, пока он пытался завести машину, кто-то выстрелил в него и скрылся в кустах.
   Наконец, он завел самолет и, скользнув по траве, поднялся под крутым углом к морю. Когда он пролетал мимо дома, темная фигура пересекла дорогу и, спрыгнув на песок, побежала к берегу моря. Стали видны неясные очертания гидросамолета на волнах, рядом с пляжем. Фигура отчаянно жестикулировала. Обезумев от ярости, Данкли спикировал и сбросил одну бомбу, потом другую. Они взорвались в быстрой последовательности, и вулканические брызги песка взлетели высоко в воздух.
   Внизу гидросамолет оставлял на воде большие белые борозды, устремляясь в море. Внезапно он скользнул по поверхности и начал подниматься. Зайдя ему в хвост, Данкли увидел через кольцевой прицел каплю, которая была головой пилота, и выстрелил.
   Машина, казалось, завалилась на крыло, нырнула вниз и разлетелась бесформенными обломками по спокойной поверхности.
   Мальчик мало что мог рассказать мне о том, что произошло после этого. Дирижабль, который, очевидно, должен был атаковать дальше к северу, он услышал далеко в море по пути домой и, поднявшись на двенадцать тысяч футов, атаковал его, когда он пронесся под ним. Это была простая случайность, самый простой инцидент той ночи, и, по иронии судьбы, именно он стал причиной задержки расследования его отсутствия, пока кое-что о происшествии в белом доме не дошло до ушей Уэлдона.
   Он спросил меня, что случилось с немецкими рейдерами, которые должны были пройти через не патрулируемый сектор Большой ночью, и я рассказал ему все, что сам слышал всего несколько часов назад, - как наша разведка узнала о концентрации огромного воздушного флота для ночного налета беспрецедентного масштаба с целью, наконец, осуществить тевтонскую мечту о том, чтобы превратить Лондон в руины; как эскадрильи Дюнкерка и Кале были удвоены, а часть самолетов переброшена на север; и что через несколько минут после того, как стало известно, что германский флот поднялся со своих баз, две сотни наших машин устремились на север, чтобы перехватить их.
   Численное превосходство было почти два к одному, немцы были рассеяны. От Остенде над Ла-Маншем и Северным морем воздух был полон сражавшихся самолетов.
   В течение многих дней приливы прибивали изрешеченные пулями тела летчиков и обломки больших самолетов. Никто не может сказать, сколько вылетевших немцев из ста тридцати вернулось, но точно известно, что через шестидесятимильную брешь на восточном побережье не проник ни один.
   - В этом моей заслуги нет, - сказал Данкли. - Я оставил участок открытым. Если бы гунны прорвались, если бы наши разведчики не узнали вовремя... Это военный трибунал?
   - Не будь дураком, - сказал я. - Тебя бы расстреляли, если бы этот флот прорвался. Но этого не произошло. Как твой командир, сообщаю, что я буду рад видеть тебя снова в эскадрилье, как только ты поправишься.
   - А Лои? - спросил он через некоторое время.
   - Вчера она погибла в автокатастрофе. Наверное, слишком быстро пыталась скрыться.
   Он сказал, что очень рад. Даже после того, что произошло, я думаю, что женщина все еще значила для него достаточно много, и он боялся возможности ее ареста, освещения процесса в прессе и, в конце концов, возможно, расстрела. А поскольку это причинило ему боль, я был рад, что придумал такую вещь, как автомобильная авария.
   Было бы излишней жестокостью - рассказывать ему о том, что нашли лежащим на краю огромной дыры, проделанной в песке. Это была... думаю, нет смысла вдаваться в подробности. Но это была именно женщина.
  

ИЗОБРАЖЕНИЕ ЦАРИЦЫ

KATHLEEN RIVETT

   Длинные ряды богов и царей в музее мрачно смотрят сквозь века с непроницаемыми лицами. Они сидят на мраморных, гранитных и черных базальтовых тронах с длинными квадратными лентами на коленях. У некоторых богов и богинь гротескные головы животных, но лица царей вырезаны в виде одной и той же маски, с длинными веками, полными улыбающимися губами и коротким тупым носом.
   Но среди них есть одна, отличающаяся от прочих. У нее длинная округлая шея, и ее голова балансирует на ней, подобно бутону. У нее была медового цвета кожа и большие карие глаза, удлиненные в уголках, под бровями, похожими на вьющиеся усики. В глазах - веселость и некоторое удивление, а в глубоких уголках алых губ - непередаваемая нежность. Голову ее венчает высокая церемониальная корона.
   Царица Неферу слегка улыбается.
  

* * *

  
   Тархарква расхаживал взад и вперед по двору, время от времени лениво пиная камешки. Интересно, подумал он, как долго Менебра будет держать его здесь, прежде чем он получит аудиенцию? Он раздраженно передернул плечами при мысли о работе, ожидающей его на пыльном дворе в городе, и ему захотелось снова взяться за молоток и зубило.
   Дела у него шли хорошо, так как он занимался украшением Гати, виллы визиря. Он вошел в моду в Фивах и был занят измерениями и расчетами, когда пришел повелительный вызов от визиря. Среди множества труб и поклонов при произнесении царских имен Тархаркве дали понять, что его присутствие во дворце необходимо немедленно.
   Взглянув через парапет, Тархарква увидел людей, неторопливо шествовавших по улице, услышал смех и болтовню с рынка. Ясное египетское солнце полировало серебром оживленный Нил.
   Наконец за низкой аркой, ведущей в парадные покои, послышался какой-то приглушенный шум. Затем во двор вошел солдат, его прямой льняной передник раскачивался на ходу. Он отсалютовал, ударив копьем о землю, и сказал:
   - Входи. Визирь примет тебя.
   Тархарква последовал за ним через арочные проходы и дворы, где на мраморных мостовых лежали индиговые тени огромных колонн. Солдат прошел перед ним в небольшую комнату, отсалютовал и объявил:
   - Тархарква, сын Сенмута.
   Менебра - тучный мужчина со слегка выпирающим животом - развалился в кресле из инкрустированного кедра и обмахивался веером из пальмовых листьев. Отставной солдат, он иногда с грустью погружался в деликатные интриги и дипломатию.
   - Пусть войдет. Тархарква. Хм. Ах да, вы ведь скульптор, не так ли?
   Тархарква поклонился. Его возмутил слегка покровительственный тон этого сурового старого воина.
   - Садитесь. Выпейте. Где эти девушки? - раздраженно добавил он.
   Он хлопнул в ладоши и велел рабыне принести еще вина.
   - Эта жара вызывает дьявольскую жажду, - проворчал Менебра, глотая прохладное белое вино. Затем он откинулся на спинку кресла, сложив руки на аккуратном маленьком брюшке.
   - Вы, наверное, удивляетесь, зачем вас позвали?
   - Я не осмеливаюсь предположить...
   - Совершенно верно, мой мальчик! Смирение - достоинство молодых. Тем не менее, поскольку вы, по-видимому, достаточно умны, вас не удивит, если вы узнаете, что ваши успехи в искусстве не остались незамеченными в высших кругах. Даже, можно сказать, в самых высших кругах.
   Тархарква сидел на краешке стула, его сердце колотилось от волнения.
   - На самом деле, - напыщенно продолжал Менебра, - сам фараон соизволил обратить свой всевидящий взор в вашу сторону - внимание, которое, на мой взгляд, несколько неоправданно.
   Менебра сделал паузу, чтобы налить себе еще вина.
   - Похоже, царица беспокоится... Царица выразила желание, чтобы ее изваяние было выполнено из этого нового вида гипса, о котором мы слышали. Гранит и резец были достаточно хороши для моих предков, но теперь, - тяжело произнес Менебра, - теперь чуть не каждый день появляются какие-нибудь новомодные идеи.
   Как бы то ни было, Фараон милостиво упомянул вас в связи с осуществлением этой исключительной привилегии. Наверное, из уважения к вашему отцу. Он был настоящий художник - он признавал только старую манеру изображения.
   Менебра вздохнул и задумчиво осушил еще одну чашу вина.
   - Но ничего не поделаешь. Вы должны явиться сюда завтра после Храмовой церемонии и немедленно приступить к работе.
   - Не знаю, как и благодарить вас, - пролепетал Тархарква, сияя от волнения и выглядя необыкновенно красивым. - Прошу передать Фараону мою глубочайшую благодарность и заверения, что у него не будет причин сожалеть о своем решении.
   - Надеюсь, что нет, - коротко ответил Менебра. Он все еще был немного обижен отходом своего царственного господина от предписанного порядка.
   Он встал и зевнул. Внезапная мысль поразила его.
   - Кстати, только один совет. Вы когда-нибудь видели Царицу?
   - Нет, - сказал Тархарква.
   Менебра задумчиво посмотрел на него, оценивая гибкую грацию тела Тархарквы, черные волосы и нелепую бахрому густых ресниц. По какой-то необычайной ассоциации мыслей в его голове мелькнула краткая картина его царственного хозяина - худой, сутулый, страдающий диспепсией и пожилой. Менебра неловко отмахнулся от нее и уставился на Тархаркву проницательным старческим взглядом.
   - Вы красивый мальчик, Тархарква, - медленно произнес он. - Смотрите, не отрывайте глаз от своей работы. Понимаете?
   - Прекрасно, - сказал Тархарква и поклонился, чтобы скрыть презрительную улыбку. Как будто существовала какая-то опасность, что он будет смотреть глазами желания на Царицу!
   - Ну, вот и все. Смотрите, не опаздывайте.
   Менебра кивнул, и позади художника раздвинулись пурпурные занавеси. Тархарква вышел из дворца с таким ликованием, что солдат, стоявший на страже у покоев Менебра, отдал ему свой самый почтительный салют.
  

* * *

  
   Коричневые пальцы Тархарквы разминали глину, лежавшую перед ним. Мысли путались в его голове. Кто бы мог подумать, что царица Неферу так же прекрасна, как и Неферу женщина? Он был смущен, когда его привели к ней, оставаясь неподвижным и молчаливым в течение некоторого времени. Затем он вспомнил, что должен опуститься на оба колена, устремив глаза в землю, и бессвязно пробормотал формальное приветствие.
   Сладким голосом, с намеком на насмешку, она сказал:
   - Встань, Тархарква. Принесите ему вина, одна из вас.
   Присев на низкий табурет черного дерева, на который Неферу указала ему рукой, Тархарква смутно увидел рабынь в прозрачных одеждах, сгрудившихся вокруг него; одна предлагала ему вино, другая - пирожные и фрукты. Он машинально что-то взял, все еще отвлекаясь на запахи и журчание фонтанов, а главное - на изысканную красоту Неферу.
   Губы у нее были очень красные и полные, с глубокими загадочными уголками, а кожа - цвета меда. У нее были тонкие, высокие скулы и острый подбородок. Но именно ее глаза завораживали Тархаркву. Они были большими, коричневые и непостижимой глубины, а ее брови были подведены сурьмой в виде длинных косых линий. Волосы она заплетала в длинные косы, десятки косичек, с вплетенными в них золотыми нитями. Вместо высокой церемониальной короны на ней был венок из голубых цветов лотоса.
   Комната была не очень большой. Изящные птицы и звери были изображены на расписных стенах среди деревьев, а рыбы скользили между спутанными стеблями лотосов. Повсюду стояли огромные алебастровые вазы, наполненные снопами священных цветов. Воздух был насыщен их ароматом. Рабыни танцевали под скрытое звучание струнных инструментов в дальнем конце комнаты, откуда открывался вид на внутренний двор. А шепчущиеся придворные дамы сидели на ступеньках помоста, пристально разглядывая смущенного молодого скульптора.
   Неферу рассказала ему о том, что ему предстоит сделать.
   - Говорят, ты - наш лучший скульптор, - добавила она.
   - Мой отец был моим учителем, - ответил Тархарква. - Он был великим художником.
   - Я слышала, что ты превзошел его, - сказала Царица, слегка улыбаясь. Они немного поговорили, потом Тархарква принялся за работу. Теперь в нем проснулся художник, и взгляд его стал внимательным и равнодушным.
   Неферу откинулась на спинку дивана. Рабыни танцевали и пели странные печальные песни.
   Во дворе журчал фонтан, и тени перебегали от одной стены к другой. Это была не та атмосфера, которая благоприятствовала совету Менебра: "Следите за своей работой!"
   В полдень Неферу сказала Тархаркве, что ему пора.
   - Приходите завтра в это же время, - сказала она.
   Затем прошла через ряд девушек в дальнюю комнату, сопровождаемая своими служанками, и Тархарква остался один.
   Каждый день он появлялся во дворце, спеша по высоким белым улочкам Фив в утренней прохладе. Но не всегда его ожидало одно и то же.
   Иногда его заставляли ждать час или больше, и он раздраженно расхаживал по двору, где когда-то ждал вызова визиря. Раз или два прибегала хихикающая рабыня и говорила ему, что царица не может его видеть в этот день. Тогда Тархарква возвращался в свою мастерскую, сердито пиная дверь ногой. Никакая другая работа не имела для него никакого значения.
   Однажды, когда Тархарква собирался покинуть дворец после тщетного ожидания, он был остановлен солдатом.
   - От визиря, - сказал он, отдавая честь и протягивая чешуйчатый свиток папируса. Скульптор был теперь хорошо известен во дворце, и общее мнение было таково, что при нынешнем положении дел лучше держаться с ним почтительно.
   Рабыни болтали, и даже придворные дамы были не прочь время от времени посплетничать. Ходили слухи, что царица очень благосклонно смотрит на красивого скульптора.
   Тем временем, Тархарква вскрыл запечатанное послание и с величайшим наслаждением прочел несколько слов, содержавшихся в нем.
   Это было приглашение на пир, который должен был состояться сегодня вечером в честь ассирийского принца, только что прибывшего ко двору. Визирь от имени самого божественного Фараона приказал ему явиться.
   - Передай мою глубочайшую благодарность визирю Менебра, - сказал Тархарква, - и еще, что слово Фараона - это приказ. Вот, возьми, - добавил он, вынимая монету из кошелька, так как солдат проявлял склонность задержаться.
   - Твои слова будут услышаны, - ответил воин, более чем когда-либо убежденный, что Тархарква заслуживает почтения. Он отсалютовал и двинулся прочь, в то время как скульптор поспешил к себе, чтобы принять ванну и умастить тело благовониями.
  

* * *

  
   Празднество было в самом разгаре. Столы тянулись почти во всю длину большого тронного зала, уставленные золотыми, серебряными и эмалированными подносами. Хрустальные кубки из Финикии, алебастровые кувшины для вина тончайшей египетской работы и чаши из Вавилона, усыпанные бирюзой и аметистами, виднелись повсюду на столе. Рабы стояли позади каждого гостя и мерно взмахивали большими веерами из страусовых перьев. Нубийцы ходили взад и вперед, неся подносы с дымящимся мясом и странными деликатесами из Персии, Индии и Китая. Лампы, стоявшие на столе, освещали лица над ними, но лишь усиливали дымку, висевшую над фризами колонн. Струнные инструменты приглушенно аккомпанировали гулу голосов и взрывам смеха.
   Два огромных золотых трона, инкрустированных священными узорами из слоновой кости и черного дерева, стояли во главе банкетного зала. Фараон, облаченный в полные регалии двойной короны и церемониальные одежды, занимал один из них. На другом сидела Неферу, довольно отчужденная и молчаливая. Она с некоторой усталостью оглядела оживленное сборище. Пир продолжался уже несколько часов, лица раскраснелись, а голоса стали довольно высокими и истеричными.
   Тархаркве это совсем не понравилось. Придворные оргии вообще были ему не по нутру. Его аскетическое воспитание под пуританским оком Сенмута не подготовило его к распущенности, которой он был окружен сейчас.
   Менебра осторожно подтолкнул локтем сидевшего рядом с ним Верховного жреца.
   - Наш юный друг немного похож на рыбу, вытащенную из воды, - сказал он.
   Верховный жрец угрюмо посмотрел через стол туда, где сидел Тархарква с хорошенькой черкешенкой, смеявшейся ему в лицо. Она пыталась увлечь его, но пока без особого успеха.
   - Его вообще не должно быть здесь, - пробормотал Верховный жрец. - Я не одобряю простолюдинов на пирах Фараона.
   Менебра пожал плечами.
   - Такова была воля Царицы. Казалось, разумнее уступить, чем доложить Фараону. Я не желаю мальчику зла, а вы знаете, что случится, если Фараон пронюхает о какой-нибудь интриге. Западный берег, и приятная прогулка вверх по долине.
   - Интрига? - резко спросил Верховный жрец. - Уж не хотите ли вы сказать...
   - Ничего, совсем ничего, - поспешно ответил его собеседник, рассеянно сунув виноградину в приоткрытые губы своего соседа, сидевшего практически у него на коленях.
   - Я предупредил мальчика, чтобы он следил за каждым своим шагом. С ним все в порядке. Но вы же знаете, каков Фараон - всего лишь легкая тень подозрения, и тот, на кого она пала, пострадает. Поэтому я решил, что будет разумнее позволить Тархаркве прийти и надеяться, что его не заметят.
   Верховный жрец не ответил. Он наблюдал за Царицей. За весь вечер она почти ничего не сказала. Откинувшись на спинку высокого золотого стула, она взяла немного еды, отослав остальное. Ее бокал оставался полным. Принц Саргон справа от нее, как почетный гость, попытался завязать разговор, но Неферу отвечала рассеянно.
   "Прелестное создание, - подумал принц Саргон. - Как жаль, что она сделана изо льда".
   Наконец, после нескольких односложных ответов, внимание принца Саргона привлек тот факт, что если мысли Неферу блуждали, то ее глаза определенно сосредотачивались на одном предмете. Снова и снова они останавливались на угрюмом, красивом молодом человеке, сидевшем дальше за столом. Он, казалось, с трудом сдерживал пыл черкешенки, которую вино сделало влюбленной. Судя по жесткости его позы и изгибу губ, настроение у него было отнюдь не веселое.
   "Ага! Ха! Немного романтики, вот как?" - подумал принц, заметив, что глаза молодого человека то и дело устремлялись на Царицу, но опускались, как только встречались с ее взглядом.
   Немного злорадно, он наклонился к ней, думая о неудачных брачных переговорах, и сказал:
   - Очень красивый молодой человек. Вы принимаете в нем участие?
   Неферу вздрогнула. Проследив за взглядом принца, она холодно сказала:
   - Это придворный скульптор.
   Надо отдать ему справедливость, принц Саргон не собирался создавать неприятности. Он и понятия не имел о той сильной ревности, которая горела в груди Фараона. Поэтому он лишь с легкой насмешкой повысил голос, чтобы привлечь внимание Фараона, и сказал:
   - Действительно. Придворные скульпторы обычно не так хороши собой. Поздравляю вас.
   К сожалению, Фараон уже испытывал муки, овладевающие иногда и принцем, и простолюдином, без разбора. Несварение сделало его голос резким, когда он спросил:
   - Вот как? Придворный скульптор? Он здесь?
   - Он здесь - по приглашению визиря, - ответила Неферу с легким ударением, указывая на Тархаркву.
   Фараон смотрел на него с неприязнью. Его тонкие брови сошлись вместе.
   Менебра, заметив это, снова толкнул Верховного жреца локтем.
   - Я не дал бы за Тархаркву даже рабыню, - усмехнулся он.
   - Насколько я понимаю, выбор был поручен вам? - спросил Верховный жрец.
   Менебра кивнул, и Верховный жрец, постукивая ухоженной рукой по столу перед собой, пробормотал почти в пространство:
   - Очень обаятельный молодой человек. Жаль, если он, в конце концов, окажется связанным с этими фанатиками поклонения солнцу.
   - Возможно, в сложившихся обстоятельствах Фараону следовало бы заняться скульптурой, - добавил он, заметив, что тот смотрит в его сторону.
   Мотивы, побудившие его таким образом легонько подтолкнуть Тархаркву вниз по крутой тропе проклятия, были смешанными. Во-первых, он был фанатиком в вопросе о чести Царицы. Ему было невыносимо, если бы даже легкая тень подозрения упала на дверь покоев Неферу. Во-вторых, судя по всему, в идеях этого молодого художника таилась вполне реальная опасность новизны. Перемены всегда чреваты опасностью для жрецов.
   Верховный жрец устраивал Менебра на своем посту в отношении того, что касалось старого. Насколько ему было известно, в предположении о поклонении солнцу, со всеми его проклятыми последствиями, не было ни песчинки правды. Но он знал, что в данный момент эта тема была самой болезненной для Фараона, а Верховный жрец не испытывал угрызений совести, когда дело касалось принципов.
   Фараон не любил и боялся Верховного жреца, но не мог позволить себе проигнорировать намек. Повелитель Двух Царств был встревожен. Кампании в Персии шли не так, как следовало бы, его лучшие мореплаватели и треть его флота пропали без вести в течение трех месяцев, отправившись на поиски новых земель, которые могли бы пополнить казну.
   - Мы уделим этому делу наше внимание, - холодно сказал Фараон и, чтобы предотвратить дальнейшие ядовитые замечания Верховного жреца, подал знак ввести танцоров.
   Поздно ночью, когда стены дворца купались в мягком лунном свете, за дверью комнаты властителя послышались шаги. Ворочаясь без сна на своем ложе, он услышал негромкий оклик воина, стоявшего на страже, приглушенный ответ, а затем тень заслонила бледный квадрат лунного света на стене.
   - Кто это? - спросил Фараон.
   Звякнули браслеты, мелькнули юбки, и рядом с ним опустилась на колени красавица-черкешенка, так неудачно пытавшаяся влюбить в себя Тархаркву на пиру.
   - Я сказал, сегодня ночью никаких женщин, Хасима, - пробормотал Фараон, но не слишком уверенно. Хасима была его фавориткой. Ему нравилась ее буйная молодость. Теперь, когда она уютно устроилась на его ложе, он больше не протестовал.
   Но Хасима ошиблась. Завладев вниманием Фараона, она пустилась в подробные, но при этом ядовитые расспросы о своем чересчур спокойном партнере по пиршеству, чье невнимание оскорбило ее. Возможно, в этом не было ничего страшного, хотя лоб Фараона опасно нахмурился, а взгляд его серых глаз становился каменным. Но маленькая Хасима со всей своей беззаботностью угодила в ловушку, оклеветав ту, кого никогда не должно касаться дыхание клеветы - Царицу.
   - Довольно, - резко сказал Фараон. - Я больше ничего не хочу слышать. Возвращайся к себе.
   Немного опешив, Хасима соскользнул на пол и остановилась, глядя на него сверху вниз. Затем, распознав решимость за тонкой, ядовитой маской, она поклонилась и ушла.
   В глазах Фараона было сожаление, но не колебание, когда он тихо позвал стражника. Ни в ту ночь, ни в какую другую Хасима не вернулась на женскую половину. Царица - всегда Царица.
  

* * *

  
   Солнечный свет струился в комнату Неферу. Маленькие рыбки весело плавали по стенам, а зимородки неподвижно висели над ними, ловя крыльями солнечный свет.
   Неферу села на кушетке. Ее тонкое, как паутинка, платье облегало ее и намекало на золотистую кожу под ним. Тархарква был очарован. Его руки дрожали, когда он наносил последние штрихи на изваяние. И какое изваяние! В Египте никогда не видели ничего подобного. Это была не обычная маска, вылепленная по вековой традиции египетской скульптуры, но теплая, живая красота. Медового цвета лицо Неферу улыбалось ему в ответ, властное, умоляющее, неуловимое. Это была ересь, но Тархарква не сожалел об этом.
   - Я закончил, - сказал он, с сожалением отступая назад, с неприязнью художника к подобному утверждению.
   - Я желаю посмотреть, - сказала Неферу, порывисто сжимая руки.
   Тархарква повернул бюст на подставке.
   - О! - сказала она, и снова: - О!
   Очень медленно она спустилась с помоста и подошла к нему. Нерешительно коснулась гладкой щеки одним пальцем, а потом и другим.
   - Разве я... такая, Тархарква? Такая... полная желаний? - Она слегка рассмеялась, и ее смех внезапно прервался.
   - Ты заставляешь меня думать, будто я хочу заглянуть вперед, далеко в будущее. Но я не буду красивой в будущем, Тархарква. Ты не должен заставлять меня заглядывать туда.
   - Вы никогда не состаритесь, - сказал Тархарква. - То, что я сделал, недостаточно красиво. Но это все, на что я оказался способен. Вы слишком прекрасны, чтобы вас можно было запечатлеть в глине или камне.
   - Теперь, - сказалаНеферу, - ты больше не придешь. - Ее карие глаза потемнели, и она положила руку на грудь.
   На лице Тархарквы было написано все, что он мог бы произнести.
   - Ты должен сказать "прощайте", - сказала Неферу, и эти слова, словно слезы, упали в тишину.
   Со сдавленным всхлипом Тархарква вдруг опустился на колени и обнял ее, прижавшись горячим, измученным лицом к ее коленям.
   В этот самый момент пурпурные занавеси раздвинулись, и вошел Фараон в сопровождении Верховного жреца, а визирь с несчастным видом шел позади.
   После напряженной паузы, во время которой Тархарква вскочил на ноги, Фараон зарычал.
   - Что все это значит? Уберите отсюда этих тварей, - добавил он, указывая взмахом руки на испуганных рабынь и заинтригованных, но более сдержанных дам, которые просочились сюда при слухе о скандале. Все они исчезли молча и быстро.
   Войдя в комнату, Фараон обратил внимание на изваяние. Целую минуту он смотрел на него, и пурпурная волна хлынула ему в лицо.
   - Так вот для чего ваш придворный скульптор приходил в ваши покои? - взорвался он. - Это чудовищно. Это позорно. Я никогда в жизни не видел ничего подобного.
   И действительно, в бюсте Неферу, безмятежно улыбавшейся, не было той торжественности гробницы, которую Фараон считал единственным возможным искусством.
   - Вы что-нибудь можете сказать об этом... уродстве? - с усилием спросил Фараон.
   Тархарква низко поклонился, но ничего не ответил.
   После многозначительной паузы, Фараон приказал:
   - Уведите его.
   Неферу впервые пошевелилась, когда стражник быстрым шагом вошел в комнату. Она подняла руку, словно собираясь что-то сказать, но тут же снова опустила. Когда Тархаркву увели, она отвернулась и закрыла лицо рукой. Царица - всегда Царица.
  

* * *

  
   Острый нос лодки-дахабие почти бесшумно рассекал черную воду. Ее канаты и мачты слегка поскрипывали, звездный свет тусклыми серебряными каплями падал на паруса. Дул сильный южный ветер.
   Впередсмотрящий глядел вперед, из его уст то и дело вырывалась гнусавая песенка.
   Рядом с ним стоял Тархарква. В голове у него теснилось множество мыслей. Он едва понимал, где находится. Казалось, прошла всего минута с тех пор, как его выдернули из сырой, кишащей крысами камеры и погнали по бесконечным каменным коридорам, прижимая к спине пару копий. Ему было все равно. Ничто не имело особого значения после того ужасного момента, когда он понял, что означает слово "Прощай!"
   Как он шел по гулким коридорам, то с горькой иронией вспомнил совет старого Менебра, данный ему давным-давно: "Не отрывай глаз от своей работы. Понимаешь?" Он, конечно, ничего не понял. Он не знал, насколько трогательно прекрасна будет Неферу.
   Они вышли на ночной воздух. Тархарква увидел то, что и ожидал увидеть, - воду, лениво плещущуюся о крошечную пристань, и звезды, сверкающие над головой. Послышался плеск весел и скрежет лодки о причал. Он знал, что это значит - Западный берег. А потом, после перехода под палящим солнцем, - Долина, с ее призраками и тишиной, а когда рассветет, над головой его будут кружить стервятники. Человек не может долго жить в такой жаре. Это было слабое утешение.
   Две или три фигуры в плащах тихо переговаривались у кромки воды. Один из них повернулся к нему, и Тархарква увидел, что это Менебра.
   - Вы не послушали меня, - сказал он. - Вините в случившемся только себя... Конечно, в молодости мы все глупцы... Но вы превзошли всех!
   - Менебра, - произнес Тархарква. - Сделайте для меня кое-что. Проследите, чтобы мое творение не было уничтожено. Спрячьте его и как-нибудь вынесите из дворца.
   - Гм, вы просите слишком многого. Фараон слушал эту взъерошенную крысу первосвященника и маленькую черкесскую кошку - это она все ему рассказала, но это не принесло ей большой пользы.
   Менебра настолько забыл о ситуации, что даже усмехнулся.
   - Во всяком случае, Фараон убежден, что вы один из тех, кто поклоняется солнцу... Сейчас он подобен коту на раскаленных кирпичах... Думает, что ваше изваяние - это первый отголосок бури. И все же, я посмотрю, что можно сделать.
   Он порылся в своем плаще и вложил что-то в руку Тархаркве.
   - Прощайте, и - удачи.
   Он повернулся и вошел в маленькую дверь, ведущую во дворец. Солдаты поспешно усадили Тархаркву в лодку. Они гребли от берега длинными ровными гребками.
   Но Западный берег не приближался.
   - Куда вы меня везете? - спросил Тархарква, у которого внезапно сильно забилось сердце. Ему хотелось надеяться. Они не ответили, но вскоре огни большой дахабие замаячили над раковиной лодки. Без всяких церемоний Тархаркву передали на борт. Вокруг него послышались какие-то движения и голоса, босые ноги торопливо зашаркали мимо в темноте. Через несколько минут дахабие тронулась с места и вскоре уже скользила вниз по реке.
   Тархарква стоял на носу, вспоминая. Его пальцы все еще сжимали предмет, который Менебра сунул ему в руку. Он развернул лоскут шелка, которым тот был перевязан, и увидел, что это кольцо. Сердце болезненно сжалось; Тархарква узнал его; это было то самое кольцо, которое носила Неферу, когда протянула ему руки и сказала: "Прощай!"
   Потом он стоял в сгущающихся сумерках и смотрел вниз на серую реку, словно уже видел беспокойные просторы моря.
  

* * *

  
   В музее маленькая Царица гордо и невидяще смотрит поверх тяжелых рядов богов и богинь. Три тысячи лет назад они и силы, стоящие за ними, были для нее слишком велики. Теперь их власть и их жрецы сломлены; их храмы в руинах, и ни одна голова не склоняется перед их священными именами.
   Но красота царицы Неферу все еще заставляет мужчин замереть перед ее изваянием, и она никогда не состарится, хотя ее бренное тело лежит в Долине Царей, а имя Тархарквы забыто.
  

БОЛЬШОЙ БАРАБАН

WILLIAM GERHARDI

  
   Духовой оркестр играл "В голове два глаза", и ей казалось, что души этих людей, подобно нотам этой музыки, взывают о чем-то неуловимом, о чем-то напрасном. Медная труба, возвещающая своими звуками любовь! Ревностное стремление к идеалу потерпело неудачу из-за неподходящего материала - меди; но вместе с тем, в этих неудачных нотах чувствовалось присутствие высот, которых инструмент достиг бы, увы, если бы только мог!
   Это тронуло ее до глубины души. Ей хотелось бы, чтобы ее Отто играл на трубе, а не на большом барабане. Это казалось более романтичным. Отто вовсе не был романтиком. Он, конечно, был солдатом, но больше походил на человека, который начинал жизнь подмастерьем сапожника, состарился и все еще оставался подмастерьем.
   Оркестр играл хорошо, - словно созданное искусственно единое существо, - но Отто при этом был одинокой фигурой, наблюдавшей за происходящим с постоянным и терпеливым интересом; его время от времени заставляли поднимать барабанную палочку и издавать одинокое, рассудительное: "Бум!" А он - высокий худощавый мужчина, казалось, стыдился своей незначительности.
   И, глядя на него, она почувствовала укол жалости к себе: выйдя за него замуж, она будет забыта, и жизнь, безразличная, пройдет мимо; и никому на свете не будет дела до того, получит ли она свою долю счастья перед смертью. Музыка остро давала это понять, словно по твердому, вымощенному камнем безразличию жизни она мучительно тащила, тащила, и тащила свою живую кровоточащую душу. Это говорило об одиночестве, о смехотворности, о пафосе, жалости и тщете жизни.
   Она наблюдала за ними. Штыки. Военные знаки отличия. Жесткая дисциплина. И музыка, казалось, говорила: "Стой! Что ты делаешь? Зачем ты это делаешь?" И в голове у нее возникли мысли. О солдатах, дремлющих воскресным днем.
   Строгий старый капрал, которого все боялись, говорил ей о детях и цветах. Солдаты видели сны - о чем? Она не знала. Люди, которые вставали и трубили в медные трубы, казалось, говорили, и их сияющие трубы, тоже, казалось, говорили: "Мы не рождены для Армии; мы рождены для чего-то лучшего - хотя одному Богу известно, для чего именно".
   Так оно и было. Несомненно. И все же ей хотелось, чтобы все было иначе. Это помогло бы оправдать Отто. Возможно, ему чего-то недоставало, но это заставило бы ее думать, что у него, по крайней мере, есть душа. Подумать только, всю жизнь провести замужем за большим барабаном! Эта мысль ей не понравилась. Такая жизнь ее не прельщала.
   Но Отто не выказывал ни малейшего желания "преуспеть" - даже в оркестре. Больше всего раздражало то, что Отто даже не пытался! Она спросила его, не хочет ли он со временем "продвинуться" и играть, скажем, на контрабасе. Он, казалось, не считал это ни возможным, ни необходимым. Необходимым! Он играл на большом барабане почти двенадцать лет. "Хороший барабан", - сказал он. И это было все.
   В нем не было... "устремления". Вот именно: устремления. Отрицать это было бесполезно. Глядя на него, - изможденного, в очках, - она жалела, что Отто не старая дева, а мужчина. Дирижер, - пьяница с жирным красным лицом, покрытым прыщами, старыми и свежими, выглядел браво - он был мужчиной до мозга костей.
   Он обладал гибкостью и бдительностью континентального военного. Она не могла определить его звание по нашивкам на рукавах, но подумала, что он, должно быть, майор. Каблуки у него были высокие, с набойками из индийской резины, прямые и изящные, но в брюках не хватало ремешка, чтобы удерживать их на месте - бедная ветхая австрийская армия! Как низко они опустились! Тем не менее, брюки были тесными и узкими, и выгодно подчеркивали икры майора. На нем было пенсне, но без оправы, сквозь которое смотрела пара не совсем невинных глаз. Но он был мужчиной и лидером.
   У Отто не было резины на каблуках. Его каблуки выглядели изъеденными. На нем были очки, сквозь которые он бросал взгляд на соседский пюпитр, и в назначенное время, - ни на долю секунды не позже и не раньше, - опускал свою палочку на барабан с долгожданным "бум!" Роль Отто была настолько случайной, настолько презренной, что ему приходилось не только играть на барабане, но и переворачивать страницы для человека, играющего на цимбалах. Это казалось ей унизительным. Это было очень неправильно, что у Отто не было своего пюпитра.
   Он застенчиво улыбнулся, и она раздраженно отвернулась. Маленькая модистка пошла дальше, встречая поток людей, которые прогуливались по дорожке, окружавшей эстраду; мужчина на высоких каблуках, три девушки с зажатым взглядом, знаменитый тирольский бас с длинной рыжей бородой, "первый любовник" с бакенбардами и волосами, похожими на парик, чей взгляд, казалось, подразумевал: "Это я".
   В то воскресное утро Инсбрук выглядел угрюмым, и военный оркестр в парке исполнял музыку - резкую, грубую, немного заурядную, но неотразимую, даже похожую на повседневную жизнь. О, почему не было героев? Конечно, ей придется подчиниться. Вот для чего нужны мужчины. Она была женственной женщиной. Из Вены. Возвышенной, переполненной жизнью. Эти люди из Тироля! А что касается Отто? Она могла только махнуть на него рукой!
   Она начала подумывать, не лучше ли ей на самом деле порвать с ним. Если бы только люди понимали, как мало от них требуется. Хотя бы только внешнее проявление романтики: достаточно одного знака, остальное сделает мощное женское воображение. Даже не так много. Простое воздержание от грубой неуклюжести, чтобы скрыть свою слабость. Простое подобие мастерства, проблеск воли.
   Короче говоря, все, что могло бы послужить хоть малейшим оправданием для того, чтобы любить его так, как ей хотелось. С минуту она стояла, размышляя. "Минимум. Самый минимальный минимум". Мимо прошли мужчина на высоких каблуках, три девушки с зажатым взглядом, тирольский бас с длинной рыжей бородой, "первый любовник" с бакенбардами и волосами, похожими на парик, взгляд которого, казалось, говорил: "Это я"; затем снова мужчина на высоких каблуках, три девушки с зажатым взглядом, тирольский бас и снова "первый любовник", чей взгляд говорил: "Это я". Они ходили кругами, как будто парк был клеткой, и им ничего не оставалось, как ходить кругами, - с опущенными головами, безжизненными, угрюмо-решительными. И снова появился человек на высоких каблуках. "Самый минимальный минимум..."
   Музыка возобновилась. Она сверилась со своей программой. Пункт седьмой. Попурри из оперетты "Летучая мышь" Иоганна Штрауса. Она вернулась к возвышению, готовая дать своему жениху еще один шанс. Роль Отто, как и прежде, была презренной, еще более презренной, чем прежде. Он бездействовал. Он застенчиво улыбнулся. Она покраснела. И, глядя на него, она поняла. Она поняла, что это бесполезно, что ее любовь не в силах преодолеть эту пропасть. Остальные оркестранты презирали его. Нечто невнятное. Не мужчина. Не для нее...
   Попурри, как будто внезапно показавшись из-за угла, разразилось оглушительным маршем, и вот, большой барабан теперь шел впереди. Бам! бам! бам! бам! Ясно, что он ударял, ни разу не упустив своего шанса; музыкант с тарелками, как будто одно сердце и один мозг управляли конечностями двух существ, звенел тарелками в поразительном унисоне, а большой барабан стучал и стучал, без передышки.
   Трубачи улыбались, словно говорили: "Старый добрый большой барабан! Наконец-то наступило твое время!" Бам! бам! бам! бам! Большой барабан стучал громко и возбужденно. И все люди, стоявшие вокруг, выглядели так, как будто в их жизнь вошла великая радость; и если бы они не были немного стеснены друг другом, то пошли бы в ногу с музыкой, взялись бы за любое дело и, хотя бы потому, что музыка подразумевала, -все люди - братья, отправились бы, если понадобится, убивать других своих братьев под влиянием радостных, возбуждающих звуки марша (ибо неизвестно, по какой разумной причине люди могли бы отправиться на войну).
   И если бы в парке соседнего города был такой же оркестр с таким же барабаном, который играл бы ту же самую музыку, люди соседнего города маршировали бы под эту музыку и уничтожили бы этот город. Дирижер, как кучер, который, откидывается назад и оставляет остальное лошади, уступил руководство оркестром барабанщику, как будто тяжелая, сложная работа была теперь закончена, и ему, по большому счету, нечего было делать; его жезл небрежно двигался вслед за ударами барабана, он оглядывался и отвечал на приветствия друзей веселыми, непринужденными салютами левой руки, его мягкая улыбка спокойно признавала, что это уже не он, а барабан, ведет их к победе.
   Вернее, тяжелое сражение уже было выиграно, и вот - счастливый результат! Бам! бам! бам! бам! Незнакомые люди обменивались улыбками интимного узнавания, старики задумчиво кивали, маленькие мальчики смотрели восторженными глазами, женщины выглядели милыми и ясноглазыми, готовыми услужить поцелуем; в то время как большой барабан, сознавая свою великолепную мощь, гремел без остановки и передышки.
   - Замечательно! Красиво! - говорили окружающие. И думали: "Ритм - это прекрасно".
   Оркестр закончил исполнение марша и повторял его с еще большим удовольствием и неторопливостью. Большой барабан гремел, тарелки звенели сквозь совершенно неуместное сверкание меди. Но они не возражали: "Каждому выпадает свой день", - и следовали за барабаном. Он вел их. Он - Отто! Ее Отто вел их. Боже! Милостивая Дева! Чем она заслужила такое счастье? Отто!.. И это она... сомневалась в нем, думала, что в нем нет "стремления". Нет желания!
   Она покраснела от стыда при одной только мысли об этом. Он весь был "стремление", и разве он не заставил их тоже "стремиться", всех их? Как шли они за ним! Они задыхались, пот струился по их багровым лицам, их щеки, казалось, готовы были лопнуть, но Отто ударил палочкой - и они опали.
   Отто! О Боже! Глядя на него, люди едва могли усидеть на месте. Но то, что никто из них не шевелился, хотя все хотели двигаться, добавляло пикантности иллюзии движения. Они стояли как вкопанные - в то время как барабан продолжал: Бам! бам! бам! бам!
   - Чудесно! - вздохнула публика вокруг.
   Ее Отто - хозяин положения! Она едва могла поверить своим глазам. Стоя перед толпой, всего в нескольких шагах от него, приподнимаясь на цыпочки в такт музыке, так что самой малостью своих движений она, казалось, придавала оркестру дополнительный импульс, словно и в самом деле нажимала своими маленькими ножками на какой-то невидимый насос, она с нежностью, с немым обожанием всматривалась в его лицо.
   И Отто у барабана, должно быть, почувствовал это, потому что вдохнул новую жизнь в свои громовые удары: Бам! бам! бам! бам! Он трудился в поте лица, и дирижер, словно угадав, что происходит, в этот момент ускорил ритм.
   - Браво, браво! - кричали окружающие.
   В этом не было никаких сомнений. Это было Искусство. Безошибочная точность. Чудесное прикосновение. Отто!.. Отто, как никогда прежде, бил в большой барабан, бил в волнении, в исступлении, в экзальтации. Бам! И теперь она знала - то, о чем не могла и мечтать, - она видела это по его лицу. Отто был героем. Предводителем людей. Что-то затрепетало у нее в груди, словно это была птица, готовая вылететь.
   "Ну вот, все заканчивается, - думали люди, - и сейчас мы пойдем домой обедать". Все улыбались и чувствовали себя счастливыми и веселыми. Большой барабан издал нечто вроде продолжительного быстрого рокота, и закончил оглушительным бам!
   Музыка стихла. Дирижер поднес согнутую руку к козырьку фуражки, приветствуя аплодисменты. Птица в ней трепетала сильнее, чем прежде. Ей хотелось закричать, но она не могла. Она ухватилась дрожащими пальцами за вздымающуюся грудь. "Любовь моя, - подумала она. - Мой король! Мой капитан!.."
  

ТРЕТЬЯ МЕДАЛЬ

ALFRED TRESIDDER SHEPPARD

  
   Пиппо Черлоне получил свою первую медаль в постоялом дворе на Корлеоне-роуд. Каппони дрыхнул за столиком возле гостиницы. Он сидел на солнцепеке, вытянув скрещенные ноги, прислонив ружье к обожженной солнцем стене, с широко раскрытым ртом, а кисточка его алой фески чуть покачивалась в такт храпу. Старый негодяй, проснувшись с видом капризного ребенка, чей сон был нарушен, нашел себя арестованным.
   Вторая медаль стала последствием более живой истории. Хмурые горы смотрели сверху вниз на перестрелку, в которой Пиппо застрелил Ровени. Он и еще двое карабинеров наблюдали за телом разбойника, которое прыгало самым забавным образом, как выброшенная на берег рыба, - возможно, пытаясь последовать за его душой, ибо было достаточно набожным. В молитвеннике, вынутом потом из кармана, пучок священной травы, сорванный в святую ночь, отмечал главу: "De Preparatione ad Bonam Mortem".
   Теперь он жаждал получить третью; он жаждал этого с той поры, когда Луиджи Банделло, скрывавшийся в высоких зарослях травы, выстрелил и ушел невредимым. Этот свинцовый плевок значил для Пиппо шесть недель в больнице, и теперь он ждал, когда ему представится случай отомстить.
   Третья медаль! Ему захотелось снова увидеть вблизи красивое лицо Луиджи, белокурую кудрявую голову, прямые, четкие черты, напоминающие о греческих предках в старых Сиракузах. Они снились ему по ночам, они присутствовали в его мыслях днем, а двум медалям не хватало третьей. И случай, совершенно неожиданно, представился ему однажды вечером.
   Он пошел в тир под присмотром Пеллегрино и хорошо попрактиковался. Первый выстрел поразил центр мишени.
   - Стреляй так же метко, когда встретишь Банделло, - сказал офицер, поднимая голову от протокола на деревянном столе, - и ты получишь свою третью медаль, Черлоне.
   Следующий выстрел отклонился от центра на полдюйма, но промаха не должно было быть, когда придет его время. Потом он прогулялся мимо Английских садов. Одобрительный гул зевак - его товарищей, нескольких бездельников, погонщика мулов, давшего отдых своим животным, в пестрой упряжи с колокольчиками, у подножия зигзагообразной горной тропы, - все еще щекотал его самолюбие. Он снова подумал о Банделло и с внезапным испугом увидел того, кого искал.
   Омнибус, огромный и громоздкий, неуклюже двигался по улице. Уже почти стемнело, и трепещущая масляная лампа освещала его салон. Пассажиров было с полдюжины - странная смесь каст и центурий, какую можно было увидеть в только уличных экипажах Палермо. Когда омнибус прогрохотал мимо, он увидел женщин в платках, мужчин в черных пальто и шелковых шляпах, старого крестьянина, голова которого была обвязана шарфом, похожего на вырезанную из дуба носовую корабельную фигуру, наклонявшегося вперед и назад, покачиваясь от тряски. А в углу сидел человек, которого он искал.
   Или очень похожий на него. Пиппо на мгновение задумался, не сыграло ли долгое ожидание встречи злую шутку с его глазами. Он видел не достаточно ясно. Но это мог быть и Банделло. Парень мог оказаться достаточно опрометчивым, чтобы выбраться из своего убежища на городские улицы.
   Черлоне остановился в тени дома, чтобы подумать. Второй омнибус, грохочущий неподалеку от первого, решил за него. Он сел, и из своего угла наблюдал за задним окном омнибуса впереди него, всматриваясь в каждого пассажира, который выходил. Наконец, нужный ему человек спрыгнул на дорогу; Черлоне осторожно последовал за ним. В его памяти всплыла какая-то особенность движения, и теперь он просто не мог отказаться от погони. Он продолжил преследование.
   Девушка, идущая по дороге в Палермо, спешила навстречу человеку в плаще; они остановились на секунду, она повернулась и пошла с ним, смеясь и болтая. Они были уже совсем близко от Сферракавалло. Справа от них Монте Пеллегрино, поднимаясь в фиолетовое небо, усыпанное звездами, скрывал море. Мужчина и девушка, - а за ними на почтительном расстоянии следовал Пиппо, - вышли на широкую деревенскую улицу. На балконах домов, на шатких стульях возле порогов деревенские жители курили или сплетничали. Свиньи были загнаны в загоны из грубых валунов у стен. Свиньи, собаки, куры рылись и царапались среди отбросов на улице. В дальнем конце Сферракавалло длинная улица внезапно сворачивала и спускалась к морю.
   Черлоне осторожно повернул за угол. Эти двое, казалось, были слишком поглощены своими заботами, чтобы заметить его, а дорога была усыпана песком, который заглушал его шаги. Но когда они остановились у двери дома, он отпрянул к стене. Вспышка света, когда дверь открылась, достаточно ясно показала ему лицо Луиджи Банделло.
   Дверь за ними резко закрылась, оставив Пиппо в затруднительном положении. Как теперь ему следует поступить? Он приподнял шляпу с плюмажем и с сомнением провел пальцами по густым, коротко подстриженным волосам. Банделло был в этом доме. Третья медаль была в этом доме. Как ее получить? Вот в чем был вопрос - и трудный. Постучать, войти и попытаться арестовать в одиночку - все равно, что сунуть руку в осиное гнездо. Кроме того, чтобы помочь мафиози и их друзьям, союзники появляются на Сицилии, как воины из зубов дракона, посеянных Ясоном в пустом поле. Пиппо вспомнил арест на оживленной улице Палермо; в одно мгновение трезвые лавочники, законопослушные домовладельцы, устраивали странные манипуляции со ставнями, с ларьками, со стульями на нависающих балконах - манипуляции, очень мешавшие карабинерам. Один неверный шаг - и половина деревни может ополчиться против него. Но если он уйдет, чтобы привести помощь, Банделло может исчезнуть.
   Он подождал немного, а затем осторожно подкрался к дому. Сквозь щель в шторе заглянул в освещенную комнату.
   Старуха, желтая и морщинистая, сидела и пряла. В ночной тишине улицы слышалось жужжание колес ее прялки. В другом кресле, рядом с ней, при свете мерцающих масляных ламп, сидела девушка, которая встретила Луиджи. Ее лицо было молодым, с ямочками, мягко округлым; длинные ресницы над опущенными глазами, щеки, ловившие яркие тона солнечного света из золотой долины. Ее голова склонилась над какой-то богатой шелковой материей, с которой играли ее пальцы. В ее темных волосах было мало оттенков цвета, маленькие буйные завитки и локоны, очень приятные на вид. Пиппо ценил женскую красоту. Рука инстинктивно потянулась к маленьким черным усикам. А потом, отвлекшись на мгновение от своих мыслей, он вернулся к причине подслушивания.
   Банделло там не было.
   Пиппо был озадачен и продолжал наблюдать, ожидая, что в любую минуту может войти мужчина. Старшая женщина произнесла какие-то слова, которых он не расслышал, а ее дочь подняла глаза и ответила, смеясь. Эти ее глаза! Они сияли, они искрились; ее маленькие жемчужные зубки блестели; лицо, совершенное в чертах, изогнутое и округлое, почти как у ребенка, было все одушевлено и восхищено. Но старуха торжественно, зловеще покачала головой. Он слышал смех девушки, похожий на журчание серебристой воды; он слышал голос матери - хриплый, предупреждающий, как карканье ворона. Он знал, не улавливая слов, что она произносит какой-то упрек. И тотчас же лицо девушки изменилось, глаза сузились до щелочек пламени; она разразилась потоком гневных слов; игра рук, плеч, подвижных черт лица была величественна и немного пугала. Маленькая злючка! Пиппо понравилось бы ее укрощение... но Луиджи?
   Темные сверкающие глаза метнулись к окну; он поспешно отпрянул, как раз вовремя. И тут его осенило, что он упустил свой шанс. Там должен быть запасной выход, ведущий к побережью. Он поспешил вниз по извилистой дороге к пляжу. Спичка или две показывали следы, затерянные в известняке гор, которые рассказывали свою собственную историю. Без сомнения, Банделло уже далеко.
   Проклиная свою глупость и невезение, Черлоне вернулся в казармы Порто-Нуово. Но он знал этот дом, имел ключ к разгадке и строил свои планы. На следующий вечер он побрился, подровнял воском закрученные кончики усов и тщательно оделся. Его униформа могла стать ценным приобретением в игре, которую он собирался вести. Некоторое время он с удовлетворением разглядывал себя в зеркале. Один или два товарища хихикали и отпускали шутки, которые он высокомерно игнорировал. Они знали историю многих его любовных похождений, и он не возражал против того, чтобы этот случай был добавлен к остальным.
   Глаза яркие, дерзкие и круглые, как у малиновки, смотрели на своего двойника в зеркале. Это были глаза, которые заставили многих застенчивых девушек отказаться от встреч, зато многие смелые девушки следовали за ним, когда он с важным видом шел по улицам. Он был выше и крепче сложен, чем гибкий сицилиец. Он был не намного старше - двадцать четыре, не больше - и обладал всей уверенностью своих лет.
   Прежде всего, он оставался спокойным - девушка была привлекательна, но не удерживала его никакими чарами. Настоящее безразличие - притворная страсть - о, у него было бы явное преимущество перед любым поклонником, чей язык застенчив от горячей любви.
   Пиппо был ломбардийцем и питал искреннее презрение к уроженцам юга. Но абсурдное и устаревшее сицилийское ухаживание представляло собой довольно серьезное препятствие. У него не было терпения исполнять ночную серенаду под балконом или окном дома; медленный процесс взмахов руки или падения цветка, который после долгих проволочек приводил к пониманию. Кроме того, он не умел петь. Должен ли он исполнять любовные напевы? У него не было четкого плана кампании, когда он достиг Сферракавалло. Но он набрался храбрости и засвистел меланхоличным образом, в котором нелегко было распознать дыхание любви. Не было ни ответа, ни любопытства увидеть неизвестного, чье воображение было поймано в ловушку без знания или намерения. Пиппо замолчал, почти не дыша, и у него возникло горячее подозрение, что девушка и ее мать смеются над ним. В окне было темно. Теряясь в догадках, он спустился к берегу.
   Но здесь фортуна проявила к нему благосклонность. Синьора, пошатываясь, шла с берега с тяжелой корзиной плавника. Она остановилась на песчаном склоне, кряхтя под тяжестью ноши. Хорошая пословица пришла ему на ум. "Кому нужен тростник, пусть идет в заросли тростника; кому нужна дочь, пусть сначала идет к матери". Он предложил помощь, и она была принята немного неохотно. Мало что произошло между ними, но он узнал, что девушка уехала в город и возвращается поздно. "Вечно щеголяет своими нарядами, глазеет на магазины на Виа Макведа и оставляет работу матери". Камилла, имя девушки - Камилла Нарди. Пока все хорошо. Но он потратил свое дыхание и свою музыку на пустой дом.
   Несмотря на все это, вечер был прекрасный, и через день или два он отправился в деревню с коробкой конфет, торчащей из кармана. Мать и дочь сидели у дверей, на стульях, примостившихся возле каменного свинарника. Он отдал честь и возобновил знакомство. Солнце еще не зашло, и было немного трудно сдержать дрожь в ноздрях от жары, вытягивающей наружу аромат свиней и отбросов. Но он преуспел - и забыл об этом, наконец, в волнении своего дела. Мать оттаяла под его вниманием и предложенными конфетами. Он рассказывал истории о казарменной жизни, о Севере; был очень остроумен, заискивал всеми известными ему способами, расчесывал и подкручивал усы - и все время, разговаривая с матерью, краем глаза поглядывал на девушку. Она сидела вялая и молчаливая, а если и смотрела на него, то только полузакрытыми глазами. Это дразнило его и приводило в бешенство. Он попытался вовлечь ее в разговор, но получил только отсутствующее "да" или "нет". Однако она грызла конфеты, и это было что-то, что стоило запомнить.
   Еще несколько визитов, с разумными интервалами, принесли лучшие плоды. Мать начала подозревать какую-то причину его прихода и оказалась полезным союзником. Однажды, когда Камиллы не было дома, она сидела за прялкой. Он заговорил о мафии и разбоях в горах. Прозвучало имя Банделло.
   При упоминании о нем апатия, казалось, спадала с синьоры, как одежда. Она пожала плечами, поморщилась и, наконец, разразилась потоком брани.
   - Банделло? - воскликнула она, добавив к этому имени проклятие. - Я его знаю. У моей глупой девчонки с ним роман. Что я могу сделать? Мы - уважаемая семья. Когда мой муж был жив...
   Он выслушал рассказ о былом величии.
   - И вот я здесь, - продолжала она, вздыхая, - запуганная в своем собственном доме. Он приходит и уходит, когда ему заблагорассудится. Я спрашиваю ее, что хорошего из этого может получиться? Сдать его, говоришь? И получить нож между ребер - от собственной дочери? Не то чтобы Камилла была плохой девочкой. Но об этом с ней лучше не заговаривать. Мне отрубят голову, если я выдохну хоть слово. Чума на его голову! Если бы я могла прекратить это! Я говорю ей, что в мире полно других красивых парней...
   Она посмотрела прямо на Пиппо, который смущенно покрутил усами. В этот момент подошла Камилла.
   Синьора Нарди продолжала свою тираду на своем быстром, отрывистом сицилийском. Глаза Камиллы широко раскрылись и вспыхнули, наконец, она перевела взгляд с матери на гостя. Это были чудесные темные глаза, от взгляда которых по всему телу Пиппо, несмотря на всю его самоуверенность, пробежала дрожь. Он ждал вспышки гнева. К его удивлению, этого не произошло. И действительно, когда снова прозвучало имя Банделло, она равнодушно пожала плечами. Но она внимательно слушала, как Пиппо рассказывал о своих приключениях в горах. Он вел смелую игру и отбросил скрытность. Что имело значение? Она была молода и впечатлительна; без сомнения, храбрость разбойника покорила ее сердце. Но храбрости он противопоставит храбрость. Она слушала, впитывая каждое слово. Пиппо, отвечая на вопросы, добавлял немного красок своим подвигам. Он тоже был по-своему весел. Она рассмеялась над его рассказом о том, как старик Каппони поймал муху ртом, его кивающей кисточке, взгляде, полном изумления и раздраженного негодования при пробуждении - все это было искусно передразнено. Мать, очень довольная его успехом, тоже засмеялась. Все дружно рассмеялись. И смех девушки был очень веселый, молодой и приятный. О, ее сердце вряд ли было серьезно тронуто болезнью. Сначала вылечить, а потом ранить; таков был его план.
   Прошло несколько дней, прежде чем он решился заговорить о третьей медали. Синьора Нарди шепнула ему, что Камилла и Луиджи, должно быть, поссорились. Тогда он решился на смелый ход, чтобы проверить ее чувства.
   - Я хочу, чтобы Банделло вручил мне мою третью медаль, - резко сказал он, наблюдая за эффектом.
   Лицо Камиллы выражало полное безразличие. Но когда он ушел, она на прощанье слегка пожала ему руку.
   - Я не хотела говорить при маме, - сказала она. - Но... но... О, за ним опасно следить, за Банделло. Он носит епитрахиль священника, часть ее; считается...
   Он прервал ее грубым смехом над ее южным суеверием.
   - Епитрахиль? Мои пули пробьют любую епитрахиль, Камилла. Скоро я найду его. Послушайте... Если бы вы... впрочем, неважно. - Он побоялся высказать свое предложение. - Епитрахиль священника? Там, где я живу, мы не очень-то верим в подобные вещи. Природа... Природа, то, что я вижу своими глазами, - вот во что я верю, но даже ее я не боюсь.
   - Но будьте осторожны, Пиппо, - выдохнула Камилла и на мгновение коснулась его руки.
   В смятении чувств он вернулся в казарму. Бедная маленькая Камилла! Было слишком плохо использовать ее только как пешку в его большой игре. Кроме того, он находился на грани влюбленности. Это становилось все опаснее. Ее лицо уже заслоняло лицо Банделло в его мыслях. По ночам он лежал без сна, думая о Камилле - Камилле смеющейся, презрительной, сердитой, нежной...
   Наконец, наступила кульминация. Однажды вечером он повел мать и дочь в маленький театр на одной из улочек Палермо. Это был бураттини, театр марионеток, но пьеса чрезвычайно серьезная, трагедия любви. Пиппо перевел взгляд с маленьких актеров, с их жесткими деревянными жестами, с их широко раскрытыми неподвижными глазами, на четкий профиль девушки рядом с ним. Он видел, как ее глаза блестят в темноте и меняются с каждой испытываемой ею эмоцией - смягчаются, тускнеют, твердеют, презирают, гневаются и ненавидят. Вся сцена отражалась в этих глазах - две мимические сцены, копирующие и повторяющие каждое действие, как в зеркалах... Мать пыхтела и кряхтела, отчасти от жары, отчасти от собственных эмоций, и постоянно пользовалась носовым платком... Но мало-помалу Пиппо обнаружил, что его внимание приковано к маленьким фигуркам, сражающимся, любящим, умирающим, а невидимые внизу руки тянут провода. Это было сделано ловко. Они действительно казались фигурами, которые на сцене этого мира движутся, как повелевают невидимые Руки. История была достаточно мрачной, подходящей для глаз этих обитателей юга; темная и трагическая земля, где зерно и виноград растут из почвы, увлажненной веками резни, раздоров и жестокости. Пиппо прочел в пьесе некоторые из своих собственных намерений. Была девушка, которая, отдав себя свободно, была предана, брошена. Воздух был наэлектризован страстью. Его глаза следили за всем. Он больше не смотрел на Камиллу и все же чувствовал, как дрожит ее рука, прижатая к его руке. Однажды, когда предатель упал под ударом ножа, - грохоча жалкой, распластанной грудой кукольной агонии, - она ахнула, и ее легкие пальцы крепче сжали его рукав.
   Занавес опустился. Смеясь и шутя, публика высыпала на улицу. Но Пиппо и девушка молчали. Было еще рано; Пиппо повел гостей в кафе на пристани.
   Презрение к самому себе и к той роли, которую он играл, заставило его молчать. Но, глядя, как девушка при свете ламп потягивает вино, он вдруг принял решение.
   А почему бы и нет? Она была прекрасна, она любила его - теперь он знал это и знал, что любит ее. Он не имел в виду такой конец. Но почему бы и нет? - снова спросил он. Они были молоды; он вернется в Милан и увезет ее с собой, подальше от этого жестокого и убогого юга. Но сначала он должен получить медаль. Теперь существовала двойная причина, по которой Банделло должен быть схвачен. Но если она поможет ему, у него никогда не хватит духу уйти и оставить ее - как марионетку в пьесе. О, он не боялся трагического конца. Но она была слишком хороша, слишком нежна, чтобы ее можно было отбросить, как пешку, когда игра окончена, и она сыграла свою роль...
   Синьора Нарди встретила подругу и позволила молодым людям идти впереди. Фиолетовая ночь окружила их. В бухте мерцали зеленые и красные огни кораблей; перед ними в темноте вздымался Монте-Пеллегрино, а за ними, как черный верблюд под небом, - Зафферано. Они шли в такой сицилийской ночи, какую Феокрит сравнил с тусклыми пустынными лугами. И они были молоды! За спиной они слышали шумное хихиканье синьоры Нарди и ее подруги, и в ее смехе, и в том, как она на мгновение понизила голос, было что-то многозначительное. Любовь Пиппо внезапно вырвалась наружу, как и его предложение.
   У Камиллы перехватило дыхание, но ее пальцы сжали его рукав.
   - О, Пиппо! Но Луиджи Банделло! Он убьет меня... я не смею. Даже сейчас... даже сегодня вечером... я боюсь, что он придет.
   Он с жаром и презрением отозвался о ее страхе.
   - Банделло! Пес мафии! Но послушайте, Камилла. Говорю вам, я получил две медали. Вы поможете мне получить третью. И затем... - Он рассказал все свои планы относительно их счастья. - Он заслуживает смерти. Он застрелил не знаю сколько, и я поклялся взять его. Вы поможете... Вы ему ничего не сказали? Вы можете послать ему весточку? И он придет?
   - Да, он придет, - сказала Камилла и, вздрогнув, прижалась ближе.
  
   Три ночи спустя Пиппо и Камилла вместе отправились на берег в Сферракавалло. Сияла полная луна; море было пурпурным и светящимся; вокруг скалистых островков в маленькой бухте струи брызг взлетали над прибоем и сверкали, как серебряные фонтаны. Горы, мрачные и суровые, смотрели на них сверху. Три или четыре маленькие лодки лежали на берегу, накренившись, наблюдая за ними нарисованными глазами. Камилла слегка вздрогнула. Пиппо взял ее за руку и прижал к себе. Ее пальцы играли с его.
   - Сколько времени, Пиппо? - прошептала она.
   - Еще десять минут. Будь храброй, моя Камилла. Всего десять минут... и потом...
   - Третья медаль!
   - Третья медаль. - Он поцеловал ее. - Да ты замерзла, малышка.
   - Я боюсь, Пиппо. Но ты не будешь стрелять? Ты обещал мне, что не будешь стрелять?
   - Нет, если он не окажет сопротивления. Я возьму его живым. Но тебе не стоит этого видеть; нет, нет. Сколько еще? Уже пять минут. Всего пять минут - если он пунктуален - и после этого...
   Он притянул ее к себе и, пока она прижималась к нему, шептал обо всем, что означала третья медаль: о деньгах, продвижении по службе, уютном доме для них обоих, возможно, в шумном городе на севере, который смотрел на альпийские снега. Он шептал, словно у маленьких лодочек были не только глаза, но и уши. Наконец она оттолкнула его.
   - Иди, иди, Пиппо. Туда. Должно быть, уже почти пора.
   Он поцеловал ее и стал ждать в расселине скалы, не сводя глаз с пляжа, протянувшегося в сторону Тоннары. Но время от времени он смотрел на Камиллу, стоявшую в лунном свете у кромки воды моря. Легкая морская пена покрывала ее маленькие ступни. Вдруг она пошевелилась, огляделась, словно птица; на секунду палец оказался прижатым к ее губам, а другая рука жестом велела ему спрятаться.
   - Пиппо! - прошептала она через минуту. - Третья медаль!
   Он выбежал, держа наготове карабин. Где же Банделло? Он напряг зрение, все его чувства обострились.
   - Пиппо! Пиппо! Третья медаль!
   Услышав за спиной знакомый голос, - словно эхо, громкое и зловещее, подхватившее ее шепот, - Пиппо резко обернулся. В лунном свете вспыхнула струя огня, раздался резкий выстрел; глухое эхо прокатилось по горам. Он стоял, покачиваясь и не видя, как Камилла подбежала к нему. Она стояла перед ним с полузакрытыми горящими глазами, наморщив лоб, и кончик ее языка был зажат между зубами - от любопытства, от ожидания. Карабин Пиппо упал на гальку. Рядом стоял Банделло с дымящимся оружием в руке - Банделло, пришедший сзади, из Палермо, из-под темного укрытия гор.
   - Камилла! - вскрикнув, Пиппо упал и скорчился на берегу, как марионетка на трагической сцене. Он смотрел на них в лунном свете неподвижными остекленевшими глазами, похожими на глаза деревянной куклы.
   - Ох, ох! - ахнула Камилла и вздрогнула. Луиджи обнял ее за талию. В лунном свете лицо Пиппо выглядело странно красивым, странно умиротворенным. - Но он убил бы тебя, Луиджи... он хотел убить тебя, - прошептала она. А потом ее настроение изменилось, и она захлопала в ладоши, как ребенок, который выиграл какую-то игру.
   - Смотри, Луиджи! Смотри! Его третья медаль - вот!
   Она указала на то место, где темная кровь, пятном выступив на груди, отмечала место третьей медали.
  
  

КИТАЯНКА

H. DE VERE STACPOOLE

I

  
   В курилке "Ван Бюрена", идущего из Сурабаи, я встретил мистера Артура Амрода.
   Занятие мистера Амрода никак не отражалось в его внешности; вы могли бы предположить, что он был табачным плантатором из Банджермасина или Тимора; в действительности же он был (и остается) главой агентства Таваса, которое занимается "частными расследованиями" на Дальнем Востоке. Это, по сути, детективное агентство, работающее со всеми правительствами; международное по своим масштабам.
   Он лейтенант.
   О детективах и их работе написано очень много правдивого и лживого. Я спросил Амрода, когда познакомился с ним поближе, какое качество, по его мнению, наиболее необходимо в этом деле, и он ответил мне:
   - Внимательность, как и в любом другом деле; также, конечно, качество не быть дураком. - Он рассмеялся, после чего продолжил. - Кроме того, полезно говорить и понимать, если это возможно, на всех известных языках; если нет, то, конечно, шесть основных языков каждого полушария; также полезно знать все, что полезно знать, если вы имеете дело с этой смесью человека первобытного и человека разумного - преступника.
   - И это все?
   - Также требуются познания относительно всего: от атомного веса мышьяка до динамических свойств... хорошо, хорошо, буду краток. В общем, детективу полезно всякое знание, но самая существенная отрасль знания для него - это знание мужчин и женщин. И здравый смысл.
   Что касается человеческой природы, то человек в моем положении, ведущий такой же образ жизни вскоре узнает, что есть восточная человеческая природа, так же как и западная. Восточные мужчина и женщина не совсем то же самое, что западные мужчина и женщина. Я слышал, как один врач оспаривал это, утверждая, что все человечество по существу одно и то же. Мой разум, который также является моей записной книжкой, оспаривает это.
   Он подозвал сюарда, который обслуживал курительную комнату, и заказал коктейль; и когда я взглянул на него, мне пришло в голову, что я многое отдал бы, чтобы открыть книгу, о которой он говорил, и прочитать некоторые из историй, которые в ней, несомненно, содержались. И весь долгий путь до Саутгемптона я получал это удовольствие. Каждый человек любит рассказывать о своих приключениях благодарному слушателю, - и в курительной комнате, на бухте каната или на задней палубе, или облокотившись на кормовой поручень, наблюдая, как корма омывается при свете звезд Индийским океаном, - записная книжка мистера Дж. Амрода часто открывалась для меня, стоило лишь задать подходящий вопрос.
   Некоторые истории, увы, я не могу пересказать; некоторые, - надеюсь рассказать когда-нибудь; но некоторые, - о его отношениях с незнакомыми людьми, подобные тому, что следует далее, и которые, я надеюсь, могут вас позабавить, - я могу рассказать прямо сейчас.
   Итак, вот одна из его историй.
  
   Я всегда выбираю голландский корабль, если не могу плыть на английском, то есть, когда имеется возможность сесть на голландский корабль.
   В этом отношении к востоку от 95 градуса и к западу от Папуа нет никаких проблем, потому что там всегда есть голландские корабли и Бог знает какие еще с надписью "Амстердам" на выбор.
   Один человек сказал мне в Сандабаре: "Если вы собираетесь домой в следующем месяце и не заказали билет, садитесь на "Гаагу"; она - голландская, на ней хорошая кухня, и вы встретите более интересных людей, чем на английских кораблях".
   Это случилось много лет назад, когда я, молодой, только-только начинал свою деятельность на Востоке, и я нашел, что совет стоит принять; но, хотя кухня оказалась достаточно хороша, компания была по большей части неинтересной.
   В те дни я был очень молод, не старше двадцати лет, и мало знал о мире и его обычаях, особенно о мире, скрывающемся под многоцветной сверкающей поверхностью Востока; я не был человеком, склонным ухаживать за девушками, но на борту "Гааги" имелась девушка, которая заставила меня потерять голову.
   Я увидел ее в тот день, когда сел на корабль. Она не была европейкой, по крайней мере, если в ее венах и текла европейская кровь, то не доминирующая; она была, как я потом узнал, китаянкой по отцовской линии.
   Китайская кровь иногда создает красоту, и я знал это, когда она бросила на меня взгляд и отвела его после того, как ее глаза задержались на мне на секунду дольше, чем следовало.
   Вы скажете, что я собираюсь рассказать вам историю любви. Да, это был единственный любовный роман, который когда-либо случался со мной, и, я думаю, история, которую стоит рассказать, - хотя и не по этой причине. Впрочем, судите сами.
   Она стояла рядом с женщиной голландского типа, ее компаньонкой, как я потом узнал, и, когда они двинулись вслед за стюардом, который, очевидно, провожал их в каюту, я проследил за ними взглядом и увидел, что он ведет их в одну из двухместных кают на шлюпочной палубе. Очевидно, люди состоятельные, во всяком случае, не второго сорта, и я, помнится, с некоторым удовлетворением подумал, что, путешествуя в том же классе, я мог бы познакомиться с этой девушкой поближе. Потом я пошел в курительную.
  

II

  
   В курительной комнате сидел знакомый мне мистер Пэл, отправлявшийся на каникулы домой в Роттердам; и вот он был там, очень разгоряченный и взволнованный после того, как нашел мешок, который грузчик отнес в трюм, а не в его каюту. Он пил вермут с каплей "Шейдама", я присоединился к нему, и он сказал, как он рад, что я плыву тем же кораблем, а затем спросил меня о моем багаже. Он был одним из тех людей, которые никогда не бывают счастливее, чем когда говорят другим, как следует поступать, несмотря на то, что часто путался в своих собственных делах, - и свидетельство тому тот самый мешок, который был неправильно доставлен по его собственной вине, поскольку на нем не оказалось надписи "Каюта". Затем он расспросил меня о моих планах и о том, что я собираюсь делать в Европе. Я был знаком с ним по бизнесу, встречался с ним в клубе, и он никогда не проявлял особого любопытства к моим делам. Причиной его разговорчивости был корабль. Люди на борту корабля отличаются от людей на берегу; на борту корабля люди проявляют повышенный интерес к окружающим, рождается нечто вроде дружбы, умирающей и исчезающей, едва в поле зрения появится берег.
   Это крепкая дружба, которая проходит через таможню, борьбу с носильщиками и схватку за ожидающий поезд в порту высадки. Но в господине Пэле был один момент, одновременно поучительный и забавный. Этот кажущийся болтун никогда не выдавал ничего из его собственных дел, хотя его собственные дела должны были быть достаточно интересными, учитывая, что он сколотил состояние на каучуке и считался сколачивающим состояние на олове, - и он никогда не говорил о других людях иначе, как в общих выражениях или в одобрительном тоне, - очень осторожный человек, чья максима, очевидно, была "Чем меньше сказано, тем легче исправить дело".
   Затем, когда береговые посты остались позади и машины начали сотрясать корабль, курительная комната стала заполняться, в основном голландцами, и господин Пэл, который, казалось, знал всех, перенес свое внимание с меня на других.
  

III

  
   Я увидел очаровательную девушку за ужином. Она и ее компаньонка заняли маленький столик у входа в салон.
   Однако, сидя за столом первого офицера, я почти не имел возможности внимательно наблюдать за ней или выразить свой интерес к ней взглядом или выражением лица; мне пришлось даже наполовину повернуть голову, чтобы увидеть ее, но то, что я смог разглядеть, нисколько не уменьшило чувства, которое начало расцветать в моей груди.
   На самом деле, она была очень мила, и тем более мила по сравнению со своей неряшливой спутницей, которая даже не стала надевать вечернее платье, - настоящая голландка, похожая на домработницу, но с видом властным и решительным, который заставлял предположить в ней Что-то.
   Я заметил, что стюарды были особенно подобострастны с ней. Да, очевидно, Что-то, но все же ничто для меня, чьи глаза были полностью заняты ее спутницей.
   Девушка была не в вечернем платье, как некоторые голландки, демонстрировавшие свои слишком пышные прелести. На ней было нечто вроде восточного шарфа, который могла носить только восточная женщина, и никаких украшений, насколько я мог видеть.
   Это почему-то меня обрадовало. Абсурдно, не правда ли, что я проявил к ней такой интерес? Ну, может быть, не так уж и нелепо, учитывая ее очарование и тот взгляд, который, казалось, на мгновение благосклонно остановился на мне.
   В конце обеда я случайно оглянулся. Она встала из-за стола и собиралась последовать за своей спутницей. Наши глаза встретились и задержались на секунду, затем она исчезла.
   Вскоре после этого я вышел из салона и поднялся наверх, в музыкальную комнату, где был накрыт кофейный столик. Вскоре в зале стало многолюдно, но "моей" девушки там не было - ни ее, ни ее спутницы. Оркестр играл, но я не слышал ни оркестра, ни разговора господина Пэла. Я взял сигару, вышел на палубу и стал смотреть на восходящую над морем луну, избранную спутницу влюбленных и больных любовью на протяжении веков.
  

IV

  
   Говорят, что когда негр заболевает корью, он переносит ее хуже, чем белый, потому что его организм его предков не привык к ней.
   Наверное, то же самое с любовью и молодыми. Во всяком случае, любовь, судя по моему короткому опыту, - это болезнь, если расстройство ума, беспокойство и бессонница являются симптомами болезни.
   Говорю вам, я не мог усидеть на месте. Утром после раннего завтрака я сидел на нижней палубе, смотрел на море, а через минуту уже полз вверх по трапу на шлюпочную палубу. Здесь я занял место, откуда мне была видна дверь ее каюты, и был вознагражден за получасовую вахту под палящим солнцем тем, что увидел, как вошел стюард с подносом, на котором, очевидно, был завтрак на двоих.
   Она завтракала в своей каюте вместе со своей спутницей, и еще полчаса дежурства под палящим солнцем вознаградили меня зрелищем последней.
   Толстая, некрасивая женщина вышла из каюты в халате, подошла к перилам палубы и остановилась на мгновение, положив на них руки и глядя на волнующееся море. Затем она вернулась в каюту и закрыла дверь.
   Таковы награды любви.
   Обманы... Смею утверждать, что Природа - это один большой мешок обманов, и самый большой обман в этом мешке - тот, который заставляет людей выставлять себя дураками подобным образом. Вам никогда не приходило в голову, что эта штука, называемая страстной любовью, - очевидно, уловка Природы для определенной цели, - не только заманивает в ловушку несчастных, которые случайно попадают в этот капкан, но и побуждает совершенно хладнокровных зрителей петь гимны в ее честь и не видеть ничего смешного в выходках попавших в ловушку: будь то игра на гитаре, разбазаривание денег, убийство или просто дурацкое сидение, глядя на дверь каюты?
   Ближе к вечеру девушка появилась на нижней палубе, сидя в кресле с веером в руке, и я, так долго стоявший на страже, осмелился ли подойти к ней? Конечно, нет. Я не мог бы пройти по палубе к ней ни за что на свете. Это странный психологический факт, что сидящий человек занимает по отношению к стоящему более высокое и критическое положение. Стоящий чувствует, что сидящий спокойно наблюдает за ним, что сидящий - это зритель, а он - актер.
   Во всяком случае, я ни за что на свете не смог бы предстать перед девушкой с веером, поэтому прислонился к перилам на некотором расстоянии и наблюдал, как она сидит, вытянувшись в кресле рядом со своей неизбежной спутницей, с веером в руке и глазами, которые, казалось, были устремлены на синее море, теперь темное, как вино, в вечернем свете.
   Один раз мне показалось, что она взглянула в мою сторону, как будто почувствовав мое присутствие, и снова эта ее толстая спутница повернула ко мне лицо - уж не меня ли они, случаем, обсуждали? Я отвернулся и перегнулся через перила, и теперь, когда я наблюдал за подъемом волны и полетом летучих рыб, ярких, как наконечник стрелы из серебра, робкий кролик, который был мной, внезапно обрел мужество, хитрость и отвагу.
   Нет, я не мог пройти мимо нее, чтобы не подвергнуться критике, но почему бы не подойти и не заговорить с ней?
   По крайней мере, поднимись наверх и поговори с ее спутницей, притворись, что думал, будто встречал ее раньше, извинись за свою ошибку, а потом завяжи разговор о путешествии.
   Я иду по палубе, пока не окажусь рядом с ними, потом вздрогну, как бы узнав их, замешкаюсь, сниму шляпу и скажу по-голландски: "Ах, добрый день, как приятно встретить вас здесь". Она выглядела голландкой.
   Ну да, вроде бы все в порядке, но как мне ее назвать - Ван Хаутен? Ван Дункан? - нет, Рейтер - да, это было подходящее и простое имя. Все было очень просто. Объясняя, я скажу, что она была в точности похожа на женщину, которую я встретил в Сандабаре, в доме господина капеллана. У меня действительно был друг капеллан в Сандабаре.
   Все было очень просто. Некрасивая и грубая на вид, она не казалась мне неприветливой - и все же, хотя план был составлен с решением выполнить его, я на мгновение задержался.
   Только очень храбрый человек входит в дом дантиста, не останавливаясь на пороге, но это была всего лишь минутная пауза.
   Внезапно отбросив все сомнения, с хладнокровием и апломбом старого светского человека, я повернулся и пошел по палубе мимо людей, сидящих в шезлонгах, курящих, дремлющих или читающих.
   Затем, дойдя до назначенного места, я снял шляпу и произнес небольшую речь.
   - Я вас не знаю, сэр, - сказала женщина.
   Девушка ничего не ответила. Бросив на меня быстрый взгляд, она снова уставилась на свой веер.
   Я знал, что она понимает, - я остановился из-за нее, и из-за нее я получил отпор, потому что даже лицо голландки было отпором, не говоря уже о ее тоне. Тон суровый и жесткий, который говорил - о, в нашем обществе так мало может сказать так много: - "Я не хочу знать вас; вы ищете внимания этой молодой девушки, моей спутницы. Вы не должны говорить с ней - до свидания".
   Я извинился и пошел дальше, чувствуя себя идиотом.
  

V

  
   И все же, девушка не отвергла меня, нет, я знал или, скорее, догадывался каким-то странным образом, - есть такая вещь, как телепатия, - и что эта дерзость дракона, охранявшего ее от посягательств мужского пола, подняла меня в ее глазах, а не опустила.
   Курительная комната выходила на нижнюю палубу. Я вошел и заказал коктейль, чтобы взять себя в руки, и сказал себе:
   - Черт бы побрал эту старую кошку - я еще поквитаюсь с ней, но мне нужна помощь. То ли собственного ума и собственной хитрости, то ли от кого-то другого. Наверняка на борту есть кто-то, кто ее знает. Я видел, как она разговаривала с несколькими людьми. Вчера вечером, выходя из салона, она остановилась, чтобы перекинуться парой слов с мужчиной, который оказался там в то же время, - так, так, - ну-ка, подумаем...
  

VI

  
   Как раз в этот момент в курительную вошел господин Пэл.
   Он подошел, сел за один столик со мной и заказал выпивку.
   Завтра "Гаага" должна была сделать остановку в Макассаре, и он спросил меня, не сойду ли я на берег. Он разговаривал с капитаном, который сказал ему, что это будет двадцатичетырехчасовая остановка, так как нужно принять груз, и добавил, что почти все отправятся на берег. Он предложил остановиться в отеле "Бэй", пообедать и переночевать, и я согласился.
   - Думаю, я присоединюсь к вам, но дам вам знать, когда мы бросим якорь. Но особенно на меня не рассчитывайте, потому что в последний момент я могу решить остаться на корабле.
   Это означало, что если девушка сойдет на берег, то сойду и я, если же нет, то нет.
   - Ну что ж, как вам будет угодно, - сказал Пэл и начал рассказывать о плохой вентиляции своей каюты, которая меня не интересовала, и о превосходной вентиляции кают на шлюпочной палубе, которая меня интересовала.
   - Скажите, - спросил я, - вы заметили очень красивую девушку, точно привязанную к ужасной старухе? Их каюта как раз на шлюпочной палубе.
   - Да, - ответил Пэл. - Она азиатка.
   - Вы их знаете?
   - Только по внешности, но не до такой степени, чтобы заговорить, - сказал он.
   - Хорошо... - сказал я, и затем добавил кое-что еще. На самом деле, я сказал столько, сколько один человек может сказать другому на подобную тему, - во всяком случае, достаточно, чтобы он увидел, насколько глубоко я был поражен, и он выслушал меня в своей тяжелой манере, а затем, как обычно, начал давать советы. Хотя этот человек неправильно обозначил свой багаж и даже не позаботился забронировать каюту по левому борту, чтобы убедиться в хорошей вентиляции, тем не менее, он начал давать мне советы по поводу моих эмоций!
   - Молодой человек, - сказал Пэл, - я много повидал на Востоке и никогда не видел счастья от смешения рас, и когда люди впервые приходят с Запада, я всегда считаю своим долгом предостеречь их от этого.
   "Именно это вы и делаете", - подумал я.
   - Я расскажу вам кое-что о смешанных браках, - продолжал он. - Управляющий компанией "Сампонг" - молодой человек с хорошими перспективами, крепким здоровьем и неплохими способностями, но азиат - женился на англичанке. Я никогда не упоминаю имен и не говорю о делах других людей, если это в моих силах, но, тем не менее, есть вещи, которые служат предупреждением для других, и намекать на них - не сплетня.
   Так вот, этот человек, которого я не буду называть, познакомился и женился на девушке из хорошей деловой семьи, англичанке, и несколько месяцев они казались вполне счастливыми. И так бы все и продолжалось, будь этот человек европейцем. Но он был азиатом, и вдруг в его сердце зародилась яростная ревность к другому человеку, - совершенно беспричинная ревность.
   Этот другой мужчина был другом его жены до брака, а поскольку дружба была невинной, почему бы ей не продолжаться?
   Именно так и случилось; с обычной точки зрения европейского здравомыслия не имелось никаких причин, почему бы и нет, но этот азиатский джентльмен не был здравомыслящим европейцем. Он задумался над этим вопросом и попробовал призвать на помощь магию, - все это выяснилось на суде, - но колдовство потерпело неудачу; тогда он просто взял кинжал и однажды вечером после бала, когда гости уходили, заколол другого человека, но не смог убить его. Что ж, теперь он в тюрьме и пробудет там еще пятнадцать лет. Можете ли вы представить себе положение жены, которая жива и должна заботиться о маленьком ребенке?
   - Нет, - сказал я, - не могу и не хочу. Вы утверждаете, исходя из конкретной ситуации, точно так же, как восточный человек, приехавший в Европу и попавший в бракоразводный суд, может утверждать, что все европейские браки были неудачными.
   - Я исхожу из знания и здравого смысла, - сказал Пэл, - и могу привести примеры, которые встречаются на всех этих островах. Взгляните, видите вон того человека, который сидит у двери? Это Клинкерт, и он мог бы привести вам достаточно примеров особенностей Востока. Он чиновник из Макассара, оживленного места, как вы увидите завтра. Говорят, он охотился на островах за тринадцатилетней служанкой из даяков, сбежавшей с драгоценностями своей госпожи, а также за очаровательной женщиной, убившей своего мужа толченым стеклом. И если бы вы спросили его, он, без сомнения, привел бы вам другие примеры и случаи, имеющие отношение к восточному менталитету и его маленьким особенностям.
   Я не стал с ним ссориться, так как думал, что завтра он может быть мне полезен, хотя и не совсем понимал, как именно, но мне казалось, что этим самоуверенным людям лучше всего льстить, и что с помощью искусства лести я мог бы привлечь его на свою сторону и сделать помощником в моих планах.
  

VII

  
   Когда вы спросили меня о качествах, необходимых для детективной работы, я ответил, что это, прежде всего, внимание к порученному делу.
   У меня есть это качество, и оно было у меня в те дни, хотя в то время моим делом была просто любовь.
   В ту ночь я лежал без сна, обдумывая пути и средства. Я решил, что во что бы то ни стало поговорю с этой девушкой и познакомлюсь с ней поближе, с полной верой в то, что знание не уменьшит моей страсти к ней, и любопытный факт заключался в том, что все разговоры Пэла о женщинах Востока и все его добрые советы не только не отталкивали меня, но, наоборот, усиливали мою решимость. Если они сойдут с парохода в Саутгемптоне, куда я направлялся, - хорошо; если они отправятся в Амстердам, я тоже поеду туда.
   Таков был я в те дни, и таков я до сих пор - непрестанная погоня за целью, которую я преследую, - другими словами, внимание к делу, возведенное в абсолют.
   Должен сказать вам, что, работая над делом, я посвящаю часть своей энергии построению планов действий в соответствии с возможным развитием событий, и в ту ночь я строил планы на случай непредвиденных обстоятельств.
   Компаньонка, очевидно, голландка, и сто к одному, что они отправятся в Амстердам, а там, несмотря ни на что, Пэл может оказаться полезным; кроме того, во время долгого путешествия через Индийский океан, Красное и Средиземное моря шансы наверняка появятся. Я решил подружиться с офицерами корабля и так далее.
   Потом я уснул и, проснувшись, увидел "Гаагу" возле пристани Макассара.
   И здесь со мной случилось то ужасное, что можно сравнить с несчастным случаем, поражающим душу и оставляющим ее с мертвым пятном в отношении к определенным вещам.
   Пэл, с которым я встретился за ранним завтраком в салуне, был полон надежд на поездку на берег. В каком-то смысле он был похож на большого мальчика. Он надел свой лучший костюм, пребывал в своем лучшем настроении и заразил меня своей жизнерадостностью, которой, увы, я был обречен вскоре лишиться. Запахи берега, звуки и проблески в открытых иллюминаторах манили, и я согласился пойти с ним, а не ждать, как намеревался, того случая, если девушка останется и будет более доступной, когда остальные уйдут, - мне предстояло долгое путешествие, и я рассчитывал на удачу.
   Я сложил в сумку кое-какие вещи для ночлега в гостинице и вскоре оказался вместе с Пэлом в толпе пассажиров у трапа.
   Девушка сошла на берег вместе с остальными, - она и ее спутница. Я подтянулся, пока не оказался прямо за ней, и в этот момент услышал, как Пэл возбужденно шепчет мне что-то о толченом стекле.
   Затем я увидел, что левое запястье девушки было приковано наручниками к правому запястью ее спутницы.
   Позади них шел Клинкерт.
  

МОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ В ЧИЗЕЛХЕРСТЕ

A.J. ALAN

  
   В конце сентября прошлого года я был на радиовыставке в Олимпии, и прекрасно проводил время. Я бродил по павильону и, обойдя, так сказать, первый этаж и поднимаясь по лестнице в галерею, наткнулся на знакомого. В данный момент мне не следовало бы упоминать его имя, поэтому я буду называть его просто Джеймс, но нет ничего плохого в том, чтобы сказать, - он был отставным биржевым маклером и жил неподалеку от Чизелхерста.
   Как бы то ни было, он был здесь, радостно приветствовал меня и настоял на том, чтобы мы прогулялись вместе. Мне испытывал небольшое разочарование, так как считал, что веселее бродить по выставкам одному, и мало того, он, очевидно, начинал сильно простужаться, что меня особенно не привлекало, но отказаться от его предложения, не обидев его, было невозможно, поэтому я и не пытался.
   В конце концов, он был моим другом, и я знал его целую вечность, но мы не встречались несколько месяцев, и за это время он развелся и женился снова, совершенно неожиданно. Я имею в виду, что все уже стали смотреть на него как на холостяка, и, вероятно, так и было бы, если бы дочь, которая вела для него хозяйство, сама не вышла замуж и не уехала жить в Бирмингем. Вы должны извинить меня за эти подробности, но я хочу, чтобы вы точно поняли, какова была ситуация. По крайней мере, он не видел подвоха в том, чтобы управлять огромным огромным домом в одиночку, так что миссис Джеймс Вторая взошла на трон как нечто само собой разумеющееся. Я никогда с ней не встречался, но, судя по всему, она имела большой успех.
   Джеймс был так увлечен рассказами о том, как он счастлив, и так далее, что было довольно трудно заставить его проявить хоть какой-то интерес к выставке, но всякий раз, когда он соизволял взглянуть на что-нибудь или что-нибудь услышать, он говорил, что это не столь интересно как то, что он видел в Соединенных Штатах. (Они провели там свой медовый месяц по какой-то неизвестной причине.) Я, естественно, не собирался долго терпеть подобные вещи, поэтому возмутился и сделал несколько замечаний об американских супер-новинках, которые с удовольствием купили бы на продажу соседние ларьки. Сами по себе замечания, возможно, не стоили такой реакции, но они, как я уже сказал, вызвали у меня некоторое раздражение. В этот вечер я должен был отужинать с ним, выслушать его и, между прочим, познакомиться с его новой женой. Я не был готов к отказу, поэтому сказал, что буду очень рад познакомиться с его женой и, кстати, послушать его рассказ о поездке.
   Так получилось, что моя машина простояла в гараже два дня, и Джеймс сказал, что заедет за мной домой и захватит меня. Встал вопрос, одеться ли мне сначала или взять с собой одежду в сумке. Это кажется неважным, я знаю, но это имеет самое непосредственное отношение к тому, что произошло потом. Собственно говоря, я решил переодеться дома.
   Я оставил Джеймса на выставке, он заехал за мной в половине седьмого или около того, и мы приехали в Чизелхерст незадолго до семи.
   Нас встретили известием, что миссис Джеймс нет дома. Утром она взяла свою машину и поехала навестить мать, которая жила в Уортинге и была немного больна. Поскольку у нее имелась привычка делать это каждые две-три недели, ничего необычного в этом не было, но обычно она возвращалась раньше.
   Во всяком случае, в ожидании ее возвращения мы прошли через холл в гостиную, где обычно принимали гостей, и Джеймс начал смешивать коктейли. Пока он это делал, я огляделся вокруг, чтобы взглянуть, многое ли изменилось при новом руководстве, как этого следовало ожидать. Единственным незнакомым предметом в комнате оказалась большая картина, висевшая над камином. Я как раз подошел к ней, чтобы лучше разглядеть (к этому времени уже немного стемнело), когда Джеймс сказал: "Секундочку", и включил несколько ламп, особым образом расположенных вокруг рамы, которые осветили ее.
   - Что вы думаете о моей жене?
   Я посмотрел на него и сказал: "Боже! Если портрет похож на нее, то она, должно быть, одна из самых красивых женщин, каких я когда-либо видел". Портрет был написан довольно известным художником, он нарисовал ее анфас, смотревшей прямо на вас. Вы не часто видите такие изображения, потому что немногие люди могут это вынести. Общий эффект был настолько реалистичен, что казалось, будто тебя ей представляют, и надо что-то сказать. Она была скорее белокурой, чем темноволосой, немного скандинавской внешности, и я решил, что ей чуть больше тридцати.
   Джеймс закончил смешивать коктейли и протянул мне мой, а потом удалился, чтобы одеться, оставив меня сидеть в кресле лицом к камину - и к картине.
   Он едва успел подняться по лестнице, как в холле зазвонил телефон, и он побежал вниз, чтобы ответить. Очевидно, на другом конце провода была его жена, и, судя по тому, что он сказал, она объясняла, что застряла в Уортинге на ночь из-за каких-то проблем с машиной. Ничего серьезного.
   (Потом он сказал мне, что сначала проколола колесо, а потом обнаружила, что запасное колесо также проколото. Задержка означала бы, что часть пути домой она будет ехать в темноте, а этого ей не хотелось.)
   После этого возник вопрос о его простуде. Она, должно быть, спросила об этом, потому что я слышал, как он ответил, что ему не лучше. Они немного поговорили об этом, а затем перешли к обычному разговору, какой обычно бывает между молодоженами, скучному для всех остальных.
   Возможно, в данном случае это было более скучно, потому что почти отправило меня спать. Это было не совсем так, но я дошел до того момента, когда подсознательная сторона мозга начинает брать контроль, и вы иногда сталкиваетесь с совершенно фантастическими идеями. Если вы помните, я сидел и смотрел на ярко освещенный портрет миссис Джеймс. И за невероятно короткий промежуток времени, - я имею в виду, вы даже не представляете, насколько короткий, - его характер, казалось, изменился. Вместо картины маслом, написанной довольно яркими красками, он вдруг стал похож на фотографию или, если быть точным, на фотографию, напечатанную в газете. Попробуйте посмотреть на одну из них через увеличительное стекло (не сейчас - когда-нибудь) и представьте, что она размером четыре на три фута, и вы получите тот же эффект, что и я. Под этой фотографией было напечатано имя, и мои глаза, конечно, прочли его, но прежде чем мой разум смог понять, что это было, иллюзия исчезла, и я снова очнулся.
   Все закончилось так быстро, что я просто сказал: "Гм, это забавно", - и не обратил на это особого внимания.
   Когда Джеймс вошел, после долгого и идиотского прощания по телефону, я ничего ему не сказал. Он бы, скорее всего, ограничился тем, что отпустил какую-нибудь глупую шутку насчет крепости своих коктейлей.
   Он рассыпался в извинениях за то, что его жена не смогла вернуться домой и так далее, и объяснил, что произошло, с ярдами подробностей. Я уже почти все понял, но мне пришлось притвориться, будто слушаю с интересом, чтобы заставить его подумать, - я не слышал его разговора по телефону. Затем он, наконец, поднялся наверх, чтобы одеться, и снова оставил меня наедине с картиной, но, хотя я старался изо всех сил, со светом и без него, мне не удалось восстановить своеобразный эффект "полутона", как не удалось вспомнить имя, которое появилось под портретом. Кстати, стоит отметить, что если бы я решил переодеться в Чизелхерсте, а не дома, то, вероятно, меня вообще не оставили бы наедине с картиной, и я ничего бы не увидел.
   Джеймс спустился в назначенное время, и мы устроили самый изысканный ужин. Он всегда все делал очень хорошо, и не было никаких причин, почему бы ему этого не делать. Люди с пятью тысячами в год часто так поступают.
   В конце ужина мы перенесли кофе и старый бренди в гостиную, а затем он представил мне свой ужасный радиоприемник. Я не заметил его раньше, потому что он был помещен в высокий ящик.
   Излишне говорить, что высокий ящик был самым лучшим в этом радиоприемнике. Когда он включил его, шум оказался настолько ужасающим, что я не могу понять, почему потолок не рухнул.
   Это был долгий и ужасный отрезок времени, в течение которого мы могли общаться только с помощью знаков, а затем, к моему великому облегчению, один из его трансформаторов загорелся, и нам пришлось тушить его сифоном с содовой водой.
   К тому времени было уже одиннадцать, и я сказал, что мне пора идти. Это, конечно, означало последнюю порцию виски, и он уже приступил к своей, которую, кстати, смешал с молоком, когда поставил ее и сказал: "О Господи! Я еще услышу об этом, если не приму аспирин" - и он пошел наверх за таблеткой. Его не было минуты три-четыре, а когда он спустился, то сказал, что не смог найти свои, и ему пришлось взять три последние из аптечки жены. Он их принял, после чего я ушел, поскольку времени оставалось только на то, чтобы успеть на поезд.
   На следующее утро, во время завтрака, раздался звонок в дверь, и мне сказали, что меня хочет видеть инспектор Сомс из Чизелхерста.
   Он показался мне вполне приличным парнем и прежде всего осведомился, как я себя чувствую. Я поблагодарил его и сказал, что со мной все в порядке. Затем он спросил, хорошо ли я спал, и я ответил, что хорошо, но даже тогда он не был счастлив. Был ли я уверен, что не испытывал никакого дискомфорта ночью?
   - Ни малейшего, - ответил я, - но откуда такая внезапная забота о моем здоровье?
   Тогда он сказал: "Ну, видите ли, сэр, дело вот в чем. Вчера вечером вы ужинали с мистером... э-э-э... (точнее, с Джеймсом). Вы оставили его около 11 часов вечера, и он, вероятно, сразу же отправился спать. Однако сегодня в три часа ночи из его комнаты послышались стоны, и когда слуги вошли, они нашли его лежащим наполовину в постели, наполовину вне ее, корчащимся от боли и частично без сознания. Немедленно вызвали врачей, и они сделали все, что могли, но к шести часам он был мертв". Это, естественно, было для меня большим потрясением. Так всегда бывает, когда слышишь, что знакомые люди внезапно уходят, особенно когда видишь их живыми и здоровыми совсем недавно.
   Я спросил инспектора, от чего умер Джеймс, и он ответил: "О, вероятно, от острого пищевого отравления", но наверняка это станет известно только после вскрытия. А пока, не могу ли я рассказать ему обо всем, что мы ели и пили прошлой ночью? Что я и сделал. На самом деле, это была всего лишь проверка, потому что он уже все записал в свой блокнот. Наверное, он разговаривал с кухаркой и служанками, которые прислуживали нам. Он даже знал, что у меня не было рыбы, в то время как у Джеймса была, но в ней не имелось ничего плохого. Но я смог быть более полезным в вопросе напитков и не забыл упомянуть о последнем виски с молоком и трех таблетках аспирина, - и все это он тщательно записал.
   Затем я спросил о миссис Джеймс. По-видимому, это ее очень огорчило. Они позвонили в Уортинг, как только узнали, что Джеймс в тяжелом состоянии, и она приехала домой как раз в тот момент, когда он умирал. Ни у кого не хватило ума высматривать ее у входной двери, она сразу же вошла в комнату и увидела, как обстоят дела, прежде чем ее успели остановить. Она лишилась чувств, что было вполне естественно, им пришлось отнести ее в комнату и уложить в постель. Она находилась в таком плохом состоянии, что поговаривали о том, чтобы послать за сиделкой.
   Инспектор уехал, но предупредил меня, что я должен явиться на дознание, которое, вероятно, состоится через три дня.
   Я должным образом явился, но меня не вызвали. Я поучаствовал только в опознании, а процесс был отложен на три недели, чтобы дождаться результатов вскрытия.
   Вскоре после этого я написал миссис Джеймс, спрашивая, не могу ли я чем-нибудь помочь, но она прислала довольно туманную записку о том, что слишком больна, чтобы кого-то видеть, поэтому мы не встретились.
   После этого у меня состоялась еще одна беседа с полицией, но они больше не задавали мне вопросов о еде, и когда объявили перерыв, стало совершенно ясно, почему. Причиной смерти Джеймса стало не пищевое отравление. Это были пятьдесят зерен перхлорида ртути. На случай, если вы не знаете, перхлорид ртути также называют коррозийным сублиматом (он используется в хирургических повязках), и пятьдесят зерен, принятых внутрь, - очень большая доза. На самом деле, судя по тому, что сказал на свидетельской скамье очень известный патологоанатом, это должно быть так же полезно для вашего живота, как расплавленный свинец. Этот великий человек высказал свое мнение, что яд был введен не более чем за восемь часов до смерти. Это позволило молоку оказать замедляющее воздействие. Поскольку Джеймс умер в шесть утра, это означало, что он, должно быть, принял свою дозу где-то после десяти часов предыдущей ночи. Поскольку я был последним, кто видел его живым или, во всяком случае, в сознании, это делало мои показания весьма важными.
   Когда подошла моя очередь, я почти слово в слово пересказал суду то, что сказал инспектору, вплоть до трех таблеток аспирина.
   Коронер задал мне кучу вопросов о поведении и здоровье Джеймса, и я мог только сказать, что он казался нормальным, веселым и, несмотря на холод, здоровым.
   Когда они закончили со мной, вызвали миссис Джеймс, и я впервые смог как следует ее рассмотреть. Она выглядела даже лучше, чем на портрете, и черный цвет ей шел. Можно было сказать, что она пользовалась всеобщим сочувствием. Что неудивительно. Она была популярна в округе, и суд был полон ее друзей. Коронер относился к ней с величайшим уважением. Она сказала, что ее отношения с мужем всегда были самыми лучшими, и между ними никогда не было и тени разногласия. Она также заявила, что, насколько ей известно, у него не было никаких забот, ни финансовых, ни каких-либо других, и что у него не могло быть никаких причин лишать себя жизни.
   После этого коронер стал еще внимательнее, чем прежде. Он явно имел в виду тот факт, что, когда богатый человек умирает при загадочных обстоятельствах, всегда найдется много людей, которые, кажется, считают, что его вдову следует повесить "в назидание", так что, хотя их доказательства были едва ли... как бы это сказать? - в связи с расследованием были вызваны свидетели, которые доказали, что она была в Уортинге с обеда одного дня до четырех утра следующего, и от этого никуда не деться. Был допрошен даже механик из гаража Уортинга. Он описал ее проблемы с шинами и разговор с ней о том, сможет ли она вернуться домой в Чизелхерст до наступления темноты.
   Было гораздо больше свидетельств того же рода, и все они доказывали то, что миссис Джеймс не могла убить своего мужа, и поскольку казалось маловероятным, что он совершил самоубийство, присяжные вынесли открытый вердикт.
   Что же мне теперь делать? На первый взгляд, я должен был встать и сказать что-то вроде: "Вы меня извините, но эта женщина действительно убила своего мужа, и, если хотите, я скажу вам в общих чертах, как: она ждала, пока он простудится, а затем решила нанести один из своих периодических визитов к матери в Уортинг. Она устроила так, чтобы остаться там на ночь, но позвонила во время ужина и, я полагаю, взяла с него обещание принять аспирин и виски перед сном - совершенно нормальное средство. Она, естественно, позаботилась, прежде чем уехать утром, чтобы имелись только три таблетки аспирина, которые он может принять, и они - э-э-э... Бутылка, в которой они лежали, конечно, представляла опасность, если полиция доберется до нее, но они не доберутся до нее, потому что она прибыла домой как раз вовремя, чтобы заменить ее на другую".
   Если бы я не ужинал там в тот вечер, никто бы вообще не узнал о дозе аспирина Джеймса, но ее план был настолько надежен, - я мог наблюдать, как он принимает его, и сказать об этом потом, - что она могла не обращать на это внимания. Не думаю, что ей это понравилось, но особого вреда это ей не принесло. С другой стороны, даже если он забудет принять таблетки, она ничем не рискует. Ей остается только ждать, пока он снова простудится.
   А теперь предположим, что я встал, и мне было позволено сказать все это, - что бы произошло?
   Мне следовало бы сразу же признать, что я не могу представить ни малейшего доказательства, подтверждающего это, - по крайней мере, такого рода доказательства, которые были бы понятны присяжным.
   Конечно, было замечание Джеймса: "Я услышу об этом, если не приму аспирин". Это удовлетворило меня, - от кого он услышит об этом, - но я мог только поклясться, что он так выразился, а вы знаете, что такое адвокаты. Они могли мне не поверить.
   С другой стороны, Коронер был врачом. Он бы спросил меня, как можно подделать перхлорид ртути под аспирин, и мне пришлось бы согласиться, что это совсем не просто. Это яд, который широкая публика практически не может достать, и даже если бы могли, таблетки, в которых он продается, окрашены в синий цвет. Кроме того, они не той формы. Если вы войдете в аптеку, попросите отбелить и сделать их похожими на аспирин, аптекарь легко может подумать, что это подозрительно, и я сомневаюсь, что вы успокоите его, сказав, будто они нужны вам только для шутки или для частных театральных представлений.
   Все это я знал довольно хорошо, так как взял на себя труд расспросить, но был еще один факт, который я узнал только впоследствии, и который мог бы иметь значение. Это было довольно странно. Во время войны французские армейские медики помещали перхлорид ртути в белые таблетки, а не в синие, и они действительно очень напоминали современный аспирин. Более того, каждая таблетка содержала семнадцать зерен. Теперь три семнадцать - это пятьдесят один, или почти столько же, сколько, по расчетам, принял Джеймс. Но все это ни к чему бы не привело (даже если бы я знал это и сказал), если только ни одна из этих таблеток не могла быть прослежена до миссис Джеймс, а они определенно не могли этого сделать.
   Полиция обыскала дом в обычном порядке и проверила каждую бутылку, пустую или полную. Можно было также с уверенностью заключить, что они навели справки во всех аптеках, с какими могла иметь дело эта дама.
   Кроме того, было еще одно обстоятельство, которое затрудняло обвинение миссис Джеймс, а именно - отсутствие мотива, поскольку очевидный мотив - деньги - практически исключался. Выяснилось, что у нее самой тысяча двести фунтов в год, а среднестатистическая женщина с такой суммой вряд ли выйдет замуж, а потом убьет какого-нибудь негодяя ради еще пяти тысяч. Она не станет утруждать себя. На самом деле, несмотря на разрозненные факты, моя теория не казалась впечатляющей, поэтому я решил дать ей еще немного повариться.
   Дама покинула суд без единого пятнышка на своей репутации и позже переехала жить на остров Уайт. Насколько я знаю, она все еще там, наслаждается своими двенадцатью сотнями плюс пятью тысячами в год, но будет ли она продолжать это делать - совсем другое дело, потому что...
   Недавно я докуривал трубку перед сном, как вдруг, ни с того ни с сего, мне пришло в голову имя, которое я видел под ее фотографией в тот момент, когда портрет ее стал похож на фотографию. Это было довольно странное имя, совсем не то, под которым она вышла замуж за Джеймса.
   Тем не менее, никто не меняет имя без всякой причины, поэтому я решил, что когда-то действительно видел опубликованную фотографию миссис Джеймс и что, глядя на фотографию в Чизелхерсте, я вспомнил ее.
   Как бы то ни было, на следующий день я попросил своего литературного агента разослать во все редакции газет на Флит-стрит запросы, не появлялась ли за последние несколько лет фотография кого-нибудь с таким именем. Все они сказали: "Нет".
   Однако мой агент - человек настойчивый (так и должно быть). Он пошел дальше, взялся за иллюстрированные еженедельные газеты и почти сразу наткнулся на то, что было нужно. Около восьми лет назад один из них выпустил то, что называлось "Приложением Ривьеры", и в нем была фотография. Я сразу же узнал ее, но больше всего меня заинтересовал абзац, в котором она упоминалась. В нем говорилось, что эта мисс Как-ее-там была компаньонкой старой леди, у которой имелась вилла в Каннах. Однажды компаньонка отправилась в Италию навестить свою мать, которая жила в Бордигере и была немного больна.
   По какой-то причине она опоздала на последний обратный поезд и должна была провести ночь в Бордигере, но когда она вернулась на следующий день, то была потрясена, обнаружив, что ее хозяйка отравилась ночью.
   В газете не было сказано, какой яд приняла старая леди и сколько денег оставила своей компаньонке, но с тех пор я это выяснил и, - попробуйте догадаться, - каковы оказались ответы на эти вопросы?
  

ВОЛОСЫ

A.J. ALAN

  
   Я собираюсь поведать вам о некоторых событиях. Я не буду пытаться объяснить их, потому что они мне совершенно непонятны. Когда вы узнаете все факты, некоторые из вас, возможно, смогут предложить свои объяснения. Вы должны простить меня за то, что я вдаюсь в некоторые подробности. Когда вы не понимаете, о чем говорите, так трудно понять, что нужно оставить.
   Это дело началось в темные века, еще до того, как появилось какое-либо вещание, фактически в 1921 году.
   Уик-энд я провел у своего друга, который живет в пятнадцати милях от Бристоля.
   Там же останавливался еще один человек, который жил в Доулише. Итак, в понедельник утром наш хозяин отвез нас в Бристоль как раз вовремя, чтобы он успел на свой поезд, отправлявшийся гораздо раньше лондонского. Конечно, если бы старина Эйнштейн выполнил свою работу должным образом, мы оба поехали бы на одном поезде. А так мне пришлось ждать больше получаса. Говоря об Эйнштейне, разве не стоило бы умереть молодым, чтобы услышать, что говорит ему Евклид, когда они встречаются - где бы это ни было?
   На одной из улиц, по которой я шел, имелся забавный старый магазинчик диковинок, и я остановился, чтобы заглянуть в витрину. В самом дальнем углу, на полке, стояла круглая медная шкатулка, по форме напоминавшая пудреницу, и она мне очень понравилась. Я не знаю, почему, возможно, потому, что я никогда не видел ничего подобного раньше; должно быть, поэтому некоторые женщины покупают шляпки.
   Как бы то ни было, витрина магазина была настолько грязной, что сквозь нее почти ничего не было видно, поэтому я зашел внутрь, чтобы посмотреть поближе. Из задних рядов вышел невероятно старый человек и рассказал мне все, что знал о шкатулке. Она была довольно тяжелой, сделанной из латуни, круглой, четырех дюймов в высоту и около трех дюймов в диаметре. Внутри было что-то, что мы услышали, когда встряхнули ее, но никто так и не смог снять крышку. Он купил ее у одного моряка несколько лет назад, но не мог сказать, из какой части света.
   - Как насчет пятнадцати шиллингов?
   Я предложил ему десять, и он очень быстро взял их, а потом мне пришлось бежать обратно на станцию, чтобы успеть на поезд. Вернувшись домой, я отнес шкатулку в мастерскую и хорошенько осмотрел. Она была чрезвычайно примитивна в отношении работы и, очевидно, сделана вручную, а не на станке. Кроме того, на крышке было что-то выгравировано, а позже удалено напильником. Следующей задачей было снять крышку, не повредив ее. Здесь нельзя было действовать грубой силой, и никакие обычные методы не годились. Для начала я неделю держал ее крышкой вниз в миске с глицерином, а потом сделал два медных хомута - один для коробки, другой для крышки. В конце недели я прикрутил хомуты, закрепил коробку в тисках и попробовал постучать по крышке молотком - но она не поворачивалась. Затем я попробовал сделать это в другую сторону, и все сразу прошло. Это объясняло, почему никто никогда не мог отвинтить его - на ней была левосторонняя резьба. Довольно грязный трюк - особенно сделать это годы назад.
   Ну, вот она, очень мило откручивается, и я начинаю чувствовать себя совсем как Говард Картер, гадая, что же я там найду. Оно может взорваться или выскочить и ударить меня по лицу. Однако ничего интересного не произошло, когда крышка была снята. На самом деле шкатулка, как оказалось, была наполовину заполнена пылью, но на дне лежала свернутая коса волос. Когда ее расправили, она оказалась около девяти дюймов в длину и почти такой же толстой, как карандаш. Я отделил короткую прядь и обнаружил, что она состоит из нескольких сотен очень тонких волосков, но в таком грязном состоянии (я сунул их под микроскоп), что ничего особенного не было видно. Вот я и подумал почистить их. Вы можете знать этот процесс: прежде всего ванну с разбавленной соляной кислотой, чтобы снять грязь, а затем раствор промывочной соды, чтобы удалить кислоту. Затем промывание в дистиллированной воде, затем ванна со спиртом, чтобы избавиться от любых следов воды, и последнее промывание в эфире, чтобы завершить процесс.
   Как только я вынул ее из эфира, меня позвали к телефону, и я положил ее на первую попавшуюся чистую вещь, а именно на кусок белого картона, и спустился вниз. Когда я позже осмотрел косу, единственное, что меня заинтересовало, было то, что волосы, по-видимому, принадлежали нескольким разным женщинам. Цвета варьировались от угольно-черного до коричневого, рыжего и золотого, вплоть до чистого белого. Ни один из волос не был окрашен, что доказывало, насколько они были стары. Я показал ее одному или двум людям, но они не проявили особого энтузиазма, поэтому я положил его вместе с коробкой в маленький угловой шкафчик, который у нас есть, и забыл о нем.
   И тут случилось первое странное происшествие.
   Дней через десять в клуб вошел мой приятель Мэтьюз с повязкой на лбу. Люди, естественно, спрашивали его, в чем дело, и он отвечал, что не знает, да и доктор тоже. Он вдруг плюхнулся на пол в гостиной посреди чаепития и лежал, как бревно. Его жена, конечно, пришла в ужасное беспокойство и позвонила доктору. Однако минут через пять Мэтьюз пришел в себя, сел и спросил, что его ударило. Когда через несколько минут доктор вошел в дверь, он снова был в полном порядке, если не считать сильной боли во лбу. Доктор не нашел ничего, кроме красного пятна, которое начало проступать на коже как раз в том месте, где ощущалась боль.
   Что ж, эта отметина становилась все четче и четче, пока не стала похожа на удар палкой. На следующий день все было примерно так же, за исключением большого синяка вокруг раны. После этого постепенно наступило улучшение. Мэтьюз снял повязку в клубе, и там не было ничего, кроме синяка с изогнутой красной линией посередине, похожей на след раскаленного червя.
   Они решили, что у него случился приступ головокружения и он, должно быть, ударился головой при падении. На этом все закончилось.
   Примерно через месяц моя жена сказала мне: "Мы действительно должны привести в порядок твою мастерскую!" Я сказал: "Должны?" Она ответила: "Да, это позор". Итак, мы поднялись.
   Уборка моей мастерской состоит в том, что я ставлю инструменты обратно на полки, а моя жена хочет выбросить вещи, которые она находит на полу, и я говорю: "О нет, я мог бы использовать это для того-то и того-то".
   Первое, на что мы наткнулись, был кусок белого картона, на который я положил косу, когда в тот день спешил к телефону.
   Когда мы перевернули его, чтобы посмотреть на другую сторону, то обнаружили, что это была фотография обеда, на котором я присутствовал. Вы знаете, как это бывает. Как раз перед началом входит куча мерзавцев с фотоаппаратами и шестами с жестяными подносами наверху, и кто-то говорит: "Председатель, пожалуйста, встаньте", - и ему помогают встать. Затем ослепительная вспышка, комната полна дыма, и мерзавцы снова выходят. Позже приходит человек с гранками, и если вы очень слабы - или стояли рядом с председателем - вы заказываете одну фотографию.
   Ну, этот обед был благотворительным для каких-то конькобежцев или что-то в этом роде, и я пошел в качестве гостя того самого парня, Мэтьюса, о котором уже рассказывал, и мы сидели "бок о бок", как говорится. Моя жена посмотрела на фотографию и спросила: "Что это за отметина на лбу мистера Мэтьюза?" Я взглянул - и там, конечно же, была та самая отметина, с которой он пришел в клуб месяц назад. Любопытно, конечно, то, что фотография была сделана, по меньшей мере, за полгода до того, как у него случился странный приступ, вызвавший метку. Итак, на обратной стороне фотографии, когда мы ее рассматривали, виднелась едва заметная коричневая линия. Она, очевидно, осталась от косы, когда я положил ее, чтобы высушить, и фотография промокла насквозь, отчего на лице Мэтьюса остался след. Я проверил это, воткнув иглу прямо в картон. Конечно, на первый взгляд это выглядело очень странным совпадением. Я не знаю, каков ваш опыт совпадений, но, как правило, он не таков. Как бы то ни было, я взял на себя труд проследить время и, в конце концов, установил, без тени сомнения, что я положил волосы на фотографию между четырьмя и четвертью пятого в определенный день, и что у Мэтьюса случился его забавный приступ в тот же день примерно в четверть пятого. Это было что-то вроде совпадения. Затем мне пришла в голову мысль попробовать еще раз. Конечно, не на бедняге Мэтьюзе, - с него было вполне достаточно, - и, кроме того, он был моим другом. Я прекрасно знаю, что нам велят быть добрыми к нашим врагам и так далее - на самом деле я делаю это довольно часто, - но когда дело доходит до такого эксперимента - даже если шансы миллион к одному против успеха, я имею в виду любой результат, - человек, естественно, выбирает врага, а не друга. Поэтому я огляделся в поисках подходящей жертвы - кого-нибудь, кого не хватятся, если случится еще одно совпадение. Мой выбор пал на няньку, жившую по соседству.
   Мы можем заглянуть в их сад из окна нашей ванной - и мы часто замечали, как отвратительно она обращалась с ребенком, за которым присматривала, когда думала, что никто ее не видит. Жаловаться было не на что - вы же знаете, какая это неблагодарная работа - совать нос в дела соседей, - но она была систематически недобра, и мы ненавидели ее. Кроме того - когда она впервые пришла, она обычно перегибалась через садовую стену и крала наши розы - точнее, она даже не делала этого, она обычно срывала их со стеблей и позволяла им падать - но я скоро прекратил это. Я подвесил несколько маленьких рыболовных крючков вокруг самых доступных роз и привязал их к земле проволокой. Что было на следующее утро, описать невозможно, а ее рука была забинтована целую неделю.
   В общем, она как раз подходила для моего эксперимента. Первым делом надо было сфотографировать ее, поэтому на следующее солнечное утро, когда она была в саду, я поднял шум в ванной, как если бы летел самолет, чтобы заставить ее посмотреть вверх, и сделал снимки. Как только первый отпечаток высох, около одиннадцати часов того же вечера, я заколол косу на лбу двумя булавками - чувствуя себя крайне глупо поп ричине столь идиотского эксперимента, - и убрал ее в ящик в своей мастерской. Вечером следующего дня, когда я вернулся домой, меня встретила жена и сказала: "Представляешь - соседская нянька сегодня утром была найдена мертвой в постели". Она продолжала говорить, что люди очень расстроены из-за этого, и будет следствие, и все остальное. Провалиться мне на месте, если я вру. Я сказал: "Нет, этого не может быть; от чего она умерла?" Вы должны понять, что моя жена ничего не знала об эксперименте. Она бы никогда не позволила мне попробовать. Она довольно суеверна, несмотря на то, что живет со мной. При первой же возможности я прокрался к ящику в мастерской, достал фотографию, и - я знаю, вы мне не поверите, но это не имеет никакого значения - когда я расплел косу и снял ее, прямо на лбу медсестры было отчетливо заметное коричневое пятно. Говорю вам, это меня ошарашило, потому что случилось дважды: сначала Мэтьюс, а теперь... теперь...
   Это было довольно тревожно, и я знаю, - это звучит глупо, - но я не мог избавиться от смутного чувства вины.
   Ну а дальше было дознание - я, естественно, присутствовал на нем, чтобы узнать, от чего умерла бедная несчастная женщина. Конечно, они определили ее как "смерть от естественных причин", а именно, несколько разрывов кровеносных сосудов в мозгу; но что озадачило врачей, так это то, что вызвало эти "естественные причины", и у нее была такая же отметина на лбу, как и у Мэтьюса. Они очень тщательно изучили предположение, что она могла подвергнуться воздействию рентгеновских лучей - это действительно выглядело немного так - но было более или менее доказано, что этого не могло быть, поэтому они откровенно отказались от него. Конечно, все это было очень интересно и занимательно, и мне это очень нравилось, насколько может нравиться дознание, но они так и не прояснили досадный вопрос - упала ли она или... Очевидно, вопросу нельзя было остаться без ответа - это было слишком захватывающе. Поэтому я огляделся в поисках кого-нибудь другого, и решил, что мужчина, живущий в доме напротив, прекрасно подойдет. Он был не так плох, как нянька, потому что не был жесток - по крайней мере, намеренно - он играл на скрипке, - поэтому я решил не убивать его.
   Фотография доставила мне немало хлопот, потому что он редко выходил на улицу. Вы даже не представляете, как трудно получить приличную фотографию человека, который знает вас в лицо, без его ведома. Тем не менее, мне удалось получить ее через две недели или около того. Она была довольно мала, и мне пришлось увеличить ее, но получилось неплохо. Обычно он проводил большую часть вечеров наверху, в верхней комнате, упражняясь; после ужина я поднимался к окну своей мастерской и ждал, когда он начнет. Потом, когда он по-настоящему разогрелся, я просто провел жгутом поперек фотографии - не сильно, но... ну, как вы делаете, когда пробуете гибкий провод, чтобы узнать, какой конец под напряжением, и касаетесь аккумулятора или батареи. Совершенно неоправданно в теории, но неизменно делается на практике. (Лично я всегда использую электрическую сеть освещения - так мгновенно поступает необходимая информация.) Именно таким образом я и коснулся фотографии. В первый раз, когда я это сделал, мой парень сыграл не ту ноту. Это, конечно, ничего не значило, поэтому я повторил - уже помедленнее. На этот раз сомнений не было. Он поспешно отложил скрипку, высунулся в окно, задыхаясь, как рыба, и простоял так минут пять. Говорю вам, я был так удивлен, что мне даже захотелось повторить.
   Однако я взял себя в руки и задумался, стоит ли "тратить" косичку или нет. Но она предоставляла слишком много возможностей, поэтому я решил научиться ими пользоваться. Слишком долго рассказывать вам о моих экспериментах. Они длились несколько месяцев, и я свел их к такой точности действий, что мог сделать все, что угодно, от головной боли до убийства. И все это, заметьте, ценой одного мужчины, одной женщины. Вы должны признать, что это довольно скромно, учитывая, какое удовольствие можно было бы получить, имея на руках такую вещь.
   Наконец, мне показалось, что теперь, когда контроль над ней был доведен до такой степени точности, было бы жаль не использовать ее каким-нибудь практическим способом. Другими словами, быстро сколотить состояние без лишних потерь.
   Можно, конечно, постоянно работать с людьми, которые тебе не нравятся, но это ничего не давало.
   Я имею в виду, что даже если вы сначала застрахуете их, вам придется подождать год, прежде чем они умрут, или компания не будет платить, и в любом случае это начинает выглядеть подозрительно после того, как вы проделали это несколько раз. И тут мне пришла в голову замечательная идея: почему бы не применить мой метод к скачкам? Все, что нужно было сделать, это выбрать какого-нибудь аутсайдера в гонке - поставить на него примерно 100 к 1, а затем проследить, чтобы он не был побежден.
   Сама операция будет довольно простой. Нужно было только иметь кусок картона с фотографиями всех рысаков, - кроме того, который должен был выиграть, конечно, - а затем занять позицию, дающую хороший обзор скачек.
   Я вовсе не собирался причинять вред ни одной из лошадей. Вскоре после старта они получат лишь легчайшие прикосновения, достаточные для того, чтобы почувствовать усталость. Затем, если моя лошадь, ближе к финишу, не окажется первой, я мог оказать еще одно легкое воздействие на любую лошадь, которая все еще выглядела опасной.
   Само собой разумеется, что нужно быть очень осторожным, чтобы не слишком расстроить скачки. Например, если бы все лошади, кроме одной, упали или даже остановились и начали пастись, был бы шанс получить объявление заезда недействительным.
   Так что у меня было две или три репетиции. Все сработало отлично. Последняя едва ли была репетицией, потому что я поставил десятку на 33 к 1, просто на удачу - и, конечно, выиграл.
   Однако это было не так удачно, как кажется. Прямо у входа на трибуну была довольно большая игра в сквош, и, когда я уходил, меня окружили четверо или пятеро мужчин, которые, казалось, немного подталкивали меня, но я не понял, что это за игра, пока один из них не сунул руку в нагрудный карман моего пальто.
   Тогда я, естественно, схватил его обеими руками чуть выше локтя и еще глубже засунул его руку в карман. Это, естественно, подтолкнуло карман с его рукой под мою правую руку, и я изо всех сил прижал его к ребрам.
   В кармане не было ничего, кроме пробирки с косичкой, и в тот момент, когда я начал сжимать ее, она с хрустом раскололась. В следующую минуту я немного расстроился, потому что мой пойманный друг попытался высвободиться, а двое его приятелей помогли ему, ударив меня по голове. Они действовали довольно грубо. На самом деле, они так искренне прониклись духом этого дела, что продолжали делать это до тех пор, пока не подошла полиция и не схватила их.
   Видели бы вы руку, когда она вылезла из моего кармана. Порезанная, с осколками битого стекла, торчащими повсюду - точно малиновый пирог. Ему было так плохо, что по дороге в полицейский участок мы позвонили врачу, чтобы ему перевязали артерию. На затылке у меня был порез, который тоже требовал внимания. Доктор был славный малый, но он меня погубил. Он, без сомнения, был самым лысым доктором. Я никогда не видел таких, хотя однажды видел более лысого олдермена.
   Когда он намазал меня йодом, я достал со дна кармана остатки разбитого стекла и косичку и спросил, не может ли он дать мне пустую бутылку, чтобы положить ее туда. Он сказал: "Конечно", - и достал одну; мы поместили косичку в нее. Когда я, наконец, добрался до дома, то заглянул в бутылку, но, если не считать небольшого мутного вещества на дне, она была пуста - косичка растаяла. Взглянув на этикетку на бутылочке, я увидел название широко рекламируемого средства для восстановления волос.
  
  

СТРАХ

GUY DE MAUPASSANT

(Перевод Александры Чеботаревской)

   Ж.-К. Гюисмансу.
  
   После обеда все поднялись на палубу. Перед нами расстилалось Средиземное море, и на всей его поверхности, отливавшей муаром при свете полной, спокойной луны, не было ни малейшей зыби. Огромный пароход скользил по зеркальной глади моря, выбрасывая в небо, усеянное звездами, длинную полосу черного дыма, а вода позади нас, совершенно белая, взбудораженная быстрым ходом тяжелого судна и взбаламученная его винтом, пенилась и точно извивалась, сверкая так, что ее можно было принять за кипящий лунный свет.
   Мы - нас было шесть - восемь человек, - молчаливо любуясь, смотрели в сторону далекой Африки, куда лежал наш путь. Капитан, куривший сигару, внезапно вернулся к разговору, происходившему во время обеда.
   - Да, в этот день я натерпелся страха. Мой корабль шесть часов оставался под ударами моря на скале, вонзившейся в его чрево. К счастью, перед наступлением вечера мы были подобраны английским угольщиком, заметившим нас.
   Тут в первый раз вступил в беседу высокий, опаленный загаром мужчина сурового вида, один из тех людей, которые, чувствуется, изъездили среди беспрестанных опасностей огромные неизведанные страны и чьи спокойные глаза словно хранят в своей глубине отблеск необычайных картин природы, виденных ими, - один из тех людей, которые кажутся закаленными храбрецами.
   - Вы говорите, капитан, что натерпелись страха; я этому не верю. Вы ошибаетесь в определении и в испытанном вами чувстве. Энергичный человек никогда не испытывает страха перед лицом неминуемой опасности. Он бывает взволнован, возбужден, встревожен, но страх - нечто совсем другое.
   Капитан отвечал, смеясь:
   - Черт возьми! Могу вас все-таки уверить, что я натерпелся именно страха.
   Тогда человек с бронзовым лицом медленно возразил:
   - Позвольте мне объясниться! Страх (а испытывать страх могут и самые храбрые люди) - это нечто чудовищное, это какой-то распад души, какая-то дикая судорога мысли и сердца, одно воспоминание о которой внушает тоскливый трепет. Но если человек храбр, он не испытывает этого чувства ни перед нападением, ни перед неминуемой смертью, ни перед любой известной нам опасностью; это чувство возникает скорее среди необыкновенной обстановки, под действием некоторых таинственных влияний, перед лицом смутной, неопределенной угрозы. Настоящий страх есть как бы воспоминание призрачных ужасов отдаленного прошлого. Человек, который верит в привидения и вообразит ночью перед собой призрак, должен испытывать страх во всей его безграничной кошмарной чудовищности.
   Я узнал страх среди бела дня лет десять тому назад. И я пережил его вновь прошлой зимой, в одну из декабрьских ночей.
   А между тем я испытал много случайностей, много приключений, казавшихся смертельными. Я часто сражался. Я был замертво брошен грабителями. В Америке меня как инсургента приговорили к повешению; я был сброшен в море с корабельной палубы у берегов Китая. Всякий раз, когда я считал себя погибшим, я покорялся этому немедленно, без слезливости и даже без сожаления.
   Но страх - это не то.
   Я познал его в Африке. А между тем страх - дитя Севера; солнце рассеивает его, как туман. Заметьте это, господа. У восточных народов жизнь не ценится ни во что; человек покоряется смерти тотчас же; там ночи светлы и свободны от легенд, а души свободны от мрачных тревог, неотвязно преследующих людей в холодных странах. На Востоке можно испытать панический ужас, но страх там неизвестен.
   Так вот что случилось со мною однажды в Африке.
   Я пересекал большие песчаные холмы на юге Уаргла. Это одна из удивительных стран в мире, где повсюду сплошной песок, ровный песок безграничных берегов океана. Так вот представьте себе океан, превратившийся в песок в минуту урагана; вообразите немую бурю, с неподвижными волнами из желтой пыли. Эти волны высоки, как горы, неровны, разнообразны; они вздымаются, как разъяренные валы, но они еще выше и словно изборождены переливами муара. Южное губительное солнце льет неумолимые отвесные лучи на это бушующее, немое и неподвижное море. Надо карабкаться на эти валы золотого праха, спускаться, снова карабкаться, карабкаться без конца, без отдыха, нигде не встречая тени. Лошади храпят, утопают по колена и скользят, спускаясь со склонов этих изумительных холмов.
   Я был вдвоем с товарищем, в сопровождении восьми спаги и четырех верблюдов с их вожатыми. Мы не разговаривали, томимые зноем, усталостью и иссохнув от жажды, как сама эта знойная пустыня. Вдруг кто-то вскрикнул, все остановились, и мы замерли в неподвижности, поглощенные необъяснимым явлением, которое знакомо путешествующим в этих затерянных странах.
   Где-то невдалеке от нас, в неопределенном направлении, бил барабан, таинственный барабан дюн; он бил отчетливо, то громче, то слабее, останавливаясь порою, а затем возобновляя свою фантастическую дробь.
   Арабы испуганно переглянулись, и один сказал на своем наречии: "Среди нас смерть". И вот внезапно мой товарищ, мой друг, почти мой брат, упал с лошади головой вперед, пораженный солнечным ударом.
   И в течение двух часов, пока я тщетно старался вернуть его к жизни, этот неуловимый барабан все время наполнял мой слух своим однообразным, перемежающимся и непонятным боем; и я чувствовал, что в этой яме, залитой пожаром солнечных лучей, среди четырех стен песка, рядом с этим дорогим мне трупом меня до мозга костей пронизывает страх, настоящий страх, отвратительный страх, в то время как неведомое эхо продолжало доносить до нас, находившихся за двести лье от какой бы то ни было французской деревни, частый бой барабана.
   В этот день я понял, что значит испытывать страх; но еще лучше я постиг это в другой раз...
   Капитан прервал рассказчика:
   - Извините, сударь, но как же насчет барабана?.. Что же это было?
   Путешественник отвечал:
   - Не знаю. И никто не знает. Офицеры, застигнутые этим странным шумом, обычно принимают его за эхо, непомерно усиленное, увеличенное и умноженное волнистым расположением холмов, градом песчинок, уносимых ветром и ударяющихся о пучки высохшей травы, так как не раз было замечено, что явление это происходит вблизи невысокой растительности, сожженной солнцем и жесткой, как пергамент.
   Этот барабан, следовательно, не что иное, как звуковой мираж. Вот и все. Но об этом мне стало известно лишь позже.
   Перехожу ко второму случаю.
   Это было прошлой зимой, в одном из лесов северо-восточной Франции. Ночь наступила двумя часами раньше обычного, так темно было небо. Моим проводником был крестьянин, шедший рядом со мною по узенькой тропинке, под сводом сосен, в которых выл разбушевавшийся ветер. В просвете между вершинами деревьев я видел мчавшиеся смятенные, разорванные облака, словно бежавшие от чего-то ужасного. Иногда, при более сильном порыве ветра, весь лес наклонялся в одну сторону со страдальческим стоном, и холод пронизывал меня, несмотря на быстрый шаг и толстую одежду.
   Мы должны были ужинать и ночевать у одного лесничего, дом которого был уже недалеко. Я отправлялся туда на охоту.
   Мой проводник поднимал время от времени голову и бормотал: "Ужасная погода!" Затем он заговорил о людях, к которым мы шли. Два года тому назад отец убил браконьера и с тех пор помрачнел, словно его терзало какое-то воспоминание. Двое женатых сыновей жили с ним.
   Тьма была глубокая. Я ничего не видел ни впереди, ни вокруг себя, а ветви деревьев, раскачиваемых ветром, наполняли ночь немолчным гулом. Наконец я увидел огонек, а мой товарищ вскоре наткнулся на дверь. В ответ раздались пронзительные крики женщин. Затем мужской голос, какой-то сдавленный голос, спросил: "Кто там?" Проводник назвал себя. Мы вошли. Я увидел незабываемую картину.
   Пожилой мужчина с седыми волосами и безумным взглядом ожидал нас, стоя среди кухни и держа заряженное ружье, в то время как двое здоровенных парней, вооруженных топорами, сторожили дверь. В темных углах комнаты я различил двух женщин, стоявших на коленях лицом к стене.
   Мы объяснили, кто мы такие. Старик отставил ружье к стене и велел приготовить мне комнату, но так как женщины не шевельнулись, он сказал мне резко:
   - Видите ли, сударь, сегодня ночью исполнится два года с тех пор, как я убил человека. В прошлом году он приходил за мною и звал меня. Я ожидаю его и нынче вечером.
   И он прибавил тоном, заставившим меня улыбнуться:
   - Вот почему нам сегодня не по себе.
   Я ободрил его, насколько мог, радуясь тому, что пришел именно в этот вечер и был свидетелем этого суеверного ужаса. Я рассказал несколько историй, мне удалось успокоить почти всех.
   У очага, уткнувшись носом в лапы, спала полуслепая лохматая собака, одна из тех собак, которые напоминают нам знакомых людей.
   Снаружи буря ожесточенно билась в стены домика, а сквозь узкий квадрат стекла, нечто вроде потайного окошечка, устроенного рядом с дверью, я увидел при свете ярких молний разметанные деревья, качаемые ветром.
   Я чувствовал, что, несмотря на все мои усилия, глубокий ужас продолжает сковывать этих людей и всякий раз, когда я переставал говорить, их слух ловил отдаленные звуки. Утомившись зрелищем этого бессмысленного страха, я собирался уже спросить, где мне спать, как вдруг старый лесничий вскочил одним прыжком со стула и опять схватился за ружье, растерянно бормоча:
   - Вот он! Вот он! Я слышу!
   Женщины опять упали на колени по углам, закрыв лицо руками, а сыновья вновь взялись за топоры. Я пытался было успокоить их, но уснувшая собака внезапно пробудилась и, подняв морду, вытянув шею, глядя на огонь полуслепыми глазами, издала тот зловещий вой, который так часто приводит в трепет путников по вечерам, среди полей. Теперь все глаза были устремлены на собаку; поднявшись на ноги, она сначала оставалась неподвижной, словно при виде какого-то призрака, и выла навстречу чему-то незримому, неведомому, но, без сомнения, страшному, так как вся шерсть на ней стала дыбом. Лесничий, совсем помертвев, воскликнул:
   - Она его чует! Она его чует! Она была здесь, когда я его убил.
   Обеспамятевшие женщины завыли, вторя собаке.
   У меня невольно мороз пробежал по спине. Вид этого животного, в этом месте, в этот час, среди этих обезумевших людей, был страшен.
   Целый час собака выла, не двигаясь с места, выла, словно в тоске наваждения, и страх, чудовищный страх вторгался мне в душу. Страх перед чем? Сам не знаю. Просто страх - вот и все.
   Мы сидели, не шевелясь, мертвенно бледные, в ожидании ужасного события, напрягая слух, задыхаясь от сердцебиения, вздрагивая с головы до ног при малейшем шорохе. А собака принялась теперь ходить вокруг комнаты, обнюхивая стены и не переставая выть. Животное положительно сводило нас с ума! Крестьянин, мой проводник, бросился к ней в припадке ярости и страха и, открыв дверь, выходившую на дворик, вышвырнул собаку наружу.
   Она тотчас же смолкла, а мы погрузились в еще более жуткую тишину. И вдруг мы все одновременно вздрогнули: кто-то крался вдоль стены дома, обращенной к лесу; затем он прошел мимо двери, которую, казалось, нащупывал неверною рукой; потом ничего не было слышно минуты две, которые довели нас почти до безумия; затем он вернулся, по-прежнему слегка касаясь стены; он легонько царапался, как царапаются ногтями дети; затем вдруг в окошечке показалась голова, совершенно белая, с глазами, горевшими, как у дикого зверя. И изо рта ее вырвался неясный жалобный звук.
   В кухне раздался страшный грохот. Старик лесничий выстрелил. И тотчас оба сына бросились вперед и загородили окошко, поставив стоймя к нему большой стол и придвинув буфет.
   Клянусь, что при звуке ружейного выстрела, которого я никак не ожидал, я ощутил в сердце, в душе и во всем теле такое отчаяние, что едва не лишился чувств и был чуть жив от ужаса.
   Мы пробыли так до зари, не имея сил двинуться с места или выговорить слово; нас точно свела судорога какого-то необъяснимого безумия.
   Баррикады перед дверью осмелились разобрать только тогда, когда сквозь щелку ставня забрезжил тусклый дневной свет.
   У стены за дверью лежала старая собака; ее горло было пробито пулею.
   Она выбралась из дворика, прорыв отверстие под изгородью.
   Человек с бронзовым лицом смолк, затем прибавил:
   - В ту ночь мне не угрожала никакая опасность, но я охотнее пережил бы еще раз часы, когда я подвергался самой лютой опасности, чем одно это мгновение выстрела в бородатое лицо, показавшееся в окошечке.
  
  
   Напечатано в "Голуа" 23 октября 1882 года.
  

РУКА

GUY DE MAUPASSANT

Перевод Н. Костовской (1936)

  
   Все окружили судебного следователя, г-на Бермютье, излагавшего свое мнение о таинственном происшествии в Сен-Клу [небольшой городок неподалеку от Парижа, известный своим прекрасным парком и древним замком]. Уже целый месяц это необъяснимое преступление волновало Париж. Никто ничего не понимал.
   Г-н Бермютье стоял, прислонившись к камину, и говорил об этом деле, приводя одно за другим доказательства, обсуждая различные мнения, но не делая никаких выводов.
   Несколько женщин поднялись с места и подошли ближе, не сводя взгляда с выбритых губ судебного чиновника, произносивших важные, веские слова. Дамы содрогались, трепетали от мучительного любопытства, страха и ненасытной потребности ужасного, которая владеет женской душой и терзает ее, как чувство голода.
   Когда наступило минутное молчание, одна из слушательниц, самая бледная, произнесла:
   - Это ужасно. Это граничит с чем-то сверхъестественным. Здесь никогда и ничего не узнают.
   Судейский чиновник повернулся к ней:
   - Да, сударыня, весьма вероятно, что никто ничего не узнает. Однако слово "сверхъестественное", которое вы употребили, тут совсем ни при чем. Мы столкнулись с преступлением, очень ловко задуманным, очень ловко приведенным в исполнение и так умело окутанным тайной, что мы не можем постигнуть загадочных обстоятельств, при которых оно совершилось. Но мне однажды пришлось вести такое дело, в которое как будто действительно замешалось что-то фантастическое. Это дело пришлось, впрочем, бросить из-за полной невозможности внести в него какую-либо ясность.
   Несколько женщин произнесли одновременно и так быстро, что их голоса слились:
   - Ах, расскажите нам об этом.
   Г-н Бермютье важно улыбнулся, как подобает улыбаться судебному следователю, и продолжал:
   - Не подумайте, однако, что я сам хоть на минуту мог предположить участие в этом деле чего-то сверхъестественного. Я верю только в реальные объяснения. Поэтому будет гораздо лучше, если мы вместо слова "сверхъестественное" употребим для обозначения того, что для нас непонятно, просто слово "необъяснимое". Во всяком случае, в деле, о котором я собираюсь вам рассказать, меня взволновали прежде всего побочные обстоятельства, обстоятельства подготовки преступления.
   Вот как это произошло.
   Я был тогда судебным следователем в Аяччо, маленьком, белоснежном городке, дремлющем на берегу чудесного залива, у подножия высоких гор.
   Чаще всего мне приходилось там вести следствие по делам вендетты. Попадались замечательные дела, драматичные до последней степени, жестокие, героические. Мы встречаемся там с самыми поразительными случаями мести, какие только можно себе представить, с вековой ненавистью, по временам затихающей, но никогда не угасающей совершенно, с отвратительными хитростями, с убийствами, похожими то на бойню, то на подвиг. Целых два года я только и слышал, что о цене крови, об этом ужасном корсиканском предрассудке, заставляющем мстить за всякое оскорбление и самому виновнику, и всем его потомкам и близким. Я сталкивался с убийством стариков, детей, дальних родственников, и голова у меня была полна таких происшествий.
   Однажды я узнал, что какой-то англичанин снял на несколько лет маленькую виллу, расположенную в глубине залива. Он привез с собою лакея-француза, наняв его по дороге, в Марселе.
   Вскоре этот странный человек, который жил в полном одиночестве и выходил из дома только на охоту и на рыбную ловлю, привлек общее внимание. Он ни с кем не разговаривал, никогда не показывался в городе и каждое утро час или два упражнялся в стрельбе из пистолета и из карабина.
   Вокруг него создавались легенды. Говорили, что это какое-то высокопоставленное лицо, бежавшее со своей родины по политическим причинам, затем стали утверждать, что он скрывается, совершив страшное преступление. Даже приводили ужасающие обстоятельства этого преступления.
   По обязанности судебного следователя я счел нужным навести справки об этом человеке, но так ничего и не узнал. Он называл себя сэром Джоном Роуэллом.
   Я ограничился поэтому тщательным наблюдением, но, по правде говоря, за ним не было замечено ничего подозрительного.
   Однако, поскольку толки о нем не умолкали, а, наоборот, росли, ширились, я решил попробовать лично повидаться с иностранцем и для этого начал регулярно охотиться неподалеку от его владения.
   Я долго ждал благоприятного случая. Он представился, наконец, когда я подстрелил куропатку под самым носом у англичанина. Собака принесла мне дичь, но я тотчас, же извинился за свою невежливость и попросил сэра Джона Роуэлла принять убитую птицу.
   Это был очень высокий, широкоплечий человек, с рыжей шевелюрой и рыжей бородой, - нечто вроде смирного и воспитанного Геркулеса. В нем совсем не было так называемой британской чопорности; за мою деликатность он горячо поблагодарил меня по-французски, но с сильным английским акцентом. В течение месяца мне случилось разговаривать с ним пять или шесть раз.
   Как-то вечером, проходя мимо его виллы, я заметил, что он курит трубку в саду, сидя верхом на стуле. Я поклонился, и он пригласил меня зайти выпить стакан пива. Я не заставил себя просить.
   Он принял меня с педантичной английской любезностью, расхваливал Францию и Корсику и заявил, что очень любит "этот страна и эта берег".
   Тогда я чрезвычайно осторожно и с видом живейшего участия задал ему несколько вопросов о его жизни, о его намерениях. Он отвечал без всякого замешательства и сообщил, что много путешествовал по Африке, по Индии и Америке. Он добавил со смехом:
   - У меня был много приключений. О, yes!
   Затем я перевел разговор на охоту, и он поведал мне немало интереснейших подробностей об охоте на бегемота, на тигра, на слона и даже на гориллу.
   Я сказал:
   - Какие это опасные животные!
   Он улыбнулся.
   - О нет! Самый скверный животное это есть человек.
   И он рассмеялся довольным смехом здоровяка-англичанина.
   - Я много охотился на человек тоже.
   Потом он заговорил об оружии и предложил зайти в дом посмотреть ружья разных систем.
   Его гостиная была затянута черным шелком, расшитым золотом. Большие желтые цветы, разбросанные по черной материи, сверкали, как пламя.
   Он объявил:
   - Это есть японская материя.
   Но тут мое внимание привлек странный предмет, висевший посредине самого большого панно. На квадрате красного бархата выделялось что-то темное. Я подошел ближе: это была рука, человеческая рука. Не рука скелета, белая и чистая, но черная, высохшая рука, с желтыми ногтями, с обнаженными мускулами и следами запекшейся крови, похожей на грязь, причем кости были обрублены посередине предплечья как бы ударом топора.
   Вокруг запястья обвилась толстая железная цепь, заклепанная, запаянная на этой грязной руке, которую она приковала к стене с помощью кольца, достаточно прочного, чтобы удержать даже слона.
   Я спросил:
   - Что это такое?
   - Это был моя лучший враг. Он приехал из Америка. Рука был рассечен саблей, и его кожа сорван острым камнем, и он сушен на солнце один недель. A-о! Это есть очень хорошо для меня эта рука.
   Я прикоснулся к этому обрубку человеческого тела, принадлежавшему, должно быть, какому-то великану. Неимоверно длинные пальцы держались на огромных сухожилиях, и на них еще висели лоскутья кожи. На эту ободранную руку было страшно смотреть, и, естественно, она вызывала мысль о какой-то мести дикаря.
   Я сказал:
   - Этот человек был, наверное, очень силен.
   Англичанин скромно ответил:
   - A-о! Yes. Но я был более сильный, чем он. Я надел на него эта цепь, чтобы держать.
   Я подумал, что он шутит, и сказал:
   - Но теперь цепь не нужна, рука никуда не убежит.
   Сэр Джон Роуэлл серьезно ответил:
   - Она всегда хочет уходить. Эта цепь есть необходимая.
   Я пристально взглянул на собеседника, спрашивая себя:
   "Что это - сумасшедший или зубоскал?"
   Но его лицо оставалось непроницаемо спокойным и любезным. Я заговорил о другом и начал расхваливать ружья.
   Я заметил, однако, что на столе и на этажерке лежало три заряженных револьвера, точно этот человек жил в постоянном страхе, ожидая нападения.
   Я заходил к нему еще несколько раз. Потом перестал бывать. Все привыкли к его присутствию и уже относились к нему с полнейшим равнодушием.
  
   Прошел целый год. И вот однажды утром, в конце ноября, слуга разбудил меня и сообщил, что сэра Джона Роуэлла ночью убили.
   Через полчаса я уже входил в дом англичанина вместе с главным полицейским комиссаром и жандармским капитаном. Растерянный лакей в отчаянии плакал, сидя перед дверью. Сперва я заподозрил этого человека, но он был невиновен.
   Преступника так и не удалось найти.
   Войдя в гостиную сэра Джона, я сразу же увидел труп, лежавший на спине посреди комнаты.
   Жилет был разодран, один рукав оторван совсем: все свидетельствовало, что тут происходила ужасная борьба.
   Англичанина задушили! Его почерневшее, раздувшееся и страшное лицо выражало безмерный ужас, стиснутые зубы что-то сжимали, а шея, на которой виднелось пять небольших ран, как будто нанесенных железными остриями, была вся в крови.
   Вскоре к нам присоединился врач. Он долго рассматривал отпечатки пальцев на теле и произнес странную фразу:
   - Можно подумать, что его задушил скелет.
   Дрожь пробежала у меня по спине, и я взглянул на стену, где когда-то видел ужасную руку с ободранной кожей. Ее там больше не было. Висела только разорванная цепь.
   Тогда я наклонился над мертвецом и увидел в его сведенном рту один из пальцев этой исчезнувшей руки, который он отгрыз или, вернее, перепилил зубами как раз на втором суставе.
   Затем началось следствие. Оно ничего не дало. Не были взломаны ни двери, ни окна, ни столы, ни шкафы. Обе сторожевые собаки не просыпались.
   Вот в нескольких словах показания лакея.
   В течение последнего месяца его хозяин казался взволнованным. Он получал много писем и сжигал их.
   Часто он брал хлыст и в ярости, чуть ли не безумной, неистово бил им эту иссохшую руку, прикованную к стене и неизвестно как исчезнувшую в самый момент преступления.
   Он ложился очень поздно и тщательно запирался. Оружие всегда было у него наготове. Нередко он громко разговаривал по ночам, словно с кем-то ссорился.
   Но как раз в эту ночь у него в спальне не было никакого шума, и только утром, открывая окна, слуга нашел сэра Джона убитым. У него не было подозрений ни на кого.
   Я сообщил судейским чиновникам и полиции то, что знал о покойном, и на всем острове произвели тщательные розыски. Однако ничего не нашли.
   Но вот однажды ночью, месяца через три после преступления, у меня был страшный кошмар. Мне казалось, что я вижу эту ужасную руку, вижу, как она бежит по моим занавескам, по моим стенам, словно скорпион или паук. Три раза я просыпался, три раза засыпал снова, и три раза я видел, что этот отвратительный обрубок бегает в моей комнате, шевеля пальцами, как лапками.
   На следующий день мне принесли эту руку, найденную на могиле сэра Джона Роуэлла, которого похоронили на кладбище в Аяччо, так как не могли разыскать его родственников. Указательного пальца на руке не хватало.
   Вот, сударыни, и вся история. Больше я ничего не знаю.
  
   Ошеломленные женщины были бледны и дрожали. Одна из них воскликнула:
   - Но ведь это не развязка и не объяснение! Мы не будем спать, если вы нам не скажете, что же там, по вашему мнению, произошло.
   Чиновник улыбнулся и сказал серьезно:
   - О, сударыни, я могу только испортить ваши страшные видения. Я просто-напросто думаю, что законный владелец руки не умер, что он явился за нею и отнял ее единственной оставшейся у него рукой. Но как он это сделал, этого я не мог дознаться. Это своего рода вендетта.
   Одна из женщин пробормотала:
   - Нет, быть этого не может, тут что-нибудь не так.
   А судебный следователь, улыбаясь, заключил:
   - Я же говорил вам, что мое объяснение вас не удовлетворит.
  
   Примечания
   Напечатано в "Голуа" 23 декабря 1883 года; это переработка одной из ранних новелл Мопассана "Рука трупа" (см. в X томе, в сборнике "Мисти").
   Один из биографов Мопассана сообщает о "Руке трупа": "Эта мрачная новелла была навеяна Мопассану самой настоящей ободранной рукой, сморщенной и почерневшей, которая висела в его рабочем кабинете и наводила великий страх на посетительниц" (Georges Dubosc. Trois Normands, Rouen, 1918, p. 232).
  
  

ПЕСНЯ ХО ЛИНА

THOMAS BURKE

  
   За маленькими освещенными свечами окнами коттеджа на Поплар-Хай-стрит неумелые пальцы извлекали из китайской гитары тоскливую песню из двух нот, и металлический голос пел не в такт им. Пальцы и голос принадлежали молодому Хо Лину, а песня была песней Признания и Признательности. При первых же звуках песни занавески на окне напротив раздвинулись, и между ними показались голова и плечи Эмбер Гольдштейн. Вокруг головы и плеч закручивался вихрь густых каштановых кудрей, а яркие губы и тонкий нос освещали еще более яркие глаза. Девушка духа и способностей.
   Эта церемония совершалась каждую ночь. Каждый вечер в шесть часов Хо Лин вытаскивал гитару из-под кровати и нес ее к окну; там он садился и пел Эмбер Гольдштейн свою песню об оказанной услуге и о святом долге, который еще не исполнен, но должен быть исполнен в любое время, когда его призовет благодетельница, молодая леди через дорогу. И каждую ночь юная леди появлялась у своего окна и улыбалась в ответ на его признание в верности. И Хо Лин улыбался в ответ, преклоняясь перед ее чудесной, бледной, яркой красотой.
   Очень благочестив был Хо Лин в соблюдении учения Четырех Книг. Никто не был так набожен в поклонении своим предкам и в служении своему престарелому отцу. Никто так тщательно не изучал Книгу сыновнего благочестия, И-ли и Ли-Чи. Из рук белой женщины, жившей через дорогу, он получил услугу. Он был глубоко обязан ей.
   Его вера требовала, чтобы это обязательство было исполнено; сейчас или позже, он или кто-то другой из дома Хо должен был услужить этой женщине в любое время, когда она будет нуждаться в помощи. Ничто не должно встать между ним и исполнением этого торжественного долга. Он должен ждать и наблюдать до тех пор, пока не появится случай исполнить свой долг.
   Милость, которую она оказала ему, носила несколько интимный характер; не что иное, как введение в заблуждение полиции, собиравшей улики против его старого и слишком веселого отца. Эта Эмбер Гольдштейн из-за какой-то женской прихоти - возможно, из-за насмешливой озабоченности бессильным отчаянием Хо Лина, возможно, из-за мимолетной мысли о его жалкой улыбке бабочки - именно она измазала свои свежие губы ложью и доказала полиции, что старый Хо Вонг не птица и не может находиться в двух местах одновременно.
   Дороже жизни Хо Лину был его старый и плутоватый отец. Ради него он жил, работал, боролся, а иногда и воровал, следуя предписаниям Книг, и служба, оказанная старику, ценилась им выше, чем большая услуга, оказанная ему самому.
   Обвинение состояло в том, что старый Хо Вонг был замешан в убийстве Вислоухого Лэнгфорда. Обвинение было предъявлено. Вислоухий Лэнгфорд дернул Хо Вонга за нос и опрокинул его выпивку, а на следующую ночь Хо Вонг поджидал в переулке Вислоухого Лэнгфорда и держал при себе нож, достаточный для того, чтобы его осудили за нанесение тяжких телесных повреждений.
   Два человека видели и опознали Хо Вонга, и дело выглядело для него плохо. В сильном волнении души и тела его послушный сын обошел весь квартал в поисках тех, кто видел его отца в этот час в других местах; но так как у него было всего четыре или пять шиллингов, то он не нашел никого, кто мог бы с уверенностью сказать, что видел его.
   Однако случилось так, что оба свидетеля против Вонга сами часто появлялись на скамье подсудимых, и судья намекнул полиции, что такие свидетели требуют подтверждения. Этого нельзя было добиться, поэтому, когда Эмбер Гольдштейн добровольно вышла вперед и заявила, что Хо Вонг провел весь вечер в своей лавке, играя в шахматы, обвинение было снято.
   Ведь Эмбер была респектабельной молодой женщиной с процветающим бизнесом по продаже подержанной одежды. Полиция официально ничего о ней не знала и согласилась, что ее показания можно считать безупречными.
   После этого юный Хо Лин явился к Эмбер с многочисленными изъявлениями благодарности, желая узнать, чем он может отплатить ей. Но Эмбер отнеслась к этому легкомысленно, беззаботно, как к чему-то незначительному, как к тому, что было сделано небрежно, как к результату настроения, не принося с собой ничего, что могло бы оправдать вторую мысль. Она не сказала, что добродетель сама по себе награда, но намекнула, что сделала это, чтобы доставить себе удовольствие, и что не о чем петь.
   Но Хо Лин обыскал свою комнату и наткнулся на подарки: брошенную бамбуковую трубку для опиума, китайское знамя, двух маленьких охотников за дьяволом (трещоток - СТ) с кисточками, пустую банку из-под имбиря и свою гитару. Но Эмбер ничего не взяла. Она улыбалась его подаркам и отказывалась от них; а когда он настаивал, она в притворном раздражении выгнала его из своей лавки и приказала никогда больше не упоминать об этом.
   Но его не так-то легко было успокоить. То, что было для нее пустяком, праздным отступлением, неучтенным жестом, было для него таинством, драгоценным даром, чем-то, ценность чего нельзя было взвесить, измерить или вычислить; чем-то, что будет лежать на нем и его семье, пока не будет оплачено. Если бы это была простая случайная услуга, ничего ей не стоящая, то и с ним было бы то же самое. Но дело было не только в этом: она принесла себя в жертву ради него, она солгала ради него. Этого нельзя было забыть.
   И, намеренно пренебрегая ее утверждением, что тут не о чем петь, он удалился в свою комнату и спел об этом песню; и, как я вам уже говорил, с тех пор пел ее ей каждый вечер.
   Его достопочтенный папа, однако, не был столь ревностен, как он сам, в соблюдении заповедей основателя древнего рода Хо, и песня часто вызывала ссоры между ними.
   Отношение Хо Вонга к этим вопросам было скорее отношением белого человека, чем желтого. "Я не просил ее об этом. Если людям нравится изо всех сил помогать другим, пусть они это делают. Если бы им это не нравилось, они бы этого не делали. Мы не просили об этом. Мы поблагодарили, и этого достаточно".
   И он ругал своего сына за то, что тот тратил вечера на пение Гольдштейн, а днем слонялся по ее магазину, ища возможность услужить ей. Молодой Хо Лин страдал от этих упреков. Часто он пытался заставить отца признать торжественное обязательство, на котором покоился дом Хо, но отец только делал знаки пальцами и говорил на китайском эквиваленте "Крысы".
   Похоже, что его отец мало уважал древний дом Хо: пока он мог спокойно есть рис, он чувствовал, что может спокойно оставить дом Хо, чтобы заботиться о себе. Почитание семейной истории, обычно сильное у отцов и слабое у сыновей, находилось здесь только у сына.
   Далее Хо Вонг в резких выражениях говорил о подчинении своего сына этой белой женщине, опасаясь, что она делает ему что-то "нехорошее" и заставляет его пренебрегать своим истинным делом - подбором жильцов для ночлежек - на комиссионные - и тем самым сокращает скудные доходы и запасы его собственного рисового духа. Не нужно было быть сварливым отцом, чтобы заметить, что Хо Лин из благодарности за оказанную услугу быстро скатывается к более глубокому чувству к благодетельнице.
   - Она женщина, и она белая. О, сын, с мозгами павлина. Если она так нежно смотрит на тебя по вечерам в ответ на твою песню, которая для моего неискушенного слуха подобна скрежету железных колес по песчанику, то это потому, что она хочет заманить тебя в ловушку и обольстить своим коварством. Человек, видевший, как проходят многие годы, мог бы, если бы он отбросил сдержанность опыта, найти что-то не совсем неприятное в ее бледнолицей красоте. Но я уже не в твоем возрасте, я мудр - и беден. Не думай, что я говорю против нее из соперничества с тобой. Если бы я получил в приданое твою молодость, силу и достижения - и невежество - и она улыбнулась мне, я не говорю, что не стал бы в какой-то мере подражать утке, погибающей под грозой.
   - Но это не так. Я уже достаточно взрослый, чтобы разбираться в женском поведении. Таинственны и смертоносны они все по отношению к мужчинам, и наиболее темны и враждебны, когда они белокожи. Поэтому, о, сын, будь внимателен. Ибо в лице белой женщины есть то, что не для твоего блага. Она навлечет на тебя горе, сын мой. Да, и горе мне тоже. Разве на прошлой неделе ты не принес домой три шиллинга, на которые едва можно было прокормить твоего терпеливого отца? Будь внимателен.
   Тогда Хо Лин воскликнул: "О, мой отец, ничто не удерживает меня перед желанием служить моему августейшему и почтенному отцу. Но разве тебе не ясно, что, если бы не эта белая женщина, мой августейший отец томился бы в холодной и неописуемо ужасной английской тюрьме, питаясь пищей кули и работая на белых господ? О, отец мой, наш дом в большом долгу перед этой женщиной, ибо она спасла нас от бесчестья, а тебя - от несчастья. Я не могу смотреть на нее, не думая о том грузе службы, который должен быть снят. Несомненно, добродетель и красота должны жить в той, кто отважилась бы служить нам, которые для нее ничто?"
   На что старый Хо Вонг снова произнес китайскую фразу, подразумевавшую "Крысы!"
   Но через неделю повод для их ссоры был устранен. Хо Лин получил возможность искупить свои обеты и освободить дом Хо от обязательств. Он вернулся домой в субботу вечером и вручил своему почтенному отцу два шиллинга в качестве недельного пособия на светские развлечения; а когда отец потребовал еще, он ответил, что его труды были плохо вознаграждены, и больше ничего не осталось, кроме того, что должно было содержать их пищей.
   И его отец поднялся и употребил против сына слова неуважения, обвиняя его в том, что он потратил впустую время на белую женщину, которое лучше было бы использовать для заработка денег. Он говорил о себе, как о человеке, страдающем от самых неприятных и невыносимых чувств, и, сердитый, ушел.
   Оставшись один, Хо Лин некоторое время бродил по дому; затем, спев свою вечернюю песню и тщетно ожидая ответа из противоположного окна, он тоже вышел и смешался с меланхолической суматохой вечера Чайнатауна. Он прошел по Вест-Инд- Док-роуд, остановился у Дамбы и долго смотрел вдоль нее. В розовых сумерках прогуливались, стояли, переминалось с ноги на ногу и поворачивалось множество фигур.
   Несколько мгновений он стоял в полной нерешительности, потом, повинуясь какому-то импульсу, скользнул в манящие сумерки и вышел на Нэрроу-стрит. По ней он прошел некоторое время, пока не добрался до заброшенных причалов. Здесь он постоял несколько минут, принюхиваясь, как собака, к темному запаху воды и глядя на реку, которая отбрасывала свинцовый свет.
   Он снова повернулся к Дамбе, когда услышал голоса. Он огляделся и никого не увидел, но из-за груды гниющих бочек донесся каскад шипящих звуков, а вслед за ним твердый, резкий голос: "Оставьте меня! Иначе я вызову полицию!"
   Голос Эмбер Гольдштейн. Вслед за ним раздался тонкий, пронзительный голос отца, говорившего по-английски так сумбурно, что даже моряки не могли его понять. Хо Лин двинулся вперед, чтобы посмотреть на спорщиков и узнать, что они делают. Здесь ссорились два его ближайших друга: он должен был вмешаться, и умело, не обижая ни того, ни другого.
   Когда он повернул за угол, Эмбер снова повысила голос.
   - Оставь меня в покое, грязная тварь! Иначе я... - И он увидел, что отец держит Эмбер за запястье и толкает ее, а она стоит на причале спиной к воде. Мгновенная потеря равновесия - и все будет кончено.
   Не раздумывая, он прыгнул вперед, чтобы встать между ними и раздвинуть их. Но как только он это сделал, Эмбер, уже испуганная, увидела только античную фигуру, прыгающую на нее из сумрака, и, предчувствуя новую опасность, попыталась отойти в сторону, чтобы избежать ее. Взволнованная, она оступилась, поскользнулась и схватила за рукав Хо Вонга, который держал ее за запястье. Он упал на колени. Затем они вместе упали в реку.
   Начался прилив, и Хо Лин увидел, как его отец и его благодетельница борются с течением. Ни тот, ни другой не умели плавать. Беглый взгляд убедил его, что ни лодки, ни веревки нет. Он знал, что при таком приливе не сможет спасти обоих. В этот момент он столкнулся с ужасной проблемой. Что должно быть первым - его священная кровная связь с отцом или столь же священный долг перед белой женщиной, служившей его дому?
   В его сознании промелькнули слова Книги Сыновнего благочестия, предписывающей предельную жертву ради родителя, а вместе с ними и слова Менция о торжественности исполнения услуг, оказываемых чужеземцами. Его отец был на грани смерти, и он мог спасти его.
   Но его благодетельница была в таком же положении, и он вспомнил свою песню и торжественную клятву. Теперь у него была возможность исполнить этот обет и выполнить обязательства дома Хо. Сейчас или никогда - ибо он знал, что у Эмбер Гольдштейн нет ни семьи, ни кровного родственника, на которого он мог бы впоследствии возложить ответственность. Теперь пришло время, или же он должен будет скитаться с этим бременем на себе и своем доме, с этой безответной службой, лежащей как проклятие на его детях и детях их детей.
   Но его отец - смеет ли он пренебречь им даже ради такого обета? В конце концов, его отец был мужчиной, отцом сына, а та другая была всего лишь женщиной - белой женщиной. К тому же, она сама ничего не сделала из этой услуги и упорно заявляла, что она не требует вознаграждения. Но были его клятва и его песня. И все же, самое святое из всех времен связывало его с отцом. Что скажут о нем духи, когда станет известно, что он оставил своего отца умирать и спас какую-то белую женщину?
   Но как он устоит, когда его обвинят в том, что он оставил благодетельницу умирать, не выполнив своих обязательств, когда в его руках была власть спасти ее? Существовал неизменный закон воздаяния за служение и жертву, тем более строгий в таком случае, как его, когда служение совершалось белым. И существовал непреходящий закон предельного долга перед родителями.
   Две секунды Хо Лон стоял, размышляя обо всем этом. Этот короткий, острый конфликт инстинктов, борющихся друг с другом, длился недолго. Затем, - голова его закружилась от борющихся порывов, - он сбросил парусиновую куртку, встал на цыпочки и прыгнул в воду. Когда его голова расколола воду, ледяной шок от этого очистил его, и он принял решение. Сильными гребками он подплыл к одной из борющихся фигур.
   Какой?
  

ХУДОЙ ЧЕЛОВЕК

THOMAS BURKE

  
   Он прошел по одной из узких улочек, ведущих от доков, и свернул на дорогу, дальний конец которой был залит лондонским светом. В конце этой дороги он углубился в огни Лондона, а иногда и в его тени, все дальше и дальше удаляясь от реки, и не останавливался, пока не добрался до бедного квартала недалеко от центра.
   Это был высокий худощавый мужчина в черном макинтоше. Под ним виднелись коричневые брюки-дангари. Кепка с козырьком скрывала большую часть его лица; то немногое, что было открыто, было белым и острым. В осеннем тумане, заполнявшем освещенные улицы, а также темноту, он казался призраком, и некоторые из тех, кто проходил мимо него, оборачивались, не уверенные, действительно ли они видели живого человека. Один или двое из них дернулись в стороны, словно от чего-то шарахаясь.
   Ноги у него были длинные, но он шел короткими, неторопливыми шагами слепого, хотя и не был слепым. Глаза его были открыты, он смотрел прямо перед собой, но, казалось, ничего не видел и не слышал.
   Ни заунывный вой сирен над черной водой реки, ни приветливые витрины магазинов на больших улицах вблизи центра не заставляли его поворачивать голову направо или налево. Он шел так, словно не знал, куда идти, и все же постоянно, то на одном, то на другом углу, оборачивался. Казалось, что невидимая рука ведет его к определенной точке, о местоположении которой он сам не знал.
   Он искал друга пятнадцатилетней давности, и невидимая рука, или какой-то собачий инстинкт, направили его из Африки в Лондон, а теперь, пройдя последнюю милю поисков, привели в некую маленькую харчевню. Он не знал, что идет в харчевню своего друга Неймлесса, но с тех пор, как покинул Африку, он знал, что идет в сторону Неймлесса, и теперь он знал, что близок к Неймлессу.
   Неймлесс не знал, что его старый друг где-то рядом, хотя, если бы он наблюдал за обстановкой в тот вечер, он, возможно, удивился бы, почему он задержался на час позже обычного. Он сидел на одной из скамей в своей зажиточной маленькой рабочей столовой, - маленькой золотой жиле, как называли ее родственники его жены, - курил и смотрел в никуда.
   Он сложил деньги в кассе и выписал квитанции на завтрашний день, и ничто не могло помешать ему отправиться в постель после пятнадцати часов работы. Если бы его спросили, почему он засиделся позже обычного, он сначала ответил бы, что не знает этого, а затем объяснил бы, за неимением других объяснений, что это было сделано для того, чтобы выкурить последнюю трубку. Он совершенно не сознавал, что сидит и держит дверь незапертой, потому что давно разлученный друг из Африки искал его и нуждался в его услугах.
   Он совершенно не сознавал, что оставил дверь незапертой в этот поздний час - в половине двенадцатого - чтобы признаться в боли и горе.
   Но сколько бы колоколов ни посылали в ночь со своих колоколен свои несогласия по поводу половины двенадцатого, боль и горе были всего в двух улицах от него. Макинтош, брюки и острое белое лицо с каждой минутой становились все ближе.
   В доме и на улицах стояла тишина; тяжелая тишина, нарушаемая, а иногда и напрягаемая, редкими ночными звуками клаксонов, выхлопами грузовиков, маневрировавших на дальнем конце. Эта тишина, казалось, окутала весь дом, но он не замечал ее. Он не замечал колоколов, и он даже не замечал шаги, которые шли, и проходили - и возвращались - и снова проходили - и останавливались. Он не сознавал ничего, кроме того, что курил последнюю трубку, и сидел в том состоянии туманной задумчивости, которое он называл мышлением, глухой и слепой ко всему, что не находилось поблизости.
   Но когда рука легла на щеколду и щеколда поднялась, он услышал это и поднял глаза. Он увидел, что дверь открыта, встал и подошел к ней. И там, прямо в дверях, он столкнулся лицом к лицу с худой фигурой боли и горя.
   Убить ближнего - страшная вещь. В момент совершения преступления у убийцы могут быть веские и убедительные причины (для него) для его действия. Но время и размышления могут принести сожаление; даже раскаяние; и это может жить с ним в течение многих лет. Исследуемые в часы бодрствования ночью или ранним утром, причины поступка могут утратить свою холодную логику, перестать быть причинами и превратиться в простые оправдания.
   И эти голые оправдания могут обнажить убийцу и показать его самому себе таким, каков он есть. Они могут начать охоту за его душой, проникнуть в каждый уголок его разума и в каждый нерв в поисках его.
   И если убивать ближнего и страдать от повторяющихся сожалений о содеянном, то еще страшнее убить ближнего и похоронить его тело глубоко в африканских джунглях, а потом, пятнадцать лет спустя, около полуночи, увидеть, как рука, которую ты держал, подняла щеколду твоей двери, и увидеть, как этот человек, выглядевший так же, как и пятнадцать лет назад, входит в твой дом и ищет твоего гостеприимства.
  

* * *

  
   Когда человек в макинтоше и комбинезоне вошел в столовую, Неймлесс остановился, уставился на него, пошатнулся, прислонился к столу, оперся на руку и сказал: "Ах!"
   Другой человек сказал: "Неймлесс!"
   Потом они посмотрели друг на друга: Неймлесс - с вытянутой вперед головой, отвисшей челюстью, широко раскрытыми глазами; посетитель - с тупым, остекленевшим выражением. Если бы Неймлесс не был тем человеком, каким он был - толстым, похожим на быка, и ловким, - он бы вскинул руки и закричал. В этот момент он почувствовал потребность в каком-то подобном выходе, но не знал, как его найти. Единственным драматическим выражением, которое он придавал ситуации, был шепот.
   Двадцать эмоций ожили в его голове и позвоночнике и боролись там. Но они проявлялись только в его пристальном взгляде и шепоте. Его первой мыслью, вернее, спазмом, были Призраки - Несварение желудка - Нервозность - Помешательство. Вторым, когда он увидел, что фигура была существенной и реальной, было Игра Воображения. Но легкое движение со стороны посетителя отметало это.
   Это было легкое движение, характерное только для этого человека; бессознательное подергивание безымянного пальца левой руки. Тогда он понял, что это Гопак. Гопак, немного изменившийся, но все же, каким-то чудом, тридцатидвухлетний Гопак, - живой, дышащий и настоящий. Никакого призрака. Никакого несварения желудка. Он был так же уверен в этом, как и в том, что пятнадцать лет назад убил Гопака камнем и похоронил его.
   Мрак мгновения осветил Гопак. Тонким, ровным голосом он спросил: "Могу я сесть? Я устал". Он сел и сказал: "Устал. Очень устал".
   Неймлесс все еще стоял, прислонившись к столу. Он прошептал: "Гопак... Гопак... Но я... я убил тебя. Я убил тебя в джунглях. Ты был мертв. Я знаю, что ты был мертв".
   Гопак провел рукой по лицу. Казалось, он вот-вот заплачет. "Я это знаю. Знаю. Это все, что я помню - об этом мире. Ты убил меня". Голос стал тоньше и ровнее. "И мне было так удобно. Так удобно. Это был... отдых. Такой отдых, какого ты не знаешь. А потом они пришли и... потревожили меня. Они разбудили меня". Он сидел, опустив плечи, опустив руки, свесив их между колен. После первого же узнавания он уже не смотрел на Неймлесса, он смотрел в пол.
   - Пришли и побеспокоили тебя? - Неймлесс наклонился вперед и прошептал эти слова. - Разбудили тебя? Кто?
   - Люди-леопарды.
   - Кто?
   - Люди-леопарды. - Водянистый голос произнес это так небрежно, словно сказал "ночные сторожа".
   - Люди-леопарды? - Неймлесс уставился на него, и его жирное лицо сморщилось в попытке понять ситуацию полуночного визита мертвеца, который говорит глупости. Он почувствовал абсурд ситуации. Он посмотрел на свою руку, чтобы увидеть, что это была его собственная рука. Он посмотрел на стол, чтобы убедиться, что это его стол. Рука и стол были фактами, и если мертвец был фактом, - а он был фактом, - его история могла быть фактом. Во всяком случае, это казалось таким же разумным, как и присутствие мертвеца. У него вырвался тяжелый вздох.
   - А-а... Люди-леопарды... Я слышал о них. Сказки!
   Гопак медленно покачал головой.
   - Это не сказки. Они существуют. Если бы они не существовали - меня бы здесь не было. Как бы я этого хотел. Пребывать в покое.
   Неймлесс вынужден был это признать. Он слышал много историй "там" о людях-леопардах и отмахивался от них, как от сказок джунглей. Но теперь, похоже, в маленьком лондонском магазинчике, байки джунглей стали правдой.
   Водянистый голос продолжал.
   - Они это сделали. Я их видел. Я вернулся в середине их круга. Они убили негра, чтобы вложить в меня его жизнь. Им был нужен белый человек - для их фермы. Вот они и вернули меня обратно. Ты можешь в это не верить. Ты не захочешь в это поверить. Ты не захочешь видеть или знать ничего подобного. И я бы не хотел, чтобы это сделал кто-нибудь. Но это правда. Вот как я оказался здесь.
   - Но я оставил тебя совершенно мертвым. Я в этом убедился. Это было за три дня до того, как я похоронил тебя. И я похоронил тебя глубоко. Я знаю.
   - Для них это не имело никакого значения. Прошло много времени, когда они пришли и вернули меня обратно. И я все еще мертв, ты же знаешь. Они вернули только мое тело. - Голос затянулся в тонкую нить. - И я так устал. Так устал. Я хочу вернуться - отдохнуть.
   Сидя в своей столовой, Неймлесс был свидетелем совершенного чуда, но повседневность, окружавшая его, не позволяла ему полностью осознать его. Глупо, как он понял, когда заговорил, просить Гопака объяснить, что произошло. Попросить человека, который не мог быть живым, объяснить, как он стал живым. Это было все равно, как попросить Ничто объяснить Все.
   Все время, пока он говорил, он чувствовал, как его разум ускользает. Удивление от неожиданного посетителя в столь поздний час, потрясение от прибытия давно умершего человека и осознание того, что этот давно умерший человек не был призраком, были слишком сильны для него.
   В течение следующих получаса он разговаривал с Гопаком о том Гопаке, которого знал семнадцать лет назад, когда они были партнерами. Потом его останавливало леденящее сознание, что он разговаривает с мертвецом, и что мертвец слабо отвечает ему. Он чувствовал, что на самом деле этого не могло быть, но в разговоре он все время забывал о невероятной стороне происходящего и принимал ее. С каждым воспоминанием об истине его разум прояснялся и сводился к одной мысли: "Я должен избавиться от него. Как мне от него избавиться?"
   - Но как ты сюда попал?
   - Я сбежал. - Слова выходили медленно и слабо, и скорее из тела, чем изо рта.
   - Как?
   - Я не... не знаю. Я ничего не помню, кроме нашей ссоры. И покоя.
   - Но зачем было ехать сюда? Почему ты не остался на побережье?
   - Я не... не знаю. Но ты - единственный человек, которого я знаю. Единственный мужчина, которого я помню.
   - Но как ты меня нашел?
   - Я не знаю. Но я должен был... найти тебя. Ты - единственный человек, который может мне помочь.
   - Но чем я могу тебе помочь?
   Голова слабо поворачивалась из стороны в сторону.
   - Я не знаю. Но никто другой - не может.
   Неймлесс смотрел в окно на освещенную фонарями улицу и ничего не видел. Повседневное существо, каким он был всего лишь полчаса назад, было уничтожено; вера и неверие смешались вместе. Но какой-то клочок его прежнего здравого смысла остался. Он должен справиться с этой ситуацией.
   - Ну... что ты хочешь делать? Что ты собираешься делать? Не вижу, чем я могу тебе помочь. И ты, очевидно, не можешь здесь оставаться.
   Демон извращенности послал ему в голову шутливую мысль, представить Гопака своей жене: "Это мой мертвый друг".
   Но на последнем слове Гопак сделал усилие, поднял голову и уставился остекленевшими глазами на Намеллса.
   - Но я должен остаться здесь. Мне больше негде остановиться. Я должен остаться здесь. Вот почему я пришел. Ты должен мне помочь.
   - Но ты не можешь оставаться здесь. У меня нет места. Все занято. Тебе негде спать.
   Слабый голос сказал: "Это не имеет значения. Я не сплю".
   - Что?
   - Я не сплю. Я не спал с тех пор, как меня извлекли. Я могу сидеть здесь, пока ты не придумаешь, как мне помочь.
   - Но как я могу тебе помочь?
   Он снова забыл о подоплеке ситуации и начал злиться на мертвеца, сидевшего перед ним и ожидавшего, когда он что-нибудь придумает.
   - Как я могу, если ты сам не скажешь мне?
   - Я не... не знаю. Но ты должен. Ты убил меня. И я был мертв... и мне было спокойно. Поскольку все это произошло из-за тебя... убив меня... ты несешь ответственность за то, что я стал... таким. Так что ты должен... помочь мне. Вот почему я... пришел к тебе.
   - Но что ты хочешь, чтобы я сделал?
   - Я не... не знаю. Я не могу... думать. Но никто, кроме тебя, не может мне помочь. Я должен был прийти к тебе. Что-то привело меня... прямо к тебе. Это значит, что ты единственный, кто может мне помочь. Теперь, когда я с тобой, что-то случится, чтобы помочь мне. Я чувствую, что так и будет. Со временем ты что-нибудь придумаешь.
   Неймлесс внезапно почувствовал слабость в ногах. Он сел и с болезненной гримасой уставился на отвратительное и непонятное. В его доме сидел мертвец, - человек, которого он убил в порыве гнева, - и в глубине души он знал, что не сможет выгнать этого человека. Во-первых, он побоялся бы прикоснуться к нему; он не мог представить, как прикоснется к нему. Во-вторых, столкнувшись с чудом присутствия пятнадцатилетнего мертвеца, он сомневался, что физическая или вообще какая-либо материальная сила смогут сдвинуть его с места.
   Его душа трепетала, как трепещут души всех людей при проявлении сил вне их ментального или духовного горизонта. Он убил этого человека и часто, за пятнадцать лет, раскаивался в содеянном. Если ужасная история этого человека была правдой, то он имел какое-то право обратиться к Неймлессу. Неймлесс понял это и понял, что бы ни случилось, он не сможет его выгнать. Его грех пришел к нему домой.
   Слабый голос ворвался в его кошмар.
   - Иди отдыхать, Неймлесс. Я посижу здесь. Иди отдыхать. - Он закрыл лицо руками и тихо застонал. - О, почему я не могу отдохнуть? Почему я не могу вернуться к своему прекрасному покою?
   На следующее утро Неймлесс спустился вниз рано, почти надеясь, что Гопака там не будет. Но он был там, сидел там, где Неймлесс оставил его прошлой ночью. Неймлесс заварил чай и показал ему, где можно умыться. Тот вяло умылся, вернулся на свое место и вяло выпил чай, который принес ему Неймлесс.
   В разговоре с женой и кухарками, Неймлесс упомянул о нем как о старом друге, который пережил небольшой шок. Потерпел кораблекрушение и получил удар по голове. Но совершенно безобидный, и долго он здесь не задержится. Он ждет приема в приют. В прошлом он был мне хорошим другом, и это самое меньшее, что я могу сделать, - позволить ему остаться здесь на несколько дней. Страдает бессонницей и предпочитает сидеть по ночам. Вполне безобидный.
  
   Но Гопак пробыл там больше нескольких дней. Он всех пересидел. Даже когда клиенты ушли, Гопак все еще был там.
   В первое утро его визита, когда в полдень пришли постоянные посетители, они посмотрели на странную белую фигуру, рассеянно сидевшую на скамье, внимательно рассмотрели ее и отошли.
   Все избегали скамьи, на которой он сидел. Неймлесс объяснил им, в чем дело, но его объяснение, казалось, не сняло легкого напряжения, царившего в столовой. Атмосфера была не такой оживленной, как обычно. Даже те, кто сидел спиной к незнакомцу, казалось, были поражены его присутствием.
   В конце первого дня Неймлесс, заметив это, сказал ему, что он устроил хороший уголок в передней комнате наверху, где он мог бы сидеть у окна, и взял его за руку, чтобы отвести наверх. Но Гопак слабо стряхнул его руку и остался сидеть на прежнем месте.
   - Я не хочу идти. Я останусь здесь. Я останусь здесь. Я не хочу двигаться.
   И он не двигался. После еще нескольких просьб Неймлесс с ужасом понял, что его отказ был решительным, что бесполезно давить на него или принуждать, что он собирается сидеть в этой столовой вечно. Он был слаб, как ребенок, и тверд, как скала.
   Он по-прежнему сидел на скамье, и посетители по-прежнему избегали его и бросали на него быстрые взгляды. Казалось, они наполовину осознали, что он был чем-то большим, чем просто парень, переживший шок.
   Во время второго дня его пребывания трое посетителей ушли, и не один из оставшихся сделал Неймлессу ядовито-шутливое предложение пристроить его друга где-нибудь в другом месте. Он делал для них все, что угодно, чтобы они не обращали на него внимания, но они все равно смотрели в его сторону, что мешало пищеварению. Неймлесс сказал им, что тот останется здесь еще на день или около того, но они обнаружили, что это неправда, и к концу второй недели восемь постоянных посетителей нашли другое заведение. Каждый день, когда наступал час обеда, Неймлесс пытался уговорить его немного прогуляться, но тот всегда отказывался.
   Он выходил только по ночам, да и то не более чем на две сотни ярдов от дома. Все остальное время он сидел на своей скамье, иногда дремал днем, а иногда смотрел в пол. Он принимал пищу рассеянно и никогда не знал, ел он или нет. Он говорил только тогда, когда его спрашивали, и его речь была: "Я так устал. Так устал".
   Только одно, казалось, пробуждало в нем хоть какой-то интерес, только одно заставляло его отрывать взгляд от пола. Это была семнадцатилетняя дочь хозяина, известная как Бабблз, которая скрашивала его ожидание. И Бабблз, казалось, была единственным человеком в доме и среди посетителей столовой, который не шарахался от него.
   Она ничего не знала о нем, но, казалось, понимала его, и единственным откликом, который он когда-либо получал от нее, было ее детское сочувствие. Она сидела и болтала глупости, - "выводя его из себя", как она это называла, - и иногда он "выходил из себя" до степени слезливой улыбки. Он узнавал ее шаги и поднимал глаза, прежде чем она входила в комнату. Раз или два вечером, когда столовая была пуста, и Неймлесс сидел с несчастным видом рядом с ним, он спрашивал, не поднимая глаз: "Где Бабблз?" - и ему отвечали, что Бабблз ушла в кино или на танцы, и он снова погружался в глубокую пустоту.
   Неймлессу это не понравилось. Его уже посетило проклятие, которое за четыре недели разрушило большую часть его бизнеса. Постоянные клиенты уходили по двое, и на их место не приходили новые. Незнакомцы, заглянувшие сюда один раз перекусить, больше не приходили; они не могли оторвать глаз или мыслей от грозной фигуры с белым лицом, неподвижно сидевшей на скамье. В полдень зал бывал переполнен, и опаздывающим приходилось ждать свободных мест; теперь же он был на две трети пуст; только несколько самых толстокожих оставались верными.
   И вдобавок ко всему - интерес покойника к его дочери, интерес, который, казалось, имел неприятный эффект. Неймлесс не заметил этого, но его жена заметила.
   - Бабблз уже не кажется такой яркой и живой, как раньше. Ты заметил это в последнее время? Она притихла - и немного расслабилась. Почти ничего не делает Бледнее, чем раньше.
   - Возможно, всему виной ее возраст.
   - Нет, это что-то другое. Только за последнюю неделю или две я это заметила. Она меньше ест. Сидит и ничего не делает. Никакого интереса. Может быть, ничего, может быть, просто не в духе... Сколько еще твой ужасный друг собирается здесь оставаться?
  
   Ужасный друг остался еще на несколько недель, - всего на десять, - пока Неймлесс наблюдал, как его бизнес рушится, а дочь бледнеет и раздражается. Он знал причину этого. Во всей Англии не было такого дома, как у него, дома, в котором десять недель сидел бы мертвец. Мертвеца после долгого времени изъяли из могилы, чтобы он сидел и беспокоил его клиентов и забирал жизненную силу у его дочери - и он никому не мог об этом сказать. Никто не поверит в такую чушь.
   Но он знал, что развлекает мертвеца, и, зная, что давно умерший человек ходит по земле, он мог поверить в любой результат этого факта. Он мог поверить почти во все, что осмеял бы десять недель назад. Посетители покинули его столовую не из-за присутствия молчаливого бледнолицего человека, а из-за присутствия ожившего мертвеца.
   Их разум мог не знать этого, но их кровь знала. И так же, как его бизнес был разрушен, так же, он верил, будет уничтожена и его дочь. Ее кровь не предупреждала ее; ее кровь говорила ей только, что это был давний друг ее отца, и ее тянуло к нему.
   Именно в этот момент Неймлесс, не имея никакой работы, начал пить. И хорошо, что он это сделал. Ибо из питья возникла идея, и с этой мыслью он освободился от проклятия, нависшего над ним и его домом.
   Теперь в полдень столовая обслуживал едва ли полдюжины посетителей. Она стала плохо ухоженной и пыльной, а обслуживание и еда оставляли желать лучшего. Неймлесс не утруждал себя быть вежливым со своими немногочисленными клиентами. Часто, будучи особенно пьян, он брал на себя труд быть очень грубым с ними. Они говорили об этом. Они говорили об упадке его бизнеса, о пыли в магазине и плохой еде. Они говорили о его пьянстве и, конечно, во всем преувеличивали.
   И еще они говорили о странном парне, который сидел там день за днем и всех пугал. Несколько посторонних, услышав сплетни, пришли в столовую, чтобы повидать странного парня и вечно замкнутого хозяина; но они больше не приходили, а любопытных было недостаточно, чтобы занять заведение. Оно приходило в упадок, пока не стало обслуживать едва ли двух клиентов в день. И Неймлесс погрузился в пьянство.
   И вот однажды вечером он выудил из стакана вдохновение.
   Он сошел вниз к Гопаку, который сидел на своем обычном месте, опустив руки и глядя в пол.
   - Гопак, послушай. Ты пришел сюда, потому что я оказался единственным человеком, который может помочь тебе в твоей беде. Ты слушаешь?
   В ответ он услышал слабое "да".
   - Так вот. Ты сказал, что я должен что-то придумать... Я кое-что придумал... Послушай. Ты говоришь, что я несу ответственность за твое состояние и должен вытащить тебя из него, потому что я убил тебя. Я действительно сделал это. Мы поссорились. Ты сильно разозлил меня. Ты бросил мне вызов. Это солнце, джунгли, насекомые... я перестал быть самим собой. Я убил тебя. В тот момент, когда это было сделано, я мог отрезать себе правую руку. Потому что мы с тобой были приятелями. Я мог бы отрезать себе правую руку.
   - Я знаю. Я сразу почувствовал это. Я знал, что ты страдаешь.
   - Ах!.. Я страдал. Я и сейчас страдаю. Но вот что я подумал. Все твои теперешние неприятности происходят от того, что я убил тебя в этих джунглях и похоронил. Мне пришла в голову идея. Как ты думаешь, это поможет тебе... как ты думаешь, это успокоит тебя, если я... если я... убью тебя снова?
   Несколько секунд Гопак продолжал смотреть в пол. Потом его плечи шевельнулись. Затем, пока Неймлесс наблюдал за каждым маленьким откликом на его идею, раздался слабый голос:
   - Да, да. Именно так. Именно этого я и ждал. Вот почему я пришел сюда. Теперь я понимаю. Вот почему я должен был попасть сюда. Никто другой не мог меня убить. Только ты. Я должен быть убит снова. Да, понимаю. Но никто другой... не смог бы... убить меня. Только человек, который первым убил меня... Да, ты нашел то, чего мы оба ждем. Любой другой мог застрелить меня, заколоть, повесить, но убить не мог. Только ты. Вот почему мне удалось добраться сюда и найти тебя.
   Водянистый голос чуть окреп.
   - Вот именно. И ты должен это сделать. Сделай это сейчас. Ты не хочешь, я знаю. Но ты должен. Ты должен.
   Он опустил голову и уставился в пол. Неймлесс тоже уставился в пол. Ему что-то мерещилось. Он убил человека и избежал иного наказания, кроме наказания собственного разума, которое оказалось ужасным. Но теперь он собирался убить его снова - не в джунглях, а в городе; и он ясно видел последствия.
   Он видел арест. Он видел первое слушание. Он видел суд. Он видел камеру. Он видел веревку. Он вздрогнул.
   А потом он увидел альтернативу: крах своей жизни, разрушенное дело, бедность, богадельня, дочь, потерявшая здоровье и, возможно, умирающая, и вечное проклятие присутствия живого мертвеца, который мог последовать за ним в богадельню. Лучше покончить со всем этим, подумал он. Избавить себя от проклятия, которое Гопак навлек на него и его семью, а затем избавить свою семью от самого себя с помощью револьвера. Да, так будет лучше всего.
   Он с трудом поднялся на ноги. Был поздний вечер, - половина одиннадцатого, - и на улицах было тихо. Он опустил жалюзи и запер дверь. Комната была освещена одной лампой в дальнем конце. Он неуверенно пошевелился и посмотрел на Гопака.
   - Э-э... как ты... как мне...
   - Ты сделал это ножом. Прямо под сердце. Ты должен сделать это снова, - сказал Гопак.
   Неймлесс стоял и смотрел на него несколько секунд. Затем, наконец, решился. Он быстро прошел на кухню.
   Через три минуты его жена и дочь услышали грохот, как будто перевернули стол. Они окликнули его, но не получили ответа. Спустившись вниз, они увидели, что он сидит на одной из скамей и вытирает пот со лба. Он был бледен, дрожал, и, казалось, приходил в себя, как после обморока.
   - В чем дело?.. Ты в порядке?
   Он отмахнулся от них.
   - Да, со мной все в порядке. Легкое головокружение. Слишком много курю, наверное.
   - М-м-м. Или пьешь... Где твой друг? Вышел погулять?
   - Он ушел. Сказал, что больше не будет навязываться и пойдет искать иное пристанище. - Он говорил слабо и с трудом подбирал слова. - Разве вы не слышали, как он хлопнул дверью?
   - Я думала, это ты упал.
   - Нет. Это был он, когда ушел. Я не мог его остановить.
   - М-м-м. Думаю, это даже к лучшему. - Она огляделась. - Похоже, с тех пор, как он здесь, все пошло наперекосяк.
   Вокруг царила общая атмосфера пыли. Скатерти были грязные, но не от употребления, а от неупотребления. В окнах было темно. Длинный нож, очень пыльный, лежал на столе под окном. В углу у двери, ведущей на кухню, лежали запыленные макинтош и комбинезон, которые, по-видимому, были брошены туда. Но именно у главного входа, возле первой скамьи, пыль была самой густой - длинный след серовато-белой пыли.
   - Это место становится все более и более запущенным. Почему ты не можешь заняться делами? Раньше ты таким не был. Неудивительно, что ты опустился, позволив этому месту прийти в такое состояние. Почему бы тебе не взять себя в руки? Только посмотри на пыль у двери. Похоже, кто-то рассыпал пепел по всему дому.
   Неймлесс посмотрел на нее, и его руки слегка задрожали. Но он ответил более твердо, чем прежде:
   - Завтра я как следует приберусь. Завтра я все улажу. Я действительно позволил себе немного расслабиться.
   Впервые за десять лет он улыбнулся им - слабой, вымученной, но все же - улыбкой.
  

МАЯК НА ЗЫБУЧИХ ПЕСКАХ

J.S. FLETCHER

  
   Когда Мордехай Чиддок присоединился к персоналу маяка на Зыбучих Песках, Изреель Корниш спал, и Чиддок, будучи новичком в этом месте, не знал, кого он встретит, когда Корниш проснется. В противном случае лодка, которая привезла его и месячный запас провизии с материка, никогда бы не вернулась без него.
   Пока не появился Чиддок, нас никогда не было больше двух на Зыбучих Песках. Конечно, это была плохая договоренность, и хуже всего пришлось мне. Однажды Рубен Клири заболел, и ему пришлось лечь в постель. Это было как раз после того, как ежемесячная лодка ушла, и до тех пор, пока она не пришла снова, мне приходилось работать день и ночь и нянчиться с ним в придачу. Потом был Фараон Нанджулиан; он с юности был меланхоликом, и одиночество и однообразие действовали на его голову. В конце концов, он потерял рассудок и целыми днями пел псалмы и гимны и проповедовал морским птицам. В ту осень у нас были сильные штормы, ежемесячная лодка приплыла с опозданием на две недели и застала меня почти в полном отчаянии, потому что я день и ночь жил с сумасшедшим и работал за двоих. И именно из-за того, что я сказал, - не придавая значения мелочам, - было решено прислать третьего человека, чтобы в таких случаях, как с Клири и Нанджулианом, человек не оказался совершенно одинок.
   Чиддок и был тем человеком, которого послали. Конечно, ни Корниш, ни я не знали, кого пошлют; мы знали только, что сентябрьская лодка привезет третьего сторожа.
   Было прекрасное, ясное утро, когда он прибыл, и я пристально наблюдал за ним, когда он вышел на причал у подножия маяка, к которому можно было пристать только в определенное время. Это был коренастый смуглый мужчина средних лет; у него были вьющиеся черные волосы и борода, а глаза бегали куда быстрее, чем мне бы хотелось. Тем не менее, он довольно вежливо пожелал мне доброго утра и, забрав с лодки свои вещи, протянул мне руку. Только когда лодка снова отчалила, он, казалось, стал расположен к разговору.
   - Меня зовут Чиддок, - сказал он. - Мордехай Чиддок.
   - Меня зовут Джон Граберн, - ответил я.
   Он предложил мне плитку табака и окинул все вокруг каким-то всеобъемлющим взглядом.
   - Это, - говорит он, - более одинокое место, чем большинство из них.
   - Вы составите мне компанию, - говорю я. - Теперь нас будет трое.
   Он бросил взгляд на дверь наверху каменной лестницы, как будто ожидал увидеть третьего человека.
   - А, - сказал он, - а что за напарник, этот второй?
   - О, с ним все в порядке, - сказал я небрежно. - Он здесь всего месяц, но он порядочный человек, этот Изреель.
   Чиддок резко повернулся ко мне, и я увидел странное выражение в его глазах.
   - Изреель! - сказал он коротко и резко. - Это необычное имя. Когда-то я знал человека с таким именем. Другое имя этого человека, как его теперь зовут, Граберн?
   - Корниш, - ответил я, - Изреель Корниш.
   Тогда я понял, что что-то не так, поскольку его щеки потеряли весь свой темный цвет и стали странно бледными, и я увидел, как на них выступил пот. Он подошел на шаг ближе и посмотрел на меня горящими глазами, большие губы его задрожали под черными усами.
   - Изреель Корниш! - говорит он почти шепотом. - Изреель Корниш! Высокий, худощавый мужчина с длинным острым носом, рыжими волосами и глазами хорька.
   - А что, если это так? - спросил я, наблюдая за ним.
   Он глубоко вздохнул и, повернувшись, посмотрел через залив вслед лодке с материка, как будто хотел позвать ее обратно. Но она уже была пятнышком вдалеке, и он снова повернулся ко мне, тяжело дыша.
   - Если это так, - бормочет он, - если это так, мистер... Ну, тогда я хотел бы быть там, на лодке, или на берегу, где угодно, вот и все. Изреель Корниш - ах!
   Я увидел, как его лицо внезапно изменило цвет с белого на красное, а потом с красного на белое, и, обернувшись, увидел самого Корниша, который спускался по лестнице, зевая и потягиваясь после сна. Быстро, как молния, рука вновь прибывшего потянулась к заднему карману, и я догадался, что у него там.
   - Если у вас есть пистолет, - говорю я резко и быстро, - можете оставить его там, где он лежит. Я здесь главный, и...
   Казалось, он обращал на меня не больше внимания, чем на ребенка, и не сводил глаз с Корниша с настороженностью собаки, ожидающей удара. Я повернулся и посмотрел на Корниша, гадая, что же сейчас произойдет.
   Он был не из тех, кто быстро замечает вещи, Корниш, и добрался до подножия лестницы, прежде чем посмотрел на Чиддока. Но когда он взглянул, я увидел, что и с его лица исчезла вся краска, а когда она вернулась, оно стало темно-красным, и в его глазах было то, что означало убийство. Он согнулся всем телом, как животное перед прыжком, и двинулся вперед, обнажив острые зубы под рваными рыжими усами; и я понял, что мне придется нелегко, прежде чем лодка снова придет. Потому что эти двое, Чиддок и Корниш, стояли, глядя друг на друга, как дикие звери, которые сошли с ума, чтобы схватиться, и я видел, что достаточно одного слова, чтобы между ними разверзся ад.
   Первым заговорил Корниш, и я не узнал бы его голоса: он изменился и был ужасен. И обращался он ко мне, а не к Чиддоку.
   - Это новый хранитель, Граберн? - говорит он. - Это его я вижу перед собой?
   - Так оно и есть, - говорю я, - и ему так же приятно видеть тебя, как тебе - его, Изреель Корниш. И я не настолько слеп, чтобы не видеть, что между вами есть черная, жестокая, дурная кровь, и я говорю вам, что не потерплю здесь ничего подобного; так что следите за своими манерами, вы оба.
   - И он будет здесь с нами днем и ночью, запертый с нами на Зыбучих Песках! - говорит Корниш, глядя на Чиддока глазами голодного дьявола. - Заперым на Зыбучих Песках, и со мной!
   - И со мной, с вашим начальником! - сурово отчеканил я. - И я позабочусь об этом...
   Корниш сплюнул себе под ноги.
   - В последний раз, когда я видел твое дьявольское лицо, Мордехай Чиддок, - говорит он голосом, внезапно ставшим мягким, как молоко, - я сказал тебе, что убью тебя, когда придет время. Оно пришло! Теперь ты в моем распоряжении, и, клянусь Богом, я убью тебя!
   То, что произошло дальше, закончилось в мгновение ока. Ибо Чиддок внезапно выхватил из кармана револьвер и направил его на Корниша. Но прежде чем он успел выстрелить, я выбил оружие из его руки, а в следующее мгновение вышвырнул за край скалы в море. И тут Чиддок вдруг испугался еще больше, чем прежде, и мне показалось, что он сейчас захнычет, как ребенок, проделку которого только что обнаружила няня.
   Но Корниш только презрительно усмехнулся, отвернулся от нас и медленно пошел вверх по лестнице к маяку, оставив Чиддока стоять передо мной с дрожащими конечностями, как будто у него внезапно началась лихорадка, и мокрым лицом, еще более белым, чем прежде. Когда он заговорил, голос его звучал так бездушно, как только мог, и я увидел, что он сильно напуган.
   - Вы оставили меня беззащитным, мистер Граберн, - говорит он странным голосом. - Он убьет меня!
   - Пока я здесь, никто никого не убьет, дружище, - ответил я, - и лучше расскажи мне, что все это значит. Между вами кровная вражда?
   Но вместо того, чтобы ответить мне прямо, он начал говорить и бормотать что-то себе под нос, и я ничего не мог разобрать из того, что слышал; и все время, пока он говорил, его глаза, беспокойные, как у только что пойманного зверя, обшаривали море вокруг нас, как будто он надеялся подать сигнал какому-нибудь судну, чтобы оно подошло и забрало его.
   - Ни одна живая душа не подойдет к этой скале, пока через месяц не прибудет лодка, Чиддок, - сказал я. - Так что, если хочешь, чтобы я тебе помог, говори, и побыстрее.
   Затем он повернулся и посмотрел на меня с угрюмой яростью, горящей в его глазах.
   - Если бы не вы, - сказал он, кивнув в сторону того места, где исчез револьвер, - я бы застрелил его на месте и был бы свободен. А так, вам придется встать между нами.
   - У Изрееля Корниша нет огнестрельного оружия, - сказал я. - На маяке нет ничего, кроме старого охотничьего ружья, а порох и дробь находятся на моем попечении, и никто, кроме меня, не может подойти к ним.
   Это было не совсем так, потому что у меня был свой револьвер, тщательно спрятанный на всякий случай, но я не собирался никому об этом рассказывать. Однако Чиддок, казалось, не придал значения тому, что я только что сказал.
   - Он убьет меня, - повторил он, - и это будет убийством с вашей стороны, если вы ему позволите! Вам придется увезти меня отсюда, мистер Граберн, а пока вы этого не сделаете, как я буду есть и спать? Я голоден и хочу пить.
   - Мне кажется, вы трус! - говорю я. - Садитесь, а я пойду наверх и посмотрю, что Корниш может мне рассказать.
   Он послушно, как ребенок, сел на камень, а я поднялся по лестнице и вошел в нашу гостиную, где Корниш ел и пил так беззаботно, как будто ничего не случилось.
   - Итак, Корниш, - говорю я, садясь между ним и дверью, - что все это значит? Я здесь главный смотритель, и я хочу знать, что вам нужно.
   - Что мне нужно, - холодно говорит он, - так это убить того человека снаружи, что я, несомненно, и сделаю. Спешить некуда. Когда мы виделись в последний раз, я сказал ему, что мне следует сделать, и я должен был сделать это тогда, но он был слишком хитер и ускользнул от меня. На этот раз он не может этого сделать. Я не могу доплыть до материка, а он не может летать, он пойман в сети. Я могу подождать, но он никогда не сойдет с этой скалы живым!
   - Что он с тобой сделал? - спросил я его. - Раз уж ты так откровенен в том, что собираешься убить его, то можешь быть откровенен и в том, какое преступление он против тебя совершил.
   Прежде чем ответить, он отрезал себе большой кусок солонины и с аппетитом съел ее, как будто у него не было никаких неприятностей.
   - Этот человек, - сказал он, наконец, кивнув в сторону открытой двери, за которой виднелось пятно пляшущего моря, - вовсе не человек, он дьявол! Низкий, подлый, черный дьявол, мистер Граберн. Мы с ним когда-то служили вместе на одном корабле, вместе ходили в Вальпараисо и там неплохо заработали - неважно, как. Последнее, что я помню, - это то, что я доверил ему свои деньги и его обещание передать большую их часть моей жене в Англию. Потом я заболел, и больше ничего не помнил, пока не очнулся в благотворительной больнице. Этот скунс забрал все, что у меня было, и оставил меня. Более того, он отплыл домой в Англию, нашел мою жену, уговорил ее продать дом и небольшой магазинчик, который она заложила, чтобы отправить деньги мне, и убедил ее доверить их ему, после чего, естественно, присвоил их. А когда я вернулся домой, моя жена была мертва - умерла в работном доме, где я нашел и детей. И, конечно, я должен его убить!
   - Если все, что ты говоришь, правда, Корниш, - сказал я, - он заслуживает большего. Но я не допущу здесь убийства, пойми это!
   - Я не говорю, что убью его сегодня или завтра, - говорит он, обращая на меня не больше внимания, чем если бы меня там не было. - Теперь, когда он в ловушке, мне подойдет любое время. Я буду играть с ним, как кошка с мышью. Я сделаю так, что он не сможет спать по ночам от страха, ибо смерть близка к нему. Я с удовольствием подумаю, как я его убью; я придумаю что-нибудь хорошее!
   - Я склонен думать, что неприятности и гнев вскружили тебе голову, Корниш, - сказал я.
   - Ты можешь думать, что тебе угодно, - говорит он все так же холодно, как медуза, - но ты увидишь труп Мордехая Чиддока еще до того, как лодка придет снова.
   - Если ты, Изреель Корниш, превратишь его живое тело в труп, - говорю я, - ты сделаешь хуже только себе.
   Он рассмеялся в своей обычной манере.
   Этот звук испугал меня, потому что я никак не мог решить, в своем ли уме этот человек или сошел с ума, как Фараон Нанджулиан.
   - У тебя не будет ни малейшего шанса спастись, - сказал я.
   - А кто сказал, что я хочу этого? - говорит он. - С тех пор как я нашел жену в работном доме, я жил только для того, чтобы убить Мордехая Чиддока. И я говорю, что вы увидите его труп, мистер Граберн, и мне все равно, увидите ли вы мой после того, как увидите его. Но я говорю вам, раз и навсегда, я убью его!
   Я оставил его сидеть там, все еще продолжавшим есть, и снова спустился к скалам, чтобы найти Чиддока там, где я его оставил. Он повернулся ко мне с испугом в глазах.
   - Если то, что я слышал о вас, правда, - сказал я, - вы самый подлый негодяй, о котором я когда-либо слышал, Чиддок. Смерть слишком хороша для вас, она слишком легка. С вас бы живьем шкуру содрать!
   - Я знал, что вы встанете на его сторону! - прорычал он. - Но это станет известно, и это будет означать обвинение в убийстве для вас двоих - имейте в виду, мистер.
   - Предоставьте это мне, - сказал я и положил рядом с ним еду и питье, которые принес с собой. - А пока, - говорю, - вот вам еда.
   Он ничего не ответил и набросился на еду, как голодный волк, а я снова повернулся к маяку. У меня в голове была идея, и я собирался немедленно воплотить ее в жизнь.
   Не оставалось ничего другого, как разлучить этих двоих. В том, что Корниш убьет Чиддока, я теперь не сомневался - не больше, чем в том, что Чиддок убил бы Корниша, если бы я не выбил револьвер из его руки. Этот револьвер навел меня на мысль. Я, единственный из троих, у кого было оружие, безусловно, был хозяином положения. Поэтому, как только я вернулся на маяк, то отправился в свою комнату, заперся, зарядил револьвер и направился в гостиную, чтобы поговорить с Изреелем Корнишем.
   Изреель закончил есть, но все еще сидел на своем конце стола, угрюмо глядя на пустую тарелку. Я сел на другом конце; когда он, наконец, поднял голову, то посмотрел прямо в дуло револьвера.
   - Что... что это значит? - прорычал он.
   - Дело в том, Изреель, мой мальчик, - сказал я, - что я здесь хозяин во многих отношениях, особенно потому, что я единственный из троих, у кого есть оружие. Так вот, вы с человеком снаружи не встретитесь. Сейчас твоя очередь дежурить; ты поднимешься по этой лестнице, и я запру тебя. Когда настанет твой час уходить, я выпущу тебя, но ты его не увидишь, потому что он тоже будет заперт, пока тебя не запрут в твоей комнате. Вы с ним, Корниш, будете делать всю работу в следующем месяце: я буду только играть роль тюремщика и повара, пока не придет лодка и не заберет одного из вас. Теперь ты можешь идти на службу, а я задвину засов. Вперед, Корниш!
   - А если нет? - говорит он, криво усмехнувшись.
   - В этом деле нет никаких "если", - говорю я.
   С минуту он пристально смотрел на меня и револьвер, потом отодвинул стул и встал.
   - Мне нужен табак из буфета,- говорит он. - Полагаю, я могу его взять?
   - Ты можешь достать из шкафа все, что захочешь, - ответил я ему, - только потом поднимись наверх. И помни, Корниш, никаких глупостей.
   Он пробормотал что-то, чего я не расслышал, и, подойдя к шкафу, где мы хранили наши общие запасы, открыл его. Он все время что-то бормотал и ворчал, а когда закрыл дверцу, лицо у него было сердитое и хмурое. Но он направился прямо к двери винтовой лестницы, которая вела к фонарю, и в следующую секунду я повернул ключ.
   Теперь я должен рассказать вам, на что был похож этот маяк. Примерно в пятнадцати милях от материка он стоял на голой скале, возвышавшейся за постоянным берегом моря, который издавна был известен как Зыбучие Пески из-за странного движения воды над ней. Вход вел по каменной лестнице к двойной двери, находившейся примерно в двадцати футах над скалой; пройдя через эту дверь, вы попадали в гостиную, занимавшую половину круглого пространства маяка; другая половина была разделена на четыре части, каждая из которых образовывала отдельные комнаты. Винтовая лестница вела из гостиной в верхнюю комнату, которую мы использовали для хранения вещей, материалов и тому подобного; там, где она переходила из одной комнаты в другую, была крепкая дверь, та самая, которую я запер за Корнишем.
   Над ней была лестница из восьмидесяти девяти ступеней, ведущая в комнату с прожектором, от которого исходил вращающийся свет, предупреждая все суда держаться от нас подальше.
   Пока я был хозяином, я не видел никаких трудностей в том, чтобы держать Чиддока и Корниша отдельно. Каждая дверь в этом доме была снабжена хорошими крепкими замками; на двери Корниша я решил поставить засов из имевшихся у меня запасов. Прежде чем освободить одного человека от дежурства, я запирал другого в его комнате; когда освобожденного запирали, я выпускал другого.
   Когда все было улажено, и Корниш был надежно заперт, я подошел к двери и окликнул Чиддока, сказав ему, что теперь он может спокойно войти. Он подошел к подножию лестницы, съежившись от испуга; чем больше я смотрел на него, тем больше понимал, какой он отъявленный трус. Мне пришлось спуститься и объяснить, что я сделал, прежде чем он согласился собрать свои вещи и подняться.
   - А теперь, Чиддок, - сказал я, показывая ему его комнату, - вот ваша комната. Вы знаете, как все устроено. Вы будете работать наверху по очереди, не встречаясь. Если вы попробуете не подчиниться, я просто открою дверь комнаты Изрееля Корниша.
   - Он не простит вам, что вы ему помешали, - пробормотал он. - Смотрите сами, мистер. Вы плохо обошлись со мной, выбив револьвер. Я знаю Корниша, когда он просыпается.
   На это я ничего не ответил, а занялся тем, что закрепил засов на двери Корниша. С этим и с другими вещами день прошел спокойно, и в обычное время я занялся приготовлением ужина.
   Мордехай Чиддок сидел и смотрел на меня так, словно собирался съесть все, что я приготовил к столу. Для человека в его положении и в таком страхе он был самым голодным человеком, какого я когда-либо встречал, и когда мы сели, он набросился на еду и горячий кофе, как будто ничего не пробовал уже много лет.
   Мне не доставляло никакого удовольствия сидеть за столом с человеком, который ограбил своего друга, жену и детей своего друга, и я вскоре встал и оставил его заканчивать, после чего выдал нашу обычную порцию рома. Я ничего не ответил, когда он произнес какое-то обещание или тост; вместо этого я отнес свою чашку в свою комнату и сел на койку, чтобы выпить ее на досуге. После этого я помню, что лежал и чувствовал себя более чем обычно сонным, а затем я ничего не помню, пока не проснулся и не обнаружил, что смотрю на Изрееля Корниша, чье лицо было очень близко от моего лица. Не потребовалось и секунды, чтобы понять, что я связан по рукам и плечам веревкой, которая давила довольно неприятно, и что мой револьвер находится в правой руке Корниша.
   - Ты сделал ошибку, позволив мне открыть шкаф, Граберн, - сказал он, насмешливо глядя на меня. - Я подсыпал снотворное в кофе и ром. А что касается того, чтобы запереть меня, как тюремную птицу, ты забыл, что такой человек, как я, не испугается спуститься по стофутовой веревке. Я говорил тебе, что должен убить Мордехая Чиддока.
   - Вы убили его! - ахнул я.
   - Я убью его,- говорит он, как всегда хладнокровно. - Он смотрит в лицо своей смерти. Я милосердный человек, Граберн, я даю ему время покаяться. Иди и посмотри, как он умирает. И - быстро!
   Он вдруг так угрожающе замахнулся на меня револьвером, что я с трудом поднялся на ноги и позволил ему наполовину вытащить, наполовину вытолкнуть меня из комнаты. Он заставил меня пересечь гостиную, пройти через двойную дверь и спуститься по лестнице на каменное плато в самый яркий и серебристый лунный свет, который я когда-либо помнил, - в ночь, такую спокойную, тихую и прекрасную, что можно было бы подумать, у любого человека в сердце между этим днем и восходом солнца могло быть что-то, кроме добрых мыслей. Но Изреель Корниш уже не был человеком, им овладел дьявол.
   - Пойдем посмотрим, как убивают Мордехая Чиддока, Граберн, - сказал он, хихикая, как будто все это было шуткой. - Приди и услышь, как он умоляет и молит о пощаде - Мордехай, который никогда не имел пощады ни к мужчине, ни к женщине! Пойдем, говорю тебе! - и он потащил меня за собой, словно я был всего лишь младенцем. - А теперь взгляни на Мордехая Чиддока, стоящего перед лицом смерти, как подобает храброму моряку!
   С того места, куда он меня тащил, я видел всю дьявольскую изобретательность того, что сделал Корниш. В очертаниях скалы, на которой стоял маяк, виднелась вмятина в форме полумесяца, какую можно было бы прорезать, как режут сыр жестяной лопаткой. Мы стояли на краю этой стены; с другой стороны, свисая с веревки, обвязанной вокруг его талии и под мышками, в ярком лунном свете, освещавшем его, висел Мордехай Чиддок - качающаяся, дрожащая фигура на фоне безмолвной, безжалостной скалы позади него.
   Он был по пояс в наступающем приливе, он скоро скроется под водой и утонет!
   При виде этого образца жестокости Корниша меня охватила внезапная ярость, и я набросился на него с таким чувством, которое, если бы меня не связали, выразилось бы в нападении.
   - Ах ты, дьявол! - воскликнул я. - Ты...
   Но он поднял револьвер, и на секунду мне показалось, что мое время пришло.
   - Будьте вежливы, мистер Граберн, - угрюмо сказал он. - Мне все равно, живы вы или мертвы, но я не хочу вас убивать. В конце концов, я не убиваю Чиддока, я вершу над ним правосудие. Приятно слышать его, не правда ли?
   Негодяй, раскачивающийся в поднимающемся приливе не далее чем в десяти ярдах от нас, заметил меня и разразился неистовыми мольбами о помощи. Но к этим мольбам примешивались самые страшные проклятия и богохульства, какие я когда-либо слышал, и внезапно Корниш начал добавлять к ним демонический смех и насмешки.
   Наконец над волнами осталась только голова Чиддока. Я точно знал, когда поднимется вода, - через пять минут его не станет видно. И Корниш это тоже знает, и ему пришла в голову одна мысль. Он громко рассмеялся - дьявольским смехом, от которого у меня кровь застыла в жилах.
   - Ему осталось всего несколько минут, - сказал он, - я подойду поближе и шепну ему на прощание несколько слов. Это будет дружеская вещь, чтобы напомнить ему о том, сколько друзей он встретит в настоящее время.
   Он направился к тому месту, где висел Чиддок, с явным намерением крикнуть через край прямо в уши несчастному.
   Он приблизился, но Провидению было угодно, чтобы он не увидел, как умирает его жертва; он споткнулся о веревку, которой был привязан Чиддок. Он упал головой вперед с края скалы, я услышал, как его голова ударилась о выступ внизу, и увидел, как он рассек воду, словно отвес. И после этого ни я, ни кто-либо другой больше не видели Изрееля Корниша.
   Именно тогда я потерял сознание, услышав долгий крик последнего отчаяния Чиддока. Возможно, это было скорее бессознательное состояние, чем обморок, - когда я пришел в себя, прошло много времени. Я подполз к краю скалы и заглянул в бухту. Чиддок безвольно привалился к скале, свесив голову на плечо.
   Я ничего не мог сделать; Корниш слишком хорошо об этом позаботился. Днем мне удавалось укрыться от палящего солнца, но я чуть не сошел с ума от голода, жажды и ужаса перед своим положением. В ту ночь на маяке не горел огонь. И это меня спасло, потому что темный маяк вызвал подозрение, и еще до полуночи быстроходное правительственное судно подошло к скале, чтобы найти одного мертвеца над волнами, в которых скрылся другой, и человека, который находился в шаге от смерти и бредил, бессвязно бормоча о том, что он видел.
  

СЕКРЕТ ШВАРЦТАЛЯ

FRANCIS GRIBBLE

  
   Уже начинали спускаться сумерки, когда Кристиан Саммерматтер перевел меня через гребень и повел вниз, в Шварцталь; но света было еще достаточно, чтобы я увидел, что эта Черная долина заслуживает своего названия.
   Склоны были такими крутыми, что трава на них почти не росла. Они были усеяны валунами, большими и маленькими, сглаженными весенними лавинами и изрезанными пропастями высотами от десяти до сотен футов. Опасности не было, если только не сбиться с пути, но приходилось осторожно перебираться с уступа на уступ. В противном случае можно легко оказаться "застрявшим" на краю обрыва. Не было слышно ни звука, кроме рева мутного ледяного потока далеко внизу. В сгущающейся темноте это производило жутковатое впечатление.
   - Дикое место, Кристиан, - сказал я.
   - Очень дикое, герр. Идите осторожно, - ответил проводник.
   - Нигде нет огней. Долина кажется совершенно необитаемой.
   - Здесь никто не живет, здесь никто не может зарабатывать на жизнь. Пастбища слишком плохие.
   - Но перевал в начале долины - неужели им никто не пользуется?
   - Честные люди им не пользуются - только контрабандисты, направляющиеся в Италию.
   - И что за место, - мрачное и жуткое запустение этого места неотвратимо навело меня на мысль, - что за место для преступления, которое никто никогда не обнаружит!
   - Конечно.
   Это был любопытный ответ, но он означал только то, что Кристиан был слишком занят поисками способа поговорить. Мы стояли на таком крутом склоне, что нам понадобились все гвозди в сапогах, чтобы не поскользнуться, и он тревожно вглядывался направо и налево в сгущающемся мраке.
   - А, вот оно, - сказал он, наконец. - Вот моя достопримечательность - памятник.
   - Памятник? Памятник здесь?
   Я повторил эти слова с таким изумленным любопытством, какое может испытывать усталый человек; а затем, следуя за Кристианом вниз по легкой "трубе" в скалах, я заметил небольшой каменный крест, установленный под прикрытием низкого утеса в начале длинного травянистого склона.
   - Будьте осторожны, - предупредил меня Кристиан. - Здесь склон покатый, но он становится круче, и в конце его, там, где ничего не видно, есть пропасть, которая отвесно обрывается в Шварцбах. Мы должны держаться ближе к утесу еще немного, и мы должны быть быстрыми, потому что становится поздно.
   - Одну минуту, - сказал я. - Я хочу посмотреть, - и пока Кристиан шел дальше, сгорая от нетерпения добраться до дна долины до того, как совсем стемнеет, я чиркнул спичкой, спрятал ее в сложенной руке и прочитал надпись:
   "В память о Роберте Денсморе. Подло убит недалеко от этого места".
   На этом с датой все и кончилось; и так как времени на размышления не было, я выбросил спичку и пошел вслед за Кристианом.
   - Вы прочитали надпись, герр? - спросил он, когда я догнал его.
   - Конечно. Но это говорит очень мало. Вы знаете эту историю?
   - Знаю ли я эту историю? Но я думал, что все это знают. Я был там...
   - Что? Вы были там, когда было совершено убийство?
   - Нет, нет, герр. Не было бы никакого убийства, если бы я был там - или я тоже должен был быть убит. Но я был там, когда раскрыли убийство. Это узнал брат герра Денсмора, и я был с ним.
   - Вы мне расскажете ее?
   - Не сейчас. Путь слишком труден для разговора в темноте. Когда мы спустимся в гостиницу...
   - В какую гостиницу?
   - Развалины гостиницы, в которой спал герр Денсмор. Мы с братом герра Денсмора, который был с ним, тоже ночевали там, но с тех пор дом опустел. Так как герр устал, и если герр не боится...
   - Мы останемся там, - сказал я, и через четверть часа трудного пути мы добрались до заброшенного дома.
   Это была всего лишь лачуга, одноэтажная, неуклюже сложенная из серых камней. Вся мебель и все приспособления были унесены, без сомнения, ее покровителями-контрабандистами. Все окна были разбиты, а в крыше зияли дыры. Однако в сухую ночь здесь можно было укрыться, и Кристиан вскоре собрал хворост и развел костер.
   Он подогрел бутылку вина, чтобы запить холодное мясо и сыр Грюйер в наших рюкзаках, а потом, когда мы сели возле костра и курили трубки, рассказал мне в своей простодушной детской манере свою историю о тайне Шварцталя.
   - Это была великая тайна, - сказал он, - и о ней много говорили даже в ваших английских газетах. Разве вы не помните?
   Смутное воспоминание о таинственном исчезновении английского туриста в Альпах вернулось ко мне, но я пропустил продолжение и предположил, что тайна все еще остается тайной, Кристиан дополнил подробности.
   - Никто не знал, зачем он туда пошел, - сказал он. - Никто не знал, что он ушел. Это безумие - путешествовать вот так, никому не сказав, но некоторые герры любят это делать. Никто никогда не узнал бы о герре Денсморе, если бы хозяин не заговорил.
   - Хозяин этой гостиницы?
   - Он самый, другого не было. Лучше бы он молчал, но он говорил и задавал вопросы, когда спускался в деревню за коньяком. Он рассказал об этом господине, который ночевал в гостинице, имел в кармане много денег и загадывал, куда едет. Он сказал, что боится за него из-за контрабандистов, и спросил, не видел ли его кто-нибудь.
   - И никто его не видел?
   - Никто.
   - Были ли предприняты поиски?
   - Конечно, но найти ничего не удалось. И многие контрабандисты были арестованы, но ничего нельзя было доказать. Контрабандисты, как известно герру, в основном честные люди.
   Он просто имел в виду, что контрабандисты на границе, как правило, занимаются контрабандой, опасаясь стать заметными людьми, если будут приставать к туристам; и я знал, что это правда.
   - Итак, это была тайна, - продолжал Кристиан. - Они называли это тайной Шварцталя.
   - А хозяин? - спросил я. - И никто его не заподозрил?
   - Как можно подозревать хозяина, если он сам все рассказал? Кроме того, хозяин сказал, что он очень религиозный человек, и когда он услышал, что герра не могут найти, он поставил ему памятник. Это был маленький деревянный крест, воткнутый в груду камней, как раз там, где сейчас стоит каменный. Он поставил его и разбросал по камням эдельвейсы, и все говорили, что, без сомнения, герр Денсмор упал в пропасть или в Шварцбах. Вполне может случиться, говорили они, что человек упадет в Шварцбах и его тело никогда не найдут.
   Глядя вниз на поток, который пенился над валунами в пятидесяти ярдах под нами, я мог легко поверить ему. Кристиан продолжал.
   - А потом, через три года после этого, приехал брат герра Денсмора. Он был капитаном Денсмором и воевал против буров в Южной Африке, так что не мог прийти раньше. Когда он пришел, люди сначала подумали, что это сам герр, потому что он был его братом-близнецом и так похож на него, что даже их друзья не всегда могли быть уверены, кто из них кто. Действительно, сначала они смеялись и говорили, что он пришел посмотреть на свой собственный памятник; но когда они узнали, то, конечно, больше не смеялись.
   - Но он, наверное, хотел осмотреть памятник?
   - Он хотел посмотреть на него, но ему хотелось еще поискать и расспросить, потому что, когда ему сказали, что его брат упал в Шварцбах, он не поверил. Он сказал, что знает лучше, потому что ему приснился сон, и он рассказал мне об этом сне, когда я вел его вверх по долине. Он спал в своей палатке, сказал он, где-то далеко в Южной Африке, и ему приснилось, что он видит тело своего брата, лежащее мертвым.
   - И это не было тело утопленника?
   - Нет, герр. Это было тело с красной раной, словно сделанной ножом.
   - И это все, что он видел?
   - Да, герр, это все. Он сказал мне, что пытался снова заснуть и видеть сны, но не мог. Однажды ему приснился этот сон, и больше он к нему не возвращался. Но это был очень реальный сон, и он был совершенно уверен, что его брат не упал в Шварцбах. Он был уверен, что кто-то убил его брата, чтобы украсть его деньги, и спрятал тело, и он сказал, что пришел в Шварцталь, чтобы узнать, что случилось.
   - Но как вы это узнаете? - спросил я его. - Шварцталь очень большой. Его уже обыскали, и человек может искать там годами и ничего не найти.
   - Я знаю это, Кристиан, - сказал герр капитан. - Я не буду искать тело. Я буду искать убийцу. Это он покажет мне тело.
   - А если его там нет?
   - Тогда я подожду его. Как бы далеко ни уходил убийца от места своего преступления, он всегда возвращается к нему.
   - Но герр капитан никогда его не видел. Как же тогда герр капитан узнает его, если он придет?
   - Он узнает меня, Кристиан, - сказал герр капитан, и сначала я, будучи человеком не очень сообразительным, не понял, что он имеет в виду, но потом понял.
   Именно потому, что герр капитан и его брат были так похожи, убийца узнает его. Он побледнеет, подумав, что видит призрак, и тогда герр капитан все поймет.
   - У меня есть револьвер, Кристиан, - сказал герр капитан, вынимая его из кармана и показывая мне.
   - А потом, герр капитан? - спросил я его.
   - Тогда он будет молить о пощаде и не получит ее, потому что я пристрелю его, как собаку.
   Так оно и должно было быть, ибо герр капитан, сражавшийся на войне, не возражал против того, чтобы застрелить человека, если у него была для этого веская причина. Только этого не могло быть, потому что первым, кто побледнел при виде герра капитана, была женщина, а герр капитан не знал, что женщины могут быть злыми, и не привык в них стрелять.
   Когда мы добрались до гостиницы, хозяина дома не было, - он ушел с одним из контрабандистов, - и там была только жена хозяина. Она была довольно стара и очень некрасива, без зубов и с морщинистой кожей; и когда она увидела господина капитана, - ибо сначала она видела только меня, - она совсем побледнела и, казалось, глаза вот-вот вылезут из орбит.
   - Это его призрак, - закричала она. - Он вернулся, чтобы преследовать нас, - и она уронила вино на пол, так что бутылка и бокалы разбились, и побежала на кухню, чтобы спрятаться.
   Я думал, что герр капитан последует за ней, но он этого не сделал. Он сел и стал ждать.
   - Старуха знает, - сказал он, - и мы скоро узнаем. Мы напали на след этой тайны здесь, и когда хозяин вернется...
   Он снова потрогал свой револьвер, когда сказал это, и не было никаких сомнений, что он имел в виду. Но мы знали, - потому что я спрашивал, - что может пройти несколько часов, прежде чем придет хозяин, и нам нечего было делать в этой гостинице, пока мы ждали.
   Мы не разговаривали, потому что, хотя я и не очень сообразительный человек, я знал, что нельзя разговаривать с человеком, у которого голова полна таких ужасных мыслей, как у него. Но вскоре, после долгого молчания, заговорил сам герр капитан.
   - Пойдемте, Кристиан, - сказал он. - Мне невыносимо сидеть здесь. Вы должны проводить меня на холм, чтобы... ну, вы понимаете.
   Он имел в виду, что хочет, чтобы его отвели к кресту, который хозяин поставил в память о его брате, и поэтому мы отправились и медленно поднялись на холм - тем путем, каким мы с вами только что спустились в темноте.
   - Она не убежит, - сказал герр капитан. - Ей некуда бежать, так что нечего бояться. Она скажет мужу, что видела привидение, а он ей не поверит. Вскоре, когда мы снова спустимся в темноте...
   Таков был его план, но, как вы увидите, ему не нужно было следовать ему.
   Я не заговаривал с ним, только говорил ему, когда повернуть направо или налево, потому что не подобало разговаривать с человеком, столь встревоженным; и когда мы дошли до креста под скалой, на вершине травянистого склона, я отошел немного в сторону, чтобы господин капитан мог остаться наедине со своим горем.
   Он сел рядом с грудой валунов, и мне показалось, что в его глазах стояли слезы, хотя я их не видел. Он сидел так довольно долго, пока солнце не скрылось за горами; быстро темнело, потому что, хотя луна и взошла, она была скрыта облаками. Он, без сомнения, плакал и, кажется, молился, и вдруг, словно в ответ на его молитвы, ему пришла в голову новая мысль.
   - Кристиан! - окликнул он меня, и когда я подошел поближе, на его лице появилось такое выражение, какого я никогда прежде не видел у мужчин.
   - Кристиан, - сказал он, - Предположим, что тайна здесь. Я попробую копать и посмотрю.
   Это меня потрясло, потому что я человек религиозный. Возможно, я даже суеверен. Потревожить крест - это было бы осквернением. Я боялся, что случится что-то ужасное.
   Но герр капитан не испугался. Хотя он знал, что другие люди верят в привидения, он сам в них не верил, и мне казалось, что он изгоняет свои страхи мыслями.
   - Да, Кристиан, - снова сказал он мне. - Я буду копать.
   - Но почему, герр? - спросил я его.
   - Потому что человек, установивший этот крест, наверняка знал, что это последнее место, где кто-то вздумает копать.
   Как человек не очень сообразительный, я об этом не подумал, но, конечно, так оно и было.
   - Он решил бы, что это самое безопасное место, - продолжал герр капитан, особенно если он был суеверным человеком. Поэтому я буду копать и посмотрю, что смогу найти. Вам нет нужды помогать мне, если вы боитесь.
   - Я, действительно, боюсь, герр, - сказал я, - но я останусь с вами и буду наблюдать, - и я стоял рядом с герром капитаном, пока он поднимал валуны один за другим и скреб землю под ними...
   А потом... как я могу вам сказать? Что я могу сказать, кроме того, что герр капитан был прав, и что разгадка тайны Шварцталя была там?
   Из земли что-то торчало - клочок ткани от рукава мужского костюма. Этого было достаточно, чтобы показать герру капитану, что он должен продолжать копать. Он продолжал копать, и тело было там, - или то, что от него осталось, - там, в том одиноком месте, где мы с вами, герр, только что стояли вместе, выглядя ужасно - о, так ужасно - в темноте, которая сгущалась.
   Герр капитан стоял над ним, как человек, ошеломленный и погруженный в сон. Прошло много времени, прежде чем он смог заставить себя заговорить, и, конечно, не мне было с ним разговаривать. Но, наконец, он заговорил, и его пальцы снова легли на револьвер.
   - Тайна раскрыта, Кристиан, - сказал он, - и теперь я буду знать, что делать. Человек должен сначала преклонить колени и попросить у Бога прощения за свое преступление, а затем...
   Не могло быть никаких сомнений в том, что он имел в виду. Он хотел заставить хозяина признаться, а потом застрелить его, и я искренне верю, что он был готов застрелить и меня, если бы я попытался остановить его. Но как только он поднялся на ноги и собрался спуститься с холма, я кое-что заметил.
   - Подождите, герр, - сказал я. - Я вижу свет. Это фонарь, и тот, кто несет его, идет к нам.
   Мы, конечно, догадались, что это может быть только сам хозяин, и нетрудно было догадаться, зачем он пришел. Жена, конечно, рассказала ему о призраке, которого видела. Он не поверил ей, но хотел убедиться. Ему захотелось взглянуть на могилу, которую он вырыл, и самому убедиться, что ее никто не потревожил. Он чувствовал, что не сможет уснуть, пока не убедится в этом. Итак, он взял фонарь и начал подниматься. Об этом догадывались и я, и герр капитан, потому что других предположений у нас, конечно, не было.
   - Мы подождем его здесь, - сказал герр капитан. - Когда он придет, мы спрячемся за одним из больших валунов.
   Поэтому мы стояли неподвижно и смотрели. Иногда мы теряли фонарь из виду, когда он скрывался за одной из скал; но вскоре мы видели его снова, и с каждым разом он становился все ближе. Теперь мы были совершенно уверены, что это хозяин, и что он идет к могиле.
   - Пора прятаться, Кристиан, - сказал, наконец, герр капитан, и мы, как он и велел, притаились за одним из валунов.
   - Он не должен меня видеть, - продолжал герр капитан, - пока не станет слишком поздно поворачивать назад. Но если он найдет меня стоящим там, где он ожидал найти только груду камней...
   Таков был план. Герр капитан был так похож на своего брата, что ему казалось, будто человек, которого он убил, восстал из мертвых, чтобы наказать его за преступление.
   "Может быть, - сказал я себе, - он даже подумает, так как он такой религиозный человек, что настал Судный День"; но думал ли он так или нет, я не знаю.
   Потому что все произошло именно так, как хотел герр капитан, и даже лучше, чем он хотел.
   - Оставайтесь на месте, Кристиан, - сказал он. - Я выйду один, - и он вышел, когда хозяин подошел ближе.
   Облака, скрывавшие полную луну, рассеялись, и лунный свет упал на его лицо, так что хозяину действительно показалось, что он видит мертвеца, стоящего на той самой могиле, в которой он его похоронил.
   Его руки выронили фонарь, и мы увидели, как он покатился вниз по склону, пока не ударился о камень, не разбился и не погас; и он стоял неподвижно в ужасном молчании, словно прирос к земле. Только когда герр капитан, не говоря ни слова, медленно направился к нему, он, наконец, обрел дар речи и разразился воплями.
   - Это он! Это он! Боже мой! - услышал я его голос, а потом увидел, как он повернулся и побежал вслепую... прямо вниз по крутому склону, который заканчивался пропастью; и тогда я увидел, как герр капитан побежал вниз по тому же склону, преследуя его.
   Это был ужасный момент, герр, потому что я знал об этой пропасти внизу, и я знал, что герр капитан, как и хозяин, не сможет остановиться. Но хотя я очень медленно соображаю, когда мне приходится что-то обдумывать, я быстро действую, когда в горах что-то идет не так; поэтому я молниеносно бросил ледоруб в ноги господина капитана, подставив ему подножку, и в то же время бросился вперед и упал на него, так что он не мог скатиться дальше с холма; и я успел как раз вовремя.
   Господин капитан, не знавший горной дороги так, как знаю ее я, сначала ничего не понял и даже схватился со мной и выругался; но я схватил его за руку и удержал.
   - Послушайте, герр, - сказал я. - Взгляните туда, и вы увидите, от чего я вас спас, - и господин капитан посмотрел и увидел.
   Полная луна освещала длинный склон холма, так что мы могли видеть его целиком; и далеко впереди, перед нами, было видно, как хозяин бежит... бежит. Склон был так крут, что он не мог остановиться и даже не мог броситься на землю. Он бежал и бежал быстрыми шагами, которые становились все длиннее и длиннее, пока не достиг черной линии, протянувшейся у подножия склона, и там исчез.
   А потом, после паузы, я заговорил.
   - Теперь вам незачем думать о мести, господин капитан, - сказал я, - ибо Бог взял месть в Свои руки. Убийца упал в пропасть, а это пропасть в полторы тысячи футов.
  

ПИОНЕРЫ ПИКА ПАЙКА

BASIL TOZER

  
   Это была прекрасная ночь в конце июня, довольно частая в Колорадо в это время года. В конце игры мы встали из-за карточного стола, и вышли на прохладный, освежающий воздух. Звезды сияли необычайно ярко в небе, таком чистом, что казалось, будто видишь, как они подмигивают. Луна еще не поднялась над грядой могучих пиков, вздымающихся в небо, пока их гребни постепенно не исчезают в огромных поясах облаков, а ночью, кажется, касаются самых нижних небесных тел; но что-то вроде ореола, постепенно расширявшегося, показывало, что скоро сама луна прольет поток света с вершины самых высоких вершин вниз, на маленькую деревушку, приютившуюся у подножия могучего хребта. Ни один звук не нарушал совершенной тишины. Даже дома, казалось, спали.
   И только когда мы с моим другом вернулись в прокуренный бар, где наши товарищи, устав играть в карты, теперь тихо разговаривали, мы заметили странного вида и, по-видимому, пожилого незнакомца, сидевшего в одиночестве у маленького окна в дальнем конце комнаты. Окно было открыто, и он рассеянно смотрел в него, прерывая свои размышления лишь время от времени, чтобы выпустить в воздух длинное облако дыма. Мой друг вопросительно посмотрел в его сторону.
   - Он пришел минут пять назад, - сказал один из игроков.
   - Кто он?
   - Наверное, какой-нибудь чудак. Он не шевелился с тех пор, как сел там.
   - На что он уставился? - спросил кто-то.
   - Очевидно, на пик Пайка, - ответил Уотсон, человек, который назвал незнакомца чудаком.
   Хотя слова были произнесены вполголоса, "чудак", очевидно, услышал их, потому что повернул голову и нахмурился. Затем он вернулся к своему прежнему занятию - своему дежурству. Разговор переходил от одной темы к другой, пока тема Скалистых гор не привлекла нашего особого внимания.
   - А кто на самом деле первым достиг вершины пика Пайка? - спросил Уотсон, оглядываясь на нас.
   - Не сам Пайк, - ответил человек по имени Нортон. - Говорят, какой-то человек... Смотрите, парни!
   Незнакомец покинул свое место и приближался к нам медленной, крадущейся походкой, его глаза странно расширились. Мы все повернулись к нему. Это был человек огромных размеров, выше шести футов ростом, и на вид ему было не больше пятидесяти, хотя выглядел он на все шестьдесят. Волосы у него были белые и довольно длинные. В свое время он, очевидно, был красив, но теперь его лицо, шея и руки были обезображены бесчисленными маленькими впалыми пятнами, похожими на ямы, оставленными оспой. На нем был старый серый костюм, енотовая шапка, толстые сапоги и кожаные гетры.
   - Кто, ты говоришь, первым достиг вершины пика Пайка? - спросил он угрожающим, глухим голосом. Он опустился на стул с противоположной стороны стола рядом со мной. Нортон, которого он прервал, пришел на помощь.
   - Я полагаю...
   - Я первый добрался до него! Вы не знаете историю нашего восхождения?
   - Я знаю только то, что читал и слышал, - сказал Нортон.
   - Вы сами бывали на пике Пайка?
   - Да - на фуникулере.
   - Значит, вы видели вершину?
   - Да.
   - И что же вас больше всего поразило там, на высоте пятнадцати тысяч футов над уровнем моря?
   На Нортона нашло вдохновение.
   - Вы имеете в виду камень? - сказал он.
   Выражение лица незнакомца мгновенно изменилось. Он окинул нас всех вполне осмысленным взглядом.
   - Значит, он там? - нетерпеливо спросил он, перегнувшись через стол.
   - Конечно, - ответил Нортон. - Я могу повторить вам надпись слово в слово.
   - Повтори! Что там написано? Скажи мне, что там написано?
   - Надпись гласит: "Этот камень воздвигнут в память Уильяма Докинза, Джеймса Уэстона и Уолтера Хеллиера, первопроходцев пика Пайка, которые были съедены горными крысами, пытаясь достичь этой вершины".
   - Ах! - воскликнул он с огромным облегчением. - Я рад, что он там, я рад, что он все еще там. Знаете ли вы историю моих друзей, историю тех пионеров?
   Он внезапно успокоился. Казалось, к нему внезапно вернулся рассудок. Наш интерес и любопытство были теперь полностью возбуждены. Мы видели, что незнакомец был совершенно трезв, и хотя его разум, казалось, был расстроен, сейчас наступил ясный промежуток.
   Мы заметили, что он наливал бренди в свой стакан, пока тот не наполнился на треть. Как раз в это время луна осветила вершину знаменитого пика, и с того места, где мы сидели, можно было ясно различить очертания великолепной горы. Уотсон обратил на него внимание незнакомца. Странная, горькая улыбка промелькнула на его лице. Это был первый раз, когда мы увидели его улыбку. Он вздохнул, но не произнес ни слова. Затем его взгляд снова устремился на гигантскую вершину.
   - Пайк никогда бы... никогда не добрался до него. Он попробовал несколько раз. Наконец он встал на холме возле сталактитовых пещер у подножия горы и, указывая рукой на вершину, сказал: "Ни один смертный никогда не ступит на эту вершину".
   Но мы... мы были полны решимости. Друзья пожали нам руки и попрощались.
   - Глупцы, - говорили они. - Вы никогда не вернетесь. Вы не знаете, что можете встретить в этих горах. Вы же знаете, что сказал Пайк, когда вернулся. Вы же знаете, какую историю он рассказывал. А кое-что он не хотел рассказывать.
   - Не уходи, о, не уходи! - в отчаянии закричала моя жена.
   Я любил ее, но все же оттолкнул. Она была единицей. В успехе же нашего предприятия заключалось благополучие тысяч. Я сказал ей это, чтобы утешить. Это был последний раз, когда я видел ее живой.
   Рано утром мы отправились в путь. Мы взяли с собой оружие, еду и питье на много дней и самое необходимое для жизни. Мы все несли сами. Мы знали, где и как провалился Пайк. Мы были уверены, что добьемся успеха.
   Неделю спустя мы были в самом разгаре трудностей. Восхождение оказалось ужасно тяжелым, но мы были полны решимости, сильны и исполнены мужества. Мы ожидали встретить препятствия, и не были разочарованы. Здесь огромные валуны, которые приходилось обходить, там - неожиданные водопады и овраги, которые задерживали нас, к тому же растительность была такой густой, что местами приходилось пробиваться сквозь нее. Затем неизвестные опасности. Может быть, среди этих огромных валунов прячутся змеи; может быть, там водятся смертоносные растения, такие, какие произрастают в Южной Америке, - в самом деле, мы не знали, чего там может быть. Но мы не останавливались, чтобы задуматься об этом.
   Прошло больше двух недель. По мере того как мы поднимались все выше и выше, наше настроение поднималось, как бы в знак сочувствия. Далеко внизу мы раз или два за время нашего продвижения мельком видели этот самый городок, ныне называемый Колорадо-Спрингс, а также деревню Маниту. В те дни это были крохотные деревушки, и когда мы смотрели на них с больших высот, они казались маленькими шахматными досками на бескрайних просторах прерии. И все же мы с ужасом пробирались наверх.
   Сколько времени длилась наша экспедиция, я не могу точно припомнить, когда окружающая нас обстановка постепенно изменилась. Вместо скал и чернозема мы теперь наткнулись на широкие следы песчаной формации. Подлесок, однако, все еще был густым, хотя тут и там тысячи и тысячи тонких елок лежали на земле, гниющие, очевидно, сметенные страшными бурями, ибо бури в этих горах сметают деревья, как жнец сметает созревшую кукурузу. Иногда мы натыкались на широкие открытые пространства, пространства, расчищенные, по-видимому, гигантскими водопадами, давно высохшими. Затем, по мере того как мы поднимались все выше и растительность становилась все гуще, даже валуны становились все меньше. Теперь они выглядели так, словно в доисторические времена их сбросило друг на друга чудовищное сейсмическое возмущение.
   - Вы заметили, - сказал однажды один из моих товарищей, - сколько здесь насекомых? И крыс становится все больше. Теперь мы редко видим этих серых белок.
   Говоря это, он топнул ногой по огромному коричневому пауку, который убегал. Тело насекомого с треском лопнуло, и клейкая жидкость брызнула вокруг сапога. Почти сразу же несколько пауков выбежали из-под большого камня, словно желая выяснить, что произошло. Они остановились. На мгновение нам показалось, что они смотрят на нас - смотрят со злобным, мстительным выражением. Затем они поспешили прочь.
   - Кажется, прошлой ночью я почувствовал, как несколько этих пауков пробежали по моему лицу, - продолжал он. - Вам лучше быть осторожными, они здорово кусаются. Эти горы славятся ими, и - вы только посмотрите!
   Пара больших крыс гонялась за огромным пауком по длинному плоскому валуну. Мгновение спустя паук и крысы исчезли за краем.
   - Говорят, что горные крысы пожирают все живое, - сказал Уэстон. - Они съедят и нас, если мы не будем приглядывать за ними! - добавил он в шутку.
   В первой половине дня мы уже довольно продвинулись вперед, как вдруг наткнулись на большой пологий участок голого белого песка. Солнце, все еще стоявшее высоко в небе, освещало его, и на первый взгляд песок казался живым от маленьких движущихся тел.
   - Кстати, о пауках! - рассмеялся Докинз. - Ты когда-нибудь видел что-нибудь подобное?
   Мы уже давно, в предыдущих экспедициях, привыкли к неожиданностям. Теперь нас мало что удивляло. Однако никогда в жизни мы не видели такого собрания. Должно быть, тысячи и тысячи их бегали во всех направлениях, сталкиваясь друг с другом и кувыркаясь друг о друга, очевидно, без всякой причины. Это зрелище напомнило мне гигантское муравьиное гнездо, кишащее гигантскими муравьями, и странный запах, который уже несколько дней витал в воздухе, с новой силой ударил нам в ноздри.
   Теперь, когда мы вышли на открытое пространство, произошло нечто странное, ибо все пространство, которое мгновение назад было живым, мгновенно стало неподвижным. Все пауки были там, прямо у нас на глазах, но в один миг они перестали бегать. Как ни странно, теперь все пауки были обращены к нам. Инстинктивно мы чувствовали, что стали объектами интенсивного любопытства. И пока мы стояли, заинтересованные и веселые, мы отчетливо видели огромные глаза пауков, которые, очевидно, наблюдали за нами. От этого зрелища у некоторых людей "мурашки побежали бы по коже", но нам это скорее понравилось.
   - Тьфу! вы отвратительные твари, - сказал Докинз, бросая камешек в их середину. Меньше чем через минуту все пауки исчезли.
   - Если мы опишем это зрелище, когда вернемся, нас назовут лжецами, - сказал Уэстон, взглянув на часы. - Я видел насекомых в свое время, но никогда ничего подобного.
   Неприятный запах все еще стоял в воздухе, и по мере нашего продвижения он усиливался. Раз или два он становился почти невыносимым. Теперь перед нами был длинный отрезок чистого пути, и мы поспешили воспользоваться им, быстро продвигаясь вперед. И все же мы видели пауков на каждом шагу, тысячи пауков, греющихся на солнце на каждом камне и валуне, огромных коричневых пауков с толстыми овальными телами и толстыми волосатыми ногами, изогнутыми в причудливых изгибах. Я пнул ногой чахлое деревце, которое лежало гнилое - тьфу! Из-под него, должно быть, выползло не меньше двух-трех сотен пауков.
   - Это выходит за рамки шутки, - неожиданно сказал Хеллиер, который редко говорил и вообще считался довольно угрюмым. - Вот что я тебе скажу: эти пауки пойдут за нами.
   - Как крысы Уэстона! - сказал Докинз, смеясь над ним, и мы все еще дразнили Хеллиера и Уэстона, когда Докинз случайно оглянулся.
   - Ну, Гарри! - воскликнул он.
   В его голосе звучала тревога, и я почувствовал, как его рука сжала мое плечо. И неудивительно. Хоть Докинз и не был трусом, он не мог не понять того, что мы все поняли мгновением позже, - что злое предзнаменование Хеллиера, скорее всего, сбудется. Тошнотворное чувство страха охватило его.
   Ибо там, всего в пятидесяти ярдах, красновато-коричневая масса, постепенно принимавшая форму полумесяца, неуклонно, быстро скользила по песку, неуклонно и быстро настигая нас. И когда она приблизилась, мы увидели тысячи и тысячи пауков, спешащих к ней со всех сторон и быстро увеличивающих ее размеры. Когда мы впервые увидели рой, он занимал площадь от двенадцати до пятнадцати квадратных футов. Не успел он продвинуться еще ярдов двадцать, как вся масса снова стала примерно на треть больше. И все же какое-то жуткое очарование удерживало нас на том месте, где мы сейчас стояли, наблюдая за приближающимся роем. Чтобы собраться с духом, мы сказали друг другу, что пауки вовсе не преследуют нас, что если мы отойдем в сторону, они пройдут мимо. Но в глубине души мы знали, что пытаемся думать неправду. И когда мы отошли в сторону, чтобы убедиться в этом, ползучий полумесяц немедленно повернулся к нам и, казалось, стал двигаться быстрее.
   Внезапно ужас ситуации вспыхнул в моем сознании и вселил ужас в наши сердца. Ибо что мы могли сделать, чтобы предотвратить грозившую нам ужасную участь? Мы могли бы справиться с дикими животными, даже с коварными людьми, но теперь мы оказались лицом к лицу с опасностью совершенно неожиданной, совершенно отвратительной и неприступной.
   - Наш единственный шанс - бежать, - с горечью сказал Хеллиер.
   - Бегство! И куда мы побежим? Наверно, на вершине горы. Посмотри туда, Хеллиер.
   Это сказал Докинз, и в голосе его звучало презрение. Оглядевшись вокруг, мы увидели то, чего раньше не замечали. Мы были окружены. Повсюду мы видели пауков - пауков, приближающихся коричневыми скользящими полумесяцами разных размеров. А ярдах в ста от нас виднелась самая большая и темная масса, тоже извивающаяся по песку, тоже приближающаяся, тоже смыкающаяся вокруг нас. И когда этот полумесяц волнообразно, неуклонно вздымался над холмами и неровностями поверхности почвы и песка, он напоминал огромную волну медлительного, мутного потока, выходящего из шлюза.
   - Стреляйте в них! - воскликнул я, вставляя в пистолет пару патронов. Два заряда прорезали полосу в приближающейся волне, но почти мгновенно полоса сомкнулась, и волнистая масса двинулась вперед, как ни в чем не бывало. Докинз и Уэстон вместе выстрелили из четырех стволов. На этот раз переулок был несколько шире, но он снова сомкнулся. Я перезарядил оружие.
   - Стреляйте в одно место, - крикнул Уэстон, - это может обратить их.
   Мы так и сделали, но к тому времени, как дым рассеялся, рой почти восстановил свои прежние размеры и форму. Могли ли мы выбить полосу с нашими восемью стволами, а затем мчаться по ней? Нет, это было совершенно невозможно: ширина полосы была слишком велика. Со всех сторон по-прежнему вливались новобранцы, и пока мы стреляли залп за залпом в быстро приближающийся рой в тщетной надежде повернуть его вспять, далекие овраги снова и снова звенели эхом.
   - Боже мой, нам конец! - в отчаянии воскликнул Хеллиер, в двадцатый раз заряжая пистолет.
   Наши револьверы стали теперь слишком горячими, чтобы держать их, и все же отвратительные ползучие волны, которые, должно быть, содержали триллионы пауков, быстро приближались странным покачивающимся движением и быстро сужали круг. Через несколько минут они набросятся на нас и повалят. Многие отставшие уже бежали вверх по нашим ногам и по нашим телам. Теперь первый рой был так близко, что мы отчетливо слышали, как он несется к нам, и - ах! запах, который я чувствую до сих пор...
   На мгновение незнакомец замолчал. Его глаза были широко раскрыты. Его руки и ноги дрожали. Он судорожно вцепился в стол, чтобы не упасть.
   - Внезапно я увидел, как несколько пауков пробежали по лицу Уэстона и замерли на его глазах. С криком он отшвырнул их прочь, но как только он это сделал, его глаза начали потеть, потому что насекомые сильно укусили его.
   Он снова остановился. Он весь дрожал от возбуждения. Внезапно он метнулся со своего места в самый дальний угол комнаты.
   - Держите их подальше от меня! Не пускайте их! - закричал он, дико озираясь по сторонам. - Посмотрите на них... Посмотрите на них... Ах! Господи, помоги мне!.. помогите! помогите мне!..
   Он прыгнул направо и налево, потом к двери. Пот струился по его лицу. Потом он вдруг дико схватился за воображаемых пауков, бегущих по его рукавам и ногам, бегущих по его телу, бегущих по его голове, по его лицу, по его глазам, в его рот. Это было ужасное зрелище.
   - Остановите его! - закричал мой друг, вскакивая со своего места и бросаясь к старику; но когда он приблизился, слепой удар кулака незнакомца почти оглушил его, и в комнату вошли трактирщик и два грубых человека.
   - Держите его, ребята, - спокойно сказал трактирщик, когда двое мужчин набросились на незнакомца, а трактирщик неторопливо направился к нам.
   - Бедняга, - сказал он, - я всегда должен быть готов к этому - посмотрите на него сейчас, а врачи говорят, что он в здравом уме. Он, конечно, часто бывает в здравом уме, но когда я услышал, как он рассказывает о пауках, и увидел, как он пьет бренди, то понял, чего ожидать.
   - Есть ли хоть капля правды в его паучьей истории? - спросил я.
   - Правда? Все это правда - по крайней мере, я так считаю. Хотя в то время, когда экспедиция началась, я был еще совсем мальчишкой, я хорошо помню ее. Их было четверо, все сильные и здоровые, когда они отправились в путь. Через два месяца он вернулся.
   - Он один спасся?
   - Он один вернулся - вернулся совершенно измученный и весь изуродованный красными пятнами. Потом они превратились в ямы. Несколько лет спустя другая экспедиция поднялась и достигла вершины, но они всегда утверждали, что крысы, а не пауки, пожрали этих бедняг, поэтому они установили камень с надписью на нем на вершине горы - вы, без сомнения, видели его.
   - А как вы сами думаете, что с ними случилось?
   - Я ничего не думаю. Так же верно, как и то, что вы стоите здесь, их сожрали стаи пауков, как сказал вам Безумный Гарри. Я достаточно часто слышал его рассказ, и он всегда рассказывает одну и ту же историю. Эти следы не являются укусами крыс.
   - Ужасное место, эта гора, - сказал он, глядя на ее изрезанную вершину, так ясно очерченную в лунном свете. - Хотя теперь вы можете подняться на нее на извилистом фуникулере длиной в восемь миль, вы не знаете, какие ужасы могут существовать в других ее частях. Многие уходили в эти горы, но мало кто возвращался.
  

ПРИЗРАК ПИТЕРСБИ

MICHAEL KENT

  
   По четвергам молодежь обычно приходила ко мне. По понедельникам мы ходили в "Питерби", а по воскресеньям - мы прекрасно проводили время в театре. Но в этот четверг не было никого, кроме маленького Шико, который рисует причудливые картинки для субботней газеты. Мы сидели у чердачного окна и смотрели, как просыпается Париж.
   Увы! Когда я вспоминаю о храбрых товарищах, которые всего три года назад ходили по Горе Мучеников, мне хочется плакать! Синдон, большой американец, и Вандерлоо, которого называли его тенью, Шико, Дестурнель, Папачини, Медина. Теперь они все ушли, покинули Монмартр, где голодали и радовались воздуху высоких вершин Искусства. Они ушли в большой мир, где люди толстые и скучные, и это вечная проблема, а я остаюсь здесь, и новое поколение приходит, чтобы следовать видению, но я не зарабатываю ни пенса. Они называют меня "наш старик", новые, потому что я могу показать им, где лучше всего можно получить утренний кофе, или как они могут поднять франк с джентльменов горы Благочестия. Но хорошие времена прошли.
   В сущности, они ушли вместе с этим вечером.
   Мы курили сигареты у окна и смотрели вниз на пары, на башни, серые, как призраки в речном тумане. Справа солнце только что разогрелось до малинового цвета, один из тех видов, которые разрывают душу художника.
   - Э-э, - сказал Шико, бросая сигарету на подоконник и глядя, как она летит вниз, пока не разбилась, словно ракета, ливнем искр на мощеном дворе далеко внизу. - Эх, старина, нам предстоит скучный вечер. Давайте наденем наши лучшие наряды и отправимся туда, где можно повеселиться. Завтра в Салоне день закрытия. Суиндон будет работать над своей картиной всю ночь. Я был у него сегодня днем. Он заперся внутри.
   - Постой! - сказал я. - Питерби? А Вандерлоо?
   Вандерлоо называли "тенью "Питерби" Суиндона", потому что его восхищение заставляло его во всем подражать старшему. Он тоже был из Нью-Йорка.
   - Вандерлоо? - переспросил Шико. - Разве он не рисует свеклу в Барбизоне?
   - В таком случае, - сказал я, - если вы любезно одолжите мне лампу Аладдина или философский камень, чтобы я мог раздобыть несколько монет по пять франков, мы пойдем туда и повеселимся.
   - Фи! - поморщился Шико, как человек, получивший удар по ребрам. - В моем кармане тоже середина зимы. Ни пенса.
   - Что касается меня, - сказал я, - то у меня есть чек от Леви на картину, но эти господа в Фоли или в Максиме не хотят получить чек от художника с Монмартра.
   - Нет, - ответил Шико, вставая. - Смотри, как синеет над рекой, старина. Добрый Бог устанавливает Свою палитру для смелой картины завтрашнего дня. - Он отвернулся от открытого окна и уставился на набросок, стоявший на мольберте. - Погоди, - сказал он, наконец, - он у меня. Сэр Олстон, английский милорд, он обналичит ваш чек, Дешанель.
   - Шико, - сказал я, - ты, в сущности, святой человек. Ангелочки шепчут тебе на ухо. Пойдемте к милорду, сэру Олстону.
   В этот момент на лестнице послышались шаги.
   - Питерби! - воскликнул Шико.
   С минуту я прислушивался.
   - Нет, дитя мое, - сказал я, - он прошел первую лестничную площадку.
   Школа Папаши Дюбуа находилась на этой площадке, и ученики повесили над дверью большой гонг для украшения. Суиндон никогда не мог пройти мимо него, не стукнув в него колотушкой: "Ран-тан-тан! тан! тан!"
   - Посмотрим, когда он дойдет до поворота лестницы, - сказал Шико. - Хотел бы я, чтобы это был Питерби. С ним никогда не бывает скучно.
   Этот Суиндон был одним из тех парней, которые обладают кучей достоинств. Возможно, именно это и делало его таким привлекательным. Он был личностью, которая сосредоточивала на себе внимание, подобно яркой точке в пейзаже. Он был словно ветер с моря, какой бывает на бретонском берегу. Один говорит, что он воевал в американском авиационном корпусе, и в это легко поверить, но я не знаю, потому что он не говорил об этом. Эти американцы хорошие товарищи, откровенные и веселые. Добавьте к этому, что Питерби был художником. И каким художником! Но теперь об этом знает весь мир, и я горжусь тем, что когда-то был его другом. Как я уже говорил, он никогда не мог подняться по моей лестнице, не ударив в гонг папаши Дюбуа или не попытавшись одним прыжком преодолеть семь ступенек к моей двери. Шесть он преодолеть мог. Можно было услышать, как он пытается удержаться на седьмой, соскальзывает и падет, точно мальчишка. Затем можно было услышать, как он кричит: "В следующий раз, клянусь великим Майком, у меня получится", и каждый знал, что это Питер Б. Суиндон.
   Мы слушали, но шаги приближались медленно и мягко, как идет швейцарец в соборе, когда поют Благословение.
   - Может быть, это Гаспар, - предположил Шико.
   По панелям нашей двери мягко постучали чьи-то пальцы.
   - Войдите! - воскликнул я.
   Это был Медина.
   Шико отвернулся к окну, потому что не любил этого черного испанского паука.
   - Привет, Дон Кихот, вы не часто бываете у нас, - сказал я. Надо быть вежливым, как вы понимаете.
   - Я был один, - ответил он, барабаня пальцами по столу. - Я был один весь день. Разве нельзя прийти поговорить с собратом-художником? - Он подошел к окну и вернулся ко мне. - Ненавижу эти ползучие сумерки,- сказал он с легкой дрожью.
   Можно было подумать, что зло ходит рядом с мсье Мединой. Его глаза блестели в темноте.
   Я не стал зажигать газ. Этот человек вел себя так, словно отдавал приказы. Не люблю, чтобы мной командовали под моей собственной черепицей, как вы понимаете.
   - Ненавидишь? - спросил Шико. - В других местах света достаточно. А я люблю смотреть, как растут тени и рождаются далекие огни.
   Мы замолчали, потому что, по правде говоря, что-то пришло вместе с Мединой - что-то зловещее и неестественное, невидимое.
   - Обычно здесь можно найти Питерби, - сказал я, наконец, чтобы хоть что-то сказать. - Полагаю, он заканчивает свою картину для Салона.
   - Суиндон! - воскликнул Медина. - Суиндон! Его картина - ничто, мазня. - Он выпрямился, высокий и худой, как тощий черный кот. - Что касается меня, - сказал он, - то я написал премиальную картину этого года. Десять тысяч франков - вот что я написал.
   - Значит, все уже решено? - спросил я.
   - Нет, - ответил Медина, доставая сигарету. В полумраке на его лице появилась странная самодовольная усмешка. - Сегодня я проделал очень хорошую работу, очень хорошую. Я закончу картину сегодня вечером, но сейчас я отдыхаю. - Вдруг он, рыча, прыгнул через всю комнату к Шико. - Господи! - воскликнул он. - Зачем ты это напеваешь?
   Это была всего лишь джига "Пьеро", которую Шико напевал себе под нос.
  
   Моя свеча умерла,
   И у меня больше нет огня.
   Ради Бога,
   Открой мне дверь.
  
   - А что такого? - удивился Шико. - Почему бы мне ее не петь? Неужели все должны петь "Трикотрин"? Это было ревю, как вы помните. Весь Париж сходил по ней с ума. В сущности, - продолжал он серьезно, так как внезапная ярость испанца поразила его, - я думаю, что "Пьеро" был навеян только тем, что я подумал, не приедет ли сегодня вечером Питерби. Это его манера кричать в дверь: "Ради Бога, открой мне дверь".
   Медина рассмеялся.
   - Прошу прощения, - сказал он. - Я много работал. Мои нервы - как струны скрипки, без преувеличения. Но, - он улыбнулся, - я выиграю приз - я, Эмануэле Сильва ди Медина, - первый приз Салона.
   - Вам придется считаться с Питерби,- сказал я.
   По правде говоря, каждый знал, что приз получит кто-то из них, потому что это были гиганты среди молодых людей.
   - Ты видел его картину, Дон?
   - Да, - сказал он. - Она еще не закончена. Она никогда не будет... - Тут он вдруг замолчал и, помолчав, закончил, - такой же хорошей, как моя.
   В этот момент Шико позвал от окна: "Идите сюда, - сказал он. - Взгляните на небеса, как они пламенеют".
   Солнце зашло, казалось, пылает вся вселенная. Вряд ли человек способен найти слова, чтобы описать это. Мы подошли к окну, испанец и я. - В стране, откуда я родом, говорят, что это признак убийства или насильственной смерти.
   - Дурак! - сердито воскликнул Медина. - Убийства происходят каждый день.
   - В деревне говорят много глупостей, - сказал я.
   Вдруг испанец поднял палец.
   - Тише! Слушайте!
   От бульвара Клиши спешили разносчики газет, вечерних газет. Слышались приближающиеся крики, хриплые, невозмутимые, как приближение стервятников, почуявших смерть.
   - Что это за крик? Что это они кричат? - спросил испанец, перегнувшись через подоконник.
   Шико отвел его назад.
   - Осторожно, - сказал он, - мне бы не хотелось поднимать вас с мостовой. Эти газетчики? Какой-то апаш зарезал полицейского, как полагают.
   Мы все трое вернулись в комнату и сели. Медина беспокойно закурил очередную сигарету. Почему-то казалось, что мы чего-то ждем - чего-то злого и неизбежного. Первым заговорил испанец.
   - Одолжите мне два су, - раздраженно сказал он. - Я спущусь вниз и принесу газету.
   Два су! Мы рассмеялись.
   - Добрый Дешанель, - сказал Шико. - У него есть чек на картину. Думаю, он стоит больше двух су. Вы возьмете его? Но два су, сэр! Мы - художники Монмартра. Что вы от нас хотите?
   Крики раздавались внизу, на улице. Я подошел к окну и прислушался.
   - В чем дело, Дешанель? - воскликнул испанец.
   - Тише! - сказал я и наклонился вперед, прислушиваясь.
   - Художник с Монмартра покончил с собой, - сказал я, потому что крик только что донесся до меня.
   - Что?- воскликнул Шико.
   Испанец кивнул и встал, потягиваясь.
   - Дешанель говорит, что какой-то монмартрский художник принял яд, - ответил он, улыбаясь.
   Вообще-то, я этого не говорил.
   - Какой-то бедняга, - сказал я, - которому надоело, что ему отказывают в работе.
   Медина подошел к двери и вернулся. Атмосфера усталости покинула его.
   - А если это Суиндон? - сказал он.
   Странно, что эта мысль пришла мне в голову, и Шико с тех пор говорил мне, что она была и у него.
   - Невозможно! - сказал я. Казалось таким абсурдом считать действительностью, что великолепный Питерби, храбрый, веселый, сильный, как бык, преуспевающий, полный радости жизни и доброты к несчастным, может вот так исчезнуть.
   - Если... - настаивал Медина.
   - Тогда наш маленький мир Монмартра потеряет хорошего друга, - сказал я.
   - И ты получишь приз в Салоне, - продолжал Шико.
   Испанец тихо рассмеялся.
   - Но это самое крайнее безумие, - сказал он. - Это отравился какой-то бедняга художник, разрисовывавший шоколадные коробки.
   Он слегка напевал мелодию, одну из своих звенящих южных мелодий.
   Почему-то тот факт, что Медина согласился со мной, застрял у меня в горле.
   - Да, - сказал я, - в таком деле всегда можно вообразить, что это человек с другой улицы или из другого города.
   Нельзя было и подумать, чтобы это оказался тот человек, который сидел вчера вечером там, где сейчас сидит Медина.
   Испанец быстро встал.
   - О, зажгите газ! - сказал он. - Меня тошнит от этой темноты.
   Шико всегда был немного философом.
   - Самая интересная проблема в ваших гипотезах, - сказал он, поднося спичку к газу, - что станет с "призраком" Питерби?
   - Призрак Питерби! - воскликнул Медина. - Какого дьявола...
   - Я имел в виду, Вандерлоо, - пояснил Шико.
   - О, - сказал я, - Вандерлоо! Он в Барбизоне. Он вернется только через месяц. Да, он будет изрядно огорчен. Ребенок думает, что в мире нет никого лучше Суиндона. Посмотрите, как он копирует его манеры и одежду!
   - Ну что ж, - сказал испанец, - мне пора возвращаться к работе. - Он ухмыльнулся. - Кажется, мы говорили о страшных вещах. Не могли бы вы дать мне выпить перед уходом, Дешанель?
   Я достал вино и бокалы, два бокала и церемониальный бокал на длинной ножке для Медины.
   - За лауреата Салона! - сказал Шико.
   - От всего сердца! - величественно добавил Медина и поднял бокал.
   Внезапно с полой лестницы донесся оглушительный грохот.
   - Ран-тан-тан, тан, тан!
   Питерби!
   Это подействовало нам на нервы из-за нашего позднего болезненного разговора.
   О Господи, как это подействовало на Медину! Можно было подумать, что у него каталепсия. Лицо под бородой посерело, губы превратились в багровую рану. Свет в глазах погас. Бокал он держал неподвижно, на полпути ко рту, пока судорожные пальцы не сломали ножку, и тогда кровь, смешанная с вином, тяжело закапала на пол.
   Шико посмотрел на дверь.
   - Добро пожаловать! - сказал он. - Через минуту он будет здесь.
   - Через минуту! - повторил Медина, как человек, который разговаривает во сне. - Будет здесь через минуту! Нет, нет, мы должны остановить его!
   Внезапно он замолчал, застыв. Голос, предупреждавший Шико, был свидетельством какого-то ужасного нервного кризиса. Испанец повернулся лицом к свету. Он был словно отлит из бронзы.
   Согнутая правая рука все еще держала разбитый бокал. Его лицо было таким, каким можно было бы представить душу в аду.
   В тишине, отдаваясь эхом на деревянной лестнице, медленно приближались шаги.
   Оставалось секунд десять. К тому времени мы уже поняли, что по какой-то причине для Медины было жизненно важно узнать, Суиндон это или нет. Можно было почти проследить слабый источник уверенности, возникший в его уме. Словно в поисках утешения он сказал себе: "Это не Суиндон! Это не может быть Суиндон!"
   На площадке лестницы шаги остановились. Что касается меня, то я услышал легкий шаг назад, когда посетитель обратился к прыжку; затем, безошибочно, прыжок, спотыкание, невнятное восклицание.
   - Питерби! - воскликнул Шико, удивляясь ужасу испанца. - Питерби или его призрак!
   Вдруг Медина вскрикнул и бросился к двери.
   - Только не это! - воскликнул он. - Только не это! Ради всего святого, не пускайте его!
   - Не будь дураком, - сказал Шико. - Мы должны впустить старину Питерби. - Он слегка рассмеялся.
   Но Медина вцепился в дверную ручку обеими руками и давил на нее изо всех сил, даже больше, чем мог, потому что обезумел от ужаса.
   - Суиндон, - кричал он, - не подходи ко мне. Не прикасайся ко мне, Суиндон! Прости! Я знаю, что сделал это. Я знаю, что положил его в вино, но я не заставлял тебя пить его, Суиндон. Я сделаю все, что угодно. Я буду молиться за твою душу...
   Шаги приблизились к двери, и голос с американским акцентом разразился песней:
  
   Ouvrez moi ta porte,
   Pour l'amour de Dieu.
  
   Шаги остановились. Чья-то рука легла на ручку.
   Это был конец для Медины. У него не оставалось сомнений в том, что вечная душа Суиндона, загнанная его ревностью в холодную внешнюю тьму, мстительная и злобная, ждет у дверей. Силы покинули его. Он упал. Затем, с внезапным приливом энергии, он поднялся во весь рост.
   - Отойдите! - крикнул он безумно. - Берегитесь! - и, оставив дверь, бегом нырнул в открытое окно.,
   Дверь распахнулась настежь.
   - Клянусь великим Майком, - произнес голос, который не принадлежал Суиндону. - В какую игру вы играете, мальчики? Я вернулся. Я смертельно устал от Барбизона. Где Питерби?
   Это был Вандерлоо.
  

* * *

  
   Представьте себе, господа, Медину, лежащего на тротуаре, и мальчика, улыбающегося в дверях.
   - Мы думали, что это Питерби, - сказал я.
   - Полагаю, что это так, - ответил он. - Если бы я мог быть похож на старого осла в других вещах, как в этой, я бы сделал честь дяде Сэму.
   Вдруг Шико очнулся.
   - Разве вы не понимаете? - воскликнул он. - Вспомните: "Я положил его в вино", - сказал он. Мы должны немедленно отправиться к Суиндону. Не будем тратить время понапрасну. Если он выпьет, то умрет.
   К счастью, джентльмены из полиции еще не прибыли. Внизу была толпа, царила неразбериха, поэтому мы прошли, никому ничего не сказав.
   По дороге к мастерской Питерби мы объяснили мальчику, в чем дело. В окне над дверью горел свет.
   Мы стучали. Мы звонили и шумели, а потом, в одно мгновение, замолчали. Может быть, тело нашего друга лежало внутри, перед его мольбертом?
   Затем послышался голос возле двери.
   - Эй вы, пираты, вы, большевики! Неужели бедный художник не может спокойно поужинать?
   Это был Суиндон. Он открыл дверь. Мы уставились на него.
   - Питерби, - воскликнул Шико, - что вы пьете?
   - О Господи, - сказал Суиндон, - ничего. Так вот почему вы здесь? По правде говоря, добрый Медина сегодня утром наполнил мой графин каким-то своим особенным хересом. Что весьма необычно, если исходить из того, что мы соперники. Я выпью за его здоровье.
   - Подожди, - сказал я и взял графин.
   - Вы не ели и не пили с самого утра? - спросил Шико.
   - Нет времени, сын мой, - ответил он.
   - Тогда слава Святым! - воскликнул я. - Медина надеялся, что вы отведаете его хереса за обедом.
   Питерби внезапно посерьезнел.
   - Продолжайте, - сказал он.
   - Он пришел к нам. Он уверял, что приз Салона будет его, особенно после того, как газетчики принялись оплакивать самоубийство художника на Монмартре.
   - Ну?
   - Он уже собирался уходить, когда кто-то поднялся по лестнице, постучав в гонг папаши Дюбуа и распевая у моей двери песню Пьеро.
   - Это был я, - сказал Вандерлоо. - Я только что из Барбизона. Я ожидал найти тебя там.
   - А как же Медина?- нахмурившись, спросил Питерби.
   - Черт побери! - воскликнул Шико. - Он спустился по самой быстрой дороге, этот джентльмен, - через окно. - Он повернулся к Суиндону. - У тебя есть вино, которому ты можешь доверять, Питерби? Налей нам всем по стакану. Успокоительное очень кстати.
   Он так и сделал, и Шико поднял свой бокал.
   - Я пью, - сказал он, - за "призрак" Питерби. Пусть он живет долго, этот человек, и преследует нас как можно чаще!
   Суиндон протянул руку Вандерлоо и, пожав ее, заговорил на своем языке.
   - А теперь, - сказал он, - подойди и посмотри на картину.
   Это были "Давид и Ионафан". Сейчас ее знает весь мир.
   У Давида было лицо Вандерлоо.
  

ЧЕРЕП, КОТОРЫЙ КРИЧАЛ

F. MARION CRAWFORD

  
   Я часто слышал, как он кричит. Нет, я не впечатлительный, не обладаю воображением, я никогда не верил в призраков, до тех пор, пока не случилось это. Как бы там ни было, он ненавидит меня почти так же, как ненавидел Люка Пратта, и кричит на меня.
   Я никому бы не посоветовал рассказывать мрачных историй об убийствах, ибо вы никогда не знаете, не окажется ли с вами за одним столом тот, у которого случилось нечто подобное с кем-то из его родных или близких. Я всегда винил себя в смерти миссис Пратт, поскольку, полагаю, что и в самом деле несу за это некоторую ответственность, хотя, Бог свидетель, я никогда не желал ей ничего, кроме долгих счастливых лет жизни. Если бы я не рассказал свою историю, она была бы еще жива. Думаю, именно по этой причине это кричит на меня.
   Она была славной маленькой женщиной, с покладистым характером, милой, с приятным нежным голосом; но я помню, как однажды услышал ее крик, когда она подумала, что ее маленький мальчик убил себя из пистолета, с которым играл, хотя все были уверены, что пистолет не заряжен. Теперь я слышу тот же крик; точно такой же, с нарастающими вибрациями; вы, конечно, понимаете, что я имею в виду? Думаю, что понимаете.
   Правда заключается в том, что я не понимал - доктор и его жена вовсе не являются идеальной парой. В моем присутствии они иногда болтали, но я часто замечал, как маленькая миссис Пратт краснеет и прикусывает губу, чтобы сдержаться, в то время как Люк бледнеет и позволяет себе высказывать оскорбительные вещи. Он всегда был несдержан, и в детском возрасте, и повзрослев. Вам следует знать, что мы с ним были двоюродными братьями; я поселился в этом доме после его смерти, после того, как его сын Чарли был убит в Южной Африке, так что наследников не осталось. Дом небольшой, но что еще нужно старому моряку, намеревающемуся посвятить остаток своей жизни ухаживанию за садом.
   Человек всегда помнит свои ошибки ярче, чем свои достижения, не так ли? Я часто это замечал. Однажды, когда я обедал у Праттов, я рассказал им историю, из-за которой впоследствии все и случилось. Была дождливая ноябрьская ночь, море стонало. Тише! Если вы прислушаетесь, то услышите...
   Вы слышите волны? Мрачный звук, не так ли? Иногда, примерно в это время года... ну да!.. - вот он! Не пугайтесь, - вас никто не съест, - это всего лишь крик! Но я рад, что вы это слышали, потому что всегда находятся люди, считающие, что это ветер, или мое воображение, или еще что-нибудь в этом роде. Думаю, сегодня ночью вы этого больше не услышите, потому что редко бывает, чтобы он повторился. Да, именно так. Подбросьте еще дровишек в огонь и плесните этой адской смеси, какую вы так любите. Помните старину Блауклота, плотника, на том немецком судне, которое подобрало нас, когда Клонтарф пошел ко дну? Однажды ночью мы попали в шторм, вдали от земли, - от ближайшего берега нас отделяло пятьсот миль, и наш корабль поднимало на гребни и бросало в пучину с регулярностью часового механизма, - "Нет ничего лучше, чем оказаться в такую ночь на берегу, парни!" - вздохнул старый Блауклот, и отправился в каюту. Я часто об этом думаю, теперь, когда навсегда остался на берегу.
   Тем вечером, похожим на этот, я зашел к ним поболтать, собираясь отправиться в первое плавание на Олимпии, - во время своего следующего плавания она пошла ко дну, если вы помните, - а, следовательно, можно точно вспомнить дату. Начало ноября, девяносто второго года.
   Погода была ужасной, Пратт - вне себя, ужин - отвратительным, невкусным и холодным, что только усугубляло ситуацию. Бедная маленькая леди была очень недовольна, и настояла на том, чтобы подали валлийскую редьку, вместо сырой репы и полупрожаренной баранины. У Пратта, должно быть, выдался тяжелый день. Возможно, он потерял пациента. Во всяком случае, он пребывал в ужасном настроении.
   - Моя жена пытается меня отравить! - заявил он. - И можете быть уверены, когда-нибудь она своего добьется.
   Я видел, что ей было неприятно, улыбнулся и сказал, что миссис Пратт слишком умна, чтобы избавиться от мужа подобным способом; после чего начал рассказывать о японских способах со стеклянным волокном, нарезанным конским волосом и тому подобном.
   Пратт был врачом и о подобных вещах знал гораздо больше, чем я, но это только подогрело меня, и я рассказал историю о женщине-ирландке, которая успела таким образом избавиться от трех мужей, прежде чем ее заподозрили в грязной игре.
   Вы не слышали эту историю? Четвертый муж не зевал; ее разоблачили и повесили. Как она делала это? Она подмешивала им снотворное, а когда они засыпали, вливала им в ухо через маленькую воронку расплавленный свинец... Нет, это всего лишь свист ветра. Южного ветра. Я научился различать их по звуку. Кроме того, это редко повторяется даже в такое время года, - когда случилось. Да, это случилось в ноябре. Бедная миссис Пратт внезапно умерла в своей постели вскоре после того, как я ужинал здесь. Я могу точно вспомнить дату, поскольку получил новость в Нью-Йорке, с пароходом, пришедшим туда сразу за Олимпией, когда я совершил на ней первое плавание. В том году вы плавали на Леофрике? Да, я помню. Какими бы старыми развалинами мы ни стали, вы и я. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор, как мы вместе были юнгами на Клонтарфе. Помните старого Блауклота? "Нет ничего лучше, чем оказаться в такую ночь на берегу, парни!" Ха, ха! Плесните себе еще немного, разбавив водой. Это старый Хулсткемп, который я нашел в подвале, когда дом перешел ко мне; я тогда привез его Люку из Амстердама, пять с половиной лет назад. Но он так к нему и не прикоснулся. Возможно, он сейчас сожалеет об этом, бедняга.
   На чем я остановился? Я сказал вам, что миссис Пратт внезапно умерла, да... Люк должен был чувствовать себя здесь совсем одиноким после этого, мне кажется; я навещал его время от времени, он выглядел нервным и измученным, и говорил, что практика сильно тяготит его, хотя ни за что не хотел взять помощника. Время шло, его сын был убит в Южной Африке, и после этого он стал странным. В нем появилось что-то такое, чего не было в других людях. Он по-прежнему оставался верен своей профессии; он не жаловался на то, что совершил какую-нибудь ошибку, или что-то в этом роде, но он выглядел так, словно... Не знаю, как сказать.
   Люк был рыжеволосым человеком с бледным лицом, - в молодости, - и никогда не был толстым; с возрастом цвет волос стал песчано-серым, а после смерти сына он стал лысеть, пока голова его не стала похожа на череп, туго обтянутый пергаментом, а взгляд таков, что было очень неприятно смотреть ему в глаза.
   У него была старая собака, которую очень любила бедная миссис Пратт, сопровождавшая его повсюду. Это был бульдог, самый добрый зверь, какого вы когда-либо встречали, хотя, когда он приподнимал верхнюю губу и обнажал клыки, незнакомые люди очень сильно пугались. Иногда, по вечерам, Пратт и Бамбл, - таково было имя собаки, - они подолгу сидели и смотрели друг на друга, вспоминая старые времена, как я полагаю, когда жена Люка сидела в том самом кресле, на котором сейчас сидите вы. Она всегда сидела там, а доктор, - в кресле, где сижу сейчас я. Бамбл привык устраиваться в ее кресле - к тому времени он постарел и потолстел, не мог прыгать, у него расшатались зубы. Бамбл не сводил глаз с Люка, а Люк - с собаки, и его лицо все больше напоминало череп с двумя маленькими прорезями для глаз; в тот вечер прошло минут пять, возможно, меньше, когда старый Бамбл внезапно взволновался, издал ужасный вой, словно в него попала пуля, соскочил с кресла, рысью потрусил прочь, спрятался под шкаф и оставался лежать там, издавая странные звуки.
   Если принять во внимание внешность Пратта в те последние месяцы, это, знаете ли, неудивительно. Я не преувеличиваю и не выдумываю, но вполне согласен с тем, что его вид мог вызвать истерику у чувствительной женщины, - его голова выглядела подобно черепу, обтянутому пергаментом.
   Я пришел сюда за день до Рождества, когда мой корабль ошвартовался у причала, и у меня было три свободных недели. Бамбла я не увидел, и предположил, что старая собака умерла.
   - Да, - ответил Пратт, а я подумал, что голос его прозвучал странно, даже более странно, чем сделанная им небольшая пауза. - Я убил его, - сказал он. - Я больше не мог его выносить.
   Я спросил, как это случилось, потому что знал Люка достаточно хорошо и не мог поверить в то, что он это сделал.
   - Он взял привычку сидеть в кресле и смотреть на меня, а потом выть. - Люк вздрогнул. - Он ни мгновения не страдал, бедный старый Бамбл, - торопливо продолжил он, словно стараясь избежать с моей стороны обвинений в жестокости. - Я подмешал в его питье дионин, чтобы он крепко уснул, а потом держал у его морды хлороформ, пока он не перестал дышать. С тех пор в доме стало тихо.
   Тогда я не понял, что он имел в виду, потому что слова прозвучали так, словно он не мог не сказать их. Но потом понял. Он имел в виду, что не слышал этого звука после того, как собаки не стало. Возможно, поначалу он думал, что это старый Бамбл во дворе воет на луну, хотя звук совершенно не похож на собачий вой, не правда ли? Кроме того, я знаю, что это, если Люк не знал. В конце концов, это всего лишь звук, а звук никому еще не повредил. Но он был гораздо более впечатлительным, чем я. Несомненно, здесь что-то есть, хотя я не понимаю, что это; но если я чего-то не понимаю, то называю это феноменом, и не считаю, что он обязательно должен причинить мне вред, как это было с ним. Я не понимаю всего, что творится на море, так же, как и вы, как любой другой человек. Взять, к примеру, приливные волны, появление которых мы не могли объяснить; но теперь мы предполагаем, что они вызываются подводными землетрясениями, а чтобы объяснить землетрясения, можем выдумать множество теорий. Однажды я столкнулся с такой волной, и чернильницу в моей каюте подбросило со стола к потолку. То же самое случилось с капитаном Лекки, - вы, должно быть, читали об этом в его воспоминаниях. Отлично. А если что-то подобное происходит на берегу, допустим, в этой самой комнате, впечатлительный человек начинает говорить о духах и левитации, и еще чем-то тому подобном, о чем не имеет ни малейшего понятия, вместо того, чтобы просто назвать происходящее "феноменом", который на настоящий момент не имеет разумного объяснения. Такова моя точка зрения.
   Кроме того, что доказывает, будто Люк убил свою жену? Даже я не подозревал его в этом. В конце концов, тут не было ничего, кроме совпадения, что бедная маленькая миссис Пратт внезапно умерла в своей постели через несколько дней после того, как я за ужином рассказал историю о женщине-отравительнице. Она - не единственная женщина, которая умерла подобным образом. Люк пригласил доктора из соседнего прихода, и они пришли к выводу, что причиной смерти стало нездоровое сердце. Что тут такого? Это достаточно распространенная причина.
   Конечно, был еще ковш. Я никогда никому о нем не рассказывал. Я нашел его в шкафу, в спальне. Совсем новый, маленький железный ковш, которым пользовались один или два раза, с остатками расплавленного свинца на дне, серого, зашлакованного. Но это опять-таки ничего не доказывает. Сельский врач, как правило, вынужден много делать для себя сам, и у Люка, возможно, имелись десятки причин, по которым ему мог понадобиться расплавленный свинец. Он, например, увлекался рыбной ловлей, и ему могло понадобиться грузило; возможно, ему нужны были гирьки для часов в зале, или что-то еще. Тем не менее, когда я его обнаружил, у меня возникло странное ощущение, поскольку он выглядел так, как я описывал подобную вещь, рассказывая свою историю. Понимаете? Мне было крайне неприятно, и я его выбросил; теперь он лежит на морском дне в миле от берега, и ржавеет, если только его когда-нибудь не выбросит на берег приливом.
   Видите ли, Люк, наверное, купил его в городе много лет назад, потому что люди пользуются такими вещами. Например, в кулинарии. Любопытная горничная могла бы найти ее, с остатками свинца, удивиться и поговорить со служанкой, слышавшей, как я рассказывал свою историю за ужином, - эта служанка вышла замуж за сына водопроводчика из города, - и та могла бы эту мою рассказанную историю вспомнить.
   Вы понимаете меня, не так ли? Теперь, когда Люк Пратт мертв и похоронен рядом со своей женой, а на его могильном камне написано, что он был приличным человеком, я не должен давать причину слухам, которые могли бы бросить тень на его память. Они оба умерли, их сын - тоже. Кстати, смерть Люка была не совсем обычна.
   Вы об этом ничего не знаете? Однажды утром его нашли мертвым на пляже, было назначено расследование. На его горле были обнаружены следы, но он не был ограблен. Вердикт коронера гласил, что он умер по причине сдавливания горла "руками человека или зубами неустановленного животного", поскольку половина жюри считала, что на него набросилась большая собака и схватила зубами за горло, хотя повреждения кожи были незначительными. Никто не знал, когда он отправился на прогулку, ни куда ходил. Он был найден лежащим на спине, выше линии прилива, а неподалеку лежала старая картонная коробка, принадлежавшая его жене. Крышка отсутствовала. Рядом с ним находился череп - врачи любят собирать подобные вещи. Череп лежал возле его головы, - замечательный, прекрасный череп, - довольно маленький, правильной формы, очень белый, с идеальными зубами. То есть, верхняя челюсть была совершенной, когда я увидел его, а на нижней не хватало пары зубов.
   Я нашел его здесь. Видите ли, он был ослепительно белым, полированным, подобно вещи, предназначенной для хранения в стеклянном футляре; и никто не знал, откуда он взялся, и что с ним делать; поэтому его опять положили в коробку, а коробку поставили на полку в шкафу в спальне, и, конечно, показали мне, когда я стал владельцем дома. Меня также проводили на берег, чтобы показать место, где был найден Люк, и старый рыбак показал, где лежал он, а где - череп. Единственное, что он не смог объяснить, это то - почему череп был найден возле головы Люка, а не скатился дальше. Тогда мне это тоже показалось странным, и я часто размышлял над этим, поскольку там довольно крутой откос. Я отведу вас туда завтра, если хотите, - я пометил это место кучкой камней.
   Когда он упал, или был сброшен, - не знаю, что именно произошло, - коробка упала на песок, крышка оторвалась, череп вывалился и покатился по песку. Но это не так. Череп лежал, почти касаясь его головы, и был повернут передней частью к ней. Это не показалось мне странным поначалу; но я не мог не задумываться об этом потом, снова и снова, пока картина не стала представать передо мной, стоило только закрыть глаза; я спрашивал себя, почему череп не скатился дальше вниз, почему он остановился именно возле головы Люка, а не, скажем, в ярде от нее.
   Вам, естественно, хочется узнать, к какому заключению я пришел, не так ли? Если череп катился, то никакого объяснения у меня не было. Однако через некоторое время у меня возникла мысль, заставившая меня чувствовать себя некомфортно.
   О, я не имею в виду ничего сверхъестественного! Может быть, вмешался призрак, а может быть, и нет. Если призраки существуют, то я склонен полагать, - единственное, что они могут сделать с живыми людьми, это напугать их; и, со своей стороны, я бы предпочел столкнуться с призраком, чем с туманом в Канале, когда там полно судов. Я чувствовал дискомфорт от глупости возникшей идеи, вот и все; я не могу сказать, как это началось, что заставило меня развивать ее, до тех пор, пока предположение не стало определенностью.
   Я думал о Люке и его бедной жене вечером, с трубкой и скучной книгой, когда мне пришло в голову, что череп может принадлежать ей; и с тех пор я так и не смог избавиться от этой мысли. Вы скажете, без сомнения, что это бессмыслица; что миссис Пратт была похоронена, как христианка, и покоится на кладбище, где ее похоронили, и что это чудовищно, если бы ее муж сохранил ее череп в коробке, в своей спальне. Но все равно, вопреки здравому смыслу и вероятности, я убежден - он это сделал. Врачи способны на странные поступки, от которых простым людям, подобным нам с вами, становится подчас жутко; и это - всего лишь то, что кажется невероятным, нелогичным и неразумным для нас.
   В таком случае, разве вы не видите? Если это и в самом деле был ее череп, единственное объяснение его появления заключается в том, что он действительно убил ее, и сделал это таким образом, как делала женщина в рассказанной мною истории, и он боялся, что в один из дней кто-нибудь захочет проверить причину смерти, и истина будет обнаружена. Видите ли, я сказал также, что история эта реальна, и случилась пятьдесят или шестьдесят лет назад. Тогда выкопали три черепа, и обнаружили в каждом из них по кусочку свинца. Это отправило женщину на эшафот. Я уверен, Люк помнил об этом. Я не хочу думать, что он это сделал; я никогда не любил ужасы, и вы, как мне кажется, тоже их не любите, так? Да. Но если бы они вам нравились, я бы приукрасил ими свой рассказ.
   Хотя он и без того довольно мрачный, не так ли? Хотел бы я не видеть случившееся так четко, как вижу теперь. Я уверен, он взял его накануне похорон, вечером, когда гроб был закрыт, а девушка-служанка спала. Я предполагаю, что, когда он получил желаемое, то что-то положил под покрывало, чтобы все выглядело обычным образом. Как, по-вашему, что он мог туда положить?
   Не удивлюсь, если вы видите противоречие в моих словах! Сначала я говорю, что ничего не хочу знать о происшедшем, что ненавижу думать об ужасах, а затем описываю это так, словно видел все собственными глазами. Я совершенно уверен, то, что он туда положил, была ее сумочка с рукоделием. Я очень хорошо ее помню, поскольку видел ее рядом с ней каждый вечер, когда приходил сюда; она была сделана из коричневого плюша, и была размером с... ну, вы меня понимаете. Вот, снова я о том же! Вы можете посмеяться надо мной, но вы не живете здесь в одиночестве, там, где это произошло, и не вы рассказали Люку историю о расплавленном свинце. Я не боюсь, уверяю вас, но иногда мне кажется, что я понимаю тех людей, которые боятся. Я вспоминаю об этом, когда остаюсь один, я думаю об этом, а когда раздается крик... Честно говоря, он нравится мне не больше, чем вам, хотя к этому времени я должен был бы уже к нему привыкнуть.
   Я не боюсь. Я плавал на посещаемом корабле. Это был Man in the Top, и две трети экипажа умерли от лихорадки возле Западного побережья через десять дней после того, как мы встали на якорь; но я не боялся ни тогда, ни после. Я видел много ужасного, так же отчетливо, как вижу вас. Но ничто и никогда не задерживалось у меня в голове, как это.
   Я пытался избавиться от этой вещи, но не смог. Она желает присутствовать на своем месте, в коробке миссис Пратт, в шкафу, в спальне. Почему? Не знаю. Я пробовал избавиться от нее, но из этого ничего не вышло. Пока она находится там, крик слышен лишь время от времени, как правило, в это время года, но стоит удалить ее из дома, он слышен всю ночь, и ни один слуга не остается здесь долее двадцати четырех часов. Никто из городка не согласится сейчас провести под крышей этого дома хотя бы ночь, а что касается его продажи или хотя бы аренды, об этом не может быть и речи. Старухи говорят, что если я останусь здесь дольше, то скоро сам последую за его прежними обитателями.
   Но я этого не боюсь. Вы улыбаетесь, - как можно серьезно относиться к подобным глупостям? Вы правы. Это вопиющая глупость, я согласен с вами. Но разве я не сказал вам, что это всего лишь шум, когда вы начали оглядываться, будто ожидали увидеть призрак, стоящий за вашим креслом?
   Возможно, я ошибаюсь насчет черепа, и мне нравится думать, что так оно и есть - когда я могу так думать. Возможно, это просто прекрасный экземпляр, который Люк раздобыл где-то давным-давно, и то, что грохочет внутри него, когда вы его встряхиваете, может оказаться всего лишь галькой, или кусочком глины, или чем-то еще. Черепа, долго пролежавшие в земле, как правило, имеют внутри себя что-нибудь, что может греметь, не так ли? Нет, я никогда не пытался это достать, чем бы оно ни было; я боюсь, что это может оказаться свинец, разве вы этого не понимаете? Если это так, я не хочу знать об этом, и предпочитаю оставаться в неведении. Ведь если внутри свинец, это значит, что я повинен в ее смерти, я словно бы сам убил ее. Думаю, никто не должен этого видеть. До тех пор, пока я не знаю наверняка, я могу сказать, что это - совершенная чепуха, что миссис Пратт умерла естественной смертью, и что прекрасный череп принадлежал Люку еще со времени его учебы в Лондоне. Но если я буду совершенно уверен, то, полагаю, мне бы следовало покинуть этот дом; конечно, мне следовало бы поступить именно так. Как бы то ни было, я отказался от мысли спать в комнате, где стоит шкаф с коробкой.
   Вы спросите меня, почему я не выброшу его в пруд, - только, пожалуйста, не называйте его "причиной для беспокойства", - он не любит, когда его называют чем-то подобным.
   Опять! Господи, какой крик! Вы сильно побледнели. Набейте трубку, придвиньте кресло поближе к огню и выпейте. Олд Холланд еще никому не повредил. Я видел, как один голландец на Яве выпил одним духом половину кувшина. Я почти не употребляю ром, из-за своего ревматизма, но у вас его нет, следовательно, ром вам не повредит. Кроме того, сегодня очень сырая ночь. Ветер снова завывает, скоро он сменится на юго-западный; слышите, как дребезжат окна? Прилив, наверное, уже сменил отлив.
   Мы не должны были услышать его снова, если бы вы не употребили тех слов. Я почти уверен, что не должны. Конечно, если хотите, можете приписать это простому совпадению, но я бы предпочел, если не возражаете, чтобы вы больше его так не называли. Возможно, бедная маленькая женщина слышит нас, и может быть, испытывает от этого боль, откуда нам знать? Призрак? Нет! Вы ведь не называете призраком то, что можете взять в руки, видеть среди бела дня, то, что гремит, когда вы его встряхиваете. Понимаете? Но это то, что слышит и понимает; в этом не может быть никаких сомнений.
   Я пробовал спать в той спальне, когда только-только поселился в доме, просто потому, что она самая хорошая и удобная, но мне пришлось отказаться от этого. Это была ее комната, там имеется большая кровать, на которой она умерла, а шкаф находится в толще стены, в головах, слева. А в нем, в коробке, лежит это. Я пользовался комнатой в течение двух недель, как только переселился, но затем перебрался в маленькую, внизу, рядом с приемной Люка; он спал там, когда ожидал, что его вызовут к пациенту посреди ночи.
   На берегу я всегда хорошо спал; восемь часов - мой обычай; с одиннадцати до семи - когда я один, и с двенадцати до восьми, если у меня останавливался кто-то из друзей. Но я не мог спать после трех часов утра в той комнате, точнее после пятнадцати минут четвертого; а еще точнее - я обнаружил это по своему старому карманному хронометру, который все еще как новый, - после трех часов семнадцати минут. Я полагаю, это то самое время, когда она умерла.
   Но я слышал не то, что вы слышали сейчас. Если бы это было так, я не выдержал бы и пары ночей. Я слышал шум, стон и тяжелое дыхание в шкафу, никогда не разбудившие бы меня в обычных обстоятельствах, - я в этом уверен. Полагаю, в этом вы похожи на меня, а мы вместе - на других людей, ходивших в море. Никакие естественные звуки не беспокоят нас, даже шум хлопающего паруса во время шторма или когда корабль приводится к ветру. Но если свинцовый карандаш начинает перекатываться и греметь в ящике вашего стола, вы просыпаетесь мгновенно. Думаю, вы меня понимаете. Прекрасно; так вот, шум в шкафу был еле слышен, но он будил меня.
   Я сказал, что это было похоже на шум. Я знаю, что имею в виду, но это очень трудно объяснить, не наговорив чепухи. Это не шум в полном смысле; это было похоже на быстрое втягивание воздуха между раздвинутыми губами и сжатыми зубами, и одновременно - едва слышимый шелест одежды, очень слабый. Вот на что это похоже.
   Вы знаете, как чувствует человек движение парусника за две или три секунды до того, как повернет штурвал. Всадники говорят то же самое о лошадях, но это менее странно, потому что лошадь - живая, и способна чувствовать, и только поэты и сухопутные жители сравнивают корабль с живым существом. Но я всегда ощущал, что пароход или парусник, любое судно в море, - оно чувствует, оно является как бы посредником между человеком и природой, особенно человеком за штурвалом. Оно воспринимает свои ощущения непосредственно от ветра и моря, прилива и отлива, и сообщает их руке человека, точно так же, как беспроводной телеграф улавливает невидимые потоки и преобразует их в сообщения.
   Вы понимаете, к чему я клоню; я почувствовал, что в шкафу что-то началось, и почувствовал так живо, что услышал то, что обычно не слышу, и этот звук разбудил меня. Но я действительно слышал кое-что еще. Казалось, он исходил из коробки, откуда-то издалека; и все-таки я знал, что он доносится из шкафа в изголовье моей кровати. Мои волосы не встали дыбом, моя кровь не похолодела. Я был просто возмущен тем, что проснулся от незначительного шума, не большего, чем издавал карандаш, перекатывавшийся в ящике моего стола на борту корабля. Я не понимал; я предположил, что шкаф каким-то образом сообщается с наружной стеной, что в него попадает ветер и еле слышно стонет внутри него. Я включил свет и посмотрел на часы, было семнадцать минут четвертого. Тогда я повернулся на правый бок. Левым ухом я слышу хорошо, в отличие от другого, которое когда-то повредил, получив удар реем фок-мачты. Я всегда поворачиваюсь на правый бок, чтобы уснуть, если есть какой-то шум.
   Это случилось в первую ночь, а потом происходило снова и снова, хотя и не регулярно, но всегда в одно и то же время, секунда в секунду; но иногда я спал на "правильном" ухе, а иногда и нет. Я переделал шкаф таким образом, что ветер никаким образом не мог в него проникнуть, ни что-либо еще, даже моль, настолько плотно была подогнана дверь; должно быть, в этом шкафу миссис Пратт хранила свои зимние вещи, поскольку из него еще окончательно не выветрились запахи камфары и скипидара.
   Спустя пару недель шум мне надоел. До тех пор я говорил себе, что это глупо - поддаться настроению и убрать череп из комнаты. При дневном свете вещи выглядят по-иному, не правда ли? Но голос становился все громче, - думаю, это можно назвать голосом, - и я стал слышать его даже своим "правильным" ухом. Я понял это, когда, проснувшись, обнаружил, что сплю "правильно", а в этом положении меня не смог бы разбудить даже звук туманного горна. Но я слышал голос, и вышел из себя, но не испугался, - хотя эти два чувства зачастую бродят рука об руку. Я встал, зажег свет, открыл шкаф, схватил коробку и выбросил из окна, как мог далеко.
   А потом мои волосы встали дыбом. Из коробки раздался такой крик, что он с легкостью заглушил бы выстрел из орудия. Она упала на другую сторону дороги. Ночь была темная, я не видел, куда она упала, но был уверен, что за дорогу. Окно находится чуть выше входной двери, до ограждения - приблизительно пятнадцать ярдов, а дорога имеет ширину в десять ярдов. С той стороны тоже есть живая изгородь, вдоль клочка земли, принадлежащего викариату.
   Той ночь я больше не уснул. Прошло не более полутора часов с того момента, как я выбросил коробку, когда снаружи раздался крик, - почти такой же, как мы слышали сегодня, но, как мне показалось, в нем слышалось отчаяние; возможно, это было всего лишь плодом моего воображения, но я готов был поклясться, что каждый раз крик раздается все ближе и ближе. Я поднялся и закурил трубку, а затем взял книгу и сел, чтобы почитать, но пусть меня повесят, если я смогу вспомнить, что я прочитал, даже - что это была за книга, поскольку время от времени раздавался крик, от которого даже мертвый перевернулся бы в гробу.
   Незадолго до рассвета кто-то постучал в переднюю дверь. Сомнений быть не могло, я открыл окно и посмотрел вниз; я догадался, что кому-то нужен доктор, - человек, должно быть, полагал, что новый жилец этого дома также является доктором. Было огромным облегчением услышать обычный стук после ужасного шума.
   Вы не можете увидеть дверь сверху, ее закрывает крыша крыльца. Стук повторился; я крикнул, спрашивая, кто там, но мне никто не ответил. Снова постучали. Я крикнул, что доктор больше не живет здесь. Ответа не последовало, и мне пришло в голову, что у дверей может стоять старый человек, очень плохо слышащий или попросту глухой. Поэтому я взял свечу и спустился, чтобы открыть. Кажется, в тот момент я позабыл про другие звуки, кроме стука. Я спустился, убежденный, что найду на крыльце кого-то, кому нужен доктор. Я поставил свечу на стол так, чтобы ее не погасил ветер, как только я открою дверь. Пока я возился с засовом, снова раздался стук. Он не был громким; он был каким-то странно глухим, хотя я стоял рядом. Я помню еще, что подумал - стучится тот, кому очень нужно войти.
   И ошибся. На крыльце никого не было, но когда я открыл дверь и немного отодвинулся в сторону, как увидел - что-то перекатилось через порог и замерло возле моих ног.
   Я невольно отступил, потому что знал, что там, даже не посмотрев вниз. Не могу сказать, откуда во мне возникла такая уверенность; я ведь знал, - это должно было лежать за дорогой. Окно было распахнуто широко, я выбросил его с достаточной силой. Кроме того, когда рано утром я вышел, то обнаружил коробку там, где она и должна была лежать - возле изгороди.
   Вы можете подумать, что она открылась, когда я ее бросал, и череп выпал; но это невозможно, потому что нельзя бросить пустую коробку так далеко. Об этом не может быть и речи; с таким же успехом можно попытаться бросить на двадцать пять ярдов скомканную бумагу или яичную скорлупу.
   Я закрыл и запер дверь, аккуратно поднял череп и положил его на стол, рядом со свечой. Я сделал это механически, подобно тому, как человек зачастую правильно поступает в минуту опасности, не думая об этом. Может показаться странным, но моей первой мыслью было: кто-то, проходя мимо, может заметить меня на пороге дома, с черепом, лежащим у моих ног; причем он лежал так, что смотрел пустыми глазницами мне прямо в лицо, словно намереваясь меня в чем-то обвинить. Теперь, когда он лежал на столе, свет и тени от колеблющегося пламени свечи играли во впадинах глаз, и, казалось, будто они мигают. Затем свеча, совершенно неожиданно, погасла, хотя дверь была плотно закрыта, и не было ни малейшего дуновения; и я потратил, по крайней мере, с полдюжины спичек, прежде чем она снова зажглась.
   Я присел, сам не зная, почему. Наверное, я был очень испуган, и, возможно, вы признаете, что в том не было большого стыда, - испугаться. Вещь вернулась домой, она хотела, чтобы ее отнесли наверх, обратно в шкаф. Я некоторое время сидел и смотрел на нее, пока не почувствовал озноб; я взял череп и вернул его на прежнее место; помню еще, что говорил с ним, и обещал, что утром верну ему его коробку.
   Вы хотите знать, остался ли я в комнате до рассвета? Да, но продолжал бодрствовать, курить и читать, скорее всего, из чувства страха; несомненно, это был страх, но вам не следует путать его с трусостью, потому что это не одно и то же. Я не мог оставаться наедине с этой штукой в шкафу; я боялся ее чуть не до смерти, хотя не более робок, чем другие люди. Я не понимал; мне казалось, что только человек способен пересечь дорогу, подняться на крыльцо и постучать, чтобы его впустили.
   Когда наступил рассвет, я обулся и вышел, чтобы найти коробку. Мне не пришлось ее долго искать; я нашел ее у ворот, возле дороги, она была раскрыта и висела на живой изгороди. Она зацепилась веревкой, крышка упала и лежала внизу на земле. Это доказывало, что она не открылась, пока не зацепилась за изгородь; а если не открылась, то, что в ней лежало, могло выпасть, только оказавшись по ту сторону дороги.
   Вот и все. Я отнес коробку в шкаф, положил в нее череп и запер. Когда служанка подавала мне завтрак, то сказала: ей жаль, но она должна уйти, и ей все равно, потеряет ли она при этом месячный заработок. Я взглянул на нее; ее лицо было каким-то зеленоватым, желтовато-белым. Я притворился удивленным и спросил, в чем дело; но это было бесполезно, поскольку она проигнорировала мой вопрос и в свою очередь хотела узнать, хочу ли я оставаться в доме с привидениями и как долго намереваюсь здесь жить, если собираюсь остаться; она заметила, что я не всегда слышу хорошо, но все равно не верила, что я смогу спать, слыша эти крики, - а если бы мог, то с чего бы это мне ходить по дому, открывать и закрывать входную дверь между тремя и четырьмя часами утра? Я не знал, что ей ответить, поскольку она все слышала сама; она ушла, и я остался один. Днем я отправился в городок и нашел женщину, которая была готова приходить и делать работу по дому, а также готовить обед, при условии, что каждый вечер она будет возвращаться домой. Что касается меня, то в тот же день я перебрался в другую спальню, и с тех пор больше не пытался спать в комнате с черепом. Спустя какое-то время у меня появились служанки, нанятые в Лондоне, две шотландки средних лет, и в течение длительного времени все было достаточно тихо. Я начал с того, что сказал им - дом расположен не очень удачно, осенью и зимой он подвергается атакам ветров, отчего он пользуется дурной славой, поскольку жители Корнуолла склонны к суевериям и любят рассказывать истории о призраках. Суровые, с пепельными волосами, женщины слегка улыбнулись и почти с презрением заметили, - они не верят ни в каких боггартов, быв в услужении в двух посещаемых английских домах, а также никогда не видели мальчика в сером, о котором им столько рассказывали в Форфаршире.
   Они оставались в моем доме несколько месяцев, и, пока жили здесь, в нем царили мир и покой. Одна из них и сейчас здесь, хотя ушла вместе с сестрой до истечения года. Она была кухаркой и вышла замуж за церковного сторожа, работавшего у меня в саду. Такова жизнь. Городок здесь небольшой, и у него не было иного занятия, но он много знал о цветах и помогал мне заботиться о них, помимо тяжелой работы; потому что, пусть я и стараюсь поддерживать себя в форме, годы берут свое. Это спокойный, тихий парень, очень исполнительный; он был вдовым, когда я переселился сюда. Его зовут Джеймс Трехерн. Сестры-шотландки не верили, что в доме что-то не так, но когда наступил ноябрь, предупредили, что уходят, на том основании, будто часовня находится слишком далеко от дома, в соседнем приходе, а посещать нашу церковь они не могут. Младшая вернулась весной, вскоре последовало оглашение, она вышла замуж за Джеймса Трехерна, и с тех пор, похоже, не испытывала никаких проблем с тем, чтобы слушать проповеди в нашей церкви. Я рад за нее. Они живут в небольшом домике, рядом с кладбищем.
   Полагаю, вам интересно все, имеющее отношение к тому, о чем я вам рассказываю. Я настолько одинок, что, когда приходит старый друг, я иногда говорю только ради того, чтобы услышать собственный голос. Но в данном случае есть несомненная связь. Именно Джеймс Трехерн похоронил бедную миссис Пратт и ее мужа в одной могиле, рядом со своим домиком. Тут есть связь, как мне кажется. Это совершенно очевидно. Он что-то знает; я уверен в этом, исходя из его поведения, хотя он прикидывается простачком.
   Да, по ночам я остаюсь в доме один, поскольку миссис Трехерн возвращается к себе, а когда ко мне приходят друзья, о столе заботится племянница Джеймса. Зимой он забирает свою жену домой каждый вечер, но летом, когда светло, она возвращается одна. Она не из пугливых, но менее самоуверенна, чем прежде, когда утверждала, что в Англии нет ничего, способного напугать шотландцев. Разве это не забавно, предположение о том, что Шотландия обладает монополией на сверхъестественное? Я думаю, это что-то вроде национальной гордости, а вы как считаете?
   Вам достаточно огня? Нет ничего лучше, чем дрова в камине. У меня большие запасы, поскольку здесь, как это ни печально, по-прежнему случаются кораблекрушения. Берег здесь пустынный, так что вы можете набрать дерева, сколько пожелаете. Иногда мы с Трехерном берем телегу и нагружаем ее, двигаясь вдоль берега. Ненавижу, когда в камине горит уголь, я предпочитаю дерево. С ним веселее, даже если это всего лишь обломок палубы или кусок бревна, а соль вылетает из него искрами. Видите, она похожа на японские фейерверки! Можете мне поверить, со старым другом и трубкой, я забываю о том, что лежит наверху, особенно сейчас, когда ветер утих. Но не обольщайтесь, это всего лишь затишье, к утру он опять окрепнет.
   Не хотите взглянуть на череп? Я не стану возражать. Нет причин, по каким вы не могли бы увидеть его; вы наверняка не видели в своей жизни более совершенного, за исключением того, что в нижней челюсти отсутствуют два передних зуба.
   Ах, да, я не сказал вам о челюсти. Прошлой весной Трехерн нашел ее в саду, когда копал грядки для спаржи. Знаете, мы сажаем спаржу на глубину шесть или восемь футов. Да, да, - я забыл вам об этом сказать. Он копал так, словно рыл могилу; но если вы хотите, чтобы у вас выросла замечательная спаржа, рекомендую вам попросить его посадить ее для вас. У этого парня определенно природный талант.
   Трехерн углубился примерно на три фута, когда наткнулся на слой белой извести. Он заметил, что земля здесь более рыхлая, хотя, по его словам, ее не беспокоили в течение нескольких лет. Полагаю, он подумал, что даже старая известь - это очень плохо для спаржи, поэтому он стал выбирать ее и выбрасывать. Это было довольно сложно, говорил он, поскольку известь слежалась в большие куски; чисто механически, сложив их возле ямы, он стукнул по одному из них лопатой; тот раскололся, из него выпала челюсть. Он подумал, что, должно быть, выбил два передних зуба ударом лопаты, но так и не нашел их. Он хорошо разбирается в этих вещах, и, - можете себе представить, - сразу сказал, что челюсть, вероятно, принадлежит молодой женщине, и что все зубы были целы, когда она умерла. Он принес ее мне и спросил, не хочу ли я ее сохранить; в противном случае, он бросит ее в следующую могилу на кладбище, которую будет копать, поскольку, как он предполагал, челюсть принадлежала христианке, и должна была быть захоронена подобающим образом, где бы ни находилось тело. Я сказал ему, что врачи часто помещают кости в негашеную известь, для их отбеливания, и предположил, что мистер Пратт, с этой целью, имел когда-то в саду небольшую яму, и случайно забыл в ней челюсть. Трехерн слушал меня молча.
   - Возможно, здесь лежал тот самый череп, который теперь находится в шкафу наверху, сэр, - сказал он. - Возможно, доктор Пратт положил череп в известь, чтобы очистить его или что-то в этом роде, а когда забирал, оставил здесь нижнюю челюсть. Здесь остались человеческие волосы, сэр.
   Все могло быть именно так, как сказал Трехерн. Если он ничего не подозревал, почему бы ему не предположить, что челюсть принадлежала черепу? Так и случилось. Вот доказательство того, что он знает больше, чем говорит. Знал ли он обо всем, когда хоронил ее? Или, возможно, когда хоронил Люка в той же самой могиле...
   Да, я понимаю, рассуждать об этом бесполезно. Я сказал ему тогда, что положу челюсть к черепу, я так и сделал. Нет ни малейшего сомнения, что она - от него, так что пусть лежат вместе.
   Трехерн знает еще кое-что. Некоторое время назад мы говорили о штукатурке на кухне, и он вспомнил, что это не было сделано, пока не умерла миссис Пратт. Он не сказал, что каменщик, возможно, оставил некоторое количество извести, но он подумал об этом, и это скорее всего была та самая известь, найденная им, когда он копал грядки для спаржи. Он много чего знает. Трехерн - из тех парней, которые легко могут сложить два и два. Могила находится близко к задней стене его дома, а он очень ловко управляется с лопатой - я сам это видел. Если он хотел узнать правду, то мог бы, и если он не захочет ее рассказать, об этом деле никто ничего не узнает. В таком тихом городке, как наш, люди не ходят по ночам на кладбище, чтобы увидеть, что там делает церковный сторож между десятью вечера и наступлением утра.
   Страшно подумать, насколько предусмотрительным был Люк, если это сделал он; о его уверенности в том, что никто ничего никогда не узнает; о его самообладании, поскольку во все это трудно поверить. Я иногда думаю, - плохо жить в том месте, где это произошло, если все действительно было так. Но я полагаю, что должен делать это, ради памяти о нем и немного ради меня самого.
   Я схожу наверх и принесу коробку. Позвольте мне сначала закурить трубку; нам торопиться некуда! Поужинали мы рано, сейчас всего лишь половина девятого. Я никогда не отпускаю друзей раньше двенадцати, а также если они пропустят меньше трех стаканчиков, - вы можете выпить, сколько захотите, но никак не меньше.
   Ветер усиливается, слышите? А ведь только что было затишье. Нам предстоит бурная ночь.
   Это начало происходить после того, как я обнаружил, что челюсть подходит к черепу. Меня это совсем не удивило, но я стал замечать, что мои гости внезапно оглядываются и учащено дышат, как если бы, считая, что были одни, вдруг почувствовали позади себя чье-то присутствие. Это нельзя назвать страхом. Кстати сказать, когда я ставил челюсть на ее место, зубы резко сомкнулись на моем пальце. Мне показалось, он укусил меня, и, признаюсь, даже подпрыгнул, прежде чем понял, что прижал челюсть к черепу другой рукой. Но при этом я не испугался. Это было всего лишь неожиданно. Дело происходило днем, стоял прекрасный день, комнату заливали солнечные лучи. Испугаться было невозможно, это было всего лишь ошибочное впечатление, но оно заставило меня почувствовать себя очень странно. Я почему-то вспомнил о нелепом вердикте коронера о смерти Люка: "рукой или зубами какого-то человека или неизвестного животного". С тех пор, как я его услышал, я мог видеть мысленным взором эти следы на горле, хотя нижняя челюсть тогда отсутствовала.
   Я часто видел, как человек совершает безумства, не понимая, что делает. Однажды я увидел одного матроса, откинувшегося назад, за борт, всем своим весом, одной рукой уцепившегося за тентовый фал, а другой рукой, в которой был нож, перерезал его. Я ухватил его обеими руками. Мы находились посреди океана и шли со скоростью в двадцать узлов. У него не было ни малейшего представления о том, что он делает; точно так же у меня не было представления, что делаю я, когда я зажал свой палец в черепе. Сейчас я это понимаю. Но выглядело так, будто он живой, и укусил меня. Такое вполне могло бы быть, поскольку я знаю, как бедняжка ненавидит меня! Как вы думаете, что там такое гремит, внутри него? Свинец? Когда я принесу и покажу его вам, вы можете посмотреть, это ваше личное дело. Если это будет комок земли или камешек, я выброшу это из головы, и вряд ли когда снова вспомню о черепе; но я почему-то не могу заставить себя посмотреть самому. Мысль о том, что это может оказаться свинец, смущает меня; но у меня есть ощущение, что скоро я все узнаю. Обязательно узнаю. Я уверен, что Трехерн знает это, но он молчун.
   Сейчас я схожу наверх и принесу его вам. Что? Вы хотите пойти со мной? Ха, ха! думаете, я боюсь коробки и звука? Ерунда!
   Взгляните на свечу, она не зажжется! Как будто вещь понимает, чего я хочу! Третья спичка - и все впустую! Хотя трубка разжигается сразу. Вот, видите? Это свежая коробка, я только что достал ее из сейфа, где держу их, из-за сырости. Вы думаете, фитиль мог намокнуть? Хорошо, попробую зажечь ее от пламени камина. Надо же, удалось. Немного коптит, но горит. Так же, как любая другая свеча, не так ли? Дело в том, что не все мои свечи одинаково хороши. Не знаю, как их делают, но некоторые горят иногда зеленоватым пламенем и плюются искрами, что меня раздражает и выводит из себя. Хотя толку от этого нет, поскольку электричество в нашем городке будет еще не скоро. Эта горит плохо, вы не находите?
   Полагаете, мне лучше оставить свечу вам, а самому взять лампу? Не люблю лампы. Я никогда в жизни не уронил ни одну, но всегда думал, как это опасно и к каким последствиям может привести, если я это сделаю. Кроме того, я уже привык к этим плохим свечам.
   Вы можете прикончить стаканчик, пока я хожу, поскольку, прежде чем лечь спать, вам нужно осушить не менее трех. Вам также не нужно подниматься наверх, - я устрою вас в кабинете, рядом с комнатой, в которой сплю сам. Я никогда не разрешу своему другу спать наверху. Последним, кто это сделал, был Крекенторп, и он сказал, что не спал всю ночь. Вы помните старину Крека, не так ли? Он остался на службе, и сейчас адмирал. Да, да, уже иду, пока свеча не погасла. Но я не мог не спросить, помните ли вы старину Крекенторпа. Если бы кто-то сказал нам, что этот тощий невзрачный идиот когда-нибудь станет самым успешным из нас, мы должны были бы посмеяться, правда? Мы всегда были лучше него, - но кто сейчас я, а кто - он? Нет, не думайте, что, разговаривая, я оттягиваю неприятный момент. Словно чего-то боюсь! Как будто здесь есть, чего бояться. Если бы я боялся, то, признаюсь откровенно, попросил бы вас подняться со мной.
  

* * * * *

  
   Вот эта коробка. Я обращаюсь с ней очень аккуратно, чтобы не беспокоить бедняжку. Понимаете, если случайно встряхнуть, челюсть снова может отвалиться, а я уверен - ей это не понравится. Да, свеча погасла, когда я спускался, но это из-за сквозняка; окно на лестнице плотно не закрывается. Вы что-нибудь слышали? Да, был еще один крик. Вы говорите, я бледен? Это ничего. Иногда сердце подводит меня, когда я слишком быстро поднимаюсь. На самом деле, это одна из причин, по которым я предпочитаю жить на первом этаже.
   Откуда бы ни исходил этот крик, он исходил не из черепа, потому что я держал коробку в руке, когда услышал его, вот как сейчас; следовательно, можно считать доказанным, что кричит что-то другое. Не сомневаюсь, что когда-нибудь узнаю, - что. Конечно, это какая-то щель в стене, трещина в дымоходе или раме окна. В реальной жизни так заканчиваются все истории о призраках. Знаете, я очень рад, что решил подняться и показать его вам, потому что вопрос с криком теперь наполовину решен. Подумать только, насколько я был глуп, чтобы вообразить, будто бедный череп и впрямь может кричать, подобно живому существу.
   А теперь я открою коробку, мы вытащим его и осмотрим в ярком свете. Довольно неприятно думать, что бедная леди сидела там, на вашем кресле, вечер за вечером, в том же свете, правда? Но потом я решил выбросить эти мысли из головы; что это просто старый череп, который Люк раздобыл где-то, еще будучи студентом; возможно, он положил его в известь, чтобы отбелить, и случайно потерял челюсть.
   Я сделал печать на веревке, после того как приладил челюсть на место, и надписал карточку. Здесь имелась белая метка, от продавца, адресованная миссис Пратт, когда шляпка была отправлена ей, и я написал на ней: "Череп, когда-то принадлежавший покойному Люку Пратту, доктору медицины". Сам не знаю, зачем я это сделал, пока не понял, что объяснил тем самым, как череп оказался у меня. Иногда я задаю себе вопрос, какая шляпка была прислана в коробке. Как вы думаете, какого она была цвета? Была ли это веселая весенняя шляпка, с бантами и перьями? Странно, что в той же самой коробке может оказаться череп, на который прежде эта шляпка надевалась. Нет. Этот череп - из больницы в Лондоне, где Люк в свое время работал. Гораздо лучше, если бы это оказалось так, не правда ли? Нет никакой связи между этим черепом и бедной миссис Пратт, между моей историей о свинце и...
   О Господи! Возьмите лампу, - нельзя дать ей упасть, - я сейчас закрою окно... какой порыв ветра! Вот и все! Я же вам говорил! Ничего страшного, огонь у нас есть, окно я закрыл. Коробка упала? Какого черта, куда она запропастилась? Она больше не откроется сама, потому что я сделал защелку. Старая добрая защелка - что может быть лучше? Подождите, я зажгу лампу, и мы ее найдем. Опять эти спички!.. Можно зажечь от трубки... там тоже есть огонь... я об этом не подумал, спасибо... Ну вот, порядок. Где коробка? Да, ставьте ее на стол, мы ее сейчас откроем.
   Насколько мне помнится, это первый раз, когда ветер распахнул окно; но с моей стороны это была небрежность, не проверить, насколько хорошо я его закрыл. Да, конечно, я слышал крик. Казалось, он прокатился по всему дому, прежде чем ворваться в окно. Но ведь это доказывает, что виной всему - ветер, не так ли? Если бы я дал волю своему воображению, то подумал бы, это - не ветер. Я всегда обладал пылким воображением; я это понял совсем недавно. Чем старше мы становимся, тем лучше понимаем сами себя, разве вы этого не почувствовали?
   В виде исключения, я плесну себе неразбавленного Хальсткампа, пока вы наливаете себе. Этот холодный порыв пробрал меня до костей, а при своем ревматизме я боюсь холода, потому что он, как мне кажется, проникает в мои суставы на всю зиму, даже когда исчезает на улице.
   О Господи, как славно! А теперь я набью трубку, и мы откроем коробку. Я рад, что последний крик мы слышали вместе, когда череп лежал на столе между нами, потому что ни одна вещь не может находиться одновременно в двух местах, и звук, безусловно, исходил извне, как и порыв ветра. Вам показалось, что кричат в комнате, после того, как окно распахнулось? Мне тоже, но это вполне естественно, когда окно оказалось открыто. Конечно, мы слышали ветер. Что еще мы могли слышать?
   Что ж, давайте посмотрим. Я хочу, чтобы вы убедились, что печать не повреждена, прежде чем мы откроем коробку. Хотите мои очки? Ах, у вас свои... Отлично. Видите, печать не повреждена, вы легко можете прочитать на ней слова девиза. "Сладкий и легкий", - гласят они, - поскольку взяты из поэмы "Ветер Восточного моря", и далее, "он снова со мной". Я ношу печать на цепочке от часов, ей более сорока лет. Моя бедная жена подарила мне ее, еще когда я за ней ухаживал, и с тех пор она всегда со мной. Этот девиз я взял из-за нее, - она всегда любила Теннисона.
   Веревку не нужно перерезать, она приклеена к коробке, поэтому я просто сломаю воск и развяжу узел, а потом мы снова запечатаем ее. Видите ли, мне нравится думать, что вещь на месте, и никто никогда не станет пробовать убрать ее. Не то, чтобы я подозревал Трехерна в желании забрать ее, но я постоянно ощущаю, что он знает намного больше, чем рассказывает.
   Как видите, я справился, ничего не испортив, хотя, когда я закрывал коробку, то не ожидал, что когда-либо снова открою ее. Крышка снимается очень легко. Вот! Смотрите!
   Что? Здесь ничего нет? Коробка пуста? Череп исчез!
  

* * * * *

  
   Нет, со мной все в порядке. Я всего лишь пытаюсь собраться с мыслями. Это так странно. Я уверен, что он находился внутри, когда я запечатывал коробку прошлой весной. Это невозможно себе представить; это просто невозможно. Если бы я тогда был сильно выпивши, то, признаюсь, мог бы совершить какую-нибудь идиотскую оплошность; но только в том случае, если был бы сильно пьян. Но я никогда не бываю пьяным, поскольку выпиваю очень мало. Пинту эля за ужином и кружку рома перед сном - как в свои лучшие дни. Я считаю, что ребята, у которых есть ревматизм и подагра, должны быть трезвыми! Но вот моя печать, а вот - пустая коробка. Все достаточно очевидно.
   Говорю вам, мне это не нравится. Это неправильно. На мой взгляд, тут что-то не так. Не нужно ничего говорить мне о сверхъестественном, потому что я не верю ни во что подобное, ни на сколько! Кто-то, должно быть, украл череп и подделал печать. Иногда, летом, работая в саду, я оставляю часы и цепочку на столе. Трехерн, должно быть, взял печать и воспользовался ею, поскольку был уверен, что я буду отсутствовать хотя бы час.
   Если же Трехерн ни при чем... О, только не говорите мне о том, что вещь могла уйти сама! Если это так, то она, должно быть, затаилась в ожидании в каком-нибудь уголке дома или поблизости. Мы можем обнаружить ее в любом месте, поджидающей нас, - понимаете? - подстерегающей нас в темноте. Она будет кричать на меня; она будет кричать на меня в темноте, потому что ненавидит меня, уверяю вас!
   Коробка пуста. Мы не бредим, никто из нас. Вот, я переворачиваю ее вверх дном.
   Что это? Что-то выпало, когда я перевернул ее. Это лежит на полу, рядом с вашими ногами, - я знаю, что это так, - и нам нужно найти это. Помогите мне это найти. Вы это нашли? Ради Бога, дайте это мне!
   Свинец! Я догадался об этом по звуку, когда он упал. Я знал, что это не может быть ни чем иным, когда услышал тихий стук на ковре. Значит, все случилось именно так, и это сделал Люк.
   Я чувствую себя несколько не в своей тарелке, - не то, чтобы я нервничал, но я потрясен, - это правда. Кто бы мог подумать. В конце концов, вы не можете утверждать, что я боюсь, потому что я поднялся и спустился с коробкой, - по крайней мере, я полагал, что спускаюсь с ним; о Господи, не стоит говорить о ерунде, я возьму коробку и верну ее на прежнее место. Хотя теперь все изменилось. Теперь я уверен, что в смерти бедной маленькой женщины повинен я, потому что рассказал свою историю. Вот это действительно страшно. До сих пор я надеялся, что никогда не получу никаких доказательств своей вины, но теперь в этом не может быть никаких сомнений. Вот, смотрите.
   Смотрите! Это маленький бесформенный кусочек свинца. Только подумайте, что он сделал! Вас не бросает в дрожь? Он, конечно, дал ей снотворное, и все произошло в одно мгновение. Страшно подумать о том, что можно почувствовать, когда в твою голову проникает расплавленный свинец. Она умерла прежде, чем успела закричать, но подумать только, - о! снова! - это снаружи - я знаю, что это снаружи - моя голова просто раскалывается! - о! о!
  
  

* * * * *

  
   Вы думали, я упаду в обморок? Нет, этого не случится... Хорошо говорить, что это всего лишь шум, а шум никому повредить не может, - вы стали белым, как саван. Мы можем сделать только одно, если хотим сегодня ночью сомкнуть глаза хотя бы ненадолго. Мы должны найти его, уложить в коробку и снова поставить в шкаф, где ему нравится. Не знаю, как это случилось, но он хочет войти. Вот почему сегодня крик такой ужасный, - он еще никогда не был столь ужасен, - никогда, с того времени, как я услышал его в первый раз...
   Похоронить его? Возможно, если мы сможем найти его, то похороним, даже если это займет у нас всю ночь. Мы похороним его на глубину в шесть футов, и утрамбуем землю над ним, чтобы он больше не смог выбраться, а если он станет кричать, мы вряд ли услышим его с такой глубины. Быстрее, возьмем лампу и поищем его. Он не может быть где-то далеко; я уверен, он просто снаружи дома; он оказался там, когда я закрывал окно, я это знаю.
   Да, вы совершенно правы. Я теряюсь, и мне нужно прийти в себя. Не тревожьте меня минуту-другую; я просто посижу с закрытыми глазами и буду что-нибудь повторять про себя. Это лучший способ.
   "Сложите вместе высоту над уровнем моря, широту и полярное склонение, поделите на два и вычтите высоту из полусуммы, затем добавьте логарифм секущей широты, косеканс полярного склонения, косинус полусуммы и синус полусуммы минус высоту" - вот! Не говорите, что я не в себе, потому что я в порядке, не так ли?
   Конечно, вы можете сказать, что я повторил это автоматически, что мы никогда не забываем того, что узнали, будучи мальчиками, и использовали почти каждый день на протяжении всей своей жизни. Но в этом-то и дело. Когда человек сходит с ума, механическая часть его разума выходит из строя и не работает правильно; он помнит то, чего никогда не было, или видит несуществующие вещи, или слышит звуки в полной тишине. Но ведь с нами подобного не происходит, правда?
   Идемте, возьмем фонарь и осмотрим дом. Это не дождь - это звук старых сапог, как мы обычно говорим. Фонарь - в шкафу под лестницей в коридоре, я всегда держу его там наготове на всякий случай.
   Не нужно его искать? Не понимаю, почему вы это говорите. Разумеется, говорить о похоронах - бессмысленно, потому что он не хочет быть похороненным; он хочет вернуться в свою коробку и лежать наверху, в шкафу, бедняжка! Я знаю, это Трехерн вытащил его и подделал печать. Возможно, он отнес его на кладбище, полагая, что там ему будет хорошо. Должно быть, он думал, что череп перестанет кричать, если будет похоронен в освященной земле, рядом с той, кому принадлежал. Но он вернулся домой. Да, это случилось. Трехерн - славный парень, он очень религиозен. Разве его поступок не кажется естественным и разумным? Он предположил, что череп кричит, потому что не похоронен как должно, со всем остальным. Но он был не прав. Откуда ему было знать, что он кричит на меня, потому что ненавидит, поскольку это моя вина, в этом маленьком кусочке свинца...
   Что значит, не искать его? Чепуха! Говорю вам, он хочет, чтобы его нашли! Тише! Что это за стук? Вы слышали? Тук-тук-тук - три раза, потом пауза, и снова стук. Глухой стук.
   Он вернулся домой. Я слышал это и раньше. Он хочет войти и вернуться в свою коробку. Это у входной двери.
   Вы идете со мной? Мы впустим его. Да, я мог бы сделать это и сам, но я не люблю ходить и открывать дверь в одиночку. Череп вкатится, остановится возле моих ног, и свет потухнет. Я сильно огорчен тем, что нашел свинец, а кроме того, сердце немного пошаливает, - возможно, табак оказался слишком крепким. Кроме того, согласен, я сегодня немного взволнован, чего со мной прежде не случалось.
   Хорошо, идемте! Я возьму коробку с собой, чтобы не возвращаться. Вы слышите стук? Он не похож ни на какой другой, какой я слышал прежде. Если вы подержите дверь открытой, я возьму фонарь под лестницей и засвечу его, тогда нам не нужно будет выносить в коридор лампу, и она не погаснет.
   Он знает, что мы идем к нему! Ему не терпится войти. Не закрывайте дверь, пока я не зажгу фонарь, что бы ни происходило. Сейчас начнутся проблемы со спичками, я полагаю... надо же! Оказалось достаточно одной. Говорю вам, он хочет войти, поэтому проблем не возникло. Теперь вы можете закрыть дверь. Идите сюда и подержите фонарь, он так сильно стучится, что мне понадобятся обе руки. Так, опустите фонарь пониже. Вы слышите стук? Будьте готовы, я сейчас приоткрою дверь.
   Хватайте его! Это ветер гонит его по полу, на улице шторм, говорю вам! Схватили? Коробка на столе. Минута, и все кончится. Кладите!
   Зачем вы бросили его в коробку так грубо? Вы же знаете, что ему это не нравится.
   Что вы говорите? Укусил вас за руку? Чепуха! Вы просто сделали то же, что когда-то сделал я. Вы сжали челюсти и укусили сами себя. Дайте-ка, я взгляну. У вас кровь. Вы, наверное, слишком сильно сжали его, потому что на коже видна ранка. Я дам вам карболовую кислоту, прежде чем мы отправимся спать, потому что ранка от зубов черепа может начать гноиться и вызвать осложнения.
   Входите, и дайте мне взглянуть на него под лампой. Я принесу коробку, - не обращайте внимания на фонарь, пусть горит в коридоре; он мне понадобится, когда я буду подниматься по лестнице. Да, закройте дверь, если хотите; здесь станет веселее и ярче. Палец все еще кровоточит? Сейчас я дам вам карболку; но сначала позвольте взглянуть на череп.
   Фу! На верхней челюсти есть капелька крови. На зубе, под глазным отверстием. Жутко, не правда ли? Когда я увидел, как он катится по полу, мои руки ослабли, я почувствовал, как подкашиваются ноги; это было все равно что встречать шторм, стоя на палубе. Вы ведь не обвиняете меня? Нет, не думаю! Мы же вместе росли, кое-что повидали, мы всегда хорошо относились друг к другу, и оба были в ужасе, когда он покатился по полу прямо на вас. Неудивительно, что вы прищемили свой палец, поднимая его; то же самое случилось со мной, среди бела дня, в комнате, залитой солнечным светом.
   Странно, что челюсть так хорошо встала на место, не так ли? Наверное, это от сырости, зубы сжались, как клещи; я вытер каплю крови, она смотрелась ужасно. Я не собираюсь разжимать челюсти, не бойтесь! Больше никаких фокусов, я просто закрою коробку, отнесу ее наверх и положу туда, где она хочет быть. Воск в письменном столе, у окна. Спасибо. Сейчас я снова поставлю свою печать, вместо той, которую поставил Трехерн, как я полагаю. Понимаете? Я не знаток природных явлений; но если вы решите, что Трехерн спрятал его где-то в кустах, что шторм подогнал его к двери и колотил об нее, словно тот хотел, чтобы его впустили, - если вы не считаете это невозможным, то я с вами соглашусь.
   Видите? Вы сможете поклясться, что видели, как я запечатал ее в этот раз, если что-то подобное случится снова. Воск крепит веревку к крышке, которую невозможно приподнять, не повредив печать. Вы удовлетворены, не так ли? Да. Кроме того, я запру шкаф, а ключ положу к себе в карман.
   Теперь мы можем взять фонарь и подняться наверх. Вы знаете, я готов согласиться с вашим предположением, что виной всему - ветер. Я пойду вперед, потому что знаю лестницу; держите фонарь пониже, пока мы будем подниматься. Как свистит и завывает ветер! Вы почувствовали песок под вашими ногами, когда мы шли по коридору?
   Вот та самая дверь. Подержите, пожалуйста, фонарь. Вот шкаф, в головах кровати. Я оставил его открытым, когда забирал коробку. Разве не странно, что слабый запах женских платьев до сих пор не выветрился? Вот та самая полка. Вы видите, я ставлю коробку на нее, а теперь видите, как я запираю шкаф на ключ и кладу ключ в карман. Вот так!
  

* * * * *

  
   Доброй ночи. Вы хорошо устроились? Комната небольшая, но, полагаю, вам здесь будет лучше, чем наверху. Если вам что-нибудь понадобится, позовите; между нашими комнатами стена очень тонкая. С этой стороны ветер не так слышен. Холланд - на столе, хотите еще стаканчик? Нет? Ну, как вам будет угодно. Спокойной ночи, и не думайте ни о чем, если сможете.
  

* * * * *

  
   23-го ноября 1906 года, в Penraddon News, была опубликована заметка следующего содержания:
  
   "ТАИНСТВЕННАЯ СМЕРТЬ МОРСКОГО КАПИТАНА В ОТСТАВКЕ
   Городок Тредкомб взбудоражен странной смертью капитана Чарльза Брэддока, здесь рассказывают возможные и невозможные истории в отношении обстоятельств, которые кажутся трудными для объяснения. Отставной капитан, в свое время успешно командовавший крупнейшими, самыми быстроходными лайнерами, принадлежавшими одной из трансатлантических пароходных компаний, был найден мертвым в своей постели, утром во вторник, в своем собственном доме, в четверти мили от города. Проведенная местным врачом экспертиза установила тот ужасный факт, что покойный был укушен за горло нападавшим с такой силой, что причиной смерти стал разрыв глотки. На коже остались отчетливо видны следы зубов обеих челюстей; они хорошо видны; нападавший был лишен двух средних зубов на нижней челюсти. Есть надежда, что эта отличительная примета поможет идентифицировать убийцу, который может оказаться опасным маньяком или сумасшедшим. Покойный, несмотря на 65-летний возраст, как говорят, был храбрым человеком, обладавшим значительной физической силой; примечательно, что не было обнаружено никаких следов борьбы, а также не установлено, каким образом убийца проник в дом. Во все клиники умалишенных Соединенного Королевства были направлены запросы, но на настоящий момент никакой информации о побеге какого-либо опасного пациента получено не было.
   Жюри коронера вынесло несколько необычный вердикт, согласно которому капитан Брэддок скончался в результате "воздействия на горло рук или зубов неустановленного человека". Местный врач выразил частное мнение, что убийца - женщина, каковой вывод он сделал, исходя из небольшого размера челюстей и отпечатков зубов. На настоящий момент тайна не раскрыта. Капитан Брэддок был вдов и проживал один. Детей он не оставил".
   [Примечание. - Те, кто изучают истории призраков и домов с привидениями, найдут основание вышеприведенной истории в легендах о черепе, до сих пор хранящемся в фермерском доме, называемом поместьем Бэттискомб, расположенном, я полагаю, на побережье Дорсетшира.]
  

ДВА РОГА

T.F. POWYS

  
   Доктор Сноуболл жил в Боллене. Он жил там целую вечность, то есть более двадцати лет.
   Доктору Сноуболлу было ровно шестьдесят два года, когда он женился на мисс Сноу.
   Мисс Флора Сноу была дочерью мистера Аллена Сноу из Хаттена, у которого было много дочерей. Флору лечил от кори доктор Сноуболл. Она была вся в пятнах с головы до ног. Доктор Сноуболл сказал, что никогда не видел такого скопления красных прыщей. Они поженились на Пасху, под веселый звон колоколов Хаттенской церкви.
   Доктор и миссис Сноуболл хотели провести медовый месяц в Швейцарии. Доктор выбрал Швейцарию, в частности, из-за своего страха перед ворами.
   Этот вопрос нуждается в объяснении.
   Однажды, когда доктор Сноуболл ждал поезд 4.15 на развилке Балсотн, направляясь в Стоунбридж, он сидел перед нарисованной картиной. Цвет картины напомнил ему пятна на груди Флоры. Он не понимал, как гора может быть похожа на девушку, больную корью. Но все же, сходство было.
   На полпути к вершине горы два маленьких мальчика с голыми ногами и перьями в шляпах дули в два горных рога. Мальчики подзывали коров из долины, которая, судя по изображению, находилась милях в пятидесяти отсюда.
   Вид этих огромных рогов обрадовал доктора Сноуболла. Если бы он мог купить что-нибудь подобное, то легко мог бы разбудить всю деревню на случай, если воры наведаются в Боллен. Доктор Сноуболл всегда боялся, что однажды ночью грабители вломятся в окно его кладовой и украдут его белого воробья. Это чучело воробья он купил сам и очень ценил. Возможно, оно стоило несколько пенсов. Но доктор Сноуболл никак не мог отделаться от мысли, что воры вломятся к нему через окно кладовки и украдут белого воробья. Между прочим, конечно, они могли бы убить и его, но это было бы ничто по сравнению с потерей воробья. Вот почему доктор Сноуболл хотел, чтобы рога подняли на ноги всю округу.
   Едва добравшись до Швейцарии, он начал расспрашивать о рогах. В Базеле он зашел к Куку. Клерк посмотрел на миссис Флору, и та объяснила, чего хочет ее муж. Агент Кука был очень сдержан и улыбчив, он давал все советы, какие только мог дать в данных обстоятельствах. Поначалу поиски доктора Сноуболла не увенчались успехом. Однажды ему показалось, что он услышал звук на полпути к вершине горы, который мог быть завыванием ветра. Оставив жену в гостинице, он поднялся наверх, насколько позволял возраст, но чем дальше он поднимался на гору, тем темнее становилось, потому что то, что он действительно слышал, на самом деле, ему просто показалось. Дойдя до определенной точки, он увидел, что для того, чтобы вернуться в отель, ему нужно спуститься вниз. Мужество, которое заставило его забраться так далеко, теперь покинуло его. Он сел на камень, который торчал из снега, как рог, и стал ждать. В течение этой ночи и половины следующего дня двадцать проводников обыскивали гору.
   Наконец, доктор нашелся.
   После этого случая доктор Сноуболл попробовал другой план. Он повесил объявление о покупке рога. На следующий день после появления объявления все в отеле, включая ночного портье, были разбужены в три часа ночи самым неприятным шумом, который они когда-либо слышали. Каждый пастух в кантоне приходил предложить свой товар, и при этом демонстрировал его возможности. Управляющий поспешил в номер доктора Сноуболла и, встав на колени, умолял его спуститься и купить.
   Доктор Сноуболл купил два рога. Он выбрал самые большие. Остаток медового месяца он потратил на то, чтобы научиться дуть в них.
   Как только доктор Сноуболл вернулся в свой собственный дом в Боллене, он отправился посмотреть, в безопасности ли белый воробей. Он приказал Флоре стереть пыль с воробья. Это она делала очень осторожно. Доктор Сноуболл надеялся, что если придут воры, то они заберут часы и оставят белого воробья.
   Однажды доктор попросил жителей Боллена собраться вместе на деревенской лужайке, потому что он хотел, чтобы они услышали, как он трубит в рога. Доктор Сноуболл нес рога на лужайку под мышками, как будто они были обычными рогами. Люди вышли из своих домов. У кузнеца Перри в руке был молоток. Церковный сторож Хоббс прихватил лопату. Старый Том Берд, лудильщик, прибежал из "Черного лебедя" в большой спешке. Маленький Берти вбежал в гостиницу с криком "что доктор Сноуболл собирался похоронить миссис Бест на лужайке". Миссис Бест была леди, которая только что умерла. Том Берд не хотел пропустить веселье. Как только старый Том вышел на лужайку, доктор Сноуболл протрубил в один из рогов. Думая, что звук пришел с небес, Том опустился на колени и начал молиться. Его молитва содержала только великие клятвы. Но он надеялся, что добрые ангелы снизойдут до него, потому что он действительно хотел покаяться за свои грехи.
   Протрубив в рога, доктор Сноуболл сказал людям, что если они когда-нибудь услышат этот звук ночью, то должны немедленно прийти в Хилл Хаус и поймать грабителей, которые проникнут в дом через окно кладовой. Затем он снова понес рога домой, как мушкеты...
  

* * *

  
   На полпути между Хаттеном и Болленом имелась окруженная рвом земля.
   Во рву росли камыши, желтые кувшинки и плавали утки.
   В усадьбе жили миссис Лидден и юный Калеб.
   До того как Флора вышла замуж, юный Калеб часто навещал Сноу. Миссис Сноу хотела, чтобы Нина вышла замуж за молодого Калеба. Почему она думала, что Нина сможет это сделать, никто не знал.
   Как только Флора приняла приглашение доктора Сноуболла, он отправился в Стоунбридж, чтобы купить свадебное украшение.
   В тот же день в Хаттен зашел молодой Калеб и пригласил молодую Флору прогуляться по лесу.
   Нина осталась плакать на диване.
   Что произошло в лесу, никто не знал. Юный Калеб рассказал матери, что они гуляли по вересковым пустошам, а Флора просто сказала дома, что они осматривали деревья в поисках омелы.
   Молодой Калеб был знаком с доктором, который по какой-то странной причине не любил его. Он лечил его от свинки. - Молодой джентльмен выглядел так глупо, - сказал он. К чести доктора Сноуболла отметим здесь, что это был единственный случай, когда он цинично отзывался о пациенте. Итак, мы видим, что доктор Сноуболл не любил молодого Калеба. С Флорой все было иначе. Чем больше она была с доктором, тем больше ее мысли возвращались к тому дню, когда она лазила по деревьям. В конце концов, она решила, что должна снова увидеть юного Калеба. Она долго гуляла по лесу.
   Между кустами было одно укромное местечко, куда она заглянула. Она увидела что-то, лежащее на мху. Это был ее носовой платок. Землеройка-мышь выкусила имя. Флора села на это место и нацарапала записку. Выйдя из леса, она отдала записку мальчику, чтобы тот отнес ее к обнесенной рвом усадьбе.
   Доктор Сноуболл любил портвейн. Перед тем как выпить, он подносил каждый стакан к свету и, выпивая, одобрительно поглядывал на белого воробья. Вечером, после того как Флора написала записку, он выпил несколько стаканов. Доктор Сноуболл отправился спать.
   Среди ночи Флора встала и оделась. Ее муж крепко спал. Она прокралась вниз и вышла из дома через парадную дверь. Как только она закрыла дверь, то вспомнила о новом замке, который был вставлен сегодня утром. Это был такой замок, который запирался сам по себе, когда дверь была закрыта.
   Флора стояла и дрожала.
   Она забыла о юном Калебе. Она забыла записку, в которой просила его прийти в лес и полазить по деревьям. Дверь была закрыта, а ключа у нее не было.
   Флора обошла вокруг дома. Дул холодный ветер, она дрожала. Она одевалась в такой спешке, что забыла кое-что из своей одежды. Ей хотелось снова оказаться в постели рядом с мужем. Она остановилась перед окном кладовки и попыталась открыть его.
   Флора знала, что Джейн никогда ее не услышит. Джейн всегда спала как убитая - но ее муж?
   Щеколда на окне кладовой была не заперта. Флора потрясла окно. Она немного помолчала, прежде чем сделать еще одну попытку.
   Ожидая в лунном свете, она случайно подняла голову. Что-то большое, похожее на мушкет, высунулось из окна спальни наверху.
   После молнии - гром.
   Послышался шум. Все маленькие холмы Боллена огласились звуками рога.
   Флора прокралась в тень дома и спряталась под большим лавровым кустом. Из своего укрытия она видела, как в деревне загораются огни. В огромные рога то и дело дули.
   Портвейн делал свое дело хорошо, он был фруктовым, и доктор дул.
   Первым на сцену вышел старый Том, который опередил остальных, потому что спал в канаве в одежде. Когда старый Том вошел в сад доктора, мимо пролетела сова. Том погнался за совой. Сова влетела в лавровый куст. Старый Том последовал за ней. То, что он там увидел, произвело на него странное впечатление. Он почесал в затылке, желая кому-нибудь рассказать.
   Он увидел доктора Сноуболла, выглядывающего из парадной двери Хилл Хауса. Он увидел его силуэт на фоне света, держа в волнении два рога над головой. Том ухмыльнулся: доктор был так похож на быка фермера Форда. Старый Том поведал доктору свою тайну.
   Теперь сад был полон деревенских жителей. Там были кузнец Перри и мистер Хоббс.
   Портвейн помог доктору дудеть, а теперь помог его страхам в другом деле. Ему показалось, что белый воробей залетел в лавровый куст. Он заглянул в кусты. Заглянув внутрь, он повернулся к людям, поблагодарил их за то, что они пришли, дал им денег и отослал прочь.
   Когда все ушли, он помог Флоре выбраться из ее укрытия.
   Он спросил ее, нашла ли она белую птицу.
   Флора с радостью уловила его намек и ответила, что, когда он открыл входную дверь, белый воробей снова залетел в ящик.
   - Он больше никогда не попытается улететь, - сказала Флора.
  

ВАМПИР

JAN NERUDA

(ж-л "Огонек", N 10, 1909 г. Переводчик не указан.)

  
   Увеселительный пароход привез нас из Константинополя к острову "Принкипо", на берег которого мы и высадились. Общество было невелико: одно польское семейство, состоящее из отца, матери, дочери и ее жениха, и затем мы двое. Да, чтобы не забыть, - уже на мосту, переброшенном через Золотой Рог, в Константинополь, к нам присоединился грек, совсем молодой человек, быть может живописец, судя по папке, которую он держал под рукой. Длинные черные локоны спадали ему на плечи, лицо было бледно, и черные глаза смотрели из глубоких впадин. В первый момент он заинтересовал меня, главным образом, своей предупредительностью и точным знанием местности. Но он говорил слишком много, и скоро интерес к нему у меня пропал.
   Но тем приятнее показалось польское семейство. Отец и мать - хорошие, почтенные люди, жених - молодой, изящный господин с изысканными манерами. Они ехали на остров "Принкипо", чтобы провести здесь несколько летних месяцев из-за дочери, которая была не совсем здорова. Красивая, бледная девушка была или в периоде выздоровления после тяжелой болезни, или, быть может, болезнь только еще развивалась в ней.
   Она опиралась на руку своего жениха, охотно останавливалась и отдыхала, частый и сухой кашель прерывал их тихий разговор друг с другом. Каждый раз, когда она кашляла, ее спутник заботливо замедлял шаги и сочувственно взглядывал на нее; между тем она, казалось, хотела ему сказать: "Это ничего... я все же счастлива!" Они твердо верили в счастье и здоровье.
   По указанию грека, который тотчас же простился с нами на молу, польское семейство сняло себе помещение на взгорье. Хозяин гостиницы был француз, и весь дом, красивый и удобный, был устроен по французскому образцу.
   Мы позавтракали все вместе и, когда спала полдневная жара, отправились на вершину горы в кедровый лес, чтоб насладиться красивыми видами. Едва мы выбрали подходящее место, чтобы расположиться, как около нас снова появился грек. Он отдал нам легкий поклон, осмотрелся и сел всего в нескольких шагах от нас. Он открыл свою папку и начал рисовать.
   - Я подозреваю, - сказал я, - что он нарочно сел так близко к утесу, чтобы мы не могли видеть его рисунка.
   - Нам вовсе и не нужно, - сказал молодой поляк, - заглядывать к нему в папку. С нас достаточно того, что мы видим здесь, вокруг себя.
   Через минуту поляк прибавил еще:
   - Мне кажется, что мы просто служим ему для оживления ландшафта, - ну, и пусть!
   И в самом деле, перед нами было достаточно всего, чтобы смотреть. Нет более красивого и более счастливо-расположенного уголка на земле, этот "Принкипо".
   Политическая мученица Ирина, современница Карла Великого, прожила здесь один месяц в изгнании. Если б можно было провести здесь один единственный месяц в моей жизни, то всю свою жизнь я был бы счастлив воспоминанием об этом. Единственный день, прожитый мною здесь, я никогда не забуду!
   Воздух был прозрачен, как алмаз, и так нежен и мягок, что казалось, будто душа уносится на его волнах в даль.
   Справа над морем возвышались темные горы Азии, слева синел вдали крутой берег Европы. Вблизи поднимался Эхалкос, один из девяти островов Архипелага, со своими кипарисовыми лесами, словно печальное сновидние. Наверху, среди его деревьев, виднелось большое здание - приют для душевнобольных.
   Вода Мраморного моря была слегка взволнована и, как светящийся опал, играла цветами. Вдали море казалось молочным, затем между двумя островами оно розовело, как кроваво-красные померанцы, и еще дальше внизу оно переходило в голубовато-зеленый цвет, прозрачный, как сапфир. И оно было одно со своей дивной красотой, - не виднелось ни одного большого корабля, и только маленькие барки под английским флагом маневрировали вдоль берегов. Одна из них была паровым судном, величиной не больше сторожевой будки, другая имела на борту около двенадцати гребцов; и когда они, как один человек, поднимали вверх свои весла, с них каплями стекала вода, как расплавленное серебро. Дельфины доверчиво кружились под ними и длинными изгибами проносились над морем. Иногда в голубом пространстве спокойно рассекал воздух орел, измеряя расстояние между двумя частями свита. Весь склон горы под нами был усеян цветущими розами, запах которых наполнял воздух. Из ресторана на берегу моря по чистому воздуху доносились к нам издали заглушенные звуки музыки.
   Впечатление было поражающее. Мы впали в глубокое молчание и всей душой впитывали в себя неземную картину. Молодая полька лежала на траве и головой прислонилась к плечу своего возлюбленного. Бледный овал ее изящного лица слабо порозовел, и из ее голубых глаз вдруг брызнули слезы. Жених с глубоким сочувствием наклонился над ней и своими поцелуями снимал с ее щек одну слезу за другой. У ее матери также показались слезы, и было... удивительно хорошо.
   - И душа, и тело должны здесь выздороветь, - прошептала девушка. - Как счастлива эта местность!
   - Богу извстно, что у меня нет врагов, но если б они у меня были, то здесь я бы простил им всем, - проговорил отец дрожащим голосом.
   И снова все замолчали. Всем было так хорошо, так невыразимо хорошо! Каждый чувствовал в себе целый мир счастья, и каждый готов был поделиться своим счастьем со всем миром. У всех было одно и то же чувство, и поэтому никто не мешал друг другу. Мы не заметили даже, как, спустя некоторое время, грек поднялся с земли, закрыл свою папку и, слегка поклонившись, ушел. Мы остались...
   Наконец, спустя несколько часов, когда горизонт, на юге волшебно-прекрасный, начал понемногу темнеть, мать предложила идти. Мы поднялись и, направляясь к гостинице, медленно спускались по склону вольным шагом, как беззаботные дети.
   Вернувшись в гостиницу, мы заняли красивую веранду. Едва мы расположились на ней, как услышали внизу, под верандой, спор и бранные слова.
   Наш грек бранился с хозяином гостиницы, и это развеселило нас.
   Разговор продолжался недолго.
   - Если б у меня тут не было еще других гостей... - проворчал хозяин гостиницы и по ступенькам поднялся к нам на веранду.
   - Скажите, пожалуйста, кто этот господин, как его зовут? - спросил молодой поляк приближавшегося к нему хозяина.
   - Э!.. кто его знает, как называется этот молодец! - пробормотал хозяин и злобно посмотрел вниз. - Мы называем его вампиром!
   - Он живописец?
   - Хорошее ремесло! Рисует только трупы! Как только кто-нибудь умирает в Константинополе или в окрестностях, он в тот же самый день срисовывает лицо умершего. Негодяй рисует уже заранее и никогда не ошибается! Он - словно коршун!
   Старушка полька вскрикнула в испуге - на ее руках лежала бледная дочь без сознания.
   А жених в несколько прыжков сбежал вниз, схватил одной рукой грека за грудь, а другой вырвал у него папку.
   Мы бросились за ним, оба мужчины с остервенением боролись уже на земле.
   Папка лежала раскрытая, и на одном листе... голова молодой польки была нарисована карандашом... с закрытыми глазами, с миртовым венком на лбу...
  

ПРОБУЖДЕНИЕ ФОКУСНИКА

S.L. DENNIS

  
   Вечернее представление закончилось. Из развевающегося полога циркового шатра в ветреную темноту вышла немногочисленная публика: несколько пар исчезли в ночи; хихикающие девушки, взявшись за руки, возбужденно оглядывались через плечо на группу шумных юношей, сутулящихся позади них; двое или трое умных людей, застенчиво сидевших в специальном отгороженном загоне, взрослые, в чьих сердцах, может быть, с детства сохранилась радость от блесток и опилок и которые, несмотря на чувство разочарования после каждого посещения, все еще возвращались в бесплодный шалаш за блеском тех мечтательных дней; и наконец, беспорядочная, кричащая, оборванная толпа сорванцов, липких от свеклы и апельсинов, большинство из которых заползли под бортики палатки и избежали всех попыток поймать их.
   Постепенно парафиновые факелы, горевшие над ареной и посылавшие в небо желтое свечение сквозь натянутый холст, погасли. Блуждающие ручные фонари исчезли. В маленьких занавешенных окошках фургонов забрезжил свет.
   Вскоре дверца одного из фургонов открылась, и на ярком фоне внутреннего помещения один за другим вырисовались три фигуры, стоявшие на маленькой площадке наверху лестницы и прощавшиеся с теми, кто был внутри. Дождь плыл над ними, как серебряная вуаль. Первым был огромный неуклюжий мужчина с необычайно широкими плечами и в кепке, надвинутой на один глаз. Затем появился еще один человек, более худощавого телосложения и нерешительных движений, с поднятым до ушей воротником пальто и широкополой фетровой шляпой. В руке у него покачивался маленький тусклый фонарь. Наконец по ступенькам за ними быстро спустилась женщина в подпоясанном макинтоше и плотно надетом шотландском берете.
   В убогом маленьком кафе все трое сидели в жутком зеленовато-желтом газовом свете и ужинали. В кафе никого не было, кроме них и обрюзгшего рыжеволосого хозяина, который варил кофе с помощью чего-то из бутылки и кипятка в потрепанном черном жестяном чайнике. Они привыкли к убогости самых дешевых забегаловок и обычно видели их в худшем виде, в конце дня, среди затхлого дыма плохого табака и запахов разнообразной стряпни. Сами зеркала этого места были затуманены серовато-желтым конденсатом.
   Женщина сидела у стены, большой мужчина - напротив, а маленький - рядом. Она воткнула вилку в последний твердый картофельный ломтик, отодвинула тарелку и, упершись локтями в стол, закрыла лицо руками, глядя в окно на смутные фигуры двух пьяниц, шатающейся походкой бредущих по тротуару. Ее глаза на мгновение встретились с маленькими желтыми глазами человека напротив. Его зрачки расширились и сузились, она отвела взгляд.
   - Ну что ж, - сказал здоровяк, причмокивая губами и говоря густым елейным тоном с характерным для него неприятным акцентом, - итак, Джо Скендер, вы отправляетесь в Рэндалл на работу, когда это шоу закончится. Что ж, я желаю вам удачи, но не думаю, что вы получите много. Фокусников им не нужно. Как я уже говорил, для меня, Гузелли, все по-другому, я известен своей силой и, конечно, способностью общаться с менеджерами. - Мужчина злобно ухмыльнулся. - Ваша жена, она будет о'кей, Самая прекрасная леди из всех известных мне артисток.
   - О, Рэндалл меня куда-нибудь устроит, - ответил маленький человечек с вымученной улыбкой, ибо в глубине души он знал, что надежды у него действительно мало. Правда, - на второсортных фокусников спроса не было. Своей нынешней работой он был обязан только дружбе жены с этим мерзким полукровкой. Он бы сразился с этим чудовищем, если бы только у него хватило сил. Нина презирала его, маленького слабака-фокусника. Все было по-другому, когда он был моложе и имел немного наличных. Тогда они были счастливы, пока хватало денег. Он должен был признать, что был слабаком, который ничего не сделал из приличной доли шансов, ему выпавших. А теперь он угодил в слишком глубокую колею, чтобы выбраться из нее, - он всегда признавался себе в этом, но ничего не делал. Постепенно он растерял все связи. Он докатился до второсортного разъездного шоу, и оно сейчас закрывалось.
   Какой странный вкус был у этого кофе! Краем глаза Скендер видел, что двое других пристально наблюдают за ним, хотя и делают вид, что не замечают. Скорее всего, его накачали наркотиками. Но какое это имело значение? В один прекрасный день все должно было дойти до настоящего кризиса. В конце концов, она обязательно уйдет. Как чертовски глупо тратить время на наркотики. Почему бы не встать сейчас и не уйти, оставив ее в грубых объятиях этого мужлана?
   Она все еще была с ним, когда вскоре после этого он задул свечу у кровати в их холодной и грязной комнате. Он был очень сонным и едва успел прикрыться одеждой, как разум и тело потеряли контакт.
   Где-то в затуманенном спящем мозгу Джо Скендера, Звездного Мага, был отдел, все еще работающий. Клетки фабриковали там странный разноцветный лоскут - произведение воспоминаний, которое теперь висело перед его мысленным взором, - и ему снился сон...
   Он входил в маленький темный магазинчик в узком закоулке неподалеку от Оксфорд-стрит, где в прежние времена покупал необходимый инвентарь для своих фокусов.
   Из-за занавески в задней части магазина появился помощник, который всегда прислуживал ему. Когда этот человек наклонился к нему через прилавок и смахнул странную мешанину подозрительных на вид овощей из индийского каучука, он заметил необычайную длину и тонкость своих пальцев, чуть больше костей и кожи. И все же лицо, улыбавшееся ему как знакомому, было довольно пухлым, хотя, возможно, немного кукольным, раскрашенным и восковым.
   - Чего вы хотите сегодня, мистер Скендер? - спросил помощник, лицо которого осталось каменным.
   Ответ был спонтанным, внезапно и неотвратимо вырвавшимся из самой глубины его души.
   - Силу... силу... Я хочу быть самым сильным человеком на свете. Я хочу разорвать Гузелли, разорвать его своими руками.
   - Боюсь, что это довольно дорогой трюк и вряд ли подходит для салонного представления.
   - Мне все равно, сколько это будет стоить. Я бы отдал за него все, что вы попросите. К тому же, сейчас я работаю не в гостиных. Сейчас я работаю на сцене.
   Лицо, похожее на маску, все еще ухмылялось.
   - Трюк с полными инструкциями будет стоить...
   Последнее слово Скендер не расслышал.
   - Мне все равно, сколько это будет стоить, - сказал он. - Я возьму его.
   - Большое спасибо, сэр, я сейчас принесу вам.
   Человек вошел в комнату за занавеской в задней части магазина; в ней, когда занавеска была отодвинута, виднелся мерцающий красноватый отблеск огня. Он вернулся через минуту со странным темным, призрачным предметом, висящим у него на руке. Он походил скорее на длинный, глубокий мешок из черного муслина с неясными, неопределенными очертаниями, хотя в ширину и высоту был размером примерно с маленького человека.
   - Вот он, сэр. Одно из самых аккуратных приспособлений у нас на складе, и, конечно же, полностью гарантированное. Вы возьмете его?
   - Я уже сказал, что возьму, и, надеюсь, это работает лучше, чем некоторые вещи, которые я уже покупал здесь.
   Скендер увидел, как помощник отпустил призрачное существо, которое, вместо того чтобы упасть, двинулось к нему, растекаясь по прилавку, подобно черному туману. Казалось, оно на мгновение повисло вокруг него, почти заслонив тот маленький огонек, что был в лавке, пока это восковое ухмыляющееся лицо не превратилось в светлое пятно во мраке. Еще мгновение - и его зрение снова прояснилось. Каким-то образом он почувствовал необычайный прилив энергии.
   - И, - спросил он, - как мне проверить его действие?
   - Все очень просто - вот вам обыкновенная кочерга. Я постучу ей по прилавку, чтобы доказать, что она твердая - вот так. Не могли бы вы взять ее сейчас и завязать узлом?
   - Завязать ее узлом? - Скендер взял "обыкновенную кочергу". Она казалась невесомой в его руках и гнулась, как гибкая веточка. Узел можно было завязать легко, хотя его руки двигались неуклюже и онемели, пока он возился с этой странной тенью от жаровни. Но тень выскользнула из его рук и с грохотом упала на прилавок. Трюк сработал.
   - Великолепно. Сколько, вы сказали?
   - Только это. - Помощник вдруг перегнулся через прилавок, протянул к Скендеру длинную руку, такую же тонкую и костлявую, как и его рука, и, прежде чем тот успел пошевелиться, вынул изо рта маленький белый блестящий шарик, сверкавший даже в полутьме, как чудеснейший радужный опал. - Это все, спасибо, сэр. Обратного обмена быть не может.
   Скендер был рад, что так легко отделался.
   - Я называю это хорошей ценой, - сказал он. - Ну, мне пора. Пришлите мне ваши новые каталоги, как обычно.
   Открыв дверь, чтобы выйти на улицу, он обернулся и с ужасом, пронзившим его, словно ледяной кинжал, увидел, как помощник скользнул костлявой рукой по лицу, а под ним была только чернота. Человек повесил свое лицо рядом с другими масками на стену и, сняв еще одну, надел ее. Длинное, заостренное, желтоватое лицо, маленькие глазки, блестевшие, как отблески огня на меди, и два рога - все это было безошибочно узнаваемо. Скендер выбежал на улицу и исчез в пустоте. Он проснулся.
   Ранний утренний свет просачивался сквозь грязные рваные кружевные занавески. Ужас, овладевший Скендером в конце сна, все еще не покинул его, и он был весь в поту. Но странная неистовость сверхъестественной силы все еще оставалась. Он перевернулся. Его жена спала, ее темная голова лежала на дальнем краю подушки. Значит, она не ушла!
   Он выполз из постели и тут же снова сел на край. Когда он встал, в его ногах появилась странная легкость - казалось, ноги больше не должны были выдерживать вес. Теперь он полностью проснулся, ужас и радость боролись в нем за власть. Он, как призрак, двинулся к камину, и это было чрезвычайно трудно сделать бесшумно, так как он почти не чувствовал пола.
   Кочерга извивалась, как прут лозоходца, изгибаясь по его воле, и, подойдя к окну, чтобы лучше видеть, он нащупал узел. Его трясло от радости, что он такой сильный. Щелчок. Кочерга сломалась. Его жена пошевелилась, и села в постели. Он смутно видел, как она одной рукой протирает глаза, а другой прижимает одежду к подбородку. Он вернулся в постель и, забравшись в нее, спрятал куски металла под ней. Он решил, что эту силу следует держать в секрете, пока не придет время ею воспользоваться. Слепая жажда мести Гузелли вытеснила страх.
   Честолюбие начало возвращаться в слабое сердце. Он вдруг понял, что Нина что-то сказала ему, но теперь молча лежала на спине рядом с ним. Он почувствовал, что она смотрит на него краем глаза, и протянул руку, чтобы притянуть ее к себе. Было что-то от прежней радости в ее коротком крике, когда он поцеловал ее.
   День прошел в бурной подготовке к вечернему представлению. Скендер планировал самый замечательный акт, какой когда-либо видел ринг. Ближе к вечеру, когда первые серые завитки ночи ползли по узким улочкам маленького городка, он незаметно прокрался в палатку реквизита, неся на плече связку ломов и отрезки газовых труб. Огромный сферический железный груз свисал на кольце с одного пальца. Все это было спрятано под кучей холщового полотна.
   В начале дня Нина казалась ему почти прежней, но сейчас она казалась такой же холодной, как всегда. Скендер знал, что она, должно быть, была с Гузелли, и изо всех сил сопротивлялся искушению показать ей свою силу до вечера, он не мог удержаться, чтобы не "проверить" ломы в скобяной лавке, согнув их так небрежно, словно это были лестничные прутья. Лавочник сразу же начал обращаться к нему "сэр", и он, отвечая на его вопрос, объяснил, что вечером в цирке будет выступать силач.
   - Я буду там сегодня вечером, - заверил его лавочник. - Я дам тебе бесплатную рекламу и скажу своим друзьям, что то, с чем ты выступаешь, подлинное.
   Ослепительно пылавшие факелы были закреплены на кронштейнах на высоте в две трети огромного шеста, поддерживавшего палатку, раскрашенную в сине-красную полоску. "Оркестр", состоявший из трех угрюмых головорезов, игравших соответственно на корнете, тромбоне и барабанах и имевших единственную униформу - грязные черные куртки и остроконечные военные фуражки на затылках, ворчал и плевался, прислонившись к маленькой шаткой тележке, служившей эстрадой. В конюшне-палатке чистили и украшали для арены лошадей и маленьких пухлых пони.
   В палатке, которая теперь использовалась как гримерная, Скендер натянул черный бант, который превратил его блестящий синий костюм в "вечернее платье", как того требовала традиция. Когда он наклонился, чтобы надеть пальто, то сквозь прореху в полотне увидел Гузелли и Нину, оживленно беседующих в темном углу у самого входа на арену. Они, очевидно, думали, что спрятались, и Гузелли обнял ее. Гнев мага напрягся, точно бешеная адская гончая на поводке. Он зарычал и пошел к тому месту, где было спрятано его железо. Там он покрутил металл, чтобы попытаться на мгновение утолить свою жажду ломать и рвать руками - жажду, которая вскоре должна была быть утолена, когда он сразится с Гузелли. Он согнет его точно так же, как трубу, которую держал. Он разорвет его, как гнилой мешок. А потом он заберет ее. Они не посмеют арестовать его. Он смеялся над их винтовочными пулями. Он станет самым богатым человеком в мире. И все это, видимо, за маленький белый шарик, выменянный во сне!
   Сияющий конферансье вышел вперед, представ перед зрителями, чтобы объявить звездные повороты. Помощник торговца скобяными изделиями, очевидно, сдержал свое слово, потому что слава о новом силаче распространилась, и слабое жалкое кувырканье двух старых клоунов, которые двигались, словно ржавые заводные игрушки, было прервано криками: "Мы хотим видеть большого силача", "Где Самсон?"
   Белый конь с красными лентами, вплетенными в гриву и заплетенным в косичку хвостом, с плюмажем, покачивающимся над его головой, поскакал галопом. Нина в белых бриджах и красной курточке сидела на нем верхом. Барабан, корнет и тромбон удвоили усилия, чтобы заглушить друг друга и шум публики. Нина выступала в нескольких номерах - сначала как стройная наездница, а затем, позже, как прекрасная гимнастка на трапеции.
   Взгляд Скендера следовал за этой хорошенькой фигуркой по кругу. Он видел, горящие глаза, следящие за ней, слышал крики "бис" среди аплодисментов. Он видел также, как ее глаза сверкали при виде Гузелли, и подавил нахлынувшее желание пойти и убить его прямо сейчас. Она даже не взглянула на него.
   Скендер наблюдал, как гигант жонглирует огромными гирями, словно теннисными мячами; видел, как он вонзил стальное копье на фут в землю, разорвал цепь, сломал наручники и, наконец, - главный трюк, - установил тяжелый шест на затылок и удержал его там. Маленький фокусник ухмыльнулся, услышав голос неугомонного помощника торговца железом, кричавшего, что он хочет видеть сильного мужчину, а не ребенка. Он ухмыльнулся в маленькие звериные глазки Гузелли, когда тот в бешенстве отскочил. Силач дернулся к нему, словно собираясь ударить, но, не увидев ничего, кроме ухмылки, отошел, бормоча что-то. Скендер тихо выскользнул следом.
   Посреди арены одиноко стоял стол для "черной магии", выглядевший очень маленьким и невзрачным с его грязной бархатной крышкой. В нем были спрятаны морская свинка и голубь, которых Скендер регулярно извлекал из "одолженной" шляпы. Шпрехшталмейстер самым выразительным тоном, словно желая как можно лучше подчеркнуть дурноту поступока, объявил "Джо Скендера, современного Чудотворца из Лондонских залов", когда внезапный взрыв хохота заглушил его напыщенность.
   В обрамлении раскрашенного и разукрашенного холста вход на арену представлял собой необыкновенное зрелище. Гузелли без своей гладиаторской леопардовой шкуры шатался в грязной белой римской тунике, которую носил под ней. Он еле держался на ногах, как сильно избитый боксер-тяжеловес. Но самым странным и нелепым элементом его костюма был большой потрепанный цилиндр, надвинутый на глаза и плотно прижатый к лицу. Мощные руки были крепко прижаты к его бокам чем-то вроде металлической трубы, дважды изогнутой вокруг него. Казалось, какая-то невидимая сила толкает его на ринг. Металлическая лента, похожая на ту, что удерживала его в заточении, обвивала его огромную бычью шею, и от этого ошейника тянулась ко входу. Смех сменился гулом аплодисментов и криков, когда из-за кулис вышел маленький человечек в потертом синем костюме и с леопардовой шкурой великана на плече. Позолоченный головной убор Гузелли, словно плохо пригнанный нимб, покоился на его ушах. Вытянутой рукой коротышка ухватился за конец металлического прута и толкнул вперед упавшего гладиатора. Выйдя на арену, он уронил сверток с разнообразными железными изделиями, зажатый под свободной рукой, и чудовищную тяжесть, свисавшую с одного пальца.
   Толпа молчала. Это было новое ощущение. Она была напугана, но совершенно очарована необычайным проявлением сверхъестественной силы. Даже мальчишки на задних скамейках перестали сосать апельсины. Многие чувствовали, что что-то не так, но сама странность этого зрелища держала их неподвижно, во власти кошмарных чар. Человечек жонглировал Гузелли и железным шаром. Ломы были брошены в землю с такой силой, что исчезли совсем. Гузелли, заключенный в изогнутые трубы, балансировал вверх ногами на подбородке Скендера; тот подбрасывал его вверх и ловил, все выше и выше с каждым броском, пока, наконец, тот не ударился о брезент крыши, заставив содрогнуться тент.
   Освободившись от пут, Гузелли неподвижно лежал на земле внутри палатки. Он слегка застонал, и из уголка его рта потекла струйка крови. Скендер ухмыльнулся своему врагу, присев рядом с ним на корточки и почти касаясь лицом лица Гузелли. Теперь его месть могла подождать, пока он не увидит Нину, но демона жажды крови больше нельзя было остановить.
   Нина стояла в белом плаще у входа в шатер, когда он подошел к ней, и они вместе прошли несколько ярдов до входа на арену. В темноте она не могла разглядеть его окровавленных рук.
   - Мне сейчас нужно подняться на трапецию, и я чувствую себя неуверенно, - сказала она, а затем тихим дрожащим голосом: - Джо, прости меня. - В сиянии триумфа он заключил ее в объятия...
   Она обмякла. Ее голова странно склонилась набок. Ее губы потемнели. Он опустил тело на траву и опустился рядом с ней на колени. Он не замечал толпы циркачей, собравшихся вокруг, пока кто-то не спросил его, не упала ли она в обморок.
   - Раздавлена, - прошептал он в агонии.
   Толпа нетерпеливо хлопала и топала ногами. Обезумев от ярости, он гигантскими прыжками бросился на арену. Толпа хохотала над его блошиными прыжками.
   Огромный центральный столб привлек его внимание, и он ухватился за него обеими руками. Палатка затряслась, как будто на нее обрушился ураган. Один из факелов упал на землю, превратившись в столб пламени. Паника охватила толпу своими жестокими слепыми пальцами. Вопли растоптанных, тех, кто застрял под грудами поваленных форм, смешивались с рвущимся холстом. Скендер оторвал от земли огромный шест и замахал им, вырывая канаты, пока огромная брезентовая крыша не сорвалась с шеста и не коснулась огня факелов. Пламя взревело над ним, и он отпустил шест. Он задыхался - горел. Он отчаянно рвал и царапал брезент, навалившийся на него, как огненный саван.
  

* * *

  
   Холодный, серый, ранний утренний свет тускло пробивался сквозь пыльное стекло над дверью в холл пансиона. Две странные белые фигуры в полумраке, одна мертвенно неподвижная, странно свернувшаяся и туго закутанная в рваную простыню, другая - женщина в ночной рубашке. Хлипкие перила лестничной площадки перед спальней, где стояла двуспальная кровать, пустая, но все еще теплая, были разбиты. С гвоздя в расколотой деревянной раме свисала длинная хлопчатобумажная тряпка. Женщина горько плакала.
   - Я думаю, - сказала хозяйка доктору, - я думаю, что этот джентльмен ходил во сне; миссис Скендер сказала, что проснулась сегодня утром и увидела, как он извивается посреди комнаты, хватаясь за грудь, и прежде чем она успела что-нибудь сделать, бедняжка, он выскочил и упал. Я думаю, что он, должно быть, проснулся, когда падал; я слышала, как он кричал, как раз когда сломались перила.
  

СФИНКС БЕЗ ЗАГАДКИ

OSCAR WILDE

  

1906 г. - рассказ в переводе М. Ликиардопуло был напечатан в журнале "Весы" N3-4, С. 48-54

  
   Как-то днем я сидел в Cafe de la Parix, на бульваре, созерцал убожество и пышность парижской жизни и дивился той причудливой панораме роскоши и нищеты, которая передо мною развертывалась. Вдруг я услышал, что кто-то громко произнес мое имя. Я оглянулся и увидал лорда Мёрчисона. Мы не встречались почти десять лет - с тех пор, как покинули колледж, так что я искренне обрадовался, увидав его снова, и мы сердечно поздоровались. В Оксфорде мы были с ним друзьями. Я его очень любил - он был такой красивый, веселый и такой благородный. Мы всегда говорили, что он был бы милейшим человеком, не будь у него страсти всегда говорить правду, но, в сущности, эта прямота его характера только усиливала наше благоговение перед ним. Теперь я нашел его значительно изменившимся. Он казался озабоченным, смущенным, словно в чем-то не уверенным. Это не могло быть от современного скептицизма, так как Мёрчисон был тори до мозга костей и так же свято верил в Пятикнижие, как и в палату лордов. Поэтому я решил, что причина здесь - женщина, и спросил, не женат ли он.
   - Я недостаточно понимаю женщин, - ответил он.
   - Но, дорогой Джеральд, - сказал я, - женщины созданы для того, чтобы их любить, а не понимать.
   - Я не могу любить там, где не могу доверять, - возразил он.
   - Мне кажется, вы храните какую-то тайну, Джеральд! - воскликнул я. - Расскажите же мне, в чем дело.
   - Пройдемся куда-нибудь, - сказал Мёрчисон, - здесь слишком много людей. Нет, только не желтую коляску, какого угодно цвета, только не желтую. Вот - возьмите темно-зеленую.
   И несколько минут спустя мы катили бульваром по направлению к Мадлен.
   - Куда же мы поедем? - спросил я.
   - Куда хотите. По-моему - в Restaurant des Bois; мы можем там пообедать, и вы расскажете мне про себя.
   - Я сперва хотел бы узнать про вас, - сказал я. - Расскажите же вашу таинственную повесть.
   Он достал из кармана небольшой сафьяновый футляр, отделанный серебром, и протянул его мне. Я раскрыл его. В нем была фотография женщины. Высокого роста, гибкая, женщина казалась особенно прекрасной благодаря большим, неопределенным глазам и распущенным волосам. Она походила на какую-то ясновидящую и была одета в дорогие меха.
   - Что вы скажете об этом лице? Кажется ли оно вам искренним?
   Я внимательно рассматривал его. Оно показалось мне лицом человека, хранящего какую-то тайну; хорошую или дурную - сказать я не мог. Красота этого лица была словно соткана из многих тайн, красота - внутренняя, а не телесная, мимолетная же улыбка на устах казалась слишком тонкой, чтобы быть действительно ласкающей и нежной.
   - Ну, что вы скажете?
   - Это - Джоконда в соболях, - ответил я. - Расскажите же, что вы о ней знаете.
   - Не теперь, после обеда. - И он заговорил о другом.
   Как только слуга принес кофе и папиросы, я напомнил Джеральду его обещание. Он встал, прошелся раза два по комнате, потом опустился в кресло и рассказал мне следующее:
   - Однажды под вечер, часов около пяти, шел я по Бонд-стрит. Была страшная толчея экипажей и людей, так что еле можно было пробиваться вперед. Около самого тротуара стояла маленькая желтая двухместная коляска, привлекшая, не помню почему, мое внимание. Когда я с ней поравнялся, из нее выглянуло личико, которое я вам только что показал. Оно меня тотчас же обворожило. Всю ночь напролет и весь день я не переставал о нем думать. Я бродил вверх и вниз по этой проклятой улице, заглядывал в каждый экипаж и все ждал желтую двухместную коляску. Но увидать вновь прекрасную незнакомку мне не удалось, и в конце концов я решил, что она мне просто померещилась.
   Неделю спустя я обедал у мадам де Растель. Обед был назначен на восемь часов, но в половине девятого мы все еще ждали кого-то в гостиной. Наконец слуга доложил: леди Алрой. Это и была та дама, которую я так тщетно разыскивал. Она медленно вошла в гостиную и была подобна лунному лучу в серых кружевах. К моей великой радости, мне пришлось вести ее к столу. Как только мы сели, я заметил ей без всякой задней мысли:
   - Мне кажется, леди Алрой, я вас как-то мельком видел на Бонд-стрит.
   Она вся побледнела и тихо сказала:
   - Ради Бога, не говорите так громко, нас могут подслушать.
   Мой неудачный дебют немало смутил меня, я отважно пустился в пространное рассуждение о французской драме. Она говорила очень мало, все тем же мягким музыкальным голосом и как будто все беспокоилась, не подслушивает ли кто-нибудь. Я тут же в нее влюбился, страстно, безумно, а неопределенная атмосфера загадочности, которая ее окружала, лишь сильнее разжигала мое любопытство. При прощании - она вскоре по окончании обеда ушла - я спросил у нее разрешения посетить ее. Она заколебалась на мгновение, оглянулась, нет ли кого поблизости, и затем сказала:
   - Пожалуйста, завтра в три четверти пятого.
   Я попросил мадам де Растель рассказать мне о ней все, что она знает, но я добился только того, что она вдова и владеет красивым особняком в Парк-лейн. Когда же какой-то ученый болтун стал защищать диссертацию на тему о вдовах, как наиболее приспособленных, по пережитому опыту, к брачной жизни, я встал и распрощался.
   На следующий день я был аккуратно в назначенный час в Парк-лейн, но мне сказали, что леди Алрой только чтов ышла. Расстроенный, не зная, что думать, я направился в клуб и после долгих размышлений написал ей письмо с просьбой позволить мне попытать счастья в другой раз. Прошло дня два, и я все не получал ответа, когда вдруг пришла маленькая записка с извещением, что она будет дома в воскресенье, в четыре часа, и с таким необычайным, неожиданным постскриптумом:
   "Пожалуйста, не пишите мне больше по моему домашнему адресу; при свидании объясню вам причины".
   В воскресенье она меня приняла и была очаровательна, но, когда я прощался, она попросила меня, если бы мне пришлось ей что-нибудь написать, адресовать свои письма так:
   "М-с Нокс, почтовый ящик книжной торговли Уайтэкера, Грин-стрит".
   - Есть причины, - сказала она, - по которым я не могу получать письма у себя дома.
   В течение этого "сезона" я встречался с нею довольно часто, но никогда не покидала она этой атмосферы загадочности. Иногда приходило мне в голову, что она во власти какого-нибудь мужчины, но она казалась такой неприступной, что эту мысль нельзя было не отбросить. Да и трудно было мне прийти к какому-нибудь определенному выводу или решению, так как леди Алрой была похожа на один из тех удивительных кристаллов, которые можно видеть в музеях и которые то прозрачны, то, через мгновение, совсем мутны. Наконец я решился сделать ей предложение; я окончательно измучился, устал от этой беспрестанной таинственности, которую она требовала от всех моих посещений и от тех двух-трех писем, которые мне довелось ей послать. Я написал ей в книжный магазин, прося принять меня в ближайший понедельник в шесть часов. Она согласилась, и я был на седьмом небе. Я был просто ослеплен ею, несмотря на всю загадочность, окружавшую ее (как я тогда думал), или именно вследствие этой загадочности (как я полагаю теперь). Впрочем, нет!.. Я любил в ней женщину, только женщину. Загадочное, таинственное раздражало меня, сводило меня с ума. Ах! Зачем случай натолкнул меня на следы!
   - Так вы открыли тайну? - спросил я.
   - Боюсь, что да. Но решайте сами.
   Наступил понедельник. Я позавтракал у дяди и в четыре часа был на Мэрилебонской улице. Дядя, как вы знаете, живет у Риджентс-парка. Мне надо было на Пикадилли, и, чтобы сократить путь, я пошел грязнейшими какими-то переулками. Вдруг я увидел перед собой леди Алрой. Она была под густой вуалью и шла очень быстро. У последнего дома в переулке она остановилась, поднялась по ступенькам, у двери достала ключ, отперла и вошла. "Вот где тайна", - сказал я себе и осмотрел снаружи этот дом. Он походил на один из тех, в которых сдаются комнаты. На ступеньках лежал платок, оброненный ею. Я поднял его и спрятал в карман. Затем стал раздумывать: что предпринять? Я пришел к выводу, что не имею никакого права выслеживать ее, и отправился в клуб.
   В шесть часов я был у нее. Она лежала на кушетке в капоте из серебряной парчи, застегнутом парой чудных лунных камней, которые она всегда носила. Она была пленительна.
   - Я так рада, что вы пришли, - сказала она, - я целый день не выходила из дому.
   Пораженный, я уставился на нее в упор, достал из кармана платок и протянул его ей.
   - Вы это сегодня обронили на Кёмнор-стрит, леди Алрой, - сказал я совсем спокойно. Она посмотрела на меня в ужасе, но платка не взяла. - Что вы там делали? - спросил я.
   - Какое имеете вы право меня об этом расспрашивать? - ответила она.
   - Право человека, который вас любит, - ответил я. - Я сегодня пришел просить вашей руки.
   Она закрыла лицо и залилась слезами.
   - Вы мне должны сказать все! - настаивал я.
   Она встала, посмотрела мне в лицо и сказала:
   - Мне нечего сказать вам, лорд Мёрчисон.
   - Вы с кем-то виделись там, вот где ваша тайна!
   Она страшно побледнела и сказала:
   - Я ни с кем не виделась там.
   - Скажите же мне правду! - молил я.
   - Я вам ее сказала!
   Я был вне себя, я сходил с ума. Не помню, что я ей тогда наговорил; должно быть, что-то ужасное. Наконец, я бежал из ее дома. На следующее утро я получил от нее письмо, но вернул его нераспечатанным и в тот же день уехал в Норвегию вместе с Алленом Колвилем. Когда же месяц спустя я вернулся, то первое, что мне бросилось в глаза в "Утренней почте", было объявление о смерти леди Алрой. Она простудилась в театре и дней через пять умерла от воспаления легких. Я удалился из общества и ни с кем не встречался. Как безумно я ее любил! Господи, как я любил эту женщину!
   - А вы были на той улице, в том доме? - спросил я.
   - Как же! - ответил он. - Я отправился вскоре на Кёмнор-стрит. Я не мог не пойти туда: меня мучили разные сомнения. Я постучался, какая-то очень почтенная женщина отперла мне. Я спросил, не сдаются ли у нее комнаты. "Да, - ответила она, - вот сдаются гостиные. Уже три месяца как дама, снимавшая их, не является". - "Не она ли это?" - спросил я и показал ей карточку леди Алрой. "Она самая. Когда же она придет?" - "Дама эта уже умерла", - ответил я. "Не может быть! - вскричала старуха. - Она была лучшей моей квартиранткой. Она платила целых три гинеи в неделю только за то, чтобы изредка приходить и посидеть в комнате". - "Она здесь встречалась с кем-нибудь?" - спросил я. Но старуха стала меня уверять, что леди всегда бывала одна и никто не приходил к ней. "Но что же она тут делала?" - воскликнул я. "Просто сидела в комнате, читала книжки, иногда пила здесь чай", - ответила женщина. Я не знал, что на это ответить, дал старухе золотой и ушел. А теперь что вы об этом скажете? Думаете ли вы, что старуха сказала правду?
   - Я в этом уверен.
   - Так зачем же леди Алрой нужно было ходить туда?
   - Дорогой Джеральд, - ответил я. - Леди Алрой была самой заурядной женщиной с манией к таинственному. Она снимала комнату, чтобы доставлять себе удовольствие ходить туда под густой вуалью и выставлять себя героиней какого-то романа. У ней была страсть к загадочному, но сама она была не более как Сфинкс без загадки.
   - Вы так думаете?
   - Я в этом твердо убежден.
   Лорд Мёрчисон снова достал сафьяновый футляр, раскрыл его и стал пристально разглядывать портрет.
   - Хотел бы я знать! - сказал он, наконец.
  

ТРЮК С ИСЧЕЗНОВЕНИЕМ

CHARLES DAVY

  
   Я фокусник - без работы. Конечно, я найду ее, потому что это - моя жизнь. Но не сразу. Мои руки еще не успокоились.
   Большая часть моей работы - это частные выступления, благотворительные вечеринки и так далее. Летом я обычно устраиваю выступления в прибрежных городках. Я могу петь в хоре, мне пришлось научиться этому.
   Мое невезение началось, когда я получил работу на церковной ярмарке в Гастингсе. Днем я должен был быть в холле Карли, поэтому утром спустился вниз и прогулялся по набережной - я люблю море. Я знал, что мне захочется перекусить перед выступлением; я принялся осматриваться по сторонам и вскоре увидел маленькую гостиницу - "не только для постояльцев". Я подумал, что это меня устроит, потому что я люблю есть в тишине; там было только три человека, и они приступили к трапезе раньше меня. Забавный маленький официант бегал туда и сюда, и как только я увидел его, то понял, что видел его раньше - где, я не мог вспомнить. Мне показалось, что он тоже меня знает, но не хочет этого демонстрировать. Я сидел, размышляя, а потом вспомнил.
   Это было, когда я выступал на Восточном побережье, прошлым летом, с труппой. Мы провели две недели в павильоне пирса в Бирлинге, меняя программу, - конечно, немного, - каждый день. Среди прочих я проделывал трюк с исчезновением. Обычное дело - исчезновение девушки из ящика и нахождение ее в шкафу. Трюки с исчезновением всегда популярны - я демонстрировал такой почти на каждом выступлении. Он никогда меня не подводил.
   Так вот, однажды утром я отправился за письмами. Потом я стоял на пирсе и смотрел, как старики ловят рыбу, когда ко мне подошел маленький мужчина средних лет и встал рядом.
   Мне показалось, что я видел его в зале несколько дней назад, но не был в этом уверен. Через некоторое время он сказал:
   - Вы ведь фокусник, не так ли? Я видел ваше выступление. Надеюсь, вы не возражаете против моего присутствия?
   Он явно нервничал, и я сказал, что нет, я не возражаю. Что я могу для него сделать?
   - Видите ли, - сказал он, - этот ваш трюк с ящиком - когда исчезает девушка, - он очень хорош. - Он бросил на меня быстрый тревожный взгляд. - Но у него есть слабое место, не так ли?
   Я думал, он расскажет мне, как сделать трюк лучше. Среди зрителей всегда найдется тот, кто знает все трюки лучше тебя. Поэтому, чтобы ублажить его, я просто сказал:
   - И что же это?
   - Вы используете помощницу, - сказал он. - Это все портит. Так вот, я хочу поделиться с вами моей идеей. Почему бы вам не пригласить кого-нибудь из зрителей, чтобы он исчез?
   Это было что-то новое. Я никогда не думал об этом, никогда не слышал, чтобы кто-то пытался это сделать. Как вы думаете, легко было бы заставить кого-нибудь выйти на сцену и лечь в ящик? Кроме того, эти ящики не автоматические - только я не собирался сразу об этом говорить.
   - Это было бы хорошо, - сказал я, - но на это нет ни малейшего шанса.
   - Есть, - возразил он. - Почему бы вам не взять в помощники меня и не объяснить, что я должен сделать? Я нисколько не похож на ассистента, не так ли?
   Он стоял передо мной: невысокого роста, лет пятидесяти, с обвислыми усами и мигающими глазами - из тех, кого можно встретить за прилавком собственного магазинчика. Никто никогда не подумает, что он - часть шоу.
   - А в чем идея? - спросил я. - Хотите посмотреть, как это делается?
   - Нет, - сказал он. - Не обращайте внимания. Я просто хочу получить шанс сделать это. Я маленький - вам ведь нужен маленький человек, не так ли?
   - Он должен быть очень маленьким,- сказал я. Я начал видеть в этой идее смысл. Немного новизны всегда хорошо. Я знал, что в павильоне сейчас никого нет. -Послушайте, - сказал я, - если вы серьезно, мы устроим репетицию. Я не против попробовать, но вы ведь ничего за это не получите.
   Он покачал головой. Я видел, что он был полностью поглощен своей идеей. Наверное, никогда не думал, что соглашусь.
   - Я ничего не хочу, - сказал он. - Это просто моя фантазия. Вы мне сейчас покажете, а? Это не займет много времени, не так ли?
   Короче говоря, я отвел его внутрь, достал ящик и показал, как он работает. Ему оставалось только нажать на задвижку и проскользнуть под сцену. Затем ему пришлось бы обойти шкаф и открыть фальшивую дверцу с задней стороны. Это было достаточно просто, и он быстро справился.
   - Все в порядке, - сказал он, проделав это дважды. - Я буду здесь во вторник. Я обещал привести жену. Я возьму место в конце ряда. Вы просите кого-нибудь подойти, а потом смотрите на меня, понимаете? Сделайте это для меня.
   Я все еще не понимал, к чему он клонит, но согласился. Я подумал, что, скорее всего, его там не будет, когда дойдет до дела. Во всяком случае, подумал я, я буду присматривать за ним, и если его там не будет, я проделаю трюк обычным способом. Я не видел, что от этого может быть много вреда.
   Как только я согласился, он поспешил прочь. Похоже, он очень спешил. Я немного постоял на пирсе, наблюдая за рыбалкой и гадая, что он задумал. К тому времени, как я вернулся домой, я уже начал жалеть, что принял его предложение.
   Однако наступил вечер вторника, и он сидел в первом ряду рядом с большой, могучей женщиной с красным лицом. Он поймал мой взгляд, но не подал виду. Наконец я начал трюк с исчезновением, почти намереваясь проделать его обычным способом. Но я же обещал ему. Так что я вышел на переднюю часть сцены и немного поболтал - о тех, кто хочет исчезнуть, и так далее. Я посмотрел на своего маленького человечка - он выскочил из кресла, как нож. Мне показалось, что женщина рядом с ним - его жена, как предположил я - была очень удивлена, но ничего не сказала. Возможно, она была слишком удивлена. Она просто смотрела, сильно покраснев.
   Ну, я видел, что в зале были люди, которые знали моего маленького человечка. Это было хорошо для меня. Чтобы это выглядело более естественно, я положил его в ящик, взмахнул палочкой, открыл ящик - и он исчез. Зрители захлопали, но краснолицая женщина не захлопала. Она крепко сжала губы, и я подумал, что маленького человечка ждет скандал, когда они вернутся домой.
   Впрочем, это не мое дело. Он сам напросился. Я делал свое дело - вынимал боковые части из ящика, постукивал по ним и так далее, чтобы дать ему время. Потом пошел открывать шкаф. Он был пуст. Публика начала смеяться - надо было что-то быстро придумать. К счастью, я научился не терять головы, как это бывает при колдовстве. Я закрыл шкаф, вышел на переднюю часть сцены и начал говорить о дематериализации, сказал, что мой помощник должен дематериализоваться в ящике и рематериализоваться в шкафу, а для этого нужно время. Через пару минут он будет там, сказал я, не веря в это, поскольку думал, что у него сдали нервы. И все же я должен был что-то сказать. Потом я быстро перешел к другому трюку, - совсем легкому, с цветными носовыми платками, - и, пока теребил их, думал, что скажу, если шкаф снова окажется пуст.
   Что ж, мне пришлось открыть его снова, как только я закончил с носовыми платками, и, конечно, он был все еще пуст. Поэтому я сделал знак кому-то за кулисами, чтобы он унес его, и вернулся, чтобы попытаться рассказать историю об исчезновении людей поподробнее. Я как раз собирался это сделать, когда краем глаза увидел, что краснолицая женщина встала. Я знал, что она сейчас закричит на меня, и она закричала - хриплым, очень неприятным голосом. Хотела знать, что я сделал с ее мужем. Куда он делся?
   Я сказал, что тоже хотел бы это знать. Зрители, конечно, засмеялись, а когда женщина подошла ко мне и потрясла зонтиком над рампой, они все рассмеялись. Кто-то крикнул: "Он ушел с Элси, мамочка!" - но женщина не обратила на него внимания. Она была настроена на меня. Пока мы спорили, а публика смеялась, подошел управляющий - велел мне поскорее убираться - и послал остальных за хором. Я не стал ждать. Я как раз собирался искать своего маленького человечка, когда встретил управляющего, который шел сзади с женщиной. Она сердито посмотрела на меня. Управляющий очень резко спросил: "Где он? Спрятался?"
   Мы заглянули во все углы - под сцену, в гримерки, - женщина раздражалась все больше, тыкала зонтиком, краснела. К счастью, представление возобновилось, и оно уже почти закончилось.
   Мы вышли на пристань - ночь была темная, ветреная - и огляделись по сторонам, но моего маленького человечка нигде не было видно. Он действительно исчез - исчез без следа. Наконец женщина набросилась на нас как бешеная - сказала, что идет прямо в полицию, нас всех арестуют, не знаю, что еще. Похоже, она решила, что мы сделали это нарочно. Я был рад видеть, как она марширует по пирсу, - могу вам сказать, - и как раз в этот момент вокруг павильона зажегся свет, и публика начала выходить.
   На следующий день у нас была полиция, конечно - сержант, но он не задержался надолго, просто посмотрел на ящик и задал несколько вопросов. На самом деле мы ни в чем не виноваты, и он, похоже, что-то знал об этой женщине. Нас посетила пара репортеров, слишком уж чудесной была реклама, в конце концов. В тот день там было полно народу, а вечером - опять. Менеджер хотел, чтобы мы остались еще на неделю, но он не смог изменить расписание наших выступлений. Мы должны были двигаться дальше, вверх по побережью к Ханстентону. Даже там это происшествие пошло нам на пользу. Газеты все еще писали об этой истории; они опубликовали фотографию маленького человечка, мою фотографию. Но они не нашли маленького человечка - нигде ни слова, ни следа. Некоторые люди думали, что он прыгнул в море - временно сошел с ума, вы знаете, только тогда его тело было бы выброшено на берег рано или поздно, но этого не случилось.
   И вот теперь, сидя за столом, я был уверен, что наконец-то нашел его. Он был официантом. Он подстриг усы, но я знал, что не ошибся, особенно после того, как пару раз поймал на себе его странный, испуганный взгляд.
   Я подождал, пока другие люди ушли. Затем я поманил его к себе и сказал:
   - В последнее время вы больше не показывали фокусов с исчезновением?
   Он и не пытался это отрицать. Он быстро оглянулся через плечо, затем наклонился, положив одну руку на книгу, и с тревогой спросил:
   - Вы пришли сюда, чтобы меня вернуть, не так ли?
   - Нет, - ответил я, - с какой стати? Что вы здесь делаете?
   - Мне здесь хорошо, - сказал он, - если я смогу остаться. Я только хочу, чтобы меня оставили в покое.
   - Что случилось с вами той ночью? - спросил я. - Полагаю, вы подставили меня, чтобы уйти?
   Он кивнул.
   - Да, я сбежал. Я благодарен вам. Это было именно то, чего я хотел.
   - Но к чему все эти хлопоты? - спросил я. - Зачем вам понадобилось исчезать из ящика?
   Он снова огляделся, чтобы убедиться, что комната пуста. Затем он пододвинул стул к моему столу.
   - Я не мог больше оставаться с женой, - сказал он. - Вы это понимаете? Ваш фокус навел меня на мысль.
   - Я все еще не понимаю, - сказал я. - Почему бы просто не уйти из дома?
   - Ах, - сказал он, глядя на меня очень серьезно, - вы, должно быть, не женаты?
   Я признался, что нет.
   - Тогда вы меня не поймете,- сказал он. - Моя жена не из тех, кто дает мужчине много свободы. У нас был небольшой бизнес - галантерея и кондитерские изделия. Мне приходилось следить за магазином, и по вечерам я выходил только с ней. Она держала меня в ежовых рукавицах. Через некоторое время я уже не мог вырваться. Не знаю почему, но не мог. Я не мог просто уйти при свете дня. В городе меня все знали. Она бы сразу же меня нашла. Это означало, что я мог скрыться только после наступления темноты, - но вечером я никогда не выходил один. Я подумал, ваш фокус будет в самый раз - он дает мне возможность. Понимаете, что я имею в виду?
   Он поднял на меня озадаченный взгляд. Казалось, он и сам не совсем понимал, что имеет в виду, но хотел, чтобы я понял.
   - Видите ли, мне нужно было исчезнуть, - сказал он. - Это было именно то, чего мне хотелось. Но я не видел способов сделать это. А потом, увидев ваш фокус, я подумал - если бы я мог воспользоваться им, то все было бы в порядке.
   - И, - сказал я, - что вы сделали? Выскользнули из цирка и убежали? Из-за вас я попал в хорошенькую переделку, знаете ли.
   Он кивнул, но, похоже, не расслышал моих последних слов. Я не думаю, что он когда-либо думал об этой стороне дела. У него была только одна идея - и ничего больше.
   - Да, - сказал он, - я знал, что во время шоу у меня появится шанс. Я мог скрыться незаметно. Я шел - шел до Ярмута всю ночь. Приехал в Лондон. Никто меня не видел. Устроился официантом. До женитьбы я был официантом. Все было очень хорошо, и мне нужно было бы остаться там.
   - Почему же вы этого не сделали? - спросил я. - Как давно вы здесь?
   - Месяц, - ответил он. - Видите ли, здесь тихо. Я люблю тихое место. Только я боюсь. - Он понизил голос и наклонился над столом. - Боюсь, что она доберется до меня. На днях я видел одного знакомого. Боюсь, что он скажет ей обо мне.
   Я готов был слушать его и дальше, но взглянул на часы. Через полчаса должно было начаться мое выступление. Я отодвинул стул.
   - Счет, - сказал я. - Я опаздываю.
   Он встал, но не отправился принести мне счет. Он стоял, теребя салфетку.
   - Мне было бы лучше в Лондоне, - сказал он. - Я все равно не вернусь... ни за что... даже если она меня найдет.
   - Я не собираюсь никому ничего говорить о вас, - сказал я. - Мне нет никакого дела до вашего исчезновения. Счет - вот чего я хочу.
   Он взглянул на меня - все еще не двигаясь.
   - Вы не хотите?.. - сказал он. - Я испугался, когда увидел вас, но мне все равно. Во всяком случае, я...
   Я прервал его, заставил принести счет - и он побежал за ним. У меня не было времени. Но в каком-то смысле мне было жаль, что я встретил его. Я не хотел его пугать.
   Ну, я выступил, потом последовало еще одно выступление, чуть позже, и сел на поезд 19-00. В поезде я думал о своем маленьком человеке. Я был уверен, что он скоро вернется в Бирлинг. Скрываться вечно - никто не может этого, только не в этой стране. Во всяком случае, он был не из таких. Но мне было жаль его. Я вспомнил ту женщину.
   В Лондоне в течение следующей недели у меня было не так уж много дел, одно выступление вечером и одна детская вечеринка - это было ближе к Рождеству. Кроме того, у меня были выступления в мюзик-холле неподалеку от Патни. Я знал это место - его всегда собирались превратить в кинотеатр, но так и не сделали этого, хотя по воскресеньям показывали фильмы. Я выступал дважды за ночь, но в наши дни приходится брать то, что можно получить.
   Это случилось в среду на той неделе. Мое выступление началось в 6-50. Со мной работала девушка, с которой я часто выступал раньше. Для трюка с ящиком она надевала специальную экипировку - ходила и надевала ее, пока я показывал ящик зрителям. В эту среду вечером она ушла, как обычно, и, когда я закончил показывать ящик, я оглянулся, чтобы узнать, готова ли она. Ее не было, но за кулисами я увидел своего маленького человечка в одежде официанта. Он смотрел на меня со странным выражением сосредоточенности - стоял совершенно неподвижно.
   Мне было страшно. Я не мог понять, как он сюда попал и что делает, особенно в этой одежде. В тот же миг я задумался и о том, что случилось с моей девочкой. Я чувствовал, что что-то пошло не так, и будет идти еще хуже, если я не остановлю это.
   Но прежде чем я успел что-либо сделать, мой маленький человечек вышел на сцену, все еще глядя на меня с тем же выражением. Он шел немного скованно, как-то механически. Наверное, я мог бы крикнуть ему, чтобы он ушел. Но я не мог этого сделать, - не знаю почему. То, как он шел, заставляло меня чувствовать себя странно. Я подумал, что он решил снова исчезнуть в моем ящике, и ничто его не остановит. Я почувствовал, что мне лучше поторопиться. Мне хотелось, чтобы он лег в ящик и исчез прежде, чем что-нибудь случится.
   Я представил его публике - сказал, что собираюсь делать и так далее. Пока я говорил, я почувствовал, что аудитория внезапно затихла. Я оглянулся через плечо - мой маленький человечек все еще был там, но теперь он смотрел не на меня, а на ящик. Затем он стал забираться в него. У меня не было времени удивляться. Я должен был позаботиться о ящике. Я хотел быть уверен, что он все сделает правильно. Он сделал это, но, как мне показалось, просто упал в него. Это было странно, но я должен был закрыть ящик. В зале поднялся какой-то ропот, и я замешкался, стараясь действовать быстро. Как только я обернулся, шепот прекратился - мертвая тишина.
   Я повернулся к ложе и краем глаза увидел, что за кулисами стоит моя девушка-ассистентка и смотрит на меня, - бледная, как мне показалось. Я жестом велел ей оставаться на месте. Затем я распахнул ящик - и в следующее мгновение уже пытался захлопнуть его так быстро, как только мог. Мой маленький человечек все еще был там, но он был весь смят и раздавлен, его голова была разбита - кровь капала из ящика.
   Не знаю точно, что произошло потом; кажется, я пытался закрыть ящик, потому что не хотел, чтобы зрители видели его содержимое. Я закрыл его... а потом увидел, как опускается занавес. Управляющий стоял на сцене, и двое рабочих поднимали ящик, чтобы унести его. Я начал было говорить: "Осторожно, опустите его", но они не обратили на меня внимания, и я оказался за кулисами, когда начался следующий номер, а управляющий сказал мне, что я пьян. Конечно, это было глупо, - нельзя показывать фокусы, будучи пьяным, - но я не стал слушать. Я хотел, чтобы ящик открыли и забрали то, что в нем. Я подошел к ящику и быстро открыл крышку. Вы можете верить или нет, но он был пуст - абсолютно пуст. Ни единого пятнышка крови.
   Помню, после этого я сел, а управляющий тряс меня за плечо. Он велел мне убираться - меня уволили. Он повторил это несколько раз, но мне было все равно. Я просто сидел и через некоторое время увидел, что на меня смотрит толпа. Я посмотрел на ящик - он все еще был пуст. Как это можно объяснить? Я знал, что бесполезно и пытаться сделать это.
   Я встал и пошел в свою гардеробную, управляющий последовал за мной. Я хотел уйти из театра, но директор, - он был еврей, - все время говорил: "Почему вы так себя ведете? Вы решили испортить представление?"
   Потом я понял, что он имеет в виду, и спросил, не видел ли он кого-нибудь со мной на сцене. Он уставился на меня и, как мне показалось, слегка испугался. Он сказал, что никого не видел, - абсолютно никого, - и я понял, что видел привидение. Я ничего ему не сказал, - просто продолжал переодеваться и через мгновение услышал, как дверь захлопнулась. Думаю, он решил, что я сошел с ума, и не захотел оставаться со мной.
   Одевшись, я вышел. Там был управляющий и еще несколько человек - рабочие сцены и артисты из других номеров, - но никто не произнес ни слова. Они просто смотрели на меня. Потом я увидел свою помощницу. Она выглядела бледной. Я спросил, где она была. Она сказала, что выходила из своей гардеробной, когда оторвала половину юбки, зацепившись за гвоздь. Она показала мне разрыв. Это была забавная случайность, но я больше ничего не спрашивал. Я просто сказал управляющему, что утром пришлю за своими вещами, и вышел. Ночь была чудесная - и очень тихая. Я нашел паб и выпил пару стаканчиков бренди. Потом я немного побродил по улицам и почувствовал себя лучше. Домой я не пошел. Мне нужна была компания. Поэтому я отправился в гостиницу, выпил еще, снял там номер и лег спать с включенным светом.
   Наверное, я заснул, потому что обнаружил, что уже утро, а свет все еще горит. Потом я вспомнил - и задался вопросом, действительно ли я был сумасшедшим или видел сон прошлой ночью. При свете дня в такие вещи так просто не поверишь. Я все еще размышлял об этом, пока одевался и завтракал. Потом я купил газету, и на внутренней странице мне в глаза бросился абзац:
  
   "ТРАГЕДИЯ В ГОСТИНИЦЕ
   Официант упал в шахту лифта
   Альберт Кризи, официант отеля "Магнолия" на Рассел-сквер, погиб прошлой ночью, упав в шахту лифта с верхнего этажа, где у него был свой номер. Трагедия произошла незадолго до семи часов, вскоре после того, как Кризи посетил полицейский в штатском. Кризи, который находился в отеле с тех пор, как ушел офицер, задержался в своем номере на несколько минут, а затем открыл ворота лифта на верхней площадке и бросился в шахту.
   Визит сотрудника полиции не имел никакой связи с каким-либо уголовным производством.
   В отношении Кризи были сделаны запросы от имени его жены, с которой он не жил уже несколько месяцев".
  
   Имя было правильным, и время было правильным. Я знал, что видел своего маленького человечка, когда он шел к лифту и после того, как упал.
   Во всяком случае, я продал свой ящик. Я больше не мог снова показывать фокус с исчезновением.
  

КАК ШАХПЕШ, ЦАРЬ ПЕРСИИ, НАКАЗАЛ ХИПИЛА, СТРОИТЕЛЯ

GEORGE MEREDITH

  
   Рассказывают, что Шахпеш, перс, повелел построить дворец, а Хипил был его строителем. Работы затянулись с первого года правления Шахпеша до четвертого. Однажды Шахпеш отправился на берег реки, где остановился, чтобы осмотреть его. Хипил сидел на мраморной плите среди камней и глыб; вокруг него лениво расположились каменщики, каменотесы и вьючные рабы; они с насмешливой улыбкой на губах рассказывали ему приключения, перемежаемые, по обыкновению, анекдотами, декламациями и поэтическими примерами. Они были подобны довольному стаду, которое пастух привел на пастбище, освеженное ручьями, и оно там лениво паслось; он, пастух, был среди них.
   Тогда царь сказал ему: "О Хипил, покажи мне мой дворец, где он стоит, ибо я хочу порадовать свой взор его красотой".
   Хипил преклонил голову перед Шахпешем и ответил: "Он здесь, о Повелитель времени, где ты услаждаешь землю ногой и ухо раба сладостью слов. Несомненно, это замечательное место, господствующее над землей, воздухом и водой, что является первым и главным требованием для строительства величественного дворца, дворца, который наполнит чужеземных владык завистью; и это, о Повелитель времени, место, которое я выбрал, чтобы занять языки путешественников, которые разнесут по всему миру весть о нем".
   Шахпеш улыбнулся и сказал: "Место хорошее! Я одобряю его выбор! Точно так же я восхваляю мудрость Ибн Бусрака, где он восклицает:
  
   Будьте уверены, там, где явится Добродетель,
   Для нее будет построен величественный дворец,
   И день и ночь будут звучать хвалы ей там,
   Где она прежде не произнесла ни единого слова".
  
   Затем он сказал: "О Хипил, мой строитель, был когда-то слуга на ферме, который, пренебрегая во время посева семенами, стал петь о богатстве своей земли, когда была жатва, в доказательство чего он показал изобилие сорняков, которые произрастали повсюду. Открой теперь для меня полноту моих чертогов и покоев, молю тебя, о Хипил, и пусть совершенство твоего сооружения станет видимым для меня!"
   Хипил сказал: "Слышать - значит повиноваться".
   Он провел Шахпеша среди недостроенных помещений, незавершенных дворов и комнат без крыш, мимо наполовину возведенных обелисков и колонн, украшенных иероглифами и рисунками, дворца, который он построил. Он был сбит с толку словами, сказанными Шахпешем; но теперь царь превозносил его и восхищался совершенством его ремесла, величием его труда, быстротой его строительства, его усердием, притворяясь, что не замечает его небрежности.
   Вскоре они поднялись по извилистым лестницам на мраморную террасу, и царь сказал: "Такова твоя преданность и постоянство в труде, о Хипил, что ты пойдешь здесь передо мной".
   Затем он приказал Хипилу идти впереди него, и Хипил был удостоен этой чести. Когда Хипил прошел небольшое расстояние, он остановился и сказал Шахпешу: "Увы, царь! здесь щель, и мы не можем идти дальше этим путем".
   Шахпеш сказал: "Все прекрасно, и это моя воля, чтобы ты не медлил продвигаться вперед".
   Хипил воскликнул: "Пропасть велика, о могучий царь, и явна, и это недостроенная часть твоего дворца".
   Тогда сказал Шахпеш: "О Хипил, я не вижу различия между одной частью и другой; превосходны все части в красоте и пропорциях, и не может быть части незавершенной в этом дворце, который занимает строителя четыре года в его строительстве; так что вперед, исполни мое повеление".
   Хипил все еще колебался, потому что пропасть была во много шагов, а на дне пропасти была глубокая вода, которая не знала движения плывущего. Но Шахпеш приказал своим стражникам направить стрелы в сторону Хипила, и Хипил поспешно шагнул вперед, упал в пролом и был поглощен водой внизу. Когда он поднялся, помощь пришла к нему, и его поставили на землю, дрожащего и стучащего зубами. И Шахпеш похвалил его и сказал: "Это подходящее приспособление для бани, Хипил, о мой строитель! хорошо задуманной; той, которая застает врасплох; и это будет твоей ежедневной наградой, когда много разговоров утомит тебя".
   Затем он велел Хипилу отвести его в государственный зал. И когда они были там, Шахпеш сказал: "Для привилегии и в знак моего одобрения я даю тебе разрешение сидеть в мраморном кресле вон того трона, даже в моем присутствии, о Хипил".
   Хипил сказал: "Конечно, о царь, но оно еще не завершено".
   И Шахпеш воскликнул: "Если это так, то ты всего лишь пустая тень на земле, о болтливый!"
   - Нет, это не так, о Царь великолепия! Я слеп, ибо там действительно кресло.
   И Хипил испугался царя, и пошел к тому месту, где должно было быть кресло, и согнулся в сидячем положении, глядя на царя, и притворился, что сидит в кресле Шахпеша, чтобы развлечь своего господина.
   Тогда сказал Шахпеш: "В знак того, что я одобряю исполнение этого кресла, ты будешь удостоен чести оставаться сидящим на нем в течение часа моего отсутствия; но не смей двигаться вправо или влево, ибо это будет значить пренебрежение оказанной тебе честью, и ты будешь пронзен двадцатью стрелами и пятью".
   Царь оставил его с охраной из двадцати пяти телохранителей, и они стояли вокруг него с согнутыми луками, так что Хипил не смел сдвинуться с места. И каменщики, и народ столпились посмотреть на Хипила, сидящего на кресле своего господина, ибо об этом пошли слухи. Когда они увидели, что он сидит ни на чем и дрожит, боясь, как бы стрелы не пронзили его тело, они засмеялись так, что покатились по полу зала, и эхо их смеха было тысячекратным. Стрелы стражников также раскачивались от смеха, который овладел ими.
   И вот, когда истек срок его сидения в кресле, Шахпеш вернулся к нему, и он был жалок на вид; и Шахпеш сказал: "Ты был возвышен над людьми за то, что ты сделал, ибо это то, что было сочтено подходящим для тебя".
   Затем он велел Хипилу вести его к благородным садам развлечений и удовольствий, которые тот посадил и взрастил. И Хипил пошел в том состоянии, которое описал поэт, когда мы идем, волоча ноги, со слабеющими членами,
  
   Зная ужасную силу позади
   И темную судьбу впереди.
  
   Они пришли в сады, и вот, те были полны сорняков и крапивы, фонтаны высохли, ни одного дерева не было видно - пустыня. И Шахпеш воскликнул: "Это поистине восхитительный замысел, о Хипил! Разве ты не ощущаешь прохладу фонтанов? - их свежесть? Истинно, я благодарен тебе! А эти цветы, сорви мне теперь горсть, и расскажи мне об их аромате".
   Хипил сорвал пригоршню крапивы, которая росла там вместо цветов, и приложил к ней нос перед Шахпешем, пока нос его не покраснел; и желание почесать его возросло в нем, и овладело им, и стало страстью, так что он едва мог удержаться, чтобы не почесать его даже в присутствии царя. Царь же поощрял его нюхать и наслаждаться их ароматом, повторяя слова поэта:
  
   Мне кажется, я влюбленный и ребенок,
   Маленький ребенок и счастливый влюбленный!
   Когда я ощущаю аромат цветов,
   Я не чувствую боли, я погружаюсь в ароматный сон.
   Я обожаю их так, что ни одна женщина, не кажется достойной
   Той любви, какую они пробуждают к себе;
   Их невинность и красота более полна,
   Чем дева, купающаяся в озере поутру.
   О, пока я жив, окружите меня живыми цветами,
   О, когда я умру, то похороните меня среди них!
  
   И царь сказал: "Что скажешь, о мой строитель? это правильная цитата, применимая к твоим чувствам и выражающая их?"
   - Это красноречиво, о великий царь! Но было бы лучше, если бы в ней содержался хоть малый намек на удовольствие почесаться.
   Тогда Шахпеш рассмеялся и воскликнул: "Не обращай внимания на пустяки! Этот букет, о Хипил, ты должен подарить своей госпоже. Воистину она получит бездну наслаждения! Я прикажу сейчас же послать его от твоего имени со словом, что ты последуешь за ним. Что же до твоего носа, если ты пожелаешь его почесать, то ближнему твоему будет дозволено то, в чем отказано твоей руке".
   Царь приставил к Хипилу стражу, чтобы проследить за исполнением его приказа, и назначил ему время вернуться в сады.
   В назначенный час Хипил снова предстал перед Шахпешем. Он был бледен и опечален; язык его свисал, как язык тяжелого колокола, который, когда звенит, издает только скорбные звуки; у него был вид человека, претерпевшего многие побои. Тогда царь сказал: "Понравились ли цветы твоей хозяйке, о Хипил?"
   Он ответил: "О царь, она приняла меня с гневом, и я посрамлен ею".
   И царь сказал: "А как насчет моего милосердия в деле об удовлетворении зуда?"
   Хипил ответил: "О Царь великолепия! Я обращался с просьбой к моим соседям, которых встречал, обращался к ним вежливо и с мольбой, потому что был снедаем желанием почесать, и это была самая неистовая жажда желания. И они исполняли мою просьбу, о царь, но не относительно той части тела, которые жаждала, а относительно тех, которые в этом не нуждались".
   Тогда Шахпеш улыбнулся и сказал: "Несомненно, великодушие монархов подобно дождю, который падает, солнцу, которое сияет; и в этом месте оно оплодотворяет богатство; а в этом поощряет величие. Так что ты всего лишь сорняк, о Хипил! и благодать моя - наказание твое".
   И царь не переставал наказывать Хипила под предлогом того, что делает ему честь и осыпает его милостями. Три дня и три ночи Хипил задыхался без воды, вынужденный пить из пустого источника, как честь из рук царя. И семь дней и семь ночей его заставляли стоять с вытянутыми руками, как ветви дерева, в каждой руке по померанцу. И Шахпеш привел людей своего двора посмотреть на чудесный побег померанца, посаженный Хипилом, чудесный и новый сорт, достойный садов царя. Мудрость царя приветствовалась, и люди говорили, что он знает, как наказывать за проступки монетой, наказанием, наложенным на Хипила строителя. До этого времени дела вместо того, чтобы течь бурным потоком, превращались в стоячие лужи. Это было в обычае, делать дела, подобно Хипилу, и использовать язык в качестве орудия труда; семена гибели таятся в том народе и том человеке, который предпочитает дело болтовне, как говорит поэт в своей мудрости:
  
   Если ты хочешь собирать богатый урожай великолепных плодов,
   Предоставь цветам цвести, и уделяй внимание корням.
  
   Воистину, после наказания Хипила во владениях Шахпеша осталось мало тех, кто стремился завоевать почести, дарованные им болтунам и бездельникам: как опять-таки сказал поэт:
  
   Когда я слышу о болтливых дураках,
   То вспоминаю о Хипиле:
   Я вижу его баню, его букет и его источник, -
   И его самого, представляющегося раскидистым деревом.
   И я сожалею, что я - не Шахпеш,
   И не могу вознаградить болтуна по заслугам.
   Разве не служит его мудрость примером того,
   Как следует обходиться с теми,
   Кто строит Дворец Пустой Болтовни!
  

ТРИ ПЕННИ УДАЧИ

BASIL MURRAY

  
   Вечер был на редкость унылый; туман с самого обеда пытался убедить клерков в Сити, что пора вставать с табуретов, но к пяти часам он устал от этой забавы и решил превратиться в дождь, а дождь был не из тех, что приятно плещут по мостовой и смывают сажу с крыш; о нем нельзя было сказать: "Ах! Как раз то, что нужно фермерам", потому что был ноябрь, и последние три месяца почти непрерывно шли дожди. Медленно, грязно и настойчиво шел дождь, который пронизывал пальто и превращал шляпы в промокший картон.
   Выходя из своего офиса на Сент-Мэри-авеню, я вдруг подумал, что никогда еще не видел на улице столько безнадежных лиц. Помню, меня захлестнула волна раздражения. Мне это показалось просто отвратительным. Вы должны знать, что я был женат на Розмари всего четыре месяца, и мы оба были влюблены. В тот день она была у своей сестры в Байфлите, и мысль о том, что я увижу ее снова, в новой красной шляпе, которую мы вместе выбрали в последний день нашего медового месяца, наполнила меня таким удовлетворением, что я не мог думать ни о чем другом.
   Пока я шел по длинному коридору от станции метро до главной платформы Ватерлоо, я все время повторял себе: "Через пять минут ты увидишь ее; через пять минут, через пять минут..." И если я на мгновение думал об ужасном одиночестве, которое знал так долго до нашей женитьбы, это только подчеркивало мое теперешнее счастье.
   Когда я вышел на огромное пространство вокзала между билетными кассами и платформами прибытия, то увидел по часам, что времени было меньше, чем я думал. До прибытия поезда оставалось не меньше десяти минут. Почему-то мне стало немного холодно и досадно, но я подбодрил себя мыслью, что чем дольше я буду ждать ее, тем больше буду наслаждаться ее обществом, когда она приедет.
   Я неторопливо прошелся, думая еще раз взглянуть на расписание поездов линии Байфлит и убедиться, что не ошибся насчет времени прибытия поезда, как вдруг увидел, что у стойки стоит не кто иной, как Джордж Маршалл.
   Мы с Джорджем дружили с первого курса Оксфорда, когда после какого-то клубного ужина я бросил ему в голову бутылку из окна в Баллиоле и чуть не убил его. Это такое знакомство, которое человек никогда не забывает, и после того, как он это пережил, мы часто виделись. Мы оба были прирожденными игроками и по два-три раза в неделю собирались в его или в моем доме и играли в карты.
   Ни один из нас не был особенно удачлив или неудачлив, хотя со временем мы оба стали довольно хорошими игроками в покер и обычно имели прибыль от игры. Но Джордж всегда был суеверен, и по мере того, как я все больше и больше увлекался азартными играми, я обнаружил, что заразился его болезнью.
   Ни один из нас в минуты здравомыслия ни на минуту не верил, что, обойдя три стула или скрестив ноги, мы изменим ход карточной игры; на самом деле, мы гордились тем, что были здравомыслящими рационалистами, которые не имели дела с подобной ерундой. Но как только мы садились за зеленый стол с фишками рядом с нами, то обнаруживали, - как и большинство других игроков, я полагаю, - что верим в Удачу, демона, которого нам необходимо было соблазнить и умилостивить, как хористку, иначе мы потеряли бы всякий интерес к игре.
   Когда я уехал из Оксфорда, то совсем перестал играть. У меня была работа в Сити, занимавшая весь день; я возвращался домой усталым, и обнаружил, что могу зарабатывать деньги быстрее и менее рискованно - традиционными способами. Но Джордж, околачивавшийся где-то на окраине Балтийской биржи, всегда был по уши в каких-нибудь диких спекуляциях, и в выходные его обычно можно было найти на каком-нибудь ипподроме.
   Я не видел его с тех пор, как женился, как Розмари составила мне компанию; мне казалось, что, когда я встретил ее, мне повезло больше, чем можно было ожидать.
   Джордж выглядел преуспевающим и вполне жизнерадостным. Он договорился встретиться с человеком в семь часов под часами и, как и я, приехал на несколько минут раньше. За встречу следовало выпить, мы прошли в буфет и заказали пару виски. Джордж сказал мне, что он наконец-то затеял действительно крупное дело, которое, если оно выгорит, обеспечит его на всю жизнь; я понял, что это связано с урожаем кукурузы в Каролине, который он продавал под Шанхаем.
   На вокзале Ватерлоо он ждал напарника, парня с непроизносимым именем. Мы допили наши напитки, и вышли на платформу. За цветными стеклянными окнами буфета стояли обычные игровые автоматы, и мне удалось выиграть в одном из них коробок спичек на последний медяк.
   Рядом была любопытная надпись с изображением темноволосой дамы с протянутой рукой, указывающей на "Узнайте вашу судьбу", и мне вдруг захотелось заставить ее двигаться. Я попросил у Джорджа пенни и сунул его в щель; темноволосая дама со свистом повернулась, пару раз качнулась туда-сюда и остановилась: "Вы в большей опасности, чем думаете. Остерегайтесь". Джордж, который наблюдал, сказал: "Это плохо".
   Это было слишком абсурдно, но у меня возникло странное чувство тревоги: верить в дурацкую механическую гадалку, как эта, было, несомненно, последней степенью суеверия. Я рассмеялся и сказал: "О! мы заставим ее взять свои слова обратно". Джордж достал еще один пенни, который я тут же использовал. Бедняжка снова бешено закружилась, но на этот раз, чтобы вернуться в прежнее положение. "Ты в большей опасности, чем думаешь".
   Джордж как-то странно посмотрел на меня.
   - На твоем месте я бы больше так не делал, - сказал он.
   Но я, пусть и сознавая идиотизм всего этого дела, настаивал на последней попытке. Что-то в механизме требовалось смазать, ибо на этот раз цыганка повернулась только один раз и резко остановилась, как я сразу с облегчением увидел, у новой надписи. Мне пришлось наклонить голову, чтобы прочитать ее, и когда я это сделал, то прочитал: "Будьте осторожны! Ваш друг обманывает вас!"
   Джордж уже отошел, и я поспешил за ним. Я был серьезно встревожен; вся моя прежняя суеверность вернулась и нахлынула на меня. Если бы я хоть на мгновение задумался, то понял бы всю глупость происшедшего, но я, казалось, не мог думать; я не мог отделаться от убеждения, что по той или иной причине меня ждет какое-то ужасное несчастье. Должно быть, я выглядел довольно мрачно, когда догнал его. Но он не сделал ничего, чтобы утешить меня, потому что увидел своего напарника, ожидающего на другой стороне станции, и поспешил прочь.
   Мы попрощались, и я побрел к платформе N 9, на которую должен был прибыть поезд из Байфлит. Было пять минут восьмого, когда я купил билет на платформу, а поезд должен был прибыть через две минуты. Платформа была почти пуста - трое или четверо носильщиков, старая женщина, выглядевшая так, словно пришла в школу, и щеголевато одетый еврей в цилиндре, который курил большую сигару и разговаривал сам с собой. Я думаю, он был пьян и вообще не имел права здесь находиться.
   Я прошел по платформе к дальнему концу и посмотрел вдоль линии; это был еще более ужасный вечер, чем я думал; сгущающаяся темнота, дождь и клочья тумана, которые все еще оставались на линии, вместе взятые, еще больше угнетали мое настроение. Мне показалось, что красные огоньки сигнальных огней повторяют эту глупую фразу: "Берегись, ты в большей опасности, чем думаешь!" Не знаю, сколько времени я простоял там в раздумье, но когда повернулся обратно к станции, с моего пальто капала вода, и, взглянув на часы, я увидел, что уже двадцать минут первого.
   Поезд опаздывал. В таком настроении я не мог не волноваться. Тогда впервые мой страх стал отчетливым. Предположим, опасность грозит Розмари, предположим, случилось что-то такое, что помешает ей приехать! Эта мысль была так ужасна для меня, что я, должно быть, застонал, потому что заметил, носильщик с любопытством смотрит на меня. Я двинулся к барьеру, и с каждым шагом мой страх становился все отчетливее.
   К тому времени, как добрался до ворот, я был убежден, что Розмари мертва, и мертва самым ужасным образом. Контролер был в плохом настроении. Поезд опаздывал. Это было все, что он знал, и что его волновало: нет, никаких известий о несчастном случае не поступало. Я вернулся и сел на скамью у перил сбоку от платформы. Мне было очень холодно и ужасно одиноко.
   Когда поезд, наконец, прибыл, я сначала был слишком ошеломлен, чтобы осознать это, а потом, как последствие внезапного сильного волнения, громко рассмеялся и побежал через платформу, чтобы перехватить тонкий поток пассажиров у ворот. Холодные, злые, толстые, худые, мужчины и женщины, семья Ноева Ковчега прошла мимо. Их было немного, и платформа снова опустела; теперь даже носильщики и еврей ушли.
   А Розмари все не приходила. Потребовалось много времени, чтобы до меня дошло. Мое облегчение от того, что, в конце концов, не произошло никакого несчастного случая, было настолько велико, что возможность других несчастий исчезла из моей головы. Но теперь я вспомнил второе пророчество этой адской машины: "Твой друг обманывает тебя!" Розмари, которую я любил так, как не любил еще ни одну женщину, обманула меня! Невероятные подозрения наполнили мой разум. Я вспомнил старую сказку о том, что Десмонд, муж ее сестры, был влюблен в нее. Поездка в Байфлит была поводом, который любой адвокат по разводам сразу бы раскусил. Она хотела уйти от меня; она сделала это холодно и намеренно; ей было все равно... Что-то, казалось, сломалось в моем мозгу, и я побежал прямо через платформу и споткнулся о рельсы.
  

* * *

  
   Когда я пришел в себя, то лежал дома в постели, и Розмари держала меня за руку. Было уже поздно, у меня мучительно болела голова и сильно болело плечо. Мне показалось, что я упал на рельсы, и, как ни странно, носильщик, проходивший по противоположной платформе, увидел меня и поднял. У меня в кармане лежали водительские права, и "скорая помощь" отвезла меня прямо домой, куда час назад из-за опоздания поездов приехала Розмари. И, насколько я понимаю, на этом история закончилась.
   Но есть еще кое-что, о чем стоит рассказать. На следующий день, открыв вечернюю газету, я прочел новость о самоубийстве известного бизнесмена, чей партнер обманул его и оставил в одиночестве перед лицом банкротства и, возможно, уголовного преследования.
   Его звали Джордж Маршалл, его дело было связано с кукурузой в Южной Каролине, и вдруг до меня дошло, что предупреждение темноволосой леди было сделано ему, потому что я использовал его пенни!
  

ЭКСПЕРИМЕНТ С КРОВЬЮ

L.C.S. ABSON

  
   Конечно, не исключено, что он был немного не в себе...
   Но я расскажу вам эту историю.
   Мы сидели, этот странный старик и я, возле маленькой старой гостиницы недалеко от Канн, на вершине утеса, откуда открывался вид чарующей красоты. Закат над Эстерель был особенно красив. С профессиональной точки зрения я счел этот эффект замечательным, чтобы оправдать рискованную процедуру обращения к незнакомцу. Но я знал, что он англичанин, так как слышал его вопрос несколько минут назад. Поэтому, не оборачиваясь к нему, я пробормотал: "Прекрасный цветовой эффект, не правда ли? Почти как большое кровавое пятно на небе", - замечание, о котором я пожалел, едва только его произнес, - как отвратительно эмоциональное в холодной речи, обращенной к незнакомому человеку.
   Краем глаза я с удивлением заметил, как незнакомец напрягся, словно я сказал что-то такое, что испугало его.
   - Кровь? - тихо сказал он. - Кровь? О! Да, действительно, кровь! - Он рассмеялся высоким нервным смешком. Затем, повернувшись ко мне с серьезным лицом, он сказал: - Простите меня, но кровь - это такая вещь, о которой я никогда не хотел бы слышать. Кроме того, я думал...
   Это было удивительно! Это было что-то необычное для случайного разговора, но я выразил легкое удивление.
   - Я могу утверждать, - продолжал он, - что знаю о крови очень много - больше, чем любой другой человек на свете! Однажды я провел эксперимент с кровью.
   Он снова взглянул на меня, словно желая увидеть, какой эффект произвели его слова. Я все еще был слегка удивлен. Он засмеялся своим довольно неприятным смехом.
   Я был удивлен больше, чем позволил себе показать. Я принялся разглядывать его, пока он сидел, глядя прямо перед собой на огромное красное солнце, постепенно опускающееся в багровом небе. Он был очень худым, почти истощенным, и ему должно было быть не меньше шестидесяти пяти. Лицо его было чисто выбрито и так мертвенно-бледно, что мне пришло в голову, будто этот эксперимент, о котором он говорил, был проделан им над самим собой и каким-то образом обескровил его собственное лицо. Глаза у него были бледные и слегка выпученные; волосы под шляпой - белыми. Он казался совершенно бесцветным. Его тонкие руки сжимали набалдашник шишковатой палки. Почему-то - возможно, из-за его бледности - он показался мне неприятным.
   - Эксперимент - с кровью, - повторил он. - Два эксперимента, если быть точным. Я расскажу вам о первом. Или, возможно...
   Он вопросительно посмотрел на меня своими выпуклыми глазами, которые теперь горели на солнце мучительно красным. Я заверил его, что времени у меня в обрез и что я здесь только для того, чтобы насладиться летним вечером.
   - Насладиться? - Он улыбнулся. - Да, возможно, вам понравится мой рассказ. Но в любом случае я обязан вам этим объяснением. Вы должны знать, что я врач. Вернее, я был врачом. У меня была практика в Англии - в Суррее. Я не практиковал много лет.
   Я был умным молодым человеком, когда учился, - скромничать мне незачем; теперь я стар. Я был гениален и много работал. Я был особенно увлечен изучением крови, и гематические опыты занимали все свободное от обычной учебной программы время.
   Я женился, когда еще учился в колледже, на последнем курсе. Молодые люди часто бывают глупы, особенно блестящие молодые люди. Моя невеста была моложе и глупее меня. Ей едва исполнилось девятнадцать. Но нас интересовали и другие вещи. Мне было двадцать шесть. Мы торопились... Вы меня понимаете, сэр?
   Он, казалось, излишне заострил внимание на этом эпизоде из своей жизни и, издав еще один неприятный смешок, бросил на меня вопросительный взгляд, словно желая убедиться, - я понял, что он имеет в виду. Я начал жалеть, что с такой готовностью согласился выслушать его признания. Теперь моя смутная неприязнь стала более реальной. В последних лучах он выглядел совершенно красным. Наверное, и я тоже.
   - Мне повезло, что у меня были деньги. То, что обещало стать блестящей карьерой, в противном случае имело бы очень плохое начало. Как и в большинстве браков, романтика умерла очень рано. Я был поглощен своей работой. Я окончил колледж с блестящим результатом, как и ожидалось, и, казалось, Фортуна всячески поощряла меня, так как у меня были средства приобрести небольшую, но прибыльную практику в Суррее, которая давала мне прекрасные возможности для моих собственных исследований. Им я посвятил всю свою энергию.
   Через шесть месяцев после нашей свадьбы родился ребенок, и моя жена была вполне довольна. Помимо очевидного удовольствия, которое она получала от перспективы стать когда-нибудь женой известного человека, как я ей говорил, она не проявляла никакого интереса к моим занятиям, а об их природе имела лишь самое смутное представление.
   Мои исследования были весьма плодотворны. Некоторые из них, в которых я рассматривал свойства гематоконии, принесли мне признание со стороны моих ученых коллег.
   Именно на этом элементе, тогда почти неизвестном, я основал свою любимую теорию, теорию, обещавшую открытие, которое сделает мне имя. Я видел, как постепенно она перерастает из теории в факт, который можно доказать, и я уже считал себя знаменитым человеком. Я был честолюбив и радовался растущей уверенности в успехе, как и подобает молодому человеку.
   Я не стану утомлять непрофессионала научными подробностями моего открытия. Они многочисленны и сложны. Вы ведь не ученый?
   Я кивнул в знак согласия.
   - Художник.
   - Ах! тогда это объясняет ваше наблюдение за... э-э-э... неприятным видом неба сегодня вечером.
   Он молчал две или три минуты, и я начал опасаться, что он задумался о том, стоит ли посвящать в тайну - если вообще была тайна - совершенно незнакомого человека. Затем, словно в ответ на мои мысли, он пробормотал: "Секрет этого открытия все еще мой и будет моим, когда я умру". Он помолчал еще мгновение, а затем продолжил уже другим, более оживленным тоном.
   Итак, моя теория состояла в следующем: определенное сходство имеет место в составе крови близких родственников - в той составляющей, о которой я говорил; что в крови родителя и его непосредственного потомства при определенных условиях существует действительное и положительное сходство.
   Я работал и экспериментировал, не переставая: на кошках, собаках, крысах и свиньях, детях и родителях. Я неопровержимо доказал, что могу наконец предъявить миру свою теорию как неоспоримый факт.
   - Понимаете ли вы, сэр, значение моего открытия? - Он пришел в восторг. - Понимаете ли вы, что сам факт неоспоримого и непогрешимого доказательства кровного родства у людей был гигантским шагом вперед, который принес бы пользу не только миру науки, но и всему цивилизованному миру? Только для целей полицейского расследования мое откровение было столь же безгранично в своих возможностях, как открытие индивидуальности отпечатков пальцев.
   Я приближался к концу. Моей единственной реальной трудностью на более поздних стадиях исследований был метод выполнения фактического теста с совершенной безопасностью для испытуемого. Необходимо было сделать инъекцию, под воздействием которой составные части крови претерпевали временное химическое изменение. Эффект этого изменения во время моих экспериментов слишком часто оказывался вредным, а иногда даже фатальным. Я думал, что нашел средство, с помощью которого можно было бы провести испытание с полной безопасностью, - я знал, что нашел средство! Последним испытанием должен был стать мой сын - тогда еще хрупкий годовалый ребенок - и я, с ведома матери, сделал ему укол. - Он замолчал. Затем прошептал: - О, я был безумен - безумен, чтобы сделать это!
   С минуту я молчал. Я ошибался насчет этого странного старика. Здесь была трагедия нерешительности. Я взглянул на него. Мне показалось, что черты его лица стали мягче. Какие страдания, должно быть, выпали на его долю после того ужасного эксперимента много лет назад!
   - Думаю, я догадываюсь о вашей трагедии, - тихо сказал я. - Это ужасно. Я могу только сожалеть, что невольно вернул ваш разум к этим страданиям. Я приношу вам свои извинения за причиненную вам боль и сочувствую.
   Последние лучи солнца уже скрылись из виду, и не осталось ничего, кроме нескольких бледно-красных полос. Становилось все холоднее, и я поерзал, словно собираясь уходить. Я сказал все, что мог.
   Казалось, он очнулся от дремоты.
   - Сочувствие? Сочувствие? - пробормотал он.
   - Да, конечно, - ответил я. - Эксперимент... инъекция... она убила вашего ребенка! После такого трагического несчастья я могу понять... несколько вещей.
   Он поднялся со своего места.
   - Вы меня неправильно поняли. Я не мог ошибиться. Эксперимент не убил ребенка. Если бы это было так! Видите ли, я только что сделал свое второе великое открытие... Я - безумец...
   На небе больше не осталось крови, которой вы могли бы любоваться. Спокойной вам ночи!
  
  

БОКОВАЯ ЛИНИЯ N 1: СИГНАЛЬНЫЙ СТОРОЖ

CHARLES DICKENS

(Перевод Е. М. Чистяковой-Вер)

  
   - Эй, вы, там?
   Он услыхал голос, звавший его таким образом, стоя подле двери в свою будочку. Он держал в руке флаг, свернутый в трубку кругом короткой ручки. Казалось, благодаря местности, он бы сейчас должен был догадаться, откуда до него донесся зов, но, вместо того чтобы взглянуть вверх, туда, где я стоял над крутизной, почти над головой его, он обернулся и взглянул вдоль линии. В его движении было что-то странное, что именно, я не мог бы сказать. Однако, я знаю, что в его движении было нечто очень странное, поразившее меня, несмотря на то, что его фигура стояла на дне глубокой выемки и виднелась в ракурсе, а я был высоко надъ ним, облитый пламенем заката, и оттенял моей рукой глаза, чтобы видеть его.
   - Эй, вы, там!
   Он снова повернулся и, подняв глаза, увидел мою фигуру высоко над собою.
   - Можно ли где-нибудь сойти к вам, чтобы поговорить с вами?
   Он смотрел на меня, не отвечая, а я смотрел на него, не торопя его повторением моего празднаго вопроса. В эту самую минуту земля и воздух слегка неопределенно завибрировали; эта вибрация скоро перешла в резкое сотрясение. Послышался возрастающий шум, который заставил меня отступить назад, точно у него была сила увлечь меня вниз. Когда рассеялся, растаял дым, поднявшийся ко мне на мою высоту от быстрого поезда, я посмотрелъ вниз и увидел, что сторож снова свертывал флаг, развернутый при проходе поезда. Я повторил мой вопрос. Наступила тишина; он, по-видимому, смотрел на меня с напряженным вниманием, потом свернутым флагом указал мне на место, бывшее на расстоянии двухсот или трехсот ярдов от меня. Я крикнул ему вниз: "Хорошо!" и пошел по указанному направлению. Внимательно присмотревшись, я увидел извилистую тропинку, шедшую вниз.
   Выемка была очень глубока; я шел по очень крутой тропинке, высеченной в скользком камне. По мере того, как я спускался, я чувствовал, что мои ноги ступали на почву, все более и более липкую и мокрую. Дорога показалась мне такой длинной, что у меня нашлось время подумать о том, как неохотно, точно против воли, сторож указал мне на тропинку; я в душе подивился этому. Я сошел довольно медленно с извилистого спуска. Сторож стоял на тех рельсах, по которым только что пронесся поезд, будто поджидая меня. Его левая рука касалась подбородка, левый локоть покоился на правой руке, положенной на грудь. Вся его фигура выражала такое напряженное ожидание, что я на минуту остановился, пораженный удивлением.
   Спустившись, я подошел к нему ближе и рассмотрел его: это был смуглый, бледный человек, с темной бородой и густыми бровями.
   Никогда в жизни мне не случалось видеть такого уединенного, грустного места, как выемка, в которой стояла его будочка. От полотна с обеих сторон поднимались, покрытые сыростью, зазубренные каменные стены. Только крошечный кусочек неба виднелся над головой; с одной стороны вдаль тянулась та же мрачная галерея, похожая на темницу, делавшая поворот; с другой - галерея была короче и заканчивалась зловещим и мрачным фонарем и еще более зловещим и мрачным входом в черный туннель, в массивной архитектуре которого было что-то варварское, подавляющее, отвратительное. Солнце редко заглядывало в это место, а потому в нем стоял землистый, мертвенный запах. Холодный ветер проносился по нему; я вздрогнул, мне почудилось, будто я покинул белый свет.
   Сторож еще не двинулся с места, когда я подошел к нему совсем близко. Не отрывая глаз от меня, он отступил и поднял руку. Я сказал ему, что он занимает, по-моему, очень уединенный пост, что, глядя сверху, я обратил внимание на его фигуру, что, вероятно, посетители здесь бывают редко и, надо надеяться, посещения не неприятны ему. Сам я человек, проживший всю жизнь в тесных рамках и теперь, наконец, освободившийся от них; с новым интересом присматриваюсь я к железнодорожному делу. С этой целью я и заговорил с ним. Не могу наверное вспомнить, в каких выражениях обратился я к нему; я и вообще плохо владею словом, а в этом человеке вдобавок было что-то пугавшее меня.
   Он бросил странный взгляд на красный фонарь, горевший при входе в тунель, и все, что было кругом него, точно ожидая увидать еще что-то, потом его взгляд перешел на меня.
   Входит ли в его обязанность смотреть за красным фонарем или нетъ? Он тихо ответил:
   - Разве вы не знаете, что это входит в мою обязанность?
   Я смотрел в остановившиеся глаза и угрюмое лицо, и в моем уме мелькнула чудовищная мысль. Мне почудилось, что передо мной дух, а не человек. Позже я часто раздумывал о том, не мог ли он заразить меня своим настроением?
   Я отступил от него, но сейчас же по его глазам заметил, что он меня боится. Это рассеяло чудовищную мысль.
   - Вы, - сказал я, принуждая себя улыбнуться, - смотрите на меня как бы со страхом!
   - Не могу решить, - ответил он, - видел ли я вас прежде?
   - Где?
   Он указал на тот красный фонарь, на который смотрел раньше.
   - Там? - спросил я.
   Он пристально взглянул на меня и проговорил (совершенно беззвучно): - Да.
   - Мой милый, что мне было там делать? Во всяком случае, я никогда не бывал подле туннеля, клянусь вам!
   - Да, это так, - подхватил он. - Да, наверное, так.
   Как я, сторож тоже успокоился. Он стал охотно отвечать на мои вопросы и даже очень хорошим языком. Много ли у него дел? Да, то есть на нем лежит довольно большая ответственность, но от него требуется только точность и наблюдательность, работы же настоящей, ручной, у него почти нет. Переменить сигнал, вычистить фонари и повертывать время от времени железныя рукоятки - вот его физический труд. Относительно длинных одиноких часов, которые, мне казалось, должны были томить его, он мог сказать лишь, что рутина его жизни отлилась в эту форму, и он привык к ней. Он сам выучился одному иностранному языку, если только можно назвать знанием языка то, что он знает его по виду и сам изобрел для себя произношение его слов. Он также занимался дробями простыми и десятичными, изучал и алгебру; однако, и теперь, и в детстве цифры плохо давались ему. Обязан ли он, находясь на службе, всегда оставаться в глубине этой сырой ложбины, имеет ли он право выходить из высоких каменных стен на солнечный свет? Это зависит от времени и обстоятельств. При некоторых условиях один день здесь бывает дела меньше, другой больше; то же самое можно сказать относительно различных часов дня и ночи. В хорошую погоду он выбирает время выйти из глубокой тени, но его каждую минуту могут позвать назад электрическим звонком и, выбравшись наверх, он слушает с удвоенной тревогой, а потому и отдых не так приятен ему, как я предполагал.
   Он ввел меня в свою будочку. Я сейчас же рассмотрел в ней очаг и пюпитр (служебная книга лежала на нем для его заметок), телеграфный аппарат с диском и с иглами и маленький колокольчик, о котором он говорил мне. Я попросил у него извинения и заметил, что он, по-видимому, получил хорошее воспитание и (при этом я выразил надежду, что не обижу его своими словами) такое образование, которое далеко превышает требования того положения, которое он занимает. На это он мне ответил, что подобные несообразности нередки, что он слышал, что образованные люди встречаются в рабочих домах, в институте полицейского управления, даже в последнем отчаянном прибежище - в солдатах армии; что более или менее часто можно найти подобные примеры среди железнодорожных служащих. В молодости он был (поверю ли я ему, сидя в его хижине? Он сам едва ли мог бы поверить), в молодости он был студентом, изучавшим натуральную философию, и слушал лекции по этому предмету, но он закутил, не воспользовался теми выгодами, которые мог извлечь из жизни, и опустился так, что уже никогда не мог больше подняться. Он не смел жаловаться, так как сам постлал себе ложе, на котором лежал теперь. Было уже слишком поздно стлать другое.
   Он говорил спокойно и его серьезные темные глаза смотрели то на меня, то на огонь. Время от времени он вставлял слово "сэр", в особенности рассказывая о времени своей юности, точно желая дать мне понять, что он не заявляет никаких прав, что он желает быть в моих глазах только тем, чем я его нашел. Много раз колокольчик прерывал его речь, он читал депеши, посылал ответы. Раз ему пришлось выйти из будки и развернуть флаг, когда проходил поезд; при этом он сказал что-то машинисту. Я заметил, что сигнальный сторож исполнял свои обязанности замечательно точно и внимательно; он обрывал разговор на полуслове и молчал до тех пор, пока не выполнял своего дела до конца.
   Словом, я мог бы решить, что этот человек поразительно хорошо исполняет свою обязанность; одно смущало меня: во время разговора со мной он дважды, бледнея, прерывал свою речь и пристально взглядывал на не звонивший колокольчик, два раза открывал дверь будочки (она была закрыта, чтобы не впускать в комнатку нездоровой сырости), выглядывал за нее и смотрел на красный фонарь, мерцавший подле туннеля. Оба раза, когда он возвращался на прежнее место, в нем было что-то странное, такое же странное, как этот взгляд, которым он осматривался, когда я позвал его.
   Я поднялся, собираясь проститься с ним, и сказал:
   - Мне почти кажется, что я встретился со счастливым человеком (я сказал это, чтобы заставить его высказаться).
   - Да, я был доволен своей участью, - заговорил он тихо, как прежде, - но я встревожен, сэр, очень встревожен.
   Сказав это, он, очевидно, спохватился и готов был бы взять свои слова обратно, если бы это было возможно, но они уже сорвались с его губ и я подхватил их.
   - Что смущает вас?
   - Это очень трудно высказать, очень трудно. Если вы еще когда-нибудь посетите меня, я попробую, попробую все объяснить вам.
   - Я надеюсь быть у вас. Скажите, когда придти?
   - Завтра рано утром я уйду, а вечером в девять часов вернусь назад, сэр.
   - В одиннадцать часов я буду у вас.
   Он поблагодарил меня и вышел вместе со мною.
   - Я подержу белый фонарь, пока вы не найдете дороги, - сказал он своим необыкновенным, тихим голосом, - когда вы ее найдете, не кричите и, поднявшись наверх, тоже не кричите мне.
   В эту минуту мне стало холодно от его шепота, но я сказал лишь:
   - Хорошо!
   - И когда завтра вечером вы спуститесь ко мне, не кричите. Позвольте мне вам задать вопрос: почему сегодня вечером вы крикнули: "Эй, вы, там?"
   - Бог знает! - сказал я. - Я действительно крикнул что-то вроде этого.
   - Не вроде этого, сэр, а именно эти самые слова.
   - Предположим, что именно эти самые. Я, конечно, сказал, потому что увидал вас подле будочки.
   - Не почему-нибудь иному?
   - Почему же я мог иначе произнести их?
   - Вам не казалось, что некто подсказал вам их каким-то сверхъестественным образом?
   - Нет.
   Он пожелал мне спокойной ночи и поднял свой фонарь. Я шел вдоль пары рельс с очень неприятным ощущением того, что сзади меня идет поезд; наконец, нашел тропинку. Всходить было легче, нежели сходить, и я вернулся в гостиницу без всяких приключений.
   На следующий вечер я пунктуально пришел на свидание и вступил на первую извилину зигзага в ту минуту, когда далекие часы пробили одиннадцать. Сторож ждал меня внизу с белым фонарем.
   - Я не кричал, - сказал я, когда мы подошли ближе друг к другу. - Теперь можно говорить?
   - Конечно, сэр.
   - Тогда добрый вечер, вот моя рука.
   - Добрый вечер, сэр, вот и моя.
   Мы шли рядом, вошли в будочку, заперли дверь и сели к огню.
   - Я решил, сэр, - начал он, наклоняясь ко мне и говоря почти шепотом, - я решил, что вам незачем дважды спрашивать меня о том, что меня смущает. Я скажу вам, в чем дело. Вчера вечером я вас принял за другого, и вот причина моего смущения.
   - Вас смутила эта ошибка?
   - Нет, тот другой.
   - Кто он?
   - Не знаю.
   - Он похож на меня?
   - Не знаю; я никогда не видал его лица. Левой рукой он закрывает лицо, правой же быстро колеблет, вот так.
   Я следовал за его движением; казалось, жест его руки страстно и настойчиво говорил: "Бога ради, прочь с дороги".
   - Однажды в лунную ночь, - заговорил он, - я сидел здесь; вдруг я услыхал, что чей-то голос кричит: "Эй, вы, там!" Я вздрогнул, выглянул и увидал, что кто-то стоит подле краснаго фонаря туннеля и машет рукой, как я сейчас показал вам; казалось, его голос осип от крика; он продолжал: "Смотрите, смотрите!" а потом снова: "Эй, вы, там, смотрите!" Я схватил фонарь, опустил красное стекло и подбежал к незнакомцу, спрашивая его: "В чем дело? Что случилось? Где?" Он стоял как раз против черного отверстия туннеля. Я с удивлением заметил, что он закрывает рукавом глаза. Я подбежал к нему и уже протянул руку, чтобы откинуть его рукав, но в это мгновение фигура исчезла.
   - Он ушел в туннель? - спросил я.
   - Нет, я пробежал по туннелю ярдов пятьсот, остановился, поднял над головой фонарь и увидал только цифры, помечавшия длину туннеля, пятна, сырости и воду, струившуюся по своду. Я выбежал из туннеля скорее, чем вбежал в него (это место мне было отвратительно). Я осмотрел все кругом красного фонаря, светя себе моим собственным фонарем, взошел по железной лесенке на галерейку над ним, снова спустился и бегом вернулся сюда. В обе стороны я телеграфировал: "Меня предупредили об опасности. Разве что-либо не в порядке?" С обеих сторон я получил ответ: "Все хорошо".
   Я старался противиться ощущению холода, который медленно полз по моей спине; я доказывал моему собеседнику, что явившаяся ему человеческая фигура - обман зрения; желая подкрепить мои слова, я рассказал ему, что подобные видения, являющиеся вследствие расстройства нежных нервов, управляющих функцией глаза, как известно, очень часто волновали больных; некоторые из людей, подверженных такому расстройству, знали о происхождении своей болезни и даже делали над собою опыты. "Что же касается воображаемого крика, - сказал я, - послушайте с минуту, как шумит ветер в этой долине, послушайте, в какую дикую арфу он превращает телеграфные проволоки". Мы послушали немного.
   - Все это хорошо, - заметил мой собеседник. Он знает кое-что о ветре и проволоках, ему приходилось слишком часто проводить здесь длинные зимние бессонные ночи наедине с собою, но он просил меня заметить, что его рассказ еще не окончен.
   Я извинился. Он, взяв меня за руку, медленно прибавил:
   - Через шесть часов после видения случилось памятное несчастие на этой линии, а через десять - мертвых и раненых пронесли через туннель мимо того места, где стояла фигура.
   Неприятная дрожь пробежала вдоль моего тела, но я изо всех сил постарался побороть ее. Я согласился, что это было поразительным совпадением, которое могло оставить глубокий след в его уме; однако, ведь подобные совпадения постоянно случаются и, размышляя о всем происшедшем, не следует забывать этого. Я прибавил (так как мне показалось, что он собирается мне противоречить), что умные люди не должны допускать, чтобы подобные стечения обстоятельств влияли на ход их повседневной жизни.
   Он снова заметил, что рассказ его еще не окончен, а я опять извинился в том, что увлекся возражениями и перебил его.
   - Все это, - начал он, положив мне руку на руку и оглядываясь через плечо испуганными глазами, - случилось год тому назад. После несчастия прошло шесть или семь месяцев; я оправился от удивления и потрясения. Однажды утром, на рассвете, я стоял у двери и смотрел на красный фонарь, и вдруг я снова увидал там привидение. - Он замолчал, его глаза неподвижно устремились на меня.
   - Призрак закричал?
   - Нет, ни слова.
   - Двинул рукой?
   - Нет; привидение прислонилось к столбу фонаря, закрывая обеими руками глаза. Жест его выражал скорбь. Я видал эту позу у каменных надгробных статуй.
   - Вы поднялись к фигуре?
   - Я вошел в комнату отчасти для того, чтобы собрать мысли, отчасти потому, что у меня закружилась голова; когда я снова подошел к двери, рассвело, и призрак исчез.
   - Ничего не было после этого? Ничего не случилось потом?
   Он дважды или трижды дотронулся до моей руки первым пальцем и каждый раз каким-то страшным образом кивнул головой.
   - В тот же день, когда из туннеля вышел поезд, я заметил в окне одного вагона какие-то взмахи рук и головы, какое-то движение. Я увидал это как раз вовремя, чтобы дать машинисту сигнал остановиться. Он закрыл пар, опустил тормаз, но поезд прошел еще ярдов полтораста. Я побежал за ним и, проходя вдоль вагонов, услыхал ужасные вопли и рыдания; красивая молодая дама внезапно умерла в одном из купе: ее принесли сюда и положили на пол, вот тут, между нами.
   Я невольно отодвинул назад кресло, взглянув на те доски, на которые он указывал, потом перевел взгляд на него.
   - Правда, сэр, правда! Я рассказываю вам все, как было.
   Я ничего не мог сказать и во рту у меня пересохло. Жалобный вой ветра и проволок дополнял рассказ.
   Он закончил словами:
   - Теперь, сэр, слушайте дальше и вы поймете, как взволнован мой ум. Неделю тому назад привидение вернулось и часто является мне.
   - При свете?
   - При сигнале опасности.
   - Что делает призрак?
   Сигнальный сторож повторил, если можно, еще с большей страстностью и резкостью прежний жест, говоривший: "Бога ради прочь с дороги!" Потом он продолжал: "Это отнимает у меня отдых и покой. Призрак отчаянно кричит мне: "Эй, вы, там, смотрите, смотрите!" машет рукой, звонит в мой колокольчик".
   Я ухватился за его последние слова.
   - Звонил ли ваш колокольчик вчера вечером, когда я был здесь, а вы подходили к двери?
   - Два раза.
   - Видите ли, - сказал я, - как ваше воображение обманывает вас. Я смотрел на колокольчик и слушал. Клянусь вам моей жизнью, колокольчик не звенел в это время и ни разу, кроме того, когда он звучал естественным образом, вследствие того, что со станции сообщались с вами.
   Он покачал головой.
   - Я это знаю, сэр. Я никогда не смешивал звонка привидения со звонком человеческим. Когда звонит призрак, звонок странно вибрирует, и эту вибрацию не может произвести ни что иное; я ведь и не утверждаю, что колокольчик шевелится на глаз, и не удивляюсь тому, что вы не слышали его. Но я-то слышал!
   - И вам чудилось, что призрак был там, когда вы выглядывали за дверь?
   - Да.
   - Оба раза?
   Он твердо ответил: "Оба раза".
   - Хотите вы подойти к двери со мной и посмотреть, там ли он?
   Он закусил нижнюю губу, словно ему не хотелось идти, но встал. Я открыл дверь и остановился на пороге, он был подле двери. Горел сигнал опасности, зияла пасть туннеля, поднимались высокие каменные стенки выемки, над ними сияли звезды.
   - Вы видите его? - спросил я, особенно внимательно вглядываясь в его лицо. Глаза его расширились и напряглись, впрочем, вероятно, я смотрел немногим менее внимательно, нежели он.
   - Нет, - ответил он. - Его нет там.
   - Ну, и хорошо, - сказал я.
   Мы вошли в комнату, закрыли дверь и сели на наши прежние места. Я думал о том, как бы получше воспользоваться этим выгодным обстоятельством, если можно так выразиться; но он заговорил таким положительным образом, так уверенно, что я почувствовал, что мне невозможно оспаривать факт явлении призрака.
   - Теперь вы вполне поймете, сэр, - сказал он, - что мне страшно хочется узнать, что хочет выразить призрак?
   Я ответил, что не вполне понимаю его.
   - Мне хочется знать, от какой опасности предостерегает он меня, - пояснил сигнальный сторож, устремив глаза на огонь и только время от времени взглядывая на меня. - Где кроется опасность, где? Где-то на линии должно случиться какое-то несчастие. Я не сомневаюсь в этом после того, что уже было два раза. Но это ужасное видение для меня! Что я могу сделать?
   Он вынул свой платок и отер капли, выступившие у него на лбу.
   - Телеграфировать в ту и другую сторону? Но мне нечем объяснить своей тревоги, - продолжал он, вытирая ладони. - Я наделаю себе множество хлопот и не принесу никакой пользы. Они подумают, что я сошел с ума. Вот что будет: телеграмма: "Опасность, берегитесь!" Ответ: "Какая опасность? Где?" Телеграмма: "Не знаю, но Бога ради берегитесь!" Они сменят меня. Что же другое они могут сделать?
   Было жалко смотреть на его болезненное волнение. Я видел, какую умственную пытку переносил этот добросовестный человек от того, что непонятная ответственность тяготила его.
   - Зачем, зачем, - продолжал он, откинув свои темные волосы и потирая виски в лихорадочном волнении, - призрак, явившись впервые под красным фонарем, не сказал мне, где произойдет несчастие, если оно должно было произойти? Почему он не объяснил мне, чем предотвратить его, если его можно было предотвратить? Почему, явившись вторично, вместо того, чтобы закрывать лицо, привидение мне не сказало: "Она умрет, пусть оставят ее дома". Может быть, призрак явился два раза только для того, чтобы доказать мне, что его предостережения сбываются, и тем приготовить меня к третьему несчастию? Почему же он не предупредит меня полнее? Я, помоги мне, Боже, ведь я простой сигнальный сторож на уединенном посту! Зачем призрак не является человеку, которому поверят, у которого есть возможность действовать?
   Видя беднягу в таком состоянии, я решил, что, ради него и общественной безопасности мне необходимо успокоить его ум. Поэтому, оставив в стороне вопрос о том, в действительности или нет к нему является призрак, я высказал мнение, что человек, исполняющий свою обязанность, поступает хорошо, что его должна поддерживать мысль о том, что он понимает, в чем состоит его прямая обязанность, хотя и не понимает смысла и цели этих таинственных видений. Мне удалось успокоить его. Ночь шла, и занятия сигнального сторожа требовали от него все большего и большего внимания. Я ушел в два часа утра, сперва предложив моему новому знакомцу остаться с ним всю ночь; но он и слушать не хотел об этом.
   Поднимаясь по тропинке, я обернулся и еще раз посмотрел на красный фонарь; я не вижу надобности скрывать, что мне не нравился его вид, что я очень плохо спал бы, если бы моя кровать была устроена под ним. Не нравились мне два происшествия подряд и мысль о мертвой девушке. Не вижу надобности скрывать и этого.
   Но больше всего меня занимало раздумье: как поступить теперь, когда я узнал эту странную историю? Я убедился, что сигнальный сторож умен, бдителен и трудолюбив. Но надолго ли он останется таким при теперешнем взволнованном состоянии его ума? Хотя он занимал подчиненное положение, все же на нем лежала большая ответственность, и приятно ли было бы, например, мне, если бы я знал, что моя жизнь зависит от того, как он будет исполнять свои обязанности?
   Я чувствовал, что с моей стороны было бы предательством выдать тайну сигнального сторожа его начальникам, не поговорив с ним совершенно откровенно и не придумав средства помочь ему выйти из затруднения. Наконец, я решил предложить ему съездить со мною к самому лучшему доктору в округе (скрыв пока от всех остальных его тайну), поговорить откровенно с медиком и спросить его мнения.
   На следующую ночь другой должен был сменить моего знакомца; по его словам, он мог оставить свой пост через час или два после восхода солнца и вернуться на него вскоре после захода солнца. Я решил придти сообразно с этим.
   На следующий вечер стояла чудная погода. Я вышел погулять. Солнце еще не садилось. Я шел по тропинке вблизи выемки, желая прогулять около часу; полчаса идти в одну сторону, полчаса я положил на возвращение, таким образом, я бы вовремя пришел к моему сигнальному сторожу. По дороге я остановился на том самом месте, с которого в первый раз увидал его. Не могу описать, какая дрожь пробежала по мне, когда подле входа в туннель я увидал фигуру человека, левой рукой закрывавшую себе глаза и быстро двигавшую правой.
   Через мгновение неописуемый ужас, охвативший меня, рассеялся, так как я убедился в том, что вижу не привидение, а живого человека; невдалеке от него стояла целая группа других людей, которые повторяли его жест. Сигнал опасности еще не был зажжен. Подле столба виднелся совершенно новый для меня шалаш, сделанный из подпорок и брезента; он был величиной не более кровати. Я смутно почувствовал, что случилась какая-то беда, и содрогнулся от страха при мысли о томь, что теперь, вероятно, произошло несчастье вследствие того, что я оставил сигнального сторожа на его посту, не попросив наблюдать за его действиями. Я сошел со скользкой тропинки, насколько это было возможно, быстро.
   - Что случилось? - спросил я.
   - Убит сигнальный сторож, сэр.
   - Но не тот, который бывал в этой будочке?
   - Он самый, сэр.
   - Тот человек, котораго я знал?
   - Вы его узнаете, сэр, если знали прежде, - сказал человек, говоривший за всех других; он торжественно снял шляпу и взошел на конец помоста, - его лицо совершенно спокойно.
   - Как же это случилось? - спрашивал я, когда снова заперли шалаш.
   - Его раздавил локомотив, сэр. Никто в Англии не знал своего дела лучше него; но почему-то он остался на рельсах. Он зажег фонарь и держал его в руке. Когда паровоз вышел из туннеля, он стоял к нему спиной, и машина переехала его. Вот этот человек управлял паровозом и только что разсказывал, как случилось несчастие. Покажи этому джентльмену, Том.
   Машинист в грубом черном платье отступил на прежнее место к отверстию туннеля.
   - Выехав из поворота туннеля, сэр, - сказал он, - я увидал его. Дать задний ход было невозможно, я знал, что он очень осторожен, но, так как он, по-видимому, не обращал внимания на свистки, я перестал свистать и, когда мы подъезжали к нему, закричал как можно громче.
   - Что вы ему сказали?
   - Я крикнул: эй, вы, там! Смотрите, смотрите! Бога ради прочь с дороги!
   Я вздрогнул.
   - О, это было ужасно, я не переставал кричать ему и закрылся вот этой рукой, чтобы не видать ничего, а другой до последней минуты махал вот так... но это не помогло.
   Я не хочу останавливаться на том или на другом из странных обстоятельств, но в заключение укажу только на совпадение предостережения машиниста не только с теми словами, которые несчастный повторял мне, говоря, что они мучат его, но и с объяснением жеста призрака, которое дал не он, а я сам, и то только в моем собственном уме.
  

ЛЕДИ ИЛИ ТИГР?

FRANK R. STOCKTON

  
   В древние времена жил некий царь, наполовину варвар, чьи мысли, хотя несколько отшлифованные и отточенные просвещенностью далеких латинских соседей, по-прежнему были грандиозны, витиеваты и безграничны, что целиком соответствовало его варварской половине. Он был человеком буйной фантазии, и, к тому же, имел неограниченную власть, так что, по своей воле, мог обращать самые дикие фантазии в реальность. Он обладал значительной самостоятельностью мышления; и, если приходил к заключению о необходимости сделать что-то, он это делал. Когда все в его семье и государстве шло намеченным им путем, он был мягок и добродушен; но всякий раз, когда случалась малейшая заминка, и его планеты сходили со своих орбит, он становился еще мягче, еще добродушнее, ибо не было для ничего более приятного, чем сделать кривое прямым, а неровное - ровным.
   Среди заимствованных идей, помощью которых варварство его несколько смягчалось, была та, согласно которой на специально устроенной общедоступной арене звери и люди демонстрировали свою отвагу, что делало его подданных более утонченными и изысканными.
   Но даже и здесь нашла отражение его буйная варварская фантазия. Арена царя была построена не за тем, чтобы люди могли услышать восторженные слова умирающих гладиаторов, не за тем, чтобы они могли наблюдать за разрешением конфликта между религиозными воззрениями и голодными челюстями, но с гораздо лучшей целью - усовершенствования умственной энергии народа. Этот огромный амфитеатр, с его опоясывающими галереями, таинственными сводами, невидимыми переходами, был ареной политической справедливости, где наказывалось преступление или вознаграждалась добродетель, волей беспристрастного и неподкупного случая.
   Если кто-то обвинялся в преступлении, достаточно важном, чтобы заинтересовать короля, во всеуслышание провозглашалось, что в назначенный день судьба обвиняемого будет решаться на царской арене - сооружении, по праву носившем это имя; ибо, хотя форма его и план были заимствованы издалека, его цель являлась плодом ума исключительно этого человека, который был "королем в абсолюте", а следовательно ставил традиции ни во что перед плодами своего воображения, и который прививал черенок своего варварского идеализма к каждой общепринятой человеческой мысли или действию.
   Когда люди рассаживались на галереях, а царь, окруженный придворными, занимал подобающее ему место на высоком троне, символе его государства, по другую сторону арены, - он подавал знак, дверь под ним открывалась, и на арену выходил обвиняемый. Прямо напротив него, по другую сторону замкнутого пространства арены, находились две двери, совершенно одинаковые. Это была одновременно обязанность и привилегия для обвиняемого, подойти и открыть одну из них. Он мог открыть любую, по своему выбору; никто не мог оказать влияния на его решение, ибо как раз в этом и заключалась воля беспристрастного и неподкупного случая. За одной скрывался голодный тигр, самый свирепый и жестокий, какой только мог быть раздобыт; он сразу же бросался на обвиняемого и в мгновение ока разрывал на куски, как наказание за его вину. Когда случай решал судьбу обвиняемого таким образом, раздавался унылый звон колоколов, нанятые плакальщицы, размещенные на внешней окружности арены, издавали стенания; все присутствовавшие, с опущенными головами и скорбью в сердцах, медленно покидали амфитеатр и отправлялись по своим домам, опечаленные тем, что такой молодой и красивый, или же старый и почитаемый, удостоились столь страшной участи.
   Но если обвиняемый открывал другую дверь, то из нее выходила леди, соответствующая ему годами и положением, избранная для него самим королем среди своих подданных; и с этой леди, в качестве вознаграждения за несправедливость обвинения, его сразу же венчали. Не имело значения, была ли у него уже жена и семья, или что сердце его было занято другой леди: король не мог позволить подобным мелочам вмешиваться в хорошо отлаженный механизм воздаяния и награды. Все происходило прямо здесь, на арене, как и в другом случае. Под царским троном открывалась дверь, появлялся жрец, группа певчих и девы, исполняющие подобающий случаю танец под музыку, извлекаемую из позолоченных рогов; они направлялись к тому месту, где стояли рядом жених и невеста; быстро и радостно совершался обряд. Колокола сопровождали его веселым перезвоном, люди заходились в приветственных криках, и свободный от обвинения человек вел жену в свой дом, предшествуемый детьми, осыпавшими их путь цветами.
   Таков был наполовину варварский способ отправления правосудия. Его совершенная справедливость была очевидной. Обвиняемый не мог знать, за какой дверью находится дама; открывая какую-либо по своему собственному выбору, он не имел ни малейшего представления, что случится в следующий момент: суждено ли ему быть съеденным или женатым. Иногда тигр выходил из одной двери, иногда - из другой. Решения этого суда были не только справедливыми, но и не подлежали пересмотру: если обвиняемый был виновен, то сразу же нес наказание; если же невиновен, то получал награду, нравилось ему это или нет. Находясь на арене, не было никакой возможности избежать решения, принятого королем и случаем.
   Данное установление пользовалось огромной популярностью. Когда в один из дней люди собирались на торжественное судебное заседание, они не знали, станут ли свидетелями кровавого пиршества или веселой свадьбы. Эта неопределенность придавала интерес всему действу, каковой не мог быть достигнут никаким иным способом. Массы развлекались и радовались, а мыслящая часть общества не могла выдвинуть обвинения в предвзятости суда, поскольку окончательное решение принималось самим обвиняемым.
   У царя-полуварвара была дочь, цветущая, как его самые живописные фантазии, с душой пылкой и властной, подобной его собственной. Как это и бывает в подобных случаях, она была усладой его глаз, и он любил ее больше всего на земле. Среди его придворных был молодой человек, благородных кровей и низкого положения, как это обычно для героев романов, в которых они влюбляются в королевских дочерей. Принцессу вполне устраивал ее возлюбленный, поскольку превосходил своей красотой и храбростью всех во всем царстве; она любила его с пылом страсти, который, при наличии в ней некоторой степени варварства, отличался исключительным жаром и силой. Эта счастливая любовь длилась многие месяцы, пока не случилось так, что в один прекрасный день ее наличие было обнаружено царем. Он нисколько не колебался в отношении того, как ему надлежало поступить. Юноша был схвачен и брошен в тюрьму; был также назначен день, когда ему надлежало выйти на королевскую арену в качестве обвиняемого. Вне всякого сомнения, это было важным событием; царь, а также все его подданные, были весьма заинтригованы, чем закончится испытание. Никогда прежде такого не случалось; никогда прежде царская дочь не осмеливалась полюбить. В последующие годы подобные вещи стали делом обычным; но в те времена это было нечто выходящее из ряда вон.
   Обыскали все клетки с тиграми во всем царстве, в поисках самых диких и свирепых зверей, из которых самый свирепый должен был выйти на арену; множество дев, по всей стране, молодых и красивых, были тщательно осмотрены компетентными судьями для того, чтобы молодой человек обрел подобающую ему невесту в том случае, если так распорядится судьба. Конечно, все знали причину обвинения. Он любил принцессу, и ни он сам, ни она, и не думали отрицать этого факта; но царь и не подумал предпринять какое-либо вмешательство в ход испытания, доставлявшего ему огромное наслаждение и удовлетворение. Вне зависимости от окончания дела, молодой человек будет устранен; а король получит эстетическое удовольствие, наблюдая за ходом событий, которым будет определено, поступил ли юноша неправильно, позволив себе полюбить принцессу.
   Наступил назначенный день. Из ближних и дальних областей пришли люди, заполнив огромные галереи царской арены; толпы тех, кому не посчастливилось оказаться внутри, плотно окружили стены снаружи. Царь и его придворные заняли свои места напротив двух дверей - роковые порталы, ужасные своим сходством.
   Все было готово. Подали знак. Дверь под царским троном открылась, возлюбленный принцессы вышел на арену. Высокий, красивый, белокурый, - его появление было встречено гулом восхищения и тревоги. Половина народа не знала, сколь прекрасный юноша живет среди них. Не удивительно, что принцесса полюбила его! Как ужасно, что он оказался на арене!
   Выходя на арену, юноша повернулся, как того требовал обычай, чтобы поклониться царю, но глаза его вовсе не были устремлены на владыку; он смотрел на принцессу, сидевшую справа от своего отца. Если бы в ней не присутствовала частица варварства, существовала вероятность, что она не пришла бы; но ее пылкая, страстная душа не позволила ей отсутствовать на испытании, в исходе которого она была заинтересована. С того момента, когда был издан указ, предписывавший ее возлюбленному избрать свою судьбу на царской арене, она не думала ни о чем другом, ни днем, ни ночью, кроме как об этом великом событии и различных аспектах, с ним связанных. Обладая большими властью, влиянием и сильным характером, чем кто-либо прежде, оказывавшийся в подобной ситуации до нее, она сделала то, что не удавалось никому другому - она узнала тайну дверей. Она знала, в какой из двух комнат, находившихся за одинаковыми дверями, стоит клетка с тигром, а в какой - леди. Сквозь толстые двери, завешанные шкурами с внутренней стороны, наружу не проникал ни единый звук, так что ничто не могло помочь человеку, к ним подходившему, чтобы поднять засов, определить, где - кто; но золото и сила женской воли, позволили принцессе проникнуть в эту тайну.
   И она не только знала, за какой дверью стоит леди, готовая выйти, если только дверь откроется, пунцовая и сияющая, она знала, кто была эта леди. Это была одна из самых очаровательных, прекрасных дев, каковая была избрана в качестве награды обвиняемому юноше, если он сможет доказать свою невиновность, и принцесса ненавидела ее. Она часто видела, или думала, что видела, как это прелестное существо бросает восхищенные взгляды на ее возлюбленного, а иногда ей казалось, что эти взгляды не просто замечены, им отвечают. Иногда она видела, как они разговаривают друг с другом; совсем недолго, какие-то мгновения, но даже за эти мгновения можно сказать очень многое; возможно, они говорили о пустяках, но разве она могла знать это наверняка? Девушка была прекрасна, но она осмелилась поднять глаза на возлюбленного принцессы; и при всей пылкости дикой крови, переданной ей длинной чередой варварских предков, она возненавидела ту, которая краснела и трепетала за безмолвной дверью.
   Когда ее возлюбленный повернулся и взглянул на нее, и его глаза встретились с ее глазами, - лицо принцессы было белее белого, белее любого из безбрежного океана окружавших арену лиц, - и он увидел, благодаря той силе быстрого восприятия, даваемой тем, чьи души сливаются воедино, что она знает, за какой дверью притаился тигр, а за какой в ожидании замерла леди. Он ожидал, что ей удастся это узнать. Он понимал ее характер, и был уверен, что она не успокоится, пока не узнает то, что скрыто от всех остальных, даже от царя. У юноши была единственная надежда, почти несбыточная, что ей удастся раскрыть эту тайну; и в тот момент, когда он взглянул на нее, он увидел - ей это удалось.
   Быстрый, тревожный взгляд задал немой вопрос: "Какая?" Она прочитала вопрос в его взоре со своего места так, будто он прокричал его на всю арену. Мгновение длился вопрос, ответ длился столько же.
   Ее правая рука покоилась на парапете, покрытом подушками. Она чуть приподняла руку и сделала короткое, едва уловимое движение вправо. Никто, кроме ее возлюбленного, его не заметил. Глаза всех присутствовавших были прикованы к стоявшему на арене.
   Он повернулся и твердым, быстрым шагом миновал пустое пространство арены. Сердца зрителей перестали биться, люди затаили дыхание, все глаза были устремлены на юношу. Без малейших колебаний, он подошел к двери справа и открыл ее.
  

* * * * *

  
   И вот, кульминация этой истории: кто же вышел из двери - тигр или леди?
   И чем больше мы рассуждаем, пытаясь ответить на этот вопрос, тем труднее это сделать. Чтобы ответить на него, нужно знать тайны человеческого сердца, пройти извилистым лабиринтом страстей, найти путь из которого очень нелегко. Подумай над этим, беспристрастный читатель, но так, будто решение исходит не от тебя, а от вспыльчивой, полуварварской принцессы, чья душа горит невыносимым огнем отчаяния и ревности. Она потеряла его, но кто должен его получить?
   Как часто, во сне и наяву, она была охвачена диким ужасом, закрывала лицо руками, стоило ей только представить, как ее возлюбленный открывает дверь, по другую сторону которой его ждут когти и клыки свирепого тигра!
   Но как часто она видела его и перед другой дверью! В этих не менее страшных видениях она скрежетала зубами и рвала на себе волосы, видя выражение счастья на его лице, когда он открывал дверь, за которой ждала его леди! Как горела и содрогалась от невыносимой муки ее душа, когда она видела, как он бросается ей навстречу, как пламенеют ее щеки, а глаза вспыхивают триумфом; когда она видела, как он ведет ее, и весь амфитеатр ревет, радуясь спасенной жизни; когда она слышала эти счастливые вопли толпы, неумолчный звон колоколов, возвещающих о счастливом избавлении; когда она видела жреца, и его помощников, спешащих навстречу паре, чтобы совершить на ее глазах обряд бракосочетания; когда она видела путь, усыпанный цветами, по которому они идут, и слышала единый многоголосый веселый вопль, в котором тонет ее единственный крик, вызванный безмерным отчаянием!
   Не лучше ли для него умереть сразу, и дожидаться ее в блаженных краях полуварварского будущего?
   И снова - ужасный тигр, вопли, кровь!
   Чтобы принять решение, ей понадобилось всего одно мгновение, но этому предшествовали несколько дней и ночей мучительного раздумья. Она знала, что он спросит ее, и она приняла решение, каков будет ее ответ, а потому, без малейших колебаний, двинула рукой вправо.
   Вопрос о ее решении слишком труден, и я не вправе выставлять себя единственным человеком, способным ответить на него. А потому, я предоставляю каждому из вас решить самостоятельно: кто же вышел из открывшейся двери - леди или тигр?
  

ВСАДНИК В НЕБЕ

AMBROSE BIERCE

  

(перевод ?)

  

1

  
   В солнечный осенний день 1861 года в зарослях лавровых деревьев, у обочины одной из дорог западной Виргинии, лежал солдат. Он лежал на животе, вытянувшись во весь рост, положив голову на согнутую левую руку. Правая рука была выкинута вперед, в ней он держал винтовку. Если бы не его поза и не чуть заметное ритмичное колебание сдвинутого за спину патронташа, его можно было бы принять за мертвого, - но на самом деле он просто спал на посту. Однако если бы его застали за этим занятием, то очень скоро он стал бы мертвым, ибо такой проступок, по закону и справедливости, карается смертью.
   Лавровая рощица, где спал этот преступник, росла у поворота дороги; до этого места дорога, неуклонно поднимавшаяся в гору, устремлялась на юг, здесь же она круто сворачивала на запад и огибала вершину горы - ярдов через сто она опять поворачивала на юг и бежала, виляя вниз, через лес.
   Там, где дорога делала второй поворот, над ней нависала большая плоская скала, слегка выдававшаяся на север и обращенная к низине, откуда начинала свой подъем эта дорога. Скала эта накрывала высокий утес; камень, брошенный с вершины этого утеса, упал бы прямо вниз, на верхушки высоких сосен, пролетев расстояние в тысячу ярдов. Солдат же лежал на другом уступе этого самого утеса. Если бы он не спал, его взору представился бы не только короткий отрезок дороги и нависавшая над ней скала, но и весь утес под ней. По всей вероятности, от такого вида у него закружилась бы голова.
   Местность была лесистая, и только в глубине долины, в северном направлении виднелся небольшой луг, по которому протекала речка, чуть видимая с опушки. Издалека казалось, что луг этот не превышает размерами обычный приусадебный двор, на самом же деле он простирался на несколько акров. Луг покрывала сочная зеленая трава, куда более яркая, нежели обступивший его со всех сторон лес. Вдали за этой долиной громоздился целый ряд гигантских утесов, подобных тому, с которого нам открывается вид на эту первобытную картину и по которому дорога взбегала вверх к самой вершине. Отсюда с наблюдательного пункта на вершине утеса казалось, что долина замкнута с всех сторон, и на ум невольно приходила мысль - каким образом дорога, нашедшая себе выход из долины, нашла в нее вход, откуда течет и куда убегает речка, разрезавшая надвое лежавшую далеко внизу долину.
   Как бы дика и непроходима ни была какая-нибудь местность, люди все равно превратят ее в театр военных действий. В лесу, на дне этой военной мышеловки, где полсотни солдат, охраняющих выходы, могли бы взять измором и принудить к сдаче целую армию, скрывались пять полков федеральной пехоты. Форсированным маршем шли они целые сутки без остановки и теперь расположились на отдых. Как только стемнеет, они снова выступят в поход, поднимутся на кручу, туда, где спал сейчас их вероломный часовой, и, спустившись по другому склону горы, обрушатся на лагерь врага в полночь. Они рассчитывали напасть неожиданно, с тыла, так как именно в тыл вела эта дорога. Они знали, что в случае неудачи окажутся в чрезвычайно трудном положении, знали они и то, что, если благодаря какой-нибудь случайности или бдительности врага передвижение их будет обнаружено, на удачу им рассчитывать нечего.
  

2

  
   Спавший среди лавровых деревьев часовой был уроженец штата Виргиния, молодой человек по имени Картер Дрюз. Единственный сын состоятельных родителей, он получил хорошее воспитание и образование и привык пользоваться всеми благами жизни, какие только доступны человеку, обладающему богатством и утонченным вкусом. Дом его отца находился всего в нескольких милях от того места, где он сейчас лежал.
   Как-то раз утром, встав из-за стола после завтрака, молодой человек сказал спокойно, но серьезно:
   - Отец, в Графтон прибыл союзный полк, я решил вступить в него.
   Отец поднял свою львиную голову, минуту молча глядел на сына, затем сказал:
   - Ну, что ж, сэр, иди к северянам и помни, что бы ни случилось, ты должен исполнять то, что считаешь своим долгом. Виргиния, по отношению к которой ты стал предателем, обойдется и без тебя. Если мы оба доживем до конца войны, мы еще поговорим на эту тему. Твоя мать, по словам врача, находится в тяжелом состоянии. Ей осталось жить среди нас самое большее несколько недель, но для меня эти недели очень дороги. Лучше не будем тревожить ее.
   Итак, Картер Дрюз, почтительно поклонившись отцу, ответившему ему величественным поклоном, за которым скрывалось разбитое сердце, оставил родительский кров и ушел на войну. Своей честностью, преданностью делу и отвагой он быстро заслужил признание товарищей и полкового начальства, и именно благодаря этим качествам и некоторому знанию местности ему и было дано опасное поручение -- занять крайний сторожевой пост.
   Однако усталость взяла свое, и он заснул на посту. Кто скажет, злым или добрым был дух, который явился ему во сне и разбудил его? В глубокой тиши и истоме жаркого полудня какой-то невидимый посланник судьбы неслышно коснулся своим перстом очей его сознания, прошептал ему на ухо таинственные слова, неведомые людям и неслыханные ими, и разбудил его. Часовой слегка приподнял голову и, чуть раздвинув ветки лавра, за которым лежал, выглянул - и тут же инстинктивно сжал в правой руке винтовку.
   В первый момент он испытывал только наслаждение - такое чувство доставляет человеку созерцание картины редкой красоты. На самом краю плоской скалы, лежавшей на колоссальном пьедестале утеса, неподвижно застыла величественная статуя всадника, четко вырисовывавшаяся на фоне неба. Человек сидел на коне с военной выправкой, но в его фигуре чувствовалось вынужденное спокойствие мраморного греческого бога. Серый мундир всадника как нельзя лучше гармонировал с бескрайним простором, блеск металлических частей его оружия и блях на попоне смягчался падающей тенью, масть лошади была спокойного, не яркого тона. Спереди на луке седла лежал карабин, казавшийся отсюда удивительно коротким; всадник придерживал его правой рукой; левую руку, в которой он держал поводья, не было видно. Лошадь стояла в профиль, и ее силуэт отчетливо выделялся на фоне неба, морда была вытянута по направлению к большим утесам. Всадник чуть повернул голову в сторону, так что были видны только его борода и висок, - он смотрел вниз, в долину. Снизу вырисовывавшаяся на фоне неба фигура всадника казалась громадной, а сознание, что ее присутствие означает близость грозного врага, делало ее в глазах солдата чем-то героическим и внушительным.
   На одно мгновение у Дрюза явилось какое-то необъяснимое, смутное чувство, ему показалось, что он проспал до конца войны и теперь смотрит на замечательную скульптуру, воздвигнутую на этой скале, чтобы напоминать людям о славном прошлом, в котором лично он играл роль довольно бесславную. Но это чувство быстро рассеялось, стоило только скульптурной группе чуть шелохнуться: конь, не переступив ногами, слегка отпрянул назад от края пропасти, однако человек оставался неподвижным, как и прежде. Совершенно очнувшись ото сна и со всей ясностью представив себе серьезность положения, Дрюз приложил приклад винтовки к щеке, осторожно просунул вперед между кустами дуло, взвел курок и прицелился прямо в сердце всадника. Достаточно нажать на спуск - и Картер Дрюз выполнит свой долг солдата. Но в эту самую секунду всадник повернул голову и взглянул туда, где, скрытый ветвями, лежал его враг, - казалось, он смотрит ему прямо в лицо, в глаза, в храброе, отзывчивое сердце.
   Неужели так страшно убить врага на войне? Врага, овладевшего тайной разоблачения, которая грозит гибелью и самому часовому, и его товарищам, врага, который открыв эту тайну, стал более страшным, нежели вся его армия, как бы велика она ни была.
   Картер Дрюз побледнел. Его охватила нервная дрожь, он почувствовал дурноту, скульптурная группа завертелась перед его глазами, распалась на отдельные фигуры, которые черными пятнами запрыгали на фоне огненного неба. Рука его соскользнула с винтовки, голова стала медленно склоняться, пока он не уткнулся лицом в опавшие листья. Этот храбрый молодой человек, этот закаленный воин от сильного волнения едва не лишился чувств.
   Но это продолжалось всего лишь мгновение. В следующую минуту он поднял голову, руки его снова крепко сжали винтовку, палец лег на спуск; голова, сердце и глаза были совершенно ясны, совесть чиста и разум незамутнен. Он не мог надеяться взять врага в плен, а напугать его означало дать ему возможность ускользнуть в свой лагерь с роковой вестью. Долг солдата был ясен. Он должен застрелить всадника из засады без малейшего промедления, не размышляя, не обращаясь мысленно к Богу... уничтожить его сразу. Но... может быть, есть еще надежда; может быть, всадник ничего не увидел, может, он просто любуется величественным пейзажем? Может, если его не спугнуть, он спокойно повернет назад своего коня и уедет туда, откуда приехал. Ведь когда он тронет коня, по нему сразу будет видно, обнаружил он что-нибудь или нет. Вполне возможно, что его напряженное внимание...
   Дрюз повернул голову и посмотрел вниз, на дно воздушной пропасти, - казалось, с поверхности моря он глядел в его прозрачные глубины. И сразу же увидел цепочку всадников, - извиваясь, она ползла по зеленому лугу. Какой-то идиот командир позволил своим солдатам поить лошадей на открытом месте, за которым можно было наблюдать, по крайней мере, с десяти горных вершин!
   Дрюз отвел взгляд от долины и снова устремил его на всадника в небо; сейчас он снова смотрел на него сквозь прицел своей винтовки. Только на этот раз он целился в лошадь. В памяти у него, как священный наказ, встали слова отца, сказанные им при прощании: "Что бы ни случилось, ты должен исполнить то, что считаешь своим долгом". Он совсем овладел собой. Зубы его были сжаты крепко, но не судорожно. Он был спокоен, как спящий ребенок, - никакой дрожи; дыхание, задержанное на мгновение, пока он брал прицел, было ровным, неучащенным. Долг победил. Дух приказал телу: "Спокойно, сохраняй хладнокровие!" Дрюз выстрелил.
  

3

  
   Офицер федеральной армии, движимый то ли жаждой приключений, то ли побуждаемый желанием получить дополнительные данные о враге, покинул свой бивуак в долине и, добравшись до небольшой прогалины у подножия скалы, остановился в раздумье - стоит ли идти дальше. Прямо перед ним на расстоянии четверти мили, хотя ему казалось, что он легко может добросить туда камнем, вздымался гигантский утес, окаймленный у подножья огромными соснами; он был так высок, что при одном взгляде на него, на его острую зубчатую вершину офицер почувствовал сильное головокружение. Сбоку утес казался совершенно отвесным, его верхняя часть отчетливо выделялась на фоне голубого неба, приблизительно на половине небо уступало место далекому кряжу, соперничающему с ним своей голубизной; ближе к земле утес исчезал в пышной зелени деревьев. Задрав голову, офицер смотрел вверх на недосягаемый утес; вдруг он увидел потрясающую картину: по воздуху верхом на коне в долину спускался человек!
   Всадник сидел очень прямо, по-кавалерийски, крепко держась в седле и натянув поводья, словно сдерживая чересчур норовистого коня. Волосы вздыбились на его обнаженной голове и напоминали султан. Руки были скрыты облаком взметнувшейся конской гривы. Лошадь летела, вытянувшись в струнку, - можно было подумать, что она мчится бешеным галопом по гладкой дороге. Затем, на глазах у офицера, она вдруг изменила положение и выбросила вперед все четыре ноги, как скакун, взявший барьер. И все это происходило в воздухе.
   С ужасом и изумлением смотрел офицер на призрак всадника в небе, у него даже мелькнула мысль, не предоставлено ли ему судьбой стать летописцем нового Апокалипсиса; он был потрясен, взволнован, ноги его подкосились, и он упал. И почти в ту же минуту раздался странный треск ломающихся деревьев, треск, который сразу замер, не отдавшись эхом, затем снова наступила тишина.
   Офицер поднялся на ноги, не в состоянии справиться с охватившей его дрожью. Только боль от ушибленного бедра вернула ему сознание. Собравшись с силами, он побежал изо всех сил к месту, расположенному довольно далеко от подножья скалы, где, по его расчетам, он должен был найти всадника и где он его, конечно, не нашел. Все это произошло так молниеносно, воображение его так поразили изящество и грация, с какими был исполнен чудесный прыжок, что офицеру и в голову не пришло, что воздушный кавалерист совершил свой полет вниз по прямой линии и что предмет своих поисков он мог найти только у самого подножия скалы.
   Спустя полчаса он вернулся в лагерь.
   Офицер этот был человек не глупый. Он понимал, что вряд ли ему кто-нибудь поверит и что лучше держать язык за зубами. Он никому не рассказал о том, что видел. Но когда командир поинтересовался, увенчалась ли успехом его разведка, обнаружил ли он что-нибудь, что могло бы облегчить их экспедицию, он ответил:
   - Да, сэр. Я выяснил, что с южной стороны дороги в долину нет.
   Командир, человек бывалый и опытный, только улыбнулся в ответ.
  

4

  
   Выстрелив, рядовой Картер Дрюз заложил в винтовку новый патрон и снова стал зорко следить за дорогой. Не прошло и десяти минут, как к нему на четвереньках осторожно подполз сержант федеральной армии.
   Дрюз не повернул к нему головы, даже не взглянул на него - он продолжал лежать неподвижно.
   - Ты стрелял? - спросил сержант.
   - Да.
   - В кого?
   - В коня. Он стоял вон на той скале, у самого края. Видишь, его больше там нет. Он полетел в пропасть.
   Лицо часового было бледно, он прекрасно владел собой. Ответив на вопрос, он отвел глаза в сторону и замолчал. Сержант ничего не мог понять.
   - Послушай, Дрюз, - сказал он после минутного молчания, - перестань-ка крутить. Я приказываю тебе толком доложить, как было дело. Сидел кто на коне?
   - Да.
   - Кто?
   - Мой отец.
   Сержант поднялся и быстро зашагал прочь.
   - О Господи! - пробормотал он.
  

БЕГСТВО

E.H. LACON WATSON

  
   Выходя из прекрасного старого георгианского дома и услышав, как за ним с коротким щелчком захлопнулась хорошо смазанная входная дверь, он чувствовал, что выглядит не слишком величественно. Довольно гладко, - как и все остальное на этой улице, - улице лжи и честных слов. Ничто не могло быть мягче, чем тон выдающегося врача, только что объявившего о его гибели. По крайней мере, так ему показалось, хотя сэр Джеймс явно старался свести это к минимуму. "Простая операция", - легкомысленно сказал он. Но он достаточно хорошо знал, что мужчины часто об этом говорят. Джернингхэм, один из его товарищей по клубу, умер на днях в доме престарелых. Точно то же самое. А Джернингхэм в последнее время стал гораздо здоровее. Хотя он никогда много об этом не говорил, его слова иногда вызывали трепет.
   Выходя из дома, он понял, что выглядит не очень хорошо. Почтительный дворецкий даже что-то заметил, и, кажется, действительно встревожился. Не желает ли он выпить немного виски? Он выглядел довольно бледным. И в самом деле, спускаясь по широкой лестнице, он вдруг ухватился за перила. Какое-то головокружение охватило его. Но он отказался от выпивки.
   Он должен быть в состоянии принять это. Но он всегда был таким - вернее, с тех пор, как помнил себя. Один из тех нервных парней, которые с самого начала были обузой. Он прекрасно помнил, как в первый раз пошел в школу: ощущение полного одиночества, когда его оставили в старом здании колледжа, а отец ушел, чтобы успеть на поезд домой. Он как маленькая рыбка бросился в бассейн, где было много голодных хищников. Ему казалось, что всю жизнь он только и делал, что шнырял по углам и пытался спрятаться. Всю свою жизнь он безуспешно пытался избежать внимания. Его всегда находили, извлекали и выставляли напоказ.
   Какую жалкую жизнь он прожил! Вероятно, он сам во многом виноват. Не стоило принимать то отношение к миру, которое он принимал всегда - отношение человека, готового мириться с чем угодно. Если бы ему пришлось пройти через это снова, он пошел бы другим путем - если бы мог: он был бы одним из хулиганов, он навязывал бы свою волю другим. Достаточно легко, если начать правильно: трудность заключалась только в первых шагах. Или она лежала глубже? Возможно, так оно и было. Он был просто трус, по натуре и привычке. Теперь он никогда не сможет избавиться от этой смертельной болезни. Но было уже слишком поздно.
   Правда, ему очень не повезло. Куда бы он ни пошел, всегда находился человек, который... ну, который действовал ему на нервы так, что он едва знал, что с собой делать в его присутствии. Почему в мире существуют такие Звери? Вот в чем был корень его беды, - в поразительном распространении Зверей. Один, если не больше, всегда присутствовал рядом с ним в школе, потом в колледже, потом, - когда он занимался бизнесом, а теперь еще и в клубе. Всегда какой-нибудь один человек, чья задача, казалось, заключалась в том, чтобы досаждать ему. И вот теперь, когда у него появились деньги, и он смог выйти на пенсию, ему казалось, что наконец-то он получит от жизни хоть какое-то удовольствие.
   Этого человека звали Маррабл. (Даже в имени было что-то отталкивающее: оно звучало жирно и сочно, подвижно и перезрело.) Чистое воображение, без сомнения, но с первого же мгновения, как он увидел этого человека, он почувствовал уверенность... Нет! Сохраняйте спокойствие, здравый рассудок, при любой провокации. На самом деле поначалу он не испытывал к нему такой неприязни: он смутно припоминал, что считал его забавным. Забавно! Боже мой! Маррабл обычно торчал там, в карточной комнате, за спиной одного из игроков, и делал замечания. Конечно, ни одному мужчине не следует позволять делать такие вещи: ни один мужчина не станет этого делать ни в одном по-настоящему респектабельном клубе. Это было самое худшее в "Камизисе": он изменил своим принципам.
   Конечно, в некотором смысле это была в значительной степени его собственная вина. Он должен был поговорить с другими мужчинами - даже пожаловаться в комитет, если это необходимо. Если бы он действовал твердо, Маррабл, возможно, уже был бы изгнан - возможно.
   Но он был так чертовски популярен. (С какой стати такого человека, как Маррабл, вообще следует терпеть, не говоря уже о популярности?) Он был большим, толстым и добродушным, и у него был один из тех довольно комичных высоких голосов, которые вы иногда встречаете у толстяков. Почему-то, когда он говорил таким писклявым голосом, было трудно удержаться от смеха - поначалу. Он и сам смеялся, помоги ему Бог, прежде чем Маррабл начал обращать внимание на его собственные слабости. Вот в чем этот парень был так дьявольски лжив. Он начинал с того, что обходился с незнакомцем как можно вежливее; но через день или два допускал легкую фамильярность: в конце недели он уже называл его каким-нибудь нелепым прозвищем и заставлял всех остальных смеяться над тем, как тот делал определенные вещи.
   Это было уже слишком! При одной мысли об этом Понтифекс покраснел: он почувствовал, как по спине у него побежали мурашки. Я говорил тебе, что его звали Понтифекс? Это была еще одна из многих неприятностей, которые угнетали его всю жизнь, с тех пор как он был школьником. Он начал надеяться, что эта беда пройдет, когда он достигнет среднего возраста. Но этот человек, Маррабл, сразу же ухватился за него. Он называл его "Понти" или иногда "Понтифекс Максимус" и делал вид, будто воспринимает все, что он говорит по поводу бриджа, с преувеличенным вниманием. Имя мужчины должно быть свято в любом респектабельном клубе и не служить поводом для глупых шуток. Он говорил об этом не одному члену клуба. Но они только смеялись и отделывались от него каким-нибудь небрежным замечанием.
   В последнее время ситуация приоберла такой накал, что Понтифекс задался вопросом, не придется ли ему покинуть клуб. Но в глубине души он знал, что теперь у него никогда не хватит смелости отказаться от "Камизиса". Он принадлежал к нему с тех пор, как приехал в Лондон, более тридцати лет назад. Он был человеком привычки. Он знал, что теперь не сможет существовать без того, чтобы не заскочить туда в обеденное время и не выпить пару стаканчиков после этого, а также вечеров по четвергам, когда он оставался ужинать и играл до одиннадцати.
   Был четверг, полдень. Последний четверг перед операцией - возможно, последний четверг, который он проведет там. На следующий день ему предстояло отправиться в больницу, и, надо признаться, мысль о том, чтобы отправиться туда, ему совсем не нравилась. Он старался не думать об этом больше, чем мог, но это продолжало повторяться. Они будут держать его там день или два, "готовя" к ножу, как будто он был какой-то жертвой; а потом однажды утром они отвезут его в операционную, засунут ему в рот или в нос какие-нибудь одурманивающие штуки и будут делать с ним все, что им заблагорассудится, когда он будет без сознания. А потом... он может снова проснуться, а может, и нет. И если он это сделает, то может проснуться в агонии, а потом - смерть. Если ему суждено умереть, он предпочел бы умереть, вообще не приходя в себя. Но он не хотел умирать. Он ненавидел смерть.
   Тем не менее, был четверг, и, по счастливой случайности, все складывалось так, как ему нравилось. Приятные партнеры, способные уберечь его от нежелательных контактов. Вечерний бридж, возможно, последний в его жизни. При мысли об этом его пробрала холодная дрожь.
   Он не мог удержаться от того, чтобы не сказать что-то, - выиграв первый роббер, - о том, что это была его последняя ночная игра на некоторое время. Все сочувствовали, и у него возникло искушение немного углубиться в детали (конечно, сводя их к минимуму в полушутливой манере), когда он внезапно услышал ненавистный голос прямо у себя за спиной. Это заставило его вздрогнуть, поскольку он не слышал, как вошел Маррабл.
   - Что? Старине Понти предстоит операция? Надеюсь, это улучшит его игру в бридж, а? Послушай, это неплохая идея. Никогда раньше не слышал, чтобы человеку делали операцию по улучшению его игры в бридж, не так ли?
   И он захихикал своим глупым, высоким голосом, в то время как остальные засмеялись. Это была одна из вещей, которая так сильно раздражала Понтифекса - иммунитет зверя от общих законов цивилизованной жизни. Другие мужчины, казалось, никогда не думали, что он мог обидеться. Даже Селлар, бывший его партнером, усмехнулся и сказал что-то об операции, что, вероятно, было известно некоторым игрокам. Они, похоже, не понимали, что бридж - это игра, требующая интенсивной концентрации всех способностей - если только вы не притворялись, что играете.
   На какое-то мгновение Понтифекс ощутил внезапное затуманивание зрения, как будто на его глазах появилась пленка. Он увидел комнату сквозь красновато-коричневое облако. Его пальцы дернулись. Предположим теперь - просто предположим, что он внезапно прыгнет на человека, стоящего сзади, когда рядом никого не будет, и крепко обхватит руками его выпуклую шею, и будет держать, пока ему не покажется, что огромная туша, оказывавшая поначалу сопротивление, постепенно замирает. О да, он бы сделал это, если бы ему когда-либо представился такой шанс.
   Облако перед его глазами медленно рассеялось. Он пришел в себя. Должно быть, именно это они имели в виду, когда говорили о "красном", подумал он. Ну, в этом тумане был какой-то красноватый оттенок - настоящее ощущение цвета. И это было в точности так, как если бы что-то произошло в его голове. Он услышал какой-то щелчок. Вместе с этим в одно мгновение исчезли все старые запреты, защитные стены цивилизации, которые росли вокруг него со времен его детства. Казалось, он заглянул прямо в свое истинное "я" - совершенно отличное от того, какое он знал раньше.
   С огромным усилием он заставил себя вернуться к обычной жизни. Голос все еще хихикал. Выпивка! Не выпьет ли он чего-нибудь? Нет, конечно, нет: Маррабл достаточно хорошо знал, что он никогда ничего не пил. В глубине своего мозга он ощущал странный пылающий жар. Он видел это мысленным взором - крошечную красную искорку в глубине души. Возможно, это и к лучшему, что он решил отправиться в больницу на следующий день. В противном случае - вероятно, именно так все и происходило. В конце концов, убийца ничем не отличался от обычного человека: он часто был просто одним из тех, кого донимали и беспокоили до тех пор, пока он просто не мог больше терпеть - пока что-то не начинало трещать в его голове, как в его собственной.
   Что ж, если Маррабл хочет остаться, домой придется вернуться ему, вот и все. В своем нынешнем состоянии, сказал он себе, он просто не мог этого вынести. Конечно, его последний вечер был испорчен, но именно этого он и ожидал. Можно было быть абсолютно уверенным в том, что Маррабл придет именно сегодня. Звук его голоса за спиной стал почти невыносим. Он сознавал, что не может полностью контролировать мышцы своего лица. Селлар, его партнер, как ему показалось, пристально смотрел на него. И когда он сдавал карты, то видел, как дрожат его руки.
   "Я на грани, - сказал себе Понтифекс, - абсолютно на грани срыва. Интересно, что мне делать?"
   Он возвращался из клуба по Набережной, тихонько ускользнув после последнего роббера, а Маррабл все еще сидел там и всем надоедал. Как это было благословенно - выйти на свежий воздух в полном одиночестве! И как здесь было тихо! Игла Клеопатры и бельгийский мемориал напротив. (Конечно, шея этой женщины была смехотворно длинной!) Он хорошо помнил, как прилетали дирижабли! Он наблюдал за одним из них из своего окна в Темпле, когда вокруг него разрывались снаряды - серебристая сигарообразная штука, пойманная в лучи дюжины прожекторов. Еще одна такая же ночь. Он прислонился к парапету и посмотрел вниз на плавно текущую реку. Что-то прижалось к его груди, и он пощупал это рукой. Конечно! он совсем забыл о нем - о шведском ноже, который хотел подарить племяннику на день рождения: он заглянул к Томпсону и купил его всего за несколько минут до того, как пойти в клуб, намереваясь отправить его оттуда. Что ж, теперь его придется отправить из его комнаты - или из больницы. Убийственно выглядящие вещи, эти шведские ножи! Вы открывали их, вставляли в прочную деревянную ручку, и они становились твердыми, как скала. Такой штукой можно заколоть человека. Возможно, даже хорошо, что он не вспомнил об этом несколько минут назад в клубе. Если бы он был готов в его руке - вот так...
   Чья-то рука грубо хлопнула его по плечу, заставив вздрогнуть так, что на мгновение у него закружилась голова. Затем раздался голос Маррабла.
   - Что вы здесь делаете? Вы пойдете со мной сами, или мне придется применить силу?
   А потом этот высокий, кудахтающий смех.
   Это был смех, который прикончил его. Он не мог вынести этого звука. Это угнетало его так, как будто настоящая физическая боль пронзила его, побуждая к немедленным действиям. Он повернулся и прыгнул на мужчину, как дикий зверь. Когда он прыгнул, ему показалось, будто он слышит какой-то рычащий крик ярости: он звучал совершенно вне его, и все же он каким-то образом чувствовал, что рык исходит из его собственного рта. Маррабл, по сравнению с ним, был большим, сильным человеком, но нападение застало его врасплох; он упал, почти не сопротивляясь и не издав ни звука. Его руки поднялись и задвигались в воздухе, когда он отчаянно пытался сохранить равновесие; затем его нога, казалось, зацепилась за что-то, и он упал назад, Понтифекс оказался на нем. Совершив прыжок, он крепко ухватился левой рукой за воротник, а правой, держа шведский нож, нанес два яростных удара, когда они лежали на тротуаре. Он чувствовал, как глубоко проникает нож: вся его душа упивалась этим чувством. Этого было достаточно для Маррабла: это на некоторое время остановит его разговор - во всяком случае, этим глупым, высоким голосом. Черт побери! Что-то снова щелкнуло у него в голове, и все окуталось красным туманом. Тело под ним обмякло.
   Понтифекс отпустил его и неуверенно поднялся. Он не очень хорошо видел, но на тротуаре, скорчившись, лежало тело. Шляпа свалилась и валялась в канаве. Маррабл уже успокоился. С тех пор как он глупо прикинулся полицейским, он не издал ни звука. Черт бы его побрал!
   Внезапно он осознал, что все еще сжимает в руке нож. Он словно ужалил его, подобно змее, и Понтифекс с отвращением швырнул его через парапет в реку. В этом ему тоже сопутствовала удача - что он должен был держать этот нож наготове в тот самый момент, когда появился Маррабл. Он просто хотел ударить его. Чистейшее нервное рефлекторное действие. Но... вряд ли с этим согласятся, если посадят его на скамью подсудимых, а какой-нибудь старый судья с пергаментным лицом будет судить его. Они назвали бы это убийством. Убийство!
   Понтифекс чувствовал, что не может оставаться там больше ни минуты, ни по каким соображениям. Его охватила паника. К счастью, в поле зрения не было ни души - если не считать фигуры человека вдалеке, направлявшегося по другой стороне дороги в сторону Чаринг-Кросс.
   Инстинкт подсказывал ему бежать - бежать как можно быстрее, пока никто не появился. Он сделал два или три шага, но нет! не годится, чтобы его видели бегущим, особенно в такой час. Первый полицейский, который его увидит, очевидно, заинтересуется, в чем дело, остановит его и начнет задавать вопросы. Что ему нужно было сделать, так это как можно скорее вернуться в свои комнаты в Темпле, не привлекая внимания. Он свернет на следующую темную улицу и попадет на Стрэнд, где всегда было достаточно движения, чтобы сделать человека незаметным. И по милости Божьей он добрался до Стрэнда, до следующей улицы, никого не встретив.
   Часы на Биг Бене стали бить. Было еще только десять часов. За несколько минут до этого он сидел за столом для бриджа и играл, а Маррабл стоял у него за спиной. Почему бы ему не вернуться туда? Ему нужна была компания. Кроме того, было бы полезно, если бы он вернулся вовремя, чтобы снова включиться в следующий роббер. Насколько ему было известно, никто не видел, как он выходил: в "Камизис" портье часто отсутствовал на своем посту в этот час ночи: он мог легко прокрасться снова, повесить шляпу и притвориться, что просто выходил в другую комнату. Во всяком случае, он окажется в компании своих знакомых. Он обернулся.
   Конечно, это был несчастный случай. Он не собирался его убивать. Мимолетная вспышка нервного раздражения - что неудивительно - на человека, идущего сзади, чтобы разыграть. Никто его не видел, в этом он был уверен, и вряд ли кто-нибудь заподозрит его в преступлении... Его репутация в клубе будет в его пользу.
   Что ж, Маррабл, по крайней мере, больше не будет его оскорблять.
   Понтифекс начал задаваться вопросом, что делает полиция. Неужели они нашли тело? Наверняка кто-то уже наткнулся на него. Что происходит, когда находят мертвое тело? Его мозг, как ему казалось, работал со сверхъестественной скоростью, как будто на экран перед ним проецировалась серия картинок.
   Теперь этот его нож! Должен ли он был выбросить его вот так, в реку? Они могут его найти. О да, это звучало абсурдно, но это было именно то, что всегда случалось: они могли выловить его сетью или что-то в этом роде и выследить его. Они не могут не выследить его, как только найдут нож. Конечно, ему не следовало выбрасывать его - но он чувствовал, что не может больше держать его: он жег ему руку, словно был сделан из раскаленного железа. Магазин, где он купил его, располагался всего в нескольких ярдах отсюда. Конечно, он не заходил в него раньше, насколько он помнил, но это ничего не значило: его приведут сюда на опознание, и его узнают. Он видел картину так же ясно, как и все остальное: вот он стоит в ряду других людей, внутренне дрожа, пытаясь выглядеть спокойным, а помощник Томпсона, человек, продавший ему нож, медленно идет вдоль ряда, изучая их одного за другим. О, это было безнадежно.
   Он прошел всего несколько ярдов, пока все это пронеслось у него в голове. А потом он увидел свое отражение в витрине магазина, и это зрелище повергло его в такой шок, что он чуть не упал. На самом деле он пошатнулся, и ему пришлось ухватиться за фонарный столб. Он был без шляпы.
   Это, конечно, подействовало на него. Его шляпа, должно быть, упала, когда он и Маррабл боролись, и в волнении момента он этого не заметил. Должно быть, она все еще лежит там, проклятая улика - если только по какой-то случайности она не упала в реку, или ее не унесло в сады на Набережной, или она не исчезла с места преступления каким-то иным образом. Но подумать только, он проделал весь этот путь, не обнаружив, что оставил ее! Он надел ее в клубе перед уходом - да! конечно, так оно и было - человек не выходит на улицу из клуба, оставив шляпу на вешалке. Должно быть, он был ошеломлен, когда они вместе упали. Он пришел в замешательство, и ему потребовалось некоторое время, чтобы прийти в себя. Он вспомнил, что видел шляпу, лежащую там, в канаве. Он поежился.
   Возможно, еще есть шанс - если он свернет на следующем повороте. Это был единственный шанс. В тот вечер народу было немного, и с тех пор, как это случилось, прошла всего минута или две. Если бы он только мог добраться туда раньше полиции! Они никогда не заподозрят его, если он первым обнаружит тело и поднимет тревогу. Его шляпу сдуло ветром, и он следовал за ней, когда наткнулся на эту... ужасную вещь. Такова была бы его история.
   Он снова оказался на Набережной - и снова, казалось, не было видно ни души. Какая необыкновенная удача. Его сердце подпрыгнуло, и он помчался к нужному месту. Ах! он едва успел: с противоположной стороны приближались двое или трое мужчин. Что ж, он доберется туда первым и поднимет тревогу. Вот его шляпа, прямо перед ним, и куча одежды, все еще лежащая на тротуаре. Он замахал руками и крикнул маленькой группе, которая приближалась. Они не обратили на него внимания.
   И вдруг он услышал хорошо знакомый скрипучий, высокий голос Маррабла. Он стоял в центре группы и объяснял, что произошло.
   - Даю вам слово, - говорил он, - я всего лишь тронул беднягу за плечо. Должно быть, он нервничал, потому что без конца подпрыгивал, и его руки взметнулись вверх. Я думал, он набросится на меня. Мне совсем не понравился его вид. А потом бедняга внезапно рухнул, прежде чем вы успели бы сказать "нож", и упал лицом вниз. Я подумал, что мне лучше прийти и дать вам знать.
   Человек в форме констебля наклонился и осторожно перевернул съежившуюся фигуру.
   - Да, все выглядит именно так,- сказал он. И Понтифекс обнаружил, что смотрит на свое собственное лицо.
  

БЕЛКА В КОЛЕСЕ

E.M. DELAFIELD

  
   Выходя из поезда, она окинула взглядом платформу, притворяясь самой себе и дневнику своей памяти, что ею движет вовсе не слабая, смутная надежда увидеть Берринджера.
   По правде говоря, он почти никогда не встречал ее поезд, даже в старые дни годичной давности. Но однажды, в самом начале, он был там. Она не сказала ему, каким поездом приедет, и он ждал на вокзале Ватерлоо с одиннадцати до половины четвертого, чтобы они могли провести вместе еще полчаса.
   С тех пор Саша Майклсон никогда никуда не ездила на поезде, не вспоминая об этом.
   Берринджера больше не будет. За последние три месяца она поняла, что он устал от этого. Он был удовлетворен, потому что она отдала ему все, что могла, и с безрассудной расточительностью дала ему понять, насколько велика ее любовь.
   "Она обладала всей страстью женщины, в жилах которой течет южная кровь. Бесконечная жажда любви смотрела из ее темных, тлеющих глаз".
   - Такси! Пожалуйста, дом номер 103 по Фринтон-стрит. Это по Мэрилебон-роуд.
   "Она открыла дверцу и села в такси, тяжелый мех ее бархатного пальто качнулся на ее стройных ногах, когда она сделала это. Не один мужчина смотрел вслед стройной фигуре".
   Они встречались на Фринтон-стрит не так уж часто. Сначала он просто заезжал за ней в клуб, и они ходили обедать или ужинать в отдаленные рестораны Сохо.
   На третий день мая - наступит ли когда-нибудь время, когда она не вспомнит эту дату? - она провела в городе неделю в трехкомнатной квартире кузена, который был за границей. И именно после этого Берринджер снял студию на Фринтон-стрит.
   В такси была полоска зеркала, Саша Майклсон машинально поправила волосы под низко надвинутой алой шляпой и провела крошечной пуховкой по лицу.
   Не все ли равно, хороша она сегодня или нет? Невозможно поверить, что это не имеет значения, что Берринджер не увидит этого. И все же именно для того, чтобы покончить со всем этим, чтобы окончательно порвать с ним, она и встречается с ним сегодня.
   Саша вспомнила свое последнее письмо, которое она столько раз писала в воображении, прежде чем написать его на бумаге.
   "Йен, дорогой, давай будем честными и не станем все портить. Однажды мы заключили договор, что, если кто-то из нас устанет, это должно закончиться - там и тогда. Не затягивай, с упреками и сценами, немыслимыми между нами. Йен, если сейчас пришло время, не будешь ли ты со мной честен? Я не стану усложнять тебе задачу. Я приеду в Лондон в среду и хочу увидеть тебя, даже если только для того, чтобы попрощаться. САША".
   Хотя прошло уже несколько недель с тех пор, как он перестал отвечать на ее письма с обратной почтой, она получила ответ на это письмо немедленно, с просьбой прийти на Фринтон-стрит в четыре часа. Настоящий ответ заключался в единственном предложении, которое содержалось в записке. "Ты сказала, мы поклялись быть честными друг с другом. Но иногда это очень тяжело, и сейчас я ненавижу себя".
   Конечно, она знала, что это конец.
   Нет. Он имел в виду, что не может смириться с предательством, хотя именно он с самого начала страстно убеждал ее, что она не обязана хранить верность мужу, которого никогда не любила. Он почувствовал, что больше не может смотреть Чарли в глаза...
   Он имел в виду, что их любовь может найти свое выражение в ежедневных письмах, в постоянном духовном осознании друг друга - что уловки и ложь на свиданиях на Фринтон-стрит были унижением самой прекрасной вещи, которую когда-либо могла содержать жизнь. Давным-давно она сказала ему это. Теперь он тоже это видел...
   Он имел в виду, что они были неосторожны и безрассудны, рискуя сделать открытие, которое оказалось бы фатальным для их счастья. Он вдруг испугался - за нее и за безопасность их чудесной тайной жизни.
   Что он имел в виду?
   Что он перестал ее любить.
   Похожий на меч удар этой абсолютной уверенности снова пронзил ее. Йен Берринджер устал от нее.
   Это тоже было реальным, как для него, так и для нее, пока это продолжалось.
   Теперь для него это прекратилось.
   Утверждение и отрицание, интуиция и отрицание, все кружащиеся и кружащиеся под бессмысленный шум внешнего мира, как раскрашенные лошади карусели под механическую музыку, сопровождающую ее головокружительные вращения.
   Было такое же слабое ощущение физической тошноты, какое вызвало бы слишком долгое разглядывание карусели.
   Скрежещущие колеса такси сотрясались, останавливаясь, как могла бы сотрясаться карусель.
   "Она распахнула дверцу и вышла из такси, тяжелая меховая кайма ее бархатного пальто покачивалась... ее тонкая рука без перчатки нащупала монеты в кошельке... она расплатилась с водителем..."
   У нее имелся ключ, она вошла в узкий, незаметный дом и поднялась по крутой лестнице.
   Они с Берринджером давно договорились, что для него будет разумнее ждать ее в студии. Ее сердце билось так сильно, что она на мгновение остановилась перед дверью на втором этаже.
   Близость того момента, когда она снова увидит его, всегда заставляла ее сердце бешено колотиться, и всегда она останавливалась перед дверью в безуспешной попытке восстановить контроль над своим учащенным дыханием.
   В первые дни он распахивал дверь, и его руки переносили ее через порог. Позже он ждал в комнате, повернувшись лицом к двери. И однажды, - в последний раз, когда она была там, - он писал за столом у окна и вскочил при виде нее, с неопределенным, испуганным взглядом и восклицанием: "Я не слышал, как ты приехала!"
   Как обычно, ее отчаянная попытка ясно представить его до того, как они действительно встретятся, потерпела неудачу.
   "Ее рука дрожала, когда она открыла дверь и резко закрыла ее за собой".
   Берринджер повернулся к ней, когда она вошла.
   Он стоял у окна, засунув руки в карманы, и не очень характерным движением перенес вес своего тела с пятки на пятки.
   Ощущение его жизненной силы, мужской силы, снова нахлынуло на нее. Светлые, поразительно серые глаза на смуглом лице, тяжелая линия темных неправильных бровей, выпяченная нижняя губа - все это произвело на нее такое яркое впечатление, что она узнала его.
   - Саша.
   - Йен.
   "Ее гордый нежный вид отчужденности не позволял ему прикасаться к ней".
   Она слепо двинулась к нему, страдая еще больше из-за того, что он колебался.
   Он мгновение смотрел на нее - на ее губы, а не в глаза - а затем поцеловал ее. Она могла только с ужасающей живостью вспомнить другие поцелуи, продолжавшиеся до тех пор, пока боль и экстаз не смешались.
   "Она опустилась в кресло, колени у нее дрожали. Она подняла на него свои карие глаза с тяжелыми веками, и он увидел, что она, должно быть, проплакала всю ночь".
   - Как ты, Саша? - В его голосе звучали интонации, свойственные, когда ему было не по себе.
   Он снова начал балансировать, перенося вес с пятки на носок, засунув руки в карманы.
   - Ты получил мое письмо?
   - Да, я получил твое письмо.
   После паузы он неловко рассмеялся.
   - Конечно, я получил его, иначе не знал бы, что ты сегодня приедешь, не так ли? Кроме того, я ответил на него.
   - Конечно, ты так и сделал. Как глупо с моей стороны!
   Глупости, чтобы попытаться разрядить почти невыносимое напряжение между ними.
   "Она была храброй женщиной - самой храброй из всех, кого он когда-либо знал. Он понял, как ей больно, но не подавал виду".
   Говорить было трудно, но выносить молчание было еще труднее.
   - Йен, ты должен мне сказать. Есть кто-то еще?
   Она видела, что он мгновенно почувствовал облегчение. Балансирующее движение прекратилось, и он, наконец, посмотрел ей прямо в лицо.
   - Нет, я клянусь тебе, что нет, Саша.
   - Ты не собираешься жениться... на какой-нибудь девушке?
   - Боже правый, нет!
   - Дело только в том, что... ты устал от этого. Все это просто естественным образом подошло к концу?
   - Я полагаю... ты не возражаешь, если я закурю?
   - Конечно... пожалуйста.
   - Сигарету?
   Он протянул свой портсигар.
   - Извини, у меня нет ничего из того, что тебе нравится.
   Помнил ли он, как и она, что было время, когда в его портсигаре всегда лежала русская сигарета, которую она любила?
   - Нет, спасибо, я не буду курить. У меня где-то есть свои.
   - Уверена, что не будешь?
   - Совершенно уверена, спасибо.
   Он чиркнул спичкой, очень осторожно прикрывая пламя сильными тупыми кончиками пальцев от какого-то воображаемого сквозняка.
   Она облизнула пересохшие губы кончиком языка.
   - Что ты хотел сказать, Йен?
   - Только то, что... чего я ожидаю, если честно, Саша, мы оба в одной лодке. Мы оба дошли до стадии осознания того, что это было замечательно, пока это продолжалось, но на самом деле это не то, за что мы это принимали. Я имею в виду не то, что будет длиться всю жизнь. Ничего и никогда не длится всю жизнь.
   Звук, сорвавшийся с его губ, мог сойти за смех. Его глаза умоляли ее помочь ему. Если бы он чувствовал, что она верит в его веру в то, что их насыщенность взаимна, он не чувствовал бы себя подонком. Вот что он имел в виду.
   "Она всегда понимала его и теперь не подвела. С разбитым сердцем в глазах, ее губы галантно лгали. Она была самой храброй женщиной, которую он когда-либо знал".
   Нет, это было слишком тяжело.
   "Она всегда была честна с ним, и даже из гордости не стала бы лгать ему сейчас. Она была самой честной женщиной, которую он когда-либо знал, и самой храброй".
   - Есть во мне что-то такое, чего ты еще не понял, Йен. Я верна тебе. Ты единственный мужчина, который когда-либо что-то значил в моей жизни. Ты всегда будешь единственным. Никто, кроме Чарли, никогда даже не целовал меня, кроме тебя. Ты же знаешь, что это правда.
   - Да.
   В прошлом он удивлялся этому и говорил ей, что она пришла к нему почти как молодая девушка к своему первому возлюбленному.
   - Йен, со мной это навсегда. Я не возражаю сказать это тебе, потому что после этого мы больше никогда не увидимся. Я, конечно, знала, что это закончится, что ты... переживешь это... Я... я рада, что ты сказал мне правду.
   "Я... я рада, что ты сказали мне правду. В ее голосе была едва заметная слабость, но ее пристальный взгляд не дрогнул... самая храбрая женщина, которую я когда-либо знал".
   - Это был договор, что мы должны говорить друг другу правду, Саша.
   - Я знаю.
   - Видит Бог, я чувствовал себя подлецом. Я мог бы застрелиться.
   Как неубедительно! Он чувствовал себя несчастным, злым и неловким. Не тем несчастным, когда слезы и дух, словно пытка, разрывают и терзают тело; когда осознание несчастья возвращается снова и снова ночью, чтобы превратить тьму, тишину и одиночество в вещи невыразимого ужаса.
   "Чистый разрыв - единственный возможный способ покончить с этим. Вот почему я пришла сегодня - в последний раз. Чтобы мы могли попрощаться".
   Однажды они попрощались. В самом начале, когда она сказала ему, что их долг - расстаться, и после долгих споров он сдался и согласился, что они должны встречаться как друзья, но никогда - как любовники.
   - Но мы всегда будем знать, что нам не все равно, - сказал он тогда, обнимая ее.
   И острота их прощания, их последних отчаянных поцелуев достигла той точки, когда боль сливается с истинным утонченным блаженством.
   В тот раз она ушла, ее глаза болели от слез, которые она пролила, но поддерживаемая славой их общего отречения и с сознанием того, что Йен осознает ее мужество и боль, - подобному песне в ее сердце.
   Теперь ей снова придется уйти, и на этот раз с мрачным, суровым сознанием того, что ее страдания не были разделены и не были признаны. Невозможно, потому что невыносимо, чтобы он узнал это.
   - Все кончено. Мы не будем продолжать писать или что-то в этом роде. Только скажи мне, что заставило тебя измениться? Я пойму.
   "Глядя на него снизу вверх, она даже достигла высшей галантности улыбки. Но он увидел, что тонкие пальцы были сжаты вместе до такой степени, что костяшки побелели".
   - Это... это очень честно с твоей стороны, Саша.
   В его голосе звучало сильное смущение. Возможно, ему было интересно, помнит ли она, как однажды он сказал, что должен избегать жаргона, поскольку она его так ненавидит.
   - Я всегда это понимала, Йен, не так ли?
   Он ничего не ответил.
   Внезапно в ней вспыхнул гнев.
   - Ты же знаешь, что да. Ты не можешь сказать, что я не облегчаю тебе задачу. Ты не можешь сказать, что я не всегда понимала тебя с самого начала. Разве я когда-нибудь подводила тебя?
   - Дело не в этом... Я знаю, что ты этого не делала. Но ни один человек не может вечно жить на высотах, Саша. О, это моя неадекватность, я знаю. Если тебе нужна причина, то вот она. Я не мог жить на высотах.
   "Лицо, которое смотрело на него, было белым до самых губ".
   - Я была требовательна, Йен?
   - Да. Ты вынуждаешь меня сказать это. Видит Бог, я этого не хотел.
   - А если бы я... я была менее требовательна?
   Эти слова ранили ее гордость почти невыносимо. Сильнее ее гордости была безумная надежда, что, пожертвовав ею, она сможет вернуть его любовь.
   - Саша, не надо! Что толку? Ничто не может оживить мертвые вещи. Забудь меня как можно скорее. Это не должно быть трудно. Ты найдешь кого-нибудь другого - менее недостойного... Не думай, что я не презираю себя. Я знаю, что ты, должно быть, думаешь обо мне - ты была так великодушна, как только может быть женщина, - и я тебя подвел.
   - Йен, Йен, неужели ты не понимаешь, что бы ты со мной ни делал, я всегда и абсолютно твоя?
   "Это был крик самоотверженной, страстной любви. У него перехватило дыхание от удивления. Что-то сломалось в нем, и в следующее мгновение он уже стоял на коленях рядом с ней, обнимая ее, уткнувшись лицом ей в грудь. Они снова были вместе".
   - Ради Бога, Саша, не устраивай сцен. Послушай, я этого не вынесу... Я хочу покончить с этим. (Боже милостивый, какая же я скотина!) Я пойду, если хочешь, а ты останешься здесь и... и отдохнешь, пока не придет время твоего поезда. Послушай, мне сказать женщине, чтобы она принесла тебе чашку чая или что-нибудь в этом роде?
   "Она молча покачала головой. Это пришло. Инстинктивно она поднялась на ноги и, не дрогнув, посмотрела ему в лицо. Она была самой храброй женщиной, которую он когда-либо знал".
   - Ты ведь не собираешься упасть в обморок?
   - Нет, я не собираюсь падать в обморок, Йен.
   - Я могу что-нибудь для тебя сделать?
   Нетерпение в его голосе было похоже на скрежет напильника.
   - Ничего. Тебе лучше уйти. Я больше ничего не хочу слышать.
   - Саша, мне очень жаль... Ты должна поверить, что мне очень жаль. Я никогда не должен был тебе говорить, но я знал, что ты сама все узнаешь.
   Все это время он крался к двери. Его рука нетерпеливо вцепилась в ручку.
   - Если ты когда-нибудь снова захочешь увидеть меня, Йен...
   Неужели она это сказала?
   - Саша... я... О Боже милостивый!
   Он открыл дверь, и через мгновение она захлопнулась за ним с жестким, вызывающим звуком.
   В какой-то момент она увидела его смуглое, измученное лицо под черным плюмажем волос, его толстые лохматые руки, его широкие плечи, а в следующий момент он исчез, и она не могла ясно представить его, как никогда не могла ясно представить его в его отсутствие.
   Невозможно так страдать и жить. Где-то должна быть переломная точка, предел выносливости...
   "Она обнаружила, что рвет свой кружевной платок на полоски между пальцами. Ее руки были раскинуты по столу, голова прижата, а рыдания сотрясали ее с головы до ног. Она не слышала, как открылась дверь, как Йен Берринджер пересек комнату. Его руки обнимали ее прежним объятием, и его губы нашли ее прежде, чем она увидела его..."
   Тишина, тяжелая и мертвая, повисла в комнате. Он был нарушен ее собственными рыданиями и сдавленными всхлипами.
   На лестнице не было никаких шагов.
   Берринджер не вернулся.
   Через некоторое время Саша Майклсон встала и посмотрела на свое обезображенное лицо в зеркале над каминной полкой. Нос и рот у нее ужасно распухли, глаза ввалились в выцветшие глазницы. Багровое пятно под каждым нижним веком выделялось на мертвенно-бледном фоне. Точно таким же механическим жестом, каким воспользовалась в такси, она коснулась волос под полями шляпки и провела пуховкой по лицу.
   Она спустилась по лестнице и вышла на улицу.
   Мимо нее проползло такси, и она сделала знак водителю.
   - Вокзал Ватерлоо.
   "Она подняла веки, которые странно затекли от слез, к лицу мужчины, и он подумал, что никогда раньше не видел такого печального взгляда. Она села в такси - тяжелое бархатное пальто с меховой каймой..."
   Такси понесло ее к шуму и беспокойному, непрерывному движению вокзала Ватерлоо.
   Она оглядела огромный зал, притворяясь перед собой и перед вездесущим дневником своей памяти, что ею не движет слабая, смутная надежда увидеть Берринджера.
  

АЛЬБАТРОС

HECTOR BOLITHO

  

I [1912]

  
   Я впервые встретил капитана Ангермана в Бремерхафене перед войной. Он жил в веселом маленьком бело-голубом домике, вдали от доков и переполненных зданий порта. Парадная дорожка вела к двери, под четырьмя арками в форме огромных выбеленных китовых усов. На передней арке он подвесил небольшой спасательный пояс, на котором его собственным аккуратным почерком было написано название дома - "Сан-Суси".
   Капитан Ангерман был хорош собой в строгом прусском стиле. Он был смуглым, сильным, и казался надменным. Он также был в некотором роде ученым, поскольку редактировал книгу о морских птицах. Он гордился этим больше, чем тем, что до тридцати лет обошел вокруг мыса Горн на корабле со всеми поднятыми парусами.
   Издатель в Мюнхене попросил меня написать трактат об альбатросах. Это может показаться скучным, но ни один человек не подумал бы так, как только видел их; белые, большие и острокрылые, они кружили над голубой шелковой водой Тихого океана, их могучие крылья простирались на четырнадцать футов по небу. Я часто видел их у берегов Новой Зеландии, растянувшись на обожженной солнцем палубе, ленивый, разгоряченный, раздетый по пояс, наблюдая за их большими крыльями, которые, казалось, никогда не уставали, за их ритмичным кружением, за их внезапным падением в волны, когда стюард выбрасывал картофельные очистки за борт корабля.
   Я не испытал особенного удивления, когда маленький издатель в Мюнхене сказал, что хотел бы, чтобы я написал для него трактат. Именно поэтому я отправился в Бремерхафен, с многолюдных улиц порта, под арки в виде китового уса, в маленький бело-голубой домик, с рекомендательным письмом к Эрнсту Ангерману.
   Он сам подошел к двери, когда я постучал. Он казался слишком большим для маленького домика, как будто мог протянуть свои железные руки и смять стены в своих руках. Но это чувство размера исчезло, когда мы сели по обе стороны стола, чтобы поговорить. Его движения были быстрыми, глаза сверкали, а руки беспрестанно двигались, худые, сильные и смуглые, среди бумаг, которые лежали между нами.
   - Альбатросы, - сказал он. А затем он повторил это дважды, слегка зашипев на "эс", когда произносил эту букву. - Альбатросы.
   Появилась его жена с кувшином пива. Она была баваркой, я полагаю, светловолосой, с мягким голосом и спокойными глазами. Она казалась испуганной и застенчивой, готовой улыбнуться, но жаждущей снова оказаться среди своих кухонных принадлежностей.
   Мы снова наклонились через стол, поднимая кружки с пивом, позволяя крышкам закрываться после каждого глотка. Пить таким образом было гораздо веселее, чем из наших собственных скучных английских стаканов.
   - Но здесь много морских птиц, - сказал он. - Почему вас интересуют в основном альбатросы?
   - В основном потому, что я всегда считал их интересными, сильными и красивыми, - ответил я. - У них гораздо больше характера, чем... чем у орлов или любых других птиц, если уж на то пошло - это трудно объяснить, - но я всегда думаю, что в них есть что-то наполовину человеческое.
   Капитан Ангерманн улыбнулся, медленно шевеля губами и показывая белые острые зубы.
   - Это правда, в них есть что-то наполовину человеческое. Но вы пришли не для этого. В вашем письме говорится, что вы хотите знать об этом гнездовье на Тристан-да-Кунья.
   Эрнст Ангерман был на Тристане. Он открыл портфель, полный мелочей, и извлек рисунки на бледно-голубой бумаге. Своими быстрыми, острыми руками, перебирая листы, он рассказал мне то, что я хотел узнать. Он видел странные танцы-ухаживания альбатросов, он видел их одинокие белые яйца, лежащие на открытой земле. Он измерял их и наблюдал за ними, и каждый маленький факт, который так бойко слетал с его губ, был проиллюстрирован одним из сотен маленьких набросков. Там была изображена птица с распростертыми крыльями в четырнадцать футов, такая тяжелая от еды, что она лежала, объевшись, неподвижная, на камнях. Я никогда не видел таких рисунков, с кружевными деталями скал и крыльев, а по краю страницы - мельчайшие наброски клювов, крыльев и когтей.
   Мой карандаш быстро двигался, пока он говорил, и в конце он выбрал один рисунок альбатроса в полете и достал его из портфеля. Он раскрасил его китайской белой краской, так что, нарисованный на синей бумаге, он выглядел так, как будто летел по небу.
   - Этот рисунок вы должны принять от меня в подарок, - сказал он.
   - Вам удалось передать то, что я видел сам, - сказал я ему. - Вы заставили птицу казаться печальной и далекой - вы понимаете, что я имею в виду? - ни у одной другой птицы нет такого выражения. Абсурдно думать, что у птицы может быть выражение. Но вам это удалось. В вашем изображении есть что-то человеческое; любой, кто видел, как они летают, тоже должен был это заметить, вам не кажется?
   - Вы правы, - сказал он. - Но известна ли вам легенда об альбатросе? Знаете ли вы, что мы, люди моря, верим, - они несут души мертвых моряков в своей белой груди?
   Я сказал, что тоже слышал эту историю, и процитировал ему строки из "Старого моряка".
   - Но не только это, - сказал он. - В архивах Бремена есть дневник одного из капитанов, который я видел. Он уплыл далеко в незнакомые места, более двухсот лет назад. Я не читал его весь, когда мне разрешили посмотреть его несколько лет назад. Но там был длинный отчет о путешествии, которое он совершил вокруг Горна. Я и сам обошел его под всеми парусами.
   - Необычный опыт? - сказал я.
   - Нет, я шел, когда все было тихо и спокойно. Но когда этот человек шел, двести лет назад... его звали Бек... он шел сквозь шторм, который должен был уничтожить его. Он писал, молния была настолько низкой, что била между мачтами. Искры падали на корабль и сгорали. Кажется, они спаслись только чудом. Когда он снова повернул на север, - шторм миновал и Анды поднялись на фоне неба, так что он мог их видеть, так близко они были к берегу, - они наткнулись на громаду, корабль-призрак, как он его назвал. Конечно, его воображение могло разыграться из-за шторма. Но другие говорят, что видели странный корабль-призрак мыса Горн и слышали его колокол. Он звенит сквозь туман и дождь, независимо от того, разыгралась ли буря или стоит штиль. Этот добрый человек Бек написал около десяти страниц в своем любопытном маленьком желтом дневнике. И он сказал, что корабль был прозрачен, как человеческий призрак.
   - А как насчет альбатросов? Конечно, их не могло быть там во время шторма.
   - Это конец истории Бека, - ответил Ангерман. - Он написал, что, когда корабль-призрак медленно проплывал мимо, а его собственные матросы дрожали на палубе, католики среди них крестились и перебирали четки в трясущихся пальцах, одиннадцать больших белых птиц кружили над прозрачной громадиной, кружили и пикировали вниз, и двигались вперед, когда призрак дрейфовал дальше.
   - Но они не могли рассчитывать получить пищу.
   - Нет, но Бек поклялся, что история с альбатросами была правдой - что птицы несли души моряков, погибших на корабле, когда он сгорел. Есть много ранних рукописей, написанных моряками, и каждая содержит свою легенду о птицах. Я немецкий ученый, - добавил Ангерман, - и я не позволяю себе фантазий и романтических образов латинян. Я ученый, а не поэт. Но я верю, что даже сама наука могла бы найти какую-то причину, по которой легенда продолжает жить.
   - Призраки животных не редкость, если вы вообще верите в призраков, - сказал я.
   - Ах, но это не призрак животного. Живая птица; вы сами сказали, что в них есть что-то челвеческое. Живая птица несет душу моряка над водой, которую он любил. Во всяком случае, это красивая легенда, хотя ей не может быть места в вашем трактате, - добавил он.
   Я осторожно свернул рисунок. Мы пожали друг другу руки, Ангерман щелкнул каблуками и поклонился с прусской корректностью. Я вернулся в переполненный порт Бремерхафена.
  

II [1920]

  
   Я задыхался в разгар австралийского лета, когда внезапно решил сбежать. Через два дня я оказался на палубе "Хальберштадта". Я думаю, это было первое немецкое грузовое судно, отплывшее из Австралии после войны. Оно направлялось в Неаполь, Геную и Бремен.
   Я был единственным британским пассажиром; остальные были немцами, интернированными в Австралии в течение долгих лет с 1914 года. Нам было двенадцать, и мы обедали с капитаном и офицерами в кают-компании. Я помню первую ночь после того, как мы отплыли из Сиднейской гавани, свет, тускнеющий на черном горизонте, и странное чувство возбужденного одиночества, охватившее меня, когда я лежал в своей каюте, слушая, как эмигранты поют в салоне.
   Мы отплыли почти в полночь. Поэтому я не встречался с капитаном, пока на следующее утро не пошел в кают-компанию завтракать. Это было нелегко - сидеть за столом со всеми этими печальными людьми, которые два года назад были врагами моей страны.
   Я почти закончил завтракать, когда вошел капитан, казавшийся старше и выше, но - тот самый Ангерман, который семь или восемь лет назад проводил меня до дверей своего дома в Бремерхафене. Он был не из тех, кого можно удивить, и, кроме спонтанной улыбки, которая показывала, что он рад видеть меня снова, он ничего не сделал и ничего не сказал, когда сел на другой конец стола. Было еще три порта, прежде чем мы вышли на простор Индийского океана, и мы не встречались за едой в течение двух дней. Он вечно был на мостике или обедал в одиночестве в своей каюте. Но когда мы отплыли из Аделаиды с кораблем, нагруженным этим странным, первым послевоенным грузом для Германии, он прислал мне сообщение и пригласил поужинать с ним в его каюте в тот же вечер.
   Это был первый из многих чудесных и сверхъестественных вечеров на "Хальберштадте", и теперь, когда я позволяю себе мысленно вернуться к часам нашего разговора, трудно выбрать именно те случаи и моменты, которые внесли вклад в историю этого самого странного и разностороннего человека, какого я когда-либо встречал.
   Во время наших разговорах я не упоминал об альбатросах, хотя, возможно, он видел мой трактат, достоинства которого я для себя не преувеличивал.
   - Ваш трактат об альбатросах, - сказал он однажды вечером, - очень хорош. Но с тех пор многое изменилось.
   Мы говорили о спиритизме, медиумах и о возможности переселения духа существа из одного физического тела в другое. Эта тема завела его в лабиринт странных представлений.
   - Вы помните, - сказал он, - как мы говорили об альбатросах, несущих души - души погибших моряков. Если дух, который не связан физическими узами, может перейти в другое физическое тело после смерти, почему его нельзя заставить перейти от одного человека к другому при жизни - от одного животного к другому? Дух или душа так же отделены от тела и так же независимы от своей тюрьмы, как если бы это была птица в открытой клетке. Почему душа - птица - не может вылететь из своей тюрьмы и отдохнуть там, где пожелает?
   Я улыбнулся, но ответа не нашел. Он продолжал развивать свою причудливую мысль.
   - Я глубоко изучил это в одинокие годы войны. У меня нет желания всегда оставаться в своем физическом теле, - добавил он. И когда он произнес это, в его голосе появилось новое напряжение. - Я очень устал от своего физического тела, - сказал он.
   Он продолжал говорить, в эту ночь и в последующие ночи, и у меня не ослабевал интерес к разговорам с ним, и ничто не мешало спокойствию на корабле, кроме смертельной вражды, существовавшей между Ангерманом и его вторым помощником.
   Причины этого антагонизма оставались для меня загадкой до того дня, когда мы собрались на кормовой палубе, чтобы посмотреть, как мясник убивает свинью, которая носилась по камбузу и каютам, ожидая того дня, когда мы захотим, чтобы она испустила дух ради наших аппетитов.
   Я стоял достаточно близко к двум матросам, чтобы слышать их разговор, который велся на гамбургском диалекте. Они начали с непристойных воспоминаний о своих путешествиях и приключениях в Порт-Саиде. Когда капитан Ангерман появился на палубе, они понизили голоса и заговорили о нем. Изложение их замечаний о втором офицере шокировало бы и смутило, поскольку вульгарные факты были омрачены неуместной болтовней, но они привлекли мое внимание с того момента, когда один из них сказал, что Ангерман и второй офицер служили на одном корабле семь лет назад.
   Маленький нетерпеливый моряк в кожаной рубашке был полон информации. У Ангермана имелась жестокая, возможно, безумная сторона его натуры; действительно, казалось, что вся его жестокость вылилась на несчастного человека, который не мог убежать от него. Причина! Однажды, семь лет назад, этот человек, которого звали Льюисон, застрелил альбатроса, - корабль, по их словам, перевозил рождественские игрушки из Гамбурга в Сидней, - в последний раз, когда австралийские дети играли с немецкими игрушками до начала войны.
   Льюисон тогда был зеленым юнцом, и новичком на Юге. Корабль зашел во Фримантл, и некоторые из его ноевых ковчегов и кукол были выгружены на сухую, обожженную солнцем пристань, прежде чем он снова отплыл на юг. У гамбургского моряка язык был хорошо подвешен, и он освежал рассказ сотней живописных мелких деталей, которые теперь ускользают от меня. Он говорил о спокойном, прохладном вечере после унылой тропической жары и об одиноком альбатросе, который присоединился к кораблю, - его молочно-белые крылья разрезали вечерний свет. Ангерман наблюдал, как птица поднимается и опускается над приливом. Моряк даже рассказал о сигаре Ангермана, о том, как она висела, не зажженная, между его пальцами, когда он стоял, загипнотизированный ритмом птицы, когда она подлетала к кораблю. И тогда Ангерман увидел Льюисона, тогда еще совсем мальчишку, ползущего между бочками, пока он не оказался под альбатросом, когда широкие крылья понесли его над кораблем. Прежде чем Ангерман успел крикнуть или пошевелиться, Льюисон поднял винтовку и выстрелил.
   Птица упала на палубу, ее огромные крылья били по воздуху, пока она не превратилась в жалкую белую кучу. Ангерман побежал вниз и ударил мальчика подзорной трубой, - корабль два дня находился в лихорадочном возбуждении. Льюисон все еще был без сознания, когда корабль прибыл в Сидней, и его оставили на берегу.
   Больше моряк ничего не знал, но добавил: "Ангерман умен, но он сумасшедший". И я вдруг понял это сам, - умный, но сумасшедший.
   Ангерман и Льюисон появились на палубе вместе, словно кто-то внезапно потянули за ниточки шоу марионеток, но я заметил, что Льюисон сторонится капитана.
  

* * *

  
   Я стал одиноким зрителем следующей, поразительной главы в истории Ангермана. Мы входили в более теплые воды, и по ночам я покидал кают-компанию с чашкой кофе в руке, чтобы выпить его в прохладной тишине на корме корабля. Я сел на бочку, в тени, где мог видеть, оставаясь незамеченным. Я откинулся назад в полусне, когда услышал, как что-то шевельнулось рядом со мной. Я открыл глаза и увидел, как капитан Ангерман подошел к кормовым поручням и наклонился, глядя вниз, в фосфоресцирующий водоворот за нами. Он поднял руки - его руки были достаточно белыми, чтобы походить на крылья птицы, когда он махал ими в темноте. Кормовой фонарь был экранирован так, что освещал только воду позади нас. Ангерман прошел несколько футов вдоль поручней корабля, после чего, повернувшись, чтобы убедиться, что он один, снова взмахнул руками. Темнота перед ним задрожала, и огромные крылья альбатроса полетели ему навстречу, рассекая воздух и те самые перила, на которые он опирался. Ангермана, казалось, ласкали большие крылья; они бились вокруг него, так близко, что его черная фигура была поглощена взволнованными белыми перьями.
   Когда альбатрос удалился от корабля, Ангерман исчез в огромном белом теле, улетавшем в ночь. Это было настолько фантастическим, что я не мог поверить в увиденное. Я побежал обратно в кают-компанию. Я помню, как уронил свою кофейную чашку на палубу и ногой отбросил осколки в шпигаты. Ангермана не было ни в кают-компании, ни в каюте. Я боялся рассказать кому-нибудь о том, что видел. У меня был тайный страх показаться смешным. Поэтому я сидел в кают-компании и ждал. Было двенадцать часов, когда пришел Ангерман - он съел кусок яблочного пирога, выпил стакан пива и пошел в свою каюту.
  

* * *

  
   Через два дня после этого был день рождения Льюисона. В эту ночь капитан Ангерман обедал в одиночестве в своей каюте, и Льюисон наслаждался тем, что избавился от его бдительности, - действительно, он расставил по столу бутылки вина и коньяка и сам так напился, что мы боялись, - Ангерман войдет и увидит его. Льюисон был скорее жалок, чем ужасен. У него были бегающие глаза. Даже в форме он умудрялся демонстрировать свою вульгарность. Желтый носовой платок, браслет на пухлом безволосом запястье.
   Он выпил последний бокал коньяка, стукнул левой рукой по столу и произнес тост, который был глупым, бессмысленным, непристойным. В этот момент в салон тихо вошел капитан Ангерман, встал за спиной Льюисона и выхватил у него из рук стакан. Льюисон вскочил на подгибающиеся ноги, и, когда он пошатнулся, Ангерман заломил ему руки за спину и вытолкнул из кают-компании. Через минуту капитан вернулся, злой и мрачный, но слишком уверенный в своей правоте. Он заговорил со мной, медленно и тихо.
   - Мне стыдно, что вы это видели. Он больше не будет обедать в кают-компании.
   - Сегодня его день рождения, капитан Ангерман, - попробовал возразить я.
   - Тогда мне жаль, что он вообще родился, - ответил он. - В кают-компании моего корабля не место для свиней, - сказал он, и мы сели играть в скат. Должно быть, мы играли в течение часа (я помню, что взял валета пик), когда услышали ужасный крик - он расколол воздух, когда мы бросили свои карты и выбежали на палубу. Другие бежали к корме корабля.
   На палубе стояла груда бочек, и нам пришлось перелезть через них, потому что узкий проход уже был переполнен матросами. На открытом пространстве за бочками колоссальная белая птица боролась с Льюисоном. Казалось, она окутала его маленькое черное тело.
   - Альбатрос! Это слишком далеко на север для альбатроса! - крикнул кто-то. Старший офицер бросился вперед, и когда он вытащил из кармана револьвер, огромная птица сбросила Льюисона на палубу и взмыла над кораблем.
   Офицер выстрелил дважды - матрос крикнул: "Левое крыло, - он запнулся, - вы попали ему в левое крыло". Но птица растаяла в черной выси, и мы остались с Льюисоном, мертвым и изуродованным, на палубе. "Где капитан? Где капитан?" - воскликнул кто-то. Но Ангерман так и не появился. Птица выклевала Льюисону глаза - его лицо и грудь были покрыты ранами, его цветной шелковый платок трепетал в его мертвой руке.
   Мы отнесли его в кают-компанию, пока старший офицер и боцман искали Ангермана. Прошло полчаса, прежде чем он вошел в салон, спокойный, но с ужасным и холодным выражением в глазах.
   - Льюисон мертв, сэр, - сказал старший офицер, - на него напала птица... Я стрелял в нее, но не сбил... Хотя, кажется, попал... в крыло.
   - Извините, я не слышал, - повернулся ко мне Ангерман и заговорил по-английски. - Я кое-что чинил и порезался - это пустяки; бедный Льюисон... в день его рождения...
   Ангерман подошел к телу. Вынул левую руку из кармана, и я увидел, что его запястье скрыто белой повязкой.
  

ЗЕМЛЯ ЗЕЛЕНОГО ИМБИРЯ

ALGERNON BLACKWOOD

  
   В своей роскошной служебной квартире пожилой мистер Адам сидел перед камином с хмурым выражением лица, выражавшим не гнев или раздражение, а недоумение. Это было время между чаем и обедом; вокруг его кресла валялось множество вскрытых и нераспечатанных писем; он просматривал короткую машинописную записку, размышляя, как с ней поступить, и именно удивление было причиной его хмурого взгляда.
   "Эти газетные симпозиумы, - ворчал он про себя, - пустая трата времени!" Его секретарша ушла домой, забрав с собой продиктованные главы его книги, его двадцатый роман, его успешный роман, вспомнил он с улыбкой, которая на мгновение сменила хмурый взгляд. "Как я начал", - прочитал он напечатанное. "Что заставило меня начать писать?" Хмурый взгляд вернулся. Мысль унеслась в туман давних лет... Он хорошо помнил, что заставило его начать писать. - "Но мне никто не поверит..."
   Его лицо совсем сморщилось... В конце концов, он решил, что продиктует утром несколько банальных абзацев, приводя, конечно, факты, но не тот странный случай, который впервые открыл его дар ему самому. Это открытие было вызвано шоком, а шок, как утверждают некоторые, может выявить скрытые возможности мозга, которые до тех пор скрывались в неизвестности. Иными словами, для их проявления требуются определенные обстоятельства; если они не возникают, возможности остаются скрытыми, бездействующими.
   Он вспомнил шок в своем собственном случае, странный опыт, который его вызвал, и первый намек на его дар воображения, который появился в результате. - "Но они подумают, что я был романтиком!" Тем временем его карандаш нацарапал несколько слов на чистой части письма...
   "Интересно, - он сделал паузу, чтобы подумать, - как каждая важная деталь этого опыта была связана с чем-то в моем сознании в то время. Все ингредиенты были во мне. Что-то просто использовало их, драматизировало. Полагаю, это дар воображения... Он превращает сырье в продукт".
   Он видел все это так, словно это было вчера... а не тридцать лет назад...
   В его случае шоком была внезапная полная потеря удобного состояния, в котором он пребывал. Попечитель, его опекун, играл с ним в "уток и селезней", и в двадцать лет, сирота, только что окончивший Оксфорд с перспективой получения 2 000 фунтов в год, он оказался вместо этого с 50, возможно, меньше. В этой истории важны только две детали: его сильная горечь по отношению к обманувшему его опекуну, которого он знал лично, и вопрос о том, что он может сделать, чтобы заработать на жизнь. Эти две, если бы он написал правду для симпозиума, мистер Адам выделил бы. Потому что именно с этими двумя, с этой мыслью и этим чувством, интенсивно горящими в его сознании, он отправился на прогулку, чтобы все обдумать.
   Для него, двадцатилетнего, ситуация представлялась чрезвычайно трагичной; никто в мире до сих пор не был так огорошен судьбой; его гнев против поющего псалмы стража был таким горьким, что мог убить. Молодой человек был охвачен сильным гневом и ненавистью. Он мог убить мистера Холиока. Мошенник это заслужил. И Адам, размышляя о нечестных спекуляциях, которые оставили его без гроша, имел в виду именно это. Не то чтобы он действительно хотел совершить убийство, но он понимал, что в нем заложена такая возможность. Он все еще помнил, - сегодня с улыбкой, - как в конце концов выбросил эту мысль из головы: "Что толку, - горько размышлял он. - Даже если я убью его, штат убьет меня в ответ. Меня просто повесят. Кто убивает, того убивают в свою очередь".
   Таким образом, эта идея была - как он полагал - выброшена из его головы.
   Другая "важная деталь" касалась его ближайшего будущего. Что он мог сделать, чтобы заработать себе на жизнь? Он сосредоточенно размышлял над этим. Он просмотрел дюжину возможных будущих: сцена, журналистика, торговля автомобилями, тогда еще в зачаточном состоянии; страхование, эмиграция - он думал о многих областях и призваниях, но понял, что ни для одной из них его не готовили. Выбор работы из того, что он мог бы делать, навязчиво беспокоил его. Он обнаружил, что для человека открыты сотни, тысячи возможных вариантов будущего. Это был выбор, который он считал невозможным. В данный момент в жизни любого человека, размышлял он, его ждет множество возможных вещей - он может выбрать только одну, но есть множественный выбор.
   Он шел уже некоторое время, и, по-видимому, по кругу, потому что теперь обнаружил, что бредет к набережной древнего порта, который был его родным городом. Было уже больше шести часов летнего вечера, суббота, и на улице было мало народу. Солнечные лучи косо падали на путаницу пустынных переулков. Пахло морем, просмоленными канатами, снастями, рыбой, и это навевало мысль об эмиграции. Он подумал о кузене, который только что уехал на какую-то работу в Китай...
   Одна мысль следовала за другой; его разум был кипящей массой диких идей, с горькими, бурными эмоциями за ними. Затем, подняв глаза, он вдруг заметил маленькие слова, выцветшие черные буквы которых сияли в солнечном пятне на тусклой кирпичной стене над его головой. Это были довольно романтичные маленькие слова, и они зацепили что-то в его сознании. Он стоял и смотрел. Конечно, это было просто название переулка, но мысль приняла новый оборот.
   Какое-то очарование овладело им, потому что слова, как выразился поэт, ходили вверх и вниз в его сердце... Перед ним встала картина забытых дней, когда старый порт торговал с южными островами, когда темнобородые моряки, бормочущие на иностранных языках, толпились в этих узких переулках, и в воздухе витала высокая романтика парусных кораблей... Эти маленькие слова были почти стихотворной строкой.
   "Земля зеленого имбиря" - вот что он прочел.
   Мистер Адам, молодой человек тридцатилетней давности, остановился, не сводя глаз с выцветших букв в желтом солнечном свете. Затем он двинулся по извилистому переулку, в высоких стенах которого теперь не было ничего более романтичного, чем в конторах судовых брокеров, нотариусов, машинисток, упаковщиков и уполномоченных, пока его взгляд внезапно не заметил исключение - старую мебельную лавку с ее странными товарами, стоявшими на узкой мостовой. По-видимому, это была разнородная коллекция. Круглое зеркало, стоящее на трехногом пьедестале почти шести футов высотой, отражало его фигуру, когда он лениво двигался к магазину несколькими ярдами ниже. Он не без удовлетворения увидел свое отражение - элегантный фланелевый костюм, монокль, соломенную шляпу оксфордских цветов. Он также увидел согбенного, худого маленького старичка в кепке на голове, стоящего среди теней в нескольких футах за грязным дверным проемом.
   Теперь эта фигура медленно двигалась к нему, почуяв возможного клиента.
   - Прекрасная вещь, - сказал хриплый голос. - Прекрасный образец, милорд! И дешево тоже! - Он потер руки и кивнул своей древней головой в направлении надписи. - Это пришло из Китая тридцать лет назад!
   Адам понял, что уже несколько минут изучает свое отражение. Он вошел в лавку, чтобы отвлечься от тревожных мыслей больше, чем от чего-либо другого, и в этот момент старик, кланяясь и шаркая, тоже двинулся, пятясь перед ним. Внутри было темно - и намного больше, чем обещал маленький вход. Единственная масляная лампа освещала ряд глубоких, узких комнат, загроможденных вещами, среди которых согнутая фигура теперь осторожно поставила зеркало, потому что принесла его с собой.
   В полумраке юноша нашел свое отражение более привлекательным, чем раньше; оно смягчилось, стало более эффектным, решил он. Хриплый голос назвал цену, довольно низкую, по мнению мистера Адама, всего несколько шиллингов. Он не хотел покупать его, но это было лучше, чем оставаться наедине со своими мучительными мыслями, и он подошел ближе, чтобы рассмотреть зеркало. Он наклонился, заметив надпись, глубоко вырезанную в темном дереве рамы. Она была написана китайскими иероглифами. Он провел по ним пальцами, потом поднял глаза и спросил:
   - Кто смотрит в меня, - перевел хриплый голос, - убийца - и будет убит.
   И, унося его с собой, старик отступил немного дальше в дальнюю комнату.
   Молодой человек был поражен. Он почувствовал, как его тело едва заметно дернулось. Его разум тоже дернулся. Было ли это беспокойство? Во всяком случае, это было удивление, и в то же время он чувствовал, будто что-то притягивает его, так что почти невольно он обнаружил, что следует за удаляющейся фигурой, которая теперь, все еще неся с собой зеркало, стояла на пороге следующей длинной комнаты. Это было третье помещение, и в нем было значительно темнее, чем в первых двух комнатах. В затхлой атмосфере повис холодок. Место вдруг показалось одиноким.
   Почувствовав в себе слабую дрожь, хотя и не ощутив ничего, кроме этого, он заговорил резким, почти агрессивным голосом:
   - И что может означать этот вздор? - резко спросил он.
   - Именно то, что здесь написано, милорд, - раздался хриплый голос, гораздо более низкий, чем раньше. Воцарилась неприятная тишина. На его лице появилось выражение, которое едва ли вызывало веселье, и, возможно, именно по этой причине мистер Адам громко расхохотался. Это выдало его, понял он, когда было уже слишком поздно. Он нервничал. Больше похожий на смешок, чем на настоящий смех, он звучал неестественно среди этой груды атрибутики из чужих стран, которая не давала эха. Он звучал мертво.
   - Это предсказание? - с вызовом спросил мистер Адам, и тон его голоса снова выдал его - по крайней мере, для него самого. Ибо дрожь каким-то образом перешла из тела в звук. - Если я, например, куплю эту вещь, вы хотите сказать, что я... что вы уже до меня?..
   Он не смог закончить фразу. Дрожь остановила его дыхание, и голос замер на его губах. Говоря это, он смотрел не в лицо старика, а в зеркало, где все еще видел свое отражение. Но не это остановило его речь и заморозило кровь. Было что-то еще, что он видел. Одной морщинистой рукой старый лавочник все еще сжимал зеркало, в другой был обнаженный нож.
   - До сих пор, милорд, всегда было так, - донесся его шепот в длинной полутемной комнате, и, говоря это, он наклонил зеркало немного под другим углом. Молодой человек, как и прежде, видел себя в зеркале, но теперь он видел и что-то еще позади себя. Он лежал, растянувшись на полу, неподвижный, его положение было не совсем естественным. Одна рука была вывернута вокруг лица под углом, невозможным для живого человека. В узком проходе комнаты позади него, комнаты, которую он уже миновал, лежало это жалкое тело. Молодой человек понял, что, стоя там, где он сейчас стоял, он, должно быть, действительно перешагнул через него.
   - Вы... сделали... это? - выдохнул он голосом, который почти не издавал звуков.
   - Он посмотрел в зеркало,- последовал шепот в ответ. - А чего ты ожидал?
   - А до этого... был еще один?..
   - Так оно и работает. - Другой ответил ужасной ухмылкой.
   Адам почувствовал, как напряглось его тело, но течение крови усилилось. Он почувствовал, как его кулаки крепко сжались. Не сводя глаз с лавочника и не отрывая от него взгляд ни на мгновение, он увидел, что старик, отпустив зеркало, начал двигаться. Он двигался легко, был удивительно проворен, быстр, его движения были судорожными, настороженными. Он увернулся в сторону, назад, быстро, как тень, кружил вокруг своего клиента, наблюдавшего за его танцем зачарованными глазами. Нож поблескивал и сверкал.
   Адам сделал усилие, которое, казалось, разрывало его сердце - и мышцы снова начали функционировать. Инстинктивно он взял тяжелую железную булаву со стола из тикового дерева рядом с собой. Ему пришлось приложить усилия, чтобы поднять ее.
   - Значит, теперь все зависит от меня! - воскликнул он, быстро переступая с ноги на ногу.
   - Я могу защитить себя! - завопил продавец, уворачиваясь с невероятной быстротой. - Так что это не поможет вам, милорд! - закричал он, скользя по полу со скоростью летящей стрелы и размахивая ножом.
   Движимый внезапной силой, которая удивила его самого, молодой человек прыгнул навстречу танцующему ужасу. Он сделал один прыжок. Он взмахнул тяжелой булавой. Огромное оружие обрушилось на древний череп, глубоко вонзившись в расколовшуюся кость. Фигура резко остановилась, издала слабый писк, съежилась и замерла там, где упала, словно огромное изуродованное насекомое. Оно больше не двигалось.
   "Убил и убит! - попытался закричать другой, но его голос, словно в агонии кошмара, не прозвучал. - Во всяком случае, я тебя прикончил. Значит, теперь моя очередь, не так ли?.."
   Он быстро обернулся, чувствуя, что кто-то наблюдает за ним сзади.
   Высокая фигура затемнила выход из дальней двери на улицу, - очертания незнакомца, который немного наклонился, чтобы рассмотреть что-то, стоявшее на тротуаре снаружи.
   Молодой человек все смотрел и смотрел. Хотя сам он находился в полутьме, в вечернем свете очертания были четко видны. Но незнакомец ли это? На нем был элегантный фланелевый костюм и соломенная шляпа цвета Оксфорда. Когда он выпрямился, стало видно очки.
   Мистер Адам резко обернулся и уставился на смятую кучу на полу у своих ног. Это был не лавочник. То, на что он уставился, было аккуратным фланелевым костюмом, соломенной шляпой с оксфордскими цветами.
   Он взвизгнул. Он сломя голову помчался по комнате. Он на максимальной скорости промчался и по следующей узкой комнате, прямо к двери на улицу, к силуэту высокого незнакомца. И этот высокий силуэт теперь скользил ему навстречу, очень быстро скользил, тоже бесшумно, не издавая ни звука на дощатом полу, точно так же, как он видел свое собственное отражение, скользящее к нему в зеркале раньше. Он приближался все ближе и ближе, в нем было что-то странно, ужасно знакомое, что-то, что он почти узнал.
   Оно безжалостно приближалось, он не смог бы остановить его, даже если бы попытался, в то время, как это ни странно, он чувствовал, что не должен останавливать его. Его Судьба - его собственная судьба - он должен встретиться с ней; он не мог избежать ее - потому что каким-то образом повлиял на нее.
   Он не остановился; он даже начал двигаться быстрее, пока между ними не осталось всего фута. Он был в ужасе, но в то же время его мужество возросло. Они встретились, они скользнули друг в друга, они вышли, и мгновенно, хотя это произошло, он успел узнать себя... И в ту же секунду обнаружил, что стоит на тротуаре снаружи, глядя в зеркало на высоком трехногом пьедестале, в то время как маленький, худой, сгорбленный старичок, одетый в шапочку и потирающий руки, стоит перед ним. Это был, очевидно, тот, кто чуял возможного клиента.
   - Прекрасная вещь, - прохрипел старик. Его глаза пронзали, как буравчики. - И к тому же дешево. Она доставлена из Китая тридцать лет назад.
   Волна приятных, даже восхитительных эмоций захлестнула сердце молодого человека, когда он прочитал надпись, вырезанную китайскими иероглифами на деревянной раме. Он провел по ним пальцем, затем поднял глаза, чтобы спросить.
   - Каждому, - перевел хриплый голос, - десять тысяч вариантов будущего. И все же каждый должен выбирать, - и продолжал объяснять, как один ученый джентльмен однажды любезно расшифровал для него эти слова, - только молодой человек больше не слушал. Он смотрел на верхнюю часть рамы.
   - Но... рама пуста! - громко воскликнул он. - Нет никакого зеркала! - И снова испытал это удивительное чувство.
   - Оно разбилось, - услышал он хриплый голос, - разбилось. Но его легко вставить снова, милорд. Прекрасная старинная вещь. - Он назвал ничтожную цену, всего несколько шиллингов.
   Молодой мистер Адам купил его и взял с собой домой... В свое время он поступил клерком в страховую контору своего кузена и однажды вечером написал отчет о своем приключении в Стране зеленого имбиря. Позже он написал и другие, более удивительные приключения. Похоже, у него внутри был какой-то странный дар описывать воображаемые, возможно, творческие приключения... Шок позволил этому дару проявить себя.
  

* * *

  
   На следующее утро пожилой мистер Адам продиктовал своей секретарше несколько банальных абзацев о том, "Как я начал писать". Они начинались так: "В возрасте двадцати лет я поступил клерком в страховую контору..." Они были чрезвычайно скучными. "Пошлите это редактору, - сказал он своей секретарше, - с примечанием, я надеюсь, это то, что он хочет".
   И пока он диктовал абзацы, его взгляд блуждал от длинной полки с двадцатью приключенческими книгами к раме на высоком трехногом пьедестале, в которой, как ни странно, не было стекла и которого, как знал пожилой мистер Адам, никогда не было и никогда не будет.
  

ДРЕВНИЙ СВЕТ

ALGERNON BLACKWOOD

  
   От Саутуотера, где он сошел с поезда, дорога вела прямо на запад. Это он знал; для испытания он доверился удаче, став одним из тех прирожденных ходоков, которые не любят спрашивать дорогу. У него присутствовал этот инстинкт, и, как правило, он хорошо ему служил.
   "Примерно милю на запад по песчаной дороге, пока не дойдете до перелаза справа, потом через поля. Вы увидите красный дом прямо перед собой". - Он еще раз взглянул на инструкции на открытке и снова попытался расшифровать зачеркнутое предложение - безуспешно. Оно было так искусно вымарано чернилами, что ни слова нельзя было разобрать. Вымаранные чернилами предложения всегда манили какой-то тайной. Но он не терзал себя вопросом, что именно было так тщательно уничтожено.
   День был бурный, с холодным, пронзительным ветром, дувшим с моря. Массивные облака с закругленными краями, пушечными выстрелами пересекали зияющие пространства голубого неба. Линия Даунс на далеком горизонте темнела приливной волной. На их гребне красовалось кольцо Чантонбери - несущийся под всеми парусами корабль.
   Он снял шляпу и быстро зашагал, делая большие глотки воздуха, задыхаясь от восторга и возбуждения. Было пустынно; ни всадников, ни велосипедистов, ни колясок; ни даже повозки торговца; ни одного пешехода. Но в любом случае он никогда бы не спросил дорогу.
   Следуя вдоль изгороди, он шел вперед, в то время как ветер швырял плащ ему в лицо и создавал волны на синих лужах на желтой дороге. Деревья показывали свои белые нижние листья. Папоротник и высокая трава гнулись в одну сторону. День был наполнен жизнью, повсюду ощущалось приподнятое настроение. А для клерка кройдонского землемера, только что вышедшего из офиса, это было сродни отдыху на море.
   Это был день для больших приключений, и его сердце старалось соответствовать настроению природы. Его зонт с серебряным кольцом должен был стать мечом, а коричневые ботинки - сапогами со шпорами на каблуках. Куда делись заколдованный замок и принцесса с золотыми волосами? Его конь...
   Перелаз внезапно появился в поле зрения и пресек приключение в зародыше. Повседневная одежда снова взяла его в плен. Он был клерком землемера, средних лет, зарабатывал три фунта в неделю, приезжая из Кройдона, чтобы узнать о предлагаемых клиентом изменениях в лесу - что-то, чтобы обеспечить лучший вид из окна столовой. За полями, примерно в миле отсюда, он увидел красный дом, сверкающий на солнце; и, остановившись на мгновение на перелазе, чтобы перевести дыхание, он заметил справа рощицу из дуба и граба.
   "Ага, - сказал он себе, - это, должно быть, тот самый лес, который он хочет срубить, чтобы улучшить обзор. На него стоит взглянуть". Там, конечно, были заросли, но была и манящая тропинка. - "Я нарушитель, - сказал он, - но это часть моего дела". Он неуклюже перелез через ворота и вошел в рощу. Еще немного - и он снова выйдет на поле.
   Но в тот момент, когда он проходил между деревьями, ветер перестал стонать, и в мире воцарилась тишина. Растительность была настолько густой, что солнечный свет проникал только на отдельные участки. Воздух был душным. Он вытер лоб и надел свою зеленую фетровую шляпу, но низкая ветка тут же сбила ее снова, и когда он наклонился, упругая ветка качнулась назад и ужалила его в лицо.
   По обеим сторонам тропинки росли цветы, по обеим сторонам открывались поляны, в сырых углах изгибались папоротники, и запах земли и листвы был насыщенным и сладким. Здесь было прохладнее. Какой очаровательный маленький лес, подумал он, сворачивая на маленькую зеленую поляну, где солнце мерцало, как серебряные крылья. Как они танцевали, трепетали и двигались! Он вставил в петлицу темно-синий цветок.
   И снова его шляпа, зацепившаяся за ветку дуба, когда он поднимался, была сбита с головы и упала ему на глаза. И на этот раз он не надел ее снова. Размахивая зонтиком, он шел с непокрытой головой, довольно громко насвистывая на ходу. Но густота деревьев едва ли поощряла свист, и что-то от его веселости и приподнятого настроения, казалось, покинуло его. Он вдруг обнаружил, что ступает бесшумно и осторожно. Тишина в лесу была такой странной.
   Среди папоротников и листьев послышался шорох, и что-то метнулось через тропинку в десяти ярдах впереди, резко остановилось на мгновение, склонив голову набок, чтобы посмотреть, а затем снова нырнуло под куст со скоростью тени. Он вздрогнул, как испуганный ребенок, и в следующую секунду рассмеялся, что простой фазан мог заставить его подпрыгнуть.
   Вдалеке он услышал стук колес по дороге и удивился, почему этот звук показался ему таким приятным. "Старая добрая крестьянская повозка", - сказал он себе, а потом понял, что идет не в ту сторону и каким-то образом повернул назад. Потому что дорога должна быть позади него, а не впереди.
   И он поспешно свернул на другую узкую поляну, которая терялась в зелени справа. "Это, конечно, нужное направление, - сказал он. - Деревья, кажется, немного запутали меня", - затем внезапно оказался у ворот, через которые он перелез недавно. Он просто сделал круг. Удивление перешло почти в замешательство.
   Мужчина, одетый, как лесник, в коричнево-зеленое, прислонился к воротам, ударяя по ногам хлыстом. "Я направляюсь на ферму мистера Ламли, - объяснил клерк. - Это его лес, я полагаю", - затем остановился как вкопанный, потому что это был вовсе не человек, а просто эффект света, тени и листвы. Он отступил назад, чтобы восстановить странную иллюзию, но ветер грубо раскачивал ветви здесь, на краю леса, и листва отказывалась восстанавливать фигуру. Листья странно шелестели.
   Как раз в этот момент солнце скрылось за облаком, отчего весь лес выглядел иначе. И все же, как ум мог быть обманут таким образом вдвойне, было действительно удивительно, потому что ему почти казалось, что человек ответил, заговорил - или это был шаркающий звук, производимый ветвями? - и указал хлыстом на доску объявлений на ближайшем дереве. Слова звенели у него в голове, но, конечно, он их вообразил: "Нет, это не его лес. Это наш". Более того, какой-то деревенский остряк изменил надпись на обветренной доске, потому что она ясно гласила: "Нарушители будут преследоваться".
   Изумленный клерк читал эти слова и улыбался, думая о том, какую историю ему придется рассказать, а затем бросился в другую сторону, встречая ветер в лицо.
   Боже милостивый! Поляна позади него тоже исчезла; тропинки больше не было. Бросаясь из стороны в сторону, точно загнанный зверь, он искал лазейку, путь к спасению, искал отчаянно, затаив дыхание, охваченный ужасом до мозга костей. Но листва окружала его, ветви преграждали путь; деревья стояли близко и неподвижно, не колеблемые дуновением ветра, и солнце в этот момент опустилось за большую черную тучу. Весь лес погрузился в темноту и тишину. Он наблюдал за ним.
   Возможно, именно это последнее прикосновение внезапной темноты заставило его действовать так глупо, как будто он действительно потерял голову. Во всяком случае, не раздумывая, он снова бросился сломя голову между деревьями. Было ощущение, что он заблудился, и что он должен вырваться любой ценой - вырваться и выйти на открытое пространство благословенных полей и воздуха.
   Он сделал это необдуманно и, как ему показалось, бросился прямо на дуб, который намеренно встал на его пути, чтобы остановить его. Он видел, как тот переместился на добрый ярд, и, будучи человеком, привыкшим к теодолиту и линейке, он должен был знать. Он упал, увидел звезды и почувствовал, как тысячи крошечных пальцев тянут и тянут его за руки, шею и лодыжки. Без сомнения, в этом виновата крапива. Он подумал об этом позже.
   Но еще одну замечательную иллюзию было не так легко объяснить.
   В одно мгновение лес проскользнул мимо него с густым глубоким шелестом листьев и смехом, мириадами шагов и крошечными энергичными фигурами; двое мужчин в коричнево-зеленом разом подняли его - он открыл глаза, обнаружив, что лежит на лугу рядом с изгородью, где началось его невероятное приключение. Лес стоял как прежде, залитый солнечным светом. Вдалеке, как и прежде, виднелся красный дом. Над изгородью ухмылялась табличка с надписью: "Нарушители будут привлечены к ответственности".
   Растрепанный душой и телом, потрясенный, клерк медленно шел по полю. Но по дороге он еще раз взглянул на открытку с инструкциями и с тупым изумлением увидел, что написанная чернилами фраза все-таки оказалась вполне разборчива под штрихами, сделанными поперек нее: "Есть короткий путь через лес, который я хочу срубить - если вы не возражаете". Только "возражаете" было написано так плохо, что больше походило на другое слово: оно было необычно похоже на "испугаетесь".
  

* * *

  
   - Видите ли, эта роща портит мне вид на Даунс, - объяснил ему позже его клиент, указывая на лес и на карту перед ним. - Я хочу, чтобы ее срубили и проложили тропинку так и так, - его палец указал направление на карте. - Он все еще называется Волшебным лесом, и он намного старше, чем этот дом. А теперь, если вы готовы, мистер Томас, мы могли бы выйти и взглянуть на него...
  

НЕЧТО В ВЕРХНЕЙ КОМНАТЕ

ARTHUR MORRISON

  
   Тень нависала над дверью, которая чернела в глубине арочной ниши, словно бездонный глаз под нахмуренным лбом. Лестничная площадка была широкой и обшитой панелями, тяжелые перила, поддерживаемые резной балюстрадой, тянулись вниз вдоль темной лестницы, мимо других дверей, во двор и на улицу. Другие двери тоже были темными, но с другой стороны. Эта верхняя площадка была самой светлой из всех, из-за окна в крыше; и, возможно, в значительной степени из-за контраста ее единственный дверной проем казался таким черным и неприступным. Двери внизу открывались и закрывались, захлопывались, оставались приоткрытыми. Мужчины и женщины входили и выходили с разговорами и человеческими звуками, иногда даже со смехом или обрывками песен; но дверь на верхней площадке оставалась закрытой и безмолвной в течение недель и месяцев. Ибо, по правде говоря, у этого помещения была дурная слава, и оно пустовало много лет. Задолго до того, как в нем поселился последний жилец, на комнату смотрели со страхом и отвращением, и конец этого последнего жильца никоим образом не рассеял мрак, царивший вокруг.
   Дом был настолько стар, что его обветренное лицо вполне могло смотреть сверху вниз на кровопролитие в церкви Святого Варфоломея, а комната с привидениями, возможно, заслужила свое дурное имя в тот же день. Но Париж - город жестокой истории, и с тех пор, как старый особняк вырос гордым и новым, отель какого-то могущественного дворянина, почти в любой год за прошедшие века пятно могло пасть на ту верхнюю комнату, которая стала местом ненависти и теней. Этот случай был давно забыт, но факт оставался фактом; случилось ли в этой комнате какое-то преступление или какой-то чудовищный Ужас, никто уже не мог выяснить; и никто не хотел там жить и оставаться за этой дверью ни на секунду дольше, чем требовалось. Долгое время считалось, что судьба одинокого жильца, оставшаяся в памяти живых, имеет какое-то отношение к этому делу - и, действительно, его конец был достаточно зловещим; но уже задолго до его времени комната стояла заброшенной и пустой. Он, к великому сожалению, не обращал внимания на ужас, царивший в комнате, ибо использовал это обстоятельство для снижения арендной платы; он застрелился немного позже, когда полиция стучала в его дверь, чтобы арестовать по обвинению в убийстве. Как я уже сказал, его судьба, возможно, добавила общего отвращения к этому месту, хотя она никоим образом не вызвала его; прошло десять лет, а то и больше, с тех пор, как немногочисленные предметы мебели были унесены и проданы; и ничего не было принесено взамен.
  

* * *

  
   Когда человеку двадцать пять лет, он здоров, голоден и беден, он с меньшей вероятностью испугается дешевого жилья, чем можно было бы ожидать в других обстоятельствах. Этуотеру было двадцать пять, обычно он был здоров, часто голоден и всегда беден. Он приехал жить в Париж, потому что, помня свои студенческие годы, верил, что сможет жить там дешевле, чем в Лондоне; в то же время было совершенно ясно, что он не сможет продать меньше картин, так как он еще никогда не продал ни одной.
   Комнату Этуотеру показал консьерж соседнего дома. Сам дом, в котором имелась комната, консьержа не имел, хотя его главная дверь была открыта днем и ночью. Мужчина говорил мало, но его удивление по поводу заявления Этуотера было очевидным. Мсье англичанин? Да. Комната удобна, хотя, вероятно, немного грязновата, так как в последнее время в ней никто не жил. Очевидно, этот человек считал, что не его дело просвещать ничего не подозревающего иностранца относительно репутации этого места; и если бы он мог позволить себе это, то получил бы какое-то небольшое удовлетворение от домовладельца, при такой арендной плате, конечно, очень маленькое.
   Но Этуотер был осведомлен лучше, чем предполагал консьерж. Он слышал рассказ о комнате с привидениями, правда, смутно и бессвязно, от маленького старого гравера часов этажом ниже, который направил его к консьержу. Старик был разговорчив и дружелюбен и сообщил, что в комнате, выходящей окнами на северо-восток, было хорошее освещение - действительно, гораздо лучшее, чем то, которым он, гравер часов, наслаждался этажом ниже. Настолько, что, учитывая это преимущество и гораздо более низкую арендную плату, он сам давно снял бы эту комнату, если бы не... ну, если бы не другие вещи. Мсье был чужаком и, возможно, не боялся жить в комнате с привидениями; но такова была ее репутация, как знали все в квартале; однако даже для чужака было бы несчастьем занять комнату без подозрений и подвергнуться неожиданным испытаниям. Здесь, однако, старик сдержался, возможно, размышляя о том, что слишком много информации о верхней комнате может оскорбить хозяина. Он намекнул на ее репутацию, надеясь, что о его дружеском предупреждении не будет узнано другими. Относительно же точной природы неприятных проявлений в комнате, кто мог об этом сказать? Возможно, на самом деле их не было вообще. Люди говорили разное. Конечно, это место пустовало уже много лет, и ему самому не хотелось бы жить в нем. Но, возможно, мсье посчастливится разрушить чары, и если мсье решил бросить вызов ревенанту, он желает мсье наивысшего успеха и счастья.
   Вот и все, что сказал гравер часов; и вот консьерж соседнего дома повел их вверх по величественной старой обшитой панелями лестнице, размахивая ключами, и, наконец, остановился перед темной дверью в хмурой нише. Он с некоторым трудом повернул ключ, толкнул дверь и отступил назад с выражением не совсем почтения, позволяя Этуотеру войти первым.
   Когда-то внутри было отгорожено что-то вроде небольшого вестибюля, хотя, за исключением этого, место состояло только из одной большой комнаты. В воздухе этого места было что-то неприятное - не запах, когда начинаешь анализировать свои ощущения, хотя поначалу это могло показаться таковым. Этуотер подошел к широкому окну и распахнул его. Перед ним виднелись трубы и крыши многих домов всех возрастов, и в этом беспорядке выделялись башни-близнецы Сен-Сюльпис, покрытые шрамами и мрачные.
   Как ни проветривай комнату, это неприятное оставалось; болезненное чувство страха ощущалось всеми чувствами, или, возможно, воспринималось каким-то иным способом. Страх присутствовал, хотя было нелегко сказать, как именно он воспринимался. Этуотер решил не принимать никаких объяснений, кроме предоставляемых здравым смыслом, и приписал его длительной духоте в помещении; и консьерж, неловко стоявший у двери, согласился, что, должно быть, так оно и есть. На мгновение Этуотер заколебался, сам того не желая. Но арендная плата была очень низкой, и, несмотря на то, что она была низкой, он не мог позволить себе ни су больше. Свет был хорошим, хотя это был не верхний свет, а место достаточно большим для его скромных запросов. Этуотер подумал, что он будет презирать себя, если откажется от такой возможности; это будет одно из тех тайных унижений, которые снова и снова всплывают в памяти человека и заставляют его краснеть в одиночестве. Он велел консьержу оставить дверь и окно широко открытыми до конца дня, и заключил сделку.
   С какой-то веселой бравадой он сообщил своим немногочисленным друзьям в Париже о том, что снял комнату с привидениями, ибо, оказавшись вне этого места, он с готовностью убедил себя, что его отвращение и неприязнь, когда он находился в этой комнате, были результатом воображения и ничего больше. Конечно, не имелось никаких разумных причин объяснить эту неприязнь; следовательно, что это могло быть, как не вопрос фантазии? Он решил разобраться с этим вопросом с самого начала и очистить свой разум от любых глупых предрассудков, которые могли внушить намеки старого гравера, заставив себя пройти через любые приключения, с которыми мог столкнуться. На самом деле, когда он ходил по улицам по своим делам и договаривался о покупке нескольких простых предметов мебели, которые были необходимы, его предприятие приняло вид приятного приключения. Он вспомнил, что всего год или два назад пытался провести ночь в доме, известном в Англии как дом с привидениями, но не смог найти хозяина. Вот оно, настоящее приключение, с обещанием истории, которую можно будет рассказывать в будущем; и ему пришла в голову приятная мысль, что он мог бы взглянуть на древнюю историю комнаты и превратить ее это в журнальную статью, которая принесет немного денег.
   Его потребности были настолько просты, что к полудню следующего дня после первого осмотра комнаты она была готова к использованию.
   Он взял свой чемодан из дешевого отеля на маленькой улочке Монпарнаса, где остановился, и отнес его в свой новый дом. Ключ теперь лежал у него в кармане, и впервые он вошел в дом один. Окно оставалось распахнутым настежь, но здесь все еще присутствовало нечто гнетущее, душащее, что вошло в сознание, - он не знал, через какие ворота. Он снова обвинил свою фантазию. Он топнул ногой, присвистнул и принялся распаковывать несколько сумок и ящик со старинным восточным оружием, которое было частью его профессиональной собственности. Но он не мог уделить должного внимания работе и не раз ловил себя на том, что поддается детскому порыву оглянуться через плечо. Он с некоторым усилием посмеялся над собой - и решительно сел, чтобы выкурить трубку и привыкнуть к своему окружению. Но вскоре обнаружил, что отодвигает стул все дальше и дальше, пока тот не коснулся стены. Он должен видеть всю комнату, сказал он себе в оправдание. Так он сидел и курил, и пока он сидел, его взгляд упал на малайский кинжал, лежавший на столе между ним и окном. Это было смертоносное, искривленное оружие, и его навершие было сделано в виде птичьей головы с изогнутым клювом и глазом из какого-то тусклого красного камня. Он поймал себя на том, что смотрит на этот красный камень со странным, бессмысленным очарованием. Кинжал в своем зловещем изгибе теперь казался существом из какой-то диковинной фантазии - змеей с клювастой головой, порождением кошмара, каким-то новым способом доминирующим над центром его восприятия. Остальная часть комнаты была тусклой, но красный камень светился более ярким светом; больше ничего не присутствовало в его сознании. Затем, с внезапным звоном, тяжелый колокол Сен-Сюльпис разбудил его, и он вздрогнул от неожиданности.
   На столе лежал кинжал, довольно странный и смертоносный, но такой, каким он его всегда знал. Однако с еще большим удивлением он заметил, что его стул, стоявший спинкой к стене, теперь был примерно в шести футах впереди, рядом со столом; очевидно, он, должно быть, в рассеянности придвинул его к кинжалу, на который был устремлен его взгляд... Большой колокол Сен-Сюльпис продолжал звенеть, повторяя свой монотонный призыв к Ангелу. Ему было холодно, он почти дрожал. Он бросил кинжал в ящик стола и повернулся, чтобы выйти. По часам он увидел, что уже позднее, чем он предполагал; его припадок рассеянности, должно быть, продолжался некоторое время. Возможно, он даже задремал.
   Он медленно спустился по лестнице и вышел на улицу. По мере того как он шел, ему становилось все более и более стыдно за себя, поскольку он должен был признаться, что каким-то необъяснимым образом боялся этой комнаты. Он ничего не видел, не слышал ничего такого, чего можно было бы ожидать, или чего можно было услышать в любой комнате, известной как комната с привидениями; он не мог не думать, что это было бы своего рода облегчением, если бы он это сделал. Но было всепроникающее, всепоглощающее ощущение чужого Присутствия - чего-то отвратительного, не человеческого, чего-то почти физически тошнотворного. Вместе с тем это было нечто большее, чем присутствие; это была власть, господство - так он, казалось, воспринял это. И все же воспоминание становилось все слабее по мере того, как он шел в сгущающихся сумерках; он вспомнил историю, которую когда-то читал, о доме с привидениями, в которой говорилось, что в доме на самом деле обитает дух страха, и ничего больше. Так, убеждал он себя, обстояло дело и с его комнатой; он злился на растущее убеждение, что позволил себе быть одержимым фантазией - духом страха.
   В тот вечер он вернулся с твердым намерением не позволять себе никаких глупостей. Он ничего не слышал и ничего не видел; когда это произойдет, у него будет достаточно времени, чтобы разобраться с этим. Он снял одежду и неторопливо лег в постель, оставив свечу и спички под рукой на случай необходимости. Он ожидал, что ему будет трудно заснуть, но едва он лег в постель, как погрузился в тяжелый сон.
  

* * *

  
   Ослепительный солнечный свет, льющийся в окно, разбудил его утром, и он сел, сонно озираясь по сторонам. Должно быть, он спал как убитый. Но он видел сны; сны были ужасны. Голова болела сильнее, чем когда-либо прежде, и он чувствовал себя гораздо более усталым, чем когда ложился спать. Он откинулся на подушку, но от одного прикосновения в голове зазвенело от боли. Он встал с постели и обнаружил, что пошатывается; все было так, как будто он был напился пьяным и теперь страдал от снов, вызванных неумеренным употреблением алкоголя - это были ужасные сны; он мог вспомнить, что они были ужасными, но то, чем именно они были наполнены, полностью исчезло из его головы. Он протер глаза и изумленно уставился на стол, где лежал кривой кинжал с птичьей головой и красным каменным глазом. Он лежал точно так же, как вчера, когда он сидел и смотрел на него, и все же он мог бы поклясться, что бросил его в ящик стола. Возможно, ему это приснилось; во всяком случае, теперь он осторожно положил эту штуку в ящик и, все еще чувствуя звенящую головную боль, оделся и вышел.
   Когда он поднялся на следующую лестничную площадку, старый гравер приветствовал его от двери вопросительным "Добрый день".
   - Боюсь, мсье плохо спал?
   Этуотер с некоторым сомнением возразил, что спал довольно крепко.
   - И до сих пор я ничего не видел и не слышал о призраке, - добавил он.
   - Ничего? - сказал старик, приподняв брови. - Совсем ничего? Это к счастью. Здесь, внизу, мне показалось, что мсье беспокойно ходил ночью, но, без сомнения, я ошибся. Без сомнения, я также могу поздравить мсье с тем, что он нарушил злую традицию. Мы больше не услышим об этом; мсье имеет счастье иметь храброе сердце.
   Он улыбнулся и вежливо поклонился, но в его глазах было что-то озадаченное, когда он следил за Этуотером, спускающимся по лестнице.
   Этуотер выпил кофе с булочкой после часовой прогулки и заснул прямо в кафе. Однако ненадолго, и вскоре он встал и вышел. Он почувствовал себя лучше, хотя все еще чувствовал необъяснимую усталость. Он увидел свое лицо в зеркале витрины магазина, и это повергло его в шок. Измученный сверх того, что можно было ожидать от плохой ночи. Что произошло? Это напомнило ему старую легенду - японскую? - когда он пытался что-либо вспомнить, смущенно удивляясь изможденному призраку, стоявшему перед ним. Какую-то историю об одержимом демоном человеке, который в любом зеркале видел не свое собственное лицо, а лицо демона.
   Работа казалась ему невозможной, и он проводил день на скамейках в саду, за столиками в кафе и некоторое время в Люксембурге. А вечером он встретил друга-англичанина, который взял его за плечи, заглянул ему в глаза, встряхнул и заявил, что он переутомился и больше всего на свете нуждается в хорошем ужине, который должен получить немедленно.
   - Вы поужинаете со мной, - сказал он, - в "Лаперузе", и мы возьмем коляску, которая отвезет нас туда. Я голоден.
   Пока они стояли и высматривали проезжающую коляску, к ним с криками подбежал человек с газетами.
   - Мы возьмем коляску, - повторил друг Этуотера, - и купим газету с заметкой об убийстве для разговора. Эй! Газету!
   Он купил газету и последовал за Этуотером в коляску.
   - У меня есть сильное подозрение, что я знал бедного старика в лицо, - сказал он. - Я верю, что он видел лучшие дни.
   - Кто?
   - Старик, убитый прошлой ночью на улице Брока. Описание подходит в точности. Он слонялся по кафе. Это нелегко читать в этой коляске, но, вероятно, в этом издании нет ничего нового. Во всяком случае, убийцу они не поймали.
   Этуотер взял газету и попытался прочитать ее в меняющемся свете. Бедный старик был найден мертвым на пешеходной дорожке улицы Брока, с десятком ножевых ран. Его опознали - старика, о котором не было известно, что у него есть хотя бы один друг в этом мире; кроме того, поскольку он был таким старым и таким бедным, вероятно, у него не было врагов. Целью преступления не было ограбление; несколько су, которыми владел старик, остались у него в кармане. Должно быть, ранним утром на него напал маньяк-убийца и нанес ему несколько ударов ножом с невероятной яростью. Арестов не произведено.
   Этуотер оттолкнул газету.
   - Фу! - сказал он. - Мне это не нравится. Я немного не в себе, и всю прошлую ночь мне снился ужасный сон, хотя почему это должно напоминать мне о нем, я не могу понять. Но это не лекарство от тоски!
   - Нет, - горячо согласился его друг. - Бутылка лучшего бургундского и лучший ужин, какой могут приготовить, - вот ваше лекарство. Идемте!
   Это был действительно хороший рецепт. Друг Этуотера был весел, лучшего ужина нельзя было и пожелать. Этуотер поймал себя на мысли, что предаваться хандре - плохое времяпрепровождение. А вчерашний ужин по сравнению с сегодняшним! Что ж, этого будет достаточно, чтобы он выспался, этого ужина за пятьдесят франков.
   Этуотер покинул "Лаперуз" таким же веселым, как и его друг. Они засиделись допоздна, и теперь им ничего не оставалось, как пересечь реку и немного прогуляться по бульварам. Так они и сделали, и закончили вечер за столиком кафе с полудюжиной знакомых.
   Этуотер шел домой легким шагом, ощущая себя менее сонным, чем в любое другое время дня. Он был достаточно здоров. Он чувствовал, что скоро должен привыкнуть к этой комнате. В последнее время он был слишком одинок, и это действовало ему на нервы. Это было просто глупо.
  

* * *

  
   И снова он уснул быстро и крепко - и видел сны. Но пробуждение было совсем иное, чем накануне. Яркое солнце не заглядывало в открытое окно, чтобы приподнять его тяжелые веки, утренний колокол из Сен-Сюльписа не заставил его открыть слух веселому шуму города. Он проснулся, задыхаясь и глядя в темноту, лицом вниз, на полу, задыхаясь в мучительных рыданиях; в то время как из окна с улицы доносились хриплые крики погони и шум бегущих людей; крики и грохот; и то тут, то там среди шума был отчетливо слышен голос: "Убийца! Держите!"
   Он с трудом поднялся на ноги в темноте, все еще задыхаясь. Что это было - все это? Опять сон? Его ноги дрожали под ним, он дрожал от страха. Он направился к окну, задыхаясь и ослабев, а затем, опираясь на подоконник, с удивлением осознал, что полностью одет, - что на нем даже шляпа. Бегущая толпа растянулась по улице и исчезла, крики становились все тише. Что его разбудило? Зачем он оделся? Он вспомнил о спичках и повернулся, чтобы нащупать их, но что-то уже было у него в руке - что-то мокрое, липкое. Он бросил это на стол, но даже когда зажег свет, прежде чем увидел, он уже знал. Спичка зашипела и вспыхнула; на столе лежал кривой кинжал, измазанный, мокрый, ужасный.
   На его руках была кровь - спичка застряла в пальцах. Пораженный ужасом в самое сердце, он поднял глаза и увидел в зеркале перед собой, в последней вспышке спички, лицо Существа в Комнате.
  

ПАРА РУК

SIR ARTHUR QUILLER-COUCH

  
   - Да, - ответила мисс Ле Петит, глядя в глубокий камин и позволяя своим рукам и вязанию некоторое время бездельничать на коленях. - О да, я видела привидение. На самом деле, я довольно долго жила в доме с одним из них.
   - Как вы могли... - начала одна из дочерей моего хозяина, и в ту же минуту другая воскликнула: - Вы, тетя Эмили?
   Мисс Ле Петит, добрая душа, отвела ее от камина и запротестовала с веселой улыбкой. - Ну, мои дорогие, я не совсем трусишка, за которую вы меня принимаете. И, как оказалось, мой был самым безобидным призраком в мире. На самом деле... - и тут она снова посмотрела на огонь, - мне было очень жаль ее потерять.
   - Значит, это была женщина? Я думаю, - сказала мисс Бланш, - что женские призраки - самые ужасные из всех. Они носят маленькие туфельки на высоких красных каблуках и ходят, постукивая, заламывая руки.
   - Эта, конечно, заламывала руки. Но я не знаю, как насчет высоких красных каблуков, потому что я никогда не видел ее ног. Возможно, она была похожа на королеву Испании, и у нее их не было. А что касается рук, то тут все сложно. Например, в Найтсбридже есть пожилой лавочник...
   - Послушайте, дорогая, вы вель прекрасно знаете, что мы просто умираем от любопытства узнать эту историю.
   Мисс Ле Петит повернулась ко мне с легким осуждающим смешком.
   - Она такая маленькая.
   - История или призрак?
   - И то, и другое.
   После чего она поведала нам свою историю. Вот она.
   - Это случилось, когда я жила в Корнуолле, в Тресиллаке, на южном побережье. Тресиллак - так назывался дом, стоявший совершенно одиноко в начале узкой долины, в пределах слышимости шума моря; хотя долина вела вниз к широкому открытому пляжу, она петляла и извивалась полдюжины раз на своем пути, а холмы, между которыми она петляла, закрывали вид моря из дома, который рекламировался как "уединенный". В те дни я была очень бедна. Ваш отец и все мы тогда были бедны, как, я надеюсь, мои дорогие, вы никогда не будете; но я была достаточно молода, чтобы быть романтичной, и достаточно мудра, чтобы любить независимость, и это слово "уединенный" привлекло мое внимание.
   Несчастье заключалось в том, что он не приглянулся или просто не соответствовал требованиям нескольких предыдущих жильцов. Вам известны люди, которые снимают уединенный дом за городом? Ну да, есть несколько типов, но они, кажется, сходятся в том, что они одиозны. Никто не знает, откуда они берутся, хотя вскоре они устраняют все сомнения относительно того, куда они "уходят", говорят дети. "Сомнительные" - подходящее слово, не так ли? Что ж, предыдущие жильцы Тресиллака были сомнительны вдвойне.
   Я ничего не знала об этом, когда впервые обратилась к землевладельцу, солидному йомену, живущему на ферме у подножия холмов, на утесе, возвышающемся над пляжем.
   Я бесстрашно представила себя ему старой девой из приличной семьи с небольшим, но гарантированным доходом, намеревающейся вести сельскую жизнь, сочетающей в себе скромность и экономию. Он встретил мои слова достаточно вежливо, но с подозрением, которое меня оскорбило. Я начала с того, что невзлюбила его за это; впоследствии я определила это как неприятную черту местного характера. Я ошиблась вдвойне. Фермер Хоскинг был тугодумом, но исключительно честным человеком, а более открытых и гостеприимных людей, чем люди на этом побережье, я никогда не встречала. Это была осторожность ребенка, который обжег пальцы, и не один раз, а много. Если бы я знала то, что узнала впоследствии о невзгодах фермера Хоскинга как владельца "уединенной загородной резиденции", я подошла бы к нему с подобающей моему костюму застенчивостью, вместо того чтобы предстать ярким исключением в длинной череде его болезненных переживаний. Он купил поместье Тресиллаков двадцать лет назад, - по-моему, по закладной, - потому что земля примыкала к его собственной. Но дом был неприятным инкубом, и так было с самого начала.
   - Что ж, мисс, - сказал он, - пожалуйста, осмотрите его; довольно красивое место, внутри и снаружи. С ключами проблем не возникнет, потому что я нанял экономку, вдову, и она вам все покажет. - Когда я поблагодарила его, он сделал паузу и потер подбородок. - Но есть одна вещь, которую я должен вам сказать. Тот, кто арендует дом, должен смириться с пребыванием в нем миссис Каркик.
   - Миссис Каркик? - печально повторил я. - Это экономка?
   - Да, она была женой моего покойного работника. Мне очень жаль, мисс, - добавил он, и мое лицо, без сомнения, сказало ему, какой женщиной я ожидала увидеть миссис Каркик, - но я должен был взять это за правило после... после некоторых событий, которые произошли. И я осмелюсь сказать, что вы не найдете ее такой уж плохой. Мэри Каркик - разумная, спокойная женщина и знает это место. Она служила там у сквайра Кендалла, когда он продал дом и уехал: это было ее первое место.
   - Во всяком случае, я могу осмотреть дом, - уныло сказала я. Итак, мы начали подниматься по долине. Тропинка, идущая вдоль небольшого журчащего ручья, была по большей части узкой, и фермер Хоскинг, извинившись, зашагал вперед, чтобы раздвигать ежевику. Но всякий раз, когда ширина тропы позволяла нам идти бок о бок, я видела, как он время от времени украдкой бросал робкий пытливый взгляд на меня из-под своих грубых бровей. Хотя он держался вежливо, было ясно, что он не может понять меня или привести в соответствие со своими представлениями об арендаторе его "уединенной загородной резиденции".
   Не знаю, какая глупая фантазия побудила меня к этому, но примерно на полпути вверх по долине я остановилась и спросила:
   - Полагаю, там нет призраков?
   Через мгновение после того, как я это произнесла, мне показалось, будто этот в высшей степени глупый вопрос он воспринял вполне серьезно.
   - Нет, я никогда не слышал ни о каких привидениях, - он сделал странное ударение на этом слове. - Со слугами всегда были проблемы, а у служанок языки без костей. Но Мэри Каркик живет там одна, и ей, кажется, вполне комфортно.
   Мы пошли дальше. Вскоре он указал тростью.
   - Это не похоже на место для привидений, не так ли?
   Конечно, оно не было похоже. Я увидела площадку из дерна, усеянную колючими кустами, а над ней - каменную террасу, на которой стоял самый красивый коттедж, какой я когда-либо видела. Он был длинный, низкий и крытый соломой; из конца в конец тянулась глубокая веранда. Клематисы, розы и жимолость взбирались по столбам этой веранды, а большие цветы марешаля Нила громоздились вдоль нее, под решетками окон спальни. Дом был достаточно мал, чтобы его можно было назвать коттеджем, и достаточно необычен своими особенностями и обстановкой. Это наводило на мысль о том, что в те дни мы должны были бы назвать "элегантной" жизнью. И я готова была захлопать в ладоши от радости.
   Мое настроение стало еще лучше, когда миссис Каркик открыла нам дверь. Я увидела перед собой здоровую женщину средних лет с задумчивым, но довольным лицом и улыбкой, которая без тени подобострастия вполне соответствовала описанию фермера. Она была приятной женщиной, и пока мы вместе ходили по комнатам (ибо мистер ждал снаружи) я "привязалась" к миссис Каркик. Ее речь была прямой и практичной; комнаты, несмотря на выцветшую мебель, были светлыми и изысканно чистыми; каким-то образом самая атмосфера дома давала мне ощущение благополучия, ощущения уюта и заботы; того, что меня любят. Не смейтесь, мои дорогие, потому что, когда я закончу, вы, возможно, не сочтете эту фантазию совершенно глупой.
   Я вышла на веранду, и фермер Хоскинг сунул в карман нож для обрезки, которым резал куст жасмина.
   - Это лучше, чем я могла мечтать, - сказал я.
   - Ну, мисс, это не самый мудрый способ заключить сделку, если вы меня извините.
   Однако он не воспользовался моим признанием, и мы заключили сделку, когда возвращались по долине на его ферму, где нанятая коляска должна была отвезти меня обратно в рыночный город. Я собиралась нанять собственную горничную, но теперь мне пришло в голову, что с миссис Каркик мне будет очень хорошо. Это тоже было обговорено в течение следующего дня или двух, и в течение недели я переехала в свой новый дом.
   Я едва ли могу описать вам счастье моего первого месяца в Тресиллаке, потому что (как я теперь верю), если я стану перечислять причины, по которым была счастлива, одну за другой, останется что-то, что я не могу объяснить. Я была в меру молода, совершенно здорова; я чувствовала себя независимой и предприимчивой; сезон был в разгаре, погода великолепная, сад во всей пышности июня, но все же достаточно неопрятный, чтобы занять меня, дать мне острый аппетит к еде и отправлять меня в постель в том сонном оцепенении, которое приходит от запахов земли. Большую часть времени я проводила на свежем воздухе, завершая дневную работу, как правило, прогулкой по прохладной долине, вдоль пляжа и обратно.
   Вскоре я обнаружила, что всю домашнюю работу можно спокойно оставить миссис Каркик. Она почти не разговаривала; действительно, ее единственным недостатком (редким в домашних хозяйствах) было то, что она говорила слишком мало, и даже когда я обращалась к ней, иногда казалось, что она не в состоянии уделить мне свое внимание. Как будто ее мысли отвлекались на какую-то мелкую работу, о которой она забыла, а глаза смотрели внимательно, как будто она ждала, что забытое внезапно напомнит о себе. Но на самом деле она ничего не забывала. В самом деле, мои дорогие, никогда в жизни за мной так хорошо не ухаживали.
   Ну, к этому я и подхожу. В этом, так сказать, все дело. Женщина не только подметала и вытирала пыль в комнатах, но и готовила замечательные блюда.
   В сотне странных маленьких способов эта упорядоченность, эти приготовления, казалось, читали мои желания. Я хотела, чтобы свежие розы стояли в вазе на обеденном столе, и, конечно же, во время следующей трапезы они были свежими. Миссис Каркик (сказала я себе), должно быть, поймала и поняла мой взгляд. И все же я не могла припомнить, чтобы в ее присутствии смотрела на вазу. И как, черт возьми, она угадала те самые розы, те самые формы и цвета, о которых я так легкомысленно думала? Это всего лишь пример, понимаете? Каждый день, с утра до ночи, случались другие, достаточно незначительные, но все вместе свидетельствующие об интеллекте, столь же тонком, сколь и неутомимом.
   Я сплю чутко, как вы знаете, с неудобной привычкой просыпаться с солнцем и выходить на утреннюю прогулку. Как бы рано я ни встала в Тресиллаке, миссис Каркик всегда опережала меня. В конце концов, мне пришлось сделать вывод, что она вставала, вытирала пыль и прибиралась, когда была уверена, что не потревожит меня. Как-то раз гостиная (где я засиделась допоздна) "покраснела" в четыре утра, от тарелки с малиной, которую я принесла туда после обеда и оставила на ночь, не осталось и следа, и я пошла на кухню, позвав ее по имени.
   Я нашла кухню чистой, как булавка, камин был разожжен, но самой миссис Каркик не было. Я поднялась наверх и постучала в дверь ее комнаты. При втором стуке раздался сонный голос, и вскоре добрая женщина стояла передо мной в ночной рубашке, выглядя (как мне показалось) очень напуганной.
   - Нет, - сказала я, - это не грабитель. Но я узнала то, что хотела, - что вы делаете свою утреннюю работу ночью. Но вы не должны этого делать. Так что можете вернуться в свою постель и хорошенько выспаться, пока я сбегаю на пляж.
   Она стояла, моргая. Ее лицо все еще было белым.
   - О, мисс, - выдохнула она, - вы что-то видели!
   - Так и есть, - ответил я, - но это были не грабители и не привидения.
   "Слава Богу!" сказала она, повернувшись ко мне спиной, в своей серой спальне, окна которой выходили на север. Я приняла это за небрежно-благочестивое выражение и побежала вниз, больше не думая об этом.
   Через несколько дней я начала понимать.
   Планировка Тресиллак Хауса (мне следует это объяснить) была сама по себе проста. Слева от холла находилась столовая, справа - гостиная, за которой располагался будуар. Подножие лестницы выходило на парадную дверь, а рядом с ней, - пройдя мимо застекленной внутренней двери, - вы находили две другие, справа и слева; левая дверь вела на кухню, правая - в коридор, который проходил мимо кладовки под изгибом лестницы в другую кладовку с обычными полками и бельевым прессом, а под окном (которое выходило на север) стояла фарфоровая раковина и медный кран. В первое утро моего пребывания в этом доме я посетила эту кладовую и повернула кран, но вода не потекла. Я предположила, что это было случайно. Миссис Каркик должна была мыть посуду, и, без сомнения, пожаловалась бы на любой сбой в водоснабжении.
   Но на следующий день после моего неожиданного визита (как я его назвала) я набрала полную корзину роз и отнесла их в кладовую, чтобы перебрать. Я выбрала фарфоровую миску и пошла наполнить ее из-под крана. И вода снова не потекла.
   Я позвала миссис Каркик.
   - Что не так с этим краном? - спросила я. - В остальной части дома все краны работают.
   - Я не знаю, мисс. Я никогда им не пользуюсь.
   - Но должна же быть какая-то причина, и вам, должно быть, очень неприятно мыть тарелки и стаканы на кухне. Пройдемте со мной в заднюю часть, и мы посмотрим на цистерны.
   - С цистернами все в порядке, мисс. Уверяю вас, я не нахожу это проблемой.
   Но меня нельзя было остановить. Задняя часть дома находилась всего в десяти футах от стены, которая на самом деле была всего лишь каменным фасадом, построенным на утесе, срезанном архитектором. Над утесом возвышался огород, и с его нижней тропинки мы смотрели через парапет стены на цистерны. Их было две - очень большая, снабжающая кухню и ванную над кухней; и маленькая, очевидно, питаемая другой и, труба от нее, как я могла заметить, вела в кладовую. Большая цистерна стояла почти полная, а маленькая, хотя и на нижнем уровне, была пуста.
   - Это ясно как Божий день, - сказала я. - Труба между ними засорилась. - И я вскарабкался на парапет.
   - Я бы не стала делать этого, мисс. Из крана в кладовке течет только холодная вода, и мне она ни к чему. Видите ли, я нагреваю ее из кухонного котла.
   - Но мне нужна кладовая для моих цветов, - я наклонилась и пощупала. - Я так и думала! - сказала я, выдергивая толстую пробку, и тут же потекла вода. Я торжествующе повернулся к миссис Каркик, которая внезапно покраснела. Ее глаза были прикованы к пробке в моей руке. Для прочности, кто-то обернул ее тряпкой из ситца; и хотя она выцвела, мне показалось, я вспомнила узор (веточка сирени). Затем, когда наши глаза встретились, мне пришло в голову, что всего за два утра до этого миссис Каркик была одета в платье с рисунком того же узора в виде веточек.
   У меня хватило присутствия духа скрыть это маленькое открытие, сделав какое-то совершенно тривиальное замечание, и вскоре миссис Каркик вновь обрела самообладание. Но, признаюсь, я была разочарована в ней. Это казалось такой ничтожной вещью, чтобы из-за нее лгать. Она намеренно лгала мне; но почему? Просто потому, что она предпочитала кухню крану в кладовке? Это было по-детски. "Но слуги все одинаковы, - сказала я себе. - Я должна принять миссис Каркик такой, какая она есть, и, в конце концов, она - сокровище".
   На вторую ночь после этого, между одиннадцатью и двенадцатью часами, я лежала в постели и сонно читала роман лорда Литтона, когда меня потревожил тихий звук. Я прислушалась. Звук был явно звуком капающей воды, и я подумала, что идет дождь. Вода (сказала я себе) наполнила водопроводные трубы, по которым стекала с крыши. Мне почему-то мешал этот звук. У стены прямо за моим окном была водопроводная труба. Я встала и подняла жалюзи.
   К моему удивлению, никакого дождя не было. Я ощупала подоконник; на нем собралось немного росы. Не было ни ветра, ни облачка; только неподвижная луна высоко над восточным склоном долины, далекий плеск волн и аромат множества роз. Я вернулась в постель и снова прислушалась. Да, журчание продолжалось, совершенно отчетливо в тишине дома, и его ни на мгновение нельзя было спутать с унылым шумом пляжа. Через некоторое время это начало действовать мне на нервы. Я схватила свечу, накинула халат и тихо спустилась вниз.
   Все оказалось просто. Я проследила звук до кладовки.
   - Миссис Каркик оставила кран открытым, - сказала я, и, конечно же, нашла его таким - с тонкой струйкой, неуклонно стекающей в фарфоровую раковину. Я закрыла кран, с довольным видом вернулся в постель и проспала...
   ...несколько часов. Я открыла глаза в темноте и сразу поняла, что меня разбудило. Кран снова был открыт. Я закрыла его собственноручно, и не могла поверить, чтобы он снова открылся сам по себе. "Это дело рук миссис Каркик, - сказала я и, боюсь, добавила: - Чертовой миссис Каркик!"
   Ну, тут уж ничего не поделаешь: я зажгла свет, посмотрела на часы, увидела, что было всего три, и снова спустилась по лестнице. У двери в кладовую я остановилась. Я не боялась - ни капельки. На самом деле мысль о том, что что-то может быть не так, никогда не приходила мне в голову. Но я помню, как подумала, положив руку на ручку, что, если бы миссис Каркик была в кладовке, я могла бы сильно напугать ее.
   Я резко распахнула дверь. Миссис Каркик там не было. Но что-то было там, возле фарфоровой раковины, что-то, что могло бы заставить меня бежать вверх по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки за раз, но что на самом деле удержало меня на месте. Мое сердце, казалось, замерло! Я помню, как в тишине поставила медный подсвечник на высокий ящик рядом со мной.
   Над фарфоровой раковиной и под струящейся из крана водой я увидела две руки.
   Вот и все - две маленькие ручки, детские ручки. Я не могу сказать, чем они заканчивались.
   Нет, они не были отрезаны. Я видела их совершенно отчетливо; только пара маленьких рук и запястья, и после этого - ничего. Они двигались быстро - мылись дочиста. Я видела, как вода струится и плещется на них - не сквозь них, а так, как это было бы с настоящими руками. Это были руки маленькой девочки. О да, я сразу же в этом убедилась. Мальчики и девочки моют руки по-разному. Я не могу сказать вам, в чем разница, но это так.
   Я видела все это до того, как моя свеча соскользнула и с грохотом упала. Я осторожно подняла ее, не отрывая глаз от раковины, и поставила на край комода. После падения, в темноте, с текущей водой, я пережила несколько неприятных моментов.
   Как ни странно, меня больше всего занимала мысль о том, что я должна закрыть этот кран, прежде чем сбежать, - я должна была это сделать. И через некоторое время я собрала все свое мужество, так сказать, стиснув зубы, с легким всхлипом протянула руку и сделала это. Потом я сбежала.
   Рассвет был близок, и как только небо покраснело, я приняла ванну, оделась и спустилась вниз. И там, у двери в кладовую, я увидела миссис Каркик, тоже одетую, с моим подсвечником в руке.
   - А, - сказал я, - вы его подобрали.
   Наши глаза встретились. Очевидно, миссис Каркик хотела, чтобы начала я, и я решила немедленно поговорить с ней.
   - Вы все об этом знали. Вот чем объясняется то, что вы заткнули цистерну.
   - Вы видели... - начала она.
   - Да, да. И вы должны рассказать мне все об этом - неважно, насколько эта история плоха. Это... это... убийство?
   - Благослови вас Господь, мисс, что навело вас на такие ужасы?
   - Она мыла руки.
   - Ах, так и есть, бедняжка! Но - убийство! И милая маленькая мисс Маргарет, она и мухи не обидит!
   - Мисс Маргарет?
   - Да, она умерла в семь лет. Единственная дочь сквайра Кендалла, и это было более двадцати лет назад. Я была ее сиделкой, мисс, и я знаю - это был дифтерит; она заболела им в деревне.
   - Но откуда вы знаете, что это Маргарет?
   - Эти руки - как я могу ошибиться, если была ее няней?
   - Но почему она их моет?
   - Ну, мисс, она всегда была чистоплотным ребенком - и, видите ли, занималась домашним хозяйством...
   Я глубоко вздохнула.
   - Вы хотите сказать, что вся эта уборка, вытирание пыли... - Я замолчала. - Это она так обо мне заботилась?
   Миссис Каркик твердо встретила мой взгляд.
   - Кто же еще, мисс?
   - Бедняжка!
   - Ну что ж, - миссис Каркик потерла мой подсвечник краем фартука, - я рада, что вы так к этому относитесь. Ведь на самом деле бояться нечего, не так ли? - Она задумчиво посмотрела на меня. - Я уверена, что она любит вас, мисс. Но подумать только, сколько ей пришлось вытерпеть от других!
   - Они были плохие?
   - Они были ужасны. Разве фермер Хоскинг не сказал вам? Они боялись - все, и каждый из них был хуже предыдущего.
   - Что с ними случилось? Пьянство?
   - Пьянство, мисс, с некоторыми из них. Там был майор - он сходил с ума от этого и бегал по долине в ночной рубашке. Возмутительно! И его жена тоже пила - если, конечно, она когда-либо была его женой. Только подумайте об этом нежном ребенке, моющем посуду после их мерзких поступков!
   Но это было еще не самое худшее, мисс, - далеко не самое худшее. Здесь была пара - из колоний, по крайней мере, так они говорили - с двумя детьми, мальчиком и девочкой, старшему из которых было шесть лет. Бедные дети!
   Они били этих детей, мисс - ваша кровь закипела бы! - и морили их голодом, и пытали, я в это верю. Мне говорили, что их крики были слышны даже дороге, а это более полумили отсюда.
   Иногда они целыми днями сидели взаперти без еды. Но я верю, что маленькой мисс Маргарет каким-то образом удавалось их накормить. О, я вижу, как она подкрадывается к двери и утешает их!
   Но, возможно, она никогда не показывалась, когда эти ужасные люди были здесь, а сбежала, пока они не ушли.
   Вы никогда не знали ее, мисс. Какой же она была храброй! Она бы противостояла львам. Она была здесь все это время, и только подумать, что, должно быть, видела и слышала! Была еще одна пара... - Каркик повысила голос.
   - О, тише, - сказал я, - иначе я никогда не смогу чувствовать себя спокойно в этом доме!
   - Но вы не уйдете, мисс? Она любит вас, я знаю, что любит. И подумайте, на кого вы ее оставляете - какой арендатор может снять дом в следующий раз. Потому что она не может уйти. Она живет здесь с тех пор, как ее отец продал дом. Вскоре он умер. Вы не должны уходить!
   Я решила уйти, но внезапно почувствовал, насколько подлым было это решение.
   - В конце концов, - сказал я, - бояться нечего.
   - Вот именно, мисс, совсем ничего. Я даже не верю, что это так уж необычно. Я слышала, как моя мать рассказывала о фермерских домах, где комнаты подметали каждую ночь, полы натирали, а кастрюли и сковородки чистили, и все это, пока служанки спали. Они приписывают это пикси, но нам лучше знать, мисс, и теперь, когда у нас с вами есть общий секрет, мы можем спокойно спать в наших кроватях, а если вы что-нибудь услышите, скажите: "Боже, благослови ребенка!"
   Я провела три года в Тресиллаке, и все это время миссис Каркик жила со мной. Осмелюсь сказать, немногие женщины ладили между собой так, как мы в течение этих трех лет.
   Я с теплотой вспоминаю свою жизнь там: она поправляла мою подушку, убирала и делала мой стол красивым, летом поднимала головки цветов, когда я проходила мимо, а зимой смотрела вместе со мной на огонь и поддерживала его ярким.
   Почему я вообще покинул Тресиллак? Потому что однажды, по прошествии пяти лет, фермер Хоскинг сообщил мне, что продал дом - или собирался продать его, я забыла, что именно. Во всяком случае, избежать этого было невозможно: покупателем был полковник Кендалл, брат старого сквайра.
   - Женатый мужчина? - спросила я.
   - Да, мисс, с семьей из восьми человек. Такие же хорошенькие дети, как и все, а мать - добрая леди. - Это старый дом полковника Кендалла.
   - Я понимаю. И именно поэтому вы чувствуете себя обязанным продать его.
   - Он предлагает хорошую цену. Вы не должны думать, что это легко, и мне жаль...
   - Выгонять меня? Благодарю вас, мистер Хоскинг, но вы поступаете правильно. Она... Маргарет - будет счастлива, - сказала я, - со своими кузенами.
   - О да, мисс, конечно, она будет счастлива, - согласилась миссис Каркик.
   Поэтому, когда пришло время, я собрала свои коробки и постаралась выглядеть веселой. Но в последнее утро, когда мы стояли в коридоре, я под каким-то предлогом отослал миссис Каркик наверх и одна вошла в кладовую.
   - Маргарет! - прошептала я.
   Ответа не было. Я едва смела надеяться. И все же я попробовала еще раз и, на этот раз закрыв глаза, протянула обе руки и прошептала:
   - Маргарет!
   И я готова поклясться, что две маленькие ручки коснулись и задержались - только на мгновение - в моих.
  

ВЫМЫШЛЕННЫЙ ПЕРСОНАЖ

SIR JOHN SQUIRE

  

I

  
   "Ни у одного из персонажей этой книги нет реального прототипа, известного автору"; "персонажи в этой книге полностью вымышлены". Как часто, пусть даже с оговоркой "полностью или частично", мы видим такие замечания, которые предваряют современные романы! Они не всегда убеждают, особенно когда читатель хорошо знаком с лицами, безошибочно узнаваемыми; но даже когда они лживы, они могут помочь предотвратить клевету в очевидных случаях или снять подозрения в сомнительных. И, лживо оно или нет, такое заявление, конечно, помогает создать впечатление, что персонажи созданы автором, романистом, человеком творческим, которому нет необходимости прибегать к трюкам простого фотографа, поскольку у него есть мозг, изобилующий живыми популяциями собственного происхождения.
   Иногда автор знает, что он скопировал с жизни. Иногда он этого не знает. И в одном недавнем случае он и сделал это, и не сделал, и знал это, и не знал. Выглядит загадочно? Тогда слушайте!
  

II

  
   Мистер <...> но здесь мы сразу сталкиваемся с одной из трудностей, о которых идет речь, - как я назову писателя, чьи несчастья собираюсь описать? По причинам, которые сейчас станут ясны, я не могу назвать его настоящее имя. Если бы я назвал его, скажем, Олдос Вудхаус, я, очевидно, напросился бы на неприятности. И все же, если я просто запишу первое имя, которое мне придет в голову, - например, Филип Блисс, - как я могу быть уверен, что нет писателя с таким именем, который сразу же заподозрит меня в неискренности? Я мог бы, конечно, сходить в Британский музей и убедиться. Но если бы я это сделал, то, вероятно, обнаружил бы, что существовало несколько Филипов Блиссов, которые писали романы; или, если не это, то, по крайней мере, Филипп Блисс, Филип Блесс и Филип Блосс, что было бы достаточно близко, чтобы вызвать беспокойство. Кроме того, я действительно не мог долго копаться в каталоге в этой огромной затхлой ротонде Читального зала, где нельзя курить, а самое маленькое печенье приходится есть украдкой. Так что я рискну и назову его Филипом Блиссом.
  

III

  
   Филип Блисс написал три романа. Первый был вполне обычным: описание его школьных и студенческих дней - которое было довольно мелодраматизировано, но имело некоторое отношение к фактам - в сочетании с рассказом о различных "приключениях" и бурной любви, которая, возможно, (как он сказал себе) действительно случилась, хотя на самом деле этого не произошло. Его второй роман, написанный после того, как он провел в Лондоне два года, работая на государственной службе и немного обедая в обществе, будучи презентабельным и интересным молодым человеком, содержал меньше автобиографии и больше наблюдений, меньше беспокойных мечтаний, но больше воображения. Его третья книга заставила критиков признать, что перед ними грядущий автор. Бесчувственность исчезла; больше не было очевидно, что каждый персонаж должен быть кем-то, кого Филип лично и близко знал или в значительной степени предполагал из газет, поскольку типы были выдуманы. Приближалось нечто, обещавшее общий панорамный обзор английского общества с четкой оценкой характера и веса всех его характерных составляющих. "Дейли Лантерн" писала: "Если мы не ошибаемся, находится в процессе становления писатель". "Уикли Сентинел" сказала: "Если только наше суждение не сильно ошибается, мы имеем дело с романистом по призванию". В Ежемесячном обзоре говорилось: "Хотя мы знаем, какая судьба ожидает пророков, есть проницательный наблюдатель жизни, чья следующая книга должна поставить его в ряд самых выдающихся живых английских романистов". Естественно, с такой поддержкой Филип Блисс сделал все возможное для своей четвертой книги. Ему было тридцать. Он уже презирал ужасную неопытность своих двадцати лет. Он уже был на пороге того приятного и просвещенного периода среднего возраста, когда каждый новый человек, которого мы встречаем, сразу попадает в какую-то категорию людей, уже известных в жизни или книгах, и ведет себя так, как мы ожидаем от него. Вскоре он сможет создать кабинет министров, кокетку, хозяйку, владельца театра, уборщицу или извозчика, которые были бы четкими и типичными, не будучи намеренно основанными на каком-либо одном человеке, с которым Филип действительно встречался.
   Взявшись за четвертый роман, он постарался учесть все то, о чем просили его сочувствующие критики. Он работал над ним, - потому что теперь бросил работу в Министерстве внутренних дел, - усердно в течение двух лет, будь то в квартире в Бейсуотере, или в коттедже Джимсона близ Рая, или на вилле леди Альберты в Антибе. Закончив, он остался доволен. Роман давал, - льстил он себе, - такую реалистичную, но не циничную картину лондонского общества через четырнадцать лет после войны, какой еще никто не создавал; и без признаков мономании, которая заставляет людей думать, что их собственная Нервотрепка - это весь Лондон. Его беспокоило только одно. Для своих персонажей он брал только маленькие кусочки реальных людей и чувствовал себя уверенно, что ни они, ни кто-либо другой никогда этого не узнает. Как могла Джорджи догадаться, что одна из ее домашних вечеринок стала основой большой и довольно пугающей вечеринки, с тех пор как она превратилась в старуху, ее дом из средневекового поместья превратился в особняк королевы Анны, ее склонности из безумных превратились в сдержанность восемнадцатого века? Как мог Лорд Улей догадаться, что он был оригиналом лейбористского государственного деятеля в книге, хотя все элементы его техники скуки были проанализированы, поскольку его внешность и его происхождение были полностью изменены, а его страсть к сахарной свекле превратилась в страсть к коммунизму? Нет, его репутация творца не подвергалась опасности; и его прототипы могли хвалить карикатуры на себя, не испытывая подозрений, и даже предполагать, что все они были хитрыми пародиями на других. В конце концов, было несколько пэров-лейбористов, которые, если рассматривать их тупо поверхностно, вполне могли бы, по его мнению, больше походить на его собственного Лейбористского Пэра, чем на этого жужжащего консерватора Улья; и он вполне мог представить себе, как Бехив, чьи манеры громко кричали о бурлеске, подходит к нему во время одной из этих адских политических баталий и шепчет: "Ха-ха, мой мальчик, у тебя есть шанс; довольно жестоко, довольно жестоко!" Тем не менее, одно его все-таки беспокоило. Дело было в следующем: достаточно ли он изменил одного из персонажей? Был только один человек, Симпсон, которого он вывел прямо из жизни: отталкивающая личность, которая завела несколько интриг с женами двух своих друзей - или, по крайней мере, так проницательно предположил Блисс.
   Этого человека, имя которого было изменено на Браун, он сделал центральным персонажем новой книги. Не только это, но, угадывая там, где не был уверен, расставляя точки над "i" и перечеркивая "t" таким образом, что известные ему факты вряд ли оправдывали, он, несомненно, добавил привлекательности в книгу. Здесь, очевидно, был случай, когда идентификация стала бы фатальной, поэтому он приступил к работе, закончив свой роман, чтобы не оставить от реального Симпсона и следа.
   Симпсон был светловолосым, бледным, чисто выбритым, невысоким и худым. Человек (Браун) в книге стал подчеркнуто темным, румяным, усатым, высоким и громоздким. Голос Симпсона представлял собой писк; в книге он превратился в рев. Симпсон был человеком состоятельным, сыном хлопкового магната; в качестве Брауна он перешел на Фондовую биржу. Симпсон учился в государственной школе и университете; перевоплотившись, он проложил свой собственный путь в мире после средней школы в Саутенде. Симпсон часто посещал "Ритц"; Браун ежедневно обедал (как и сам Блисс) в "Савой Грилл". У Симпсона были живые родители; Браун был сиротой. Симпсон жил в квартире в Мейфэре, Браун переселился на виллу в Уокинге.
   Очень тщательно, читая свои последние корректуры, Блисс просмотрел главы, где появлялся Симпсон-Браун, в поисках характерных черт; в конце, с удовлетворенной улыбкой, он решил, что ни одно человеческое существо не может предположительно идентифицировать Брауна как Симпсона. Теперь у этих двух персонажей не было ничего общего, кроме надменности, непопулярности и грязных интриг. Мистер Блисс был доволен не тем, что избежал риска быть обвиненным, а тем, что вел себя, как подобает джентльмену, и избежал всех причин для оскорблений.
  

IV

  
   Книга вышла. Она получила всеобщее одобрение, особенно от тех критиков, которых он знал лично, и от его издателя, очень щедрого человека. В "Дейли Лантерн" говорилось: "Мистер Блисс, наконец, сделал то, чего мы всегда от него ожидали". "Уикли Сентинел" заметила: "Мы всегда знали, что мистер Блисс способен на шедевр; теперь он написал его". В рецензии говорилось: "В какой-то момент мистер Блисс вступает в компанию великих английских романистов". Продажи были огромными и росли с каждым днем; во многих магазинах, хотя одна витрина все еще была полностью заполнена романами мистера Дж. Б. Пристли, другая была украшена столь же внушительными грудами Блисса, пирамидами Блисса, пагодами Блисса, прочными карточными замками Блисса. Тысячу фунтов на счет прислал ему его благодарный агент; сам Блисс начал задаваться вопросом, не был ли маленький домик рядом с Риджентс-парком довольно тесным, а Хилл-стрит или Чарльз-стрит - не были ли более удобными? В конце концов, у него было три тысячи в банке, и книга, если она хорошо пойдет в Америке, должна была принести ему еще десять тысяч. Можно было бы купить небольшой уютный коттедж в Мейфэре, поближе к клубу.
  

V

  
   Однажды утром, через месяц после того, как книга впервые появилась, Блисс сидел наверху в своей гостиной-кабинете, пытаясь работать над пьесой, но на самом деле мечтал об отпуске на юге Франции, когда появился его дворецкий, выглядевший очень обеспокоенным, с объявлением, что его хочет видеть джентльмен.
   - Кто он и чем занимается? - спросил Блисс.
   Дворецкий, красный и потный, явно испытывал затруднения.
   - Он сказал, что его зовут Браун, сэр, и что вы знаете, зачем он пришел.
   - Но разве вы не сказали ему, что я никогда не бываю дома по утрам, разве что по предварительной записи?
   - Да, сэр, я так и сделал, но он протиснулся внутрь, захлопнул за собой дверь и...
   - Ну, Паркер, и что?
   - Извините, сэр, но он сказал, что, если я о нем не доложу, он войдет сам... И он угрожал мне, сэр.
   Блисс понятия не имел, что происходит, но его сердце, - сердце зачастую воспринимает быстрее мозга, - замерло, а затем начало болезненно пульсировать. Кредиторов у него не было, врагов он старался не наживать. Был ли это сумасшедший или шантажист с нелепым обвинением в рукаве? Он не мог догадаться. Более трусливая часть побуждала его послать дворецкого вниз, чтобы тот выпроводил посетителя и запер дверь; но гордость призывала к обратному, и он сказал:
   - Очень хорошо, Паркер, проводите его.
   Дверь открылась.
   - Мистер Браун, - сказал Паркер.
   Когда дверь снова закрылась, в комнату вошел огромный мужчина с красным лицом, тяжелыми кавалерийскими усами и телом, похожим на большую подушку, в темном пальто. Он остановился и уставился на мистера Блисса.
   - Ну что? - сказал он глубоким, резким и довольно гнусавым голосом.
   - Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, - ответил Блисс, недоуменно нахмурившись.
   - Хо! Значит, вы не понимаете, что я имею в виду! Я почти готов свернуть вашу чертову маленькую шею!
   - Не могу понять, о чем вы говорите, - раздраженно сказал Блисс. Его правая рука потянулась к маленькому столику у камина. Там был стилет. Обычно его использовали как нож для разрезания бумаги, но...
   - Бросьте это! - рявкнул незнакомец, выхватывая из кармана револьвер и направляя его на писателя. Стилет со звоном упал на пол.
   - А теперь послушайте, вы, грязный маленький наглец, - заметил посетитель, подходя к Блиссу с выпяченной нижней губой и сжатыми кулаками - Блисс отступал, пока камин не помешал дальнейшему отступлению. - Что, черт возьми, вы имеете в виду? Это все, что я хочу знать; какого черта вы задумали?
   Блисс смотрел на него в замешательстве.
   - Не могу понять, о чем вы говорите, - сказал он. - Я никогда в жизни вас не видел. Вы, должно быть, принимаете меня за кого-то другого.
   - Вы, грязная маленькая свинья, - заметил незнакомец, - вы действительно думаете, что вам это сойдет с рук? Я полагаю, вы мистер Филип чертов Блисс! Полагаю, вы написали этот проклятый глупый роман, который я держу! - И он вытащил из кармана экземпляр "Квартета" и стукнул им по маленькому столику, который опрокинулся.
   - Конечно, я Филип Блисс, - захныкал романист, - и, конечно, я написал роман, но я не понимаю, какое это имеет отношение к вам и почему вы пришли сюда, угрожая мне.
   - Угрожая вам! - усмехнулся мистер Браун. - Я хочу знать, почему, во имя дьявола, вы, проклятый щенок, решили занести мои дела в свою чертову книгу!
   - Но я никогда даже не слышал о вас, не говоря уже о том, чтобы видеть, - возразил Блисс.
   - Боже мой, маленькая гадюка, я почти готов задушить вас! - ответил огромный Браун, - и сделал бы это, если бы не думал, что есть лучший способ добраться до вас. Вы говорите, что вы никогда меня не видели. Полагаю, в следующий раз вы скажете, что никогда не обедали в "Савой Грилл"!
   - Не скажу, - сказал Биисс, - потому что я хожу туда каждый день.
   - Во всяком случае, слава Богу, что хоть в чем-то есть доля правды, - сказал Браун. - И, может быть, вы признаете, что даже видели меня там, день за днем, за соседним столиком?
   - Я, конечно, никогда вас не видел, - ответил писатель.
   - И вы никогда не видели меня там с миссис Грин и миссис Харгрейв, о которых вы также написали в вашем грязном пасквиле?
   Блисс выглядел совершенно потерянным.
   - Я просто, - сказал он, - не могу себе представить, о чем вы говорите.
   - О, вы не можете, вот как? - заметил Браун. - И я полагаю, вы не можете себе представить, почему мужчина должен возражать против того, чтобы его имя, внешность, голос, род занятий и личные развлечения были описаны в одном из ваших грязных современных романов? Вы не можете себе представить, почему я должен возражать? Вы не можете себе представить, почему мои подруги должны возражать против того, что вы ползаете по их жизни, как слизняк? Вы думаете, можете делать все, что угодно, в этот проклятый век свободы и разврата. Что ж, чертов мистер Блисс, вы убедитесь в противоположном!
   Он подвинул лицо к съежившемуся Блиссу, сделал вид, что хочет ударить его, передумал, кисло улыбнулся, с размаху и успешно пнул ногой случайный столик, покрытый стеклянными и фарфоровыми украшениями, собранными за долгие годы, выскочил из комнаты, спустился по лестнице, хлопнул входной дверью и исчез.
  

VI

  
   - Но, - сказал Блисс своему адвокату, мистеру Проджеру, - это совершенный абсурд. Я в самом деле никогда в жизни не слышал об этом человеке.
   Адвокат настороженно, хотя и сочувственно улыбнулся.
   - Вам не кажется, мистер Блисс, - сказал он, - что вы могли бы быть со мной вполне откровенны, поскольку ваш отец был одним из моих самых старых друзей?
   Блисс почувствовала отчаяние.
   - Но я совершенно откровенен с вами, - сказал он. - Честно говоря, мой персонаж был чистой выдумкой. Я даже не знал, что существует такой человек, как мистер Браун.
   - Вы ожидаете, что судья поверит в эту историю?
   - Я не знаю, чему поверит судья, но, конечно, судья, когда перед ним явно честный человек, должен быть в состоянии увидеть, что он говорит правду?
   - Что ж, - сказал мистер Проджер, безуспешно пытаясь придать себе вид полной уверенности, - конечно, если вы уверяете меня, что это так, я обязан поверить вам на слово. Но я совершенно уверен, что ни один судья этого не сделает. Вы, романисты, иногда говорите о случайном совпадении, и я могу только сожалеть, что вы стали жертвой совпадения, менее похожего на случайное, чем обычно.
   - Но что я могу сделать? - жалобно спросил Блисс.
   - Боюсь, вам придется заплатить, мистер Блисс.
   - Сколько?
   - Ну, - сказал мистер Проджер, поджимая губы и поднимая брови, - он просит двадцать тысяч.
   Блисс открыл рот.
   - Это ужасно, - выдохнул он. - У меня нет двадцати тысяч.
   Мистер Проджер изо всех сил старался проявить сочувствие.
   - Такие вещи, - сказал он, - часто решаются во внесудебном порядке. Осмелюсь предположить, что если вы предложите десять тысяч и изъятие книги, он может согласиться.
   Они так и сделали.
   Как трудна жизнь, и как усыпан терниями путь авторства!
   Но, возможно (если у нас есть мораль), мистер Блисс был справедливо наказан.
   Но, возможно (если нам будет позволено высказать еще одну), ему очень не повезло, что он принял на себя основную тяжесть контратаки, когда так много других остаются безнаказанными.
   И, возможно, это была плохая идея - позволить дуэлям уйти в прошлое.
   Правда, возможно, на дуэли часто убивали не того человека.
   И, возможно, все настолько сложно, что нет очевидного способа это исправить.
  
  

МИССИС ЭЙДИС

SHEILA KAYE-SMITH

  
   На северо-востоке Сассекса большой земельный участок вдается в Кент у замка Скотни. Это страна лесов - старые леса сассекской металлургической промышленности, среди лесов сверкают пруды, отражающие в своих зеркалах закаты и рассветы. Из-за густоты леса - огромных массивов дуба и бука в густом подлеске из орешника и каштана - на дороге, проходящей мимо коттеджа миссис Эйдис, темнеет еще до того, как сумерки наползают на поля за ним. В ту ночь не было луны, только несколько огоньков в черном небе над деревьями. Но то, что скрывала тьма, обнажала тишина. В абсолютной тишине ночи, безветренной и ясной с первыми морозами октября, каждый звук был отчетливым, усиленным. Отдаленный лай собаки в Делмондене звучал совсем рядом, и человек, который шел по дороге, мог слышать эхо своих собственных шагов, следующих за ним, как звон колокола.
   Время от времени он старался идти тише, но обочина дороги была покрыта зарослями ежевики, и их треск и шорох были почти такими же громкими, как шаги по гальке. Кроме того, они заставляли его идти медленно, а на это у него не было времени.
   Подойдя к дому миссис Эйдис, он на мгновение остановился. Только небольшой клочок травы лежал между ним и дорогой, он крадучись пересек его и заглянул в освещенное окно без занавесок. Он видел, как миссис Эйдис склонилась над огнем, снимая с него кастрюлю или чайник. Он колебался и, казалось, удивлялся. Это был крупный, неуклюжий мужчина с рыжеватыми волосами и веснушчатым лицом, явно принадлежащий к рабочему классу, но не преуспевающий, судя по его одежде - грязной и бедной. На мгновение он сделал вид, что собирается открыть окно, но потом передумал и вместо этого направился к двери.
   Он не постучал, а сразу вошел.
   Женщина у очага быстро обернулась.
   - Это ты, Питер Крауч! - воскликнула она. - Я не слышала, как ты стучал.
   - Я не стучал, мэм. Я не хотел, чтобы кто-нибудь услышал.
   - Почему?
   - У меня неприятности.
   Его руки слегка дрожали.
   - Что ты наделал?
   - Я стрелял в человека, миссис Эйдис.
   - Ты?
   - Да, я стрелял в него.
   - Ты убил его?
   - Я не знаю.
   На мгновение в маленькой душной кухне воцарилась тишина. Затем чайник закипел, и миссис Эйдис бросилась к нему, машинально поставив его рядом с огнем.
   Это была маленькая, хрупкая на вид женщина с загорелым жестким лицом, на котором высохли бесчисленные мелкие морщинки, похожие на волосы. Ей, вероятно, было не больше сорока двух, но жизнь некоторых женщин в сельскохозяйственных районах Сассекса была суровой, а жизнь миссис Эйдис была тяжелее, чем у большинства.
   - Что ты хочешь, чтобы я сделал для тебя, Питер Крауч? - сказала она немного кисло.
   - Позволь мне немного побыть здесь. Неужели тебе некуда меня спрятать, пока они не уйдут?
   - Кто они?
   - Лесники.
   - О, у тебя вышло недоразумение с лесниками, так?
   - Да. Я был внизу у Шлакового леса, искал, не смогу ли что-нибудь подобрать, и лесники нашли меня. Их было четверо против одного, так что я воспользовался своим ружьем. А потом убежал. Они преследуют меня; думаю, они уже недалеко.
   С минуту миссис Эйдис молчала.
   Крауч бросил на нее умоляющий взгляд.
   - Ты можешь сделать это ради Тома, - сказал он.
   - Ты не был слишком хорошим другом Тому, - огрызнулась миссис Эйдис.
   - Зато Том был мне хорошим другом; думаю, он хотел бы, чтобы ты помогла мне сегодня вечером.
   - Ну, не скажу, что он бы этого хотел, учитывая, что Том всегда думал о тебе лучше, чем ты того заслуживаешь. Может быть, ты останешься, пока он не вернется домой сегодня вечером, тогда мы сможем услышать, что он скажет об этом.
   - Думаю, этого времени мне хватит. Он пробудет в Айронлатче еще час, и к тому времени побережье очистится - я смогу уехать из страны.
   - Куда ты пойдешь?
   - Не знаю. Уменя есть время подумать об этом.
   - Ну, ты можешь подумать здесь, - сухо сказала она, открывая дверь, которая вела из кухни в маленькую пристройку. - Они никогда не догадаются, что ты там, особенно если я скажу им, что не видела тебя сегодня вечером.
   - Ты хорошая женщина, миссис Эйдис. Я знаю, что не стою того, чтобы ты поддерживала меня, но, может быть, я был бы другим, если бы у меня была такая мать, как у Тома.
   Она ничего не сказала, но закрыла дверь, и он оказался в темноте, если не считать маленького лучика света, который проникал в одну из щелей. В этом свете он видел, как она ходит туда-сюда, готовя ужин для Тома. Через час Том вернется домой с фермы Айронлатч, где он работал каждый день. Питер Крауч верил, что Том не прогонит его, потому что они были друзьями, когда вместе учились в Национальной школе в Ламберхерсте, и с тех пор их дружба не прерывалась даже из-за их очень разных характеров и карьеры.
   Питер Крауч съежился на мешках, заполнявших угол навеса, и предался тоскливой и тревожной игре в ожидание. Из кухни начал просачиваться восхитительный запах готовящейся еды, и он надеялся, что миссис Эйдис не откажет ему в ужине, когда Том вернется домой, потому что он был очень голоден, и ему предстоял долгий путь.
   Он впал в какую-то беспомощную дремоту, преследуемый воспоминаниями о последних двух часах, представшими в форме сновидений, когда его разбудил звук шагов на дороге.
   На мгновение его бедное сердце чуть не задушило его своим биением. Это были лесники. Они догадались, где он может скрыться - у миссис Эйдис, матери его старого приятеля. Он поступил глупо, прибежав в дом. Почти потеряв самообладание, он забился в угол, дрожа и всхлипывая. Но шаги прошли мимо. Они даже не задержались у двери. Он слышал, как они звенят в морозной тишине. В следующую минуту миссис Эйдис просунула голову в пристройку.
   - Это были они, - коротко ответила она. - Из замка. Я видела, как они проходили мимо. У них были фонари, и я узнала старого Кротча и двух Бурманов. Может быть, будет лучше, если ты выскользнешь сейчас и отправишься в Кансирон. Ты бы миновал их этим путем и перебрался в Кент. Сегодня в десять вечера из Танбридж-Уэллса отправляется лондонский поезд.
   - Это было бы прекрасно, мэм, но у меня нет с собой денег на билет.
   Она подошла к одному из кухонных ящиков.
   - Вот семь шиллингов. Этого хватит на билет до Лондона и немного останется.
   Какое-то мгновение он молчал, потом сказал:
   - Я не знаю, как тебя благодарить, мэм.
   - О, тебе не нужно меня благодарить. Я делаю это ради Тома. Я знаю, как он относится к тебе, и относился всегда.
   - Я надеюсь, у вас не будет из-за этого неприятностей.
   - Я не боюсь. Никто никогда не узнает, что ты был в этом доме. Вот почему я предпочла бы, чтобы ты ушел до того, как Том вернется, потому что, возможно, он приведет с собой приятеля, и это создаст проблемы. Не скажу, что моя совесть будет упрекать меня за то, что я помогла тебе избежать закона, но застрелить лесника - это не то же самое, что застрелить обычного человека.
   Она открыла ему дверь, но на пороге они оба замерли, потому что снова послышались приближающиеся шаги, на этот раз с юга.
   - Может, это Том, - сказала миссис Эйдис.
   - Там больше одного человека, и я слышу голоса.
   - Тебе лучше вернуться, - коротко сказала она. - Все равно подожди, пока они пройдут.
   Неохотно пожав плечами, он вернулся в маленькую пыльную пристройку, которую возненавидел, и она заперла за ним дверь.
   Шаги приближались. На этот раз они приближались медленнее и тяжелее. На мгновение ему показалось, что они тоже пройдут, но мгновенное затишье было вызвано всего лишь пересечением полоски травы. В следующую минуту раздался стук. Значит, это был не Том.
   Дрожа от беспокойства и любопытства, Питер Крауч приложил глаз к одной из многочисленных щелей в двери и заглянул в кухню. Он видел, как миссис Эйдис направилась к двери, но прежде чем она успела открыть ее, в комнату быстро вошел мужчина и закрыл за собой дверь.
   Крауч узнал Видлера, одного из лесников замка Скотни, и почувствовал, как его руки и ноги налились свинцовым холодом. Значит, они знали, где он. Они последовали за ним. Они догадались, что он укрылся у миссис Эйдис. Все было кончено. На самом деле он не прятался, ему негде было спрятаться. Как только они откроют внутреннюю дверь, они увидят его. Почему он не мог придумать что-нибудь получше? Ноги внезапно отказались его поддерживать, и он сел на кучу мешков.
   Мужчине на кухне, казалось, было трудно сказать, чего он хочет от миссис Эйдис. Он молча стоял перед ней, вертя в руках фуражку.
   - Ну, в чем дело? - спросила она.
   - Я хочу поговорить с вами, мэм.
   Питер Крауч прислушался, напрягая слух, потому что его колотящееся сердце почти заглушало голоса в соседней комнате. О нет, он был уверен, что она его не выдаст. Хотя бы ради Тома... Она была хозяйкой своего слова, миссис Эйдис.
   - Ну что? - резко спросила она, поскольку мужчина замолчал.
   - Я принес вам плохие новости, мэм.
   Выражение ее лица изменилось.
   - Это ведь не Том, не так ли?
   - Он снаружи, - сказал лесник.
   - Что вы имеете в виду? - спросила миссис Эйдис и направилась к двери.
   - Не надо, мэм. Нет, пока я вам не скажу.
   - Скажете мне - что? О, говорите быстрее, ради всего святого, - и она попыталась протиснуться мимо него к двери.
   - Там была заварушка, - сказал он, - у Шлакового леса. Там был парень, ловивший кроликов, и Том шел с Бурманами, мной и старым Кротом из Замка. Мы услышали шум в восемнадцатифунтовой Спинни, и там... Было слишком темно, чтобы разглядеть, кто это был, и, как только он увидел нас, он убежал, но мы его напугали, и он выстрелил из своего ружья...
   Он замолчал и посмотрел на нее, словно умоляя заполнить пробелы в его рассказе. В своем углу пристройки Питер Крауч был ни жив, ни мертв.
   - Том! - воскликнула миссис Эйдис.
   Лесник забыл о двери, и прежде чем он успел помешать ей, она распахнула ее.
   Люди снаружи, очевидно, ждали сигнала, и они вошли, неся что-то на носилках, которые они положили посреди кухни.
   - Он умер? - спросила миссис Эйдис без слез.
   Мужчины молча кивнули.
   В пристройке Питер Крауч перестал потеть и дрожать. Сила пришла вместе с отчаянием, ибо он знал, что теперь ему есть, от чего прийти в отчаяние. Кроме того, он больше не хотел убегать от того, что сделал. О, Том! Он думал, что это один из тех проклятых лесников. О, Том! Это получил ты - получил от меня! Я не хочу жить!
   И все же жизнь была прекрасна, потому что в Тайсхерсте жила женщина, такая же преданная ему, как Том, которая даже сейчас пойдет с ним на край света. Но он не должен думать о ней. Он не имел права: его жизнь была отдана миссис Эйдис.
   Она сидела в старом плетеном кресле у камина. Один из мужчин помог ей подойти к нему и сесть. Другой мужчина с грубой добротой налил ей что-то из фляжки, которую носил в кармане.
   - Вот, мэм, выпейте капельку этого. Это придаст вам сил.
   - Мы пойдем в Айронлатч и попросим миссис Гейн посидеть с вами. Я думаю, что это дерьмовая вещь, но это воля Провидения, как говорят некоторые люди; а что касается человека, который это сделал - у нас есть догадка, кто он, и он будет повешен. Мы не видели его лица, но у нас есть его ружье. Он бросил его в заросли, когда убегал, и я клянусь, что это ружье принадлежит Питеру Краучу, который не делал ничего хорошего с того дня, когда мастер Скейлс уволил его за кражу зерна.
   Он не знал, что это был Том, - они с Томом всегда были лучшими друзьями.
   Питер Крауч теперь стоял прямо, глядя в щель двери. Он увидел, как миссис Эйдис с трудом поднялась на ноги и встала у стола, глядя на лицо мертвеца. Казалось, прошла целая вечность, пока она стояла так. Он увидел, как она сунула руку в карман фартука, куда убрала ключ от пристройки.
   - Бурманы пошли за Краучем,- сказал Видлер, нарушив тишину. - Они преследовали его, когда он помчался через лес к дороге на Айронлатч. Его здесь не было? Вы не видели его сегодня вечером, мэм?
   Последовала пауза.
   - Нет, - сказала миссис Адис, - я его не видела. Со вторника - нет.
   Она вынула руку из кармана фартука.
   - Что ж, мы скажем миссис Гейн. Думаю, вам было бы лучше, если бы она пришла к вам.
   Миссис Эйдис кивнула.
   - Вы отнесете его туда? - И она указала на дверь спальни.
   Мужчины подняли носилки и отнесли их в соседнюю комнату. Затем, молча, каждый пожал матери руку и ушел.
   Она подождала, пока они закроют дверь, затем подошла к навесу. Крауч дрожал всем телом. Он не мог этого вынести. Нет, он скорее умрет, чем встретится лицом к лицу с миссис Эйдис. Он услышал, как в замке повернулся ключ, и чуть не закричал.
   Но она не вошла. Она просто отперла дверь, затем тяжелой волочащейся походкой пересекла кухню и закрылась в комнате, где находился Том.
   Питер Крауч знал, что он должен сделать - единственное, чего она от него хотела, единственное, что он мог сделать. Он открыл дверь и молча ушел.
  

БИТВА НА БЕРКЛИ-СКВЕР

MICHAEL ARLEN

   Однажды утром, не так давно, один джентльмен был занят уничтожением червей в садах на Беркли-сквер, когда его внимание привлекла боль. Она появилась в его левом боку, но, подумав сначала, что это не более чем временное неудобство, вызванное непривычным упражнением, он выбросил ее из головы как нечто, недостойное внимания офицера и джентльмена, и продолжал уничтожать червей в соответствии с указаниями на жестянке.
   Это была большая жестянка, и, держа ее под углом в правой руке, джентльмен высыпал из нее на траву белый порошок, в то время как левой рукой управлял шприцем таким образом, чтобы коричневатая жидкость брызгала на землю.
   Одновременно распространялся совершенно новый и неприятный запах; и, по-видимому, не было никаких веских причин, которые обычно выдвигаются для объяснения нового запаха, таких как промышленность, сельское хозяйство, кулинарные особенности определенных продуктов или общий прогресс цивилизации.
   Однако, хотя физическое положение нашего джентльмена было скверным, поскольку он должен был низко склониться, чтобы ни одна травинка не могла миновать его орлиного взора, мысленно он занимал позицию достаточно высокую, чтобы, не обращая внимания на взгляды прохожих как недостойные офицера и джентльмена, продолжал действовать в соответствии с указаниями на жестянке.
   Аптекарь, продавший ему жестянку и шприц, поклялся, что, если он посыплет траву порошком и опрыскает ее лосьоном, в Мейфэре не будет ни одного червя, - все они до последнего поднимутся из недр земли и умрут.
   И пророчество химика не было напрасным, ибо распыление и опрыскивание продолжались недолго, когда вот! множество червей поднялись и мирно почили. На самом деле, бойня была настолько велика, что проходивший мимо турецкий джентльмен молча стоял по стойке смирно в течение пяти минут, но это совершенно естественно и не имеет ничего общего с болью Джорджа Тарлиона, которая с каждой минутой становилась все более оскорбительной.
   Думая, однако, что это может быть не более чем приступ прострела, и поэтому выбросив его из головы как боль, недостойную внимания офицера и джентльмена, он продолжал уничтожать червей, потому что хотел сдлать приятное хорошенькой девушке, которую он встретил накануне вечером на вечеринке, и которая сказала, что она социалистка, и что в Мейфэре слишком много червей.
   Таково начало истории майора Сайпресса, и тот факт, что это правдивая история, тем более прискорбен, что в ней майор представлен не в самом лучшем, чтобы не сказать отталкивающем, свете. Бедный Хьюго. Примерно за год до этих событий у него был роман с младшей сестрой Тарлиона Ширли, и он любил ее по-настоящему, так же, как она любила его. Поговорим немного о Хьюго и Ширли.
   Ширли была прелестна, а у Хьюго не было денег сверх того, что он зарабатывал, то есть ничего, и именно поэтому они жили в гараже на Конюшне за Беркельси-сквер, завтракали поздно, выходили обедать и ужинать.
   Не то чтобы гараж не был восхитительным. Гараж был очарователен. Сама Ширли руководила архитекторами, строителями, декораторами и водопроводчиками, и к тому времени, когда были пристроены комнаты, отделены кухни и ванные комнаты - к тому времени, когда гараж был превращен в дом, это стоило Хьюго больше денег, чем аренда прекрасного современного дома на Беркли-сквер. Бедный Хьюго.
   Каждое утро примерно в этот час он выходил из гаража на Конюшню, гладил по сверкающим бокам автомобили, которые мылись под аккомпанемент песен журчащей воды, проводил время с одним-двумя шоферами и шел на Беркли-сквер, где мрачно слонялся у ограды сада, в соответствии со своей "профессией", пока часы не били двенадцать.
   Слово "профессия" в связи с майором Сайпрессом, несомненно, нуждается в некотором объяснении. Профессия Хьюго была самой древней в мире, а именно "профессия" наследника: он ждал смерти своего отца. Это было причиной большого огорчения его матери, как, должно быть, и для всех, кто любил Хьюго.
   Но, как говорит госпожа Молл Фландерс, я даю отчет о том, что было, а не о том, что должно или не должно быть.
   Все врачи сходятся во мнении, что ожидание оказывает негативное воздействие на психику, но сегодня утром майор Сайпресс выглядел, как уже было сказано, еще более подавленным, чем обычно. Он долго стоял, прислонившись к перилам, наблюдая за необычным поведением своего шурина, прежде чем открыть рот; он произнес приветствие дружеского характера и терпеливо ждал ответа, которого не получил. Затем он попытался привлечь внимание Тарлиона, подняв шум, похожий на шелест денег, но тщетно.
   - Джордж, - крикнул он, наконец. - Могу я спросить, почему вы так странно себя ведете?
   - Можете, - отрезал Тарлион и, подойдя к нему с рассеянным видом, бросил немного порошка на его штаны, брызнул на него из шприца и продолжил свои труды. Бедный Хьюго.
   - Джордж, - сказал майор Сайпресс, не обращая внимания на грубость, - сегодня утром я в депрессии, Угадай, из-за чего?
   - Хьюго, - с горечью сказал Тарлион, - на вашем месте я бы каждое утро впадал в депрессию. А теперь, пожалуйста, немедленно уходите. Эти черви и вполовину не так хорошо вылезают с тех пор, как вы пришли. И у меня болит левый бок.
   - Боль, Джордж? Я подумал, что ты выглядишь больным, но не хотел ничего говорить, Что за боль?
   - Чертовски больно, - сказал Тарлион. - Она достает меня, когда я дышу.
   - Не удивляюсь,- сказал Хьюго. - Я тоже чувствую боль. И она достает меня, когда я ем, пью, дышу и сплю. Джордж, моя боль в моем сердце.
   - Я не хочу об этом слышать, - огрызнулся Тарлион, - и я надеюсь, что у вас от этого так распухнут ноги, что вы не сможешь ходить за мной, как ростовщик за долгом.
   - Джордж, я не ростовщик и никогда им не был. Но, возвращаясь к вашей боли, я бы не удивился, если бы у вас оказалась пневмония. Вы очень подвержены пневмонии с тех пор, как приняли ванну в День перемирия. Я определил бы пневмонию, глядя на ваше осунувшееся лицо, не говоря уже о том, что ваше дыхание стало болезненным.
   Тарлион отбросил убийц червей и присоединился к своему другу.
   - Думаю, вы правы, Хьюго. Мне больно дышать. Должно быть, у меня воспаление легких. Какое лечение вы бы посоветовали?
   - Пижама, - сказал Хьюго. - Милая, новая, удобная пижама. Вы проведете в постели, по крайней мере, шесть недель с тяжелой формой пневмонии, и вам будет приятно думать о своей новой пижаме.
   - Предположим, я умру, - пробормотал Тарлион.
   - Я предполагаю это, Джордж. Тогда пижама, я надеюсь, достанется мне.
   Вместе они зашагали по узкому ущелью Беркли-стрит в сторону Пикадилли, двое мужчин с серьезным видом и военной выправкой; и хотя это было декабрьское утро, ни на одном из них не было пальто. С отвращением отбросив сигарету, Тарлион сказал:
   - Хьюго, мне больно. Она достает меня, когда я дышу.
   - Постарайтесь не дышать, - сказал Хьюго. - А пока я расскажу вам, почему я в депрессии. Моя жена...
   - Хьюго, мне очень жарко. Мне кажется, что я потею!
   - Вы ужасно выглядите, Джордж. У вас, вероятно, очень высокая температура. Вскоре у вас начнется сыпь из-за нечистого состояния вашей крови, вызванного вашими недостойными привычками. Нельзя всю жизнь завтракать джином с горькой настойкой и двумя зелеными оливками и надеяться, что это сойдет вам с рук. Я говорил вам, Джордж, что я опечален, потому что моя жена дарит мне наследника.
   - Это просто грубость, Хьюго. Вы не должны обращать на это внимания. Все женщины одинаковы, потому что всегда позволяют себе какую-то экстравагантность. Просто не обращайте внимания, Хьюго.
   - Джордж, вы не понимаете! Ей ужасно больно, и я не могу этого вынести, старый друг, я просто не могу этого вынести.
   - Мне очень жаль, Хьюго, правда, жаль. Бедная маленькая Ширли. Но я и сам чувствую себя очень плохо. Вызовите мне скорую, Хьюго.
   - Сначала пижама, мой дорогой. А, вот и мы! Эй, там, мистер Слип! Эй, там, мистер Слуис! Магазин!
   Ибо к этому времени оба джентльмена прибыли в заведение гг. Слипа и Слуиса, производителей рубашек для джентльменов, которые находятся там, где аркада Пикадилли, словно сокол, устремляется на Джермин-стрит.
   Мистер Слип был невысоким человеком с круглым лицом, специалистом по галстукам, а мистер Слуис был невысоким человеком с длинным лицом, специалистом по рубашкам, и оба были знатоками мужского нижнего белья.
   - Милорд, - сказал мистер Слип, делая два шага вперед и держась непринужденно, - чем мы можем быть полезны вам сегодня утром? Эти новые галстуки, - сказал он, - только что появились. Они очень красивые.
   - Мистер Слип, - сказал лорд Тарлион, - вы прекрасно знаете, что я ненавижу новые галстуки. Я не могу придумать ничего более отвратительного, чем носить новый галстук. Обратите внимание на мой галстук, мистер Слип. Я ношу его уже шесть лет. Обратите внимание на его суровое величие. Где мистер Слуис?
   - Милорд, - сказал мистер Слуис, делая три шага вперед и отвешивая изящный поклон, - какую пижаму вы предпочитаете?
   - Какие у вас есть сегодня утром, мистер Слуис?
   - У нас их много, милорд. Пижаму можно использовать для различных целей.
   - Вы меня шокируете, мистер Слуис. Однако я пока не собираюсь в Венецию. Мне просто нужна пижама от пневмонии.
   - Из крепдешина, милорд?
   - Ваши намеки удивительны, мистер Слуис! Я далек от того, чтобы быть человеком, который носит крепдешин, я всегда придерживался железного принципа: однажды став взрослым, всегда оставаться взрослым. Сама мужественность Англии подрывается этой порочной роскошью, как показывает один взгляд на моего друга, майора Сайпресса. Долой пижамы из крепдешина! И я пользуюсь этой возможностью, мистер Слип, чтобы вознести свой голос против хорошеньких и женоподобных представительниц нашего пола, ибо их отсутствие мужественности, несомненно, проложит им дорогу в ад. Для моей собственной пижамы очень хорошо подойдет домашний антисептический шелк. У меня есть полдюжины костюмов из черного шелка.
   - Послушайте, Джордж, - сказал Хьюго, - черный цвет унизителен. Мистер Слуис, найдите прекрасную пижаму бледно-голубого цвета с оттенком бордового. Видите ли, потом она перейдет ко мне.
   - Черную, мистер Слуис. Я сражаюсь со Смертью ее собственным оружием. Немедленно пришлите пижаму и запишите ее на мой счет.
   - Конечно, милорд, вы получите их немедленно.
   - Джентльмены, - сказал лорд Тарлион, - у меня за плечами сорокалетний опыт долгов, и я никогда еще не встречал такой веры, как у вас. Я тронут. Позвольте заверить вас, что мои душеприказчики отплатят вам за вашу любезность, хотя бы натурой. Добрый день, мистер Слип, и вам, мистер Слуис. Кстати, не присылайте эту пижаму ко мне домой, пока там судебные приставы, ибо я вышел на рассвете и подхватил воспаление легких. Пошлите ее к майору Сайпрессу.
   - Но вы не можете прийти ко мне с воспалением легких! - воскликнул Хьюго. - Если вы умрете, это огорчит мою жену, а это, - сказал он с негодованием, - повлияет на характер моего будущего наследника.
   - Ему повезет, Хьюго, если у него вообще будет характер, судя по тому, что я о вас знаю... мистер Слип, и вы, мистер Слуис, могли бы позвонить каким-нибудь врачам, чтобы они немедленно приехали в гараж майора Сайпресса, так как там скоро будет замечательное новое воспаление легких из двух цилиндров. Хьюго, немедленно вызовите мне кэб. У меня не может быть пневмонии. Пошлите их к майору Сайпрессу.
   - Мне все равно, что у вас, - с горечью сказал Хьюго, - лишь бы вы не позволяли последним мукам вашей медленной смерти беспокоить мою жену. Вот вам предложение, Джордж! Почему бы вам не поехать с пневмонией к Фицморису Сэвилу, живущему неподалеку?
   Но Тарлион не был лишен острого чувства того, что подобает безупречному джентльмену: он ставит щедрость, когда вспоминает о ней, превыше всего; и теперь он протестовал, что не может воспользоваться гостеприимством Фицмориса Сэвила, так как Фицморис Сэвил задолжал ему деньги и подумает, что он, Тарлион, отнимает их у него из-за воспаления легких.
   - Ну, тогда одолжите мне пятерку, - в отчаянии сказал Хьюго, но у него не было никакой надежды. Однако ему не нужно было опасаться за комфорт своей жены, потому что никогда еще никто из больных не был так спокоен, как последний из Тарлионов; то, как он лежал с закрытыми глазами среди влажных, темных облаков лихорадки, то, как он время от времени улыбался, как будто кто-то шептал ему издалека, так что медсестра сказала доктору: "Я никогда не видела, чтобы человек так наслаждался пневмонией. Можно подумать, - сказала она, - что он жаждет смерти. Он совсем не борется с этим, доктор. Вы уверены, что он не умрет?"
   Вот что медсестра сказала доктору, и доктор с серьезным видом ударил Тарлиона трубкой, через которую слушал его легкие, но Тарлион не обратил на это никакого внимания, все еще улыбаясь про себя при мысли, что в своей жизни он сделал все глупости в мире, кроме одной: он еще не умер от пневмонии в переоборудованном гараже, и, возможно, сейчас он сделает это, и тогда чаша глупости будет выпита до дна. Время от времени приходил Хьюго, ставил бокал холодного вина у кровати Тарлиона и, выглядя подавленным, говорил, что Ширли больно, и что он не может этого вынести.
   Затем однажды, или, может быть, это было ночью, Тарлион, казалось, пробудился от глубокого сна, который унес его далеко, и с этого расстояния, что он должен был увидеть, кроме двух теней, склонившихся над его кроватью, и спокойной тени медсестры поблизости? Он попытался заговорить, но не смог, и услышал издалека, как одна из теней сказала:
   - Вы вызвали меня очень вовремя, доктор Чилл. У лорда Тарлиона острый случай аппендицита. Как бы он ни был слаб, крайне важно, чтобы мы действовали немедленно.
   - Верно, - сказал доктор Чилл.
   Теперь Тарлион узнал тень; это был Йен Блэк, великий хирург и его большой друг с тех далеких дней, когда он оперировал несчастную умершую жену Тарлиона, Вирджинию, жившую ради удовольствия, но находившую только боль. Тарлион заговорил тусклым голосом и сказал:
   - Йен Блэк, как бы мне ни нравилось, что вы рядом, вы не должны оперировать меня по поводу аппендицита в доме, который всего лишь гараж. Помните, что я остался у Хьюго, и приехал к нему, четко понимая, что у меня всего лишь пневмония. Между нами не было сказано ни слова об аппендиците, и я уверен, Хьюго будет раздражен тем, что я злоупотребляю его гостеприимством, так что будьте любезны убрать этот мерзкий нож.
   Но в этот самый момент вошел Хьюго с бокалом вина со льдом, выглядя подавленным, и говоря, что его жене ужасно больно, и что он не может этого вынести, и что весь гараж забит врачами, перешептывающимися между собой, но что касается приступа аппендицита, сказал Хьюго, бедный старый Джордж может чувствовать себя как дома и есть все, что ему нравится.
   После чего Тарлион сразу же снова закрыл глаза, а затем ему чем-то закрыли рот, и он уснул, думая: "Все в порядке". Но, возможно, все было не совсем в порядке, подумал он, внезапно проснувшись, потому что, хотя он не очень хорошо видел, он мог слышать совершенно отчетливо, и голос доктора Чилла говорил:
   - Мой дорогой мистер Блэк, мне очень жаль, что приходится это говорить, но я, конечно, не считаю это одной из ваших самых успешных операций. Пульс моего пациента полностью остановился, и я боюсь, что теперь нет никакой надежды. Вы уверены, мистер Блэк, что коронер сочтет ваш поступок мудрым, делать операцию, когда он находился в таком плачевном состоянии? И еще я уверен, - сказал он, - что вы совсем не мудры, забыв внутри губку, которой промывали рану.
   - О, заткнитесь! - ответил мистер Блэк, потому что был вспыльчивым человеком, увлекавшимся игрой в бридж.
   Тарлион больше ничего не слышал, прежде чем снова погрузиться в небытие, но когда он очнулся на этот раз, то не почувствовал болезненных последствий хлороформа; он вообще ничего не чувствовал, кроме того, что был очень слаб и у него болел живот. Комната казалась намного светлее, чем когда он видел ее в последний раз, и в ней было гораздо больше людей, а затем он услышал визг и подумал: "Боже мой, где я?"
   Он попытался заговорить, но не смог, он изо всех сил старался, но все, что он мог, это издать какой-то мяукающий звук, похожий на визг, а затем кровь просто бросилась ему в голову от ярости, потому что над ним склонилось печальное лицо Хьюго, и из печальных глаз Хьюго текли слезы.
   Он с отвращением попытался отвернуться от этого отвратительного зрелища, но не смог пошевелиться, а потом чуть не сошел с ума, потому что Хьюго пытался его поцеловать! Тарлион хотел выругаться и впервые в жизни потерпел неудачу, после чего попытался поднять руку, чтобы ударить Хьюго по уху, но все, что он сделал, это похлопал Хьюго по щеке, что мерзкий человек принял за ласку.
   Но, подняв руку, Тарлион, по крайней мере, чего-то добился, потому что увидел, что его рука сильно изменилась за время болезни, должно быть, так оно и было, потому что теперь это была хрупкая молочно-белая рука с бриллиантовым кольцом на безымянном пальце, так что он в отчаянии подумал: "Боже мой, я умер во время операции и родился заново аргентинцем!"
   Хьюго не отходил от кровати, пока, наконец, доктор не схватил его за шиворот и под тихие возгласы Тарлиона не вышвырнул из комнаты. Но, выходя из двери, он повернул свое отвратительное лицо к Тарлиону и послал ему воздушный поцелуй, а затем самая толстая медсестра, какую Тарлион когда-либо видел, сунула ему под нос сверток и сказала идиотским голосом, который, как он предполагал, должен был подбодрить его:
   - Ну, ну, моя дорогая, у тебя теперь маленький мальчик, разве он не утка, жирная, как персик, и все такое!
   Затем сверток был развернут, и Тарлиону показали то, что он считал самым унылым маленьким мальчиком, какого он когда-либо видел, с морщинистым лицом и совершенно лысой головой неприятного цвета.
   Первое впечатление Тарлиона было, что мальчик, должно быть, слишком много выпил, чтобы получить такой цвет, и попытался отмахнуться от свертка, но был совершенно беспомощен, он не мог ни пошевелиться, ни пробормотать, и толстая медсестра прижала лысую голову несчастного мальчика к его рту, так что ему просто пришлось поцеловать ее, так как у него не было сил ее укусить.
   Тем временем все в комнате идиотски улыбались, как будто только что сделали что-то умное, так что, потеряв дар речи, точнее, поскольку он до того уже его потерял, потеряв дар речи вдвойне, подумал про себя: "Вот что бывает, когда у тебя пневмония в гараже!"
   Он не осознавал ужаса того, что произошло на самом деле. Должно быть, он скорчил какую-то гримасу, потому что толстая медсестра принесла зеркало и поднесла его к нему со словами: "Ну-ну, не волнуйся. Посмотри, как хорошо ты выглядишь!" И лицо, которое Тарлион увидел в зеркале, было лицом его младшей сестры Ширли, хорошеньким маленьким белым личиком с дерзко изогнутыми губами, большими серыми глазами и безумной короной вьющихся золотистых волос.
   Тарлион попытался пробормотать: "Произошла какая-то ужасная ошибка", но не смог вымолвить ни слова, и от ужаса перед тем, что произошло, закрыл глаза, чтобы, как если бы он действительно был Ширли, спокойно всплакнуть.
   Он был расстроен больше из-за Ширли, чем из-за себя, потому что слишком хорошо понимал, что, должно быть, произошло. У Ширли, бедняжки, должно быть, были ужасные проблемы с рождением ребенка, - и все из-за несчастного наследника этого мерзкого Хьюго с лысой головой, - в то время как он умер от пневмонии и аппендицита в соседней комнате. Его душа покинула его тело - в то время как Йен Блэк и доктор все еще спорили об этом - он, или оно, какое-то время бродило между двумя комнатами, а затем, пока Ширли "зазевалась", проскользнуло в ее тело и изгнало ее душу во внешнюю тьму.
   То, что его предположение оказалось точным, вскоре было доказано без всяких сомнений. Хьюго снова удалось проскользнуть в комнату, и когда Тарлион открыл глаза, он умоляюще посмотрел на Хьюго, ожидая новостей, после чего несчастный сразу же поцеловал его.
   Но Тарлион, должно быть, выглядел таким разъяренным, даже с хорошеньким личиком Ширли, что толстая медсестра сразу же воспрепятствовала повторному поцелую Хьюго; и когда Татлион снова умоляюще посмотрел на стену комнаты, в которой лежал с воспалением легких, Хьюго весело кивнул головой и сказал: "Да, он умер, бедный старый Джордж. Доктор сказал, что он бы выжил, если бы не был таким пьяницей. Бедный старина Джордж. В настоящее время они бальзамируют труп в воде Виши".
   Тарлион потерял счет времени, дням и ночам, он потерял счет всему, кроме количества своих неудобств и страхов. Он проводил часы с закрытыми глазами, перечисляя ужасы, которые ожидали его как женщину, как красивую женщину, как жену Хьюго.
   Бесполезно было бы говорить, что на самом деле он не Ширли, а ее брат Джордж, потому что люди подумали бы, что он просто сумасшедший. Конечно, он разведется с Хьюго, как только ему станет лучше; было отвратительно, чтобы лицо Хьюго приближалось к его собственному по малейшему поводу. Боже, как хорошо он теперь понимал, какими способами мужчины могут приводить в ярость женщин!
   И потом, главным из ужасов его новой жизни должно быть воспитание этого ужасного ребенка с лысой головой. Как бы то ни было, он видел его слишком часто, толстая медсестра всегда приносила его ему и клала рядом.
   Однажды пришла его мать, и, глубоко скорбя о его смерти, стояла над ним с печальными глазами и, держа на руках несчастного ребенка, шептала: "Бедный Джордж! Как бы он любил своего маленького племянника!" Она много чего не знала, бедная старая мать.
   Но последней каплей был Хьюго и его отталкивающе ласковое лицо. Однажды вечером ему удалось войти в комнату в пижаме, в пижаме Тарлиона, в черной пижаме Тарлиона и, сказав толстой медсестре: "Я должен хотя бы один раз поцеловать ее", украдкой приблизился к кровати. Но Тарлион был готов, и теперь он был достаточно силен, чтобы наброситься на Хьюго, когда тот наклонился...
   - Эй! - раздался голос Йена Блэка. - Спокойно, там, Тарлион!
   Тарлион сказал что-то невероятно злое, и Йен Блэк ответил: "Скоро с вами все будет в порядке. На самом деле с вами, должно быть, уже все в порядке, если вы можете так ругаться. Но не бейте меня снова по голове этой грелкой, иначе я прооперирую вас по другому поводу. А вот и Хьюго с улыбкой, похожей на радугу!"
   - Я так и думал! - воскликнул Хьюго. - У меня сын! Что вы на это скажете?
   - Все! - выдохнул Тарлион. - Он лысый.
   - Проклятье, Джордж! Все дети лысые. В свое время я был самым лысым ребенком в Богноре и гордился этим. Он просто чудо, говорю я вам.
   - Он ужасен! - вздохнул Тарлтон. -Уходите, Хьюго, уходите! Я объясню позже, но в данный момент я так устал от вашего лица. И впредь, - резко сказал он, - не смейте пытаться целовать Ширли больше одного раза в день.
   Остальная часть этой истории не очень интересна, и больше ничего не нужно говорить, кроме того, что Тарлион настоятельно советует мужчине никогда не целовать свою жену, не убедившись предварительно, что она хочет, чтобы ее поцеловали, что является совершенно новым шагом в отношениях между мужчинами и женщинами и должно поощряться как ведущее к лучшему пониманию между полами.
   Что касается лысого ребенка, то теперь у него есть волосы того нейтрального цвета, который родители называют золотым, и четыре зуба, и Хьюго с гордостью демонстрирует, как он кричит. Хьюго и Ширли считают его замечательным. Может быть, так оно и есть. Может быть, все дети такие. Но несомненно, все женщины таковы, в силу того, что они так или иначе мирятся с мужчинами.
   Это то, что говорит Тарлион, и если он не говорит по этому вопросу авторитетно, то это не правдивая история, и с таким же успехом она могла бы и не быть написана, что абсурдно.
  

ЛИТЕРАТОР

STACY AUMONIER

  
   Альфред Кодлинг - Энни Фелпс.
   Моя дорогая Энни,
   В последнее время я пребываю в странном настроении. Ты подумаешь, что я спятил. Оно приходит ко мне поздно вечером, когда становится темно. Это началось, я думаю, когда я был в Египте. Думаю, почти все мы, кто был там, немного это почувствовали. Когда вы стоите на часах ночью в пустыне, все так тихо и таинственно. Ты чувствуешь, что хочешь кое-что узнать, если понимаешь, что я имею в виду. С тех пор как я вернулся и снова устроился в седельной мастерской, я все еще чувствую это. Своего рода забавный казус, если ты понимаешь, что я имею в виду. Ну, старушка, я имею в виду, что, когда мы поженимся и поселимся в Тиббелсфорде, я хочу жить для тебя, и я хочу знать все о вещах и об этом. Ну, я собираюсь написать мистеру Уиксу, джентльмену, который живет в частном доме недалеко от церкви. Говорят, что он - из общества литераторов, и если это так, я готов присоединиться к нему. Ты подумаешь, что я спятил, не так ли? Он не так уж и стар. Для меня, который всегда был доволен своей работой и привык немного расслабляться по субботам, ты, наверное, сочтешь это забавным. Но если ты живешь в пустыне, ты чувствуешь, что это не так. Ты хочешь чего-то, и ты не знаешь, что это такое, просто чтобы улучшить себя и все такое. Во всяком случае, это так, и я напишу ему. Увидимся в воскресенье. Пока, дорогая.
   Альф.
  
   Альфред Кодлинг - Джеймсу Уиксу, эсквайру.
   Уважаемый сэр,
   Кто-то сказал мне, что вы представляете общество литераторов в Тиббелсфорде. В таком случае я могу предложить свои услуги в качестве члена,
   Ваш покорный слуга,
   Альфред Кодлинг.
  
   Пендред Кастауэй (секретарь Джеймса Уикса, эсквайра) Альфреду Кодлингу.
   Уважаемый сэр,
   В ответ на ваше письмо от 27-го числа могу сообщить вам, что мистер Джеймс Уикс находится за границей. Я сообщу ему содержание вашего письма.
   С уважением,
   Пендред Кастауэй
  
   Энни Фелпс - Альфреду Кодлингу.
   Мой дорогой Альф,
   Ты милый и забавный. Что с тобой происходит? Я предполагаю, что ты просто скучаешь. У тебя еще не было приступа лихорадки? Я думаю, что тебе просто надоела пустыня. Наверное, ты часто думаешь обо мне? Не думаю, чтобы общество литераторов тебе слишком помогло. Если хочешь, я могу одолжить тебе несколько книг. Кук - страстная любительница книг. У нее есть почти вся Этель М. Деллс и большая часть Чарльза Гарвиса. Она говорит, что одолжит тебе немного, если ты пообещаешь завернуть их в коричневую бумагу и не трепать края. У них была большая вечеринка,на которой присутствовали епископ, два джентльмена и несколько умных женщин, - одна очень милая, она дала мне десять шиллингов. Мы могли бы сходить в кино в среду, если не возражаешь. Милли гуляет с парнем в Спиндлхерсте, и он мне не очень нравится. В понедельник у миссис Воэн случился один из ее приступов. Господи, как она действует мне на нервы, когда у нее приступ.
   Люблю и целую. До воскресенья.
   Энни.
  
   Джеймс Уикс, эсквайр (Малага, Испания), Альфреду Кодлингу.
   Уважаемый сэр,
   Мой секретарь сообщил мне, что вы хотите вступить в наше литературное общество в Тиббелсфорде. Обычно нового члена предлагают и рекомендуют два старых.
   Не будете ли вы так любезны прислать мне свою рекомендацию?
   С уважением,
   Джеймс Уикс.
  
   Альфред Кодлинг - Энни Фелпс.
   Моя дорогая Энни,
   Пожалуйста, поблагодарите Кук за две книги, которые я получил и постараюсь не испачкать. Я прочитал "Друг орлов" и думаю, что это красивая история. Как ты знаешь, дорогая, я не умею объясняться. На днях вечером в кино ты снова приставала ко мне по поводу того, что у тебя все хорошо и все такое. Дело не в этом. Трудно объяснить, что я имею в виду. Я рассчитываю, что всегда смогу заработать достаточно денег. Но это совсем не то. Это что-то еще, - чего я хочу, - если ты понимаешь, что я имею в виду. Честно говоря, мне не понравился фильм. Мне показалось, он глупы й, но мне нравится, когда ты сидишь рядом со мной и держишь меня за руку. Если бы я мог сказать тебе, что я имею в виду, ты бы поняла. Я получил от мистера Уикса письмо о литературном обществе.
   Альф.
  
   Альфред Кодлинг - Джеймсу Уиксу, эсквайру.
   Уважаемый сэр,
   Что касается вашего письма, вы спрашиваете, каковы мои требования. Сообщаю, что у меня нет никаких претензий, сэр, тем не менее, я хочу присоединиться к литераторам. Буду откровенен с вами, сэр. Я вовсе не тот, кого вы могли бы назвать литератором или образованным человеком. Я работаю в шорном цехе. Я служил в Галлиполи и Египте, капралом в 215-м Монт-Блюмшире. Раньше это приходило ко мне, когда я был там один в пустыне. Может быть, сэр, вы поймете меня, когда я это скажу, потому что я нахожу, что люди ничего не понимают в этом, даже девушка, с которой я гуляю, Энни Фелпс, которая самая хорошая девушка, какую только мог бы пожелать парень. Возможно, сэр, вы понимаете, что я имею в виду. Когда вы один ночью в пустыне, все это так велико и совершенно, что вам хочется узнать вещи и все о вещах, если вы понимаете, что я имею в виду, сэр, так что, возможно, вы примете меня в литературное общество.
   Ваш покорный слуга,
   Альфред Кодлинг.
  
   Энни Фелпс - Альфреду Кодлингу.
   Дорогой Альф,
   Ты был забавным в воскресенье. Я не знаю, что с тобой.
   Раньше ты никогда не был таким мрачным, как я это называю. Это мысли об этом литературном обществе кружат тебе голову или что-то в этом роде. Милли говорит, что ты ходишь на кухню, как вареная сова
   Не унывай, дорогой, до воскресенья.
   Энни.
  
   Джеймс Уикс, эсквайр, Альфреду Кодлингу
   Уважаемый сэр,
   Позвольте мне поблагодарить вас за ваше очаровательное письмо. Я чувствую, что прекрасно понимаю ваши скрытые желания. Я вернусь в Тиббелсфорд через неделю, когда надеюсь познакомиться с вами. Я уверен, что вы станете желанным членом нашего литературного общества.
   Сердечно ваш,
   Джеймс Уикс.
  
   Джеймс Уикс - Сэмюэлу Чайлдерсу
   Мой дорогой Сэм,
   Вчера я получил прилагаемое письмо и спешу отправить его вам. Вы когда-нибудь читали что-нибудь более восхитительное? Мы, безусловно, должны ввести Альфреда Кодлинга в наше общество. Похоже, он из тех людей, которые могли бы стать прекрасным фоном для старого Болдуина с его извилистой метафизикой - то есть, если бы мы только смогли научить его говорить.
   Всегда твой,
   Джей У.
  
   Сэмюэл Чайлдерс - Джеймсу Уиксу
   Дорогой друг,
   Вы, конечно, не относитесь к бывшему капралу всерьез! Я показал его письмо Фанни. Она просто рыдала от смеха. Но, конечно, вы шутите, предлагая ему стать членом нашего общества. Надеюсь, увидимся в пятницу.
   Всегда твой,
   С. Ч.
  
   Альфред Кодлинг - Энни Фелпс
   Моя дорогая Энни,
   Я боялся, ты начнешь думать, что я сумасшедший, дорогая, я всегда так говорил, но ты не должна так это воспринимать.
   Тебе трудно об этом говорить, но ты знаешь, что мои чувства к тебе такие же, как всегда. Теперь я должен сказать тебе, дорогая, что я видел мистера Уикса, он очень милый старый джентльмен, действительно, он очень добр, он говорит, что я могу прийти к нему домой в любое время и прочитать его книги, у него их сотни и сотни.
   Я никогда не видел так много книг, - что у вас должна быть лестница, чтобы добраться до некоторых из них; он очень добр, он говорит, что предложит мне место в обществе литераторов, и я могу прийти, когда захочу; он рассказал мне все о себе, и это было очень любезно и приятно; он рассказал мне все о том, какие книги я должен прочитать, и поэтому я думаю, дорогая, что не пойду в среду в кино, но встречу тебя у "Камина" в воскресенье, как обычно
   Твой любящий
   Альф.
  
   Эфраим Болдуин - Джеймсу Уиксу
   Мой дорогой Уикс,
   Боюсь, я не могу понять вашего отношения к предложению и тому, чтобы Чайлдерс поддержал этого неотесанного парня по имени Альфред Кодлинг.
   Я говорил с ним и вполне готов признать, что он мог бы быть очень хорошим молодым человеком. Но зачем вступать в литературное общество? Мы ведь хотим поднять интеллектуальный уровень общества, а не понизить его? Он абсолютно невежествен. Он вообще ничего не знает. Наши доклады и обсуждения будут звучать для него по-гречески.
   Если вам нужна дополнительная помощь в ваших конюшнях или работа садовника, - хорошо; но я должен искренне протестовать против подобного злоупотребления фундаментальными целями нашего общества.
   Искренне ваш,
   Эфраим Болдуин.
  
   Фанни Чайлдерс - Элспет Притчард
   Милая старушка,
   Я должна рассказать вам о том, что здесь происходит. Вы знаете литературное общество Тиббелсфорда, в котором состоит папа, а также Джимми Уикс? Ну, дело вот в чем. Милый старина Джимми всегда делает что-нибудь эксцентричное.
   Самое последнее, - он нашел механика из шорного цеха, - с душой! (Я не уверена, что мне не следует назвать это по-другому). Он бывший солдат и служил на Востоке. Похоже, он проникся тем, что называют "восточным романтизмом". - Как бы то ни было, он захотел вступить в Общество, и старина Уикс поспешил к папе, чтобы тот поддержал его, и они его приняли. И теперь многие другие с оружием в руках - особенно старый Болдуин - вы знаете, мы называем его "Перманганат калия". - Если бы вы его видели, вы бы знали, почему, но я не могу вам этого передать. Я была на двух собраниях специально, чтобы понаблюдать за механиком с душой. Он действительно очень милый. Коренастый коротышка с квадратным подбородком, огромными руками с тяжелым серебряным кольцом на безымянном пальце левой руки и татуировками на правом запястье. Он сидит, положив руки на колени, и смотрит на членов клуба так, словно считает их сумасшедшими. В первый вечер, когда он пришел, обсуждение было посвящено "Влиянию Эразма на современную теологию", а второй - "Драме Реставрации". - Неудивительно, что бедняжка выглядит сбитым с толку. Он никогда не говорит ни слова.
   Как там Тини? Я была в городе в четверг и купила хорошую шляпку. Приходите поскорее.
   Искренне любящая,
   Фанни.
  
   Джеймс Уикс - Альфреду Кодлингу
   Мой дорогой Кодлинг,
   Я вполне понимаю ваши трудности. Я бы посоветовал вам прочитать следующие книги в указанном порядке. Вы найдете их в моей библиотеке:
   Учебник логики Джевонса,
   Руководство по логике Уэлтона,
   Учебник по психологии Брэкенбери
   и Учебник по психологии профессора Джеймса.
   Не унывайте!
   Искренне ваш,
   Джеймс Уикс.
  
   Энни Фелпс - Альфреду Кодлингу
   Дорогой Альф,
   Я не думаю, что ты относишься ко мне достаточно хорошо. Ты говоришь, что я тебе нравлюсь, и все такое, а потом продолжаешь таким забавным образом. Это не моя ошибка, что ты попал в Египет. Я не знаю, что ты имеешь в виду под всем этим. Я хочу, чтобы с литературным обществом было покончено.
   Кухарка говорит, что ты, вероятно, захандрил, ты был таким мрачным в воскресенье. Разве ты не видишь, что все эти образованные джентльмены и девушки тянут тебя за волосы, если ты не знаешь, о чем они говорят, и что ты просто выставляешь себя дураком; а потом, что насчет меня, ты не думаешь обо мне, это делает дуррой и меня.
   Энни.
  
   Альфред Кодлинг - Джеймсу Уиксу, эсквайру
   Уважаемый сэр,
   Я очень благодарен вам за то, что вы рекомендовали мне эти книги. Меня поражает, как они все это придумывают. Я боюсь, что я недостаточно ученый, чтобы идти в ногу с этими высказываниями и тому подобным.
   То же самое и с обсуждениями, который я слушаю в разговоре, и иногда мне кажется, что я это понимаю, а потом выходит, что нет. Иногда я злюсь на то, что говорят, я знаю, что ораторы ошибаются, но я не могу сказать, что чувствую, что они ошибаются, но я не знаю, что сказать, чтобы сказать это. Есть кое-что, что нужно сказать, не так ли, сэр. Я очень благодарен вам, сэр, за то, что вы сделали.
   Поверьте мне, я наслаждаюсь литературным обществом, хотя я почти всегда не понимаю разговоров.
   Альфред Кодлинг.
  
   Эфраим Болдуин - Эдвину Джопу, Секретарю Тибблсфордского Литературного Общества
   Дорогой Джоп,
   Для моей статьи о 19-м проксе. Я предлагаю обсудить влияние гегельянства на современную психологию.
   Всегда твой,
   Эфраим Болдуин.
  
   Эдвин Джоп - Эфраиму Болдуину
   Дорогой мистер Болдуин,
   Я опубликовал уведомления о вашей предстоящей работе. Я уверен, что эта тема будет очень интересна нашим членам, и я убежден, что нас ждет яркий и информативный вечер.
   Что касается нашего небольшого разговора в прошлую среду, я полностью согласен с вами в отношении совершенно необъяснимого действия Уикса по введению "кожевенного механика" в общество. Мне кажется, что это совершенно излишняя наглость по отношению к нашим членам.
   Мы не хотим терять Уикса, но я чувствую, что его следует попросить объяснить свое поведение. Как вы заметили, это снижает интеллектуальный уровень общества. С таким же успехом мы могли бы допустить сельскохозяйственных рабочих, грабителей, конюхов и официанток, а также городских бродяг.
   Я озвучу мнение других членов в частном порядке.
   С наилучшими пожеланиями,
   искренне Ваш,
   Эдвин Джоуп.
  
   Энни Фелпс - Альфреду Кодлингу
   Ладно, тогда держись за свое общество. Я возвращаю тебе твое обручальное кольцо, ты никогда не думаешь обо мне.
   Тетя сказала, как бы это было, если бы ты уходил и все такое, и вбивал себе в голову идеи, какое тебе дело. Я не думаю, что тебе вообще есть дело, я ожидаю, что ты встретишь там много этих шикарных голов, мужчин и женщин, и ты будешь говорить и думать, что ты кто-то. Все эти годы, когда ты был далеко, я была предана тебе, у меня никогда не было любви к другим парням, а потом ты продолжаешь вот так и обращаешься со мной таким образом.
   Тетя говорит, что она не потерпит, а Милли говорит, что твое общество хуже, чем ничего хорошего, и поэтому я прощаюсь, и вот так теперь навсегда. Ты разбил мое сердце
   Энн.
  
   Энни Фелпс - Альфреду Кодлингу
   Я плакала всю ночь, я не имею в виду совсем все, что я говорю, ты знаешь, как я меняюсь, дорогой Альф. Я не возражаю, чтобы ты ходил в общество. Если ты не против, встретимся сегодня вечером у Костра.
   Твоя разбитая сердцем
   Энн.
  
   Джеймс Уикс - Сэмюэлу Чайлдерсу
   Мой дорогой Сэм,
   Надеюсь, Херрогейт оказывает на вас желаемое воздействие. Я собирался сказать, что за время вашего отсутствия вы пропустили несколько событий, представляющих некоторую ценность или интерес, но я чувствую, что должен уточнить это утверждение. Вы упустили золотой момент.
   Великий вечер Болдуина наступил и прошел, и я сожалею о том, что вас там не было. Однако мое чувство удовлетворения вызвано не самим Эфраимом, а моим непопулярным протеже и белым слоном - Альфредом Кодлингом. Говорю вам, это было великолепно! Эфраим излагал полтора часа, как обычно, скучное резюме Шопенгауэра и Гегеля, бубня банальности и недоделанные софистики. Когда он закончил, председатель спросил, не желает ли кто-нибудь еще выступить. К моему изумлению, мой бывший младший капрал тяжело поднялся на ноги. Его лицо было кирпично-красным, а глаза горели гневом. Он указал своими большими пальцами на Эфраима и воскликнул: "Да, говори, говори, говори - вот и все. В нем вообще ничего нет!" и он, прихрамывая, вышел из комнаты (вы знаете, что он был ранен в правую ногу). Положение, как вы можете себе представить, было немного затруднительным, я не был в настроении оставаться и извиняться. Я поспешил за Кодлингом. Я догнал его в конце переулка. - Кодлинг, зачем ты это сделал? - спросил я. Он долго не мог вымолвить ни слова, потом сказал: - Это пришло ко мне как-то внезапно. - Мы пошли дальше. На углу у мельницы Харви мы встретили девушку. Ее лицо было мокрым - в это время шел мелкий дождь.
   Они посмотрели друг на друга, потом она вдруг раскинула руки и уткнулась лицом ему в грудь. Я понял, что я здесь лишний, и поспешил дальше. На следующее утро я получил прилагаемое письмо. Пожалуйста, верните его мне.
   Всегда ваш,
   Джеймс.
  
   Альфред Кодлинг - Джеймсу Уиксу
   Уважаемый сэр,
   Пожалуйста, удалите мое имя из общества. Я чувствую, что плохо обошелся с вами из-за этого, но так оно и есть.
   Я извиняюсь перед вами за то, что так плохо с вами обошелся, вот и все, о чем я сожалею. Вы всегда были добры и умоляли меня одолживать мне книги и все такое. Я всегда буду благодарен вам за то, что вы сделали. Все это пришло ко мне внезапно, как прошлой ночью, когда этот парень болтал о том, что вы называете физиологией. Я никогда не слышал об этом слове, пока вы не навели меня на это, и теперь все говорят об этом. Я посмотрел в "Диктионе", там что-то написано о науке разума, и этот парень продолжал болтать об этом. У меня была ссора с моей девушкой, у нас была ссора, и я был очень расстроен из-за этого. Она - лучшая девушка, о которой только может мечтать парень, и я всегда так говорил. Каким-то образом прошлой ночью, когда он говорил об этом, на меня вдруг нашло, что я вспомнил о ночах, которые я провел в одиночестве в пустыне, когда все это было довольно, и неудачно, и велико. Я все это бросил, сэр. Я видел, как моих приятелей, которые были живыми, убивало. Я прошел сотни миль и остался без еды и воды. Я сам видел ад, сэр, И когда вы всегда со смертью, как это, сэр, вы всегда так живы. Вы живы, а затем в следующий миг вы можете быть мертвы, и это заставляет вас хотеть чувствовать себя в контакте, как со всем, что вы не можете ненавидеть никого, когда вы так думаете о другом парне, который думает, как вы, и он в полном одиночестве смотрит на мерцающие звезды, и на вас находит, что это единственная любовь, которая держит нас всех вместе, любовь и ничего больше. Мое сердце болело, думая об Энни, а он продолжал болтать, что он знает о физиологии. Вы должны были быть очень близки к смерти, чтобы найти большие вещи, вот что я узнал, и я не мог сказать этим замусоренным парням, что вот почему я вышел из себя, и поэтому, пожалуйста, перефразируйте меня им. Они не могут научить меня ничему, что имеет значение. Я видел все это, и я не могу научить их ничему, потому что они не были брошены.
   Что у меня есть, сэр, так это то, что в нашей жизни есть что-то большое, кроме того, что мы вместе, и приятности, и хорошие времена, и поэтому, сэр, я очень благодарен за все, что вы сделали для меня, и за исключением моей аппологии за то, как я отношусь к вам
   Ваш покорный слуга,
   Альфред Кодлинг
  
   Джеймс Уикс - Эдвину Джопу
   Дорогой Джоп,
   В ответ на ваше письмо я не вижу возможности извиниться или даже отмежеваться от взглядов, высказанных мистером Альфредом Кодлингом на нашей последней встрече, поэтому я вынужден просить вас принять мою отставку.
   Искренне ваш,
   Джеймс Уикс.
  
   Сэмюэл Чайлдерс - Эдвину Джопу
   Дорогой Джоп,
   принимая во внимание все обстоятельства дела, я должен просить вас принять мою отставку из Литературного общества Тиббелсфорда.
   С уважением,
   С. Чайлдерс.
  
   Энни Фелпс - Альфреду Кодлингу
   Мой дорогой Альф,
   Конечно, все в порядке. Теперь со мной все в порядке, дорогой Альф. Я постараюсь быть тебе хорошей женой, я не такая умная, как ты, со всеми твоими большими хитростями и все такое, но я постараюсь и буду тебе хорошей женой.
   Тетя Эм собирается подарить нам одеяла, и мама говорит, что мне причитается двадцать пять фунтов, когда дядя Стив придет в себя, и у него уже все в порядке. Что ты скажешь насчет апреля?
   Увидимся в воскресенье,
   с любовью,
   Энни
  
   Эфраим Болдуин - Эдвину Джопу
   Дорогой мистер Джоуп,
   Поскольку ни с какой стороны мне не было принесено извинений за возмутительное оскорбление, которому я подвергся в связи с моей последней статьей, я должен просить вас принять мою отставку.
   С уважением,
   Эфраим Баловин.
  
  
   Альфред Кодлинг - Энни Фелпс
   Моя дорогая Энн,
   Тебе будет приятно услышать, что они сделали меня бригадиром, это будет означать увеличение и так далее, я думаю, что в апреле все будет в порядке
   Мистер Уикс прислал мне чек на пятьдесят фунтов, но я отослал его обратно, я сказал, что не могу его принять, я ничего не сделал, чтобы заработать его, и обращался с ним так плохо из-за этого общества, но он сказал, что да, и он изложил это таким образом, что я все-таки принимаю, так что мы будем в порядке в настоящее время. Он был очень добр, и он говорит, что мы должны были пойти к нему в любое время, и я должен был продолжать читать книги, он говорит, что я найду в них хорошие вещи, но не в обществе. Я чувствую, что обращался с ним очень плохо, но я не мог вынести этого парня, и его никогда не бросали, это похоже на то, что у меня есть.
   Эта собака Чарли убила одну из кур миссис Ривз в понедельник, так что теперь должна закрыться до воскресенья.
   С любовью от
   Твой будущий муж (не смешно ли это звучит?)
   Альф.
  
   Эдвин Джоп - Уолтеру Баннингу
   Уважаемый сэр,
   В ответ на ваше письмо прошу сообщить, что Тиббелсфордское литературное общество распущено.
   Искренне Ваш,
   Э. Джоп.
  

ГЕНРИ

PHYLLIS BOTTOME

  
   В течение четырех часов каждое утро и в течение двадцати минут перед большой аудиторией вечером Флетчера запирали с убийцами.
   Они смотрели на него двенадцатью парами янтарных глаз; они царапали воздух рядом с ним, они наблюдали за ним с неприкрытой ненавистью и непрерывным напряжением, подстерегая мгновение, чтобы застать его врасплох.
   У Флетчера были только воля и глаза, чтобы удержать смерть на расстоянии.
   Конечно, за пределами клетки, в которой Флетчер запирался по вечерам со своими двенадцатью тиграми, были сторожа, стоявшие через равные промежутки вокруг нее со спрятанными пистолетами; но они были снаружи. Идея состояла в том, что, если с Флетчером что-нибудь случится, они смогут быстро вытащить его живым; но у них были его личные инструкции не делать ничего подобного, стрелять прямо в его сердце, а затем убить виновного тигра. Флетчер знал, что лучше не пытаться сохранить то, что от него останется, если тигры однажды нападут.
   Укротителю львов в соседней клетке жилось лучше, чем Флетчеру; он был опьянен буйным тщеславием, затмевавшим страх. Каждую ночь он представлял исключительно себя, думал исключительно о себе, и почти не замечал своих львов. Кроме того, все его львы родились в неволе, были слегка накачаны наркотиками и - всего лишь львами.
   Тигры Флетчера не были накачаны наркотиками, потому что наркотики притупляли их страх перед кнутом, но не притупляли их свирепость; неволя ничего не смягчила в них, и они ненавидели человека.
   Флетчер обучал тигров с самого детства; его отец начал привлекать его к работе с маленькими тигрятами, которые были очаровательны. Они причиняли столько боли, сколько могли, с рассеянным плутовством, на которое трудно сердиться; то, что для него было смертью, для них было игрой; но так как они не могли убить его, все, что делали тигрята, - это закаляли Флетчера и учили его быстро передвигаться. Скорость - это преимущество тигра, и Флетчер научился побеждать их в этом. Он давно натренированным инстинктом знал, когда тигр собирается двигаться, и двигался быстрее, чтобы оказаться где-нибудь в другом месте. Он узнал, что с тиграми нужно обращаться как с аудиторией, хотя и по другим причинам; вы не должны поворачиваться к ним спиной, потому что тигры видят в них объект для нападения.
   Быстрые глаза Флетчера двигались с мерцающей уверенностью молнии - даже быстрее, чем молния, потому что, хотя у молнии есть время, чтобы ударить, Флетчер должен был избежать удара чего-то столь же быстрого, как вспышка, и гораздо более страшного.
   Через несколько месяцев тигрят можно было научить только страху, страху перед хлыстом, страху перед карманным пистолетом, который жалил их холостыми патронами, и прежде всего таинственному страху перед человеческим глазом. Отец Флетчера заставлял его часами сидеть напротив, тренируя зрение. Когда ему было всего десять лет, Флетчер научился никогда не показывать тигру, что боится его. "Если ты не боишься тигра, ты дурак, - сказал ему отец, - но если ты покажешь тигру, что боишься его, ты даже дураком долго не будешь!"
   Первое, чему Флетчер научил своих тигров, одного за другим в клетках, - это ловить его взгляд, а затем он смотрел на них сверху вниз. Он должен был показать им, что его сила гипноза была сильнее, чем у них; если бы они поверили в это, они могли бы поверить, что его сила удара также была сильнее. Как только Флетчер приучил тигров смотреть в лицо, он мог часами оставаться в их клетках в относительной безопасности.
   Следующим этапом было привыкание к шуму и свету. Тигры не любят шум и свет, и они хотели избавиться от них, когда Флетчер подвергал их воздействию шума и света.
   Когда дело доходило до обучения трюкам, Флетчер полагался на свой голос и длинный жгучий хлыст. Укротитель львов рычал на своих львов; голос Флетчера был негромким, но он был так же заметен, как предупреждающий звонок, он останавливал его тигров, как выстрел из пистолета.
   Каждое утро в течение четырех часов Флетчер, столь же добрый, сколь и бесстрашный, пугал своих тигров, заставляя их проделывать трюки. Он также вознаграждал их; после того, как они были достаточно напуганы, чтобы сидеть на тумбах, он бросал им кусочки сырого мяса. Он хотел, чтобы они ассоциировали тумбы с кусками сырого мяса, а не сидели на них, боясь кнута; когда они пытались напасть на него, что делали неоднократно в процессе обучения, он старался, чтобы эти попытки ассоциировались с выстрелами его карманного пистолета, сопровождаемыми очень неприятными ощущениями. Их неприязнь к пистолету была важным моментом; они должны были научиться ненавидеть его так сильно, чтобы из-за этой неприязни забыть о своем страстном желанием уничтожить Флетчера.
   Сначала Флетчер занимался с каждым по очереди, затем, постепенно, стал репетировать со всеми вместе. Именно во время одиночных уроков он выделил для себя Генри.
   Генри, старший из всех тигров, был куплен у пьяного моряка. Пьяный моряк со слезами на глазах настаивал на том, что Генри не такой, как другие тигры, и что продать его - все равно, что расстаться с талантливым и единственным ребенком.
   - Он - мое сердце! - Первый владелец Генри повторял это снова и снова.
   Флетчер, однако, заподозрил, что это причудливое заявление было простой уловкой, чтобы поднять цену, и осторожно проигнорировал его последствия.
   Некоторое время спустя Генри подтвердил подозрения Флетчера. Он рычал на сторожей, скалил зубы и царапал воздух рядом с головой Флетчера точно так же, как одиннадцать других тигров. Это был очень красивый молодой тигр, исключительно сильный и крупный; отполированные углы Храма сияли не ярче, чем блестящая полосатая шкура на спине Генри, и когда его раскрашенная бесстрастная морда, тяжелая и невыразительная, как у индуистского идола, приходила в движение, дрожали даже дьяволы. Флетчер не дрожал - он просто сидел все дольше и дольше, все ближе и ближе к клетке Генри, наблюдая.
   В первый же день, когда он вошел внутрь, ни Генри, ни он сам, ни тигр, не видели сколько-нибудь веской причины, по которой он должен был выжить и выбраться из нее. На второй день произошло нечто любопытное. Пока он пытался перехитрить Генри, а Генри преследовал его, чтобы встать между ним и дверью сцены, в глазах Генри мелькнуло что-то вроде узнавания, что-то вроде "Привет, парень!" Он перестал подкрадываться и сел. Флетчер крепко держал его взглядом; большая раскрашенная голова опустилась, янтарные глаза затуманились и закрылись под проницательным взглядом Флетчера. Громкий шум наполнил клетку, довольный, приятный шум. Генри мурлыкал! Голос Флетчера сменился с резкого, краткого приказа, похожего на щелчок хлыста, на убедительный, дружелюбный протяжный голос. Глаза Генри снова открылись; он поднялся, на мгновение застыл, а затем оцепенение медленно исчезло из его мощной фигуры. Он, не мигая, уставился прямо на Флетчера и запрыгнул на свою тумбу. Он бесстрастно сидел на ней, помахивая хвостом и сжав огромные челюсти. Он смотрел на Флетчера внимательно и без ненависти. Тогда Флетчер понял, что этот тигр не такой, как другие тигры; не такой, как любой другой тигр.
   Он бросил хлыст, Генри не двинулся с места; он подошел к Генри, Генри поднял губу, чтобы зарычать, передумал и позволил приблизиться. Флетчер осторожно поднял руку и прикоснулся к Генри. Генри мягко зарычал, но его огромные когти оставались втянутыми; его глаза не выражали ничего, кроме мягкого предупреждения, они просто говорили: "Ты знаешь, я не люблю, когда меня трогают, будь осторожен, мне, возможно, придется тебя поцарапать!" Флетчер коротко кивнул; он знал, что запас прочности невелик, но у него был запас. Он мог бы что-нибудь сделать с Генри.
   Каждый день, час за часом, он учил Генри, но учил без пистолета и кнута. Не было необходимости использовать что-либо, кроме голоса и глаз. Генри с жадностью читал его взгляд. Когда ему не удалось уловить смысл слов Флетчера, голос Флетчера помогал ему. Генри не всегда понимал даже голос Флетчера, но в чем он отличался от других тигров, так это в том, что он хотел понять; и после первого признания у него не было ни малейшего желания убить Флетчера.
   Он часами сидел в задней части клетки, ожидая Флетчера. Когда он слышал далеко - невероятно далеко - звук шагов Флетчера, он подходил к передней части своей клетки и беспокойно бродил туда-сюда, пока Флетчер не отперал дверь и не входил. Затем Генри слегка приседал, вежливо, не из желания избежать встречи со своим другом, а в знак уважения к превосходящей силе, которую он чувствовал во Флетчере. Как только Флетчер заговаривал, он гордо выходил вперед, и они обменивались бессловесным языком глаз.
   Генри нравилось проделывать свои трюки наедине с Флетчером. Он вскакивал и спрыгивал с тумбы, следуя за простым взмахом руки Флетчера. Вскоре он пошел дальше, вскочил на высокий табурет и перепрыгнул через большой белый бумажный диск, который держал Флетчер. Хотя диск выглядел так, как будто он никак не мог пройти через него, все же чистый белый лист всегда поддавался его удару; он проходил через него, немного моргая, но чувствуя странную гордость за то, что столкнулся с этой отвратительной вещью, и порадовал Флетчера.
   Он позволил Флетчеру сесть себе на спину, хотя простое прикосновение чужого существа вызывало у него отвращение. Но он стоял совершенно неподвижно, его шерсть слегка встала дыбом, зубы оскалились, рычание наполовину задохнулось в его горле. Он сказал себе, что это Флетчер. Он должен сдержать свое желание отшвырнуть его и разорвать на куски.
   На всех репетициях и выступлениях на огромной арене, полной странных звуков, загроможденной человеческими существами, Генри вел других тигров; и хотя влияние Флетчера на него было ослаблено, он все еще признавал его. В такие моменты Флетчер казался более далеким от него, менее благожелательным и богоподобным, но Генри изо всех сил старался следить за напряженным убедительным взглядом и кратким выразительным голосом; он не терял связи даже с этим ослабевшим призраком Флетчера.
   Только с Генри Флетчер отважился на свой ночной трюк, бросил кнут и палку к его ногам и позволил Генри делать свои трюки, как он делал их в своей клетке в одиночку, и ничто, кроме глаз и голоса Флетчера, не могло контролировать его. Остальные одиннадцать тигров, свирепо глядя и взрыкивая, сидели на своих тумбах, бесстрастно презирая неестественную покорность Генри. У него был шанс, о котором они всегда мечтали, и он им не воспользовался - что он за тигр?
   Но Генри не обращал внимания на других тигров. Стоя всеми четырьмя лапами вместе на своей тумбе, он обдумывал дальнейший триумф. Флетчер стоял перед ним, держа палку между руками и над головой; интимно, убедительно, языком своих глаз Флетчер велел Генри прыгнуть через его голову. Флетчер сказал: "Давай, старина! Прыгай! Давай же! Я вовремя пригнусь. Ты не причинишь мне вреда! Это мой трюк! Вытяни свои старые лапы вместе и прыгай!" И Генри прыгнул. Он ненавидел ослепительные огни, ненавидел резкие, неожиданные, бессмысленные звуки, последовавшие за его прыжком, и втайне боялся, что приземлится на Флетчера. Но это было очень приятно, когда после своего стремительного полета он обнаружил, что не коснулся Флетчера, а приземлился на другую тумбу, тщательно приготовленную для него; и Флетчер сказал ему как можно яснее, прежде чем проделать трюк с ящиком с другими тиграми: "Ну! Ты великолепен!"
   Трюк с выдвижным ящиком был худшим из трюков Флетчера. Он должен был поставить стол посередине клетки и подогнать к нему каждого тигра. Когда он размещал каждого на своей тумбе вокруг стола, ему приходилось кормить их кусками сырого мяса, ловко брошенных под точным углом, чтобы они полетели к тому тигру, для которого предназначались, и избежать контакта с одиннадцатью другими тиграми, готовыми ухватить мясо соседа. Флетчер не мог позволить себе ни малейшей ошибки или малейшей задержки. Каждый тигр должен был по очереди получить свой кусок сырого мяса, ящик закрывался за ним - и открывался - следующий кусок бросался точно в лапы следующего тигра, и так далее, пока двенадцать не были накормлены.
   Флетчер всегда ставил Генри у себя за спиной. Генри, в свою очередь, схватив свой кусок сырого мяса, не делал попытки, как это всегда делали другие тигры, взять чей-либо еще, и Флетчер чувствовал себя в большей безопасности, зная, что Генри был у него за спиной. Он рассчитывал на то, что сила Генри защитит его больше, чем четырех сторожей, стоящих снаружи клетки с пистолетами. Не раз, когда один из тигров проявлял беспокойство, Флетчер находил Генри, неподвижного, но очень легкого на подъем, рядом с собой, между ним и опасностью.
   Директор цирка предупредил Флетчера о его глупой влюбленности в Генри.
   - Запомни мои слова, Флетчер, - сказал он, - тигр только и ждет возможности убить тебя, как только сможет. Ты даешь Генри слишком много шансов - однажды он воспользуется одним из них!
   Но Флетчер только рассмеялся. Он знал Генри; он видел душу великого тигра в его глазах, сияющую в ответ на его взгляд. Человек не убивает своего бога, по крайней мере, не по своей воле. Говорят, что две тысячи лет назад он совершил нечто подобное по неведению, но Флетчер забыл об этом инциденте. Кроме того, в целом он верил в Генри больше, чем в своих собратьев. В этом не было ничего удивительного, потому что у Флетчера было очень мало времени на общение с людьми. Когда он не учил тигров не убивать его, он отдыхал от истощения нервов, происходящее от длительного общения с нетерпеливыми потенциальными убийцами. В остальное время Флетчер хвастался Генри укротителю львов и учил Генри новым трюкам.
   У Макормака, укротителя львов, был очень хороший трюковый лев, и он безумно ревновал Генри. Он не мог заставить своего льва выйти задом наперед из клетки арены в коридор, как Генри научился делать с Флетчером; а когда он попытался, Аякс, не всерьез, но с намерением, более чем игривым, швырнул его на прутья клетки.
   Макормак глубоко задумался над этим пренебрежением со стороны своего питомца.
   - Пух! - сказал он однажды. - Ты считаешь себя чертовски отважным, потому что положил свой старый зад на загривок Генри, но ты не выглядишь таковым, делая это. Почему бы тебе не положить свою голову в его пасть? Вот это был бы трюк!
   - Я был бы не прочь сделать это, - задумчиво сказал Флетчер после короткой паузы, - как только он привыкнет к этой идее. - У него челюсть не такая большая, как у льва, и все же моя голова могла бы поместиться в его пасти.
   Укротитель львов, насмехаясь, удалился, и Флетчер придумал, как лучше всего выложить этот новый трюк перед Генри для его одобрения.
   Но Генри с самого начала этого не одобрял. Он ясно показал, что не хочет, чтобы его трогали за голову. Ему не нравилось, когда его пасть насильно открывали, и он не хотел, чтобы что-нибудь вставлялось между его зубами. Флетчер потратил несколько буханок хлеба на это усилие - и только раз или два ему удалось осторожно вставить и вытащить часть своей головы безопасно. Генри долго и громко рычал на него, хватал воздух когтями и бросал все слова, какие только мог, из своих пылающих глаз в глаза Флетчера, чтобы объяснить, - с тиграми так не обращаются! Это был удар ниже пояса! Нарушение инстинкта, слишком глубокого, чтобы он мог справиться с ним; и Флетчер знал, что он оскорбляет инстинкт Генри, и решил воздержаться.
   - Это несправедливо по отношению к моему тигру! - с сожалением сказал он себе и успокоил Генри сырым мясом и ласковыми словами, пообещав воздержаться от своей неестественной затеи.
   Но когда настал час представления, Флетчер забыл о своем обещании. Он был взбешен тем, что трюковый лев Макормака получил больше, чем его тигры, долю аплодисментов.
   Генри прыгнул через свой белый диск - так же, как и трюковый лев. Он перепрыгнул через голову Флетчера - трюковый лев сделал что-то яркое с барабаном, не столь опасное, и слепое и невежественное население проигнорировало Генри и предпочло барабан.
   - Мне все равно! - сказал себе Флетчер. - Генри должен взять мою голову в пасть, нравится ему это или нет - это их напугает!
   Он избавился от всех остальных тигров. Генри привык к этому, ему это нравилось; теперь он проделает свой последний трюк - выйдет задом в коридор, ведущий к клеткам, и Флетчер поспешит через арену обратно к клетке Генри, даст ему легкий дополнительный ужин и скажет, какой он прекрасный тигр.
   Но вместо этого Флетчер вызвал его на середину сцены и заставил принять ту ужасную позу, которой он научил его для нового трюка. Его глаза говорили: "Ты сделаешь это один раз для меня, старина, не так ли?"
   Глаза Генри говорили: "Не спрашивай об этом! Я устал! Я голоден! Я хочу выбраться отсюда!"
   Но Флетчер больше не читал в глазах Генри. Он попытался просунуть голову в ужасную открытую пасть, и зубы Генри инстинктивно, неохотно, вынужденно сомкнулись на шее Флетчера.
   После мгновенного облегчения, вызванного инстинктивным действием, Генри обратил внимание на ужасную неподвижность Флетчера. Это была не тишина арены - это было ничто, просто глубокий вдох. Флетчер безвольно лежал между его лапами, как будто трюк закончился, как будто все трюки закончились. Он не вставал, не смотрел на Генри. Глаза Генри, не мигая, смотрели в пустые глаза Флетчера. Вся душа Генри была в его глазах, ожидающих, когда душа Флетчера поднимется им навстречу. И целую вечность ничего не происходило, пока, наконец, Генри не понял, что ничего никогда не произойдет.
   Прежде чем ближайший хранитель выстрелил в Генри, Генри понял, что убил своего бога. Он поднял свою тяжелую раскрашенную голову и проревел сквозь неподвижную арену громким отчаянным криком.
   Его сердце было пронзено прежде, чем пуля достигла его.
  

КОНЕЦ ПРАЗДНИКА

GRAHAM GREENE

(Перевод М. Лорие)

   Питер Мортон разом проснулся в первых лучах света. В окно он увидел голый сук, перечеркнувший серебряную раму. По стеклу барабанил дождь. Было пятое января.
   Он приподнялся и поверх столика со свечой, за ночь оплывшей в воду, посмотрел на вторую кровать. Франсис Мортон еще спал, и Питер снова улегся, не сводя глаз с брата. Забавно было играть, будто он смотрит на самого себя - те же волосы, те же глаза, те же губы и закругление щеки. Но скоро это ему надоело, и мысли вернулись к тому, чем сегодня такой особенный день. Пятое января. Просто не верится, что прошел уже год с тех пор, как миссис Хенне-Фолкен устраивала детский праздник.
   Франсис рывком перевернулся на спину и закинул руку поперек лица, прикрыв ею рот. У Питера забилось сердце - теперь уже не от радости, а от тревоги. Он сел в постели и громко сказал:
   - Проснись!
   У Франсиса дрогнули плечи, и он помахал в воздухе стиснутым кулаком, но глаза не открылись. Питеру Мортону показалось, что в комнате внезапно стемнело и будто падает камнем из облаков огромная птица. Он снова крикнул: "Проснись!" - и тотчас вернулся серебряный свет и стук дождя по оконным стеклам. Франсис протер глаза и спросил:
   - Ты меня звал?
   - Тебе что-то снится плохое, - убежденно сказал Питер. Он уже знал по опыту, как точно отражаются одно в другом их сознания. Но он был старше на несколько минут, и этот лишний промежуток света, хоть и очень короткий, пока брат его еще барахтался в темноте и боли, породил в нем уверенность в себе и покровительственное чувство к младшему, который вечно всего боялся.
   - Мне снилось, что я умер, - сказал Франсис.
   - Ну и как было? - спросил Питер с интересом.
   - Не помню, - ответил Франсис, и взгляд его с облегчением обратился к серебряному свету, милостиво растворившему обрывки воспоминаний.
   - Тебе снилась большая птица.
   - Да? - Франсис принял осведомленность брата без вопросов и сомнений, и некоторое время они лежали молча, глядя друг на друга, - те же зеленые глаза, тот же вздернутый нос, те же твердые полураскрытые губы и рано определившаяся форма подбородка. "Пятое января", - снова подумал Питер, и мысль его лениво скользнула со сладких пирогов на призы, которые можно будет получить. Кто первый донесет яйцо в ложке, кто поймает на нож яблоко в миске с водой, кто выиграет в жмурки.
   - Я не хочу идти, - вдруг сказал Франсис. - Там, наверно, будет Джойс... и Мэйбл Уоррен.
   Одна мысль, что они тоже придут на праздник, приводила его в содрогание. Они были старше, Джойс одиннадцать лет, а Мэйбл Уоррен тринадцать. Их длинные косы надменно раскачивались в такт крупным мужским шагам. Было стыдно, что они девочки, когда из-под презрительно опущенных век они наблюдали, как он неловко справляется с яйцом в смятку. А в прошлом году... он густо покраснел и отвернулся от Питера.
   - Ты что? - спросил тот.
   - Да ничего. По-моему, я заболел. У меня простуда. Не надо мне идти на праздник.
   Питера это озадачило.
   - А сильная у тебя простуда?
   - Будет сильная, если я пойду на праздник. Может быть, я умру.
   - Тогда тебе нельзя идти, - заявил Питер, готовый разрешить любое затруднение несколькими простыми словами, и Франсис с блаженным ощущением, что Питер все уладит, дал нервам расслабиться. Но он не повернулся к брату лицом, хоть и был ему благодарен. На щеках его еще горела печать позорного воспоминания - как в прошлом году играли в прятки в темном доме и как он закричал, когда Мэйбл Уоррен вдруг положила руку ему на плечо. Она подошла совсем неслышно. Девочки всегда так. Башмаки у них не стучат. Пол под ногами не скрипнет. Крадутся, как кошки на мягких лапах.
   Когда вошла няня с горячей водой, Франсис продолжал спокойно лежать, все предоставив Питеру. Питер сказал:
   - Няня, Франсис простудился.
   Рослая накрахмаленная женщина положила по полотенцу на каждый кувшин и сказала не оборачиваясь:
   - Стирку принесут только завтра. Пока дай ему своих платков.
   - А не лучше ему остаться в постели? - сказал Питер.
   - Мы с ним утром как следует прогуляемся, - ответила няня. - Ветром все микробы выдует. Ну-ка, вставайте. - И она закрыла за собой дверь.
   - Не вышло, - сказал Питер виновато и встревожился, увидев лицо, уже опять страдальчески сжавшееся от предчувствия беды. - А ты просто возьми да останься в постели. Я скажу маме, что ты не мог встать, потому что очень плохо себя чувствовал.
   Но на такой бунт против неумолимой судьбы у Франсиса не было сил. К тому же, если он останется в постели, они придут в детскую, будут выстукивать ему грудь, сунут в рот градусник, велят показать язык - ну и узнают, что он притворялся. Он и правда чувствовал себя больным, сосало под ложечкой и очень билось сердце, но он знал, что все это только страх, страх перед праздником, перед тем, что его заставят прятаться в темноте одного, без Питера, даже без спасительного огонька свечи.
   - Нет, я встану, - сказал он вдруг с отчаянной решимостью. - Но на праздник к миссис Хенне-Фолкен я не пойду. Как на Библии клянусь, не пойду.
   Теперь-то все будет хорошо, думал он. Бог не допустит, чтобы он нарушил такую торжественную клятву. Бог покажет ему выход. Впереди все утро и день до четырех часов. Сейчас, пока трава еще схвачена ночным морозом, рано тревожиться. Мало ли что может случиться. Может, он порежется или сломает ногу, а то и в самом деле заболеет. Бог что-нибудь да придумает.
   Он так слепо положился на бога, что когда за завтраком мать спросила: "Ты, говорят, простудился, Франсис?" - ответил, что это пустяки.
   - Если бы тебе сегодня не идти на праздник, - сказала мать насмешливо, - уж мы бы наслушались жалоб! - И Франсис натянуто улыбнулся, пораженный и подавленный тем, как мало она его знает.
   Счастье его длилось бы дольше, если бы на утренней прогулке он не встретил Джойс. Он был один с няней - Питеру разрешили достроить в сарае клетку для кроликов. Будь Питер с ним, было бы не так плохо: няня ведь не только его, но и Питера тоже, а так вышло, будто она живет у них только из-за него, потому что его нельзя одного выпустить на улицу. Джойс всего на два года старше, а гуляет одна.
   Она приближалась к ним большими шагами, косы взлетали на ходу. Бросив на Франсиса презрительный взгляд, она подчеркнуто обратилась к няне:
   - Здравствуйте, няня. Вы сегодня приведете Франсиса на праздник? Мы с Мэйбл тоже придем.
   И зашагала дальше, к дому Мэйбл Уоррен, совсем одна, такая самостоятельная на длинной, пустынной улице.
   - Хорошая какая девочка, - сказала няня, но Франсис промолчал, снова чувствуя, как неровно колотится сердце, вдруг поняв, что до праздника осталось совсем мало времени. Бог ничем ему не помог, а минуты летели.
   Они летели так быстро, что он не успел ни составить план спасения, ни даже подготовить свое сердце к предстоящей пытке. Страх захлестнул его, когда он, так и не подготовившись, стоял на пороге, прячась от холодного ветра за поднятым воротником пальто, а нянин электрический фонарик уже прокладывал в темноте светящуюся дорожку. В холле за его спиной горели лампы, и слышно было, как горничная накрывает на стол - сегодня родители будут обедать одни. Его захлестнуло желание бегом вернуться в дом и прямо сказать матери, что он не пойдет на праздник, что ему страшно. Не поведут же его туда силком. Он уже почти слышал, как произносит эти бесповоротные слова, инстинктивно чувствуя, что они раз навсегда сломают преграду неведения, уберегающую его душу от всезнания родителей. "Я боюсь идти. Я не пойду. Мне страшно. Они заставят меня прятаться в темноте, а я боюсь темноты. Я закричу. Я буду кричать, кричать". Он ясно представил себе изумленное лицо матери, а потом ее ответ, исполненный холодной уверенности, как всегда у взрослых: "Не дури. Пойдешь непременно. Мы ведь приняли приглашение миссис Хенне-Фолкен". Но силком они его не поведут, это он знал, когда медлил на пороге, а нянины шаги, хрустя по замерзшей траве, удалялись к калитке. Он попросит: "Ты скажи, что я заболел. Я не пойду. Я боюсь темноты". А мать ответит: "Не дури. Ты отлично знаешь, что ничего страшного в темноте нет". Но он знал, что довод этот лживый: говорят же они, что и в смерти ничего страшного нет, а как боятся даже думать о смерти. Но силком отвести его на праздник они не могут. "Я буду кричать".
   - Франсис, не отставай! - Голос няни донесся к нему через слабо мерцающий сад, и он увидел, как желтый кружок ее фонарика перескочил с дерева на куст, а потом опять на дерево.
   - Иду! - отозвался он с отчаянием, покидая освещенный порог; у него не хватило духу открыть свою тайну, положить конец умолчаниям между собой иматерью, потому что оставалась еще последняя лазейка, еще можно было воззвать к миссис Хенне-Фолкен. Это и поддерживало его, когда он ровными шажками шел через холл, очень маленький, прямо на массивную фигуру хозяйки дома. Сердце колотилось, но голосом он владел и сказал, старательно выговаривая слова:
   - Здравствуйте, миссис Хенне-Фолкен. Вы очень добры, что пригласили меня на праздник.
   Напряженное лицо, запрокинутое вверх, к ее бюсту, и это вежливое, заученное приветствие - сейчас он был похож на сморщенного старичка. Ведь Франсис очень мало общался с другими детьми. Как близнец, он во многих отношениях был единственным ребенком. Говорить с Питером значило обращаться к собственному отражению в зеркале - отражению, чуть искаженному изъяном стекла, похожему скорее не на него, а на того, кем ему хотелось бы быть, свободного от боязни темноты, незнакомых шагов, мелькания летучих мышей в залитых мраком садах.
   - Милый малютка, - сказала миссис Хенне-Фолкен рассеянно и тут же, взмахнув руками, словно загоняя стайку цыплят, ввергла детей в свою программу развлечений - бег с яйцом на ложке, бег на трех ногах, ловля яблок на кончик ножа - всё игры, сулившие Франсису унижения, но ничего худшего. А в перерывах, когда от него ничего не требовалось и он мог постоять в каком-нибудь углу, подальше от презрительного взгляда Мэйбл Уоррен, он обдумывал, как бы избежать надвигающегося ужаса темноты. Он знал, что до чая бояться нечего, и, только садясь за стол в желтом сиянии от десяти свечек, зажженных на пироге по случаю дня рождения Колина Хенне-Фолкена, он до конца осознал неизбежность того, что его так страшило. Сквозь сумятицу разноречивых планов, вихрем закружившихся в мозгу, до него донесся с другого конца стола высокий голос Джойс.
   - После чая будем играть в прятки в темноте.
   - Зачем, - сказал Питер, поглядывая на смятенное лицо брата с жалостью и недоумением, - не стоит. Мы в это каждый год играем.
   - Но это же в программе! - воскликнула Мэйбл Уоррен. - Я сама видела. Я прочла через плечо миссис Хенне-Фолкен. Пять часов - чай. От без четверти шесть до половины седьмого - прятки в темноте. Там в программе все написано.
   Питер не стал спорить: раз миссис Хенне-Фолкен включила прятки в программу, никакие его слова не помогут их отменить. Он попросил еще кусок пирога и стал очень медленно пить чай. Может быть, удастся оттянуть игру на четверть часа, дать Франсису несколько лишних минут, чтобы собраться с мыслями, но и тут у Питера ничего не вышло - дети по двое, по трое уже вставали из-за стола. Это была его третья неудача, и опять, словно отражение образа, возникшего в чужом сознании, он увидел, как огромная птица заслонила лицо брата своими крыльями. Но он мысленно выругал себя за такие глупости и доел пирог, вспоминая для утешения вечный припев взрослых: "Ничего страшного в темноте нет". Братья последними встали из-за стола и вышли в холл навстречу властному и нетерпеливому взору миссис Хенне-Фолкен.
   - А теперь, - сказала она, - давайте играть в прятки в темноте.
   Питер смотрел на брата и, как и ожидал, увидел, что у того сжались губы. Он знал, что Франсис боялся этой минуты с самого начала праздника, что он попробовал пережить ее мужественно и отказался от этой попытки. Наверно, он изо всех сил надеялся, что сумеет увильнуть от игры, которой все остальные дети так радовались, возбужденно крича: "Давайте, давайте! Надо разделиться на стороны. А прятаться можно везде? А где будет дом?"
   - По-моему, - сказал Франсис Мортон, подходя к миссис Хенне-Фолкен и устремив немигающий взгляд на ее пышный бюст, - мне не стоит играть. За мной очень скоро придет моя няня.
   - Ну что ты, Франсис, няня может подождать, - отвечала миссис Хенне-Фолкен рассеянно и хлопнула в ладоши, подзывая к себе нескольких детей, которые уже стали было подниматься по широкой лестнице. - Мама твоя не будет сердиться.
   Больше у Франсиса ни на что недостало хитрости. Он просто не верил, что так тщательно подготовленная отговорка не помогла. И теперь он мог только повторить все тем же сдержанным тоном, который другие дети ненавидели, усматривая в нем зазнайство:
   - По-моему, мне лучше не играть.
   Он стоял неподвижно, и лицо его не дрожало. Но представление об охватившем его ужасе, или отражение этого ужаса, проникло в мозг его брага. Питер Мортон чуть не вскрикнул от страха, что вот сейчас яркие лампы погаснут и он останется один на острове мрака, окруженный тихим плеском незнакомых шагов. Потом он вспомнил, что страх этот не его, а брата, и сказал миссис Хенне-Фолкен первое, что пришло на ум:
   - Простите, по-моему, Франсису лучше не играть. Он в темноте всегда пугается.
   Слова оказались не те. Шестеро детей запели хором: "Трусишка, трусишка!" - обратив к Франсису Мортону лица мучителей, безучастные, как цветы подсолнуха.
   Не глядя на брата, Франсис сказал:
   - Нет, конечно, я буду играть. Я не боюсь. Я просто думал...
   Но мучители в человеческом образе уже забыли о нем, и он мог в одиночестве предвкушать душевные муки, которым не было конца. Дети сгрудились вокруг миссис Хенне-Фолкен, их резкие голоса клевали ее вопросами, советами. "Да, везде, где хотите. Лампы потушим все до одной. Да, можете прятаться и в чуланах. И не выходите как можно дольше. Дома не будет".
   Питер тоже стоял в стороне, пристыженный тем, что так неловко пробовал помочь брату. Теперь в мозг ему просачивалась вся обида Франсиса на его заступничество. Некоторые дети убежали наверх, и свет на втором этаже погас. Потом темнота, как летучая мышь, слетела ниже и опустилась на площадке. Кто-то стал тушить лампы на стенах холла, и вот уже дети сбились в кучку под центральной люстрой, а летучие мыши, присев на свои перепончатые крылья, затаились и ждали, когда погаснет и она.
   - Тебе и Франсису прятаться, - сказала какая-то большая девочка, а потом сразу стало темно, и ковер под ногами зашевелился от шуршащих шагов, точно холодные сквознячки разбежались по углам.
   "Где Франсис? - подумал Питер. - Если я к нему подойду, ему не будет так страшно от всех этих звуков". "Эти звуки" плотно облегали тишину: скрипнул паркет, осторожно прикрыли дверь чулана, чей-то палец, подвывая, скользнул по полированному дереву.
   Питер стоял посреди темного опустевшего холла, не вслушиваясь, но дожидаясь, пока ему само собой не станет ясно, где прячется его брат. Но Франсис съежился на полу, заткнув пальцами уши, без нужды закрыв глаза, уже ничего не воспринимая, и сквозь разделявшую их темноту могло передаться только чувство страшного напряжения. Потом раздался чей-то голос: "Иду искать!" - и Питер Мортон вздрогнул от страха, как будто этот внезапный возглас вдребезги разбил самообладание его брата. Но страх был не его, а Франсиса. То, что у Франсиса было пылающим испугом, заглушившим все ощущения, кроме тех, что еще жарче раздували огонь, у него было волнением за младшего, не мешавшим ему рассуждать. "Если бы я был Франсис, то где бы я спрятался?" - так примерно сложилась его мысль. И поскольку он был если и не самим Франсисом, то, во всяком случае, его отражением, ответ пришел мгновенно: "Между дубовым книжным шкафом слева от двери в кабинет и кожаным диваном". Быстрота этой реакции не удивила Питера. Между близнецами не могло быть и речи о чудесах телепатии. Они вместе жили в материнской утробе, и разлучить их было невозможно.
   Питер Мортон на цыпочках двинулся к прятке брата. Подошвы задевали о паркет, и, опасаясь, как бы не попасться бесшумным охотникам, он нагнулся и развязал шнурки. Кончик шнурка звякнул об пол, и на этот тихий металлический звук к нему со всех сторон устремились осторожные шаги. Но он успел снять башмаки и уже готов был мысленно посмеяться своей уловке, как вдруг кто-то споткнулся о его башмак, и сердце его екнуло от чужого, отраженного испуга. В одних чулках он неслышно и безошибочно шел к своей цели. Инстинкт подсказал ему, что стена уже близко, он протянул руку и почувствовал под пальцами лицо брата.
   Франсис не вскрикнул, но по тому, как подскочило сердце у него самого, Питер понял, что брат испугался еще неизмеримо сильнее. "Все в порядке, - шепнул он, ощупью отыскав сжатую в кулак руку Франсиса. - Это я. Я с тобой останусь". И, крепко ухватив его за руку, прислушался к шепоткам, откликнувшимся на его слова. Чья-то рука коснулась книжного шкафа совсем близко от головы Питера, и он почувствовал, что, несмотря на его присутствие, страх Франсиса не исчез - стал слабее, может быть хоть не так невыносим, но не исчез. Питер знал, что испытывает не свой страх, а Франсиса. Для него-то темнота была всего лишь отсутствием света, таинственная рука - рукой знакомого мальчика или девочки. Он терпеливо ждал, когда его найдут.
   Говорить он больше не стал - теснее всего братья общались с помощью осязания. Стоило взяться за руки, и мысли текли быстрее, чем губы могли бы выговорить слова. Он улавливал весь ход ощущений брата - от вспышки ужаса при неожиданном прикосновении до ровной пульсации страха, которая теперь продолжалась упорно и безостановочно, как бьется сердце. Питер Мортон напряженно думал: "Я здесь. Ты не бойся. Скоро зажгут свет. Пусть там шуршат и двигаются. Это просто Джойс. Просто Мэйбл Уоррен". Он обстреливал поникшую фигурку бодрящими мыслями, но чувствовал, что страх не проходит. "Вот, они уже там шепчутся. Им надоело нас искать. Сейчас зажгут свет. Наша сторона выиграет. Ты не бойся. Это кто-то на лестнице. Кажется, миссис Хенне-Фолкен. Слышишь? Уже нащупывают выключатели". Шаги по ковру, чьи-то руки уперлись в стену, раздвинулись портьеры, щелкнула дверная ручка, отворилась дверь чулана. "Просто Джойс, просто Мэйбл Уоррен, просто миссис Хенне-Фолкен", утешение все сильнее, все громче - и вот люстра разом расцвела белым цветом, как фруктовое дерево.
   В это белое сияние резко ворвались голоса детей: "Где Питер?" - "А наверху ты искала?" - "Где Франсис?" - но их покрыл пронзительный вопль миссис Хенне-Фолкен. Однако не она первая заметила, как странно неподвижен Франсис, привалившийся к стене там, где он осел наземь от прикосновения брата. Питер, все сжимая его скрюченные пальцы, застыл без слез, в растерянности и горе. И не только оттого, что его брат умер. Слишком юный, чтобы до конца оценить этот парадокс, он все же, смутно жалея себя, недоумевал, почему страх его брата все бился и бился, когда сам Франсис уже был там, где, как ему столько раз говорили, нет больше ни ужаса, ни мрака.
  

РОМАНОВ

ETHEL MANNIN

  
   Конечно, это было не его настоящее имя, но он решил, что если оно достаточно хорошо для русской царской семьи, то и для него тоже. В Европе, думал он, это должно быть особенно эффективно, а для Романова было очень важно быть эффективным в Европе, потому что он был изгнан из России и не имел достаточно средств к существованию.
   Если, конечно, не считать его двух рук. Они зарабатывали ему на жизнь с тех пор, как ему исполнилось пятнадцать. Он был замечательным пианистом. Кроме того, он был замечательным лжецом и обладал способностью к самооправданию перед лицом неблагоприятных обстоятельств, развившейся в поистине замечательной степени. Но когда вы пережили голод по всей Европе, от Белграда до Берлина, от Парижа до Праги, нет ничего удивительного в том, что у вас развилась эта способность.
   Подвиг, о котором я собираюсь рассказать, является лишь одним из его многочисленных столь же дерзких и фантастических приключений, но он покажет вам, каким человеком был Романов. Работа по написанию статьи о музыкальном фестивале для парижской газеты, - он мог писать и говорить на разных языках, кроме своего собственного, французского, английского, немецкого и чехословацкого, - привела его однажды летом в Зальцбург.
   Находясь там, он подружился с несколькими серьезными молодыми американцами, живущими в том же дешевом гастхаусе, что и он сам, и от них он узнал все о знаменитой американской танцовщице, которая умерла при трагических обстоятельствах несколько лет назад, но работа всей жизни - культура красоты через эвритмию - велась ее бывшим учеником в шлоссе близ Вены.
   Романов тщательно изучил историю и творчество танцовщицы по различным книгам, написанным о ней и ее искусстве, и к началу фестиваля состряпал письмо мисс Миртл Бартон в ее венскую школу. Он написал, что только что вернулся из Бостона, где провел много счастливых часов в школе мисс Рут Харпер, где она так великолепно продолжила традиции великой, прекрасной Лавинии, и она убеждала его, если он когда-нибудь приедет в Европу, ни в коем случае не пропускать визит в Хитцингбург.
   Он скромно описал свою международную славу пианиста, хотя, добавил он, размышляя о великом искусстве Лавинии, он ощущал собственную незначительность, и что его собственная работа ничего не значила... Мисс Бартон немедленно ответила, горячо убеждая его посетить Хитцингбург, как только позволит его работа, и оставаться там в качестве их гостя столько, сколько он пожелает. Она, конечно, часто слышала о великом Романове, - сказала она храбро, чтобы поддержать свой художественный престиж, - и была бы очень горда, если бы он воспользовался гостеприимством ее дома.
   Поэтому, когда музыкальный фестиваль закончился, Романов отправился в Вену, а оттуда в Хитцинг, где снял номер на неделю в самом дорогом отеле в этом месте, хотя до тех пор, пока его чек не прибыл из Парижа, у него не было денег заплатить даже за ночь пребывания там. Из этого роскошного отеля он написал мисс Бартон, что выбрал это место, так как считает Вену слишком шумной для работы, которую ему предстояло выполнить, и что он надеется найти время, чтобы как-нибудь днем посетить Хитцингбург, прежде чем вернуться в Париж.
   Мисс Бартон позвонила ему в отель сразу же, как только получила письмо, и спросила, не может ли он прийти сегодня днем на чай? Он ответил, что это невозможно, но что он постарается найти время, чтобы прийти на следующий день.
   Романов к этому времени потратил почти все свои деньги и питался одним обедом в день. В тот день, когда он должен был отправиться в Хитцингбург, он только позавтракал, так как ему предстояло выпить чаю, и, как он надеялся, пообедать.
   Мисс Бартон сама поехала в отель, чтобы отвезти его в Замок. Она была, подумал он, одним из самых необычно выглядящих существ, каких он когда-либо видел за пределами Монпарнаса. На ней было шелковое платье-туника, сшитое по предположительно греческим образцам, огромная шляпа от солнца, очки в роговой оправе и красные кожаные сандалии. Седые волосы влажными прядями выбивались из-под шляпы, и она выглядела раскрасневшейся и разгоряченной.
   Романов, считавший, что единственная функция женщины - быть красивой, почувствовал, как его охватывает холодок физического отвращения. Но он подумал о хорошем обеде, который мог его ожидать, и с очаровательной любезностью ответил на теплое и пылкое приветствие. Всю дорогу до Замка они говорили об искусстве, музыке, красоте.
   - Каждый раз, когда вы слышите сонату Бетховена, разве вы не ощущаете, как ваши чувства возвышенно трепещут? - спросила мисс Бартон, ведя потрепанную старую машину по пыльным дорогам. Романов сказал, что, конечно, ощущает. Ему так хотелось чаю, что он был готов согласиться с чем угодно.
   Хитцингбург, как он обнаружил, состоял из двух дворцов, - летнего и зимнего, - стоящих на акрах парка, полного оленей, заросших мхом статуй и высохших фонтанов. Школа, как он узнал, функционировала в летнем дворце; зимний дворец был сдан в аренду. Дворцы в Австрии в большом почете, там они никому не нужны. Романов, который несколько раз жил во дворцах, когда был слишком беден, чтобы жить где-либо еще, подумал, что неиспользуемый зимний дворец ему очень подойдет.
   Его угостили чаем на террасе и представили как "великого Романова" остальным сотрудникам, трем одинаково непривлекательным женщинам в греческих драпировках и сандалиях. Разговор поддерживался на очень высокой ноте, и Романов играл соответственно, говорил о вибрациях и ритмах своей души и имел большой успех. Чая, к сожалению, оказалось недостаточно, и, когда он встал, чтобы его провели по дворцу, то почувствовал себя более голодным, чем когда садился.
   Он провел мучительный час в огромном бальном зале, наблюдая за ученицами, английскими и французскими девушками; некоторые были молодыми и очень хорошенькими, некоторые - неопределенного возраста и очень некрасивыми, волочившими свои драпировки, в то время как мисс Бартон отвратительно играла на расстроенном пианино.
   - Конечно, - извиняющимся тоном объяснила мисс Бартон, когда все закончилось, - сегодня вы не видите их в лучшем виде; они застенчивы в присутствии незнакомца; именно это самосознание их тел мы должны поддерживать; в настоящее время их тела не обучены ритмам, которые должны координировать тело и душу и делать их чашами духа.
   Романов сказал, что он вполне понимает и полностью согласен. Затем его провели в кабинет мисс Бартон, показали бесчисленные фотографии великой Лавинии, ее школ в разных частях Европы и Америки и коллекцию копий дельфийской керамики и скульптуры мисс Бартон.
   Это был в целом очень утомительный день, и он испытывал невероятный голод. Когдамисс Бартон показала ему все, что могла придумать, и провела его по пустым комнатам зимнего дворца, то застенчиво спросила, не захочет ли ее гость остаться на ужин. Романов сделал вид, что колеблется, и, наконец, согласился. К счастью, ужинали рано.
   - Видите ли, - объяснила мисс Бартон, - мы стремимся здесь к упрощению жизни, ложимся спать с птицами и встаем с ними же.
   Это был хороший сытный ужин, и Романов много ел, щедро пил вино и чувствовал себя лучше. Он заявил, что не хочет возвращаться в "сверхцивилизацию" своего отеля, и мисс Бартон сразу же убедила его не думать об этом; разве весь зимний дворец не стоит пустым? Взять там кровать, ковер и стул было бы пустяком, и они были бы так польщены, если бы он стал членом их общины до тех пор, пока он захочет остаться...
   Итак, Романов остался, а утром, опасаясь, как бы он не сбежал, мисс Бартон сама поехала в его отель и забрала его багаж, который сначала потребовал оплаты его счета - но что значили несколько сотен шиллингов по сравнению с привилегией нанять знаменитого пианиста Романова? Кроме того, он вернет ей деньги в свое время.
   Но с беспечностью человека искусства Романов "забыл", что она оплатила его счет, да и как можно было обсуждать что-то столь грязное, как деньги, с великим мастером, который своим присутствием почтил их общину?
   Через несколько дней у Романова в его комнате во дворце стоял рояль, и ему было удобно; он мог, - и действительно практиковался там весь день без перерыва, - и он получал бесплатное жилье и стол, в обмен на что иногда играл для учениц.
   Расстроенное пианино было для него пыткой, и он настоял на том, чтобы его заново настроили, но чаще всего отказывался играть, ссылаясь на то, что у него много работы. Играть для учениц было невыносимо скучно; он находил их движения и позы смешными, а одухотворенные выражения, которые они принимали, чтобы соответствовать музыке, вызывали у него желание рассмеяться им в лицо. Однажды ранним утром, еще до того, как с травы сошла роса, прогуливаясь по лесу в парке, он обнаружил, что вся школа собралась на лужайке перед летним дворцом, и мисс Бартон разглагольствовала с девочками.
   - А теперь, девочки, - говорила она восхищенным лицам, - я хочу, чтобы вы запрокинули головы, расслабили тела и позволили живой силе красоты влиться в вас через ритмы музыки. Д. Г. Лоуренс говорит...
   Но что сказал Д. Г. Лоуренс, девочки так и не узнали, потому что в этот момент Романов прервал их громким смехом. Он прыгнул в их гущу, словно сатир, выскочивший из леса, оттолкнув мисс Бартон в сторону.
   - Девочки, - воскликнул он, - послушайте меня, это все чушь. Вся школа - чушь собачья. Красота с большой буквы - это чушь. Почему бы вам всем не собрать вещи, не разойтись по домам и не научиться готовить, шить и купать детей? Если бы вы знали, как нелепо вы все выглядите, дрожа здесь, в мокрой траве, в платьях, которые не более греческие, чем я, Романов, знаменитый пианист! Вся эта чепуха имеет к искусству не больше отношения, чем я к Романовым! Собирайтесь и бегите, девочки, - вы обманывали себя и были обмануты достаточно долго!
   Затем он повернулся и зашагал обратно в лес... Проклиная себя как импульсивного идиота. Никогда еще за тридцать с лишним лет своей жизни, полной приключений, он не вел себя так безумно. Он жил во дворце без арендной платы; у него были стол и жилье - и не было денег, и больше некуда было идти; в конце концов, он знал, что его блеф должен быть раскрыт, но не было никакой необходимости заводиться до того, как это произойдет. Что ж, теперь он сделал это, с горечью подумал он, и ему лучше собрать вещи и убраться как можно быстрее.
   Он не успел далеко уйти через лес в сторону зимнего дворца, как мисс Бартон бросилась за ним.
   - Пожалуйста, - позвала она его. - Умоляю! Не уходите, мне нужно вам кое-что сказать!
   Он повернулся и подождал, пока она подойдет к нему. Она задыхалась и была очень бледна.
   - Я хочу сказать вам, - выдохнула она. - Вы думаете, что оскорбили нас всех, но это не так. Вы так фундаментально правы! Я только что говорила своим девочкам. Мы блуждали в темноте на ощупь, а теперь обращаемся за советом к вам - к вам, великому мастеру...
   Он изумленно уставился на нее. И сказал правду: "Я не понимаю".
   Она продолжала, задыхаясь.
   - Видите ли, я уже некоторое время знаю, что вы самозванец. Я написала мисс Харпер о вас, и она ответила, что ни один знаменитый пианист по фамилии Романов никогда не был в Бостоне - что она не знает никого с таким именем. Но это не имеет никакого значения. Мы узнали великого мастера, когда увидели его, а когда любишь, прощаешь все...
   Она подошла к нему и схватила его за руки.
   - Вы не должны уходить, - пробормотала она. - Всю свою жизнь я искала только вас... Вы не знаете, что для меня значило ваше присутствие здесь... Я не могу потерять вас сейчас... Мне все равно, кто вы! Оставайтесь здесь и играйте для нас - профессионально. Мы можем вам заплатить. Останьтесь... ради девочек... ради меня...
   Он в ужасе отдернул руки. Он знал, что еще мгновение, и ее руки обвились бы вокруг его шеи. Она наполнила его ужасом - и непреодолимым желанием рассмеяться. Он вдруг представил себе, какой была бы его жизнь, если бы он остался - пленником обожания мисс Бартон. Какие интимные, проникновенные разговоры они вели бы в его комнате в одиноком дворце при свете лампы, когда все остальные спали. Он вздрогнул.
   Но он спокойно сказал:
   - Я останусь, и с радостью. Сейчас же возвращайтесь к девочкам, а через полчаса, когда я соберусь, я приду и поиграю для них - как никогда раньше.
   - Спасибо, спасибо, - воскликнула она и, снова схватив его руки, поцеловала их в исступлении благодарности, затем повернулась и побежала обратно через лес.
   Когда она скрылась из виду, Романов изо всех сил побежал в сторону зимнего дворца. Когда он добрался до своей комнаты, фигура в зеленой шелковой тунике, расставлявшая букет диких цикламенов в стакане на столе, выпрямилась и повернула к нему сияющее лицо. Он взвыл, как загнанный в ловушку зверь, повернулся, снова выскочил на солнечный свет, и не останавливался, пока огромные ворота Хитцингбурга не лязгнули за ним, и пыльная, белая дорога не покрыла его благословенной пылью свободы.
  

ОРАНЖЕРЕЯ

MARTHE McKENNA

  
   Прекрасное весеннее утро пролило мягкое обещание лета на зарождающуюся сельскую местность, и красные кирпичные здания Веструсбека с черепичными крышами выглядели в ранних лучах почти живописно.
   Утро, способное породить мысли о доброте и добрососедской любви; но в сердце фермера Гектора Боуэна такая любовь отсутствовала, да и мысли его вряд ли можно было назвать доброжелательными. Ибо сегодня он, наконец, решил посетить своего нотариуса в Ипре и подать иск против своей ближайшей соседки, вдовы Джулии Ван Прауд.
   Гектор мрачно размышлял о причинах.
   С тех пор как жители деревни вернулись после войны, чтобы восстановить разрушенные дома, его смущала и беспокоила эта бесстыдно ухмыляющаяся вдова Джулия Ван Прауд, и теперь он верил, что ему удастся поставить ее на место.
   Во-первых, это было связано с тем забором. Затем она имела наглость подать на него в суд из-за права проезда, проходящего вровень с землей, и подкупленный судья (вся деревня знала, что его, должно быть, подкупили) вынес бесстыдной вдове вердикт.
   Собственность Джулии врезалась в его собственность, как головоломка.
   Молодые саженцы и скудные изгороди, которые были посажены всего через год после перемирия, заменив великолепный довоенный сад на участке вдовы, теперь выросли до угрожающих размеров. Каждое утро через окно своей спальни Гектор имел обыкновение обозревать свои владения, и он мог поклясться, что сами ее деревья и изгороди вторгались на его территорию, неуклонно и незаметно продвигаясь в течение ночи, как идущий в атаку батальон теней.
   Он пресечет это вторжение!
   Втайне он промерил расстояние от деревенской дороги, бегущей перед его домом, до ее оранжереи, и был совершенно уверен, что оранжерея построена по крайней мере на метр ближе к его собственности, чем это было допустимо.
   В былые довоенные времена на месте оранжереи располагалось крыльцо красивого дома Джулии, который приютился далеко в стороне от широкой Ипрской дороги, а перед ним простирались фруктовый сад и огород.
   Но по возвращении Джулии без ее мужа Питера она, с прицелом на будущее благополучие, перестроила дом рядом с Ипрской дорогой и превратила его в отличное кафе "Бон Шанс", где туристы, осматривающие поля сражений, военные могилы и мемориалы, имели обычай останавливаться, потому что слава об обедах вдовы Ван Прауд разлетелась далеко по окрестностям.
   Джулия всегда утверждала, что ей нравятся красивые, хорошо устроенные девушки, которые окружают ее в качестве служанок, но, будучи проницательной, дальновидной вдовой, она также знала, что автомобилисты и туристы будут реже останавливаться в "Бон Шансе", если жаждущих клиентов будут обслуживать некрасивые горничные.
   Жюль, мастер на все руки фермера Боуэна, прервал задумчивое молчание своего хозяина.
   - Доброе утро, мистер Гектор, прекрасное весеннее утро.
   - Доброе утро, Жюль, - проворчал Гектор. - Запрягите Муда в коляску; сегодня утром я должен ехать в Ипр.
   Жюль лукаво взглянул на своего хозяина и увидел, что на его широком приятном лице, как облако, застыло дурное настроение. Жюль натянул козырек фуражки, умело сплюнул в траву и, бросив взгляд на небо, перекинув фунт табака с одной щеки на другую, отважился на освященное временем замечание, замечание, которое всегда вызывало ответный проблеск юмора на лице его хозяина.
   - Я больше не вижу снов о миллионе, - мистер Гектор.
   Это был намек на потерянное сокровище Джулии, тема, о которой Жюль никогда не забывал сообщать своему хозяину последние деревенские сплетни и которая касалась бегства Джулии и ее мужа Питера за несколько дней до того, как немецкие захватчики захватили деревню Веструсбеке в 1914 году.
   В панике Питер спрятал все их мирские богатства, золото и безделушки где-то на территории поместья Ван Прауд, но никакие уговоры и слезы со стороны Джулии не могли вырвать секрет у молчаливого Питера.
   Все, что можно было вытянуть из него на эту тему, было: "Один - секрет, два - новости".
   Пара нашла подходящее убежище на юге Франции, где вино течет рекой, и где Питер восполнял недостаток твердых веществ, поглощая большое количество местных жидкостей. Со слезами на глазах Джулия сказала, что это солнечный удар, но, как бы то ни было, Питер покинул этот мир с огромной скоростью, пытаясь в последний момент что-то сказать Джулии с ужасной сосредоточенностью пораженного человека, но безрезультатно.
   Тайна умерла вместе с Питером.
   Вернувшись в родную деревню и в свою разрушенную усадьбу, вдова обыскала каждый дюйм своей земли - безрезультатно. У нее были сны и реалистичные видения. Тайком она посещала гадалок, но все равно богатство лежало там, где Питер его закопал. Какие бы новости ни достигали деревни, это всегда была приятная тема для обсуждения, поскольку вся эта деятельность, естественно, вызывала бесконечные сплетни, особенно когда вспоминали, каким богатым был Питер. Так что слухи и сплетни умножили зарытые сокровища до огромных размеров.
   В это солнечное утро ни один ответный проблеск не вознаградил намек Жюля, ибо вдова была предметом мрачных мыслей Гектора.
   - Поторопитесь, Жюль, дружище, и поменьше болтовни. Положите масло и яйца в коляску, я сам их продам. В Ипре сегодня базарный день.
   Направляясь трусцой по дороге в Ипр, Гектор думал о чем угодно, но только не о приятном. Сам вдовец, он то вспыхивал, то холодел, когда вспоминал, что в течение нескольких недель после возвращения в Веструсбеке тайно посылал вдове открытки с валентинками. Она лишь отчасти догадывалась об источнике любовных посланий. Затем вскоре после этого начались споры. Этот скелет в шкафу, валентинки в сочетании с предстоящей беседой с нотариусом заставили его тело содрогнуться. К работе с адвокатами, - хитрыми бестиями, которые могли вытащить ваши самые сокровенные секреты и которые требовали полной откровенности (для своих собственных целей, конечно), - нужно подходить с должным почтением.
   Врачи, пасторы и им подобные были обычными смертными. С ними можно было бороться, спорить, но эти законники... Тьфу!
   Нотариус Луи Ван Шарп был очень занятым человеком, имевшим обширную практику в районе Ипра и его окрестностях. Утром, когда объявили имя Гектора Боуэна, он улыбнулся. Он любил этих простых, бережливых, трудолюбивых деревенских жителей. Они приносили в его недавно обставленный кабинет дыхание сельской местности и открытых полей, не говоря уже об открытых кошельках.
   Гектор вошел во внутреннее святилище с должным почтением. Вид новой массивной дубовой мебели и запах богатой кожи от больших клубных кресел всегда заставляли его нервничать.
   Нотариус легким взмахом руки указал фермеру на самое просторное клубное кресло.
   - Добрый день, Гектор. Как ваш прошлогодний урожай табака?
   Гектор просиял от этого вопроса и сразу же рассказал нотариусу все о весе и о том, в какое прекрасное качество превратился лист.
   Человек закона проницательно посмотрел на фермера. Гектор Боуэн был верен себе. Нотариус знал, что фермер смотрит на него как на знатока всех дьявольских трюков и приемов, недоступных обычным смертным. Но он также знал, что в конце беседы рука фермера медленно опустится во внутренний карман и вытащит толстый, потрепанный бумажник, обильно набитый банкнотами в тысячу франков. После чего заметит: "Мне все равно, сколько это будет стоить, но, надеюсь, вы заставите эту старую кошку попрыгать. И позаботьтесь, чтобы она тоже рассталась с франками".
   Выговорившись, Гектор почувствовал себя лучше. Решительно подтянув свою дородную фигуру к столу нотариуса, он сказал:
   - А теперь, мистер Ван Шарп, я хочу, чтобы вы убедились, - на этот раз Джулия Ван Прауд попалась. Проблемы, которые доставляет мне эта женщина, невыносимы. Каждое воскресное утро до восьмичасовой мессы она плывет мимо, одетая не пойми во что, точно корабль на всех парусах.
   Резкий спазм боли пробежал по его лицу, когда он упомянул о больном месте.
   - Автомобили, - продолжал он, - и туристические автобусы вечно гудят и фыркают на Ипрской дороге, а туристы бродят по ее саду, поют и кричат. Да ведь в прошлом году мне пришлось поставить моего человека Жюля в качестве специального сторожа на моих табачных грядках, поскольку я боюсь, что эти грабители сорвут листья просто ради удовольствия нанести ущерб.
   - Так, так, - вмешался нотариус, - посягательство и порча, а?
   - Нет, нет, - поспешно ответил Гектор, - они не осмелились перелезть через забор.
   - Значит, там есть забор?
   - Да, отгораживающий оранжерею от земли другого моего соседа, Яна Маттерса, - вы его знаете, не так ли?
   Нотариус кивнул.
   - Ну, - внушительно продолжал Гектор, - я промерил расстояние от дороги перед моим домом до ее оранжереи, и когда вы встанете справа от дороги, то увидите, что стена оранжереи вдается в мою землю, по крайней мере, на целый метр.
   Он торжествующе посмотрел на нотариуса.
   - Это ее кое-чему научит, когда ей придется перенести стену, а, мистер Ван Шарп?
   Потирая руки в знак согласия, нотариус, тем не менее, предостерег его.
   - Мы должны быть осторожны и уверены. Это означает, что геодезист должен точно проверить измерения. Если мы окажемся правы, ей придется убрать оскорбительное здание. - И, подумав, лукаво добавил: - То есть, Гектор, если мы откажемся продать ей небольшой участок земли, о котором идет речь.
   - Что? Продать свою землю! - почти крикнул Гектор. - Не за все золото Фландрии. Ей придется перенести это здание, или меня зовут не Гектор Боуэн. Должно быть, она подкупила землемера, который измерил ее землю, когда она вернулась в Веструсбек, - мрачно рассуждал фермер. - Этот умник не зря вернулся в деревню одним из первых!
   Атака Гектора на дом была мастерским ударом, поскольку он знал, что нет более уязвимого места в доспехах Джулии, чем эта ее заветная оранжерея. Вдова души не чаяла в своем прекрасном, сочном винограде и персиках, которые с каждым годом становились все обильнее, а ее клубника и салаты "карли" были знамениты. Все свободное время она нежно ухаживала за своим драгоценным урожаем, и ни одному листу, ни одной пылинке не было позволено осесть в оранжерее.
   - Завтра я пришлю мистера Ландмера проверить измерения, - пообещал нотариус. - Тогда, если наше предположение окажется верным, Гектор, я дам ей семь дней, чтобы перенести здание, или возьму на себя ответственность за дело о нарушении границ.
   - Фундамент и все остальное, каждый клочок щебня, мистер Ван Шарп, - было последним наставлением Гектора.
   - Фундамент и все остальное, - подтвердил нотариус, с удовлетворением заметив, как рука Гектора медленно потянулась к внутреннему карману. И с прощальным замечанием о том, чтобы он заставил старую кошку попрыгать, Гектор ушел, вполне удовлетворенный своим визитом, почти убежденный, что адвокаты все-таки люди.
  

* * *

  
   Весна сменилась славным поздним летом, и нотариус Ван Шарп уже почти забыл об успешном исходе спора об оранжерее, досье на который было спрятано в какой-то пыльной папке, когда однажды в базарный день он на полном ходу столкнулся с Гектором Боуэном в Ипре.
   - Добрый день, Гектор, - сердечно поздоровался адвокат. - Это был отличный ход, а? В тот раз мы заставили старую кошку попрыгать, а?
   Гектор встал, затем зашаркал с растерянным выражением на добродушном лице и нерешительно сказал:
   - Я зайду завтра утром повидаться с вами, мистер Ван Шарп. Мне нужно сказать вам кое-что важное.
   - Надеюсь, все в порядке, Гектор. - И когда он увидел, что фермер собирается уйти, он добавил: - Хорошо, завтра в девять часов утра.
   Поспешно пожав руку и пробормотав извинения, Гектор покинул своего юридического наставника.
   На следующее утро фермера Боуэна провели в контору нотариуса.
   - Джордж, дай мне досье Боуэн против Ван Прауд, - приказал он своему клерку, обращаясь в приемную. Объемистый пакет бумаг был быстро положен на его стол.
   - Итак, Гектор, вы выполнили мои инструкции? - требовательно спросил нотариус.
   - Да, мистер Ван Шарп, но только до определенного момента.
   Протестующее поднятие бровей адвоката поторопило Гектора с объяснением.
   - Я думаю, что все началось с нашего нового пастора, и...
   - Это еще один назойливый старый лоцман, - вмешался нотариус, - совсем как его брат, судья, который вел наше дело об оранжерее.
   - Я бы так не сказал, мистер Ван Шарп, - защищался фермер. - Пастор знал об этом деле. Все произошло вот так. Примерно через три недели после оглашения приговора пастор в одно воскресенье произнес прекрасную проповедь о любви к ближнему и тому подобном. И маленькие дети выглядели такими невинными, и цветы, и свечи были такими красивыми, что все это заставляло мужчину чувствовать... ну, вы знаете, что это за чувство. Я почти решил повысить жалованье моему работнику Жюлю, - и остановился в замешательстве, увидев удивленное выражение на лице деловитого адвоката.
   Почти покраснев, фермер поспешно продолжил.
   - В тот же самый воскресный вечер я прогуливался по своему саду, просто чтобы убедиться, что те парни, которые снесли оранжерею Джулии, не повредили мою табачную грядку, потому что эти неуклюжие парни - неосторожный народ. Так вот, я вдруг увидел вдову поверх того, что осталось от стены оранжереи. И она открылась мне. Фу! Она назвала меня хитрым негодяем и сказала, что, если бы ее бедный дорогой Питер был жив, он бы знал, как справиться с таким червем, как я. Я ответил ей в том же духе, что из этого "ленивого, ни на что не годного мужлана Питера" она канонизировала его в "бедного, дорогого Питера" так сильно, что я ожидал, что, когда я окажусь там, у Золотых ворот, это будет ее дорогой Питер, который будет звенеть ключами. С этими словами она налетела на меня, как вспышка молнии, нанеся мне ужасный удар по голове рукояткой лопаты, которая лежала в мусоре.
   - Ха-ха, - с надеждой перебил нотариус. - Нападение и побои?
   Гектор покачал головой и продолжил.
   - Как вы знаете, она - сильная женщина, и удар свалил меня с ног. Следующее, что я помню, была моя голова, лежащая у кого-то на коленях, и тот же самый кто-то нежно гладил мое лицо и тихо плакал надо мной. Я знал, что это Джулия, поэтому держал глаза закрытыми, и слова прекрасной проповеди пастора, и дети, и свечи, и все это пронеслось у меня в голове, когда я лежал в своей табачной постели, положив голову на колени Джулии. Так или иначе, я нашел свою руку в руке Джулии и пожал ее, когда она прошептала мне: "Вам лучше, Гектор? Как вы думаете, вам удастся добраться до моего дома? Я перевяжу вашу голову". С ее помощью я добрался до ее кухни, и она своими руками перевязала рану.
   Голос Гектора стал мечтательным и сентиментальным.
   - Там было так чисто и уютно, и все выглядело так по-домашнему, что я пробыл там почти до девяти часов вечера, и, полагаю, я могу рассказать вам об этом сейчас. Мы поженимся на следующей неделе.
   - Ну, будь я проклят, - воскликнул изумленный адвокат, - из всех...
   - Но это только половина истории, - вмешался Гектор, чьи глаза сияли от возбуждения. - Я намеревался приехать в Ипр на той неделе, но, поскольку все еще испытывал последствия удара, остался и проследил за удалением фундамента. Она настояла на том, чтобы закончить перенос оранжереи в то, что она считает лучшим местом. Больше солнца, знаете ли, мистер Ван Шарп. Ну, я проинструктировал рабочих бросить щебень фундамента справа от дороги, потому что из такого щебня получается хорошая сердцевина, и дорожка нуждалась в этом, потому что после дождя она совершенно раскисает и превращается в грязь, а Джулия, знаете ли, такая особенная, как вдруг один из рабочих наткнулся на что-то металлическое, и мы с Джулией стояли, дрожа от волнения, когда увидели, что железный ящик Питера наконец-то появился на свет.
   - Мы отнесли коробку в дом, и Джулия откуда-то достала ключи, но настояла на том, чтобы открыть ее одна в своей комнате. Когда она вернулась, ее глаза светились удовлетворением, и когда я спросил ее, довольна ли она, она ответила "Да", но это было все, что я смог из нее вытянуть. Даже когда я умолял ее сказать мне, сколько, она просто ответила: "Один - секрет, два - новости!" Должно быть, это было что-то довольно значительное, - задумчиво рассуждал Гектор, - потому что она купила по два новых фартука каждой служанке.
   Гектор глубоко вздохнул, погруженный в приятные мысли.
   Нотариус печально посмотрел на досье Боуэн против Ван Прауд.
   Внезапно Гектор сел с настороженным видом и быстро сказал:
   - Послушайте, мистер Ван Шарп, я не буду тратить ваше время на эти прошлые дела. Мы с Джулией хотим, чтобы вы кое-чем занялись.
   - Брачный контракт, я полагаю? - уныло сказал нотариус.
   - Да, да, это, конечно, но это может прийти позже. То, что я имею в виду сейчас, - это то, что мы с Джулией обсуждали в течение долгого времени. - И, придвинув свой стул к столу адвоката, он наклонился вперед и прошипел: - Хитрый негодяй, я имею в виду Маттерса, - Яна Маттерса, чья земля граничит с моей и собственностью Джулии.
   Лицо нотариуса прояснилось с удивительной быстротой при словах Гектора, пока в конце оно положительно не просияло.
   - Ну, этот Маттерс поставил проволочную сетку вдоль нашей границы, и выпустил кроликов и домашнюю птицу. Они кудахчут и кукарекают каждую минуту дня, и мы уверены, что он поместил их туда только для того, чтобы досадить нам. И не только это, но кролики уже начали делать норы под проволокой в наши земли.
   - Ха-ха, - оживленно сказал мистер Ван Шарп, - нарушение границ и ущерб, а? - В предвкушении дела потирая руки, он произнес свое обычное предупреждение. - Мы должны быть осторожны и уверены. Мы должны найти независимых свидетелей, - и, повернувшись к приемной и повысив голос, он крикнул: - Джордж, принеси досье "Боуэн против Ван П." Нет, нет, я имею в виду, принеси новую обложку и пометь ее "Боуэн против Маттерса".
  

ДИСЦИПЛИНА

LESLEY STORM

  
   Льюис Коул никогда не видел своего ночного сторожа. Он знал, что фирма держала человека в помещении всю ночь, потому что это значительно уменьшало страховую премию, но его знания или интерес не шли дальше этого. А теперь вот сравнительно интеллигентная секретарша спрашивает его, не хочет ли он встретиться с Томасом, ночным сторожем, "по срочному частному и личному делу".
   - У ночного сторожа есть срочные личные и частные дела? - спросил он.
   - Похоже, что так, мистер Коул. Он очень настойчив. Надо было ехать домой в шесть, он прождал четыре часа.
   - Сколько он получает?
   - Два фунта в неделю.
   - Слишком много. Если он просит повышения, не пускайте его. Если нет, вы можете его впустить.
   Он поднял глаза от стола, когда вошел Томас. Тот совершенно не вписывался в его представление о том, что ночной сторож - это нечто седое, морщинистое и согбенное; Томас был человеком высокого роста, плечи которого лишь слегка сутулились, а седые волосы и большие темные глаза на мгновение произвели на мистера Коула впечатление платиновой блондинки.
   - Ну что, Томас?
   Томас не опустил голову и не скрутил кепку. Его большие спокойные глаза встретились с глазами мистера Коула, и он заговорил с некоторой неторопливостью.
   - Я ждал вас, сэр, потому что мне приснился необыкновенный сон. Я видел, как по участку железной дороги мчался поезд. Я увидел, как он вдруг закачался, как сумасшедший, а затем рухнул вниз по крутой насыпи. - Его голос был низким, монотонным и лишенным эмоций.
   Это было явное безумие. Что ночной сторож должен донести свои сны до главы фирмы.
   - Да? - сказал он.
   - Один вагон перевернулся, потом еще раз, а потом упал в лощину и сломался пополам.
   Мистер Коул нетерпеливо постучал ножом по столу. Это был абсурдный способ начать день, когда такой парень, как этот, стоит там и рассказывает ему свои сны...
   - Знаете, Томас, единственный сон, который я допускаю в этом кабинете?
   - Нет, сэр.
   - Сон о росте благосостояния фирмы, сон о больших контрактах, о большем...
   - Я знаю, сэр, но это была настоящая драма. Я знаю, когда они настоящие.
   - Намекая, что другие - нет, Томас? Вы ничего не путаете?
   Но Томас продолжал, как будто не заметил, что его прервали.
   - И когда обломки замерли, сэр, там были вы с головой, раздавленной между двумя большими балками, и жизнь ушла из вас.
   Томас говорил так, словно читал из Библии, серьезным размеренным тоном, который ассоциировался с еврейским проскриптом. Возможно, дело было в этом, а может, в белых волосах и ярких темных глазах мужчины, но на какое-то мгновение мысли и звуки замерли, так что комната, казалось, опустела.
   Затем мистер Коул рассмеялся.
   - Я бы не стал смеяться, сэр, - мягко сказал Томас. - В этом сне была правда.
   - Боюсь, Томас, что это не моя правда, хотя я ценю вашу заботу обо мне.
   - Я не беспокоился, сэр. Я просто счел своим долгом сообщить вам об этом, и посоветовать вам отправиться домой сегодня вечером каким-нибудь другим видом транспорта.
   - Ну, это глупость. Ведь не хотите же вы сказать, будто у вас есть второе зрение или что-то в этом роде?
   - Моя мать была Маклауд с островов, сэр. Я был ее седьмым ребенком.
   - Никогда о таком не слышал. Цыгане?
   Томас наслаждался шуткой, как король наслаждается, когда его принимают за королевского дворецкого.
   - О нет, сэр, - рассмеялся он. - Не цыгане.
   Мистер Коул почувствовал себя неловко и позвонил секретарше.
   - Мои письма, мисс Мортон. Доброго утра, Томас.
   Томас поклонился.
   - Я тоже желаю вам доброго утра, сэр.
   Мистер Коул был сторонником вежливости в фирме, но вежливость работника должна отличаться от вежливости работодателя. Томас, казалось, не оценил этого факта. Беседа необъяснимым образом взволновала мистера Коула, его лицо было немного краснее, чем обычно, а его маленькие глазки мигали в минуту больше раз, чем можно было подумать. Он гордился тем, что был великим дисциплинированным человеком, но он испытывал удовлетворение от того, что обнаруживал страх в других. Уважение было так важно для него, что он научился улавливать определенные нотки в голосе сотрудника, и ничто не раздражало его больше, чем неправильное поведение. Теперь он был крайне раздражен.
   Он моргнул, глядя на секретаршу.
   - Сумасшедший парень, - пробормотал он. - И наглый.
   - Томас - наглый, мистер Коул? Я удивлена.
   - Вы что-нибудь о нем знаете?
   Мисс Мортон слегка покраснела.
   - Говорят, он может заглядывать в будущее. Однажды он рассказал об этом одному человеку...
   - Фу. Ерунда... что он ему сказал?
   - Он сказал ему, что его жена в беде. Мужчина вернулся домой на десять минут раньше обычного, и услышал крики из своей кухни. Ее одежда только что загорелась, и он успел потушить пламя, но если бы он опоздал на десять минут...
   На мистера Коула это не произвело впечатления.
   - Чудотворец, да?
   - В нем что-то есть, мистер Коул. Я знаю, что это глупое суеверие и все такое, но все говорят, в нем что-то есть. Мужчины пытаются заставить его назвать им победителей, но он этого не делает. Он говорит им, чтобы они несли свои деньги домой своим женам.
   - У него есть жена?
   - Да, она инвалид. Он обожает ее, работает здесь всю ночь, а днем присматривает за ней. У него всего несколько часов сна.
   - Похоже, вы много о нем знаете.
   Мисс Мортон выглядела смущенной.
   - Однажды я пришла к ним домой, когда была очень обеспокоен тем, что произошло в моей жизни. Я боялась будущего, и Томас, прочитав мою руку, успокоил меня.
   Мистер Коул скептически улыбнулся.
   - Вы скрестили его руку с серебром или, может быть, с золотом?
   - Томас не такой человек. Вы не можете предлагать ему деньги. Ему было бы ужасно больно.
   - Он очень независим. Теперь об этом контракте Дикенсона, мисс Мортон. Вы готовы?
   - Да, мистер Коул.
   Но на протяжении всей утренней рутины голос и глаза Томаса вставали между мистером Коулом и его работой. Он не был суеверным человеком, и его воображение вяло реагировало на любой стимул, но нарисованная Томасом картина, казалось, навязывалась с тревожной настойчивостью.
   Он обедал в одиночестве. Он заказал жареного утенка и сладкий молодой горошек в первый раз в этом сезоне и восхитительный новый земляной картофель; он выбрал полбутылки своего любимого бургундского. Весна пришла к мистеру Коулу с утятами и новыми овощами, а не с набухающими почками, точно так же, как осень приходила с устрицами, а не с побелевшими паутинами на изгородях или урожаем.
   Но, поднеся вилку ко рту, он остановился; непривычная тревога внезапно поселилась у него в животе. Если в словах этого парня была хоть капля правды, то это мог быть его последний обед. Его последняя еда. Он нервно оглядел переполненный ресторан, мужчин и женщин, наслаждающихся едой и беседой, и сквозь биение более тяжелого пульса пришла жалость к себе и раздраженное негодование настроенного против тревожащего влияния ума.
   Мужчины могут чувствовать себя так, подумал он, когда они находятся в руках шантажиста и когда у них есть основания опасаться ареста. Он отодвинул от себя еду; было невозможно есть с этим ужасным чувством слабости в животе. Эта штука действовала ему на нервы. Это было абсурдно, потому что он не был суеверным человеком, и этот распад, происходящий в нем, был невероятным согласием с суеверием.
   Он заказал еще полбутылки бургундского, а когда допил, почувствовал себя намного лучше. У него не было привычки пить в обеденное время; это делало его слишком сонным для работы днем; но сегодня это казалось именно тем, чего он хотел, чтобы привести себя в норму. Вино сделало его безрассудным, хотя он любил свою еду, он был очень осторожен в том, сколько он должен тратить на нее, и любое превышение еженедельных личных расходов, которые он планировал, тяжело давило на его совесть. Но сегодня он выпил бренди с кофе, а потом еще бренди.
   Вместо того чтобы идти пешком, он вернулся в офис на такси; и вместо того, чтобы работать, он крепко заснул в кресле у камина. Он спал и спал. Когда пробило пять часов, он тяжело храпел. Среди удивленных сотрудников офиса прошел слух, будто мистер Коул пьян, совершенно пьян. Это было беспрецедентно. Мисс Мортон исполняла свои обязанности, тонкогубая и потрясенная, машинистки хихикали, когда его храп достигал приемной; повсюду были поспешные объяснения, что мистер Коул внезапно заболел и никого не мог видеть. Это был самый тяжелый день, который мисс Мортон пережила за все пятнадцать лет своего пребывания здесь.
   Персонал ушел, как обычно, в 5 часов, но она осталась. В 5-15 она поняла, что он опоздал на поезд, а в 5-30 попыталась разбудить его, но безуспешно. Он застонал, крякнул и глубже скользнул в кресло. В шесть она позвонила ему домой и оставила сообщение, что его задержали и что он сядет на более поздний поезд, если это возможно, - если нет, он проведет ночь в городе.
   Было почти семь, когда он проснулся, бормоча что-то себе под нос и моргая ошеломленными глазами на часы. Он резко выпрямился и уставился на мисс Мортон.
   - Без десяти семь? - глупо спросил он.
   - Да, мистер Коул, вы спали!
   - Боже милостивый!
   Мисс Мортон подождала, пока до него дойдет вся чудовищность его поведения.
   - Я позвонила в "Кедры", - холодно сказала она, - и оставила сообщение, что вы опоздаете. Я отложила вашу встречу с мистером Бернштейном и мистером Стивенсом - я сказала им, что вы нездоровы!
   - Бернштейн!
   - Да, мистер Коул.
   Мистер Коул застонал и провел рукой по лбу.
   - Бернштейн, - сказал он, шепча с тревогой, - но это будет стоить нам нашего контракта.
   - Что я могла сделать, мистер Коул?
   - Вы могли бы встряхнуть меня, окатить холодной водой, как-нибудь разбудить. - Она уже ходила по комнате. - Неужели в этом офисе нет никого, у кого есть хоть капля здравого смысла, хоть какая-то инициатива?
   Мисс Мортон чувствовала, что у нее есть все основания для возмущения, но она вежливо сказала:
   - Это было просто невозможно!
   Потом он вспомнил многое и стал почти смиренным.
   - Я опоздал на поезд, - сказал он.
   - Да - почти на два часа.
   Он обхватил руками ноющую голову и попытался собраться с мыслями.
   - Мисс Мортон, - вдруг сказал он, и глаза его странно заблестели, - позвоните на Паддингтонский вокзал и узнайте...
   - Следующий поезд, мистер Коул?
   - Нет. Выясните, все ли в порядке с пять - семь.
   Она агрессивно посмотрела на него. Мужчина все еще был пьян и просил ее позвонить на станцию и узнать, "все ли в порядке" с поездом.
   - Позвоните, - возбужденно крикнул он. - Выясните, не случилось ли с ним чего-нибудь.
   Мисс Мортон набрала номер и завела короткую высокомерную беседу с клерком станции. Затем она повернулась к мистеру Коулу.
   - Пять-семь из Паддингтона добрался до места назначения без каких-либо происшествий.
   - Ах!
   Он сел за стол, и мышцы его челюстей напряглись, как будто он что-то жевал. Это была его привычка в крайнем раздражении или умственном напряжении. Затем он рявкнул на мисс Мортон:
   - Завтра я хочу повидать этого ночного сторожа. Приведите его сюда в десять часов. И вы можете узнать, когда будет мой следующий поезд.
   Мисс Мортон уже открыла перед собой расписание.
   - Ни одного до девяти пятнадцати, мистер Коул.
   - Девять пятнадцать. Спасибо, мисс Мортон, и спокойной ночи вам.
   - Спокойной ночи, мистер Коул.
   Но по дороге на поезд 9-15 мистер Коул решил позвонить домой и сообщить, что задерживается в городе на ночь. Поезд 9-15 выехал из Паддингтона без него.
   В тот вечер мистер Коул не обращал внимания на радио и не видел утренней газеты, пока не развернул ее в автобусе, ехавшем по Эджвер-роуд. В ней говорилось, что катастрофа случилась с поездом в двух милях от Рединга, и что было семь погибших и двадцать один раненый, многие из них серьезно.
   Поезд отошел от Паддингтона прошлой ночью в 9-15. Мистеру Коулу показалось, будто кровь прилила к голове так, что он чуть не задохнулся, а затем так же внезапно отхлынула; он почувствовал тошноту и головокружение.
   Семеро убитых! Было бы восемь погибших. Он лежал бы там, и он точно знал, как бы он лежал с головой, раздавленной между двумя балками.
   Он вышел из автобуса у Мраморной арки, потому что не мог этого вынести, и прошел всю дорогу по Оксфорд-стрит, пытаясь справиться с волнением внутри. Вначале он был в приподнятом настроении. Он сиял при мысли, что Провидение выбрало его для спасения, что точно так же, как Ангел Господень пришел к Иосифу во сне, так и Он пришел к скромному ночному сторожу, чтобы спасти его - Льюиса Коула - жизнь. В нем зародился пеан похвалы Провидению.
   Семь человек лежали мертвыми, а Льюис Коул шел по Оксфорд-стрит под солнцем! Это было чудо, самое поразительное чудо, о котором когда-либо слышали.
   Но к тому времени, когда он добрался до Цирка, это было не столько чудом, сколько удачей. Чистое совпадение и удача. Ему всегда везло.
   Ему надоело идти пешком, и остаток пути он проделал на такси. Человеку, у которого, как и у него, была Удача, не нужно было особо беспокоиться о расточительности такси, но он задавался вопросом, набирает ли такси скорость, когда свет фар направлен против них, с той же скоростью, что и когда оно движется, конечно, нет. Он с тревогой следил за сигналами, ожидая зеленого или красного, и пробормотал себе под нос, когда увидел зеленый немного впереди: "Он сделает это, он сделает это. Слишком поздно, дурак".
   Когда он приблизился к офису, на него нахлынули воспоминания о вчерашнем дне. Он чувствовал явное беспокойство, тем более что в его памяти был пробел, который он не мог заполнить. Такого в его жизни еще никогда не случалось. Если бы он уронил свой престиж, то ему пришлось бы натягивать поводья, пока он не восстановит свое положение. Если подумают, что могут воспользоваться упущением, а они, конечно, это сделают, он им покажет.
   Он напыщенно направился к лифту и коротко пожелал лифтеру доброго утра.
   Он пришел раньше обычного, и в приемной не было двух машинисток.
   - Пришлите их мне, как только они прибудут, мисс Мортон, - рявкнул он, проходя мимо.
   Сегодня он им всем покажет.
   Ему показалось, что он заметил дерзость в одной из них и отпустил ее; другую он отпустил с предупреждением, потому что ее руки дрожали от нервозности.
   Затем мисс Мортон напомнила ему.
   - Вчера вечером вы сказали, что хотите, чтобы Томас был здесь в десять, мистер Коул. Вы это серьезно?
   Неужели он это имел в виду? Намекала ли она на то, что он не знал, что говорит?
   Он уставился на нее прищуренными глазами.
   - Конечно, я это имел в виду. Разве я когда-нибудь отдаю приказы, которые не имею в виду?
   Еще четверть часа до десяти мистер Коул сидел в кабинете один и размышлял.
   Когда пробило десять часов, вошел Томас.
   Мистер Коул уже решил, чего ожидать. Томас будет действовать как его спаситель, как привилегированное лицо отныне в фирме. Хорошо... Он приветливо поздоровался с ним.
   - Доброе утро, Томас.
   - Доброе утро, сэр.
   - Странная вещь, совпадение, Томас.
   - Некоторым это может показаться странным, сэр, - тихо сказал Томас.
   - Вы читали об этом поезде?
   - Я слышал это по радио, сэр.
   - Меня в нем не было.
   - Это был не ваш поезд, сэр.
   - Почти был.
   - Что ж, я рад, что вас там не было, сэр, - беззаботно сказал Томас.
   Мистер Коул этого не ожидал. Он посмотрел на Томаса и быстро заморгал. Затем он достал бумажник, открыл его и положил на стол пятифунтовую банкноту.
   Его движения были театральными, а голос, когда он снова заговорил, был нарочито медленным и неторопливым.
   - Люди называют меня справедливым человеком, Томас.
   - Я никогда не слышал другого, сэр.
   - Просто... строго дисциплинированным. Это мое кредо. Это сделало меня тем, кто я есть сегодня.
   Томас не ответил.
   - Поскольку я ценю вашу заботу о моей безопасности, я даю вам это...
   Он протянул банкноту мужественным жестом откровенности и дружелюбия, но единственным ответом Томаса было то, что его руки напряглись, а зрачки странно сузились.
   - Спасибо, сэр,- сказал он, наконец, - но я бы предпочел не брать ее.
   Мистер Коул рассмеялся.
   - Вам лучше взять ее, Томас. Она вам понадобится.
   Томас был чувствителен к переменам. Он устремил свои мрачные темные глаза на мистера Коула и стал ждать продолжения.
   Мистер Коул перегнулся через стол.
   - Вам приснилась та катастрофа позапрошлой ночью?
   - Да, сэр.
   - В этом нет никакой ошибки?
   - Нет, сэр.
   - Вы - ночной сторож, нанятый фирмой, чтобы быть начеку и быть в курсе всего, что может произойти ночью. Если кто-то видит сны, он должен сначала заснуть. Спите на своем посту, Томас!
   Губы Томаса слегка приоткрылись в простом недоверии нежного ума. Он не произнес ни слова.
   - Вы получите недельное жалованье в кассе, Томас. Хорошего утра.
  

ПЫЛЬ, КОТОРАЯ БЫЛА БАРРЕНОМ

P.C. WREN

  
   Среди солдат старого Французского Иностранного легиона, принимавших участие в Великой войне, существует история о Надгробии майора.
   Это правдивая история, и она выглядит следующим образом:
   Большая рота маршировала из Бискры в Фигиг.
   Один человек, игнорируя увещевательный девиз "Маршируй или умри", привычно отставал от колонны с первого дня долгого, долгого марша.
   На третий или четвертый день он не только отстал и плелся в хвосте колонны, но даже лег, как будто был болен или слишком измучен, чтобы сделать еще хоть один шаг.
   Капитан Ле Сейдж из батальона, который по какой-то причине вернулся на место лагеря прошлой ночью, обнаружил человека, который, по-видимому, предпочитал умереть, чем идти маршем.
   Капитан Ле Сейдж, человек, умудрившийся сочетать железную дисциплину с подлинной добротой, подошел к лежащему легионеру.
   - Эй, ты, - сказал он, натягивая поводья. - Вставай. В чем дело?
   - Я больше не могу, мой командир, - простонал мужчина, поднимая голову с рук.
   - Заболел? - спросил капитан Сейдж.
   - Кажется, умираю, мой командир, - последовал слабый ответ. Соскочив с лошади и перекинув поводья через левую руку, капитан Ле Сейдж наклонился над человеком, перевернул его на спину и усадил.
   - Пойдем, - сказал он, - ты не так уж плохо выглядишь. Выпей.
   И, достав фляжку, он протянул ее солдату.
   Мужчина пил, а капитан задумчиво смотрел на него.
   Где он видел его раньше, он, кто видел так много легионеров? Возможно, этого никогда не было.
   И все же... было что-то в глазах...
   - Выпей еще, - сказал он, - а потом возьми себя в руки. Ты должен встать и идти впереди меня. Ты же не хочешь, чтобы тебя разделали арабы, или чтобы стервятники выклевали тебе глаза, пока ты еще жив... или чтобы ты умер от жажды? Это ужасная смерть... Давай, поднимайся.
   И капитан Ле Сейдж повернулся, чтобы сесть на лошадь.
   При этом он перекинул поводья через голову лошади, переложил их в левую руку и поставил левую ногу в стремя. Солдат поднял винтовку, направил ее в затылок ничего не подозревающего офицера и выстрелил с расстояния в несколько футов.
   Удивительно, что пуля не попала в цель, причинив не больше вреда, чем разорвав клапан кувре-нуке, который висит на кепи, чтобы защитить шею от лучей солнца.
   Развернувшись, капитан Ле Сейдж выхватил револьвер из кобуры на поясе и застрелил мужчину.
   Таковы фактические официально признанные факты дела.
   Продолжение интересно и замечательно, и рассказ о нем в равной степени правдив.
   Следующий марширующий батальон, патруль или пелотонский мебарист, который прошел этим путем и достиг этого места, был более чем заинтересован, обнаружив, что это место было отмечено чем-то, что казалось камнем-напоминанием, и оказалось, по сути, чем-то вроде надгробия, потому что на нем были аккуратно вырезаны слова:
  
   На этом месте
   1 декабря 19..
   Легионер Баррен был убит
   Капитаном Ле Сейджем
  
   Факт существования этого необычного мемориального камня, ложно увековечивающего, как грязный поступок, акт одновременно самообороны и праведного суда, был должным образом сообщен. По приказу губернатора или генерала, командующего зоной, надпись была стерта, а камень удален.
   Вскоре другой военный отряд, пройдя по этому маршруту и достигнув этого места, обнаружил, что оно отмечено таким же камнем.
   Об этом факте снова сообщили, и снова из Бискры была отправлена рабочая группа, чтобы уничтожить лживую запись.
   И снова отряд, патрулировавший дорогу Бискра - Фигиг, обнаружил на том же месте мемориальный камень легионеру Баррену, подло убитому капитаном Ле Сейджем.
   В третий раз надпись была стерта, камень и все его следы удалены с места, на котором он стоял, давая ложные показания против доблестного офицера и причине смерти вероломного негодяя.
   Через некоторое время камень появился в четвертый раз.
   И был удален.
   В пятый раз. И был удален.
   В шестой раз. И был удален.
   В седьмой раз. И был удален.
   В конце концов, власть победила, как всегда должна побеждать власть, против личности.
   Но в одном отношении отдельные личности победили власти, ибо удивительная тайна так и не была раскрыта.
  

* * *

  
   По крайней мере, официально об этом никто не знал, и даже у старого Танта де Суэйфа, дойена и Отца Батальона, не было никакой гипотезы. Он знал только, как и остальная часть девятнадцатого армейского корпуса, что это действительно произошло, что факты, изложенные выше, были неоспоримы. И то, чего не знал о Легионе Тант де Суэйф, не стоило того, чтобы знать.
   Ибо, как я уже говорил ранее, он был признанным арбитром споров и вопросов, имевших отношение к батальону и полку.
  

II

  
   Мы с Макснортом снова вернулись в лагерь, немного удивленные и, возможно, немного довольные тем, что все еще живы; и в столовой праздновали наше благополучное возвращение и компенсировали себе дни засухи и депрессии.
   Совсем недавно я услышал, как мой старый друг Тант де Суэйф размышляет о вечнозеленой загадке лежащего мемориального камня - проблеме, столь же интересной для солдат пустыни, как проблема "Марии Селесты" для моряков, - и мне пришло в голову, что, возможно, у Макснорта, почти такого же старого легионера, как и сам Тант де Суэйф, может быть, по крайней мере, своя собственная теория.
   У него было больше, чем теория - у него было решение. Он действительно знал всю историю.
   - Надгробие Баррена? Да, конечно, я знаю его. И что?
   - Видите ли, - ответил я. - Я имел в виду, знаете ли вы, как камень появлялся снова и снова - кто положил его туда и почему?.. Я спрашиваю вас, Макснорт, ибо даже старый Тант де Суэйф этого не знает.
   - Конечно, он не знает, чертов язычник. Он ничего не знает, и он знает, что это неправильно.
   - Но вы знаете о надгробии?
   - Конечно, знаю.
   - Я был в этом уверен, - сказал я. - Вероятно, единственный человек в Легионе, который это знает...
   - Я выпью еще бутылку, - перебил Макснорт. - Баррен! Да, это был Баррен, но какой Баррен?
   - Значит, их было двое, не так ли?
   - Да, близнецы. И никогда вы не брали две горошины из одного стручка, более похожие друг на друга, чем эти два Баррена. Это было сверхъестественно. Да, это были замечательные парни.
   - Англичане?
   - Я не знаю. Я бы сказал, что нет. Я слышал, как они утверждали, будто они англичане, шотландцы, ирландцы, американцы, французы, немцы, швейцарцы, русские, да и испанцы, когда им это нравилось. Если вы спросите, что я думаю, я бы ответил, эльзасцы или лотарингцы.
   В любом случае, они отправились в Легион, и, должно быть, это была какая-то хорошая шутка, которая привела их туда. Я слышал, что однажды ночью с одним толстым полицейским произошел несчастный случай. Они арестовали одного Баррена, и он доказал, что это был его брат. Затем они арестовали брата, и он доказал, что это был первый. Затем они арестовали их обоих, и каждый доказал свое алиби. Они хорошо умели доказывать алиби, потому что, когда Твидлдам играл, Твидлди шел и выдавал себя за него за десять миль от места игры.
   Во всяком случае, пока власти выясняли, кто был настоящим Саймоном Чистокровным, они оба сбежали, и, поскольку для них стало немного жарковато в родном городе, да и в Старой Стране, они вступили в Легион... и вскоре там начались такие же игры. Всегда это делал другой брат, и они прекрасно играли друг другу на руку.
   Так или иначе, их отправили на большой пост далеко на юге, где командовал капитан Ле Сейдж, и там они вскоре начали веселые старые трюки.
   В первый раз попался Твидлдам.
   - Это был не я, сэр, - сказал он, - это был Твидлди.
   - Вот как? - спросил Ле Сейдж, улыбаясь. - Он это сделал, и ты виноват, да?
   - Да, да, господин комендант, - улыбнулся Твидлдам. - Увы! Так часто бывает.
   - Ну, так больше не будет, - ответил Ле Сейдж с легким щелчком челюсти, который знали его люди.
   И тотчас же послал за Твидлди.
   И вот они стояли перед ним, как два патрона, два штыка, две горошины из одного стручка. Да, как сиамские близнецы, которых добрый Господь Бог забыл соединить вместе.
   И, чтобы быть вдвойне уверенным, оба дьявола разделили свои волосы на пробор посередине, у обоих была квадратная борода, каждый точно такого же размера и формы, как и другой, и завили свои усы точно так же.
   Капитан Ле Сейдж уставился на них.
   - Близнецы, конечно.
   - Так точно, господин комендант, - ответили они в один голос.
   - А, и два разума с одной мыслью... Души-близнецы. Что ж, в своей жизни вы в меру красивы, и в клетках вы не будете разделены... Единое и неделимое. Семь дней тюрьмы для вас двоих.
   - Но, господин комендант, я невиновен, - воскликнули оба одновременно.
   - Я в этом уверен, - промурлыкал Сейдж. - Как и я, невинны и просты. Четырнадцать дней.
   Именно так Ле Сейдж обращался с близнецами Баррен.
   И им это не понравилось. Они были любителями справедливости, и, как искренне указывали своим восхищенным и сочувствующим товарищам, это было не просто. Они оба этого не делали, что бы это ни было, и, очевидно, Ле Сейдж наказывал невинного человека каждый раз, когда они оба были наказаны за вину одного из них.
   Что ж, они не могли отказаться от совершения преступлений, потому что это было не в их характере, а капитан Ле Сейдж не собирался отказываться от своей привычки ловить нужного человека за такую мелочь, как и от того, что он в то же время ловил невиновного. Только не он!
   И все шло от плохого к худшему - для близнецов Баррен. Если кто-то напивался и сопротивлялся охраннику, оба были пьяны и сопротивлялись охраннику, хотя один из них, возможно, в это время спал в своей постели, или на посту.
   До тех пор, пока Баррены играли в свою игру "Это был не я, сэр, это был мой брат", до тех пор капитан Ле Сейдж играл в свою игру "Ты ошибся, мой мальчик, это были вы оба".
   И поскольку это был пожизненный обычай братьев Баррен играть в эту игру, они были слишком стары, чтобы отказаться от нее.
   - Итак, Ле Сейдж, как вы, возможно, знаете, был комендантом - сейчас он служит в Секретной службе, - который считал дисциплину лучшей частью доблести и даже воинской службы... девять десятых... И дисциплина у него была.
   Поэтому, когда, наконец, встал реальный вопрос о том, могут ли Баррены нарушать его дисциплину, или он - нарушать планы Барренов, не было никаких сомнений в ответе. И Ле Сейдж сломал их так сильно, что они дезертировали.
   Они были умными парнями, эти Баррены, и храбрыми, сильными решительными мужчинами, и хотя они "совершили променад" из одного из самых худших мест, которые вы могли выбрать, им это сошло с рук.
   Однажды, несколько недель спустя, когда они лежали в тени скалы, почти умершие от жажды, разведчик из кочевого племени бедуинов заметил их и поехал сообщить своему шейху радостную новость.
   Когда бедуины прибыли, они увидели двойного человека или двух удивительных странных дьяволов, совершенно одинаковых, неотличимых друг от друга, сидящих бок о бок, их внутренние руки, так сказать, связаны, а внешние руки направлены прямо в небо. Там они сидели, распевая суру Корана и призывая Девяносто Девять Священных Имен Аллаха Милостивого, Сострадательного.
   Ну, еще раз Баррены близнецы сделали это.
   Племя приняло их, и вскоре шейх, внезапно и таинственно умерший от боли в животе, несмотря на то, что странные белые люди или боги сами лечили его, они стали единым и неделимым двойным шейхом племени.
   И вскоре превратили его в то, чем они были раньше, в банду грабителей-налетчиков.
   Ну, с мозгами, знаниями и опытом такой пары, как братья Баррен, стоящие за этим, рейдерский бизнес племени вскоре окупился и стал настолько известной фирмой, что французские власти услышали об этом. Не только услышали о нем, но и отправились на его поиски с милой маленькой колонной в пустыне.
   Колонна пустыни отправилась и, как бы то ни было, они поймали одного брата, признали в нем Твидлди - или Твидлдама - и приговорили его к довольно длительному сроку с Зефирами.
   Они не застрелили его, поскольку все, что они могли доказать против него в военном суде, это то, что он был дезертиром из Легиона.
   Как указал "Друг Заключенного", защищая его, он не был захвачен с оружием в руках, воюя с французами. Напротив, французы воевали с племенем, которое захватило его в плен.
   Он был приговорен за дезертирство, за кражу винтовки и штыка, за потерю и повреждение государственного имущества стоимостью пять франков на открытом рынке и отправлен в штрафной батальон, чтобы отбыть срок, а затем вернуться в Легион, чтобы закончить срок службы.
   Это был Твидлдам - или - Баррен.
   Тем временем Твидлди Баррен оставался тем, кого можно было бы назвать бароном-разбойником и шейхом племени Бени Таржиш, и в первый раз в своей жизни продолжал действовать в одиночку, насколько это было возможно.
   - Он пытался что-нибудь сделать для своего брата?
   - Конечно! Вскоре у него появились шпионы, и он не жалел ни времени, ни людей, ни денег, чтобы следить за тем, где находится его брат. Конечно, это была его идея - дождаться, пока парень отправится на работу, где он сможет напасть со всеми своими бойцами, уничтожить охрану и освободить своего брата и всех остальных. Те, кому это понравилось бы, могли присоединиться к нему, а те, кому это не понравилось бы, могли рассчитывать на помощь, которую он мог им оказать.
   Но у него не было такой возможности.
   Возможно, Ле Сейдж сказал что-то в том смысле, что Твидлдам или Твидлди - это птица, которая нуждается в хорошей клетке, или, возможно, офицеры штрафного батальона выяснили это сами. Как бы то ни было, симпатичный мальчик отсидел свой срок, что бы это ни было, и, в конце концов, был отправлен обратно в Легион. Хотя я сомневаюсь, что он вернулся точно таким же, как его брат. Несколько лет в Бириби, каторжное рабство на дорогах и так далее оставляют свой след на человеке.
   Как бы то ни было, когда Ле Сейдж, по воле Судьбы, был послан в Бискру, чтобы занять свое место, как раз перед походом на Фигиг, он не узнал Твидлдама-Твидлди.
   Но солдат узнал офицера. Первый человек, который когда-либо избавился от него и его брата; человек, который сломал их и заставил их дезертировать; человек, который был причиной того, что он перенес эти невыносимые годы ужасного наказания; человек, которого он так долго считал проклятием смерти своего брата, потому что он верил, из того, что он слышал в тюрьме, что его близнец был убит в битве, в которой он сам был взят в плен.
   - Вы думаете, что знаете все факты о том, как капитан Ле Сейдж убил его на марше, не так ли?
   - Да, - ответил я.
   - Ну, вы их не знаете. Я вам кое-что скажу.
   - После того, как Ле Сейдж вытащил револьвер и выстрелил в Баррена, он спешился, взял винтовку мужчины и с минуту задумчиво смотрел на его мертвое лицо. Когда он отвернулся и посмотрел вверх, собираясь снова сесть на лошадь, он вдруг увидел голову человека, смотрящего на него с вершины песчаной дюны. Араб. И он понял, что этот араб не только смотрит на него, но и смотрит через прицел винтовки.
   Ле Сейдж пригнулся; когда раздался выстрел, пуля не попала ему в голову. Дважды за несколько минут с расстояния в несколько ярдов в него стреляли из винтовки, и он остался невредим - таков был путь и удача Ле Сейджа. Винтовка, которую он держал в руке, была, конечно, незаряженной.
   Снова зарядив ее, он ждал.
   А через некоторое время вскочил в седло и, как храбрый человек, которым он является, поскакал прямо на то место, где его враг, должно быть, притаился за гребнем песчаной дюны, с заряженным ружьем в руках.
   Ну, его не было. Его просто не было. Он вскочил на своего верблюда и умчался между песчаными дюнами или вдоль вади.
   Только тогда Ле Сейдж вернулся на дорогу и поскакал за отрядом.
   - Теперь вы начинаете видеть дневной свет? Араб, стрелявший в Ле Сейджа, был одним из отряда другого Баррена, висевшего на флангах марширующей роты, ожидая шанса спасти Твидлди-Твидлдама.
   Конечно, близнец-шейх связался с близнецом-легионером в Бискре и сказал ему, что делать. Он должен был упасть и лечь умирать в определенном месте за много километров от Бискры, и там, как только компания скроется из виду и звука, его "найдет" брат.
   Но доброта Ле Сейджа испортила эту маленькую игру.
   - Понимаю... - пробормотал я. - Так вот как это было... Но что насчет надписи на мемориале, очевидно, сделанной обычным профессиональным каменщиком?
   - Ха! - засмеялся Макснорт. - Неужели вы не догадываетесь, чем занимались близнецы в прежние времена в Эльзасе, Лотарингии или где там еще?
   - Понятно, - повторил я. - Монументальные каменщики.
   - Да... И монументальные негодяи, - с осуждением ответил Макснорт, опрокидывая пустой стакан.
  

БАЛАЛАЙКА

FRANCIS BRETT YOUNG

  
   Каждый вечер они играли в "Пивной Эльзасьен", на углу авеню Джуэльс-Ферри в Тунисе, на углу, откуда отправляются электрические поезда в Карфаген через лагуну, населенную ибисами. Они играли там с шести до восьми. Где-то около половины шестого арабский мальчик, который часто посещал кафе и чистил обувь на террасе, спешил от столика к столику с плохо напечатанной программой, подкрепленной несколькими рекламными объявлениями и множеством пустых мест там, где должна была быть реклама. Эти программы были озаглавлены: Большой Концертный аперитив Русского Оркестра Балалаечников.
   Они играли, и никто не обращал на них внимания: ни городские арабы в белых бурнусах и синих шелковых чулках, ни французские бизнесмены с розетками в петлицах, выглядевшими как орден Почетного легиона, пока вы не видели предательскую тунисскую зелень, ни толстые итальянские картофелеводы, ни тощие американские туристы. Если вам нужна была музыка, вы ходили в муниципальное кафе "Казино" через дорогу. Здесь посетители не слушали, официанты проносились мимо них с летающими салфетками, хозяин не спускал глаз с них и с часов, чтобы убедиться, что они получили свои деньги, или, скорее, объедки, которые он давал им в конце вечера. С шести до восьмидесяти и снова с восьми тридцати до одиннадцати тихое сентиментальное жужжание их шести балалаек наполняло кафе и его террасу скрытым потоком звуков, напоминавших трепет далеких, гармоничных цикад.
   Без сомнения, это были настоящие русские беженцы. Северная Африка, от Каира до Танжера, была полна ими. И они были похожи на остальных: худые, ленивые, с высокими скулами, широкими надменными ртами и длинными пепельными волосами. Их манеры отделяли их от остальных людей в кафе так же определенно, как если бы они принадлежали к далекой и высшей планете. Они улыбались и разговаривали по-русски, как будто презирали нас; они бренчали на своих балалайках, и не замечали ничего вокруг.
   Все, кроме одного. Исключением был маленький человечек с желтым лицом и гладкими, черными, как у татарина, волосами, который носил тарелку и тряс ее перед нами, пока мы не раскошеливались на сантимы. Покончив со сбором, он небрежно передавал ее руководителю оркестра и устраивался в углу, положив балалайку на колени. Он не смеялся, не разговаривал и не курил. Он сидел и тихо наигрывал мелодию, которую больше никто не должен был слышать.
   Я бы никогда не услышал его, если бы однажды вечером февральская буря с мокрым снегом не загнала меня в кафе. Там был только один свободный стул. Он стоял рядом с его; и когда я в спешке допил свой "Амер Пикон", - я не воспринимал балалайки, не глотнув спиртного, - эта его слабая, трогательная мелодия проникла в мой мозг, потревожила его, очаровала. Это был маленький менуэт, фигура легкой грации и красоты, такая яркая, такая бесхитростная и такая милая, что, когда я вышел из кафе пообедать, она продолжала преследовать меня. Обрывки ее застряли у меня в голове, остальное было забыто; и эта утрата была настолько раздражающей, что я не мог успокоиться, пока не исправлю ее. "Какой-нибудь старый итальянец, - подумал я, - может быть, Скарлатти или Моцарт?"
   После ужина я сразу же вернулся в кафе. Оно было почти пусто, но все же в глубине его шесть балалаек продолжали свою нежную раздражающую мелодию. Когда они закончили свою пьесу, мой друг, тайный солист, подкрался и звякнул тарелкой у меня под носом. Я положил франк. Его глаза смотрели на него скорее с удивлением, чем с жадностью.
   - Эта мелодия, - сказал я по-французски, - что это такое?
   - Мелодия, которую мы играли? На самом деле я не имею ни малейшего представления. Номер двадцать три. Вы найдете ее в программе.
   - Нет, нет, только не эту чушь. Я имею в виду мелодию, которую вы играли для себя.
   - Ах, это! - сказал он. - Вы имеете в виду моего Моцарта?
   Он на секунду склонился надо мной и начал играть. Балалайка шептала так тихо, что никто больше не мог ее услышать. Это было восхитительно, весело, со странной формальной грацией. Его глаза улыбались любовью, когда он играл.
   - Да, это то, что я забыл, - сказал я ему. - Все остальное я запомнил. Повторите это еще раз.
   Но глаза старшего были устремлены на него, а глаза владельца - на старшего.
   - Потом, - прошептал он. Когда он поспешил обратно, я увидел, что он показывает мой франк в качестве оправдания своей задержки.
   А потом, как и обещал, присоединился ко мне. Мы вместе выпили кофе, я предложил ему сигарету.
   - Давайте поговорим по-английски, - сказал он. - Я лучше владею им.
   - Я должен был догадаться о Моцарте с самого начала, - сказал я ему, - но мелодия была незнакома, и так как я притворяюсь, что знаю Моцарта довольно хорошо, то был озадачен. Откуда она взята?
   - Из сюиты для струнного оркестра, - ответил он. - Неудивительно, что вы этого не знаете. Она никогда не была опубликована, и, увы, никогда не будет опубликована.
   - Почему вы в этом уверены? - спросил я.
   - Рукопись была у меня.
   - И... ее у вас больше нет?
   - У меня нет ничего в этом мире. Только воспоминания.
   - Это какая-нибудь история?
   - В наши дни такое не редкость... и в России тоже.
   - Может быть, вы не откажетесь рассказать мне?
   - Не имею ничего против.
   Все началось как обычно. Он был киевским дворянином. Все русские беженцы, по их собственным рассказам, благородны, и большинство из них, по-видимому, приехали из Киевской губернии; но этот, я полагаю, говорил правду. Аристократ и любитель музыки. Он жил, как он мне сказал, в своем собственном поместье, Бог знает во сколько верст, или как они там называются. Я уверен, что он не был хорошим землевладельцем, потому что родился книгопродавцом и музыкантом. Он никогда не был женат. Он спокойно жил там, в музыкальной комнате, среди библиотеки музыкальных книг и рукописей, которые он собрал.
   Эта библиотека, должно быть, доставляла ему удовольствие, потому что, могу вам сказать, он знал предмет и потратил на него целое состояние. Кроме того, он был счастлив, как отшельник, сидя, играя и изучая партитуры в своей коллекции при отблесках снега снаружи.
   Больше всего в музыке он любил восемнадцатый век, больше всех музыкантов - Моцарта. А главным сокровищем его библиотеки был том рукописей Моцарта, который его агент обнаружил в Вене. Покупка едва не погубила его; ему пришлось торговаться против немецких музеев, но, в конце концов, он получил его и с гордостью отнес в свой загородный дом. Он сказал мне, что сделал роскошный изящный переплет, с его гербом на обложке. Среди этих рукописей была Сюита для струнных, в которой содержался этот восхитительный менуэт.
   Война почти не коснулась его, сказал он. В восточной части провинции, возможно, не было войны, и, в любом случае, он был слишком стар и слишком слаб для военной службы.
   Даже первая вспышка Революции не беспокоила его до тех пор, пока крестьяне не завершили то, что начали городские рабочие. Он видел свой район, изолированный кроваво-красным кольцом огня и грабежа; но все же он держался; он думал, что у него нет врагов. Затем пришло то, что он назвал Наказанием, - крестьянский мандат. Он извинился за то, что беспокоил меня именами.
   - Это был декрет, - сказал он, - который отменил землевладельческую собственность. По крайней мере, для меня это не имело значения. Все, чего я хотел, - это быть предоставленным самому себе и своей музыке. Что касается крестьян, то они знали, что я никогда не причинял им вреда.
   - Но они сошли с ума, - продолжал он, его глаза расширились, - совсем сошли с ума. Они были похожи на стаю волков, зараженных бешенством. Посреди ночи мой управляющий - это подходящее слово? - ворвался в мою спальню. Он был хорошим человеком, но именно в него они вонзили свои ножи. - Владимир Михайлович, - сказал он, - сейчас же переодевайтесь, нам надо бежать. Они охотятся за нами обоими. Поторопитесь! Времени в обрез. - Он показал мне вспышку в небе - они уже сожгли его дом.
   - Я потерял голову. Видите ли, я не привык к опасностям. - Подождите минутку, - сказал я, - пока я достану свои рукописи. - Рукописи, - сказал он. - Этот человек сошел с ума? Деньги и драгоценности - это все, что имеет значение, и, ради Бога, поторопитесь!
   Я пытался объяснить ему, что книга ценнее всего в доме. Он начал нападать на меня. Я, знаете ли, человек нервный и легко пугаюсь. - Книги? - сказал он. - Деньги! Деньги! Ради Бога, уходим немедленно. Вот они!
   Это было правдой. Мы слышали их голоса, они колотили в дверь. Я побежал к библиотеке; он не мог остановить меня; там была вся моя жизнь. Затем раздался звон разбитого стекла. Они были внутри, у большого окна над пианино. Он потащил меня прочь. Как раз вовремя. Четыре ночи в лесах и полях. Был ноябрь, и светила большая луна, что делало открытую местность опасной. Я чуть не умер, прежде чем мы добрались до Киева. Возможно, так было бы лучше.
   Затем шесть месяцев в самом городе. Мой управляющий был умным человеком; насчет денег он был совершенно прав, но даже с этими деньгами мы чуть не умерли с голоду. Крестьяне получили свою землю; она опьяняла их; они не видели необходимости в работе. В результате - было нечего есть. Нет, я больше не буду об этом говорить. Вы все это уже слышали. Я не единственный.
   Нам удалось спрятаться в доме одного мелкого торговца, двоюродного брата управляющего. Мы спали втроем в одной кровати. Три? Три миллиона, клянусь честью! Вы понятия не имеете, как живут бедные русские. Но, знаете, было тепло. Я помогал семье двоюродного брата управляющего деньгами, которые взял с собой. Я не обижался на них. Видите ли, у меня действительно больше не было интереса к жизни. Я целыми днями лежал в постели, курил и мечтал о своей бедной музыкальной комнате, о книжных полках с заплесневелыми переплетами, о "Бехштейне" под большим окном, которое разбилось, о старых скрипках на стенах. Поверите ли, у меня был Амати? Они были очень добры ко мне, эти люди. Бабушка управляющего обычно лежала со мной в постели, чтобы согреться. Вполне прилично. Ей было за восемьдесят. Видите ли, я был безобиден и имел много денег. Они думали, что я сумасшедший, а русские всегда сочувствуют сумасшедшим.
   Мой управляющий тоже потакал мне. Он был честным человеком, но все еще боялся за свою жизнь. Все это время он продолжал говорить о заговорах и планах, чтобы вытащить меня из России: и себя, конечно, тоже. Идея состояла в том, чтобы двигаться на юг, к Крыму и Кавказу, а затем... Он приходил и часами валялся на моей кровати, рассказывая о своих планах, обо всех возможных выходах и вероятной стоимости.
   Я притворялся, что слушаю; он так хорошо все это понимал, но почему-то меня это не волновало. Мой мозг онемел; я оставил свое сердце в той комнате. Пока она существовала, я не хотел двигаться. Более того, если дойдет до дела, ничто не сможет меня тронуть. Все, что я хотел услышать, - это новости... новости. И ничего такого не было. Наверное, он боялся задавать вопросы.
   - Если вы расскажете мне, что случилось с моими рукописями, - сказал я, - я согласен ехать на Кавказ. Не раньше. Без них я никуда не поеду.
   Наконец его тупой мозг, казалось, понял, что он ничего не может со мной сделать. Он должен был предпринять попытку. Он заговорил с крестьянином, который приехал в город в одном из моих старых костюмов. Крестьянин был глуп и слишком пьян, чтобы доносить на него. Мой дом, сказал он, был разграблен и сожжен; прежде чем сжечь его, они унесли большую часть мебели, которая не была слишком тяжелой. Хорошие дрова, знаете ли. Что касается книг, он ничего о них не знал. Такие вещи его не интересовали. Он не умел читать.
   - Теперь, Владимир Михайлович, - сказал управляющий, - вы должны понять. Давайте уедем, пока хватит денег.
   - Если мебель убрали, - сказал я ему, - вполне возможно, что рукописи все еще существуют. Вероятно, они где-то в округе. Я подожду здесь, пока вы их не найдете.
   Он не мог понять мою точку зрения. Полагаю, это было естественно. Он рассердился на меня. Он был довольно жестоким! - Пожертвовать своей и моей жизнью ради этих старых клочков бумаги! Но он не мог сдвинуть меня с места. Конечно, я был зол. - Если вы найдете эти книги, - сказал я, - мы поедем завтра.
   Наши деньги убегали, как песок в песочных часах. Он наблюдал за мной таким странным образом, что я начал подозревать, - он собирается ограбить меня. Остальные деньги я спрятал в сапогах. Боюсь, я был к нему несправедлив. Бедняга умер позже, в Крыму.
   И вот однажды он вернулся ко мне с видом триумфатора.
   - Владимир Михайлович, - сказал он. - Я нашел их! Я нашел их!
   Я вскочил с кровати. Я обнял его за шею и поцеловал: "Скажите мне, ради Бога, скажите мне", - сказала я.
   - Я шел по улице в еврейском квартале, - сказал он мне. - Там есть маленькая лавочка, принадлежащая старому еврею - поношенная одежда, медные подсвечники, железный лом, разбитый фарфор... Бог знает, что за чушь! Вот он сидит на стопке книг: красивые книги, Владимир Михайлович, в кожаных переплетах. Всего лишь шанс, подумал я, малый шанс! Поэтому я спугнул старого черного паука и посмотрел на них. Никогда больше не говорите мне, что Провидения не существует! Если бы я не знал их в лицо, там был ваш герб. Я просто дал им пинка, чтобы показать, как сильно я их ценю: "Что вы хотите за эту старую партию?" спросил я.
   Он взял их в свои тощие пальцы.
   - Это красивый переплет, - сказал он, - очень богатый переплет.
   Я рассмеялся над ним. Поверьте, Владимир Михайлович...
   Я больше не мог этого выносить. - Где "они"? - Я ворвался в дом. - Где они сейчас? Для меня это было вопросом жизни и смерти. Он обращался со мной как с ребенком.
   - Теперь наберитесь терпения, - сказал он. - Не все сразу.
   - Значит, у вас их нет? Боже мой! - Он покачал головой. Я снял ботинок. - Вот деньги, - сказал я. - Возьмите их сейчас же. Не теряйте ни минуты. Не имеет значения, сколько вы заплатите. - В волнении я показал ему свой тайник. Я видел, как блестят его глаза, но это меня не беспокоило. Он отмахнулся от денег.
   - Пожалуйста, выслушайте меня, - сказал он, - и не перебивайте. Там был один старый еврей, который переворачивал все это снова и снова. - "Дорогие переплеты?" сказал я - я был умен, заметьте, - "Зачем мне переплеты? Преплеты не пойдут на розжиг. Давайте взглянем на бумагу внутри них, - он протянул мне одну из них: книгу с гербом снаружи. Это было все равно, что вырвать зуб. Я открыл ее. Это была ваша рукопись! - "Сколько ты возьмешь за все это?" спросил я. Он прищурил черные глаза: "Пятьдесят рублей?"
   У моего управляющего был хитрый вид: "Видите ли, Владимир Михалыч, оно того не стоило".
   - Боже на небесах! Я бы с радостью отдал тысячу! - воскликнул я.
   - Тише, тише, - сказал управляющий. - Ну, если бы я согласился на его цену, он бы понял, что они нужны мне для чего-то лучшего, чем разжигание огня. Более того, он мог бы получить несколько лишних рублей, донеся на меня. Нет, нет. Я еще раз пнул книги. - Я дам тебе пятнадцать, - сказал я, - и это больше, чем они стоят. - Давай двадцать, - говорит он, - и покажи мне свои деньги.
   Он поймал меня. У меня не было с собой ни копейки! Я попросил у него кредит. Он посмеялся надо мной. - Вы как раз встретили еврея, дающего в долг незнакомцу! - Хорошо, оставьте их для меня, - сказал я, - и я вернусь через полчаса. - Он не обещал. Боюсь, он догадался, что за этим что-то кроется.
   И в эту минуту, в эту самую минуту, Владимир Михайлович, по улице шел огромный неуклюжий мужлан с тачкой. Он понял, что мне что-то нужно, и захотел узнать, что именно. Эти парни, знаете ли, набиты деньгами. Он стоял и смотрел на меня. В руке я держал книгу. Казалось, его озадачила мысль, почему я их покупаю. И тут в его толстый череп пришла блестящая идея. Он, ссутулившись, вошел в магазин, оставив свою тачку снаружи, так и не сказав ни слова. Он подошел прямо к стопке книг и взял ту, на которой был герб. Затем он вырвал страницу из середины и держал ее в зубах, пока рылся в кармане. Старый еврей наблюдал за ним. Это была хорошая тонкая бумага. Из кармана появилась горсть табака. Он начал сворачивать сигарету и прикурил ее от углей под стулом старого еврея. Одна затяжка, и он принял решение. - Сколько? - сказал он.
   - Тридцать рублей, - сказал еврей.
   - Подожди полчаса, и я дам тебе сорок, - сказал я.
   - Здесь ждать нечего, - сказал еврей.
   Крестьянин, казалось, не слышал нас. Он брал тома один за другим и бросал их на свою тачку. Сигаретная бумага в наши дни в дефиците. Затем он вытащил бумажник, набитый банкнотами, и достал оттуда тридцать рублей. Еврей набросился на них, как ястреб. Мужик ушел со своей тачкой.
   - Но, конечно, вы последовали за ним, - сказал я. - Вы знаете, куда он пошел? Давайте не будем терять времени. Я пойду с вами.
   - Следил за ним? - со смехом переспросил мой управляющий. - Следил за ним? Как я мог последовать за ним? Бог знает, куда он направлялся. Он заключил сделку и вряд ли расстанется со своей покупкой. Это противоречит природе мужика. Нет, Владимир Михайлович, их уже нет. И если это чья-то вина, то ваша. Вы чертовски скупы на свои деньги, и это правда! Если бы у меня в кармане было пятнадцать рублей...
   - Боже мой, - сказал я, - вы можете получить все, что у меня есть, если только найдете его! Вы знаете, как он выглядит и куда он ушел. Он не может быстро катить тележку, нагруженную книгами. Быстрее, быстрее!
   Управляющий смеялся надо мной. Я думаю, он, должно быть, выпил. - Я не смогу его найти, вы не сможете его найти, никто не сможет его найти, - сказал он. - Вы, кажется, не понимаете, что все это произошло пять часов назад. К этому времени он уже курит в своей лачуге или помогает жене разжечь огонь. Но не думайте, что я зря потратил время. У меня есть лучшее применение для ваших денег, чем это. Слушайте. Я знаю человека, который поможет нам добраться до Одессы. Если у вас есть деньги, нет никаких причин, почему бы нам не отправиться сегодня же вечером, теперь, когда вы выкинули из головы эти благословенные рукописи. Ну же, Владимир Михайлович, возьмите себя в руки!
   Я его не слышал. На меня как будто обрушилась небесная крыша. Я лежал в постели и выл, как ребенок.
   Он замолчал. В его черных, жалких глазах стояли слезы. Официант навис над нами, ожидая очередного заказа.
   - Коньяк? - предложил я.
   - Что угодно. Видит Бог, мне это нужно. Я никогда раньше не рассказывал эту историю. Это вернуло страдания тех дней в Киеве... Вы должны извинить меня, если я не могу себя контролировать.
   Он замолчал на мгновение, сидя неподвижно, опустив голову на руки. Затем он внезапно пришел в себя.
   - Вы образованный человек, сэр, - сказал он. - Может быть, вы читали Тургенева? Он написал роман. "Fumee". "Дым". Это был его лучший роман. Все в России кончается дымом - как мои бедные рукописи.
   Официант поставил на стол наш коньяк, я протянул ему его бокал.
   - Все в России, - повторил он. - В дыму, как мои бедные рукописи, или в спиртном, как я сам. Ах... плевать, плевать! Ваше здоровье, сэр!
  

ФАНТАЗМ

OLIVER ONIONS

  

I

  
   Когда Абель Килинг лежал на палубе галеона, удерживаясь от того, чтобы не скатиться вниз, только собственным весом и почерневшими от солнца руками, вытянутыми вдоль настила, его блуждающий взгляд неизменно возвращался к колоколу, который висел, опасно накренившись, на маленькой резной колоколенке, приделанной к грот-мачте. Колокол был из литой бронзы, со стершимся орнаментом в тех местах, где располагались головы херувимов; ветер и соленые брызги со временем придали ему яркий, красивый, растительный зеленый цвет. Именно этот цвет ласкал глаз Абеля Килинга.
   Ибо во всех остальных местах, куда падал его взгляд, галеон казался белым. Эта белизна была разных оттенков; здесь она была сероватой белизной кристаллов соли, а там - желтоватой белизной разложения; но везде это была мягкая, тревожная белизна ушедшей жизни. Такелаж цветом своим напоминал старую выцветшую солому, половина канатов казались не более надежными, чем остатки веревки, по поверхности которой прошел огонь; тимберсы, белые и чистые, напоминали кости, найденные в песке; и даже дикий ладан, которым (за неимением смолы, когда они в последний раз приставали к берегу) они были проконопачены, превратился в подобие блеклых кристаллов кварца, сверкавших в швах. На белом небе серебряным блюдом сверкало солнце; ни канаты, ни деревянные детали не отбрасывали тени; и только лицо Абеля Килинга и его руки были черными, пепельно-черными, от постоянного воздействия его безжалостных лучей.
   Галеон назывался "Королева Мэри", и он имел страшный крен на правый борт. Он был накренен так, что концы реев грот-мачты касались поверхности воды, и, если бы у него осталась фок-мачта, или ее обрубок оказался чуть длиннее, галеон непременно перевернулся бы. Много дней назад они сняли парус с грот-мачты и протянули его под днищем "Мэри", надеясь остановить течь. Это помогало до тех пор, пока галеон шел одним курсом; но как только потребовалось сменить курс на другой, канаты ослабли, парус соскользнул с днища и поплыл за галеоном тусклым пятном на серебряной поверхности моря.
   Галеон скользил, почти незаметно, как будто его что-то притягивало. Он скользил так, будто его притягивал магнит, и поначалу Абель Килинг подумал, что это и в самом деле какой-то магнит притягивает имеющееся на судне железо, прячущийся где-то за жемчужной дымкой на поверхности воды, скрытый пятном плывущего слева паруса. Движение было связано, должно было быть связано, с абсолютно мертвым, зловещим спокойствием полосы воды, шириной в три мили. Теперь он видел притягивающий галеон магнит внутренним взором, лежа напротив орудийного порта, на стояще почти вертикально палубе. Вскоре случится то же самое, что случилось пять дней назад. Он снова услышит болтовню обезьян и крики попугаев, а прямо по курсу "Мэри" из океана цвета ртути поднимется полоса желто-зеленой растительности и обрывистые скалы, а люди забегают...
   Но нет; никто не выбежит, чтобы бросить якорь. Не осталось никого, кто мог бы это сделать, если только Блай еще не умер. Возможно, он еще жив. Накануне вечером он отправился на квартердек, прошел половину пути и упал; некоторое время он лежал (мертвый, как решил Абель Килинг, наблюдая за ним со своего места напротив орудийного порта), затем встал и направился на бак; его высокая фигура раскачивалась, он размахивал своими длинными руками. С тех пор Абель Килинг не видел его. Скорее всего, он умер на баке ночью. Если бы он не умер, то вернулся бы с водой...
   Вспомнив о воде, Абель Килинг слегка приподнял голову. Инстинктивно сделав глотательное движение, он провел рукой по палубе, словно проверяя крутизну ее наклона и хорошо ли он держится. Грот-мачта находилась в семи или восьми ярдах от него... Он согнул одну ногу и, почти сидя, начал спускаться.
   К грот-мачте, возле колоколенки, было приделано приспособление для сбора воды. Оно состояло из веревки, один конец которой располагался выше другого (это было еще до того, как судно накренилось). На мачте оседал туман, веревка впитывала его, и с ее конца драгоценные капли падали в маленький глиняный горшочек, расположенный на палубе прямо под ним.
   Абель Килинг добрался до горшочка и заглянул в него. Пресной воды в нем было примерно на треть. Хорошо. Если Блай, его помощник, умер, тем больше воды приходится на долю Абеля Килинга, капитана "Королевы Мэри". Он сунул два пальца в горшочек, затем поднес их ко рту. Он сделал так несколько раз. Он не посмел поднести горшочек к своим черным, потрескавшимся губам, опасаясь, как бы не повторилось то, что случилось сколько-то дней назад, когда в дело вмешался сам дьявол, и утром он выпил все содержимое горшочка, а потом весь день мучился от жажды... Он опять увлажнил пальцы и облизал их; после чего вернул горшочек на место, и принялся смотреть на стекающие в него капли.
   Капли возникали очень странно. Очень медленно, они набухали на краю веревки, какое-то мгновение дрожали там, после чего падали, а на их месте сразу же начинали набухать другие. Абель Килинг наблюдал за ними, чтобы хоть немного отвлечься. Почему (спрашивал он сам себя) все капли имеют одинаковый размер? Какой силе они повинуются, оставаясь неотличимо неизменными? Должна же быть какая-то Причина... Он вспомнил, как ароматическая смола дикого ладана, которой они конопатили швы, стекала в ведра большими вялыми сгустками, подчиняясь иной силе; масло также ведет себя иначе, и соки, и бальзамы. Вот только ртуть (возможно, тяжелое, неподвижное море напомнило ему о ртути), казалось, не подчиняется никакому закону... Почему это так?
   У Блая, конечно, было свое объяснение: Рука Господа. Блаю, который отправился на квартердек, этого было вполне достаточно; Абель Килинг смутно вспоминал о нем, как о глубокомысленном фанатике, который пел свои гимны, опуская тела людей, одного за другим, в море. Блай был именно таким; он принимал вещи, какими они были, не задавая вопросов; он был готов бросить якорь, когда из опалесцирующего тумана возникли скалы. Блай, подобно каплям воды, подчинялся собственному Закону; это был его Закон, и больше ничей...
   По веревке медленно ползла какая-то чешуйка; она скользнула в горшочек. Абель Килинг тупо смотрел, как она устремилась вниз, к горлышку. Тогда он снова опустил пальцы в сосуд, устроил маленький водоворот, поймал ее и вытащил. Вода снова успокоилась; снова показалась какая-то чешуйка, и снова скользнула в горлышко, словно кувшин чем-то приманивал ее...
   Точно так же галеон скользил к скалам, желто-зеленой растительности, обезьянам и попугаям. Снова оказавшись в середине полосы воды (теперь не было никого, кто мог бы вывести его оттуда), он скользил, и скользил, и скользил... Одна и та же сила влекла корабль к скалам и чешуйку в кувшин. Рука Господа, как сказал бы Блай...
   Абель Килинг, с его разумом, замечающим ничтожные вещи, но словно бы охваченный оцепенением, не сразу услышал голос, раздавшийся с бака, голос, приближавшийся к нему под аккомпанемент еле слышного журчания воды.
  
   О, Ты, Который позволил киту
   Проглотить Иону,
   Который избавил его от смерти,
   И снова вывел его к солнцу...
  
   Это был Блай, распевавший один из своих гимнов:
  
   Ты, который спас Ноя от потопа,
   И вел Авраама, день за днем,
   Когда тот вышел из Египта,
   Направляя его путь...
  
   Голос смолк, благочестивый гимн остался незавершенным. Блай, во всяком случае, был еще жив... Абель Килинг вновь вернулся к своим обрывочным мыслям.
   Да, таков был закон жизни Блая, считать все происходящее Рукой Господа; но закон Абеля Килинга был другим; не лучше, не хуже, просто другим. Рука Господа, двигавшая судами и галеонами, должна была действовать по-иному; и глаза Абеля Килинга замерли на кувшине, словно в поисках способа этого действия...
   Затем голова его опустела, а когда мысли вернулись, он думал уже совершенно о другом, вне всякой связи с предыдущим.
   Весла, конечно, тоже способ воздействия. Придумав весла, человек получил возможность двигаться. Сейчас весла использовались только на пинасах и галеасах, но это давало кое-какое преимущество. Но весла (про которые можно было сказать, что это способ воздействия Руки Господа, подобно тому как парус - способ воздействия Дыхания Господа) - весла устарели, принадлежали к прошлому, означали отрицание нового и прогрессивного, к морским сражениям с применением тарана, к невозможности находиться в плавании более одного-двух дней без обязательного захода в порты для пополнения припасов. Весла... нет. Абель Килинг принадлежал к тем, кто предпочитал абордаж и пушечную канонаду, недели и месяцы без высадки на берег. Возможно, в один прекрасный день просвещенный разум людей, подобных ему, придумает судно, которое не будет двигаться с помощью весел (поскольку таким способом невозможно достичь самых отдаленных уголков мира), ни с помощью паруса (поскольку люди, слишком доверявшие парусу, оказывались в полосе мертвого штиля, между небом и водой, скользя по направлению к скалам), а с помощью... с помощью...
  
   К Ною и его сыновьям
   Обратился Господь, и сказал им:
   Вот завет Мой, который я устанавливаю с тобой
   И твоим потомством...
  
   Это снова Блай, остававшийся где-то на баке. Голова Абеля Килинга снова опустела. Затем медленно, подобно тому, как образовывались капли на веревке, одна за одной, стали возвращаться.
  
   Галеас? Нет, не галеас. Имея весла и паруса, он не был ни гребным, ни парусным судном. Судно, сотворенное рукой человека, которым будет управлять Рука Господа, должно уловить ветер и сохранять его, подобно тому, как человек хранит свои припасы; когда-нибудь, в будущем, оно сможет обратить силу ветра в бурю, если пожелает, или смирить ее полным штилем. Ибо, конечно, используемая сила должна быть силой ветра, - сумка с ветрами, как в детской сказке, - и она должна воздействовать на корабль сзади, приводя его в движение. На корабле должна иметься ветряная камера, куда ветер загоняется насосом... Блай назвал бы это устройство Рукой Господа, эту движущую силу корабля будущего, смутно рисовавшуюся Абелю Килингу, лежавшему возле грот-мачты и колоколенки, время от времени бросая взгляд на пепельно-белую древесину тимберсов и яркую бронзовую зелень колокола...
   На квартердеке показалось лицо Блая, окрашенное золотом солнца и одухотворенное верой. Он снова услышал его голос.
  
   И на всей земле не окажется места,
   Где можно было бы найти спасение,
   Ни в морской глубине, ни на поверхности,
   Ни под землей...
  

II

  
   Глаза Блая были направлены куда-то внутрь себя, как если бы он впал в религиозный экстаз. Его голова откинулась назад, брови то поднимались, то опускались. Его рот остался широко открытым, когда гимн внезапно прервался. Где-то в мерцающем тумане его пение внезапно было подхвачено, там застучало, зазвенело и раздался могучий, хриплый, мрачный рев, тревожный и продолжительный. По телу Блая пробежала дрожь. Двигаясь, подобно слепому, он сделал несколько шагов по квартердеку, и Абель Килинг увидел высокую изможденную фигуру позади себя, вздымающуюся над бортом. Когда рев смолк, Блай рассмеялся в своей обычной манере.
   - Господи, разве это разверстый рот могилы славит Тебя? О чудо, вот он, снова...
   В самом деле, звук раздался снова, ближе и громче. А потом раздался другой, медленно пульсирующий... И снова наступила тишина.
   - Даже Левиафан возвышает свой голос, восхваляя Тебя! - всхлипнул Блай.
   Абель Килинг не поднял головы. Он вдруг вспомнил о том дне, когда, еще до того, как утренний туман рассеялся, он опорожнил до дна кувшин с водой и был вынужден дожидаться ночи, пока тот снова хоть немного наполнится. Мучаясь жаждой, он видел силуэты и слышал звуки, отличные от тех, что видят и слышат смертные, и даже в те моменты, когда он полностью приходил в себя и понимал, что это - галлюцинации, он продолжал видеть и слышать их. Он слышал воскресные колокола в его собственном доме в Кенте, крики играющих детей, беззаботное пение трудившихся людей, смех и сплетни женщин, развешивавших белье на изгороди или укладывавших хлеб на противни. Эти голоса звенели в его мозгу, время от времени прерываясь стонами Блая и двух матросов, тогда еще живых. Некоторые из голосов, которые он слышал, принадлежали людям, много лет назад покинувшим этот мир, но Абель Килинг, мучимый жаждой, слышал их, как слышал пульсирующие стоны, наполнявшие его тревогой, сейчас...
   - Хвала Господу, хвала Господу, хвала Господу! - дрожащим голосом взывал Блай.
   Затем, казалось, Абель Килинг услышал звон колокола, и, словно бы в голове у него что-то щелкнуло, - в воображении возникла еще одна картина - сцена, когда "Королева Мэри" отправлялась в плавание, под звон колоколов, пронзительные крики и завывания труб. Тогда она еще не была белым, цвета проказы, галеоном. Орнамент из завитков на ее носу блестел золотом; золотом же блестели колоколенка, кормовая надстройка и фонари; над ним развевались флаги и вымпелы, с нарисованными гербами и эмблемами судна. На ее парусах были вышиты алые львы, встающие на задние лапы, а на ее грот-мачте, теперь склонившейся к воде, трепетал широкий двухвостый вымпел с вышитыми Девой и Младенцем...
   Внезапно какой-то голос внутри него, казалось, произнес: "Семь с половиной... семь с половиной...", и перед его внутренним взором предстала другая картина. Он снова был дома, и наставлял своего сына, молодого Абеля, как мерить глубину свинцовым лотом, бросая его с лодки.
   - Семь с половиной! - казалось, говорил мальчик.
   Потрескавшиеся губа Абеля Килинга зашевелились:
   - Превосходно, Абель, в самом деле, превосходно!
   - Семь с половиной... семь с половиной... семь... семь...
   - Нет, - пробормотал Абель Килинг, - этот последний раз не считается... дай-ка мне линь... вот так надо... Скоро ты ступишь на борт "Королевы Мэри" и начнешь плавать со мной. Ты уже научился звездам и движению планет; завтра я научу тебя пользоваться квадрантом...
   Минуту или две он продолжал бормотать; затем задремал. А когда снова пришел в полусознание, услышал звук колоколов, поначалу слабый, но затем становящийся все слышнее и слышнее, пока, наконец, колокола не зазвонили прямо у него над головой. Это был Блай. Блай, в полубреду, добрался до колоколенки и неистово звонил в колокол. Шнур оторвался, он ухватил колокол рукой, и продолжил звенеть.
   - На арфе и десятиструнных инструментах... пусть Небо и Земля превозносят имя Твое!..
   Он продолжал звонить.
   - Эй, на борту! Что это за корабль?
   Можно было подумать, что этот вопрос донесся откуда-то из тумана; но Абель Килинг знал, что это не так. Спрашивали с кораблей, которых не было.
   - Да, да, теперь все правильно, ты будешь хорошим лоцманом, - пробормотал он, обращаясь к сыну.
   Но, подобно тому, как спящий иногда обнаруживает себя сидящим, стоящим или идущим, Абель Килинг внезапно осознал, что стоит на палубе на четвереньках и оглядывается. Где-то в глубине его сознания возникла смутная мысль, что наклон палубы увеличился, но тут его разум снова получил пищу для размышления, и он позабыл о ней. Он смотрел в яркий, странный туман. Серебряное блюдо солнца пылало по-прежнему; над морем клубилась блестящая дымка; и в этой дымке, между морем и небом, не более вещественное, чем туман, перед ослепленными глазами возникла колышущаяся фигура. Абель Килинг провел рукою по глазам, но когда убрал ее, фигура не исчезла, а медленно двигалась по направлению к "Мэри". Он видел, как она менялась. Цветом похожая на призрак, она казалась пирамидой, покоящейся на четырех столбах, рифленых посередине, размером с Mary, от киля до клотика. Столбы напоминали собой гигантские трубы из стеблей тростника, из которых доносились однообразные печальные ноты.
   И когда он смотрел, не веря своим глазам, до него снова донеслось:
   - Эй, на борту! Что это за судно? На нем есть кто-нибудь?.. Дай-ка мне вон ту трубу... - Послышался металлический лязг. - Эй, на борту! Что там у вас происходит? Это вы звонили в колокол? Позвоните снова, или постучите, или сделайте что-нибудь, подайте какой-нибудь знак!
   Это прозвучало в ушах Абеля Килинга, подобно какой-то песне. Он рассмеялся, после чего разговор между небом и морем возобновился.
   - Ущипни меня, Уорд. Скажи мне, что ты видишь. Я хочу убедиться, что не сплю.
   - Вижу - где?
   - Вон там, по правому борту. (Останови винт; наверное, это из-за него ничего не слышно.) Видишь что-нибудь? Только не говори мне, что это проклятый голландец - не нужно повторять эту старую историю ван дер Декена, и о морском змее не надо... Ты слышал звук колокола?
   - Помолчи... слушай...
   Снова раздался голос Блая.
  
   Это завет Мой, между Мною и тобою:
   Отныне, и никогда вовек
   Не уничтожу этот мир,
   Низведя на него новый потоп.
  
   Голос Блая смолк.
   - О... моя... бедная... тетушка... Джулия! - послышалось откуда-то из пространства между небом и землей. Теперь говорили громче. - Послушайте, - вежливо произнес голос, - если вы - судно, то не могли бы сказать нам, где должен состояться маскарад? Наша беспроводная связь вышла из строя, мы не успели услышать... Ах, ты видишь это, Уорд, или нет?.. Пожалуйста, скажи; скажи же, черт бы тебя подрал!
   Абель Килинг снова задвигался, подобно лунатику. Он поднялся к белым тимберсам, а Блай кучей свалился на палубу. Движение Абеля Килинга опрокинуло кувшин; маленькая струйка его содержимого побежала по палубе, и остановилась там, где спокойный, бескрайний океан незаметно сливался с искривленным бортом квартердека - маленькое блестящее пятнышко, темная полоса, и большое бескрайнее блестящее пятно. Только сейчас Абель Килинг понял, почему Блай оказался на корме - галеон просел носом, вода поднялась; бак теперь был почти целиком скрыт водой; затем он снова погрузился в сон, в голоса, в туманную форму, вновь принявшую очертания пирамиды.
   - Конечно, - казалось, голос кому-то жаловался, по крайней мере, так показалось Абелю Килингу, - мы не можем повернуть на четыре дюйма... Кроме того, Уорд, я в них не верю. Ты слышишь, Уорд? Говорю тебе, я в них не верю... Может быть, позвоним старине А.Б.? Это может заинтересовать Его Научное Капитанство...
   - В таком случае, можно спустить лодку и поднять в нее... на нее... поверх нее... через нее...
   - Взгляни на наших парней, которые сгрудились вон там, у орудий. Они видели это. Лучше не отдавать приказ, который, как ты понимаешь, не будет исполнен...
   Абель Килинг, застывший напротив колоколенки, начал находить свое видение интересным. Ибо, хотя он и не знал, как оно устроено, это видение было судном. Без сомнения, он сам сконструировал его в своем воображении с полчаса назад; и это было странно... А, может быть, и не очень. Он знал, что в действительности оно не существует; существует только его видение; но все вещи сначала обретали существование в воображении, прежде чем обрести его в реальности. Перед тем, как "Королева Мэри" обрела реальное существование, она предстала видением в воображении какого-нибудь человека; а еще до этого, какой-нибудь человек воображал себе судно с веслами; а еще до него, кто-то видел в своем воображении плот, перед тем как столкнуть на воду два связанных бревна. А поскольку видение, представшее глазам Абеля Килинга, было его мечтой, следовательно, Абель Килинг был его творцом. Его собственный разум породил его, и теперь оно пустилось в плавание по бескрайним просторам его разума...
  
   И Я не забуду о завете,
   Заключенным между Мною и тобой,
   И каждым живущим в мире,
   До скончания веков.
  
   с восхищением пел Блай...
   Подобно видящему видение, даже во сне, старающемуся оставить царапину на стене или иной ключ к тому, чтобы восстановить его на утро, когда оно исчезнет, Абель Килинг обнаружил, что ищет знак, по которому смог бы удостовериться, что был удостоен видения. Даже Блай искал его - он не мог молчать, в своем экстазе, но, лежа на палубе, пел великие страстные гимны и славил своего Создателя, - по его словам, на арфе и десятиструнном инструменте. То же самое делал Абель Килинг. Это был его собственный гимн во славу Творца, но не на арфе, а на корабле, который приводился в движение силой ветра, или чем-то аналогичным, извлеченного из хаоса и обретшего строгие и ясные очертания волей Абеля Килинга... Это было судно, с четырьмя трубами, напоминавшими органные, теперь одинаково широкие и длинные. Призрачная команда этого судна снова заговорила...
   Прерывистая серебряная цепочка на ограждении квартердека превратилась в сплошную, балясины, отражаясь в ней, походили на "елочки". Пролитая из кувшина вода высохла, самого кувшина видно не было. Абель Килинг стоял рядом с мачтой, прямо, как человеку заповедал Бог. Он ударил в колокол. Подождал с минуту, потом крикнул:
   - Эй, на борту!.. На судне!.. Что это за судно?

III

  
   Во сне мы не осознаем, что играем в игру, начало и конец которой - мы сами. В этом сне, в ответ, Абель Килинг услышал:
   - Он отозвался... Эй, на борту! Кто вы?
   Громким, ясным голосом Абель Килинг ответил:
   - Вы - корабль?
   Раздалось хихиканье, затем кто-то сказал:
   - Мы - корабль, Уорд? Что касается меня, то я в этом уверен... Да, конечно, мы - корабль. Но дело не в нас. Вопрос в том, кто вы.
   Не все слова, произносимые голосами, были понятны Абелю Килингу, и он не знал, задевает ли тон, какими они произносились, честь "Королевы Мэри". Она была мертвенно-белой, она умирала, но ее честь была для Абеля Килинга не пустым звуком; говоривший был молод; он не мог допустить, чтобы какой-то юнец отзывался о его корабле подобным тоном. Он коротко произнес:
   - Ты сказал, что ты - капитан этого корабля?
   - Вахтенный офицер, - последовал ответ, - капитан внизу.
   - Тогда пошли за ним. С капитаном должен разговаривать капитан, - сказал Абель Килинг.
   Он мог видеть два плоских силуэта, стоявшие на чем-то, напоминающем огражденную перилами площадку. Один из них присвистнул, его лицо сморщилось; но другой что-то произнес в какую-то воронку. Затем к двум силуэтам прибавился третий. Некоторое время они общались между собой, потом Абель Килинг услышал новый голос. И, когда он услышал этот голос, по его телу пробежал трепет. Он задавался вопросом, как могло случиться, что этот голос кажется ему знакомым...
   - Эй, на борту! - произнес этот смутно знакомый голос. - Что все это значит? Послушайте. Мы - эсминец Ее Величества "Анемона", вышли из Дэйвенпорта в октябре прошлого года, и у нас нет никаких проблем. А кто вы?
   - "Королева Мэри", вышли из Порт-Рю в день Святой Анны, нас только двое...
   Раздался удивленный возглас.
   - Откуда вы вышли? - спросил странно знакомый голос, а Блай что-то восторженно завопил.
   - Из Порт-Рю, в графстве Сассекс... нет, дайте знак, иначе я не пойму, что вы слышите меня, пока дух этого человека сильнее, чем его плоть!.. Эй, на борту! Вы здесь?..
   Голоса стихли, корабль медленно растаял перед его глазами. Он кричал, снова и снова. Он хотел узнать как можно больше о комнате, в которой была заключена сила ветра...
   - Ветряная комната! - взывал он, в отчаянии, что его возможные знания вот-вот будут утрачены. - Я хотел бы узнать о ветряной комнате...
   Подобно эхо, вернулись слова, непонятно кем произнесенные:
   - ...ветряной комнате?..
   - ...который управляет судном.. или же не ветра, а стального лука, который, будучи согнут, также сохраняет свою силу... силу, которая приводит вас в движение, когда вам это нужно, сквозь шторм и штиль...
   - Ты можешь понять, что он говорит?
   - О, через минуту мы все проснемся...
   - Кажется, я понял; машины; он хочет знать о наших машинах. Это то, что сейчас его интересует больше всего. Порт Рю!.. Хорошо, не будем иронизировать; посмотрим, что можно сделать. Эй, на борту! - голос стал слышнее, словно ему помог ветер, он говорил все быстрее и быстрее. - Не ветер, а пар; ты слышишь? Пар, пар. Пар, в восьми паровых котлах. П-а-р, пар. Слышишь? И еще у нас есть турбины, мощностью в четыре тысячи лошадиных сил, так что винты могут совершать 430 оборотов в минуту; понимаешь? А о нашем вооружении, вы ничего не хотите узнать?
   Абель Килинг что-то пробормотал себе под нос. Он был раздражен тем, что не понимает слов в своем собственном видении. Как он поймет, что проснулся, когда проснется? "Анемона" - так называется этот корабль; этот розовый был длинным и узким, с низкой осадкой и квадратной кормой...
   - Так вот, что касается нашего вооружения, - продолжал голос тоном, тревожившим Абеля Килинга, - у нас имеются два торпедных аппарата Уайтхеда, три шестифунтовых орудия на верхней палубе и двенадцатифунтовое в боевой рубке. Кстати, я забыл упомянуть, что наш корабль защищен броней, что у нас имеется достаточный запас угля в бункерах, и что мы способны развивать скорость до тридцати с четвертью узлов. Эй, там, на борту, вы меня слышите?
   И голос продолжал говорить, быстро и лихорадочно, словно бы стараясь заполнить тишину, несмотря ни на что, а его обладатель перемещался вдоль ограждения.
   - Фу! Хорошо еще, что это случилось в дневное время, - раздался другой голос.
   - Хотел бы я быть уверенным, что это происходит наяву... Бедный старик!
   - Интересно, что с ним будет, когда палуба встанет вертикально. Он соскользнет или развеется?
   - Соскользнет... и исчезнет без всплеска...
   - Смотри, а вон там еще один...
   Снова послышался голос Блая:
  
   Ибо, Господи, природа наша такова,
   Что если мы получаем что-то,
   Даже великое,
   Не испытав при этом горя и боли,
  
   То оно для нас - ничто;
   Но если ничтожное
   Досталось нам горем и болью,
   Это ничтожное для нас - ценнее великого.
  
   - Вон он!.. Вон там!.. Эдакий здоровенный парень! Вон там!..
   Абель Килинг преображался внутренне, - подобно пророку, в момент наития, - его разум наполнялся ослепительным светом знания, к которому он стремился. Он знал, что перед ним, - корабль будущего, словно знание это было внушено Самим Богом. Он знал это, подобно тому, как умирающие в последний миг чудесным образом познают все вещи до конца, понимая невозможность продолжения жизни и воспринимая это совершенно спокойно. Он видел все восемь его печей до мельчайших подробностей, все орудия; он видел манометры, подшипники, дальномеры; он прожил жизнь его капитана. Он не думал о завтра, как не думал о нем много раз, потому что увидел воду у своих ног и знал, что для него не наступит завтра...
   Но даже сейчас, когда в песочных часах его жизни оставалось две-три песчинки, он не мог умереть, не узнав всего. Ему оставалось задать всего два вопроса, и один из них был самым главным; он не мог ждать. Резко прозвучал его голос.
   - Эй, на борту! Наш старенький корабль, "Королева Мэри", не может летать со скоростью в тридцать с четвертью узлов, но зато он может плыть по воде. А что еще умеет ваш корабль? Он способен парить в воздухе, подобно птицам?
   - О Господи, он полагает, что мы - самолет! Нет, он на это не способен...
   - А может ли он погрузиться в морскую пучину, подобно рыбам?
   - Нет... На это способны только подводные лодки... Мы не подводная лодка...
   Абель Килинг рассмеялся.
   - Тридцать узлов - и это по поверхности моря, не более? Ха!.. Этот корабль, на который я смотрю, как мать смотрит на своего взрослого ребенка... Мой корабль, который я придумал... ха!.. Мой корабль должен... Эй, там, внизу - к орудиям!
   Это вырвалось у него непроизвольно, когда он услышал приглушенный звук, от которого "Королева Мэри" содрогнулась.
   - О Господи, ее орудия сорвались со своих мест... они обречены...
   - К орудиям, по двое к каждому! - голос Абеля Килинга звучал так, будто кто-то его слышал. Он стоял возле колоколенки; но когда собирался отдать следующую команду, голос неожиданно изменил ему. Корабль, на мгновение исчезнувший с глаз, снова показался. Это был конец, а его главный вопрос, ответ на который так сильно мучил его, разрывая сердце, все еще не был задан.
   - Эй, тот, кто говорил со мной, капитан, - громко крикнул он, - он там?
   - Да, да! - послышался другой голос, очень взволнованный. - Он здесь!
   В этот момент раздался многоголосый крик, затем тяжелый удар по дереву, грохот, всплеск и журчание - все это слилось воедино; канаты пушки, под которой лежал Абель Килинг, лопнули, и она покатилась вниз по палубе, увлекая за собой потерявшего сознание Блая. Палуба поднялась вертикально, Абель Килинг ухватился за колоколенку.
   - Я не вижу вашего лица, - крикнул он, - но ваш голос мне знаком. Как ваше имя?
   Раздался звук, похожий на рыдание:
   - Килинг... Абель Килинг... О Господи!..
   И Абель Килинг издал торжествующий крик, стихший, как только "Королева Мэри" исчезла с поверхности океана, оставив над водой только туман, пронизанный солнечными лучами.
  

НОЖКА МУМИИ

THEOPHILE GAUTIER

Перевод с французского Н. Гнединой

  
   От нечего делать я зашел к одному из тех промышляющих всевозможными редкостями торговцев, которых на парижском арго, для остальных жителей Франции совершенно непонятном, называют торговцами "брикабраком".
   Вам, конечно, случалось мимоходом, через стекло, видеть такую лавку - их великое множество, особенно теперь, когда стало модно покупать старинную мебель, и каждый биржевой маклер почитает своим долгом иметь комнату "в средневековом стиле".
   В этих лавках, таинственных логовах, где ставни благоразумно пропускают лишь слабый свет, есть нечто общее со складом железного лома, мебельным магазином, лабораторией алхимика и мастерскою художника; но что там заведомо самая большая древность - это слой пыли; паутина там всегда настоящая, в отличие от иного гипюра, а "старинное" грушевое дерево моложе только вчера полученного из Америки красного дерева.
   В магазине моего торговца брикабраком было сущее столпотворение; все века и все страны словно сговорились здесь встретиться; этрусская лампа из красной глины стояла на шкафу "буль" черного дерева, с рельефными панно в строгой оправе из тонких медных пластинок, а кушетка эпохи Людовика XV беззаботно подсовывала свои кривые ножки под громоздкий стол в стиле Людовика XIII, украшенный массивными спиралями из дуба и лиственным орнаментом, из которого выглядывали химеры.
   В углу сверкала бликами литая грудь миланских доспехов дамасской стали; амуры и нимфы из бисквита, китайские болванчики, вазочки в виде рога изобилия из селадона и кракле, чашки саксонского фарфора и старого Севра заполонили все горки и угловые шкафы.
   На зубчатых полках поставцов блестели огромные японские блюда с синим и красным узором и золотым ободком, а бок о бок с ними стояли эмали Бернара Палисси с рельефными изображениями ужей, лягушек и ящериц.
   Из развороченных шкафов каскадами ниспадали куски штофа, шитого серебром, потоки полупарчи, усеянной искорками, которые зажег косой луч солнца; портреты людей всех былых времен улыбались под слоем пожелтевшего лака из своих более или менее обветшалых рам.
   Владелец лавки осторожно шел за мною по извилистому проходу, проложенному между грудами мебели, придерживая рукой распахнутые полы моего сюртука, угрожавшие его вещам, бдительно и тревожно следя за моими локтями взглядом антиквара и ростовщика.
   Странная внешность была у этого торговца: огромная, плешивая голова, гладкая, как колено, в жидковатом венчике из седых волос, подчеркивавшем ярко-розовый тон кожи, придавала ему обличье благодушного патриарха, с той, впрочем, поправкой, что у его маленьких желтых глазок был особый мигающий блеск, они светились в глазницах каким-то дрожащим светом, словно два золотых луидора на живом серебре. У него был круто изогнутый, точно клюв орла, нос с горбинкой, - характерный для восточного или еврейского склада лица. Его худые, немощные руки в прожилках, с выступающими узелками вен, натянутых, словно струны на грифе скрипки, когтистые, как лапки летучей мыши, соединенные с ее перепончатыми крыльями, время от времени начинали по-старчески дрожать, и на них тяжело было смотреть; но у этих судорожно подергивающихся рук оказывалась вдруг крепкая хватка; они становились крепче стальных клещей или клешней омара, когда поднимали какую-нибудь ценную вещь - ониксовую чашу, бокал венецианского стекла или блюдо из богемского хрусталя; этот старый чудак был до того похож на ученого раввина и чернокнижника, что лет триста назад его бы судили по наружности и сожгли.
   - Неужто вы ничего сегодня у меня не купите, сударь? Вот малайский кинжал, клинок его изогнут, точно язык пламени; посмотрите, какие на нем бороздки, чтобы с них стекала кровь; поглядите на эти загнутые зубья, -- они сделаны для того, чтобы выворачивать человеку внутренности, когда вытаскиваешь из раны кинжал; это оружие свирепое, добротное, оно будет как нельзя кстати в вашей коллекции оружия; вот двуручный меч Джакопо де ла Гера, до чего ж он хорош! А эта рапира со сквозной чашкой эфеса, посмотрите, что за дивная работа!
   - Нет, у меня достаточно оружия и всего, что требуется для кровопускания; мне бы хотелось иметь статуэтку или что-нибудь такое, что могло бы служить как пресс-папье, я терпеть не могу всю эту бронзовую дребедень, которую продают в писчебумажных магазинах, - ее можно увидеть на любой конторке.
   Старый гном, порывшись в своих древностях, выставил передо мной античные, или якобы античные, статуэтки, куски малахита, индийских или китайских божков - качающихся уродцев из нефрита, своеобразные воплощения Брамы или Вишну, которые изумительно подходили для уготованной им цели, не слишком божественной: придавливать газеты и письма, чтобы они не разлетались.
   Я колебался, не зная, чему отдать предпочтение: фарфоровому ли дракону, усыпанному бородавками, с клыкастой, ощеренной пастью или маленькому мексиканскому фетишу, весьма отвратительному, изображавшему в натуральном виде самого бога Вицли-Пуцли, когда вдруг заметил прелестную ножку, которую сначала принял за фрагмент античной Венеры.
   Она была того чудесного красновато-коричневого тона, который флорентинской бронзе придает теплоту и живость и несравненно привлекательней зеленоватого тона заурядных бронзовых статуй, словно покрытых ярью, так что, право же, подчас думаешь: уж не разлагаются ли они? Отблески света дрожали, переливаясь, на округлостях этой ножки, зацелованной до лоска двадцатью столетиями, потому что медь эта, бесспорно, была родом из Коринфа, была произведением искусства времен его расцвета, быть может, литьем Лисиппа!
   - Вот эта нога мне подойдет, - сказал я торговцу, и он взглянул на меня с затаенной насмешкой, протягивая выбранную мною вещь, чтобы я мог лучше ее рассмотреть.
   Меня изумила ее легкость; это была не металлическая нога, а настоящая человеческая ступня, набальзамированная нога мумии: на близком расстоянии можно было разглядеть клеточки кожи и почти неощутимый оттиск ткани, в которую запеленали мумию. Пальцы были тонкие, изящные, ногти - безукоризненной формы, чистые и прозрачные, как розовые агаты; большой палец был немного отставлен в сторону, как на античных статуях, грациозно отделяясь от остальных сомкнутых пальцев ступни, что придавало ей какую-то особую подвижность, гибкость птичьей лапки; подошва ноги с еле заметными тонкими линиями-штрихами, свидетельствовала о том, что она никогда не прикасалась к голой земле, ступала лишь по тончайшим циновкам из нильского тростника и мягчайшим коврам из шкуры пантеры.
   - Ха-ха! Вы хотите ножку принцессы Гермонтис, - сказал торговец, как-то странно похохатывая и вперив в меня свой совиный взор, - ха, ха, ха! Употребить вместо пресс-папье! Оригинальная мысль, мысль, достойная артиста! Сказал бы кто старому фараону, что ножка его любимой дочери будет служить в качестве пресс-папье, он бы очень удивился! А особенно, ежели бы услышал это тогда, когда по его приказанию в гранитной скале вырубали грот, чтобы поставить туда тройной гроб, весь расписанный и раззолоченный, сплошь покрытый иероглифами и красивыми картинками, изображающими суд над душами усопших, - проговорил вполголоса, словно обращаясь к самому себе, чудной антиквар.
   - Сколько вы возьмете за этот кусок мумии?
   - Да уж возьму подороже, ведь это великолепная вещь! Будь у меня к ней пара, дешевле, чем за пятьсот франков, вы бы этого не получили: дочь фараона! Есть ли где большая редкость?
   - Разумеется, вещь не совсем обычная, и все-таки сколько вы за нее хотите? Но я предупреждаю вас: я располагаю только пятью луидорами, это все мое богатство; я куплю все, что стоит пять луидоров, но ни на сантим больше. Можете обыскать карманы моих жилетов, все потайные ящики моего стола, вы не найдете и жалкого пятифранковика.
   - Пять луидоров за ступню принцессы Гермонтис - это очень уж мало, право же, слишком мало, ступня-то подлинная, - сказал, качая головой и поглядывая на меня бегающими глазками, торговец. - Что ж, берите, я дам в придачу к ней и обертку, - добавил он и стал завертывать ножку мумии в лоскут ветхого дамаста. - Прекрасный дамаст, настоящий дамаст, индийский дамаст, ни разу не крашенный, материя прочная и мягкая, - бормотал он, поглаживая посекшуюся ткань и привычно выхваляя свой товар, хотя вещь была вовсе нестоящая, почему он и отдавал ее даром.
   Он сунул золотые монеты в висевший у него на поясе кошель, напоминавший средневековую суму для подаяний, приговаривая:
   - Превратить ножку принцессы Гермонтис в пресс-папье!
   Затем уставил на меня мерцающие фосфорическим блеском глаза и сказал голосом, скрипучим, как мяуканье кошки, подавившейся костью:
   - Старый фараон будет недоволен, этот добрый человек любил свою дочь!
   - Вы говорите о нем так, словно вы его современник! Но как бы ни стары, вы едва ли ровесник египетских пирамид! - смеясь, ответил ему я уже с порога.
   Я вернулся домой, очень довольный своей покупкой.
   И, чтобы сразу же применить ее по назначению, я положил ножку божественной принцессы Гермонтис на пачку бумаг; чего только там не было: черновики стихов - неудобочитаемая мозаика помарок и вставок, начатые статьи, письма, забытые и отправленные "прямою почтой" в ящик собственного стола, - эту ошибку частенько случается делать людям рассеянным; на этом ворохе бумаг мое пресс-папье выглядело восхитительно, своеобразно и романтично.
   Совершенно удовлетворенный этим украшением моего стола, я пошел погулять в горделивом сознании своего превосходства, как и надлежит человеку, имеющему то неописуемое преимущество перед всеми прохожими, которых он толкает локтями, что он владеет кусочком принцессы Гермонтис, дочери фараона.
   Я высокомерно считал смешными всех, кто, в отличие от меня, не обладает таким доподлинно египетским пресс-папье, и полагал, что главная забота каждого здравомыслящего человека - обзавестись ножкой мумии для своего письменного стола.
К счастью, встреча с друзьями меня отвлекла, положив предел моим восторгам новоиспеченного собственника; я пошел с ними обедать, так как наедине с собою мне было бы трудно обедать.
   Когда я вечером вернулся домой и в голове у меня еще бродил хмель, орган моего обоняния приятно пощекотало повеявшим откуда-то восточным благовонием; от жары в комнате согрелись натр, горная смола и мирра, которыми промывали тело принцессы парасхиты, анатомировавшие трупы; это был приятный, хоть и пряный аромат, аромат, не выдохшийся за четыре тысячелетия.
   Мечтою Египта была вечность; его благовония крепки, как гранит, и такие же долговечные.
   Вскоре я пил, не отрываясь, из черной чаши сна; час или два все было погружено в туман, меня затопили темные волны забвенья и небытия.
   Однако во тьме моего сознания забрезжил свет, время от времени меня слегка касались крылом безмолвно реющие сновиденья.
   Глаза моей души раскрылись, и я увидел свою комнату, какой она была в действительности; я мог бы подумать, что я проснулся, но какое-то внутреннее чутье говорило мне, что я сплю и что сейчас произойдет нечто удивительное.
Запах мирры усилился, я почувствовал легкую головную боль и приписал ее - вполне резонно - нескольким бокалам шампанского, которое мы выпили за здравие неведомых богов и за наши будущие успехи.
   Я всматривался в свою комнату, чего-то ожидая, но это чувство ничем не было оправдано; мебель чинно стояла на своих местах, на консоли горела лампа, затененная молочно-белым колпаком из матового хрусталя; под богемским стеклом поблескивали акварели; застыли в дремоте занавеси; с виду все было спокойно и как будто уснуло.
Однако через несколько мгновений эту столь мирную обитель охватило смятение: тихонько начали поскрипывать панели; головешка, зарывшаяся в пепел, вдруг выбросила фонтан синих искр, а диски розеток для подхватов у занавесей стали похожи на металлические глаза, настороженно, как и я, высматривающие: что-то будет?
   Машинально я оглянулся на свой стол, куда я положил ножку принцессы Гермонтис.
   А она вместо того, чтобы лежать смирно, как и следует ноге, набальзамированной четыре тысячи лет назад, шевелилась, дергалась и скакала по бумагам, точно испуганная лягушка, сквозь которую пропустили гальванический ток; я отчетливо слышал дробный стук маленькой пятки, твердой, как копытце газели.
   Я рассердился на свою покупку, потому что мне нужны оседлые пресс-папье, я не привык, чтобы ступни разгуливали сами по себе, без голеней, у меня на глазах, и мало-помалу я почувствовал что-то очень похожее на страх.
   Вдруг я увидел, как шевелится складка одной из занавесей, и услышал притопывание, словно кто-то прыгает на одной ноге. Должен признаться, меня бросило сперва в жар, потом в холод; я ощутил за своею спиною дуновенье какого-то нездешнего ветра, волосы мои встали дыбом и сбросили с головы на два-три шага от меня мой ночной колпак.
   Занавеси приоткрылись, и предо мной предстала невообразимо странная женская фигура.
   Это была девушка с темно-кофейной кожей, как у баядерки Амани, девушка совершенной красоты и чистейшего египетского типа; у нее были продолговатые, миндалевидные глаза с чуть приподнятыми к вискам уголками и такие черные брови, что они казались синими, тонко очерченный, почти греческий по изяществу лепки нос, и ее можно было бы принять за коринфскую бронзовую статую, если бы не выступающие скулы и немного по-африкански пухлые губы, - черты, по которым мы безошибочно узнаем загадочное племя, населявшее берега Нила.
   Ее тонкие, худенькие, как у очень юных девушек, руки были унизаны металлическими браслетами, увиты стеклянными бусами; волосы были заплетены мелкими косичками, а на груди висел амулет -- фигурка из зеленой глины, державшая семихвостый бич, непременный атрибут богини Исиды, водительницы душ; на лбу у девушки блестела золотая пластинка, а на отливающих медью щеках виднелись остатки румян.
   Что касается одежды, то и она была преудивительная.
   Представьте себе набедренную повязку, свитую из клейких полосок, смазанных горной смолой и размалеванных черными и красными иероглифами, - так, вероятно, выглядела бы только что распеленатая мумия.
   Тут мысль моя сделала скачок, - это ведь часто бывает в сновиденьях - и я услышал фальшивый, скрипучий голос торговца брикабраком, который монотонно повторял, как припев, фразу, произнесенную им со столь загадочной интонацией:
   - Старый фараон будет недоволен, этот добрый человек очень любил свою дочь.
   У пришелицы с того света была странная особенность, от которой мне ничуть не стало легче на душе: у нее не хватало одной ступни, одна нога была обрублена по лодыжку.
   Она заковыляла к столу, на котором ножка мумии задергалась и завертелась пуще прежнего. Добравшись до нее, девушка оперлась на край стола, и я увидел дрожавшую в ее взоре блестящую слезинку.
   Хоть она ничего не сказала, я читал ее мысли: она смотрела на ножку потому, что это, бесспорно, была ее собственная ножка, смотрела на нее с грустным и кокетливым, необыкновенно милым выражением; а нога скакала и бегала взад и вперед, как заведенная.
   Раза два-три моя гостья протягивала руку, пытаясь поймать скакунью, но безуспешно.
   Тогда между принцессой Гермонтис и ее ножкой, которая, по-видимому, жила своей особой, независимой жизнью, произошел весьма примечательный диалог на очень древнем коптском языке, на каком, должно быть, говорили тридцать столетий тому назад в подземных усыпальницах страны Сера; к счастью, я в эту ночь в совершенстве знал коптский.
   Голосом нежным, как звон хрустального колокольчика, принцесса Гермонтис говорила:
   - Что же вы, дорогая моя ножка, от меня убегаете! Я ли не заботилась о вас! Я ли не обмывала вас благовонной водою в алебастровой чаше, не скребла вашу пятку пемзой, смазанной пальмовым маслом, не обрезала ваши ноготки золотыми щипчиками, не полировала их зубом гиппопотама? Я ли не старалась обувать вас в остроносые туфельки, расшитые пестрым узором, и вам завидовали все девушки в Египте? На большом пальце вы носили перстень со священным скарабеем, и вы служили опорой легчайшему телу, какого только может пожелать себе ленивая ножка!
   А ножка обиженно и печально ей отвечала:
   - Вы же знаете, что я не вольна над собой, я ведь куплена и оплачена! Старый торгаш знал, что делал, он до сих пор зол на вас за то, что вы отказались выйти за него замуж, это он все и подстроил. Он-то и подослал араба, который взломал вашу царскую гробницу в Фивском некрополе, он хотел помешать вам занять ваше место в сонме теней в подземном царстве. Есть у вас пять луидоров, чтобы меня выкупить?
   - Увы, нет! Все мои камни, кольца, кошельки с золотом и серебром украдены, - со вздохом ответила принцесса Гермонтис.
   И тогда я воскликнул:
   - Принцесса, я никогда не удерживал у себя ничьей ноги, ежели это было противно справедливости! И пусть у вас нет тех пяти луидоров, что она мне стоила, я верну вам вашу ножку с превеликою радостью: я был бы в отчаянии, ежели бы столь любезная моему сердцу особа, как принцесса Гермонтис, осталась хромой по моей вине.
Я выпалил эту тираду, в которой фривольность в духе нравов Регентства сочеталась с учтивостью трубадура, что, должно быть, изумило прекрасную египтянку.
   Она обратила на меня благодарный взгляд, и в глазах ее загорелись синеватые огоньки.
   Она взяла свою ступню, на сей раз не оказавшую сопротивления, и весьма ловко, будто натягивая башмачок, приладила ее к обрубленной ноге.
   Закончив эту операцию, она прошлась по комнате, словно проверяя, что действительно больше не хромает.
   - Ах, как рад будет отец! Он так горевал, что я стала калекой, ведь он, лишь только я появилась на свет, повелел в тот самый день всему народу вырыть мне могилу, такую глубокую, чтобы я сохранилась в целости до Судного дня, когда на весах Аменти будут взвешивать души усопших. Пойдемте к отцу, он радушно вас встретит, ведь вы вернули мне ногу!
   Я нашел это предложение вполне естественным, накинул на себя халат в крупных разводах, в котором выглядел совершеннейшим фараоном, впопыхах сунул ноги в турецкие пан-туфли и сказал принцессе Гермонтис, что готов за нею следовать,
Перед уходом Гермонтис сняла с шеи свой амулет - фигурку из зеленой глины и положила ее на ворох бумаг, покрывавших мой стол.
   - Справедливость требует, - сказала она, улыбаясь, - чтобы я возместила утраченное вами пресс-папье.
   Затем протянула мне руку, - рука у нее была нежная и холодная, как тельце ужа, - и мы отправились в путь.
   Некоторое время мы неслись со скоростью стрелы сквозь толщу какой-то жидкой, сероватой массы; слева и справа от нас убегали вдаль чьи-то смутно обозначенные силуэты.
   Одно мгновенье мы видели только воду и небо.
   Через несколько минут на горизонте стали вырисовываться иглы обелисков, пилоны храмов, очертания примыкающих к ним сфинксов.
Полет кончился.
   Принцесса подвела меня к горе из розового гранита, в которой имелось узкое и низкое отверстие; его было бы трудно отличить от горной расщелины, если бы не воздвигнутые у этого входа в пещеру две стелы с цветным рельефом.
Гермонтис зажгла факел и пошла вперед.
   Мы шли коридорами, вырубленными в скале; стены были покрыты панно, расписанными иероглифами и символическими изображениями шествия душ; для работы над этим, наверное, потребовались тысячи рук и тысячи лет; нескончаемо длинные коридоры чередовались с квадратными комнатами, посредине которых были устроены колодцы, куда мы спускались по железным скобам, вбитым в их стены, или по винтовым лестницам; колодцы выводили нас в другие комнаты, где опять начинались коридоры, испещренные яркими рисунками: все те же ястребы, змеи, свернувшиеся кольцом, знак "Тау", посохи, мистические ладьи, все та же поразительная работа, узреть которую не должен был взор живого человека, нескончаемые легенды, дочитать которые дано только мертвым, ибо в их распоряжении вечность.
   Наконец мы вышли в залу, такую громадную и обширную, что она казалась беспредельной; вдаль, насколько хватало глаз, тянулись вереницы исполинских колонн, а между ними тускло светились мерцающие желтые звезды; эти светящиеся точки словно отмечали пунктиром неисчислимые бездны.
   Принцесса Гермонтис, не выпуская моей руки, учтиво раскланивалась на ходу со знакомыми мумиями.
   Постепенно глаза мои привыкли к сумеречному освещению и стали различать окружающее.
   Я увидел сидящих на тронах владык подземного народа: это были рослые, сухопарые старики, морщинистые, с пергаментной кожей, почерневшие от горного масла и минеральной смолы, в золотых тиарах, в расшитых каменьями нагрудниках и воротниках, сверкающие драгоценностями, с застывшим взглядом сфинксов и длинными бородами, убеленными снегом столетий; за ними стояли их набальзамированные народы в напряженной и неестественной позе, которая характерна для египетского искусства, неизменно соблюдающего каноны, предписанные иератическим кодексом; за спинами фараоновых подданных щерились кошки, хлопали крыльями ибисы, скалили зубы крокодилы - современники этих мумий, запеленатые в свои погребальные свивальники, отчего они казались совсем чудищами.
   Здесь были все фараоны: Хеопс, Хефренес, Псамметих, Сезострис, Аменхотеп, все черные владыки пирамид и подземных усыпальниц; поодаль на более высоком помосте восседали цари Хронос и Ксиксуфрос, царствовавший при потопе, и Тувалкаин, его предшественник.
   Борода царя Ксиксуфроса отросла до таких размеров, что семижды обвилась вкруг гранитного стола, на который он облокотился, погруженный в глубокую думу иль в сон.
   Вдали сквозь пыльную мглу, сквозь туман вечности, мне смутно виделись семьдесят два царя, правивших еще до Адама, с их семьюдесятью двумя навсегда исчезнувшими народами.
   Принцесса Гермонтис позволила мне несколько минут любоваться этим умопомрачительным зрелищем, а затем представила меня своему отцу, который весьма величественно кивнул мне головой.
   - Я нашла свою ногу! Я нашла свою ногу! - кричала принцесса, вне себя от радости хлопая в ладошки. - Мне ее вернул вот этот господин!
   Племена кме, племена нахази, все народы с черной, бронзовой и медной кожей хором ей вторили:
   - Принцесса Гермонтис нашла свою ногу!
   Растрогался даже сам Ксиксуфрос. Он поднял свои отяжелевшие веки, провел рукой по усам и опустил на меня взор, истомленный бременем столетий.
   - Клянусь Омсом, сторожевым псом ада, и Тмеи, дочерью Солнца и Правды, это честный и достойный юноша, - сказал фараон, указуя на меня жезлом с венчиком в виде лотоса. - Чего ты просишь себе в награду?
   Набравшись дерзости, - а дерзость нам даруют сны, когда чудится, что нет ничего невозможного, - я просил у фараона руки Гермонтис: руку взамен ноги! Мне казалось, что я облек свою просьбу о вознаграждении в довольно изящную форму, форму антитезы.
Фараон, изумленный моей шуткой, равно как и моей просьбой, широко раскрыл свои стеклянные глаза.
   - Из какой ты страны и сколько тебе лет?
   - Я француз, высокочтимый фараон, и мне двадцать семь лет.
   - Двадцать семь лет! И он хочет жениться на принцессе Гермонтис, которой тридцать веков! - разом вскричали все повелители душ и нации всех разновидностей.
   И только Гермонтис, по-видимому, не сочла мою просьбу неуместной.
   - Если бы тебе было, по крайней мере, две тысячи лет, - сказал старый фараон, - я бы охотно отдал замуж за тебя свою дочь, но разница в возрасте слишком велика. Нашим дочерям нужны долговечные мужья, а вы разучились сохранять свою плоть; последним из тех, кого сюда принесли, нет и пятнадцати веков, однако ж от них осталась лишь горсть праха. Смотри, тело мое твердо, как базальт, кости мои точно из стали. В день светопреставленья я восстану такой же - телом и ликом, - каким был при жизни; и моя дочь Гермонтис сохранится дольше всех бронзовых статуй. Тем временем ветер развеет последнюю частицу твоего праха, и даже сама Исида, сумевшая собрать воедино тело растерзанного на куски Осириса, даже она не сможет воссоздать твою земную оболочку. Посмотри, я еще мощен телом, и у меня крепкая хватка, - сказал он, сильно встряхнув мою руку на английский манер с такой силой, что у него в ладони чуть не остались мои пальцы вместе с впившимися в них перстнями.
   Он так крепко сжал мою руку, что я проснулся и увидел своего друга Альфреда, который тряс и дергал меня за плечо, пытаясь меня разбудить.
   - Здоров же ты спать! Неужели придется вынести тебя на улицу и пустить над самым ухом ракету? Уже первый час, помнишь ли ты еще, что обещал зайти за мною, чтобы повести меня на выставку испанских картин у господина Агуадо?
   - Господи, я и забыл, - ответил я, одеваясь. - Сейчас пойдем, пригласительный билет здесь, у меня на столе.
   Я действительно подошел к столу, чтобы взять билет. Вообразите же мое удивление, когда на том самом месте, где была купленная накануне ножка мумии, я увидел зеленую фигурку-амулет, которую оставила мне принцесса Гермонтис!


НЕБЛАГОВИДНАЯ ШУТКА ОДНОГО ШУТНИКА

DOROTHY L. SAYERS
(перевод Л. Серебряковой)

  
   Ей сказали, что "Замбези" приходит в шесть утра. Со стесненным сердцем миссис Рустлэндер заказала номер в "Мэгнификл". Еще девять часов и она встретится со своим мужем. А затем - мучительный период ожидания. Он может длиться дни, недели, даже месяцы, и потом...
   Портье придвинул к ней регистрационную книгу. Расписываясь, она машинально взглянула на предыдущую запись: "Лорд Питер Уимзи и его камердинер, Лондон, номер 24".
   На мгновение сердце миссис Руслэндер остановилось. Не может быть! Неужели именно теперь Бог посылает ей шанс на спасение? Никогда в жизни она не ждала от него ничего особенного. Он всегда являл себя перед ней довольно строгим кредитором. Глупо возлагать надежду, пусть самую слабую, на эту подпись, подпись человека, которого она никогда прежде не видела.
   Но пока она обедала в своем номере, его имя не выходило у нее из головы. Она сразу же отпустила служанку и долго разглядывала в зеркале свое осунувшееся лицо. Дважды она подходила к дверям и возвращалась обратно, называя себя глупой женщиной. На третий раз она быстро повернула ручку двери и, не оставляя себе времени на раздумье, торопливо вышла в коридор.
   Жирная золотая стрела на углу указала ей дорогу к номеру 24. Было уже одиннадцать часов, и никого поблизости не было. Миссис Руслэндер резко постучала в дверь лорда Питера и отступила с тем чувством облегчения и страха, которое испытывает человек, слыша, как падает на дно почтового ящика письмо, доставившее ему немало мучительных сомнений. Всё! Как бы там ни было, она пошла на эту авантюру.
   Камердинер был невозмутим. Он не пригласил ее войти, но и не отослал обратно, с чувством собственного достоинства он молча стоял на пороге, выжидающе глядя на нее.
   - Лорд Питер Уимзи? - пробормотала миссис Руслэндер.
   - Да, мадам.
   - Не могла бы я с ним поговорить?
   - Лорд Питер только что ушел к себе, мадам. Если вы соблаговолите войти, я справлюсь у него.
   Миссис Руслэндер вошла следом за ним в одну из тех роскошных гостиных, которые предоставляет "Мэгнификл" богатым пилигримам.
   - Присядьте, пожалуйста, мадам.
   Камердинер бесшумно прошел в спальню и притворил за собой дверь. Однако дверь закрылась неплотно, и миссис Руслэндер слышала весь разговор.
   - Извините, милорд, вас спрашивает леди. Она не сказала, что договорилась с вами заранее, поэтому я счел за лучшее известить вашу светлость.
   - Похвальное благоразумие, - отозвался голос. Ленивая, саркастическая интонация заставила миссис Руслэндер покраснеть. - Я никогда не назначаю свиданий в это время. Мне знакома эта леди?
   - Нет, милорд. Но - хм-хм - я ее раньше видел. Это миссис Руслэндер.
   - О, супруга торговца бриллиантами? Хорошо, узнайте потактичнее, в чем дело, и, если можно подождать, попросите ее зайти завтра утром.
   Она не расслышала следующей реплики, но услышала ответ:
   - И будьте повежливее, Бантер.
   Камердинер вернулся в гостиную.
   - Его светлость просил меня узнать, чем он может быть вам полезен.
   - Передайте ему, пожалуйста, что я слышала о нем в связи с делом о бриллиантах в Эттенбери и очень хотела бы просить его совета.
   - Конечно, мадам. Однако его светлость очень устал и, как мне кажется, он мог бы дать вам лучший совет после того, как выспится.
   - Если бы мое дело можно было отложить до утра, я никогда не стала бы беспокоить его ночью. Передайте лорду Питеру, я прекрасно понимаю, сколько хлопот я ему доставляю.
   - Извините, мадам, одну минуту.
   На этот раз дверь закрылась как надо. Вскоре Бантер вернулся и сказал:
   - Его светлость сейчас выйдет, мадам. - После чего поставил на стол бутылку вина и ящичек с сигаретами.
   Миссис Руслэндер закурила, но не успела она почувствовать аромат сигареты, как услышала за своей спиной тихие шаги. Обернувшись, она увидела молодого человека, одетого в великолепный розовато-лиловый халат, из-под которого скромно выглядывал край бледно-желтой пижамы.
   - Что вы только обо мне подумаете... Ворваться к вам в такой час... - сказала она с нервным смешком.
   Лорд Питер склонил голову набок.
   - Даже не знаю, что вам и ответить, - произнес он. - Скажи я: "Какие пустяки", - это прозвучало бы неубедительно. Ну а ответ: "Да, в самом деле" - был бы невежлив. Так что давайте это опустим, хорошо? Просто скажите мне, чем я могу вам быть полезен.
   Миссис Руслэндер колебалась. Лорд Питер оказался совсем не таким, как она его себе представляла. Прямые, гладко зачесанные назад волосы соломенного цвета, скошенный лоб, некрасивый длинный нос с горбинкой, несерьезная, ей показалось даже - глуповатая, улыбка. Сердце у нее упало.
   - Это может показаться странным... Вряд ли вы сможете мне помочь... - начала она.
   - О моя несчастная внешность! - простонал лорд Питер. Его проницательность еще больше увеличила ее неловкость. - Вы думаете, если выкрасить волосы в черный цвет и отпустить бороду, то будешь внушать больше доверия?
   - Я только хотела сказать, - окончательно смутилась миссис Руслэндер, - вряд ли кто-нибудь вообще может мне помочь. Но я увидела ваше имя в книге регистрации и подумала: вдруг это как раз тот случай...
   Лорд Питер наполнил стакан и сел.
   - Смелее, - подбодрил он ее, - это звучит интригующе.
   Миссис Руслэндер решилась.
   - Мой муж, - начала она - Генри Руслэндер, торговец бриллиантами. Мы приехали в Англию из Кимберли десять лет назад. Каждый год муж проводит несколько месяцев в Африке по своим делам. Я как раз жду его завтра утром, он возвращается на "Замбези". Теперь о самом главном. Прошлый год он подарил мне великолепное бриллиантовое колье из ста пятидесяти камней...
   - Знаю, "Свет Африки", - заметил Уимзи.
   Немного удивившись, она кивнула и продолжала свой рассказ:
   - Ожерелье было украдено, и у меня нет ни малейшей надежды скрыть эту потерю. Никакой дубликат его не обманет - он тут же распознает подделку.
   Она замолчала, и лорд Питер мягко сказал:
   - Вы обратились ко мне, я полагаю, потому, что не хотите вмешивать в это дело полицию. Будьте со мной совершенно откровенны - почему?
   - Полиция здесь не нужна. Я знаю, кто его взял.
   - В самом деле?
   - Это человек, которого вы тоже немного знаете: его зовут Пол Мелвилл.
    Лорд Питер прищурился.
   - Да, да, кажется, мне доводилось встречать его в клубах. Из нерегулярных частей, недавно перевелся в армию. Смуглый. Эффектный. Что-то от вьющегося растения, плюща, например, а?
   - Плюща?
   - Ну да, растение, которое лезет вверх, цепляясь за какую-нибудь опору. Думаю, вы-то меня понимаете: первый год - маленькие нежные ростки, второй год - прекрасные сильные побеги, а на следующий - растение уже разрослось и разбросало повсюду свои ветви. Попробуйте сказать, что я груб.
   Миссис Руслэндер хихикнула.
   - Вы правильно его описали. Он совсем как этот плющ. И какое же облегчение, когда можешь думать о нем вот так... Словом, он дальний родственник моего мужа.
   Однажды он зашел ко мне, когда я была одна. Мы заговорили о драгоценностях, я принесла свою шкатулку и показала ему "Свет Африки". Он хорошо разбирается в камнях. Я выходила из комнаты два или три раза, и, конечно, мне и в голову не пришло запереть шкатулку. После его ухода, убирая вещи, я открыла футляр, в котором лежали бриллианты, - они исчезли!
   - Хм, наглый малый. Послушайте, миссис Руслэндер, вы согласились, что он из породы плющей, но в полицию вы не обратились. Скажите честно - извините меня, вы ведь просите моего совета, - действительно ли он стоит того, чтобы о нем беспокоиться?
   - Вы думаете, что... Нет, нет, не потому... - тихо произнесла женщина. - Видите ли, он взял также еще одну вещь... Портрет. Маленькая миниатюра, усыпанная бриллиантами.
   - О!
   - Она лежала в шкатулке для драгоценностей, в потайном ящичке. Не представляю себе, как он узнал о нем, хотя шкатулка очень старинная и принадлежала семье моего мужа. Возможно, он знал о потайном отделении, ну и подумал, вероятно, почему бы не полюбопытствовать. Любопытство оказалось выгодным. Во всяком случае, в тот вечер вместе с бриллиантами исчез и портрет, и он знает, что я не решусь обратиться в полицию, потому что тогда станет известно о портрете.
   - Там был только портрет и ничего больше? То, что вы храните этот портрет, - не так уж трудно объяснить. Скажем, его дали вам на сохранение...
   - На портрете есть имена и... и... надпись, которую никогда ничем не объяснишь. Несколько строк из Петрония.
   - Бог мой! - воскликнул лорд Питер. -- Тогда понятно. Петроний - автор довольно жизнелюбивый.
   - Видите ли, я вышла замуж очень рано, - продолжала миссис Руслэндер, - мы с мужем никогда особенно не ладили. И однажды, когда он находился в Африке, все и случилось. Мы любили друг друга горячо и безоглядно. Потом все кончилось. Он оставил меня, а я, понимаете, не могла ему этого простить. Мне было очень тяжело. День и ночь я молила судьбу об отмщении. И вот теперь... Нет, нет... Только не из-за меня!
   - Минутку, - остановил ее Уимзи, - вы хотите сказать, что если найдут бриллианты и вместе с ними портрет, то непременно выплывет и вся история?
   - Без сомнения, и тогда мой муж потребует развода. Он никогда не простит меня. И его. Мне неважно, что будет со мной, я готова заплатить за все, но...
   Она стиснула руки.
   - Я проклинала его снова и снова, и ту умную особу, которая женила его на себе. Она так умно разыграла тогда свои карты. Теперь они оба погибли.
   - А вы, - тихо сказал Уимзи, - вы, став орудием мщения, возненавидели бы себя. Потому что он возненавидел бы вас. И это страшнее всего. Такая женщина, как вы, не унизится до этого. Я понимаю вас. Если бы сейчас грянул гром, нещадный и испепеляющий, о котором вы когда-то мечтали, это было бы ужасно, ибо человеком, вымолившим его, оказались бы именно вы.
   - Вы все поняли, - сказала миссис Руслэндер. - Невероятно.
   - Я вас прекрасно понимаю. Хотя, позвольте вам сказать, - заметил Уимзи, криво усмехнувшись, - чувство чести в делах подобного рода - явная нелепость со стороны женщины. Ничего, кроме мучительной боли, да и кто вообще ожидает от нее такого благородства? Впрочем, не будем растравлять себя понапрасну. Вы ведь не хотите, чтобы из-за этого плюща отмщение пало на вас? Почему на вас? С какой стати? Отвратительный тип. Мы посадим этого маленького прилипалу на скамью подсудимых. Не волнуйтесь. Дайте-ка подумать. Мои дела здесь займут один день. Знакомство с Мелвиллом - скажем, неделя. Затем - само дело, допустим еще неделя, при условии, конечно, что он их не продал, что мне кажется маловероятным. Вы сможете продержаться недели две, как вы думаете?
   - О да, конечно. Я скажу, что они в загородном доме, или что я отдала их почистить, или что-нибудь еще. Но вы думаете, вам действительно удастся...
   - Во всяком случае, у меня будет чрезвычайно интересное занятие, миссис Руслэндер. Видимо, малый попал в трудное положение, если начал воровать бриллианты?
   - Я думаю, это все из-за скачек. И еще, вероятно, - покер.
   - Покер? Любопытно. Прекрасный повод для знакомства. Веселее, миссис Руслэндер! Мы вернем ваши вещи, даже если для этого нам придется их выкупить. Но, если сможем, обойдемся без этого. Бантер!
   - Милорд? - Из глубины комнаты появился камердинер.
   - Взгляните, что там на горизонте?
   Мистер Бантер вышел в коридор и увидел пожилого джентльмена, осторожно пробирающегося в ванную комнату, и юную леди в розовом кимоно, высунувшую голову из соседней двери и при виде его тут же нырнувшую обратно. Бантер громко, выразительно высморкался.
   - Спокойной ночи, - сказала миссис Руслэндер, - и благодарю вас за все.
   Незамеченная, она скользнула в свою комнату.
   - Мой дорогой мальчик, что заставляет вас искать встречи с этим отвратительным типом - Мелвиллом? - спросил полковник Марчбэнкс.
   - Бриллианты, - ответил лорд Питер. - Вы действительно так о нем думаете?
   - В высшей степени неприятный субъект, - подтвердил достопочтенный Фредерик Эрбетнот. - Черви. Почему вы решили увидеться с ним именно здесь? Это весьма приличный клуб.
   - Что? Опять трефы? - спросил сэр Импи Биггс, который заказывал виски и потому уловил только последнее слово.
   - Нет, нет, черви.
   - Извините. Ну, друзья, а как вам пики? Отличная масть.
   - Пас, - сказал полковник. - Не представляю, во что превращается сегодня армия.
   - Без козырей, - откликнулся Уимзи. - Не беспокойтесь, дети мои. Положитесь на дядюшку Питера. Ваш ход, Фредди, сколько этих червей вы еще собираетесь объявить?
   - Ни одного, полковник здорово меня потрепал, - заявил достопочтенный Фредди.
   - Осторожный вы тип. Все согласны? Прекрасно, мой дорогой партнер. А теперь сделаем шлем. Рад слышать ваше мнение, полковник, потому что я собираюсь просить вас и Биггса сегодня вечером не отходить от меня ни на шаг и поиграть со мной и Мелвиллом.
   - А как же я? - заинтересовался достопочтенный Фредди.
   - У вас свидание, старина, и потому вам надо пораньше уйти домой. Я нарочно пригласил сюда моего друга Мелвилла, чтобы познакомить его с грозным полковником Марчбэнксом и величайшим знатоком уголовного кодекса сэром Импи Биггсом. Какую карту я собираюсь разыграть? Ходите, полковник. Вам все равно придется выложить короля, так почему бы не сейчас?
   - Это заговор, - объявил мистер Эрбетнот с выражением мрачной таинственности. - Ну да ладно, пусть будет по-вашему.
   - Как я понимаю, у вас есть личные причины для знакомства с этим человеком? - высказал предположение сэр Импи.
   - Причины, конечно, есть, но отнюдь не личные. Вы и полковник в самом деле окажете мне большую любезность, если позволите Мелвиллу занять место выбывшего игрока.
   - Как вам угодно, - проворчал полковник, - но я полагаю, этот нахальный побирушка не будет настаивать на знакомстве?
   - Я за этим прослежу, - успокоил его Уимзи. - Ваш ход, Фредди. У кого туз червей? О! Разумеется, у меня. Наши онёры... Хэлло! Добрый вечер, Мелвилл.
   "Плющ" был по-своему симпатичным созданием. Высокий, загорелый, с широкой улыбкой, открывающей великолепный ряд зубов. Он сердечно приветствовал Уимзи и Эрбетнота, с некоторой долей фамильярности - полковника и сказал, что будет счастлив познакомиться с сэром Импи Биггсом.
   - Вы как раз вовремя, чтобы занять место Фредди, - сказал Уимзи. - У него свидание. Знаете, не везет в картах - везет в любви. Так что хочешь не хочешь, а идти надо.
   - Да-да, - поднимаясь, покорно откликнулся Фредди. - Ничего не попишешь. Бегу! Привет, привет, привет всем.
   Мелвилл занял его место. Игра с переменным успехом продолжалась еще два часа, пока полковник Марчбэнкс, под грузом красноречия своего партнера, излагающего ему теорию карточной игры, не изнемог окончательно.
   Уимзи тоже зевнул.
   - Немного заскучали, полковник? Неплохо бы что-нибудь изобрести, чтобы оживить эту игру.
   - О нет, бридж - дело гиблое, ничего не поможет, - сказал Мелвилл. - А не попробовать ли нам в покер, полковник? Вы ведь играете во все карточные игры на свете. Что скажете, Биггс?
   Сэр Импи внимательно посмотрел на Уимзи - так, словно он оглядывал свидетеля. И только потом ответил:
   - Согласен, если другие не против.
   - Черт возьми, неплохая идея, - сказал лорд Питер. - Выше голову, полковник! Фишки, я думаю, в этом ящике. В покер я всегда проигрывал, но стоит ли о чем-то жалеть, если получаешь удовольствие. Давайте возьмем новую колоду.
   - С лимитом или без?
   - А вы что скажете, полковник?
   - Не больше двадцати шиллингов, - ответил полковник. Мелвилл, сделав гримасу, предложил увеличить ставку на 1/10. Все согласились. Колоду карт вскрыли, сдавать выпало полковнику.
   Вопреки своему заявлению, Уимзи начал с большого выигрыша. По мере того как шла игра, его болтливость все возрастала, и в конце концов даже опытный Мелвилл начал сомневаться: что это - невероятное тщеславие или маска опытного игрока, напускающего туману, чтобы скрыть свои истинные намерения. Вскоре, однако, он перестал сомневаться: удача повернулась к нему лицом. Он начал выигрывать: с легкостью - у сэра Импи и полковника, которые играли осторожно, не рискуя, и с трудом - у Уимзи, который играл смело, опрометчиво и к тому же, казалось, был навеселе.
   - В жизни не везло так, как вам, Мелвилл, - сказал сэр Импи, когда тот в очередной раз сорвал большой куш.
   - Сегодня игра моя, завтра - ваша, - бросил Мелвилл, подвигая карты Биггсу, которому пришла очередь сдавать.
   Полковник Марчбэнкс потребовал одну карту. Уимзи, бессмысленно рассмеявшись, попросил заменить все пять карт; Биггс взял три, а Мелвилл, подумав, - одну.
   Казалось, что на этот раз у каждого на руках была сильная комбинация, хотя Уимзи, имея только пару валетов, делал большие ставки, чтобы взвинтить игру. Теперь он стал особенно упрям и, покраснев, сердито бросал свои фишки, невзирая на уверенную игру Мелвилла.
   Полковник запасовал, Биггс тут же последовал его примеру. Мелвилл продолжал делать ставки до тех пор, пока банк не достиг примерно сотни фунтов, и тогда Уимзи неожиданно заупрямился и попросил предъявить комбинацию.
   - Четыре короля, - сказал Мелвилл.
   - Черт побери! - воскликнул лорд Питер, выкладывая на стол четыре дамы. - Ничто не удержит сегодня этого малого. Вот, соберите эти проклятые карты, Мелвилл, и сдавайте.
   Мелвилл перетасовал карты, сдал их, и в тот момент, когда он заменял себе три карты, Уимзи издал неожиданное восклицание и мгновенно протянул руку через стол.
   - Привет, Мелвилл, - сказал он ледяным тоном, ничуть не похожим на его обычную речь. - Что, собственно, это означает?
   Он приподнял левую руку Мелвилла и резко тряхнул ее. Из рукава что-то выскользнуло и упало на пол. Полковник Марчбэнкс нагнулся, подобрал с пола карту и в зловещей тишине положил на стол джокера.
   - Боже милостивый! - сказал сэр Импи.
   - Негодяй! - закричал полковник, обретя дар речи.
   - Что, черт возьми, вы хотите этим сказать? - тяжело дыша спросил Мелвилл, бледный как полотно. - Да как вы смеете! Это... фокус, это... ловушка... - Его охватила ужасная ярость. - Вы осмеливаетесь утверждать, что я плутую? Вы - лжец, паршивый, мерзкий шулер!.. Джентльмены, это он ее туда положил! - бушевал он, бросая отчаянные взгляды на своих недавних партнеров.
   - Ну хватит, хватит, - сказал полковник Марчбэнкс. - Не стоит продолжать в таком духе, Мелвилл. Вы только ухудшаете дело, мой дорогой. Мы все это видели, вы же знаете. О Боже, Боже, во что превращается армия...
   - Вы хотите сказать, что верите ему? - закричал Мелвилл. - Ради Бога, Уимзи, вы пошутили, не так ли? Биггс, у вас-то есть голова на плечах, неужели вы тоже верите этому полупьяному шуту и трясущемуся от старости идиоту, которому уже давно место в могиле?
   - Не стоит разговаривать таким языком, Мелвилл, - заметил сэр Импи. - Боюсь, мы все видели это совершенно ясно.
   - Знаете, у меня были подозрения, - произнес Уимзи. - Поэтому я и попросил вас двоих остаться сегодня вечером. Конечно, публичный скандал нам не нужен, но...
   - Джентльмены, - прервал его Мелвилл, несколько успокоившись, - клянусь вам, я абсолютно не виновен. Верьте мне!
   - Я верю собственным глазам, сэр, - с чувством ответил полковник.
   - Во имя репутации клуба, - продолжал Уимзи, - пройти мимо этого нельзя, но, также во имя репутации клуба, мы предпочитаем уладить дело миром. Перед лицом свидетельских показаний сэра Импи и полковника Марчбэнка ваши протесты, Мелвилл, вряд ли покажутся кому-нибудь убедительными.
   Мелвилл молча переводил взгляд с солдатского лица полковника на лицо знаменитого адвоката по уголовным делам.
   - Я не понимаю вашей игры, - угрюмо произнес он, обращаясь к Уимзи, - но я понимаю: вы расставили ловушку и она захлопнулась.
   - Я думаю, джентльмены, - сказал Уимзи, - если вы позволите мне поговорить с Мелвиллом наедине, я улажу это дело без ненужной шумихи.
   - Он должен уйти в отставку, - проворчал полковник.
   - В этом плане я и буду с ним говорить, - ответил лорд Питер. - Мы можем ненадолго пройти в вашу комнату, Мелвилл?
   Новоиспеченный воин, нахмурясь, пошел вперед. Оказавшись наедине с Уимзи, он в бешенстве повернулся к нему:
   - Что вам надо? Чего ради вы возвели на меня это чудовищное обвинение? Я привлеку вас за клевету!
   - Привлеките, - холодно ответил Уимзи, - если думаете, что кто-нибудь вам поверит.
   Он закурил и лениво улыбнулся сердитому молодому человеку.
   - Что все это значит в конце концов?
   - Это значит, - не торопясь, начал Уимзи, - что вы, офицер и член этого клуба, мошенничая с картами во время игры на деньги, были пойманы с поличным, о чем могут свидетельствовать Импи Биггс, полковник Марчбэнкс и я. Поэтому, капитан Мелвилл, я предлагаю вам поручить моим заботам бриллиантовое колье и портрет, принадлежащие миссис Руслэндер, и тут же незаметно исчезнуть, не задавая никаких вопросов.
   Мелвилл вскочил на ноги.
   - Боже! - вскричал он. - Теперь я понимаю! Это - шантаж.
   - Разумеется, можете называть это шантажом или даже воровством, - сказал лорд Питер, пожав плечами. - Но к чему эти безобразные слова? Вы же видите, я переиграл вас.
   - Допустим, я скажу, что никогда не слышал о бриллиантах?
   - Немного поздновато говорить об этом, не так ли? - улыбнулся Уимзи. - В таком случае - конечно, я ужасно сожалею и все такое прочее, - мы вынуждены будем придать огласке сегодняшний инцидент.
   - Будь ты проклят, ухмыляющийся дьявол! - глухо сказал Мелвилл. Он оскалил великолепный ряд зубов, напряг плечи. Уимзи спокойно ждал, руки в карманах. Прыжок не состоялся. Дрожа от ярости, Мелвилл вытащил из кармана ключи и открыл несессер.
   - Забирайте их! - заорал он, бросая на стол небольшой пакет. - Забирайте и катитесь к черту!
   - Но ведь не сейчас же? - буркнул Уимзи. - Со временем. Чрезвычайно вам благодарен. Будучи человеком мирным, не люблю, знаете ли, ссор и недоразумений. - Он внимательно осмотрел свою добычу, со знанием дела перебирая камни. Взглянув на портрет, он поджал губы и тихо прошептал: "Да, это и в самом деле могло бы вызвать скандал". Потом поправил упаковку и опустил пакетик в карман.
   - Послушайте, Биггс, - сказал Уимзи, вернувшись в комнату. - Как человек многоопытный скажите мне, какого наказания заслуживает шантажист?
   - Ах, - вздохнул тот, - вы затронули болевую точку нашего общества, как раз тут закон бессилен. Говоря по-мужски, для такого мерзавца любое наказание недостаточно. Это жестокое преступление, и по своим последствиям оно много хуже, чем убийство. Как адвокат, могу сказать, что я всегда отказываюсь защищать шантажиста или возбуждать дело против несчастного, который расправился со своим мучителем.
   - Хм, хм, - пробормотал Уимзи. - А вы что думаете, полковник?
   - Такой человек - просто мерзкое животное, - заявил тот с солдатской прямолинейностью. - Стрелять таких надо. Я знал одного человека, фактически мой близкий друг, так его затравили до смерти: он вышиб из себя мозги. Не люблю говорить об этом.
   - Я хочу вам кое-что показать, - сказал Уимзи.
   Он подобрал колоду, которая все еще валялась, разбросанная, на столе, перетасовал карты.
   - Возьмите вот эти карты, полковник, и положите их лицом вниз. Правильно. Снимите колоду на двадцатой карте. Видите снизу семерку бубен? Теперь я буду называть карты. Десятка червей, туз пик, тройка треф, пятерка треф, червовый король, девятка, валет, двойка червей. Так? Видите, все их я могу вытащить, остается червовый туз. Вот он. - Он наклонился вперед и ловко извлек его из нагрудного кармана сэра Импи. - Я научился этому у парня, с которым сидел в одном окопе под Ипром, - пояснил он. - Давайте забудем о сегодняшнем деле. Это то преступление, перед которым закон бессилен.
  

ЧАША МЕДИЧИ

F.A. KUMMER

  
   Хьюго Николаи решил украсть чашу Медичи. Это стало его идеей фикс.
   Правда, он не считал этот поступок воровством. Столь отвратительное представление, в основе которого лежал мотив выгоды, выраженный в долларах и центах, было бы невыразимо гадким для него, хотя он и был беден. Его желание заполучить чашу, редкий шедевр не менее редкого мастера шестнадцатого века, мессера Бенвенуто Челлини, имело своим происхождением другой источник: он жаждал красоты.
   Присвоение красивой вещи для того, чтобы поклоняться ей, утверждал он, не было воровством в любом обычном смысле этого слова. Можно желать, можно даже силой овладеть красивой женщиной из-за любви к ней и все равно не быть вором. И для него огромная золотая чаша сияла красотой, на которую не могла надеяться ни одна простая женщина.
   Мечта о произведении искусного мастера, изготовленном из золота и эмали, изысканное мастерство, совершенство формы и линий заставляли его застывать перед маленькой стеклянной витриной, служившей святилищем для тех более разборчивых любителей прекрасного, для которых работа флорентийца не была книгой, написанной иероглифами. Если их число и было невелико среди толп, ежедневно посещавших здание, то это лишь подчеркивало тот факт, что царские мумии, яркие картины, большие статуи в обнаженном виде имеют большую привлекательность для толпы.
   Даже в тот первый день, когда апрельский дождь, похожий на серебряные снопы пшеницы, прогнал Хьюго с его воскресной дневной прогулки в парке в поисках убежища в обширном интерьере музея, он почувствовал его привлекательность; он так долго стоял перед его одинокой витриной, что один из охранников, осмотрев его поношенный костюм, его голодные глаза, с неприязнью приказал ему двигаться дальше. Как мог простой охранник знать, что Хьюго в юности жил в атмосфере прекрасных вещей, был приучен к почитанию их, даже, однажды, его отец взял его с собой из их дома в Лемберге в Вену, просто чтобы посмотреть на серебряную солонку Франциска Первого в тамошнем музее - превосходный образец работы Челлини? Но это было до того, как волны войны захлестнули дом его отца, чтобы швырнуть Хьюго, как обломок, через полмира и оставить его застрявшим в Нью-Йорке, тупо играющего на виолончели в грязном кафе Ист-Сайда. В этой ситуации любовь к красоте, знание работ таких мастеров, как Бенвенуто Челлини, были для него столь же малоценны, как и знание теории относительности, и все же он цеплялся за свои мечты еще яростнее, потому что, подобно свирепому голоду, они были отвергнуты.
   Было неизбежно, что он станет приходить в музей снова и снова, после того первого совершенно случайного посещения, чтобы почтительно постоять перед изысканной чашей. Его любовь к ней превратилась в навязчивую идею; он поклонялся ей, как мужчины поклонялись бы любовнице. Казалось, она заключала в своих прекрасных чертах всю красоту, которой жаждала его изголодавшаяся душа. Часто по ночам он часами просиживал в своей маленькой бедной комнате, молча глядя на вазу, стоявшую на комоде, - потрескавшуюся фарфоровую вазу неопределенного назначения и происхождения, пожелтевшую от времени. Под его восхищенным взглядом она совершенно волшебным образом преображалась в золотую чашу - которая будет стоять перед ним во всем своем редком и изысканном совершенстве. Ее тонкие ручки, образованные двумя обнаженными и гибкими женскими фигурами, завораживали его; рисунок на чаше - Суд Париса - заставлял его сердце почти болезненно биться в его страстном желании обладать ею. Между мечтой и реальностью часто остается всего один шаг. Постоянно представляя фарфоровую вазу как настоящую, Гуго внезапно решил однажды ночью украсть чашу Медичи.
   Его план был прост, и в этом заключалась его сила. В галерее, где стояла чаша, он нашел место, где мог спрятаться, пока охранники, закрывшись, торопились вывести отставших посетителей из здания. После того, как он останется в одиночестве, ему хватит минуты секунд, чтобы разбить стекло витрины кусочком свинца, зажатым в перчатке, и бросить чашку в сумку, зашитую в его пальто. Лист бумаги, приложенный к верхней части витрины, устранит любую опасность шума от падающего стекла. Тогда он сможет спокойно выйти из здания незамеченным, прежде чем парадные двери закроются. После этого ему останется только исчезнуть, и чаша будет принадлежать ему, чтобы поклоняться ей всю оставшуюся жизнь и тайно злорадствовать, как скряга злорадствует над своим золотом. Мир, отнявший у него красоту, должен вернуть ее ему в виде этой бесценной чаши. Не воровство, а возмещение, пробормотал он, лежа на своей потрепанной кровати. Не должно быть ни просчетов, ни ошибок. Его планы побега были тщательно продуманы. Через месяц он будет в Париже.
  

II

  
   Большинство мужчин - рабы своих страстей. Их любовь к спиртному, картам, богатству, власти, славе - даже, как в случае с Хьюго, к красоте - может по-разному доминировать над ними. Но любовь к женщине - к женщине - это главная страсть, и пока она длится, все остальные должны оставаться в стороне. Возможно, банальное наблюдение, но урок, который Хьюго еще предстояло усвоить.
   Он покинул Нью-Йорк в качестве помощника повара на закопченном бродяге, направлявшемся в Марсель, и его планы были так хорошо продуманы, что он исчез из своей крошечной канавки, как камешек, брошенный в Атлантику. И вот уже полгода он живет в Париже, работает официантом в ресторане четвертого класса. Его жизнь оставалась такой же серой, как брусчатка маленькой улочки возле площади Бастилии, на которой он жил, но когда он вытаскивал сверкающую чашу из тайника за стропилами чердака, она согревала его, как согревает солнце других людей.
   Именно Эльза Макарт появилась, чтобы изменить все это - Эльза, с волосами, такими же ярко-золотыми, как золото самой чаши, и телом, более изысканным, чем все, что когда-либо создавал Челлини, мягким, теплым и прекрасным, созданным для любви. Устав от своей древней профессии, устав от коммерциализированных любовных утех подвыпивших лавочников и клерков, ее проницательные глаза различили под потрепанной внешностью Хьюго фигуру мужчины.
   В ней, должно быть, текла хорошая кровь, имелась определенная тонкость текстуры, поскольку так же, как он привлекал ее, она привлекала его. Новая и благоухающая тайна, которую он нашел в ней, которую все его трепещущие чувства требовали разгадать. По истечении недели она пришла к нему на чердак, чтобы жить, как и любая другая послушная и любящая жена, хотя и без вмешательства духовенства.
   Шли дни, и Хьюго, словно сделав какое-то потрясающее открытие, понял, что красота может жить в образе женщины так же, как и в великом произведении искусства. Когда прошел первый месяц, шедевр Челлини, покрытый пылью в своем тайнике, все еще оставался изысканным образцом ювелирной работы шестнадцатого века, но теперь в святилище Хьюго стояла фигура Эльзы, богини красоты.
   Однажды ночью он вытащил чашу из-за стропил и показал ей. На Эльзу это не произвело особого впечатления. В ее глазах золотая чаша была золотой чашей - вещью, которой должны обладать богатые. Она бы предпочла вино, которое могло в ней содержаться. Когда Хьюго сказал ее ценности, ее редкости, она посоветовала ему продать ее. Возмездием за грех может быть смерть, но это была жизнь, о которой Эльза мечтала. Париж до сих пор был пределом ее горизонта. Моросящий дождь с Северного моря вызывал у нее приступы кашля; она тосковала по Ривьере - по Испании. Решительно, если бы Хьюго любил ее, он бы продал эту глупую вещь и взял ее с собой в увеселительную поездку в Монте-Карло.
   - Это нам совершенно ни к чему, мой мальчик, - прошептала она, нежно обнимая его за шею. - Но мое здоровье очень важно, если я должна заботиться о тебе, глупый. Продай ее немедленно.
   Человек с темпераментом Хьюго, при наличии многих образов, поклоняется только одному. Поклоняясь Эльзе, он чувствовал, что все еще верен красоте. Подношения должны быть положены к ее ногам - достойные подношения. Путем осторожных расспросов он узнал имя торговца, очень богатого торговца, еврея, который, по слухам, мог купить все, что угодно, от нитки жемчуга до королевской короны, не задавая лишних вопросов, при условии, что он мог сделать это без неоправданного риска и по своей собственной цене.
   Однажды вечером Хьюго пришел к этому человеку с чашей, завернутой в кусок коричневой бумаги. Он надеялся получить за нее по крайней мере четверть миллиона франков, что было намного ниже ее реальной стоимости. С такой суммой в руках они с Эльзой могли бы счастливо прожить остаток своих дней в каком-нибудь золотом уголке на берегу Средиземного моря, не беспокоясь о таких противоречивых аспектах жизни, как обслуживание столиков в ресторанах четвертого класса. Это были приятные мечты.
   Маленький еврей сидел за столом, его лицо, весь череп, казалось, был заключен в туго натянутый пергаментный покров. Сквозь очки в тяжелой оправе, свисавшие с его носа, он пристально наблюдал за Хьюго.
   - У меня есть очень ценный предмет, который я хочу продать, - пробормотал тот, взглянув на свой пакет.
   Еврей ничего не ответил. Он думал о том, что молодой человек, стоявший перед ним, хотя и был плохо одет, говорил на языке образованных людей и поэтому, по всей вероятности, знал цену тому, что хотел продать. Это было прискорбно. У простых, невежественных людей часто можно было за бесценок приобрести жемчуг большой цены.
   Хьюго снял обертку с чаши и поставил ее на стол перед носом торговца. В свете затененного шара, свисавшего с потолка, она выглядел великолепно, превосходно.
   Пожилой мужчина долго молча смотрел на нее, его лицо ничего не выражало. Затем он отстранился со слабым вздохом, в котором смешались восхищение и страх.
   - Вы хотите продать... это? - спросил он.
   - Да, - твердо ответил Хьюго. - За триста тысяч франков. - Он думал, что, попросив большую сумму, он тем вернее получит меньшую.
   - Силы небесные! - В своем возбуждении старик вернулся к языку своей юности. - Продать это! Шедевр Челлини? Кубок Медичи? Вы с ума сошли?
   - Я... Я вас не понимаю, - пробормотал Хьюго, - я знаю, что это... бесценно. Триста тысяч франков - это совсем ничего...
   Еврей остановил его взглядом.
   - Вы не можете ее продать! Ни за какую цену. Это, как вы говорите, бесценно! Никто в мире не посмеет купить ее у вас!
   - Но... почему бы и нет? Вы могли бы продать ее снова - какому-нибудь миллионеру - за вдвое, втрое больше, чем я прошу...
   - Да хоть в сто! - воскликнул маленький еврей. - Если бы дело было только в деньгах. Но это гораздо больше. Разве вы не знаете, что когда произведение искусства, подобное этому, попадает в руки великого музея, оно достигает своего последнего пристанища - своей могилы? Вы ограбили могилу, молодой человек, не занимайтесь трупами! Уберите ее! Даже держать ее под моей крышей так долго опасно! Полиция всего мира ищет ее! Уберите ее!
   От волнения его голос сорвался на пронзительный фальцет; Хьюго, пораженный, взял чашу и поспешил прочь.
   Было только одно объяснение, которое он мог дать Эльзе, что он ошибся в стоимости предмета. Когда он сказал ей об этом, она рассмеялась.
   - Я знала, что ты дурак, раз так высоко оценил это, - сказала она. - В наши дни люди не тратят деньги на глупые украшения для гостиной. Для себя - да. Ювелирные изделия. Но никто не мог носить такую вещь. Даже в качестве шляпы. - Она игриво попыталась надеть чашу на свою не менее золотую голову. - Но не отчаивайся, мой старый друг. Это ведь золото, не так ли? Я знаю человека, недалеко отсюда, который купит его и расплавит. - Она взвесила чашу в крошечной руке. - Большой вес, мой друг. Три-четыре тысячи франков, как старый металл.
   - Эльза! - Хьюго попытался отобрать у нее чашу, но она ускользнула от него. - То, что ты говоришь, невозможно! Ее красота погибнет!
   - Ну и что? Что из этого? У тебя все еще есть я. И если я в ближайшее время не выберусь из этого проклятого Парижа и его дождей, моя красота будет уничтожена, что гораздо важнее.
   Хьюго с выражением недоумения на лице покачал головой.
   - Неужели ты не понимаешь? - пробормотал он и уставился на нее, как на человека, внезапно ставшего далеким, чужим. - Я не могу уничтожить красоту...
   Эльза поставила чашу на стол и бросилась в его объятия, пытаясь с помощью известных ей уловок сломить его решимость, заставить его подчиниться ее желаниям. Нежными и ищущими губами она искушала его, непрестанными ласками, вздохами. Против нее боролось одиночество, созданное воображением мастера. Странная борьба. Красота против красоты. Чаша, сотворенная гением, против чаши, сотворенной Богом! Дух против живой плоти. Хьюго, ослабевший от бесстрастных поцелуев девушки, дрожа от страха, что может потерять ее, все еще цеплялся за красоту, благоговел перед ней, как учил его отец, и отказывался делать то, о чем она просила.
   - Не ради себя, Эльза, - пробормотал он, - я отказываю тебе. Я с радостью отдам тебе свою душу! - Она была первой женщиной в мире, которая принесла ему любовь, или то, что она заставила его думать, будто это любовь. - Но эта бесценная вещь принадлежит не мне, а всему миру. Мир красоты, искусства, о котором ты ничего не знаешь. Я бы с радостью продал ее, но я не могу ее уничтожить - даже ради любви!
   - Ты не знаешь, что такое любовь! - Она вскочила с его колен и презрительно отшатнулась. - Чтобы ценить эту глупость выше меня!
   - Ты растопишь ее в огне своей страсти! - возразил он, ее насмешка разозлила его.
   - А почему бы и нет? Подумай, любимый. - Она снова погладила его, затем снова схватила чашу со стола. - Она очень тяжелая. Может быть, ювелир даст нам десять тысяч франков! С этим мы можем отправиться в Монте-Карло! Мне везет - всегда везет! Мы будем играть, начиная с небольшой ставки! Через неделю у нас будет целое состояние! Подумай об этом, Хьюго! Весь мир перед нами! - Она наклонилась к нему, соблазнительная, чувственная. - Я буду любить тебя - радовать тебя - жить для тебя всегда! Что это за штука, которая мешает нам быть счастливыми? Дурацкая резьба - не более того! Даже эти обнаженные женщины не так красивы, как я! Ты бы предпочел мне золотых женщин? Могут ли они причинить тебе вред, угодить тебе, как это могу сделать я? И не только из-за денег я бы уничтожила эту штуку! Само ее присутствие представляет для тебя опасность! Когда-нибудь полиция... - Она остановилась, держа золотую чашу высоко над головой. - Это ради твоей безопасности, Хьюго, любовь моя! - Она взмахнула руками, собираясь разбить чашу в бесформенную массу о побеленные камни.
   Но Хьюго остановил ее. Вся его любовь, его благоговение перед этим фрагментом души художника выразились в стремительном движении. Прежде чем рука Эльзы наполовину достигла стены, он вырвал чашу из ее пальцев, отступил назад, прижимая ее к груди.
   Девушка стояла и смотрела на него; в ее глазах горели ярость, ненависть, презрение.
   - Идиот! - закричала она. - Бесчувственный идиот! Оставь свою дурацкую чашу, если она тебе так нравится! Спи с ней, потому что ты не будешь спать со мной! - В ярости она натянула шляпку и бросилась к двери. - Если ты хочешь, чтобы я вернулась, сделай, как я прошу! Раздави ее, преврати на моих глазах в кусок золота!
   В ней вспыхнула ревность - ревность не к другой женщине, а к принципу. Нечто большее, чем потеря нескольких тысяч франков, разозлило ее сейчас. Для ее примитивного ума было немыслимо, чтобы какой-то мужчина отказался от ее прекрасного тела ради кусочка резного металла. Она сбежала вниз по лестнице, уверенная, что Хьюго последует за ней, готовый сделать все, что она пожелает.
   Он, дрожа от волнения, опустился на край кровати, все еще сжимая в руках чашу. Ему вспомнились слова маленького еврея: "Ты ограбил могилу!"
   Против вызванных таким образом ментальных эмоций восстали стихийные страсти, бурлящие, как огонь, в его венах. Жизнь была жестока к нему, горько жестока. Эта женщина была первой, кто принес ему нежность, чтобы перевязать его раны. Он хотел ее, как хотел саму жизнь, но какая жизнь могла быть для него, если он отрицал ее самые благородные инстинкты? Уничтожить любовь, которая была действительно горькой. Но уничтожить красоту - это немыслимо! Всю ночь он пролежал в пытках, пленник своих эмоций, но, несмотря на агонию, охватившую его, он не пошел на поиски Эльзы. Когда серые пальцы рассвета коснулись его закопченных окон, он принял решение. Был только один путь, которому должно следовать, если ты ограбил могилу. Он вернет чашу обратно.
  

III

  
   Когда Хьюго вошел в кабинет, седобородый хранитель музея сидел за столом и рассматривал через увеличительное стекло какие-то фрагменты керамики. Он поднял голову, и в его глазах появилась вопросительная улыбка.
   - Да? - сказал он, окидывая Хьюго мягким, но проницательным взглядом, его завернутый в газету пакет.
   Хьюго задрожал. Ему представились тюремные камеры, годы заточения. В том, что его ждет наказание, - ужасное наказание, - он не сомневался. Но какое это имеет значение? Вещь, которую он украл, должна снова упокоиться в своей гробнице, чтобы мир поклонялся ей, восхищался ею. То, что с ним случится, не имело большого значения. Медленно, он снял обертки со своего пакета, поставил большую чашу на стол.
   Пожилой хранитель протянул руку и осторожно коснулся ее, его чувствительные пальцы дрожали. Какие эмоции охватили его, он не выдал ничем, кроме этого. Его голос был тихим, спокойным.
   - Значит, вы принесли ее обратно? - прошептал он. - Я так и думал.
   - Да, - пробормотал Хьюго, сильно дрожа. - Я... я должен был. Ее место здесь. Мне не следовало ее забирать. Мне очень жаль, очень жаль. - Он рассказал свою историю, его лицо посерело.
   Когда он закончил, хранитель снова уставился на него своим мягким, но проницательным взглядом.
   - Поскольку она возвращается в целости и сохранности, мы удовлетворены, - сказал он, его голос был похож на приятный колокольчик. - Это... это все? Я очень занят...
   - Что вы имеете в виду? - Хьюго ахнул. - Вы ничего мне не сделаете?
   - Ничего. У нас есть чаша. И, конечно, если мы передадим вас в полицию, это дело попадет в газеты. Это дело останется между нами. Я очень рад, что вы вернули чашу, но, полагаю, должен сказать вам, что это всего лишь превосходная копия, сделанная нью-йоркским ювелиром, и что оригинал никогда не покидал музея.
   Чувства Хьюго оборвались. Он вцепился в стол, чтобы не упасть. Его лицо приобрело цвет старого холста. Он видел Эльзу, великолепную в своей страсти, борющуюся за обладание им, видел себя, отвергающего ее ради копии. Но нет. Это было неправдой. Это была красота, за которую он боролся - красота, будь то в произведении мастера или в его копии! Он поднял голову. Даже слова хранителя не могли лишить его этого!
   - В любом случае, - продолжал хранитель, - у вас есть основания гордиться. - Он с улыбкой протянул руку.
   Хьюго стоял очень прямо, держа хранителя за руку, и на мгновение почувствовал себя рыцарем, только что получившим награду. Затем, с необъяснимыми слезами на глазах, он, спотыкаясь, вышел в раннюю весеннюю прелесть парка. За столом хранителя стоял молодой человек, которого поспешно вызвали, и смотрел на большую золотую чашу.
   - Кубок Медичи! - воскликнул он, задыхаясь. - Я никогда не ожидал увидеть его снова.
   Хранитель посмотрел на него с причудливой улыбкой.
   - Знаете, Пауэлл, - сказал он, - я иногда думаю, что нам следовало бы сделать с нее копию для выставочных целей, а оригинал хранить в наших хранилищах. Это редкая и прекрасная вещь, Пауэлл, - почти такая же редкая и прекрасная, как человеческая душа.
  

ПРИЛИВ

EDEN PHILLPOTTS

  
   Я опоздал на свой пароход в Джорджтауне на реке Демерара и отправился пешком в Тринидад, где был шанс обогнать пассажирское судно. Оно уже отошло, но пробудет в Порт-оф-Спейне сорок восемь часов. Так получилось, что я познакомился со старым шкипером Бенни Блейком и провел в его обществе несколько бодрящих часов. Он бродил по морям в течение пятидесяти пяти лет и был полон различными впечатлениями; но есть один маленький рассказ, который я всегда вспоминаю с удовольствием. Он возвращает седое лицо Бенни, его косой глаз под белой бровью, его певучий голос и удовольствие от рассказа. И поскольку эта история попала в мою записную книжку прямо из уст Бенни, история о приливе, возможно, все еще сохранила частичку обветренного ветерана, который рассказал ее на мостике своего грузового судна, пока мы плыли на север по бурному синему морю.
   Мое замечание напомнило капитану Блейку о его приключении.
   - "В делах людей есть прилив", - процитировал я, и он признал это буквально.
   - Может быть, и так. Я очень хорошо помню один такой прилив, и, случившийся во время наводнения, он привел не совсем к удаче, хотя и помог в этом направлении мне и моему брату Билли. Именно так я принял этот прилив, и когда рассказываю об этом, то всегда вижу краем глаза, что никто еще не верит в истину.
   Мы с братом родились в Джорджтауне от белого отца и матери-окторонки. Во мне не так уж много дегтярной кисти, - в Билли ее больше. Я ушел в море в десять лет, но он был сухопутной птицей и не нуждался в корабле. Мы оба очень хорошо ладили и были в большом мире до того, как умерли наши родители. К тому времени, к двадцати пяти годам, у меня уже был капитанский сертификат, и я командовал маленькой каботажной шхуной, которая торговала вдоль Гвиан Британской, Голландской и Французской; а Билли забрел во французскую страну и получил хороший участок земли, заросшей тростником, в глубь от Синнамари. Тогда это было новое поселение, - это случилось почти полвека назад, - хотя в наши дни это довольно оживленная маленькая дыра; но тогда порт был не более чем небольшим пирсом в устье реки и пятьюдесятью ветхими домами и лавками, столпившимися вокруг него. В сельской местности дела шли быстро, Билли расчистил много земли и много тростника. Он копил деньги, и к двадцати шести годам у него была жена и четверо детей.
   Мы встречались время от времени, потому что моя старушка, "Светлячок", торговала вдоль побережья, и он иногда приезжал в порт, чтобы повидаться со мной, а время от времени я ездил к нему в деревню, в двадцати милях от берега, и смотрел на его дом и его семью. Небольшая легкая железная дорога, которая начиналась от пристани, вела вас вверх, а его земля была всего в двух милях от конечной станции.
   Наступил момент, когда я нашел Билли ужасно взволнованным, потому что парень на соседнем участке внезапно умер от желтой лихорадки, и его земля должна была быть продана на аукционе через шесть недель после этой даты. Это был очень хороший кусок, в два раза больше и в два раза плодороднее, чем у моего брата, и он был готов заполучить его, даже если ему придется заложить последнюю рубашку. Ну, я верил в него и знал, что ни один более умный человек не зарабатывает себе на жизнь в этих краях, и пообещал, что к его услугам мои сбережения помимо его собственных, если они помогут ему сделать достаточно высокую ставку. Ибо тогда я был холостяком и всегда им оставался, не испытывая никаких чувств к женатому состоянию и никогда не встречал женщину, которая казалась бы на голову выше остальных представительниц ее пола. Билли был по-настоящему благодарен и полагал, что, если только дело не зайдет слишком далеко, он получит поместье, ограничившись собственными деньгами.
   Я был рад снова отправиться в Синнамари во время продажи и надеялся услышать хорошие новости о том, что мой брат получил собственность. Но во время моего путешествия, случилось кое-что, наполнившее меня страхом, потому что со мной отправился человек из Суринама в Голландской Гвиане - толстый, шумный голландец, и задолго до того, как я узнал что-либо о его бизнесе, я возненавидел этого парня, потому что он был тщеславен и хвастлив и удивлялся, как кто-то в здравом уме может зарабатывать на жизнь морем. Он был моим единственным пассажиром, и только когда мы попали в штиль в десяти милях от нашего порта, я услышал, что привело его в Синнамари. Потом он обругал "Светлячка", как будто это она была виновата в том, что ветер стих, и объяснил, что должен купить землю. Он пронюхал о поместье рядом с участком моего брата и намеревался завладеть им.
   - Там будут только местные и негры, - сказал он, - и она, без сомнения, будет дешевле грязи. Но мне сказали, что земля стоит намного больше, чем за нее могут спросить, и я за сделку. Никто не знает, что я приеду, так что я просто заскочу и куплю ее.
   Мое сердце замерло, и впервые в жизни я не свистел, призывая ветер. Однако он поднялся, и к утру мы снова были в пути. Но я был против этого. Если я высажу этого жирного зверя, это будет прощание с поместьем для Билли, а если я этого не сделаю, это будет прощание с моим капитанством. Я ничего не мог с этим поделать, поэтому, конечно, выполнил свой долг, и в назначенное время мы прибыли в порт, встали у причала и начали, как обычно, выгружать наш груз.
   У меня не было возможности сообщить об этом Билли, потому что в то время там не было ни телеграфа. И хотя на следующее утро я мог бы отправиться в маленьком поезде с врагом, это ничем не помогло бы нам, если бы я это сделал. Видите ли, продажа должна была состояться в десять часов следующего дня, и проблема для меня заключалась в том, как удержать эту свинью из Суринама подальше, пока он не закончится.
   Ну, хотя в те дни у меня был острый ум, он не был достаточно острым, чтобы решить эту загадку без небольшой помощи природы. Я разобрался с голландцем, потому что он был заносчивой свиньей без сердца и манер, и я был бы рад одолеть его только по той причине, что он мне не нравился. Но от этого зависело гораздо больше, и когда я думал о своем брате, в моем сознании не было и тени против того, чтобы обезвредить врага, если бы я мог. Но как?
   Мы вошли после полудня на пике прилива и, как обычно, встали носом к маленькому причалу, и я помню, что, когда мы закончили работу, я и мой приятель - Натан Сэйлс, подошедший на "Вифлеемской звезде" через шесть лет после нас, сидели и курили, и я рассказал ему о своей беде, и что, если наш пассажир отправится на аукцион утренним поездом, я уверен, что он перекупит драгоценную землю у моего брата.
   Он не видел выхода, и мы как раз собирались сойти на берег, чтобы размять ноги, когда поезд прибыл из внутренней стороны и остановился у станционного сарая у входа в гавань. Это была маленькая игрушечная штучка, очень шумная и вонявшая кокосовым маслом; за ней шел подвижной состав - все, что было на благословенной линии в те дни, - два пассажирских вагона и три грузовых. Мы как раз рассматривали его, когда появился мой голландец со своим чемоданом.
   - Я должен спать на корабле, шкипер, - говорит он. - Джентльмену здесь негде жить, и джентльмену нечего есть. Так что я поужинаю, переночую и позавтракаю на борту.
   - Прошу, - ответил я, и он отправился на корабль. Что касается меня и Натана, мы посмотрели и обнаружили, что в день ходит только один поезд в глубь страны и один поезд обратно. Он отправится на следующее утро в девять часов, как раз вовремя, чтобы отвезти голландца на аукцион.
   Мы смотрели, как бригада возилась вокруг паровоза; потом они потушили огонь и оставили его у причала, когда наступила ночь, и я очень хорошо помню, как мы с голландцем ужинали вместе, и как потом он выкурил сигару и похвалил ее, но не предложил мне. Он хвастался и разглагольствовал, пока я не смог сдержаться, чтобы не сказать ему кое-что; и, в конце концов, сказал ему, что относительно хвастовства никогда не видел равного ему во всех Гвианах. Он воспринял это в штыки и сказал, что моряки так не обращаются с пассажирами, он напишет владельцам и будет сильно удивлен, если снова увидит меня капитаном.
   - Я - кто-то, а вы - меньше, чем никто, - сказал он. - И ни один мужчина не может безнаказанно оскорбить меня. Вы сделали для себя все, что могли, морской дурак!
   Потом он ушел в свою каюту на корме, и я больше его не видел.
   Сэйлс был на палубе, и я произнес несколько крепких слов, когда присоединился к нему. Стояла звездная ночь, начался отлив. Доки были пустынны, и нам казалось, что мы находимся в какой-то черной дыре, с неровной кромкой пальм, показывающей, где кончается земля и начинается небо.
   - Натан, - сказал я, - я бы продал свою душу дьяволу, лишь бы поквитаться с этой свиньей.
   - Я знаю, - ответил он. - Я хотел бы помочь вам, но без насилия мы ничего не смогли бы сделать, а применить насилие мы не можем, потому что долг есть долг. Если бы вы не поргались с ним, то могли бы влить в него достаточное количество виски, чтобы он завтра не проснулся вовремя.
   - Он не из таких, - сказал я ему. - Он бы перепил меня; он, если бы захотел, мог перепить кого угодно.
   Затем внезапно мы ощутили небольшой толчок, и, оглянувшись, увидели любопытную вещь. Вода отступала, мы опускались вместе с ней, и наш бушприт задел маленький легкий паровоз, стоявший на железнодорожной линии у нас под носом. Это было в некотором роде неожиданностью, потому что я никогда раньше не замечал такого значительного падения воды в этом месте, и то, что наш бушприт, находившийся обычно в двадцати футах над причалом, опустился до десяти или около того, поразило меня. Нельзя было терять ни минуты, поэтому Сэйлс свистнул, и наша команда из пяти человек быстро поднялась со своих коек. Затем мы сошли на берег и, поднатужившись, все вместе убрали паровоз с дороги.
   Мы больше не думали об этом инциденте, разве что обругали негра-пожарного и кочегара, вернулись и собирались ложиться спать, когда Провидение наконец пришло на помощь. Как удар молнии, у меня сверкнула идея, и я подпрыгнул так, что чуть не свалился за борт.
   - Я понял! - сказал я Сэйлсу.
   - Похоже на то, - ответил он. - У тебя что - пляска Святого Витта?
   - Нет, - сказал я ему. - У меня есть способ очистить завтра поле от этого негодяя. Позовите матросов и скажите им, чтобы они вели себя тихо, как мертвецы. Это будет значить для каждого дополнительную порцию рома и полфунта.
   Затем я вошел в свою каюту, зажег лампу и посмотрел на время приливов и отливов. И когда я увидел, что природа будет на нашей стороне, то вернулся и отдал самые странные приказы, какие только команда когда-либо слышала из уст своего шкипера. Это был не приказ, а просьба, потому что я собрал их вместе, рассказал им, как обстоят дела, и сказал, что они могут оказать мне большую услугу, если захотят, услугу, которую я не забуду. Но я указал, что существует некоторая опасность и то, что мне нужно, никак не согласуется с законом и порядком. Я сказал, что в этом есть и светлая сторона, потому что, во-первых, если мы все будем лгать, как один человек, портовые власти ничего не смогут сделать, и, во-вторых, если нам все-таки придется на кого-нибудь напасть, я возьму вину на свои плечи, считая это своим долгом.
   Они, однако, уклонялись от нападения и побоев, будучи вполне трезвыми людьми; но я объяснил, что имею в виду.
   - Мы не собираемся нападать ни на кого, - сказал я, - и если уж на то пошло, в радиусе полумили от пристани нет никого, кроме ночного сторожа. Но что мне нужно, так это паровоз вон там, - сказал я. - Без этого локомотива поезд не сможет отправиться завтра утром, а если поезд не пойдет, то и эта голландская свинья, храпящая на корме, тоже не поедет; и тогда мой брат будет в безопасности. Без поезда игра закончена.
   Они хотели знать, что я собираюсь делать с паровозом, и я объяснил.
   - Благослови вас Бог, я вовсе не намерен ломать паровоз, - сказал я им, - но вот что мне нужно: мне нужна твердая гарантия, что девятичасовой поезд не отправится утром. Он должен быть полностью в рабочем состоянии, но готов двигаться только в половине одиннадцатого или позже, но ни минутой раньше. Через два часа, - сказал я парням, - начнется прилив, и через три часа мы сможем подтащить паровоз под наш бушприт, где он стоял совсем недавно. Тогда мы сможем закрепить его на бушприте, а остальное сделает прилив. В семь тридцать утра паровоз будет парить в воздухе в пятнадцати футах над рельсами. И он не сможет опуститься раньше десяти.
   Они рассмеялись и сразу же согласились помочь. Сэйлса немного боялся, что мы повредим "Светлячка"; но я знал, что с ним все в порядке, и он мог бы поднять весь игрушечный поезд на бушприте, если бы мы захотели. Но мы использовали фок-мачту, чтобы помочь бушприту выполнить эту работу; а потом, когда начался прилив, мы принялись за дело и поставили паровоз на место.
   Ночным сторожем был старый негр, которого я знал, и я пошел к нему, чтобы не было никаких неприятностей; но я нашел старика крепко спящим на куче кокосового мусора, так что у меня не возникло с ним никаких проблем. Он проснулся на рассвете и, без сомнения, подумал, что потерял рассудок, когда, потягиваясь, обернулся и обнаружил, что железнодорожный паровоз смотрит на него с нашего бушприта; но к тому времени тот был уже в восьми футах над его головой и все еще парил в небесах. И когда он закричал и разбудил всех на корабле, человека более удивленного и потрясенного, чем Сэйлс, или более злого, чем я, вы не могли бы себе представить. Тем временем взошло солнце, прилив набирал силу, "Светлячок" поднялся, и паровоз тоже поднялся, пока не повис почти в двадцати футах над рельсами!
   Затем появился начальник железной дороги - он был француз - и выслушал меня; я сказал ему, что никогда с тех пор, как вышел в море, не было совершено более позорного поступка с кораблем, потребовал, чтобы виновные были привлечены к ответственности, и поклялся, что если моя шхуна будет повреждена или задержана этим происшествием, я прибегну к помощи закона. Я даже пригрозил высвободить паровоз и позволить ему упасть и разлететься на мелкие кусочки, но испуганный начальник железной дороги умолял меня этого не делать.
   Я потерял ветер, и накинулся на начальника порта. Этот человек довольно хорошо говорил по-английски и поклялся, что никто в Синнамари не сделал бы ничего подобного за деньги, не говоря уже о каком-либо ином побуждении. Вскоре пришли кочегар и его помощник, чтобы развести пар, и обнаружили, что их благословенный паровоз парит, словно птица в лучах утреннего солнца; и увидеть эту группу негров само по себе стоило всех хлопот. А потом показался мой голландец; но его интересовал только завтрак, и он не знал, какая встряска ждет его нервы, пока я не подошел к столу и не сообщил плохие новости.
   Он хмуро посмотрел на меня и, без сомнения, ожидал, что я буду мрачен после нашей вчерашней ссоры; но, напротив, нашел меня удивительно дружелюбным, ужасно жалевшим его, и очень возмущавшимся, что он зря предпринял свое маленькое путешествие.
   - Вы еще не слышали шокирующих новостей, - сказал я, - но прошлой ночью какие-то неизвестные негодяи устроили злую шутку и прицепили железнодорожный паровоз к моему бушприту, а прилив сделал все остальное. Я очень беспокоюсь за вас, но вы, конечно, поймете, что виной всему люди с берега, а не команда корабля.
   - Какое мне дело до этого дурачества? - спросил он, и я имел удовольствие объяснить.
   - Дело вот в чем, - сказал я. - На их маленькой дороге есть только один паровоз, и поскольку этот паровоз в данный момент играет в пеликана, к аукциону не будет никакого поезда. Так что вас там не будет, и на самом деле вы отправились в путешествие только ради удовольствия побыть со мной.
   Не успел я сообщить эту новость, как пробило девять часов, и тогда он выбежал, и бушевал, и ругался, и сыпал проклятиями направо и налево. Но всем было наплевать на него - и на паровоз. Тот прекрасно проводил время и не выказывал ни малейшего желания спуститься вниз и приступить к работе, а когда вскоре начался отлив, и он вернулся на рельсы, было уже почти десять.
   В начале двенадцатого он отправился в путь, и я воспользовался им, чтобы узнать, как дела у моего брата Билли. И голландец тоже поехал, в надежде, что ему еще удастся выбить почву из-под ног у покупателя, добавив немного денег.
   Но снова удача отвернулась от него. Билли купил поместье, даже за меньшую сумму, чем надеялся, и не испытывал искушения продать его, хотя мой пассажир предложил хорошие деньги. И когда этот толстяк обнаружил, что земля принадлежит моему родственнику, он чуть не лопнул от злости. Ему пришлось отплыть со мной через два дня, потому что другого корабля домой не было; но он не произнес ни слова, пока не сошел с трапа.
   Потом он сказал мне, что обо мне думает, и я никогда не слышал более сильного выражения мнения, чем это.
   Он написал моим хозяевам, но в судоходстве каждый сам за себя, и так как они решили, что я им полезнее, чем голландец, они просто шепнули мне на ухо пару предостерегающих слов и оставили все как есть.
  

ВОСКОВАЯ ФИГУРА МИССИС РЕЙБЕРН

LADY ELEANOR SMITH

  
   Дождь, который так долго с безжалостной яростью обрушивался на крыши огромного промышленного города, наконец, затопил город, заключив его в высокие тюремные стены из полированной стали. Был уже полдень; короткий зимний день почти закончился, дождь шел с самого рассвета и, вероятно, собирался идти всю ночь. Темные, влажные сумерки начали окутывать город, как соболиное одеяло; уличные фонари ожили, вырисовываясь впереди, словно призраки утопленников, отбрасывая водянистые и дрожащие отражения на сверкающие реки, в которые превратились тротуары. По скорбным улицам ходило мало людей, а тем, кому приходилось пробиваться сквозь резкие порывы ветра, сгибались пополам под капающими и тяжелыми зонтами.
   Таким человеком был и Патрик Лэмб; он так спешил, что не раз, спотыкаясь о невидимый бордюр, рисковал упасть сам или потерять зонтик в пенящихся грязных потоках под ногами. У него были все основания спешить; он собирался подать заявление на работу и боялся, что, если не поторопится, окажется слишком поздно получить эту вакансию, которая так много значила для него.
   Свернув, наконец, в темную и узкую улочку, он увидел напротив себя ветхое здание из желтого кирпича, крыша которого вздувалась стеклом, покрытым вековой грязью и копотью. Пологие ступеньки вели к вращающейся двери. Это была его цель.
   Он распахнул дверь и сразу же оказался перед турникетом, возле которого сидел потрепанного вида человек в плохо подогнанной униформе, похожей на форму пожарного.
   - Шесть пенсов, пожалуйста, - сказал мужчина и присвистнул сквозь зубы.
   Патрик Лэмб покачал головой.
   - Нет... Я не посетитель. У меня назначена встреча с мистером Магиваном, управляющим.
   - Ага, - со знанием дела сказал служащий и провел его в крошечный кусочек комнаты, заполненной бумагами, папками, бухгалтерскими книгами и пылью. Здесь сидел мистер Магиван, толстый, пухлый мужчина с толстыми ногами и лицом, похожим на помидор.
   - Добрый день, - нерешительно сказал Патрик Лэмб, - я слышал, что у вас здесь есть вакансия помощника.
   Мистер Магиван на мгновение уставился на желтоватое, довольно длинное лицо молодого человека, на его глубоко посаженные серые глаза и стройное, тщедушное тело.
   - Кто вам это сказал?
   - Моя квартирная хозяйка на Бери-стрит. Она знала последнего мужчину, который работал у вас.
   - И что заставило вас прийти?
   - Необходимость. Мне нужна работа. Я застрял здесь неделю назад с театральной труппой.
   Наступило молчание. Мистер Магиван вдруг рассмеялся, довольно вызывающе глядя на своего посетителя маленькими красными глазками, которые мало чем отличались от глаз свиньи.
   - Довольно неприятно, не правда ли, для актера обнаружить, что он присматривает за Восковыми фигурами Магивана?
   - Это не имеет значения... сэр. И, если вы только позволите мне, я найду их чертовски хорошими.
   - Это долгие часы, - сказал хозяин, все еще презрительно. - С девяти утра до семи вечера. Час на обед и час на чай. Два фунта в неделю - и дежурный должен носить униформу. Актеру это не понравится, не так ли?
   - Может быть, я и не актер, - сказал Патрик Лэмб.
   Мистер Магиван сплюнул на пол.
   - Я все равно устрою вам испытание. Как вас зовут?
   Патрик назвался.
   - Ну, Лэмб, - и хозяин со скрипом поднялся со стула, попутно показав, что на нем мягкие тапочки, - пойдемте со мной, и я покажу вам Красоты Магивана, прежде чем вы уйдете. Вы можете приступать завтра утром.
   Патрик послушно последовал за своим новым работодателем через турникет, который услужливо обошел другой служащий, вниз по узкому беленому туннелю в большое помещение.
   - Вы когда-нибудь видели восковые фигуры? - спросил мистер Магиван.
   - Восковые фигуры? С тех пор, как я был ребенком, - нет.
   - Зал монархов, - сказал мистер Магиван, с осуждающим звуком посасывая зубы.
   Комната, в которой они очутились, была голой и похожей на склеп; стены здесь тоже были побелены; пол был покрыт красной тряпкой, а посреди комнаты стоял диван, обитый потертым малиновым плюшем. И все же, хотя комната казалась пустой, пустой она не была, - но полной, даже переполненной бледной толпой немых, застывших и молчаливых фигур. Они стояли группами, на возвышениях для каждой группы, и были защищены от публики красной веревкой, которая заключала их в тюрьму, как овец в загоне, так что, если бы они захотели, то не могли бы заблудиться, но должны были навсегда остаться в плену. Там они стояли и, без сомнения, будут стоять на протяжении веков, эти короли и королевы, Плантагенеты и Стюарты, Тюдоры и Ганноверцы, спокойные, пустые и пугающе далекие, с бледными щеками и остекленевшими глазами, безразличные ко всем, кто проходил мимо, чтобы поглазеть на них, множество восковых принцев, все мертвые, многие из них забытые, ужасно изолированные в своем кричащем великолепии, сверхъестественно гальванизированные в грубое подобие жизни, которая все же лишала их даже элементов жизни, оставляя неподвижными, застывшими и уставившимися, в то время как пыль оседала на их дешевых и пыльных одеждах пурпурного цвета.
   Напротив двери, через которую они вошли, имелась еще одна дверь, ведущая в еще одну комнату. Мистер Магиван шел впереди.
   - Диковинки и Ужасы, - небрежно объяснил он. Они прошли во вторую дверь.
   Здесь была еще одна комната, точная копия первой, но более тускло освещенная, даже более печальная, чем Зал Монархов, так как освещение этой мрачной сцены, было зеленоватым, - таким светом, какой, как можно было ожидать, исходил бы от канделябра с трупными свечами. Здесь стояли более плотные ряды неподвижных, бесстрастных фигур, более бледных, чем монархи в их печальной комнате, и более отталкивающих, возможно, потому, что их неподвижные, равнодушные тела были одеты в повседневные одежды и не заимствовали величия от одежд принцев, какими бы фальшивыми те ни были. В углу комнаты белел скелет, стояло чучело шестиногого быка, крошечный восковой карлик и гигант. Кроме них, в комнате были только люди, которые убивали и которые заплатили за это. Толпа смотрела на их лица, ничего не выражающие, застывшие, похожие на маску, возможно, размышляя об их преступлениях.
   Во второй комнате мистер Магиван чувствовал себя как дома. Он стал почти разговорчивым.
   - Вот Хопкинс, норвичский душитель... Трейси, которая застрелила полицейского... Джон Джозеф Гилмор перерезал горло своей жене и двум детям...
   Они пересекли комнату. Затем, возле щели окна, пересеченной железной решеткой, Патрик впервые увидел ее. Она стояла на небольшом возвышении в одиночестве, - молодая женщина, или, точнее, манекен молодой женщины, аккуратно одетый в темную одежду старомодного покроя. Она держалась гордо, как королева, и в то время как другие восковые фигуры были совершенно лишены выражений лиц, только эта, с гордо изогнутыми губами и коротким властным носом, по его мнению, на самом деле была жива, возможно, потому, что казалась воплощением презрения. Она стояла, грациозно сложив на груди длинные бледные руки, и Патрик, глядя на нее, чувствовал на себе холодный, насмешливый взгляд ее серых глаз. На мгновение его сердце резко подпрыгнуло, заставив его вздрогнуть, и у него возникло внезапное желание подойти ближе и посмотреть на нее; затем это ощущение сменилось подкрадывающимся чувством странного дискомфорта. Он был смущен; ему пришлось отвести глаза.
   - Кто эта женщина? - порывисто спросил он и тут же пожалел, что заговорил.
   Мистер Магиван ответил ему небрежно, повернувшись спиной к восковой фигуре.
   - Это миссис Рейберн, отравительница...
   - Миссис Рейберн? Кажется, это имя мне знакомо.
   - Без сомнения, без сомнения. В свое время оно было достаточно хорошо известно.
   Они пошли прочь, к Залу Монархов, и Патрик остро ощутил взгляд надменных серых глаз, которые, должно быть, смотрели им вслед. Фальшивые глаза фальшивой женщины, воскового чучела! Он чувствовал себя ужасно нелепо.
   Мистер Магиван больше ничего не сказал, пока они снова не оказались в маленьком кабинете. Затем, предложив Патрику сигарету, он вдруг спросил:
   - А вы, случайно, не подвержены фантазиям?
   - Подвержен фантазиям? Вы имеете в виду нервы? Нет, я не могу этого сказать. Но почему?..
   - Здесь не место для фантазий, - строго сказал мистер Магиван, махнув рукой в сторону выставки. - Большую часть времени вы находитесь в одиночестве, и как только начинаете думать, что фигуры смотрят на вас, ну, вам следует бросить эту работу. Последний парень, который у нас здесь работал, начал фантазировать. Вот почему вы получили его место.
   Патрик вдруг почувствовал уверенность.
   - Я могу пообещать, что у меня не возникнет никаких фантазий, - сказал он, смеясь. - Может быть, я и не особенно храбр, - на самом деле я не такой, - но должен сказать, для того, чтобы напугать меня, потребуется нечто большее, чем набор восковых кукол.
   - Фигуры - это не куклы, - шокированно поправил мистер Мугиван.
   "Значит, фигуры, - и он подумал. - Кстати, о фигурах; у этой женщины, миссис Рейберн, хорошая фигура".
   Но ни он, ни мистер Магиван не упомянули вслух имени женщины-отравительницы.
   - Значит, завтра в девять часов, - сказал мистер Магиван.
   - Завтра в девять часов.
   И они расстались.
   На следующий день он обнаружил две особенности своей новой работы. Во-первых, его долгое и часто одинокое бдение с восковыми фигурами временами вызывало у него странное и жуткое ощущение, что его заживо похоронили в склепе, заполненном мертвецами; во-вторых, что с наступлением утра миссис Рейберн, отравительница, снова превращалась в восковое чучело и больше не была живой, дышащей женщиной. Это было утешительно, но в то же время каким-то странным образом разочаровывало, поскольку было бесполезно отрицать, что он очень часто думал о ней в течение ночи, и что перспектива еще раз встретиться с прямым взглядом ее насмешливых глаз, несомненно, стимулировала его и заставляла выйти на унылые улицы, пылающим нетерпеливым, искрящимся возбуждением, которое он довольно нерешительно пытался подавить.
   Пока тянулось утро, он изучал каталог выставки, пытаясь запомнить множество досье на принцев и убийц. Он привык заучивать наизусть, и через три часа его задача была почти выполнена, за одним исключением. Странное отвращение помешало ему прочесть, даже самому себе, краткий отчет в каталоге о преступлении миссис Рейберн, обнаружив в одном дешевом, смазанном абзаце, что она была бесчестной женщиной, чудовищем порока и жестокости. Достав из кармана перочинный нож, он вырезал из каталога все записи о ее темных деяниях. Однако все утро она оставалась безжизненным чучелом, и, взглянув на нее один раз, он с радостью отвел взгляд.
   Он вышел на ленч и вернулся к долгому дневному бдению. На выставку пришло мало людей: пара школьников под присмотром незамужней тетки, две девушки, которые хихикали и застенчиво смотрели на него, старик и влюбленная пара, которая явно считала его присутствие досадной помехой.
   На улице был туман, сумерки наступили рано. Впервые за этот день, расхаживая по Залу Монархов, он осознал одиночество своего положения. И снова его охватило чувство, что он похоронен среди мертвых, на этот раз усилившееся от скуки и задумчивой меланхолии, тогда как утром у него тоже было ощущение приключения. Самый топот его ног, единственный звук в тихом музее, ударил ему в уши. Он бы с удовольствием закурил, но это, конечно, было запрещено.
   Наконец он повернулся и, повинуясь импульсу, который с каждой секундой становился все сильнее, направился в дальнюю комнату, Зал Диковинок и Ужасов. Здесь сумерки мрачно обрушились на бледные и мерцающие лица убийц, поднявшиеся, чтобы приветствовать первую темную, смутную серость ночи: они снова были зеленоватыми и мрачными; и очень безнадежными в пустом смирении их утомительного бдения в этой тусклой комнате, которая была наполнена самим дыханием благородного разложения.
   Он направился прямо к фигуре миссис Рейберн, которая стояла, высокая, спокойная и прямая, на своем возвышении под зарешеченным окном. Он никогда еще не был так близко к ней; их глаза встретились, и он снова уловил ту искру жизни, которая так странно поразила его накануне. Несколько мгновений он смотрел на ее бледное, четко очерченное лицо, в ее прямые, ироничные глаза. Она, казалось, ответила на его пристальный взгляд серьезно, презрительно, но с проблеском интереса и юмора во взгляде. Она казалась, подумал он, женщиной, привыкшей к любопытным глазам, способной защитить себя от любопытных. Внезапно, к его огромному изумлению, он заговорил с ней, и его голос странно прозвучал в этой тихой комнате.
   - Интересно, что ты натворила? - резко спросил он. - Ради Бога, что ты могла сделать, чтобы оказаться здесь?
   Последовала долгая пауза, в течение которой он продолжал пристально разглядывать ее. Было ли это его воображением, или ее губы действительно изогнулись, появился ли ответный огонек в ее глазах? И тут он резко обернулся, потому что уловил - или ему показалось, что он уловил - тихий, нетерпеливый шелестящий звук из толпы статуй за его спиной. Он был спасен, потому что два маленьких мальчика прибежали, чтобы посмотреть диковинки и ужасы.
   На следующий день он решительно направился в Зал Монархов. Здесь, среди безжизненных манекенов давно умерших королей, он был в безопасности. В другой комнате он понял, что его поджидает опасность. И на следующий день, хотя он жаждал увидеть бледное лицо миссис Рейберн, он все еще держался подальше от нее. На следующий день была суббота, с большим потоком посетителей, отчего самое сырое хранилище показалось бы домашним и прозаичным. Потом воскресенье, праздник.
   В понедельник он вернулся на выставку, готовый посмеяться над собой как над впечатлительным дураком. Дождь прекратился; слабый луч розового солнца, просачивающийся сквозь зарешеченное окно второй комнаты, делал даже миссис Рейберн похожей на искусно сшитую куклу в натуральную величину. И это он говорил с ней, словно она была живой и могла слышать и понимать его! Он был противен самому себе.
   Тем не менее, с быстро наступающими сумерками убийцы снова изменились, по своему обыкновению, став в ночной тени яркими и злыми личностями, какими они, должно быть, были при жизни; казалось, они потягивались, словно оправляясь от какого-то долгого периода неподвижности; возможно, кивали друг другу, даже подмигивали; возможно, стряхивали пыль со своих поношенных одежд, подавляли зевки и спокойно ждали закрытия выставки. Так думал Патрик, но это было трудно увидеть, потому что тени были густыми в этой забытой комнате.
   Он подошел к фигуре миссис Рейберн и не удивился, обнаружив, что ее глаза, живые и блестящие, почти лихорадочные в своей жадной интенсивности, по-прежнему устремлены прямо на него, как будто она ждала, заговорит ли он после трехдневного отсутствия с ней еще раз.
   Однако он молчал. Он смотрел на ее гордый и красивый рот, на ее длинные бледные руки, на белую ножку ее шеи и признавался себе, что желает ее. И все же он не испытывал немедленного желания прикоснуться к ней, а только страстно желал, чтобы жесткое восковое тело этого чучела растаяло и превратилось в теплую живую плоть и кровь. Где-то, каким-то образом это чудо должно свершиться, потому что, если он не сможет овладеть ею, - он думал, что, таково было заклятие, которое она наложила на него, - он неизбежно будет тосковать, потому что она была Прекрасной дамой Без Милосердия, и он оказался в ее плену. Наконец он заговорил с ней, тихо, едва сознавая, что говорит.
   - Ты ведьма, - сказал он, - и ты владеешь моим телом и душой. Тебя следует сжечь, а так как ты сделана из воска, то будет нетрудно тебя уничтожить... Я попробую это сделать.
   На этот раз ошибки не было: в ее глазах блеснул саркастический смех, а на изогнутых губах появилась странная эльфийская улыбка. Она бросила ему вызов. И, как и прежде, ряд убийц позади, казалось, двигался одновременно с шелестящим шепотом возбуждения. Как и прежде, его спас шаг из внешнего мира. Он резко обернулся. В комнату вошла женщина.
   Патрик напрягся, снова превратившись в почтительного и бдительного служащего. Женщина на мгновение заколебалась, затем медленно приблизилась к нему, потому что была сгорбленной, приземистой и пожилой, и шла, опираясь на палку. Он смутно заметил, что она была одета в грязно-черное, со сдвинутой набекрень шляпкой и вуалью, частично скрывавшей ее лицо. Он вежливо склонил голову.
   - Да, мадам? Я могу вам чем-нибудь помочь?
   - Да, - сказала старуха. Ее голос был ясным и решительным, голос человека, привыкшего командовать. - Я по глупости забыла купить каталог у двери, и, поскольку стара и не так хорошо хожу, как раньше, то хотела бы спросить, не могли бы вы спасти меня от возвращения, будучи достаточно любезны, чтобы рассказать мне что-нибудь о восковых фигурах. Это убийцы, не так ли?
   Патрик, которому было только приятно занять свой ум привычным образом, машинально начал:
   - Да, мадам. Справа от меня Ричард Сэйерс, шотландский похититель тел, который застрелил двух человек перед тем, как его арестовали, и до последнего настаивал на своей невиновности... Рядом с Сэйерсом находится Джек Потрошитель, как его представляет мистер Магиван, преступник, которого так и не поймали... эта фигура сделана в соответствии с описанием его внешности, данным полиции теми людьми, которые заявили, что видели его до или после его ужасных преступлений... Рядом с Джеком Потрошителем у нас есть Ландру...
   Но пока его голос звучал монотонно, он с ужасом ждал момента, когда им придется встретиться лицом к лицу с миссис Рейберн, когда он еще раз посмотрит на ее бледное, отстраненное лицо и снова встретится с ее твердым, презрительным взглядом. Он задержался рядом с карликом, уродливым быком, местным великаном. Старуха внимательно слушала его, сверкая глазами-бусинками из-под тяжелой вуали. Раз или два она задавала ему вопрос, но в остальном молчала, казалось, приятно поглощенная его монотонным перечнем мрачных и дьявольских преступлений. Наконец момент, которого так боялся Патрик, больше нельзя было оттягивать; наконец они увидели фигуру миссис Рейберн, стройную, прямую и сдержанную, стоявшую под решетчатым окном. Внезапно Патрик вспомнил, что ничего не знает об этой убийце, кроме того, что она отравительница; он потерял дар речи и не мог рассказать ничего из кровавого досье, и даже не знал ее жертвы; только то, что она была молода и красива, и что она околдовала его, но об этом нельзя было рассказать его спутнице. Наступила пауза, во время которой старуха внимательно и молча рассматривала восковую фигуру. Наконец он пробормотал:
   - Это миссис Рейберн... отравительница.
   Говоря это, он бросил пристальный взгляд на фигуру и заметил, что она снова стала пустой и похожей на маску; безразличной как к нему, так и к его спутнице. Его ведьма снова превратилась в восковую фигуру.
   Пожилая дама подошла поближе к фигуре, всмотрелась с некоторым внимательным любопытством, затем повернулась к нему и критически заметила:
   - Сходство не очень хорошее.
   Он был поражен и разинул рот, не в силах понять смысл ее слов.
   Он спросил: "Вы знали ее?"
   Она не ответила ему, но сказала, все еще вглядываясь: "Она была выше, у нее было больше достоинства. И я думаю, что она была необузданной. Но это было давно, - и ее лицо все время менялось".
   Он снова спросил, дрожа, его руки были липкими от холода, его голос бессознательно угрожал: "Вы знали ее?"
   В первый раз старуха повернулась, чтобы посмотреть на него, казалось, внимательно наблюдая за ним. Она усмехнулась, и сначала он подумал, что это рассмеялась одна из восковых фигур, так призрачно, так неожиданно прозвучал этот тихий булькающий звук в тишине полутемного зала.
   Она сказала, все еще посмеиваясь: "Я - миссис Рейберн".
   И так как он не ответил, она откинула вуаль. Она была моложе, чем он сначала подумал. Она показала толстое, грубое, с тяжелым подбородком лицо, желтое, нездоровое, с высокими монгольскими скулами. Ее нос был приземистым и толстым, на щеках были вырезаны два кубика; резкие линии тянулись от ноздрей к уголкам рта. Ее маленькие проницательные серые глаза были почти скрыты в складках плоти. Из-под дрянной шляпки торчала неопрятная прядь волос, выкрашенных в ярко-рыжий цвет. Лицо, которое так дерзко смотрело на Патрика, было испещрено шрамами и отметинами всех грязных и непристойных пороков; наглое, развратное, настолько жестокое, что в нем было три части животного, оно, казалось, висело в воздухе, это лицо горгульи, торжествующе злорадствующее над его ужасом и смятением. Затем женщина быстро откинула вуаль и решительно произнесла своим ясным и звучным голосом:
   - Эта ваша фигура не воздает мне должное.
   Через мгновение она исчезла, а позади нее на возвышении стояла фигура миссис Рейберн, отравительницы, холодная, бледная и отстраненная, еще более бледная, еще более холодная, потому что теперь она была центром потока холодного и ледяного лунного света.
   Патрик побежал за старухой, но не потому, что хотел увидеть ее снова, а потому, что восковое изображение стало еще более отталкивающим, однако, когда он добрался до Зала Монархов, она уже исчезла.
   Он ждал, дрожа, пока часы не пробили семь и выставка не закрылась; затем он отправился на поиски мистера Магивана, которого нашел в его кабинете, читающего вечернюю газету, положив ноги на стол.
   - Добрый вечер, - сказал Патрик. - Я хочу вам кое-что сказать.
   Мистер Магиван отложил газету.
   - Честное слово, молодой человек, вы выглядите взволнованным. Что случилось?
   Патрик, сглотнув, сказал: "Вы знаете, кто был здесь сегодня днем?"
   - Нет,- сказал мистер Мугиван. - Я владелец выставки восковых фигур, а не фокусник. Кто здесь был?
   - Миссис Рейберн. Настоящая миссис Рейберн. Она пришла посмотреть на свою восковую фигуру. Она только что ушла.
   Когда мистер Магиван разинул рот, его красное лицо стало странно пятнистым - белым, в фиолетовых пятнах, бесстрастно заметил Патрик.
   - Миссис Рейберн?
   - Да.
   Мистер Магиван с трудом поднялся со стула.
   - Миссис Рейберн, вот как? Кто-то вас разыгрывает. Вы не знаете своего каталога. В самом деле, миссис Рейберн?
   Он вытащил документ из неопрятного стола, лизнул большой палец и перевернул страницу.
   - Миссис Рейберн, - сказал он очень громко, не глядя на Патрика, - была повешена, как вы понимаете, повешена за шею за убийство своего мужа более двадцати лет назад. Если это так, то вы вряд ли могли видеть ее здесь только что. И хватит ввших забавных штучек на один день.
   Патрик ничего не ответил. На самом деле сказать было нечего. Мистер Магиван тоже не нарушил молчания, а принялся расхаживать взад и вперед по маленькой комнате, затем сменил мягкие тапочки на сапоги, натянул пальто и надел на голову клетчатую кепку. Через мгновение он исчез.
   Патрик выключил свет в кабинете, затем вышел, как обычно, чтобы погасить газовые форсунки на выставке, прежде чем запереть ее на ночь. Его товарищ по турникету уже ушел домой; он был один, совершенно один, с более чем сотней восковых фигур. На улице стало тихо и темно, потому что луна скрылась за завесой облаков, и слышался шум сильного ветра, порывами проносившегося мимо закрытых ставнями окон.
   Он остановился, чтобы закурить сигарету, - что было запрещено, - и тут со странной отстраненностью осознал: то, что он видел днем, было не призраком, а чем-то еще более чудовищным - бестелесной душой. Грязной и злой душой этой несчастной женщины, чей прекрасный образ околдовал его. Отвратительное отражение отвратительного разума. За ее кажущейся чистотой и красотой всегда скрывался этот ужас, дремлющий, готовый выпрыгнуть и поглотить. Поднялся ветер, застонал, забарабанил по стеклам.
   В такую ночь, размышлял он, направляясь к монархам, упыри наверняка будут бродить по округе, а ведьмы парить в воздухе, сжимая свои метлы и громко крича о похоти к сатане. Вампиры, колдуны, призраки, кошмарная стая ужасов... Он потянулся на цыпочках, чтобы выключить газ над бледным, бесстрастным лицом короля Ричарда II... В старые времена ведьм сжигали заживо, как тех парней, которых теперь сжигает пламя каждое пятое ноября... И после сожжения, предположил он, эти злые женщины больше не могут причинить вреда, - ибо они уничтожены навсегда, они и их заклинания. Тоже хорошая работа. Он вошел во вторую комнату.
  

* * *

  
   В ту ночь жители города были удивлены, увидев багровый румянец, заливший небо над крышами далекой конюшни. Затем послышался звон колоколов, рев моторов и, по горячим следам, в погоне за пожарной командой, ринулась вопящая, возбужденная толпа. Выставка восковых фигур Магивана была в огне. Никто не хотел пропустить шоу, вдвойне желанное, потому что оно было бесплатным.
   В ту ночь ветер был силен и рвал пламя, усиливая его, пока люди, вооруженные шлангами, не поняли тщетность своих попыток. Наконец крыша рухнула, и стена ревущего пламени рванулась вверх, словно собираясь взмыть в небо. Они торжествовали, эти огненные столбы, как будто знали, что очищают, уничтожают ведьму.
   К утру Выставка восковых фигур Магивана превратилась в промокшие и закопченные руины. Многие фигуры были полностью уничтожены, монархам в целом повезло не больше, чем убийцам. Внизу, в Зале Диковинок и Ужасов, оказалось несколько "выживших". Некоторые были совершенно нетронуты. Миссис Рейберн, например, казалось, вышла невредимой из этого испытания и стояла на своем возвышении гордо и грациозно, скромно сложив бледные руки на груди. И все же, при ближайшем рассмотрении оказалось, что миссис Рейберн не совсем невредима. Ее восковое лицо растаяло, и, стекая, воск исказил ее черты странной и дьявольской усмешкой. Если не считать гордой осанки, она была неузнаваема, искажена. А потом пожарные сделали еще одно открытие.
   Рядом, там, где пламя оказалось сильнее всего, лежал обугленный и промокший сверток с одеждой. Они наклонились, чтобы рассмотреть его. Это было, как они обнаружили, человеческое тело, тело молодого человека.
  

ЦИРК САТАНЫ

LADY ELEANOR SMITH

  
   Однажды я спросил циркового артиста, который, как я знал, одно время работал с цирком Брандта, понравилось ли ему путешествовать с этим известным шоу. Его ответ был странным. Исказив лицо в отвратительной гримасе, он яростно сплюнул на пол, не сказав ни слова. Мое любопытство, однако, было возбуждено, и я отправился к старому клоуну, ныне вышедшему на пенсию, про которого утверждалось, что он знает каждый европейский цирк так же хорошо, как содержимое собственных карманов.
   - Цирк Брандта, - задумчиво произнес он. - Ну, вы знаете, Брандты - странные люди, и у них соответствующая репутация. Они австрийцы, но их соотечественники называют их цыганами, под каковыми подразумевают кочевников, потому что Брандты не живут на своей земле, а бродят по всему миру, как будто сам дьявол не дает им покоя. На самом деле, некоторые называют их Цирком сатаны.
   - Наверное, - спросил я, - цирк Брандта должен был стать замечательным шоу?
   - Да, - ответил он и закурил трубку, - это дорогое, амбициозное, эффектное, хорошо управляемое заведение. По-своему, эти люди - художники, и заслуживают большего успеха, чем имеют. Трудно сказать, почему они так непопулярны, но факт остается фактом: никто не останется с ними дольше, чем на несколько месяцев, и, более того, куда бы они ни отправились - в Индию, Австралию, Румынию, Испанию или Африку, - они оставляют за собой неприятную репутацию в отношении неоплаченных счетов, что, - добавил он, выпуская дым в воздух, - странно, потому что Брандты богаты.
   - Сколько их? - спросил я, желая побольше узнать о самом неуловимом цирке в Европе.
   - Вы задаете слишком много вопросов, - сказал он, - но это мой последний ответ относительно них, и я не возражаю сказать вам, что их двое, и что они муж и жена, Карл и Лия. Дама немного загадочна, но если вы спросите мое мнение, я бы сказал, что в ней течет мексиканская кровь, что когда-то она была заклинательницей змей, и что из них двоих она в целом хуже, и это говорит о многом. Тем не менее, все это чистая догадка с моей стороны, хотя могу сказать вам, что у нее красивая фигура. А теперь, - твердо сказал он, - я больше не буду говорить о Цирке Брандта.
   И вместо этого мы заговорили о Саррасани, о Кроне, о Карно и о Хагебеке.
  

* * *

  
   Прошел год, и я забыл о Цирке Брандта, который, без сомнения, в течение этого периода времени бродил из Токио в Сан-Франциско и Белград, в Стокгольм и обратно, как будто сам дьявол следовал за ним по пятам.
   А потом я встретил старого друга, знаменитого жонглера, которого не видел уже много месяцев. Я предложил ему выпить и спросил, где он был с нашей последней встречи. Он засмеялся и сказал, что побывал в аду. Я сказал ему, что не очень-то разбираюсь в загадках. Он снова рассмеялся.
   - О... в аду? - сказал он. - Возможно, это преувеличение, но, во всяком случае, я был так близок к этому, как никогда. Я гастролировал с цирком Брандта.
   - Цирком Брандта?
   - Вот именно. Балканские государства, Испания, Северная Африка. Затем Голландия, Бельгия и, наконец, Франция. Я уехал из Франции. Даже если бы они удвоили мое жалование, я бы не остался с ними.
   - Значит, в Цирк Брандта, - спросил я, - неподходящие условия?
   - Неподходящие условия? - сказал он. - Я бы так не сказал. Однако чего я терпеть не могу, так это работать с людьми, от которых у меня мурашки бегут по коже. Вы улыбаетесь, и я этому не удивлен, но могу заверить вас, что я лежал без сна ночью в своей повозке, потея от страха, а я ни в коем случае не подвержен фантазиям.
   К этому времени я уже заинтересовался.
   - Пожалуйста, скажите мне, - попросил я, - что вас так напугало.
   - Этого я сделать не могу, - ответил он и заказал еще выпивку, - дело в том, что лично со мной во время турне обходились неплохо. Брандты были очень вежливы со мной - даже слишком вежливы, потому что иногда они приглашали меня в свой фургон поболтать между выступлениями, а я терпеть этого не мог - у меня по спине бегали мурашки. Каким-то образом, - вы снова будете смеяться, я знаю, - это было похоже на то, как если бы вы сидели и разговаривали с двумя большими кошками, которые только и ждали, чтобы наброситься на вас после того, как они закончат играть с вами. Клянусь, в то время я верил, что Карл и Лия могут видеть в темноте. Конечно, это смешно, и я знаю это, но у меня до сих пор мурашки бегут по коже, когда я думаю о них. Должно быть, в то время я нервничал, переутомлялся.
   Я спросил, относился ли кто-нибудь еще в цирке у Брандтам так же, как он, и он нахмурил брови, словно пытаясь вспомнить, с явным отвращением, какие-либо подробности его тура.
   - Есть одна вещь, которую могли видеть все, - заметил он после паузы, - и это случилось в дикой части Румынии, где-то недалеко от Карпатских гор. Мы проезжали через маленькую деревню, направляясь в город, находившийся в нескольких милях от нас, и крестьяне стекались посмотреть, как мы проезжаем, что, конечно, было вполне естественно, поскольку мы являли собой очень красивое зрелище. Затем на деревенской улице застрял фургон, и Брандты вышли из своего большого жилого фургона посмотреть, что случилось.
   - Ну? - спросил я, потому что он снова замолчал.
   - Ну, это было забавно, вот и все. Они разбежались, как кролики, бросились в свои дома и захлопнули двери. Повозку вытолкнули из колеи, и мы поехали дальше, но в соседней деревне не было никаких признаков жизни, все было пустынно, а двери заперты. Но на каждой двери был прибит венок из чесночных цветов.
   - Что-нибудь еще? - спросил я, потому что он замолчал.
   - О, одна маленькая вещь, которую я, помнится, заметил. Зверинец. Брандты редко утруждают себя осмотром этой части шоу. Они слишком заняты ареной и билетной кассой. Но однажды ей - мадам Брандт - пришлось пройти через конюшню и зверинец, чтобы найти служителя. На арене Это было немного странно - от этого рыка кровь стыла в жилах. Это было так, как если бы львы и тигры были напуганы; они не рычали, требуя пищи, не огрызались, это был совсем другой рык, если вы меня понимаете. А когда она ушла, лошади вспотели. Я и сам тоже вспотел, хотя день был холодный.
   - На самом деле, - сказал я, - вам это просто показалось.
   - О, - ответил он. - Я и не ждал, что вы мне поверите. Почему вы должны это делать? Я не стал бы говорить, если бы вы не спросили меня о Цирке Брандта. Но, поскольку вы меня спросили... Хорошо, я расскажу вам, почему оставил их во Франции. Это не очень хорошая история. Но я не буду рассказывать об этом сегодня вечером. Я избегаю Брандтов как темы перед сном - в последнее время они мне снятся.
   Мне потребовалось некоторое время, чтобы вытянуть из него историю жонглера. Однако однажды утром, когда мы прогуливались по Унтер-ден-Линден под бледным весенним солнцем, он согласился рассказать ее. В переводе на английский, эта история выглядит так.
   Цирк Брандта гастролировал по Северной Африке и находился всего в нескольких днях пути от Танжера, когда пришел мужчина с просьбой о работе. По его словам, он был эльзасцем и работал кочегаром, но сошел с корабля в Танжере, и с тех пор ищет работу. С этим человеком разговаривал сам Карл Брандт. Они представляли собой удивительно контрастную пару, когда стояли и разговаривали на ступеньках роскошного жилого фургона Брандта. Эльзасец был светловолосым, крупным красивым молодым человеком с густыми светлыми волосами, загорелой кожей и честными, довольно глупыми голубыми глазами. Карл Брандт тоже был высоким, но худым, изможденным и смуглым; у него была гладкая, с вьющимися черными волосами, голова, похожая на змеиную; его длинное лицо было изможденным и желтым, как старая слоновая кость; он носил крошечную темную императорскую бородку; его черные глаза лихорадочно горели в тяжелых фиолетовых впадинах, а его зубы были острыми, сломанными, и прогнившими. Говорили, что он принимал наркотики, и действительно, у него был вид наркомана. Пока двое мужчин разговаривали, дверь фургона открылась, и на пороге появилась мадам Брандт, спросившая у своего мужа, чего от него хочет незнакомец. Сама она, между прочим, была удивительно красивой женщиной, хотя уже немолодой. Она была крепко, но изящно сложена, с копной блестящих иссиня-черных волос, тонкими чертами лица, раскосыми глазами с тяжелыми веками и той матово-белой кожей, которая всегда выглядят как молоко. Она вся казалась черно-белой. Даже губы у нее были бледные, не накрашенные, а лицо в форме сердечка выделялось в тени темных волос. Она носила белое в жарких странах и черное на севере, но почему-то никто не замечал, как именно она одета. Она редко смотрела на человека, с которым разговаривала. У нее был низкий голос, и она никогда не показывала свои зубы, заставляя думать, что они, должно быть, такие же плохие, как и у ее мужа.
   Оба Брандта около десяти минут разговаривали с эльзасцем на жарком солнце. Подслушать было невозможно, было слышно, как эльзасец довольно горячо повторял, что по профессии он кочегар. В конце концов, Карл Брандт отвел этого человека к главному смотрителю зверинца и сказал, что ему нужно дать работу. Эльзасец, со своей стороны, сказал, что его зовут Анатоль и что он привык к тяжелой работе. Вскоре после этого цирк отправился дальше в сторону Туниса.
   Новый помощник, Анатоль, был простым, добродушным парнем, который вскоре стал популярен не только среди служителей арены и конюхов, но и среди артистов, которые развлекались во время утомительных длинных переездов, заставляя его петь для них, потому что у него был богатый и красивый голос. Обычно он пел по-немецки или давно забытые песни французского мюзик-холла, но иногда дополнял их отрывками колоритных, дерзких баллад, написанных на арго, с которым все они были незнакомы. Однажды, перед вечерним представлением, когда Анатоль ревел одну из этих грубых веселых песен внутри Большого Шатра, занавес внезапно распахнулся, и в проеме показалось бледное, настороженное лицо мадам Брандт.
   Мгновенно, хотя небольшая аудитория не видела ее, все испытали странный дискомфорт. Анатоль, стоявший спиной ко входу, сразу почувствовал какое-то напряжение среди своих слушателей и, резко развернувшись, резко замолчал посреди куплета. Маленькая группа неуклюже поднялась на ноги.
   Мадам Брандт пробормотала своим низким голосом:
   - Не позволяйте мне мешать вашему концерту, друзья мои. Продолжайте, - обратилась она к Анатолю. - Эта веселая песня, которую вы пели, где вы ее выучили?
   Анатоль, почтительно стоявший перед ней, молчал. Мадам Брандт не смотрела на него и, казалось, не обращала на него никакого внимания, ее взгляд блуждал по пустым местам в Большом Шатре; и все же каким-то странным образом ее слушателям стало очевидно, что она намерена добиться от него ответа.
   Анатоль, наконец, пробормотал:
   - Я выучил эту песню, мадам, на борту португальского торговца фруктами много лет назад.
   Мадам Брандт не подала виду, что слышала его слова.
   После этого случая, однако, она начала поручать ему различные работы в своем собственном жилом фургоне, в результате чего у него было меньше времени петь и не так много времени для работы в зверинце. Анатоль, хоть и был добродушен и весел, вскоре почувствовал сильную неприязнь к хозяйке и не стал скрывать этого от своих друзей, которые были с ним в этом отношении полностью согласны. Каждый ненавидит Брандтов; многие боялись их.
  

* * *

  
   Цирк перебрался в Испанию и начал гастролировать по Андалусии. Несколько артистов ушли; были наняты новые. Карл Брандт всегда легко избавлялся от артистов. За десять минут до начала представления он посылал за каким-нибудь неудачливым гимнастом на трапеции и, указывая на приспособление, сложное и тяжелое, подвешенное к одному из больших столбов, небрежно говорил:
   - Я хочу, чтобы перед шоу вы перенесли это на другую сторону палатки.
   Артист, скажем, мог рассмеяться, решив, что это какая-то непонятная шутка.
   Брандт мягко продолжал:
   - Вам лучше поторопиться, вам не кажется?
   Артист возмущенно протестовал.
   - Это невозможно, сэр. Как я могу переместить свое приспособление за десять минут?
   Брандт несколько секунд наблюдал за ним с улыбкой.
   Затем он отворачивался, вежливо говоря:
   - Уволен за неподчинение, - и отправлялся телеграфировать своему агенту о новом артисте.
   Мадам Брандт испытывала странное извращенное удовольствие, поддразнивая Анатоля. Она знала, что он боится ее, и ей было забавно посылать за ним, заставлять его стоять рядом с ней в ее фургоне, пока она полировала ногти, шила или писала письма, совершенно безразличная к его присутствию. Минут через десять она поднимала голову, смотрела куда-то поверх его головы и своим мягким, томным голосом спрашивала, нравится ли ему цирковая жизнь и доволен ли он ею. Некоторое время она болтала, небрежно задавая ему вопросы о других артистах, а потом вдруг смотрела прямо на него странным, задумчивым взглядом и говорила:
   - Лучше, чем на корабле, не так ли? Полагаю, вам здесь удобнее, чем в бытность кочегаром?
   Иногда она добавляла:
   - Расскажите мне что-нибудь о жизни кочегара, Анатоль. Каковы были ваши обязанности?
   Всегда, когда она отпускала его, его голова была влажной от пота.
  

* * *

  
   Цирк Брандта постепенно продвигался на север, в сторону страны Басков, пока не оказался рядом с французской границей. Они должны были пересечь Францию, попасть в Бельгию и Голландию, а затем вернуться обратно. Брандты нигде не могли задерживаться надолго. Как раз перед тем, как цирк въехал на французскую территорию, Анатоль предупредил о своем уходе. Он был трудолюбивым и пользовался такой популярностью у своих товарищей, что Карл Брандт предложил ему повышение зарплаты. Анатоль остаться отказался.
   Мадам Брандт была в фургоне, когда эта новость была сообщена ее мужу. Она сказала Карлу: "Если ты хочешь, чтобы эльзасец остался, я это устрою. Предоставь это мне. Мне кажется, я понимаю, в чем дело, а, как ты говоришь, он полезный человек".
   На следующий день она послала за Анатолем и, не обращая на него внимания около пяти минут, спросила, какая причина заставляет его покинуть цирк. Анатоль, застыв у двери, пробормотал какое-то неловкое извинение.
   - Почему?
   - Я... мне предложили работу.
   - Лучшую, чем эта? - спросила она, продолжая шить.
   - Да, мадам.
   - И все же, - лениво продолжала она, - вы были счастливы с нами в Африке, счастливы в Испании. Почему же тогда не во Франции?
   - Мадам...
   Она оборвала зубами нитку.
   - Почему не во Франции, Анатоль?
   Ответа не последовало.
   Внезапно она бросила шитье на пол и устремила на него взгляд. Что-то мелькнуло в ее глазах, что-то поразившее его; это был уродливый, обнаженный, голодный взгляд, которого он никогда раньше не видел. Ее глаза обжигали его, это были глаза дьявола. Она говорила быстро, едва шевеля губами:
   - Я скажу вам, почему вы боитесь Франции, Анатоль. Я разгадала вашу тайну, друг мой... Вы дезертировали из Иностранного легиона и боитесь, что вас схватят. Это все, не так ли? О, не утруждайте себя ложью, я знаю это с тех пор, как мы были в Африке. Это правда, не так ли, то, что я сказала?
   Он кивнул и сглотнул, не в силах вымолвить ни слова.
   День был жаркий, и на нем была только тонкая рубашка. Через секунду она вскочила со стула и бросилась на него, разрывая пальцами одежду. В ужасе он боролся, но она была слишком быстрой, слишком жестокой, слишком безжалостной. Рубашка разорвалась надвое, обнажив на белой груди шов из багровых шрамов.
   - Пулевые ранения! - рассмеялась она. - Кочегар с пулевыми ранениями! Я была права, не так ли, Анатоль?
   Помимо страха, он ощутил странное чувство отвращения от ее близости. "Боже, - подумал он, - она преследует меня!" И его затошнило, - некоторых людей тошнит от вида смертоносной змеи. Но потом, как ни странно, она отскочила от него, опустилась в кресло и подняла шитье.
   Она услышала шаги Карла Брандта. Анатоль стоял ошеломленный, сжимая огромную дыру в рубашке. Карл Брандт бесшумно вошел в фургон, потому что всегда носил резиновые подошвы на ботинках. Его жена обратилась к нему своим тихим спокойным голосом.
   - Видишь Анатоля? Он только что рассказал мне, почему боится ехать с нами во Францию. Он дезертировал из Иностранного легиона. Посмотри на раны там, на его груди.
   Анатоль беспомощно смотрел на длинное желтое лицо Брандта, который несколько мгновений молча смотрел на него.
   - Дезертир? - наконец сказал Брандт и усмехнулся. - Дезертир? Вам не нужно бояться ехать с нами во Францию, мой мальчик. У них там есть дела поважнее, чем охотиться за сбежавшими легионерами. О да, вы будете в достаточной безопасности. Я буду защищать вас.
   Он стоял, потирая руки и задумчиво глядя на Анатоля своими блестящими черными глазами. Анатоль, надеясь сбежать от них, обещал остаться. У него было неприятное ощущение, что в тот день в повозке он столкнулся не с одной змеей, а с двумя. Он не любил рептилий. Он хотел сбежать, но солгал мадам Брандт, когда говорил о новой работе, - ему было удобно там, где он был. Он также был лишенным воображения существом, и ужасы Легиона теперь казались очень далекими. Вскоре он уже был во Франции, совершенно не в силах поверить, что ему грозит какая-то опасность. К его радости, хозяйка игнорировала его после сцены в фургоне. Она, очевидно, поняла, подумал он про себя, что он находит ее отвратительной. И он был бы совершенно счастлив, если бы не знал, что приобрел опасного врага.
  

* * *

  
   Брандт нанял в качестве укротителя львов бывшего матадора, человека по имени "Капитан" да Сильва. Этот человек был не очень доволен своим положением. Он потерял уверенность в себе около года назад, но после работы с одной и той же группой львов в течение десяти месяцев, понемногу восстанавливался и, следовательно, становился более довольным. Затем, без всякого предупреждения, Карл Брандт купил смешанную группу животных и велел да Сильве немедленно приступить к работе. Укротитель был в ярости. Львы, тигры, медведи и леопарды... Он пожал плечами и угрюмо повиновался. Вскоре смешанная группа была готова к арене и выступала в течение недели с большим успехом.
   Затем однажды утром да Сильва подошел к клеткам и обнаружил своих животных в диком, ненормальном состоянии. Рычащие, ощетинившиеся, с пеной у губ, они, казалось, даже не могли узнать своего укротителя. Служитель, подошедший посмотреть, прошептал ему на ухо:
   - Она ходила прошлой ночью.
   Да Сильва вздрогнул. В цирке Брандта ходила легенда, что Лия Брандт, "дьяволица", ходит во сне, забредая в зверинец и пугая зверей, которые, по-видимому, знали ее такой, какая она есть на самом деле.
   Тигр зарычал, и львица ответила ему. Да Сильва повернулся к своему спутнику.
   - Я ухожу. Я бы не стал сегодня работать с этими кошками и за целое состояние.
   Через двадцать минут он был на вокзале.
   Карл Брандт молча выслушал эту новость. Затем он поднял руку и яростно ударил служителя по губам. Завернувшись в черный плащ, он вышел из кабинета и направился к своему фургону. Его жена была занята, пила кофе. Они молча смотрели друг на друга.
   Затем она спокойно сказала:
   - Полагаю, это да Сильва?
   - Да, да, да Сильва. Он уже ушел. Теперь кто будет работать в смешанной группе?
   Она осушила свою чашку и задумчиво ответила:
   - Я знаю нескольких укротителей.
   - Возможно. И сколько времени им потребуется, чтобы добраться сюда?
   - Вот именно, - сказала она, наливая еще кофе. - Это, я согласна, самое серьезное возражение. Неужели у нас нет никого, кто мог бы поработать с кошками неделю или две?
   - Что за чушь ты несешь?
   Она прикрыла глаза рукой.
   - Ты, кажется, забыл Анатоля. Беглый легионер на французской территории. Как ты думаешь, он ослушается твоих приказов?
   Последовала пауза.
   - Я пошлю за ним, - наконец сказал Брандт.
   Они молчали, ожидая эльзасца. Когда тот вошел, Лия, не глядя на него, принялась полировать ногти.
   Карл Брандт повернул к Анатолю желтое морщинистое лицо. Его глаза были темными тлеющими впадинами.
   Он мягко сказал:
   - Вы знаете, что да Сильва уехал?
   - Да, сэр.
   Анатоль был озадачен.
   - Теперь некому работать с животными, пока не будет нанят новый укротитель.
   - Нет, сэр.
   - У меня не в обычае подводить своих покровителей. Я всегда показываю то, что рекламирую. Новый укротитель должен быть здесь через неделю. Именно об этой неделе я и хотел бы поговорить.
   Еще одна пауза. Сердце Анатоля заколотилось о ребра.
   Брандт спокойно сказал:
   - Я собираюсь повысить вас, мой друг. В течение недели вы будете работать со смешанной группой.
   Анатоль густо покраснел. Он был страшно зол, так зол, что его страх перед молчаливой женщиной, сидевшей за столом, полностью исчез. Больше не сознавая ее присутствия, он яростно выпалил:
   - Что?! Вы хотите, чтобы я вошел в клетку с этими животными? Тогда вы должны найти кого-нибудь другого; я бы не стал делать этого ни за какие деньги.
   Брандт улыбнулся, показав свои черные сломанные зубы. Его жена, совершенно равнодушная, продолжала красить ногти в ярко-красный цвет. Брандт любезно сказал:
   - Возможно, вы считаете, что можете выдвигать условия, мой друг? Конечно, я могу ошибаться, но у меня сложилось впечатление, что сейчас мы находимся на французской территории. Очаровательные слова, а?
   Анатоль молчал. Он вдруг с ужасом подумал о Легионе - обжигающем солнце, грязи и жестокости. Он подумал также о соляных копях, о той ужасной живой смерти, на которую он неизбежно будет обречен в случае поимки. Затем он вспомнил животных такими, какими видел их в последний раз, свирепыми, обезумевшими. Он покачал головой.
   - Это блеф, - сказал он дрожащим голосом. - Я не укротитель. Вы не можете силой загнать меня в клетку.
   Карл Брандт усмехнулся. Нежная желтая слоновая кость его кожи, казалось, превратилась в тысячу морщин. Он вытащил часы.
   - Пять минут, Анатоль, чтобы пойти со мной в зверинец. Иначе я позвоню в полицию. Если мне будет позволено дать вам совет, я предлагаю зверинец. Даже львиное брюхо, я полагаю, предпочтительнее африканских соляных копей. Но сделайте свой выбор.
   Мадам Брандт, разломив пополам палочку из апельсинового дерева, тихо вмешалась в разговор.
   - Нет, Анатоль, - сказала она задумчиво, - ночью убежать не удастся. Директору придется потрудиться, чтобы вас выследили. Господин директор не желает защищать преступников.
   Она снова посмотрела прямо на него, пронзая его жгучим и угрожающим взглядом, похожим на меч.
   Брандт взглянул на часы.
   - Я должен напомнить вам, Анатоль, что у вас осталось всего две минуты, - сказал он с видом величайшей учтивости. - Интересно, сколько лет вы прослужили в Легионе? И восемь лет в соляных шахтах для дезертиров или, может быть, больше?
   - Я займусь животными, - коротко сказал Анатоль. Он знал, что Лия Брандт прочитала его мысли, и, вытирая пот с лица, направился к зверинцу. Смешанная группа не смогла появиться на утреннике, но было объявлено, что кошки будут работать в эту ночь в обязательном порядке. Анатоль должен был провести вторую половину дня, репетируя с ними.
   Его лицо было серым, когда он заперся в клетке, вооруженный только хлыстом укротителя. За решеткой стояли двое охранников с заряженными револьверами. Они тоже нервничали. Животные стояли неподвижно и смотрели на незнакомца, вздыбив шерсть и устремив на него беспокойные желтые глаза. Внутри клетки были расставлены раскрашенные деревянные пьедесталы, на которые животных учили садиться по команде. Теперь эльзасец отдал эту команду. Они не обратили на нее никакого внимания. Он повторил ее громче, хлопнув по решетке хлыстом, и они во внезапной панике разбежались, чтобы занять свои привычные места. Он вытащил бумажный обруч, через который должны прыгать львы. Они рычали в течение нескольких минут, нанося удары своими свирепыми лапами, а затем, в конце концов, возможно, решив, что послушание доставляет меньше проблем, прыгнули через обруч с плохой грацией. Оба сторожа, а также Анатоль, обливались потом, как будто их окунули в воду. Однако теперь эльзасец был более уверен в себе. Он повернулся к медведям.
   Двадцать минут спустя Карл Брандт присоединился к жене в фургоне.
   - Лучше, чем я ожидал, - холодно сказал директор. Мадам Брандт ничего не ответила, и даже не повернула головы.
   В тот вечер эльзасец был одет в великолепную небесно-голубую форму и вишневые бриджи из циркового гардероба. Его товарищи сочувственно посмотрели на него. Один или двое, не подозревая о его прошлом, посоветовали ему бросить вызов Брандту и держаться подальше от клетки. Анатоль только покачал головой, не в силах ничего объяснить.
   Наступили сумерки. Музыканты, великолепные в своих зеленых с золотом мундирах, играли увертюру внутри огромного шатра. Группа клоунов, сверкая блестками, стояла в ожидании своего комического вступления. Позади клоунов шесть или семь конюхов были заняты управлением двадцатью молочно-белыми арабскими жеребцами с белыми гривами и хвостами. Эти лошади были великолепны в алой сбруе. Китайская труппа в темных кимоно поверх великолепных парчовых одежд усердно упражнялась возле клетки с медведями. Анатоль сидел на тюке сена рядом с тиграми, глухой к советам, которые шептали ему на ухо товарищи. Выступление продолжалось.
   Наверху, под куполом палатки, двое мускулистых молодых людей в трико персикового цвета с захватывающей грацией и быстротой перебегали от шеста к шесту. Внизу служители быстро соорудили огромную клетку, шатаясь под секциями тяжелых железных прутьев. Вскоре оркестр заиграл вступительные аккорды, и Анатоль, легионер, вошел в клетку, скромно кивая в ответ на аплодисменты. Затем железная дверь отодвинулась в сторону, и по узкому туннелю поползла вереница смуглых фигур.
   Львы, тигры, леопарды, медведи. Они грациозно вышли на арену, потянулись, потерлись о прутья клетки, зевнули при ярком свете, оскалили зубы, крадучись с кошачьей ловкостью.
   Схватив хлыст, Анатоль отдал первую команду. Минуту спустя животные с некоторой покорностью восседали на своих деревянных пьедесталах. Анатоль достал свой обруч. Сначала люди в цирке затаили дыхание, потом постепенно, по прошествии пяти минут, расслабились. Дела шли хорошо. Они вздохнули с облегчением. Кульминацией акта была сцена, в ходе которой животные сгруппировались, стоя на задних лапах вокруг дрессировщика, который сам вскочил на пьедестал, подняв руку, чтобы придать больший эффект подчинению животных. Самый большой тигр лежал у его ног во время этой сцены, и в то время как другие животные вскоре заняли свои привычные позиции, когда им было приказано, тигр поначалу не хотел ложиться на опилки.
   Расположив львов и леопардов, Анатоль, стоя одной ногой на пьедестале, быстро и отрывисто заговорил с огромным зверем, который угрюмо уставился на него. Прошла секунда, показавшаяся зрителям цирка минутой. Тигр продолжал пялиться, а Анатоль, колотя по решетке хлыстом, упрямо указывал на землю у своих ног.
   Он стоял спиной ко входу в клетку и не видел, как конюхи и слуги почтительно расступились, пропуская кого-то за красные бархатные занавески. Его товарищи сделали это, подталкивая друг друга локтями, потому что мадам Брандт редко подходила к арене во время выступления. Она на мгновение остановилась у занавеса, высокая и прямая, в своем развевающемся белом платье, ее лицо было бледным на фоне густых черных волос.
   Затем, внезапно, в мирной клетке поднялась суматоха, когда, яростно рыча, животные спрыгнули со своих пьедесталов, чтобы яростно броситься на прутья. Застигнутый врасплох, Анатоль повернулся, щелкнул хлыстом, закричал, не обращая внимания на угрюмого тигра позади него. Обезумевший от страха леопард налетел на него сзади и сбил с ног. С яростной быстротой могучего ястреба огромный тигр прыгнул. Глухое рычание, от которого кровь застыла в жилах, крики ужаса из толпы, а затем треск двух револьверных выстрелов. Вооруженные шлангами, работники зверинца отогнали животных назад. Тигр был ранен в плечо и царапал когтями землю, кусая себя в безумии боли.
   Анатоль лежал, согнувшись пополам, на опилках, похожий на тряпичный манекен, настолько безвольным и скрюченным было его тело. По ярко-синему мундиру сочилась красная струйка. Его лицо? У Анатоля больше не было лица; только огромная, кровоточащая и зияющая рана. Открыв боковую дверь, служители вытащили его тело из клетки и быстро завернули в великолепное пальто китайского акробата, стоявшего рядом. Крича, плача, ругаясь, перепуганные зрители дрались, боролись и в панике пытались покинуть палатку. В шуме и суматохе, мадам Брандт проскользнула за красные бархатные занавески и исчезла, как белая тень.
  

* * *

  
   В ту ночь тело временно положили в маленькую гардеробную, принадлежавшую клоунам. Было уже поздно, когда зрители отправились спать, и к часу ночи в палаточном городке цирка Брандта было тихо. Только ночной сторож, невозмутимый, лишенный воображения парень, медленно расхаживал взад и вперед, размахивая фонарем; время от времени в ночной тишине скулил и рычал лев.
   Однако именно сторож впоследствии рассказал своим товарищам о том, что он видел во время этого одинокого бдения... До рассвета оставалось около часа, и мужчина развалился на куче сена, без сомнения, с облегчением думая, что ночь скоро закончится, как вдруг его чуткое ухо уловило тихий звук приближающихся шагов. Он повернулся, пряча фонарь под пальто. Это была мадам Брандт, шедшая медленно, как лунатик, через пустынную арену к раздевалкам, казавшаяся не более осязаемой, чем тень, белая тень, которая на мгновение блеснула в темноте, а затем исчезла, поглощенная мраком ночи. Сторож был храбрым парнем, к тому же любопытным. Он сбросил туфли и пошел за ней.
   Мадам Брандт проскользнула прямо в маленькую гардеробную, где лежало искалеченное тело легионера. Сторож не осмелился достать свой фонарь, и ему было трудно разглядеть, что происходит, но он сумел разглядеть вполне достаточно. Он мельком увидел ее белую фигуру, стоявшую на коленях рядом с темной фигурой на полу; пока он наблюдал, она возилась с какой-то драпировкой или чем-то еще, и он увидел, что она пытается стащить пальто, прикрывавшее труп. Очевидно, достигнув своей цели, она на мгновение замерла, уставившись на то, что увидела; эта неподвижность, длившаяся всего секунду, сменилась внезапным движением, более ужасным, чем все, что было до этого; ибо со всей свирепостью голодного животного она бросилась на тело, тряся его, крепко сжимая, чтобы удержать его свинцовую тяжесть, прижимаясь лицом, ртом к разорванному и кровоточащему горлу... затем в отдаленном зверинце львы и тигры нарушили тишину ночи внезапным шумом.
  

* * *

  
   - Да, - сказал жонглер после паузы, - Анатоль нам нравился. Он был хорошим товарищем, хотя, заметьте, он, вероятно, был убийцей и, безусловно, вором. Но в Цирке Брандта, знаете ли, это вообще ничего не значит.
   - Где сейчас Цирк Брандта? - спросил я после очередной паузы.
   Он пожал плечами.
   - В Польше, я думаю, или, возможно, Перу. Как я могу сказать? Брандты - цыгане, кочевники. Сегодня здесь, завтра там. Возможно, они путешествуют быстро, потому что всегда есть что скрывать. Но кто может сказать? У дьявола есть замечательная привычка присматривать за своими друзьями.
   Я молчал, потому что думал и о Лие Брандт, и об Анатоле. Внезапно меня затошнило.
   - Послушайте, - сказал я, - вы не возражаете, если мы пока больше не будем говорить о Цирке Брандта?
  

ПАЯЦЫ

R.H. MOTTRAM

  
   Джиневер, адвокат, и молодой Дормер из банка отправились в Ситон по поводу какой-то собственности, попечителями которой были. Дела потребовали значительного времени, и они опоздали на последний поезд в Истхэмптон. Они поужинали в "Старом Корабле" и отправились на представление "Паяцев". Джиневер знал оперу наизусть; для Дормере она была не так хороша, как "Мессия", но она заполняла пустой конец пустого вечера в довольно мрачном городе, где люди, очевидно, собирались или ложились спать, едва только темнело. Возвращаясь, напевая, в "Старый Корабль", Джиневер сказал:
   - А теперь, Дормер, по одной, прежде чем ляжем спать!
   Мнение Дормера о выпивке состояло в том, что большинство людей должны быть трезвенниками, но сырой воздух Восточного побережья Порт-Скатона развеял его сомнения. Этот воздух, пропитывающий побережье запахом сельди, заставляет человека искать горячего спиртного или старого эля. Дормер заказал последний, в то время как Джиневер потягивал горячий ром с водой. Джиневер сидел, рассказывая о различных "Хеддах" и "Канио", которых он помнил, в пустое пространство, а не Дормеру, который с трубкой во рту и кружкой в руке прошелся вдоль ряда гравюр над деревянными панелями, и остановился перед литографией, имевшей название "Новый подвесной мост".
   - Не могу вспомнить, чтобы проходил мимо этого сегодня!
   Джиневер встал, чтобы посмотреть, поправляя очки.
   - Нет, вы не проходили мимо сегодня - и никто не проходил мимо за последние восемьдесят лет!
   - Его теперь нет?
   - Нет. Раньше он находился как раз там, где железная дорога пересекает устье реки; по нему проходила Истгемптонская дорога.
   - Которая теперь должна пройти вокруг Гритлинга?
   - Да. Настроения были против восстановления моста после того, как он рухнул.
   - Рухнул? Сам по себе?
   - Ну, нет. Для этого имелось достаточно причин. Но вот вам история, которую я слышал, когда был маленьким.
   В те дни в Ситоне не было театра. Летними вечерами люди ходили в чайные или пивные. Зимой средний класс, - в Ситоне никогда не было аристократии, воздух им не подходит, я полагаю, - сидел на своих мешках с деньгами. Бедняки ходили в те же пивные. Но у этих последних было развлечение. Раз в год бродячий цирк ставил свой шатер и парковал свои фургоны на плоском участке за пристанью. Я полагаю, вы не помните бродячие цирки? Ах! Барнум или Сэнгер, да, но в те дни имелось бесчисленное множество мелких цирков, с полудюжиной лошадей, какой-нибудь обезьяной и всем остальным, чем могло обладать шоу. Вы могли получить хорошее представление об этом в сегодняшней Опере; любовь английской публики к животным сменилась итальянской любовью к драме. Но один элемент постоянен - клоун. Эта историческая фигура, которая, вероятно, началась как бог лесов в Греции за столетия до Христа, и влачившаяся через века, пока в красноносом комике мюзик-холла и Чарли Чаплине в кино не претерпела окончательную трансформацию и перестала быть узнаваемой.
   Ну, конкретное шоу, которое в те дни показывалось в Ситоне, называлось "Всемирно известный цирк и ипподром Винтера". Все было как обычно - старина Винтер, режиссер и директор манежа, его сыновья - акробаты и наездники, старая мать Винтер, сидящая на кассе, девушки Винтера, заклинатели змей, наездники, и вся остальное - и клоун, синьор Пуффо, взявшийся за эту работу по случаю.
   Пуффо, конечно, взялся за эту работу, Бог знает почему, и сохранил ее, Бог знает как, с тем необычайным смирением и услужливостью тех дней, которые сейчас совершенно утрачены. Его звали Боутрайт.
   Никто не помнит, как он выглядел без своей краски и унизительной одежды, своей прыщавой шляпы, своей походки и хриплой болтовни, потому что никто никогда не видел его в "личной жизни". У него ее не было. Днем он ходил по улицам в костюме, с барабаном и дудками, для рекламы. С наступлением сумерек он был на арене, до тех пор, пока не оставалось зрителей. У остальных были отведенные им роли, даже у животных. Роль Пуффо состояла в том, чтобы безуспешно подражать им всем, чтобы падать с лошадей, хвататься зубами за туго натянутую веревку, завязывать себя в узел, в качестве пародии на змею. И в любой момент, если публика начинала вести себя неподобающим образом, старый Винтер, тиран ринга, окликал его:
   - А теперь, синьор Пуффо, покажите дамам и джентльменам ваш...
   При этих словах Пуффо опускался на четвереньки, тем самым выставляя напоказ тот факт, что сиденье его мешковатых брюк было помечено как мишень. Винтер, или кто-нибудь другой ударял его, восклицая:
   - Как тебе, Пуффо? - на что он отвечал:
   - Довольно уперзудично, милорд! - бессмысленный ответ, который прижился и стал гвоздем программы того периода.
   Ветер свистел в шатре, толпа ревела. Vesti la Giubba! Думаю, он хотел бы два костюма - один, чтобы прикрыть свою анатомию, истощенную до крайности, - и одного, чтобы скрыть свою человечность, из которой его собратья-люди устроили такую чудовищную забаву.
   Я не могу объяснить, почему Пуффо терпел это. Но Судьба уготовила ему новое испытание. Поверите ли, он женился! Кто проводил церемонию, что именно убедило его невесту принять его предложение, где, по их мнению, они могли бы поселиться, кроме как в каком-нибудь свободном уголке палатки или фургона, неизвестно. Все наши современные условия жизни, обеспечение детей, образование, старость и немощь, оказались за пределами их мировосприятия. Все, что можно сказать наверняка, - она была девушкой из Порт-Ситона. Она жила здесь, в этом городе, в который цирк приезжал раз в год.
   Ну, их супружеское приключение длилось недолго. В самый первый раз, когда они приехали в Порт-Ситон, миссис Боутрайт влюбилась. Пропустила ли она это необходимое предварительное условие счастливого брака в случае своего мужа, оказалась ли жизнь бродячего цирка слишком тяжелой для нее, я не знаю. Несомненно то, что она внезапно начала проявлять заметную прохладу по отношению к своему мужу и оказывать заметное предпочтение - как вы думаете, кому?
   В одном из узких, продуваемых морским бризом дворов города вырос большой светловолосый мальчик с длинными волосами, который, как и все ему подобные, в возрасте двенадцати лет был взят на борт одного из тех неуклюжих парусных рыболовных судов, которые только что начали заменять паровые, и обучался своему ремеслу с усердием, которое не могли поколебать ни удары, ни множество опасностей. В нем не было ничего примечательного, кроме его роста, который продолжал увеличиваться. Вскоре он превзошел довольно высокий средний показатель среди рыбаков и стал феноменом.
   Мужчин, которые отправляются ловить рыбу в Северное море, нелегко удивить. С еще большим трудом их можно заставить выразить удивление или восхищение. Рост молодого гиганта стал предметом большого количества неуклюжих шуток и поводом для дополнительной работы. Он мог сделать то, чего не мог сделать ни один другой человек. Он был заметен, а поскольку его заметность не имела ничего общего с деньгами или властью, он был объектом грубого юмора. Он попытался ответить физической силой, чтобы остановить чрезмерное бремя насмешек. Его сбили с ног молотом, которым глушили морских угрей. Удар, который убил бы большинство людей, потряс его чувства.
   То ли он еще не имел права на долю в судне, то ли продал ее, я не знаю. Но он ушел с лодки и направился к Винтеру, который сразу же взял его на борт. Он был ловок в своем роде и мог проделать кое-какие трюки с веревками и легкими лонжеронами, забраться на крышу шатра и удивительно ловко соскользнуть вниз. Но такие подвиги были обычным делом для местной публики. Его неуклюжесть и глупое лицо, - пустое от страха перед сценой и непривычной публичности, - делали его комичным. Он "соперничал" скорее с Пуффо, чем с наездниками и животными. И соревновался недолго.
   Возможно, это было глупостью с его стороны, - бросить рыбную ловлю и попытаться зарабатывать деньги в цирке. Или, возможно, таков был юмор толпы портовых грузчиков, последней в мире, кто чтил местные таланты. Как бы то ни было, до Винтера дошли слухи, что, когда прибудут рыболовецкие лодки, экипажи совершат набег на цирк и уберут из него великана. Винтер не стал ждать. Он отослал юношу к какому-то родственнику или знакомому шоумену на безопасное расстояние, за пределы Лондона.
   Но что за переполох поднялся в Ситоне, когда стало известно, что он уехал не один. Миссис Боутрайт уехала с ним. Ее выбор во втором супружеском приключении было так же трудно понять, как и в первом, за исключением того, что у великана было больше перспектив, чем у клоуна. Но любой может представить себе тяжелое положение Зигмара Пуффо, оказавшегося в центре скандала перед этой публикой. В этом было нечто худшее, чем Трагедия. Соблазнитель может быть героем для недовольных женщин или молодой крови. Но для широкой публики он нарушил Закон о собственности, и симпатии очевидно должны были быть на стороне обиженного мужа. Но вот в чем загвоздка. Расскажите эту историю любому слушателю. "Она сбежала с Великаном из Цирка". Как бы торжественно вы это ни произнесли, ваши слова не трагичны. Они комичны. Теперь поместите инцидент в Ситон перед публикой Ситона. Представьте себе, как бедный Пуффо расхаживает по улицам с барабаном и трубой в то утро, когда об этом стало известно. Разве вы не услышите насмешливые крики?
   Пуффо слышал их, можете быть уверены; без сомнения, он их почувствовал, ибо Ситон - суровое место. Он впервые в своей карьере отказался от рекламы шоу на улицах лично. Затем он обнаружил, что столкнулся с другим Законом о собственности. Старый Винтер уже сомневался в настроении своих зрителей, у которых эти события ослабили обычные ограничения. Он настаивал на том, что необходимо что-то новое и поразительное. Он сказал это Пуффо не терпящим возражения голосом. И из страдания кровоточащего сердца Пуффо развился гениальный замысел, превосходящий все успехи его многолетней клоунады, вместе взятые. Он поведал свою идею Старому Винтеру, который был так впечатлен ею, что напечатал и распространил афиши, в которых сообщалось, что синьор Пуффо, знаменитый Клоун Всемирно Известного Шоу Винтера, устроит представление на реке и проплывет под Новым Подвесным мостом в прекрасной морской колеснице, запряженной четырьмя белыми лебедями, на следующий день после Рождества.
   Это звучит странно, но то были романтические дни, когда дух чуда витал повсюду, и люди не видели ничего абсурдного в таком объявлении. И они не были разочарованы. Пуффо и не собирался их разочаровывать. Я узнал об этом от очевидца - старого паромщика, чье занятие было разрушено открытием Нового Подвесного моста, и который тоже не был разочарован. Пуффо действительно появился в чем-то вроде большой ванны или чана, украшенного ленточками и прикрепленного к четырем гусям, а не лебедям. Это был единственный обман, вкупе с тем фактом, что птицы не тянули его "морскую колесницу". Их привязали за шею, они закричали и поплыли, а уходящий прилив унес их под мост. В конце концов, это было не так уж и трудно. Пуффо Боутрайт был матросом, и всю свою жизнь до цирка плавал на лодках. Это не требовало больших усилий, так же как и сложного рулевого управления, чтобы удержаться на середине потока. Он был уверен, что толпа соберется на Новом Подвесном мосту, чтобы забросать его мусором. Опять же, он всегда устанавливал и убирал опоры в цирке, и если не знал теорию напряжений и деформаций, у него имелось некое эмпирическое правило, которое подсказывало ему, сколько людей может выдержать опора определенной толщины. Подвесные мосты, знаете ли, безопасны, если не считать внезапного согласованного движения. В том-то и дело. Вот где отчаяние и ненависть объединились, чтобы придать безвестному клоуну оттенок гениальности. В тот момент он был более великим художником, чем когда-либо до или после. Он видел, что его врагами была Публика - исторический враг всех художников, что они вместе бросятся на одну сторону моста - что новые опоры подломятся - и вся конструкция обрушится, вывалив их всех в глубокую ледяную воду устья реки во время наводнения. И это случилось.
   Мой информатор, старый паромщик, естественно, был впечатлен. Он провел остаток дня, спасая тех, кто выжил, и вылавливая мертвых. Это была самая большая катастрофа, какую он когда-либо видел. Это было также самое выгодное, что когда-либо случалось с ним, потому что, как я уже сказал, чувства помешали построить еще один мост на том же месте, и паром снова был пущен.
   - А что случилось с... э-э... Боутрайтом? - Дормер поставил пустую кружку и выбил трубку о решетку камина.
   - Я так и не смог этого выяснить. Искусство требует, чтобы он утонул вместе со своими жертвами. Справедливость тоже. Приливная волна, вызванная падением всех этих сотен человеческих существ и всей этой древесины в реку, должно быть, опрокинула его ванну. Но старый паромщик на этот счет промолчал. Я не мог заставить его рассказать о судьбе Пуффо. Конечно, этого имени нет в списке жертв. Это была настоящая Трагедия. Эпизод стал не Местью Клоуна, а Несчастным случаем с Подвесным мостом. Я полагаю, что, согласно обычаям тех дней, было проведено какое-то расследование, и оно, конечно, доказало именно несчастный случай. Но о Пуффо и его разбитом сердце мало кто когда-либо вспомнил. Комедия закончилась в прямом смысле этого слова!
   - Любопытная история!
   - Так и есть. Спокойной ночи!
  

ЭЛИКСИР ПРЕПОДОБНОГО ОТЦА ГОШЕ

ALPHONSE DAUDET

Перевод И. Татариновой

   - Отведайте-ка вот этого, сосед, а потом посмотрим, что вы скажете.
   И с той же кропотливой тщательностью, с какой шлифовальщик отсчитывает каждую бусину, гравесонский кюре накапал мне на донышко золотисто-зеленой, жгучей, искристой, чудесной жидкости. Все внутри у меня точно солнцем опалило.
   - Это настойка отца Гоше, радость и благополучие нашего Прованса, сказал с торжествующим видом почтенный пастырь, - ее приготовляют в монастыре премонстрантов, в двух лье от вашей мельницы... Не правда ли, куда лучше всех шартрезов на свете? А если бы вы знали, до чего интересна история этого эликсира! Вот послушайте...
   И в простоте душевной, не видя в том ничего дурного, тут же у себя в церковном домике, в столовой, такой светлой и мирной, с картинками, изображающими крестный путь, с белыми занавесочками, накрахмаленными как стихарь, аббат рассказал мне забавную историю, немножко вольнодумную и непочтительную, вроде сказок Эразма или Ассуси.
   Двадцать лет тому назад премонстранты, или, вернее, белые отцы, как прозвали их у нас в Провансе, впали в великую нужду. Если бы вы посмотрели, в какой они тогда жили обители, у вас бы сжалось сердце.
   Большая стена, башня святого Пахомия разваливались. Колонки каменной ограды вокруг поросшей травою обители дали трещины, каменные святые в нишах свалились. Ни одного целого окна, ни одной исправной двери. На монастырском дворе, в часовнях гулял ронский ветер, словно на Камарге, задувал свечи, ломал оконные переплеты, выплескивал святую воду из кропильницы. Но всего печальнее была монастырская колокольня, безмолвная, как опустевшая голубятня; отцы, не имея денег на колокол, сзывали к заутрене трещотками из миндального дерева!..
   Бедные белые отцы! Я как сейчас вижу их во время крестного хода в праздник тела Господня: вот они идут рядами, грустные, в заплатанных капюшонах, бледные, отощавшие, ведь питались-то они только лимонами да арбузами, а позади всех -- настоятель, понуря голову, совестясь показаться при свете дня с посохом, с которого слезла позолота, и в белой шерстяной митре, изъеденной молью. Монахини плакали, идя в процессии, а дюжие хоругвеносцы хихикали, указывая на бедных монахов:
   - Скворцам никогда не наклеваться досыта, раз они стаями летают.
   Так или иначе, но бедные белые отцы дошли до того, что подумывали уже, не лучше ли им разлететься по всему свету и каждому искать самому себе пропитание.
   И вот однажды, когда этот важный вопрос обсуждался капитулом, настоятелю доложили, что брат Гоше просит выслушать его... Сообщу вам для сведения, что этот самый брат Гоше был в обители пастухом, то есть целыми днями слонялся под монастырскими арками и гонял двух тощих коров, которые щипали траву в щелях между плитами. До двенадцати лет его растила сумасшедшая старуха из Бо, по имени тетка Бегон, затем его подобрали монахи, и несчастный пастух так за всю свою жизнь ничему и не выучился, разве что пасти своих коров да читать "Патер ностер", да и то на провансальском наречии, потому что соображал он туго и умом не вышел. Впрочем, христианин был он ревностный, хотя и мечтатель, власяницу носил исправно и бичевал себя со всей силой убеждения и рук!..
   Когда этот бесхитростный простак вошел в залу, где заседал капитул, и поклонился собранию, отставив ногу, все - и настоятель, и каноники, и казначей - покатились со смеху. Стоило ему только появиться, и всюду его добродушная физиономия с козлиной седеющей бородкой и какими-то чудными глазами производила одно и то же впечатление, поэтому брат Гоше нисколько не смутился.
   - Досточтимые отцы, - сказал он добродушным тоном, перебирая четки из маслинных косточек, - правду говорят люди, что пустая бочка гульче всех звенит. Представьте себе: ломал я свою голову на все лады - а она и без того негодная, - и вот, кажется, нашел средство всех нас выручить из беды.
   И вот как. Все вы помните тетку Бегон, ту добрую женщину, что кормила меня, пока я был мал. (Царство ей небесное! Она, старая стерва, бывало, как подвыпьет, уж очень срамные песни пела.) Так вот скажу вам, досточтимые отцы, что тетка Бегон, когда в живых была, знала толк в горных травах не хуже, а может, и лучше, чем старый корсиканский дрозд. Вот она и составила перед смертью замечательную настойку, смешав пять или шесть лекарственных трав, которые мы с ней вместе собирали на отрогах Альп. Тому уже много лет, но думаю, что с помощью святого Августина и с соизволения отца настоятеля я, поразмыслив хорошенько, пожалуй, вспомню, как составить эту чудодейственную настойку. Тогда останется только разлить ее по бутылкам и продавать подороже, от этого община наша помаленьку разбогатеет, как было с братьями траппистами и картезианцами...
   Ему не дали договорить. Настоятель встал и бросился ему на шею. Каноники жали ему руки. Казначей, растроганный больше всех, почтительно облобызал обтрепанный край его рясы... затем каждый сел на свое место, чтобы все обсудить. И на том же собрании капитул порешил поручить коров брату Фрасибулу, а брату Гоше дать возможность целиком посвятить себя изготовлению настойки.
   Как достойному брату удалось вспомнить состав настойки тетки Бегон, ценою каких усилий? Ценою скольких бессонных ночей? Об этом история умалчивает. Достоверно одно: через полгода настойка белых отцов была уже в большом ходу. Во всей Арльской округе, во всей области не существовало фермы, где бы в кладовой или в чулане не была припрятана среди бутылок с вином и кувшинов с зелеными маслинами коричневая глиняная фляга, запечатанная печатью с гербом Прованса, с изображением на серебряной этикетке монаха в молитвенном экстазе. Благодаря спросу на настойку монастырь премонстрантов быстро разбогател. Снова возвели башню святого Пахомия. Настоятель приобрел новую митру, церковь украсилась витражами, а в одно прекрасное утро на Пасхе со стройной кружевной колокольни вдруг зазвонила и заблаговестила во весь голос целая компания колоколов и колокольчиков.
   О брате же Гоше, об этом простоватом послушнике, неотесанность которого так смешила весь капитул, больше в обители не было и речи. Отныне знали только его преподобие отца Гоше, человека великого ума и большой учености; его совершенно не касались мелкие и столь разнообразные монастырские дела; он весь день проводил, запершись у себя на винокурне, а тридцать монахов в это время бродили по горам, собирая для него пахучие травы... Винокурня, куда ход был всем заказан, даже настоятелю, помещалась в старой заброшенной часовне, в самом конце монастырского сада. Честные отцы в простоте душевной окружили ее таинственностью и страхом, а когда какому-нибудь молодому монашку, осмелевшему от любопытства, случалось, цепляясь за дикий виноград, вскарабкаться до окошка над порталом, он тут же в испуге скатывался вниз, узрев отца Гоше с длинной, как у чародея, бородой, склонившегося над горнами с ареометром в руке; а вокруг все заставлено было розовыми фаянсовыми ретортами, огромными перегонными кубами, стеклянными змеевиками, причудливо нагроможденными и пылавшими в волшебном красном отблеске цветных стекол.
   В сумерки, когда звонили к последнему "Ангелусу", дверь этого таинственного места тихонько приотворялась и его преподобие отец Гоше шел в церковь к вечерней службе. Вы бы посмотрели, как его встречали в монастыре! Братья выстраивались вдоль его пути. Шептали друг другу:
   - Тсс!.. Он знает секрет!..
   Казначей шел за ним следом и, склонив голову, почтительно что-то говорил ему... Обласканный отец Гоше шествовал, утирая пот, сдвинув на затылок широкополую треуголку, ореолом окружавшую его голову, с удовлетворением поглядывая на обширные дворы, обсаженные апельсиновыми деревьями, на голубые крыши с новенькими флюгерами, на благодушных монахов в новой одежде, проходивших попарно между изящными, увитыми цветами колонками сиявшей белизной обители.
   "Всем этим они обязаны мне!" - думал отец Гоше, и каждый раз эта мысль вызывала в нем приступы гордыни.
   Бедняга жестоко за это поплатился. Сейчас сами увидите...
   Представьте себе, что как-то вечером, во время службы, он пришел в церковь в необычайном возбуждении: он раскраснелся, еле переводил дух, капюшон съехал набок, а сам он был так взволнован, что, когда брал святую воду, намочил рукава по самые локти. Сперва братия подумала, что он смущен, ибо опоздал к службе, но когда увидели, какие поклоны он отвешивает органу и хорам, вместо того чтобы поклониться алтарю, когда увидели, каким вихрем он пронесся по церкви, как он пять минут искал на клиросе свое место и как, сев на место, он начал раскачиваться то направо, то налево, улыбаясь блаженной улыбкой, по всем трем пределам пробежал гул удивления. Уткнув нос в требник, монахи перешептывались:
   - Что это с отцом Гоше?.. Что это с отцом Гоше?..
   Два раза настоятель в нетерпении ударил посохом по плитам, чтобы водворить тишину... На клиросе продолжали петь псалмы, но в возгласах не было благолепия.
   Вдруг в самой середине "Аве верум" отец Гоше откинулся на спинку стула и во все горло запел:
   Монах в белой рясе Парижу знаком
   Пататен, пататон, тарабен, тарабон.
   Общее смятение. Все встают. Кричат:
   - Уберите его!.. Это бесноватый!
   Монахи творят крестное знамение. Настоятель без устали стучит посохом... Но отец Гоше ничего не видит, ничего не слышит. Двум рослым монахам пришлось вытащить его в дверку на клиросе, а он отбивался словно одержимый и знай себе горланил: "та-ра-ра" и "тра-ра-ра".
   На следующий день, чуть забрезжил свет, бедняга уже стоял на коленях в молельне настоятеля и, обливаясь слезами, каялся.
   - Это все настойка, ваше высокопреосвященство, настойка меня попутала, - твердил он, бия себя в грудь.
   И, видя, как он сокрушается, как раскаивается, добрый настоятель и сам разволновался:
   - Успокойтесь, успокойтесь, отец Гоше, все испарится, как роса на солнце... В конце концов соблазн был не так велик, как вы думаете. Песенка, правда, была немного... гм! гм!.. Будем надеяться, что послушники не расслышали... А теперь расскажите-ка мне, как это с вами приключилось... Вы, верно, отведали настойки? А своя рука - владыка... Да, да, понимаю. То же, что с братом Шварцем, изобретателем пороха: вы пали жертвой собственного изобретения. Скажите-ка мне, голубчик, обязательно самому нужно пробовать эту ужасную настойку?
   - К сожалению, да, ваше высокопреосвященство... Ареометром можно определить крепость и градус; но чтобы придать напитку окончательный вкус, бархатистость, я доверяю только собственному языку...
   - Так, так... Теперь послушайте, что я вам скажу... Когда вы по необходимости пробуете настойку, она вам приятна? Испытываете вы удовольствие?
   - Увы, да, ваше высокопреосвященство, - пробормотал несчастный монах, густо покраснев. - Последние два вечера, когда пробую настойку, я вдыхаю такой букет, такой аромат!.. Верно, это нечистый меня попутал... И отныне я твердо решил прибегать только к ареометру. Что делать, пускай ликер не будет так вкусен, пускай не будет так густ...
   - Боже вас упаси, - поспешно перебил настоятель. - Этак, чего доброго, покупатели будут недовольны... Вам только нужно быть настороже, раз вы уже предупреждены... Скажите, сколько вам нужно, чтобы распробовать? Капель пятнадцать, двадцать, так? Положим, двадцать капель... Бес должен быть очень лукавым, чтобы одолеть вас при помощи двадцати капель... Впрочем, я разрешаю вам не ходить в церковь, а то как бы опять не вышло соблазна... Вечернюю молитву вы можете читать в своей винокурне... А теперь, ваше преподобие, ступайте с миром и, главное... не сбейтесь со счета капель.
   Увы! Хоть его преподобие и вел счет каплям, дьявол крепко в него вцепился и не отпускал.
   Странные молитвы пришлось услышать винокурне!
   Днем еще куда ни шло. Отец Гоше был довольно спокоен: он подготовлял жаровни, реторты, тщательно разбирал травы, все травы Прованса, тонкие, серые, кружевные, насквозь пропитанные благоуханием и солнцем. Но вечером, когда травы уже настаивались и жидкость нагревалась в больших медных чанах, начиналась пытка...
   - Семнадцать... восемнадцать... девятнадцать... двадцать!
   Капли падали из трубы в серебряный кубок. Эти двадцать капель он проглатывал разом, почти без всякого удовольствия. Зато двадцать первая не давала ему покоя. Ох уж эта двадцать первая капля!.. Дабы не впасть в искушение, он становился на колени в самом дальнем углу лаборатории и читал молитвы. Но от не остывшей еще жидкости поднимался легкий пар, насыщенный ароматом, окутывал его и волей-неволей тянул к чанам... Ликер был чудесного золотисто-зеленого цвета... Склонившись над ним, широко раздув ноздри, отец Гоше тихонько помешивал трубкой, и в сверкающих блестках изумрудного потока ему мерещились глаза тетки Бегон. Они смотрели на него, смеясь и подмигивая.
   - Ладно! Еще одну каплю!
   И капля за каплей бокал несчастного монаха наполнялся до краев. Тогда он в изнеможении опускался в глубокое кресло и, разомлев, прищурясь, смаковал свой грех маленькими глоточками, повторяя про себя в сладостном раскаянии:
   - Ах, я обрекаю себя на вечную муку... на вечную муку...
   Но ужаснее всего было то, что, выпив эту дьявольскую настойку, на дне он находил, - уж не скажу вам, каким чудом, - все непристойные песенки тетки Бегон: "Три кумушки попировать хотели", или "Пастушка в лес пошла одна..." и каждый раз тот самый пресловутый припев белых отцов: "Пататен, пататон, тарабен, тарабон!"
   Представляете себе, какой срам, когда наутро соседи по келье говорили ему с лукавым видом:
   - Э-хе-хе, отец Гоше, видно, вчера вечером, когда вы спать укладывались, у вас здорово трещало в голове.
   Тогда начинались слезы, отчаяние, и пост, и власяница, и изнурение плоти. Но ничего не помогало против того дьявола, что вселился в настойку, и каждый вечер в тот же час лукавый одолевал его.
   А между тем заказы благодатным дождем падали на аббатство. Они поступали из Нима, Экса, Авиньона, Марселя... С каждым днем монастырь все больше и больше начинал смахивать на фабрику. Были братья упаковщики, братья этикетчики, одни вели переписку, другие ведали отправкой; правда служба Господня иногда терпела от этого ущерб, не так ревностно звонили в колокола, зато бедный люд в нашем крае не терпел никакого ущерба, можете быть спокойны.
   И вот в одно прекрасное воскресное утро, в то время как казначей читал при всем капитуле годовой отчет, а почтенные монахи внимали ему с сияющими газами и улыбкой на устах, в зал заседаний ворвался отец Гоше, громко крича:
   - Хватит!.. Не хочу... Отдайте мне моих коров...
   - В чем дело, отец Гоше? - спросил настоятель, отчасти догадываясь, в чем тут дело.
   - В чем дело, ваше высокопреосвященство? Дело в том, что я сам себе готовлю огонь вечный и вилы... Дело в том, что я пью, пью, как последний сапожник!
   - Так ведь я ж вам велел вести счет каплям!
   - Сказали - вести счет каплям! Теперь уже приходится вести счет стаканам!.. Да, отцы, вот до чего я дошел. Три фляги за вечер... Сами понимаете, что так продолжаться не может. Повелите составлять ликер кому вам будет угодно. Да падет на меня огонь небесный, ежели я не брошу этого дела!
   Теперь капитулу было уже не до смеха.
   - Но, безумный, вы пустите нас по миру! - кричал казначей, размахивая гроссбухом.
   - А по-вашему, лучше, чтобы я обрек себя на вечные муки?
   Тут поднялся настоятель.
   - Отцы, - сказал он, простерши свою холеную белую руку, на которой сверкал пастырский перстень, - есть средство все уладить... Возлюбленное чадо мое, когда искушает вас нечистый, по вечерам?
   - Да, отец настоятель, аккурат каждый вечер... И теперь, как только стемнеет, я, с вашего позволения, обливаюсь холодным потом, как осел при виде седла.
   - Ну так успокойтесь... Отныне каждую вечернюю службу мы будем читать за спасение вашей души молитву святого Августина, дающую полное отпущение грехов... Теперь, что бы ни случилось, вы будете под ее покровом... Это отпущение в тот момент, когда совершается грех.
   - О, в таком случае спасибо, господин настоятель.
   И без дальних слов отец Гоше легко, как жаворонок, полетел к своим перегонным кубам.
   Действительно, с этого дня в конце повечерья священнослужитель возглашал:
   - Еще молимся за нашего бедного отца Гоше, душу свою положившего за нашу братию. Oremus Domine!
   И над белыми капюшонами, распростертыми во мраке приделов, реяла трепетная молитва, как легкий ветерок над снегом, а в дальнем углу монастыря, за пылающими витражами винокурни, слышался меж тем голос отца Гоше, певшего во всю глотку:
   Монах в белой рясе Парижу знаком,
   Пататен, пататон, тарабен, тарабон.
   Пляшет с монашками он,
   Тру-ту-ту, у них в саду
   С монашками пляшет он...
   Почтенный кюре вдруг в ужасе остановился:
   - Господи помилуй! Что, если меня услышат прихожане!
  

ИСТОРИЯ МИН-И

LAFCADIO HEARN

  
   Песня поэта Чин-Коу: "Из года в год, цветы персика расцветают над могилой Сё-Тао".
   Вы спросите меня, кем она была, прекрасная Сё-Тао? Вот уже тысячу лет деревья перешептываются над ее каменным ложем. И слоги ее имени доносятся до слушателя вместе с шелестом листьев; с дрожанием многопалых ветвей; с трепетом света и теней; с дыханием, сладким, как присутствие женщины, бесчисленных диких цветов, - Сё-Тао. Но, за исключением шепота ее имени, то, что говорят деревья, невозможно понять; и только они помнят годы Сё-Тао. Кое-что о ней вы, тем не менее, могли бы узнать от любого из этих чан-коу-цзинь - тех знаменитых китайских рассказчиков, которые по ночам рассказывают внимающим толпам легенды прошлого. Кое-что о ней вы также можете найти в книге, озаглавленной "Кин-Коу-Ки-Кван", что на нашем языке означает: "Удивительные события древних и недавних времен". И, возможно, из всего, что там написано, самым удивительным является это воспоминание о Сё-Тао.
   Пятьсот лет назад, во времена правления императора Хон-Ву из династии Мин, в городе Кван-чжоу-фу, жил человек, прославившийся своей ученостью и благочестием, по имени Тьен-Пелу. У этого Тьен-Пелу был один сын, красивый мальчик, который по учености, изяществу тела и воспитанности не имел себе равных среди юношей его возраста. Его звали Мин-И.
   Когда мальчику исполнилось восемнадцать лет, случилось так, что Пелу, его отец, был назначен инспектором общественного просвещения в городе Чонг-ту; и Мин-И сопровождал туда своих родителей. Недалеко от города Чонг-ту жил богатый высокопоставленный человек, верховный комиссар правительства, которого звали Чан, и который хотел найти достойного учителя для своих детей. Узнав о прибытии нового инспектора общественного просвещения, благородный Чан посетил его, чтобы получить совет по этому вопросу; и случайно встретившись и пообщавшись с сыном Пелу, сразу же нанял Мин-И в качестве частного репетитора для своей семьи.
   Дом господина Чана находился в нескольких милях от города, и было сочтено за лучшее, чтобы Мин-И поселился в доме своего работодателя. Соответственно юноша приготовил все необходимое для своего нового места пребывания; и его родители, прощаясь с ним, дали ему мудрый совет и процитировали ему слова Лао-цзе и древних мудрецов:
   "Прекрасное лицо наполняет мир любовью, но Небеса никогда не могут быть обмануты этим. Если ты увидишь женщину, идущую с Востока, посмотри на Запад; если ты увидишь девушку, приближающуюся с Запада, обрати свои глаза на Восток".
   Если Мин-И не прислушался к этому совету в последующие дни, то только из-за своей молодости и легкомыслия от природы радостного сердца.
   И он отправился, чтобы поселиться в доме господина Чана, пока не прошла осень, а также зима.
   Когда приближалось время второй луны весны и наступил тот счастливый день, который китайцы называют Хоа-чао, или "День рождения Ста цветов", Мин-И страстно захотел увидеть своих родителей; и он открыл свое сердце доброму Чану, который не только дал ему желаемое разрешение, но и вложил ему в руку серебряный подарок в две унции, думая, что мальчик, возможно, пожелает принести что-нибудь на память своим отцу и матери. Ибо таков китайский обычай - в праздник Хоа-чао делать подарки друзьям и родственникам.
   В тот день воздух был напоен ароматом цветов и вибрировал от жужжания пчел. Мин-И казалось, что по тропинке, по которой он шел, уже много долгих лет не ступал никто другой; трава на ней была высокой; огромные деревья с обеих сторон сплетали над ним свои могучие, поросшие мхом руки, заслоняя путь; но лиственная темнота дрожала от птичьего пения, а глубокие просторы леса были пропитаны золотыми парами и благоухали цветами, как храм - благовониями. Мечтательная радость этого дня вошла в сердце Мин-И; и он сел среди молодых цветов, под ветвями, покачивающимися на фоне фиолетового неба, чтобы вдыхать аромат и свет и наслаждаться великой сладкой тишиной. И когда он так отдыхал, какой-то звук заставил его обратить взгляд в сторону тенистого места, где цвели дикие персиковые деревья; и он увидел молодую женщину, прекрасную, как сами розовеющие цветы, пытающуюся спрятаться среди них. Хотя он увидел ее только на мгновение, Мин-И не мог не заметить прелесть ее лица, золотистую чистоту ее кожи и блеск ее длинных глаз, которые сверкали под парой бровей, изящно изогнутых, как распростертые крылья бабочки-шелкопряда. Мин-И сразу же отвел взгляд и, быстро поднявшись, продолжил свой путь. Но ему было так неловко при мысли о том, что эти очаровательные глаза подглядывают за ним сквозь листву, что он позволил деньгам, которые нес в рукаве, упасть, сам того не сознавая. Несколько мгновений спустя он услышал топот легких ног, бегущих позади него, и женский голос, окликающий его по имени. Повернув лицо в великом удивлении, он увидел миловидную служанку, которая сказала ему: "Сэр, моя госпожа велела мне подобрать и вернуть вам это серебро, которое вы уронили на дороге". Мин-И изящно поблагодарил девушку и попросил ее передать его благодарность ее госпоже. Затем он продолжил свой путь в благоуханной тишине, наперерез теням, которые грезили на забытой тропе, грезя и о себе, и чувствуя, как его сердце бьется со странной быстротой при мысли о прекрасном существе, которое он видел.
   Это был другой день, когда Мин-И, возвращаясь тем же путем, снова остановился на том месте, где на мгновение перед ним появилась грациозная фигура. Но на этот раз он был удивлен, увидев сквозь длинную панораму огромных деревьев жилище, которое ранее ускользнуло от его внимания, - загородную резиденцию, небольшую, но все же элегантную до необычной степени. Ярко-голубая черепица его изогнутой и зубчатой двойной крыши, возвышавшейся над листвой, казалось, сливала свой цвет со светящейся лазурью дня; зелено-золотые узоры его резных портиков были изысканной художественной пародией на листья и цветы, залитые солнечным светом. А на верхней ступеньке террасы, охраняемой огромными фарфоровыми черепахами, Мин-И увидел хозяйку особняка, - кумира своей страстной фантазии, - в сопровождении той же самой служанки, которая передала ей его послание благодарности. Пока Мин-И смотрел, он заметил, что их глаза были устремлены на него; они улыбались и разговаривали, как будто говорили о нем; и, хотя он был застенчив, юноша нашел в себе мужество поприветствовать прекрасную издали. К его удивлению, молодая служанка сделала ему знак подойти; и, открыв калитку, наполовину скрытую вьющимися растениями с малиновыми цветами, Мин-И двинулся по зеленой аллее, ведущей к террасе, со смешанным чувством удивления и робкой радости. Когда он приблизился, прекрасная дама скрылась из виду; но служанка ждала его у широких ступеней, чтобы встретить, и сказала, когда он поднялся.
   - Сэр, моя госпожа понимает, что вы хотите поблагодарить ее за пустяковую услугу, которую она недавно поручила мне оказать вам, и просит вас войти в дом, так как она уже знает вас по вашей репутации и желает иметь удовольствие пожелать вам доброго дня.
   Мин-И застенчиво вошел, бесшумно ступая по циновке, упругой и мягкой, как лесной мох, и оказался в приемной, просторной, прохладной и благоухающей ароматом свежесобранных цветов. Восхитительная тишина царила в особняке; тени летящих птиц скользили по полосам света, падавшего сквозь полузакрытые бамбуковые шторы; огромные бабочки с крыльями огненного цвета проникали внутрь, на мгновение зависали над расписными вазами и снова улетали в таинственный лес. И так же бесшумно, как и они, молодая хозяйка особняка вошла в другую дверь и любезно поприветствовала мальчика, который поднял руки к груди и низко поклонился в знак приветствия. Она была выше, чем он думал, и гибко-стройная, как прекрасная лилия; ее черные волосы были переплетены с кремовыми цветами чу-ша-ки; ее одеяния из бледного шелка меняли оттенки, когда она двигалась, как пары меняют оттенок с изменением света.
   - Если я не ошибаюсь, - сказала она, когда они оба сели, обменявшись обычными формальностями вежливости, - мой почетный гость - не кто иной, как Тянь Чоу по фамилии Мин-И, воспитатель детей моего уважаемого родственника, Верховного комиссара Чана. Поскольку семья господина Чана - это и моя семья, я не могу не считать учителя его детей одним из моих родичей.
   - Госпожа, - ответил Мин-И, немало удивленный, - могу ли я осмелиться спросить имя вашей уважаемой семьи и спросить, какое отношение вы имеете к моему благородному покровителю?
   - Имя моей бедной семьи, - ответила миловидная дама, - Пин, древняя семья из города Чин-ту. Я дочь некоего Сё из Мун-хао; Сё - также мое имя; я была замужем за молодым человеком из семьи Пин, которого звали Хан. Этим браком я породнилась с вашим покровителем, но мой муж умер вскоре после нашей свадьбы, и я выбрала это уединенное место для проживания в период моего вдовства.
   В ее голосе звучала сонная музыка, похожая на мелодию ручьев, журчание весны; и в манере ее речи была такая странная грация, какой Мин-И никогда раньше не слышал. Однако, узнав, что она вдова, юноша не осмелился бы долго оставаться в ее присутствии без официального приглашения; и, отхлебнув из поднесенной ему чашки крепкого чая, он встал, чтобы уйти. Сё не позволила ему уйти так быстро.
   - Нет, друг, - сказала она, - останься еще немного в моем доме, прошу тебя; ибо, если бы твой почтенный покровитель когда-нибудь узнал, что ты был здесь и что я не обращалась с тобой как с уважаемым гостем и не угощала тебя так, как его, я знаю, что он был бы сильно разгневан. Останься хотя бы до ужина.
   Мин-И остался, втайне радуясь в своем сердце, ибо Сё казалась ему самым прекрасным и милым существом, какое он когда-либо знал, и он чувствовал, что любит ее даже больше, чем своих отца и мать. И пока они разговаривали, длинные вечерние тени медленно слились в одну фиолетовую тьму; лимонный свет заката погас; и те звездные существа, которых называют Тремя Советниками, управляющими жизнью и смертью и судьбами людей, открыли свои холодные яркие глаза в северном небе. В особняке Сё зажглись раскрашенные фонари; стол был накрыт для вечерней трапезы, и Мин-И занял свое место за ним, не испытывая особого желания есть и думая только о прелестном лице перед ним. Заметив, что он едва попробовал лакомства, разложенные на его тарелке, Сё заставила своего юного гостя отведать вина, и они выпили несколько чашек вместе. Это было пурпурное вино, такое прохладное, что чаша, в которую его налили, покрылась испаряющейся росой; и все же оно, казалось, согревало вены странным огнем. Для Мин-И, когда он пил, все вокруг становилось более ярким, как по волшебству; стены комнаты, казалось, отступили, а крыша стала выше; лампы светились, как звезды, в своих цепях, и голос Сё донесся до ушей юноши, как какая-то далекая мелодия, слышимая сквозь пространство дремотной ночи. Его сердце забилось сильнее, язык развязался, и с губ сорвались слова, которые, как ему казалось, он никогда не осмелился бы произнести. И все же Сё не пыталась удержать его; на ее губах не было улыбки; но ее длинные светлые глаза, казалось, смеялись от удовольствия при его словах похвалы и отвечали на его взгляд страстного восхищения с нежным интересом.
   - Я слышала, - сказала она, - о вашем редком таланте и о ваших многочисленных достижениях. Я немного умею петь, хотя и не могу утверждать, что обладаю какими-либо музыкальными познаниями; и теперь, когда я имею честь оказаться в обществе профессора музыки, я рискну отбросить скромность и попрошу вас спеть со мной несколько песен. Я сочла бы немалым удовольствием, если бы вы снизошли до изучения моих музыкальных сочинений.
   - Честь и удовлетворение, дорогая леди, - ответил Мин-И, - будут моими; и я чувствую себя беспомощным выразить благодарность, которой заслуживает предложение столь редкой услуги.
   Служанка, послушная призыву маленького серебряного гонга, включила музыку и удалилась. Мин-И взял рукописи и начал изучать их с жадным восторгом. Бумага, на которой они были написаны, имела бледно-желтый оттенок и была легкой, как паутинка; но буквы были прекрасны, как будто их начертил кистью сам Хей-сон Че-Чу, - этот божественный Гений Чернил, который не больше мухи; и подписи, прикрепленные к композициям, были подписями Юен-чина, Као-пина и Хо-моу - великих поэтов и музыкантов династии Тан! Мин-И не смог сдержать крика восторга при виде столь бесценных и уникальных сокровищ; он едва мог собраться с духом, чтобы позволить им покинуть его руки даже на мгновение. "О госпожа! - воскликнул он, - это поистине бесценные вещи, превосходящие по ценности сокровища всех королей. Это действительно почерк тех великих мастеров, которые пели за пятьсот лет до нашего рождения. Как чудесно они сохранилась! Разве это не те чудесные чернила, которыми было написано: По-ниен-чжоу-чи, и-тянь-чжоу-ки, - "Спустя столетия я остаюсь твердым, как камень, и буквы, которые я делаю, как лак"? И как божественна прелесть этой композиции! - песня Као-пена, князя поэтов и правителя Сычуаня пятьсот лет назад!"
   - Као-пен! дорогой Као-пен! - пробормотала Сё со странным блеском в глазах. - Као-пен также мой любимый поэт. Дорогой Мин-И, давай вместе пропоем его стихи под старинную мелодию - музыку тех великих лет, когда люди были благороднее и мудрее, чем сегодня.
   И их голоса проносились сквозь благоуханную ночь, как голоса чудесных птиц, - Фанг-хоанга, - сливаясь воедино в льющейся сладости. Еще мгновение, и Мин-И, охваченный колдовством голоса своей спутницы, мог только слушать в безмолвном экстазе, в то время как огни комнаты тускнели перед его глазами, и слезы удовольствия текли по его щекам.
   Так прошел девятый час; и они продолжали беседовать, и пить прохладное пурпурное вино, и петь песни лет Танга, до глубокой ночи. Не раз Мин-И думал об уходе; но каждый раз Сё начинала своим серебристо-сладким голосом столь чудесную историю о великих поэтах прошлого и о женщинах, которых они любили, что он становился как зачарованный; или она пела для него песню настолько странную, что все его чувства, казалось, умирали, кроме слуха. И наконец, когда она прервалась, чтобы налить ему чашу вина, Мин-И не смог удержаться от того, чтобы не обнять ее за плечи, притянуть ее изящную головку ближе к себе и поцеловать в губы, которые были намного краснее и слаще вина. Затем их губы больше не разлучались; ночь старела, а они этого не знали.
   Птицы проснулись, цветы открыли глаза навстречу восходящему солнцу, и Мин-И обнаружил, что наконец-то вынужден попрощаться со своей прекрасной волшебницей. Сё, проводив его на террасу, нежно поцеловала его и сказала: "Дорогой мальчик, приходи сюда так часто, как только сможешь, - так часто, как шепчет тебе твое сердце, чтобы ты приходил. Я знаю, что ты не из тех, у кого нет веры и правды, кто выдает секреты; и все же, будучи таким молодым, ты также можешь иногда быть легкомысленным; и я молюсь, чтобы ты никогда не забывал, что только звезды были свидетелями нашей любви. Не говори об этом ни с одним живым человеком, дорогой; и возьми с собой это маленькое напоминание о нашей счастливой ночи".
   И она подарила ему изысканную и любопытную вещицу - пресс-папье в виде лежащего льва, сделанное из желтого нефритового камня, как тот, что создан радугой в честь Кон-фу-цзы. Юноша нежно поцеловал подарок и красивую руку, которая его подала. "Пусть Духи накажут меня, - поклялся он, - если я когда-нибудь сознательно дам тебе повод упрекнуть меня, милая!" И они расстались, дав взаимные клятвы.
   В то утро, вернувшись в дом Чана, Мин-И сказал первую ложь, которая когда-либо слетала с его губ. Он утверждал, что его мать просила его проводить ночи дома, и пусть он расположен на большом расстоянии, теперь, когда погода стала такой приятной, а он был сильным и активным, его это не останавливает, ибо он нуждается как в воздухе, так и в здоровых физических упражнениях. Чан поверил всему, что сказал Мин-И, и не стал возражать. Соответственно, юноша обнаружил, что может проводить все свои вечера в доме прекрасной Сё. Каждый вечер они предавались тем же удовольствиям, которые сделали их первое знакомство таким очаровательным: они пели и беседовали по очереди; они играли в шахматы - ученую игру, изобретенную Ву-Ваном, которая является имитацией войны; они сочинили восемьдесят стихотворений о цветах, деревьях, облаках, ручьях, птицах, пчелах. Но во всех своих достижениях Сё намного превосходила своего юного возлюбленного. Всякий раз, когда они играли в шахматы, генерал Мин-И, цзян Мин-И, бывал окружен и побежден; когда они сочиняли стихи, стихи Сё всегда превосходили его по гармонии словесной окраски, по элегантности формы, по классической возвышенности мысли. И темы, которые они выбирали, всегда были самыми сложными, - темы поэтов династии Тан; песни, которые они пели, были также песнями пятисотлетней давности, - песнями Юэнь-чина, Чу-мо, Као-пина, прежде всего, высокого поэта и правителя провинции Сычуань.
   Лето набирало силу и теряло ее в их любви, и наступила светлая осень с ее парами призрачного золота, ее тенями волшебного пурпура.
   Затем неожиданно случилось так, что отец Мин-И, встретившись с работодателем своего сына в Чин-тоу, спросил его: "Почему ваш мальчик должен продолжать каждый вечер ездить в город, теперь, когда приближается зима? Путь долог, и когда он возвращается утром, он выглядит измученным. Почему бы не позволить ему спать в моем доме в сезон снега?" И отец Мин-И, сильно удивленный, ответил: "Сэр, мой сын не был в городе и не был в нашем доме все это лето. Я боюсь, что он, должно быть, приобрел дурные привычки и что он проводит свои ночи в дурной компании - возможно, в играх или в выпивке с женщинами с лодок, украшенных цветами". Но Верховный комиссар ответил: "Нет! об этом не следует думать. Я никогда не находил в мальчике ничего дурного, и в нашем районе нет ни таверн, ни цветочных лодок, ни каких-либо мест разврата. Без сомнения, Мин-И нашел какого-нибудь милого юношу своего возраста, с которым мог бы проводить вечера, и сказал мне неправду только из опасения, что иначе я не позволил бы ему покинуть мою резиденцию. Я прошу вас ничего не говорить ему, пока я не попытаюсь раскрыть эту тайну; и сегодня же вечером я пошлю своего слугу последовать за ним и посмотреть, куда он пойдет".
   Пелу с готовностью согласился на это предложение и, пообещав навестить Чанга на следующее утро, вернулся к себе домой. Вечером, когда Мин-И покинул дом Чанга, слуга незаметно последовал за ним на некотором расстоянии. Но, дойдя до самого темного участка дороги, мальчик исчез из виду так внезапно, как будто земля поглотила его. После долгих тщетных поисков его слуга в великом замешательстве вернулся в дом и рассказал о том, что произошло. Чанг немедленно послал гонца к Пелу.
   Тем временем Мин-И, войдя в покои своей возлюбленной, был удивлен и глубоко огорчен, обнаружив ее в слезах.
   - Милый, - всхлипнула она, обвивая руками его шею, - мы вот-вот расстанемся навсегда по причинам, которые я не могу тебе объяснить. С самого начала я знала, что это должно произойти; и, тем не менее, в тот момент это показалось мне такой жестокой внезапной потерей, таким неожиданным несчастьем, что я не могла удержаться от слез! После этой ночи мы больше никогда не увидимся, любимый, и я знаю, что ты не сможешь забыть меня, пока будешь жив; но я также знаю, что ты станешь великим ученым, и что на тебя посыплются почести и богатства, и что какая-нибудь красивая и любящая женщина утешит тебя в моей утрате. А теперь давай больше не будем говорить о горе; но давай проведем этот последний вечер радостно, чтобы твое воспоминание обо мне не было болезненным и чтобы ты мог помнить мой смех, а не мои слезы.
   Она смахнула яркие капли, и принесла вино, и музыку, и мелодичное родство семи шелковых струн, и не позволила Мин-И ни на мгновение заговорить о предстоящей разлуке. И она спела ему древнюю песню о спокойствии летних озер, отражающих только небесную синеву, и о спокойствии сердца тоже, прежде чем тучи забот, горя и усталости омрачат его маленький мир. Вскоре они забыли свою печаль в радости песни и вина; и эти последние часы показались Мин-И более небесными, чем даже часы их первого блаженства.
   Но когда наступила желтая красота утра, их печаль вернулась, и они заплакали. Сё проводила своего возлюбленного до ступеней террасы и, поцеловав его на прощание, вложила ему в руку прощальный подарок - маленькую кисточку из агата, чудесно вырезанную и достойную стола великого поэта. И они расстались навсегда, пролив много слез.
   Мин-И не мог поверить, что это было вечное расставание. "Нет, - подумал он, - я навещу ее завтра, потому что теперь я не могу жить без нее, и я уверен, что она не может отказаться принять меня". Таковы были мысли, которые заполнили его разум, когда он добрался до дома Чанга, чтобы найти своего отца и его покровителя, стоявших на крыльце и ожидающих его. Прежде чем он успел вымолвить хоть слово, Пелу потребовал: "Сынок, в каком месте ты проводил свои ночи?"
   Видя, что его ложь была раскрыта, Мин-И не осмелился ничего ответить и остался смущенным и молчаливым, со склоненной головой, в присутствии своего отца. Тогда Пелу, сильно ударив мальчика своим посохом, приказал ему раскрыть тайну; и, наконец, отчасти из-за страха перед своим родителем, а отчасти из-за страха перед законом, который предписывает, что "сын, отказывающийся повиноваться своему отцу, будет наказан сотней ударов бамбука", Мин-И, запинаясь, рассказал историю своей любви.
   Чан изменился в лице, услышав рассказ мальчика. "Дитя, - воскликнул Верховный комиссар, - у меня нет родственника по имени Пин; я никогда не слышал о женщине, которую ты описываешь; я никогда не слышал даже о доме, о котором ты говоришь. Но я также знаю, что ты не можешь осмелиться солгать Пелу, твоему уважаемому отцу; во всем этом деле есть какое-то странное заблуждение".
   Затем Минг-И достал подарки, которые подарила ему Сё, - льва из желтого нефрита, футляр для кистей из резного агата, а также несколько оригинальных композиций, сделанных самой прекрасной леди. Удивление Чана теперь разделял и Пелу. Оба заметили, что футляр для кистей из агата и нефритовый лев имели вид предметов, которые веками лежали погребенными в земле, и были выполнены с мастерством, подражать которому не под силу живому человеку; в то время как композиции оказались настоящими шедеврами поэзии, написанными в стиле поэтов династии Тан.
   - Друг Пелу, - воскликнул Верховный комиссар, - давайте немедленно сопроводим мальчика туда, где он приобрел эти чудесные вещи, и приложим свидетельство наших чувств к этой тайне. Мальчик, без сомнения, говорит правду, и все же его история выходит за рамки моего понимания.
   И все трое направились к месту обитания Сё.
   Но когда они добрались до самого тенистого участка дороги, где ароматы были самыми сладкими, мхи - самыми зелеными, а плоды дикого персика - самыми розовыми, Мин-И, глядя сквозь рощи, издал крик ужаса. Там, где крыша из лазурной черепицы поднималась к небу, теперь была только голубая пустота воздуха; там, где был зелено-золотой фасад, было видно только мерцание листьев под золотистым осенним светом; а там, где простиралась широкая терраса, можно было различить только развалины - гробницу, такую древнюю, так глубоко изъеденную мхом, что выгравированное на ней имя уже невозможно было разобрать. Дом Сё исчез!
   Внезапно Верховный комиссар хлопнул себя ладонью по лбу и, повернувшись к Пелу, продекламировал хорошо известный стих древнего поэта Чин-Коу:
   "Из года в год, цветы персика расцветают над могилой Сё-Тао".
   - Друг Пелу, - продолжал Чанг, - красавица, которая околдовала твоего сына, была не кто иная, как та, чья могила стоит там в руинах перед нами! Разве она не говорила, что замужем за Пин-Чаном? Семьи с таким именем не существует, но Пин-Чан - это действительно название широкой аллеи в ближайшем городе. Во всем, что она говорила, есть какая-то темная загадка. Она назвала себя Сё из Мун-Хао: нет человека с таким именем; нет улицы с таким названием; но китайские иероглифы Мун и хао, сложенные вместе, образуют иероглиф "Кван". Слушайте! Переулок Пинчан, расположенный на улице Кван, был местом, где жили великие куртизанки династии Тан! Разве она не пела песни Као-пена? А на кисточке и пресс-папье, которые она дала вашему сыну, разве нет иероглифов, которые гласят: "Чистый предмет искусства, принадлежащий Као, из города Фо-хай"? Этого города больше не существует, но память о Као-пене сохранилась, ибо он был губернатором провинции Сычуань и прекрасным поэтом. И когда он жил в стране Чжоу, разве не была его любимицей прекрасная распутница Сё, -Сё-Тао, непревзойденная по изяществу среди всех женщин своего времени? Это он подарил ей эти рукописи песен; это он подарил ей эти предметы редкого искусства. Сё-Тао умерла не так, как умирают другие женщины. Ее конечности, возможно, рассыпались в прах; и все же что-то от нее все еще живет в этом глубоком лесу, - ее Тень все еще бродит в этом темном месте.
   Чанг замолчал. Смутный страх охватил всех троих. Тонкий утренний туман делал тусклыми зеленые дали и углублял призрачную красоту лесов. Слабый ветерок пронесся мимо, оставляя за собой след аромата цветов, - последний запах умирающих цветов, - тонкий, как тот, что цепляется за шелк забытой одежды; и, когда он проходил, деревья, казалось, шептали в тишине: "Сё-Тао".
   Сильно опасаясь за своего сына, Пелу немедленно отослал мальчика в город Кван-Чжоу-Фу. И там, в последующие годы, Мин-И получил высокие почести благодаря своим талантам и учености; и он женился на дочери знатного дома, благодаря которой стал отцом сыновей и дочерей, известных своими добродетелями и своими достижениями. Он никогда не мог забыть Сё-Тао; и все же, он никогда не говорил о ней, даже когда его дети умоляли его рассказать им историю о двух прекрасных предметах, которые всегда лежали на его письменном столе: льве из желтого нефрита и футляре для кисточки из резного агата.
  

И ПРИСЯЖНЫЕ ТОЖЕ

SELWYN JEPSON

  
   Баронет налил себе шоколада.
   - Ну, что вы об этом думаете, кузен? - Гордон Джейнс внимательно прочитал письмо.
   - Я не хотел бы получить такое, - сказал тот. - Но, будучи миллионером, привыкаешь к таким вещам.
   В его голосе не было той горечи, которая была в его сердце. Он испытывал эту горечь всякий раз, когда богатство сэра Роберта Джейнса проявляло себя, напоминая ему о его собственной несостоятельности. Он вернул письмо с угрозами и мрачно уставился в длинное окно на широкие лужайки Лэнгли, прекрасные в лучах осеннего солнца.
   - Если бы каждый человек, который обещал убить меня, - сказал сэр Роберт, - сдержал свое обещание, я бы умирал несколько раз в год. Естественно, у меня есть враги. Нет ни одного богатого человека, у которого бы их не было. Сам факт того, что он богат, является достаточной причиной для того, чтобы многие люди хотели убрать его из этого мира.
   Он легко рассмеялся и, скомкав лист почтовой бумаги в своей сильной руке, швырнул его в огонь.
   - Послушайте, - резко сказал он, - я расплачусь с этим человеком за вас, Гордон. Я сказал вчера вечером, что не буду этого делать, но будь я проклят, если смогу сидеть и смотреть на ваше вытянутое лицо.
   Гордон Джейнс быстро обернулся.
   - Вы сделаете это? - воскликнул он с невыразимым облегчением.
   Баронет кивнул и улыбнулся.
   - Вы мой единственный родственник и наследник, и я полагаю, что несу ответственность за вас. Я выдам вам чек после завтрака. Сколько это - с процентами?
   - Двенадцать тысяч.
   - Хорошо. Но вы должны дать мне слово, что прекратите эту роскошную жизнь. Вы покончите с этими дорогими женщинами и так далее.
   Гордон Джейнс осмотрел свой намазанный маслом тост. Его возмущала лекция о морали, которая всегда сопровождала эти инциденты с выплатой долгов, но ему придется выслушать ее. Он размышлял о том, что как "перспективный", Роберт был неудачником; мужчина в пятьдесят два года был молод, и впереди его ожидала энергичная жизнь.
   - ...но это определенно последний раз, когда я помогу вам, Гордон, - говорил баронет. - Вы должны научиться стоять на собственных ногах.
   Его тон был твердым, но добрым. Ему было неудобно так разговаривать с мужчиной, другом и кузеном.
   Гордон Джейнс сделал неопределенный жест согласия. Впереди полжизни... если только один из авторов писем не сдержит обещание.
  

* * *

  
   В этот момент ему пришла в голову мысль убить миллионера.
   Он отнесся к ней спокойно, без чувства ужаса, в то время как Роберт сменил тему с видом человека, успешно выполнившего неприятную обязанность. Гордон Джейнс, однако, этого не заметил. Его заворожила мысль о мертвом Роберте.
   Мертв: вне этого мира... с законом о наследовании.
   Даже когда будут выплачены пошлины за наследство, у его наследника все равно останется более миллиона, чтобы удовлетворить все запросы, до сих пор составлявшие его единственное имущество.
   Риск убийства не должен беспокоить умного человека. Мотив? Что касается мотива, то выплата долга в двенадцать тысяч исключила бы возможность его вины. Согласится ли полиция повесить преступление на человека, которому жертва только что так великодушно помогла?
   Кроме того, были письма с угрозами, несколько раз в год. Зачем искать убийцу среди кого-то, кто не является автором одного из них?
   Все говорило за то, что проект осуществим.
   Он доел тост с маслом.
   - Вам обязательно возвращаться в город сегодня вечером? - спросил Роберт. - Я собираюсь завтра пострелять куропаток в Стаури, и вы могли бы составить мне компанию.
   Гордон Джейнс колебался всего долю секунды. Приглашение предполагало замечательную возможность. Иногда случались несчастные случаи на охоте... Это было бы так просто.
   Но присутствовали люди, которые могли бы намекнуть на некоторые вещи. Нет; он решил положиться на анонимного автора писем и на выплату долга в двенадцать тысяч долларов.
   - Мне бы этого очень хотелось, - сказал он с сожалением, - но я должен вернуться.
  

* * *

  
   После ужина сэр Роберт выписал чек, и Гордон Джейнс отправил его. Его осенила мысль. Если Роберт умрет до того, как этот чек будет погашен, выплата по нему будет автоматически прекращена. Любой, кроме дурака, подождал бы день или около того, прежде чем совершить убийство.
   Но он оказался бы именно таким дураком и развеял бы последние остатки возможных подозрений.
   Он сердечно пожал руку баронету под наблюдательным взглядом Террингтона, дворецкого, сел в машину и проехал две мили до станции как раз вовремя, чтобы успеть на семь сорок восемь, экспресс, который останавливается только в Юстоне.
   Носильщику, который посадил его в пустое купе первого класса, он дал флорин, чтобы его в случае необходимости легко запомнили, и устроился, как если бы собирался провести в пути три часа.
   Однако в тот момент, когда поезд отошел от станции, он снял свой чемодан с полки и подошел ближе к двери. Город Лэнгли лежал в долине, из которой железнодорожная колея поднималась по крутому склону через просеку в холмах. Поезд, не имея расстояния, на котором можно было бы набрать скорость, двигался медленно, прежде чем достичь вершины.
   Он ждал, и когда высокие стены из мела замерцали в свете поезда, он повернул ручку двери. Когда поезд подошел к самому крутому участку уклона, он выбросил чемодан, постоял мгновение на ступеньке, а затем прыгнул.
   Инерция сбила его с ног, и он лежал неподвижно, пока поезд не скрылся, и его не окутала густая тьма.
   Он встал, потер колено и пошел по вырубке, отыскивая чемодан. Он нашел его и вздохнул с облегчением. Один из самых трудных этапов его плана был завершен, и он на мгновение остановился, чтобы послушать отдаленную песню поезда, который снова набирал скорость на спуске для своего путешествия в Лондон со скоростью шестьдесят миль в час.
   Поезд был его алиби. Никто в Юстоне никогда не мог бы поклясться, в маловероятном случае возникновения вопросов, что он, - один пассажир из нескольких сотен, - не проходил через барьер.
   Он сошел с трассы на Лэнгли-энд в конце вырубки и пересек поле. В углу он нашел калитку и тропинку, по которой, несмотря на темноту, двинулся быстрым шагом. Много лет назад, будучи школьником, во время каникул, он исследовал эту местность, и этим воспоминаниям доверил задачу провести его в Лэнгли-Корт.
   Он знал, что ему предстоит пройти около шести миль, и что он должен преодолеть это расстояние за два с половиной часа, если хочет добраться до дома до того, как Роберт ляжет спать. Он должен идти так быстро, как позволяет земля, и придерживаться кратчайшего маршрута.
   Тяжесть чемодана начала беспокоить его, но он не сделал ошибки, пытаясь спрятать его. Он торопился, как мог, и остановился только один раз, да и то только тогда, когда вспомнил о своем железнодорожном билете. Он разорвал его на мелкие кусочки и закопал их под деревом в лесу, через который проходил. Он шагал сквозь мрак октябрьской ночи с сильным чувством приближающегося триумфа и успеха.
  

* * *

  
   Через несколько минут он подкрался к одному из библиотечных окон на террасе Лэнгли-Корта и вжался в густой плющ, который рос вокруг него.
   В комнате горел свет, и при виде его он почувствовал огромное облегчение. Роберт еще не ложился спать. Он поставил чемодан и прислонился к мокрым листьям плюща, чтобы восстановить дыхание. Он знал, что полчаса назад Террингтон спросил, не нужно ли чего-нибудь сэру Роберту, пожелал ему спокойной ночи и отправился в свою комнату, оставив хозяина отдыхать.
   Домочадцы до утра не узнают, что сэр Роберт не спал в своей постели. До утра никто и близко не подходил к библиотеке.
   Гордон Джейнс снова положился на свою детскую память и вставил кончик перочинного ножа между двойными дверцами окна, которое было скрыто от взгляда любого, кто сидел перед камином у бюро в стиле королевы Анны.
   К его удивлению, однако, задвижка не была опущена, и окно бесшумно открылось под давлением его руки. Он отложил перочинный нож и в рассеянном свете посмотрел на часы. Поезд отходил от Марлсби-Джанкшн, в двенадцати милях отсюда, в 2-15, и ему предстояло отправиться в Лондон на нем. Он вполне мог успеть на него.
   Он ступил в комнату на тяжелый ковер и немного подождал за секретером. Затаил дыхание и прислушался, немного удивляясь своему хладнокровию. Его сердце медленно билось. Не было слышно ни звука, кроме случайного потрескивания огня. Роберт, должно быть, читает.
   Он медленно подошел к краю бюро и оглядел его. Лысая голова Роберта на полдюйма возвышалась над спинкой кресла, в котором он всегда сидел.
   Гордон Джейнс поднял руку в перчатке, взял испанский кинжал со стены, где он висел вместе с другим средневековым оружием, и начал медленно красться, с бесконечным вниманием к тишине, к мягкому креслу, двигаясь в тени от настольной лампы. Даже если Роберт оглянется, есть все шансы, что его не заметят.
   Но сэр Роберт не оглянулся. Он не пошевелился. Гордон Джейнс добрался до кресла и медленно поднялся с колен. Он выпрямился и крепко сжал кинжал. Он слегка изменил положение, чтобы видеть бок своего кузена и точку на черном бархатном смокинге, под которой находилось нижнее ребро. Ниже ребра он вонзит острое лезвие.
   Он отметил место и занес кинжал...
   И замер...
  

* * *

  
   Он внезапно наклонился вперед и уставился на то место, куда собирался нанести удар.
   - О Боже! - закричал он тонким криком.
   Миллионер по-прежнему не шевелился. Гордон Джейнс наклонился ближе, вгляделся выпученными, испуганными глазами.
   Из этого нижнего ребра уже торчала рукоятка ножа.
   В следующее мгновение к нему вернулся рассудок, и он с торжеством осознал, - то, что он намеревался сделать, уже свершилось. Миллионы принадлежали ему. Роберт был мертв.
   Испанский кинжал был не нужен. Он испугался, подбежал к стене у бюро, и повесил его на гвоздь.
   Казалось, с его души свалился огромный груз; он мог бы танцевать. Лучше убедиться, что этот человек был совершенно мертв. Так и должно быть, с этим ножом в его теле. Лучше взглянуть еще раз.
   Он с неохотой вернулся к креслу. Да. Мертв, мертв, мертв! Он постоял с минуту. Ужасно! Лучше поскорее убираться отсюда... Марлсби-Джанкшн... долгая прогулка...
   Но в тот вечер он не пошел пешком на Марлсби-Джанкшн.
   В то короткое мгновение, когда он стоял у кресла Роберта, дверь библиотеки открылась, и появился Террингтон.
   - Мне показалось, что я услышал шум, - начал он. - Боже милостивый! Вы здесь, мистер Гордон?
   За дворецким стоял лакей, молодой сильный лакей с хорошим зрением.
   - Сэр Роберт! Смотрите! - воскликнул он и схватил Гордона Джейнса за запястье и руку, прежде чем несчастный смог придумать адекватное объяснение своему присутствию.
   - Боже милостивый! Вы же не думаете, что это сделал я, не так ли? - сердито сказал он и внезапно пожалел, что сэр Роберт сжег угрожающее письмо.
   - Ну, - сказал лакей, - это дело полиции. Это их вам придется убедить.
   - Я сделаю это достаточно легко, - парировал Джейнс.
   Но когда дошло до дела, он обнаружил, что не может убедить полицию.
   И присяжных тоже.
  

ИЗ МРАМОРА, В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ

E. NESBIT

(перевод ?)

   Хотя каждое слово в этой ужасной истории правда, я не надеюсь, что кто-нибудь мне поверит. Нынче и вера нуждается в рациональном объяснении. Позвольте тогда и мне начать с рационального объяснения, к которому склоняются те, кто слышал рассказ о самом трагическом событии моей жизни. Как они полагают, в тот день, 31 октября, я и Лаура стали жертвой душевного расстройства. Подобное предположение будто бы подводит под случившееся достаточно убедительное основание. Выслушав мою историю, читатель сам рассудит, можно ли считать это объяснение исчерпывающим. В том, что произошло, участвовали трое: Лаура, я и еще один человек. Этот человек жив и может подтвердить наименее правдоподобную часть моего рассказа.
   Всю жизнь мне не хватало денег на самое необходимое: на хорошие краски, книги, на извозчика. И когда мы с Лаурой поженились, то сразу поняли, что сумеем свести концы с концами, только "упорно трудясь и экономя каждый грош". В ту пору я занимался живописью, Лаура - сочинительством, и мы надеялись как-то продержаться. О том, чтобы жить в городе, и речи быть не могло, и мы решили подыскать себе домик в деревне, живописный и вместе с тем удобный. Два этих качества сочетаются в одном доме так редко, что долгое время наши поиски заканчивались ничем. Мы прилежно изучали объявления, однако при ближайшем знакомстве обычно оказывалось, что вожделенная сельская обитель не отвечает ни одному из двух обязательных условий. Дом с водопроводом неизменно бывал оштукатурен и напоминал бонбоньерку. А если мы находили крыльцо, увитое розами и виноградом, внутри всегда скрывалось запустение. Красноречие агентов по найму и вопиющее несоответствие обещанных красот тому надругательству над прекрасным, которое мы с горечью наблюдали, настолько затуманило нам мозги, что накануне свадьбы мы едва могли отличить дом от собачьей конуры. Когда же в медовый месяц мы очутились вдали от друзей и агентов, туман в наших головах рассеялся и, увидав наконец красивый дом, мы сразу оценили его по достоинству. Дом находился недалеко от Брензета, крохотной деревушки на холме, у южных болот. Мы забрели туда из приморского селения, где снимали комнаты, поглядеть на церковь и, миновав два поля, наткнулись на этот дом. Он стоял на отшибе, в двух милях от деревни: длинное, низкое здание с причудливым расположением комнат. Когда-то на этом месте находился огромный дом, однако от прежних времен уцелела лишь часть каменной кладки, замшелой и увитой плющом, да две старые комнаты. Все остальное было пристроено позже. Без зарослей роз и жасмина дом показался бы чудовищным. С ними он был очарователен, и после беглого осмотра мы его сняли. Стоил он до смешного дешево. Остаток медового месяца мы провели в соседнем городке в поисках старой дубовой мебели и чиппендейлских стульев. Напоследок мы съездили в "Либерти", и вскоре низкие комнаты с дубовыми балками и решетчатыми окнами стали нашим кровом. К дому примыкал прелестный запущенный сад с поросшими травой дорожками, множеством подсолнухов, мальв и высоких лилий. Из окон открывался вид на заболоченные луга, дальше едва голубела полоска моря. Лето стояло великолепное, мы были счастливы и принялись за работу даже раньше, чем ожидали. Я увлеченно пытался передать на холсте причудливую игру облаков за распахнутым окном; Лаура, сидя за столом, слагала о них стихи, в которых и мне отводилось не последнее место.
   Хозяйство наше вела высокая старая крестьянка. Наружность у нее была самая благообразная, хотя стряпня слишком уж незатейлива. Однако она прекрасно управлялась с садом и вдобавок сообщила нам все прежние названия полей и рощ, а также рассказывала истории о контрабандистах, разбойниках с большой дороги и призраках, подстерегающих одинокого путника звездными ночами. Она оказалась полезной во всех отношениях, ибо Лаура терпеть не могла домашней работы, а я обожал фольклор, и вскоре мы переложили все хлопоты по дому на миссис Дорман, а услышанные от нее легенды отсылали в журнал, который платил нам звонкой монетой.
   Три месяца мы прожили душа в душу, ни разу не поссорившись. В один из октябрьских вечеров я отлучился из дому выкурить трубку с доктором, приятным молодым ирландцем, единственным нашим соседом. Лаура осталась дома, чтобы дописать смешной рассказ из сельской жизни для журнала "Недотепа". Я оставил ее улыбавшейся собственным шуткам, а вернувшись, нашел рыдавшей на подоконнике.
   - Боже правый, дорогая, что стряслось? - воскликнул я, прижимая ее к груди.
   Не переставая всхлипывать, она склонила темную головку мне на грудь. Раньше я никогда не видел ее в слезах - ведь мы были так счастливы, - поэтому я не на шутку испугался.
   - В чем дело? Не томи меня.
   - Это все миссис Дорман, - всхлипнула она.
   - Что же она натворила? - допытывался я, почувствовав огромное облегчение.
   - Она сказала, что уйдет от нас еще до конца месяца, сказала, у нее захворала племянница. Сейчас она отправилась ее проведать, но это просто отговорка, потому что ее племянница больна уже давно. Наверное, кто-то настроил ее против нас. Она вела себя так странно...
   - Успокойся, любимая, - сказал я. - Что бы там ни было, не плачь, не то я заплачу вместе с тобой и ты перестанешь меня уважать.
   Она послушно вытерла глаза моим платком и слабо улыбнулась.
   - Видишь ли, - продолжала она, - это и в самом деле очень серьезно, ведь деревенские все заодно, и если уж кто-нибудь из них заартачился, то, будь уверен, никто другой не согласится. И мне придется стряпать и мыть противные грязные тарелки, а тебе - таскать воду, чистить башмаки и ножи, и у нас не останется времени ни на что: ни на живопись, ни на поэзию, ни на то, чтобы заработать денег. Мы будем трудиться, не разгибая спины, и отдыхать, дожидаясь, пока вскипит чайник.
   Я возразил, что, даже если нам придется выполнять все эти обязанности, времени хватит и для работы, и для отдыха. Однако она желала видеть вещи только в самом мрачном свете. Моя Лаура не отличалась благоразумием, но, будь она такой же рассудительной, как Уэйтли, я не мог бы любить ее сильней.
   - Я побеседую с миссис Дорман, когда она вернется, и постараюсь отговорить ее, - сказал я. - Возможно, она хочет получить прибавку к жалованью. Все как-нибудь образуется. Пойдем прогуляемся до церкви.
   Огромное здание церкви одиноко высилось вдали, и мы любили наведываться туда, особенно светлыми ночами. Тропа тянулась краем леса, пересекала его, взбиралась на гребень холма, шла лугами и огибала церковную стену, над которой темными купами высились старые тисы. Тропа эта, частью мощеная, звалась "погребальной", так как по ней с незапамятных времен возили на погост покойников. Кладбище густо поросло деревьями, стоявшие за оградой древние вязы простирали величественные длани над мирно спавшими мертвецами. В храм вела массивная низкая паперть с норманнским порталом и тяжелой дубовой дверью, окованной железом. Внутри уходили во мрак высокие своды, меж которыми в лунном свете белели окна с частым переплетом. В алтаре тускло мерцали благородными красками витражи, в их неровном свете темные дубовые хоры сливались с зыбкими тенями. По обе стороны от престола на низком постаменте лежали серые мраморные фигуры двух рыцарей в полном вооружении, с руками, сложенными в вечной молитве. Эти фигуры всегда бросались в глаза, даже при самом скудном освещении. Имен тех рыцарей давно никто не помнил, но, по рассказам крестьян, были они свирепы и жестоки, чинили разбой на суше и на море, сея вокруг страх и отчаяние, и за неслыханные злодейства их постигла небесная кара: их родовое гнездо, тот большой дом, что стоял на месте нашего коттеджа, поразила молния. Однако золото их наследников купило им место в церкви. Взглянув на грубые, жестокие лица из мрамора, в эту историю легко было поверить.
   В ту ночь церковь выглядела особенно живописно и таинственно. Тени от тисов падали сквозь окна в нефе, ложась неровными пятнами на колонны. Мы сели рядом и молча наслаждались торжественной красотой древнего храма, нам словно передалось благоговение, вдохновлявшее в древности его строителей. Мы подошли к алтарю поглядеть на спящих воинов. Затем отдохнули немного на каменной скамье портала, глядя на притихшие луга, залитые лунным светом, каждой частицей своего существа чувствуя спокойствие ночи и счастье любви, и наконец отправились домой, размышляя о том, что все наши житейские заботы всего лишь суета.
   Как только миссис Дорман вернулась из деревни, я пригласил ее поговорить с глазу на глаз.
   - Миссис Дорман, - произнес я, когда она вошла в мою мастерскую, - вы и впрямь намерены нас покинуть?
   - Мне надобно уйти еще до конца месяца, сэр, - ответила она с присущим ей спокойным достоинством.
   - Вы чем-то недовольны?
   - Что вы, что вы, сэр, вы и ваша жена так добры ко мне...
   - Так в чем же дело? Вам не хватает жалованья?
   - Нет, сэр, я получаю достаточно.
   - Тогда почему вы уходите?
   - Я рада бы остаться, да... - с некоторым колебанием: - У меня захворала племянница.
   - Но ваша племянница больна с тех пор, как мы здесь поселились.
   Ответа не последовало. Настала долгая, тягостная пауза. Я нарушил ее.
   - Вы не могли бы остаться еще на месяц? - спросил я.
   - Нет, сэр. Мне надобно уйти до четверга.
   А был понедельник!
   - Что ж, но вам следовало предупредить нас заранее. Теперь уже поздно искать вам замену, а вашей госпоже тяжелая работа не по силам. Не задержитесь ли вы хотя бы до следующей недели?
   - На следующей неделе я, может, и ворочусь.
   Теперь мне стало ясно, что ей просто нужен небольшой отпуск, и мы охотно отпустили бы ее, подыскав ей замену.
   - Но почему вы уходите именно на этой неделе? - упорствовал я. - Объясните мне.
   Миссис Дорман поежилась, словно от холода, и потуже затянула на груди теплый платок, с которым никогда не расставалась. Затем нехотя сказала:
   - Говорят, в католические времена на этом месте стоял большой дом, и в нем всякое творилось...
   Леденящая кровь интонация, с которой миссис Дорман произнесла эти слова, не оставляла сомнений в характере того, что здесь "творилось". К счастью, Лауры не было в комнате. Как и все нервические натуры, она была очень впечатлительна, и мне показалось, что легенда о нашем доме, рассказанная старой крестьянкой с такой заразительной убедительностью, может глубоко взволновать мою жену, поколебав ее привязанность к нашему очагу.
   - Миссис Дорман, - попросил я, - расскажите-ка мне все, что знаете. Я не из тех молодых людей, что потешаются над подобными вещами.
   Что было отчасти правдой.
   - Так вот, сэр, - она понизила голос, - верно, вам приходилось видеть в церкви у алтаря две фигуры.
   - Вы говорите о статуях рыцарей в латах, - заметил я живо.
   - Я говорю о двух человеческих фигурах в мраморном обличье, - поправила она, и должен признаться, ее описание было гораздо выразительней моего, не говоря уже о таинственной, сверхъестественной силе, которой веяло от слов "мраморное обличье".
   - Сказывают, на канун Дня всех святых обе фигуры встают со своих плит и топают по проходу, а сами-то как есть из мрамора. (Еще одна удачная фраза, миссис Дорман.) И, только на церковных часах пробьет одиннадцать, выходят из дверей и идут прямиком через кладбище по "погребальной" тропе. А коли ночь сырая, наутро можно видеть их следы.
   - Куда же они направляются?
   - Они возвращаются сюда, в свой дом, сэр, и ежели кто повстречается с ними...
   - Что тогда? - спросил я.
   Но больше мне не удалось вытянуть из нее ни слова, если не считать старой песни о больной племяннице. После всего услышанного я потерял интерес к этому вопросу и постарался выведать у миссис Дорман подробности легенды. Но услыхал одни предостережения:
   - В канун Дня всех святых заприте дверь пораньше, сэр, да начертите кресты над дверью и над окнами.
   - Да видел ли кто-нибудь этих рыцарей? - допытывался я.
   - Сама не видала, а за других не скажу.
   - Ну хорошо, кто здесь жил в прошлом году?
   - Никто. Владелица дома была здесь летом, да она завсегда уезжает в Лондон аж за месяц до той самой ночи. Мне неохота огорчать вас и вашу жену, но у меня захворала племянница, и в четверг я ухожу.
   Когда она открыла мне истинную причину своего ухода, я попытался убедить ее в абсурдности этих доводов.
   Но она твердо вознамерилась уйти, и никакие уговоры не могли поколебать ее решимости.
   Я утаил от Лауры легенду о мраморных рыцарях, разгуливающих по ночам, отчасти потому, что такая легенда о нашем доме могла напугать мою жену, а отчасти, я думаю, по причине более таинственного свойства. Для меня эта история была не просто одной из многих, поэтому мне не хотелось говорить о ней прежде, чем назначенный день минует. Вскоре, однако, я и думать о ней забыл. Все мои мысли занимал портрет Лауры у открытого окна. Я увлеченно писал ее лицо на восхитительном фоне желто-серого заката. В четверг миссис Дорман покинула нас. Уходя, она растрогалась и сказала:
   - Не больно усердствуйте, мэм, и, коль на будущей неделе у вас найдется кой-какая работенка, охотно вам подсоблю.
   Из чего я заключил, что она не прочь вернуться к нам после Дня всех святых. И все же до последней минуты она с завидным упорством держалась версии о больной племяннице.
   Четверг прошел благополучно. Лаура проявила незаурядные способности в приготовлении жаркого, а я на удивление ловко справился с тарелками и ножами, которые вызвался помыть.
   Настала пятница. Именно то, что случилось в пятницу, и заставило меня взяться за перо. Не будь я одним из участников этой истории, я бы в нее не поверил. Постараюсь изложить события коротко и ясно.
   Все происшедшее в тот день оставило жгучий след в моей памяти. Я никогда не забуду, ничего не упущу.
   Помнится, я поднялся рано, развел огонь на кухне, и, только над поленьями взвился легкий дымок, впорхнула моя жена, свежая и сияющая, как то погожее октябрьское утро. Мы вместе приготовили завтрак, дружно взялись за уборку, и, когда щетки, метлы и ведра вернулись на свои места, в доме воцарилась тишина. Удивительно, как много значит присутствие каждого человека. Нам и в самом деле недоставало миссис Дорман, и вовсе не потому, что некому было заняться горшками и сковородками. Мы провели день, стирая пыль с книг и аккуратно расставляя их по полкам, а после весело пообедали холодным мясом, запивая его кофе. В тот день Лаура показалась мне бодрей, веселей и милей, чем обычно, и я было подумал, что немного домашней работы ей не повредит. Во всяком случае, мы так не радовались со дня нашей свадьбы, а нашу вечернюю прогулку я вспоминаю как счастливейший миг моей жизни. Глядя, как пурпурные облака медленно становятся свинцово-серыми на фоне бледно-зеленого неба, а беловатые завитки тумана стелются над далекими болотами, мы возвратились домой примолкнув, рука в руке.
   - Ты что-то грустна, дорогая, - сказал я как бы в шутку, когда мы очутились в нашей маленькой гостиной. Я ждал возражений, ибо мое молчание было молчанием полного блаженства. Но, к моему удивлению, она произнесла:
   - Да, я и впрямь грущу, верней, мне как-то не по себе. Меня бьет озноб, а здесь ведь не холодно, правда?
   - Ничуть, - ответил я, тревожась, как бы ей не повредил предательский туман, поднявшийся с болот в сумерки.
   - Туман здесь ни при чем, - отозвалась она. И, помолчав немного, вдруг спросила: - Бывали у тебя дурные предчувствия?
   - Нет, - отвечал я с улыбкой. - Впрочем, я никогда в них не верил.
   - А у меня бывали, - продолжала она, - в ночь, когда умер мой отец, я чувствовала это, хотя он находился далеко, на севере Шотландии.
   Я ничего не ответил.
   Какое-то время она сидела, глядя на огонь, и молча гладила меня по руке. Потом решительно поднялась, встала у меня за спиной и, откинув мне голову назад, поцеловала.
   - Все прошло, - сказала она. - Какая же я глупая! Давай зажжем свечи и споем что-нибудь из новых дуэтов Рубинштейна.
   И мы провели один или два счастливых часа за фортепьяно.
   Около половины одиннадцатого мне захотелось выкурить на ночь трубку, но, видя бледность Лауры, я подумал, что жестоко наполнять нашу гостиную клубами едкого дыма.
   - Я выйду покурить, - сказал я.
   - И я с тобой.
   - Нет, дорогая, не сегодня. Ты слишком утомлена. Я ненадолго. А ты отправляйся спать, не то завтра мне придется не только чистить башмаки, но и нянчиться с больной женой.
   Я поцеловал ее и повернулся, чтоб идти, но вдруг она обняла меня так крепко, словно не в силах была со мной расстаться. Я нежно погладил ее по голове.
   - Бедняжка, ты перетрудилась. Домашняя работа слишком тяжела для тебя.
   Она слегка ослабила объятья и глубоко вздохнула:
   - Нет. Сегодня мы были очень счастливы, Джек, правда? Возвращайся поскорей.
   Я вышел через парадную дверь, не заперев ее.
   Что это была за ночь! Рваные клочья тяжелых, темных облаков неслись по небу, легкая белесая дымка заволокла звезды. В бурном потоке облаков плыла луна, то выныривая из-за туч, то вновь погружаясь во тьму. Временами свет ее падал на лес, который, казалось, бесшумно и плавно качался в такт проплывавшим вверху облакам. Над землей был разлит странный серый свет. Над полями повисла мерцающая пелена, которую рождает союз тумана с лунным светом или мороза с сиянием звезд.
   Я бродил возле дома, упиваясь красотой притихшей земли и бурного неба. Стояло полное безмолвие. Все вокруг словно вымерло. Не раздавалось ни возни кроликов, ни гомона сонных птиц. И хотя по небу неслись облака, гнавший их ветер не достигал земли, не шелестел сухими листьями на лесных тропинках. За лугами на фоне неба чернел силуэт церкви. Я шел и думал о трех месяцах нашего счастья, о моей жене, ее ласковых глазах, милых привычках. О моя девочка, моя родная девочка, какие картины нашей долгой счастливой жизни пригрезились мне тогда!
   Я услыхал звон церковного колокола. Уже одиннадцать! Я повернул было к дому, но ночь не отпускала меня. Я не спешил вновь оказаться в наших уютных комнатах. Меня тянуло в церковь. Я смутно чувствовал потребность прийти с любовью и благодарностью в святилище, куда в былые времена люди несли свою печаль и радость.
   Проходя мимо низкого окна, я заглянул в него. Лаура полулежала в кресле у камина. Лица ее я не видел, только ее головка темнела на фоне бледно-голубой стены. Она не шевелилась. Наверное, спала. Сердце мое устремилось к ней. Конечно, Бог есть, подумал я, и этот Бог добр... Иначе откуда взяться такому чуду, как она?
   Я медленно брел краем леса. Внезапно ночную тишину нарушил резкий звук: в лесу что-то трещало. Я замер и прислушался. Звук тотчас стих. Я двинулся дальше и теперь явственно различил чужие шаги, звучавшие в такт моим. В нашей глуши хватало браконьеров и порубщиков леса, но только болван мог поднять такой шум. Я углубился в чащу, и теперь шаги, казалось, доносились с дороги, по которой я только что шел. Наверное, это эхо, подумал я. В свете луны лес поражал великолепием. Там, где листва на деревьях поредела, призрачный свет выхватывал из темноты увядшие кусты и папоротники. Вокруг, точно готические колонны, высились стволы деревьев. Они напомнили мне о церкви. Я свернул на "погребальную" тропу, через кладбищенские ворота прошел меж могил к низкой паперти и опустился на каменную скамью, где мы с Лаурой любовались погружавшимся во тьму пейзажем. Тут я заметил, что церковная дверь распахнута, и упрекнул себя, что не закрыл ее прошлой ночью. По будням никто, кроме нас, не удосуживался заглянуть в церковь, и я огорчился, что по нашей беспечности сырой осенний воздух проникнет внутрь и повредит старинное убранство. Я вошел внутрь. Возможно, это покажется странным, но только на полпути к алтарю я вспомнил - с внезапной дрожью, которая так же внезапно сменилась внутренним удовлетворением, - что в этот самый день и час мраморные рыцари, по преданию, сходят со своих могильных плит.
   А раз уж я вспомнил легенду, и вспомнил с содроганием, которого тут же устыдился, мне ничего не оставалось, как подойти к алтарю: просто взглянуть на фигуры, уверял я себя. На самом деле мне хотелось убедиться, что, во-первых, я не верю в легенду, а во-вторых, легенда лжет. Я даже доволен был, что пришел: теперь-то я докажу миссис Дорман, что все ее россказни - чистый вымысел и в этот страшный час мраморные фигуры мирно покоятся на своих местах. Засунув руки в карманы, я направился к алтарю. В тусклом сером свете восточный придел церкви казался просторней обычного, а своды над обеими гробницами - выше. Вышла луна, и я понял почему. Я остолбенел, сердце у меня в груди отчаянно подскочило и бессильно упало.
   "Человеческие фигуры в мраморном обличье" исчезли, и мраморные плиты лежали, просторные и пустые, в тусклом лунном свете, падавшем в восточное окно.
   Куда они делись? Ушли, или я сошел с ума? Взяв себя в руки, я наклонился и провел рукой по гладким плитам, ощутив их ровную, неповрежденную поверхность. Может быть, кто-то унес изваяния? Как бы то ни было, я должен выяснить, в чем дело. Я торопливо свернул газету, оказавшуюся у меня в кармане, зажег и поднял высоко над головой. Желтое пламя осветило темные своды и обе могильные плиты. Статуи исчезли. И я был в церкви один... Или не один?
   Меня охватил ужас, неописуемый и безграничный, всепроникающая уверенность в огромной непоправимой беде. Я отшвырнул свой факел и бросился прочь, закусив губу, чтоб не закричать. Что мною тогда владело, безумие или нечто другое? В один прыжок я перемахнул через церковную ограду и бросился прямиком через поля на свет, лившийся из наших окон. Но, только я перелез через первую изгородь, передо мной, словно из-под земли, выросла темная фигура. Все еще вне себя от мрачных предчувствий, я бросился на нее с криком:
   - Прочь с дороги!
   Однако мой противник оказался сильней, чем я ожидал. Он словно тисками сжал мои руки выше локтя и тряс до тех пор, пока я не признал в нем сухопарого доктора-ирландца.
   - Что с вами? - кричал он с акцентом, который невозможно было спутать. - Что с вами?
   - Пустите меня, болван, - прохрипел я. - Мраморные рыцари ушли из церкви, говорю вам, они ушли.
   Он залился звонким смехом.
   - Завтра я напою вас микстурой. Вы накурились табака и наслушались бабьих сказок.
   - Говорю вам, я видел пустые плиты.
   - Что ж, вернемся назад. Я иду к старому Палмеру, у него заболела дочь. Заглянем по пути в церковь, и вы покажете мне пустые плиты.
   - Идите сами, если вам так хочется, - буркнул я, немного успокоившись, - а я пойду домой к жене.
   - Никуда вы не пойдете, - возразил он. - Думаете, я вам позволю? И вы потом всю жизнь будете твердить, что видели, как ожил холодный мрамор, а я всю жизнь - повторять, что вы обыкновенный трус? Нет уж, увольте.
   Ночная прохлада, человеческий голос, а также непоколебимый здравый смысл этого высокого человека отрезвили меня, а слово "трус" холодным душем окатило мой смятенный ум.
   - Тогда пошли, - ответил я угрюмо, - возможно, вы и правы.
   Он по-прежнему крепко держал меня за руку. Мы перелезли через изгородь и поспешили к церкви. Стояла мертвая тишина. Пахло сыростью и землей. Мы приблизились к алтарю. Не скрою, я закрыл глаза: я знал, что статуй там нет. Келли чиркнул спичкой.
   - Да вот же они, глядите, лежат себе целехоньки. Вам, видно, все во сне приснилось или, простите, померещилось спьяну.
   Я открыл глаза и в свете догоравшей спички увидел на постаментах два мраморных изваяния. Я с облегчением вздохнул и схватил доктора за руку.
   - Крайне вам признателен, - воскликнул я. - Наверное, я был введен в заблуждение игрой света, а может, и в самом деле перетрудился. Знаете, ведь я и впрямь решил, что они исчезли.
   - Знаю, - ответил он довольно резко. - Вам с вашими нервами следует беречь себя, мой друг, уверяю вас.
   Он наклонился и стал разглядывать фигуру справа, чье каменное лицо было особенно жестоким и зловещим.
   - Клянусь Юпитером! - воскликнул он. - Здесь что-то не так: от руки отломан кусок.
   И точно. Но ведь в последний раз, когда мы с Лаурой сидели здесь, рука была цела!
   - Похоже, кто-то пытался сдвинуть надгробие с места, - сказал молодой доктор.
   - Но ведь мне привиделось, что статуй вообще не было.
   - Если рисовать с утра до вечера и курить до умопомрачения, еще не такое привидится.
   - Пошли, - сказал я, - не то жена станет беспокоиться. Пропустим по стаканчику виски за посрамление призраков и мое душевное здоровье.
   - Вообще-то я шел к Палмеру, да сейчас уже поздно. Лучше зайду к нему завтра, - ответил доктор. - Я проторчал до вечера в богадельне, а потом еще навещал больных. Ладно, я иду с вами.
   По-моему, он решил, что я нуждаюсь в его помощи больше палмеровской дочки, и мы поспешили домой, рассуждая о том, как могла возникнуть эта иллюзия, а полученные выводы распространили на вопрос о привидениях вообще. Еще с садовой дорожки мы заметили, что из парадной двери льется свет, а вскоре увидали, что дверь в гостиную тоже распахнута. Неужели Лаура куда-то вышла?
   - Входите, - пригласил я доктора, и Келли последовал за мной в гостиную. Повсюду горели свечи, расставленные где придется, не только восковые, но и не меньше дюжины сальных. Я знал, что Лаура всегда зажигает свет, когда ей неспокойно. Бедное дитя! Как мог я уйти! Как мог оставить ее одну!
   Мы оглядели комнату и поначалу не заметили Лауры. Окно было распахнуто, и сквозняк клонил пламя свечей в одну сторону. Стул, на котором она сидела, был пуст, а носовой платок и книга валялись на полу. Я кинулся к окну и там, в оконной нише, увидал ее. О моя девочка, моя любовь! Она подошла к окну поглядеть, не возвращаюсь ли я. И кто-то вошел в комнату у нее за спиной. К кому повернулась она с выражением дикого ужаса на лице? О моя крошка, наверное, она подумала, что это мои шаги она слышит.
   Кого же она увидела, обернувшись?
   Она упала на стол, стоявший в нише, и тело ее лежало частью на столе, а частью на подоконнике, голова свесилась вниз, а распустившиеся волосы касались ковра. Губы ее кривила гримаса ужаса, а глаза были широко-широко раскрыты. Они уже ничего не видели. Что они увидели в последний миг?
   Доктор направился к ней, но я, оттолкнув его, прижал ее к груди с криком:
   - Не бойся, Лаура! Я с тобой!
   Ее тело безжизненно обвисло у меня в руках. Я обнимал и целовал ее, называл самыми ласковыми словами, но, кажется, все время понимал, что она мертва. Ее руки были сжаты в кулак. Из одного торчало что-то твердое. Когда я уже не сомневался, что она мертва, а остальное потеряло для меня всякий смысл, я позволил доктору разжать ее ладонь.
   Там был палец из серого мрамора.
  

ТУННЕЛЬ

JOHN METCALFE

  
   С невысказанным проклятием Пьетро Саччи дернул голову вниз, будто клюнул, вывернул плечо и укусил себя за предплечье. Приступ кашля, от которого н попытался избавиться, закусив рукав, сотряс его тело, прошел, затем вернулся с большей силой. И каждый раз, когда кашлял, Пьетро кусал рукав.
   Наконец пароксизм покинул его. Он поднял голову и осторожно выплюнул слюну, заполнившую его рот, стиснув зубы. Его тело было влажным от пота. Он был слаб и тяжело дышал от сильного напряжения и от сдерживаемой ярости из-за кашля, который чуть не выдал его.
   Узкий туннель, в одном конце которого он скорчился, имел, наверное, ярдов двенадцать в длину, но Саччи считал его годами. Два ярда в год, то есть шесть лет. Таково было время, потребовавшееся человеку, чтобы зарыться в земляной пол своей камеры, проделать ровный проход под тюремной стеной, чтобы, наконец, начать с бешено бьющимся сердцем подниматься по склону, ведущему к свободе и дневному свету.
   Согнувшись, Саччи мог уловить мерцание лампы, которая всю ночь светила снаружи его камеры. Свет должен был проходить через решетку над его дверью, просачиваться вниз через доски, которые закрывали вход в его нору, чтобы, наконец, пробиться по горизонтальному проходу. И все же, при этом скудном сиянии Саччи мог видеть так же ясно, как большинство людей при дневном свете. Он мог видеть сучки на досках, которыми облицовывал стены своего туннеля, мог даже видеть кровь, которая притупляла блеск ногтя на пораненном пальце. Его глаза стали глазами летучей мыши или крота.
   Со странной иллюзией отдаленности призрачная перспектива его норы тянулась сужающимся кольцом к неохотной струйке света, но ближе, - чуть дальше, чем могла дотянуться его рука, - верхняя часть ее была закрыта прямым черным краем. Это была нижняя часть тюремной стены, подумал он. Он посмотрел на нее и нахмурился.
   Даже сейчас, когда он был почти на свободе, на свежем воздухе, всего в двух ярдах, может быть, над головой, это пугало и сбивало его с толку. Едва ли найдется доска, которая удерживала бы стены туннеля, форму которой он чувствовал и знал наизусть, едва ли найдется шрам на упрямой почве, дату возникновения и историю которого он не мог бы сказать, после серьезного просчета, который привел его к нижним уровням стены вместо нескольких футов под ней. Это, должно быть, добавило по меньшей мере две недели к его рассказу о напряженных днях, потому что повлекло за собой новое погружение и, - пока он не справился с этим, - болезненные судороги в конечностях. Странно, что он забыл! Несколько мгновений он озадаченно рассматривал проход, затем, внезапно страстно вдохнув, повернулся. Достаточно того, что теперь все правильно. Еще час, и он будет свободен. Он лихорадочно возобновил свои труды.
   Он все еще тяжело дышал от возбуждения и от тяжелого труда. Пот, который холодил его тело, заставлял его дрожать, пока возобновившееся напряжение снова не согрело его. Он работал, обхватив обеими руками рукоятку долота, раскалывая и царапая, используя пальцы, чтобы вырвать разрыхленные комья. Земля осыпалась вокруг него холодным, мягко осыпающимся дождем, спутывая его волосы, щекоча под свободно сидящей рубашкой, наполняя его глаза и нос, заставляя его задыхаться и кашлять. Один раз, охваченный ледяной яростью, он снова остановился, чтобы прижать рот к рукаву, опасаясь нового приступа кашля, но вскоре раздражение прошло, и он продолжил. Теперь, как ему показалось, кашель, так близко от поверхности, вполне мог быть слышен наверху. Звук может уноситься вверх... А потом, возможно, разоблачение и разрушение многолетней работы - вещь для него гораздо хуже смерти, вещь, способная разбить сердце.
   Он работал в отчаянной спешке, потому что сжег все мосты позади себя. Сейчас или никогда. Работа, которую он должен был выполнить сегодня вечером, на более ранней стадии заняла бы у него шесть месяцев. Он все рассчитал до мелочей. Теперь, на последнем круге, больше не было необходимости с трудом переносить землю в его камеру, равномерно насыпать ее на пол и покрыть соломой. Ему оставалось только позволить ей упасть вокруг него, грубо прижимая ее ногами вниз. Если бы он серьезно недооценил расстояние от поверхности, всегда оставалось бы отверстие, чтобы дышать.
   Туннель продвигался вверх. Позади него лежала небольшая кучка досок, которые он принес, чтобы подпереть стены. Это были последние, что прислал ему губернатор, остатки упаковочного ящика. После первых двух лет ему разрешили использовать этот грубый материал, и он, как мог, сделал из него множество бесполезных мелочей, кронштейнов и маленьких шкафчиков, даже стол и декоративный табурет. О том, что с ними стало, он не имел ни малейшего представления, да и не испытывал любопытства расспрашивать. Они были убраны, как только были сделаны, без комментариев, но с намеком на суровую жалость, похожим на сфинкса надзирателем, который приносил ему доски. Достаточно того, что они сослужили свою службу, они и долото. Что касается досок, то сейчас они ему вряд ли понадобятся. Через полчаса или меньше туннель должен стать вертикальным, а затем...
   С напряжением в груди, странным покалыванием кожи он понял, что наконец-то пришло время, момент, которого он так долго ждал, далекая цель многих лет, венец его дней планирования, украденных ночей тяжелого труда. Он уже был фактически за тюремной стеной, даже пальцы его ног перешли эту роковую границу. Работать стало гораздо легче, чем он думал. Копать было странно, неожиданно легко. Секунду он стоял озадаченный, слегка смущенный.
   Затем, напрягая мышцы для решающего рывка, он снова начал подниматься вверх, и пока его тело боролось, разум Пьетро, освобожденный, скользил назад.
   В каком-то ярком сне он увидел себя таким, каким стоял восемь лет назад, опустошенный, в своей камере, уставившись невидящими глазами на кровать, на свежую солому, в сухой тоске отчаяния прислушиваясь к затихающему эху шагов тюремщика.
  

* * *

   На неопределенное время его разум застыл в странной прострации. Тем не менее, в нем гротескно разворачивались лихорадочно изображенные детали его судебного процесса.
   Он происходил из скромного, но честолюбивого рода. В двадцать пять лет он унаследовал от своего отца одну из небольших ртутных шахт в Веджио. Он женился, купил виллу недалеко от побережья. Шахтой управлял сардинец по имени Торриани, озлобленный человек с желтым лицом, которому сплетни приписывали страсть к жене Пьетро. Как-то утром Торриани исчез, но две недели спустя его избитое тело было обнаружено на дне заброшенной шахты. Пьетро был арестован.
   Суд длился в течение всего пылающего зноя сицилийского лета к предопределенному концу. Тысячи пустяков свидетельствовали о его вине - забытые шутки, которые удивительным образом превратились в тонкие угрозы, запутанная история о какой-то глупой, многолетней ссоре из-за карт, бесчисленные значительные и зловещие неприятности... Пьетро, спокойный в течение трех мучительных месяцев, наконец, не выдержал, разговаривая со своим адвокатом. "Но, - воскликнул он, - они не понимают! Вы видите? Они не понимают. Я невиновен, я заявляю это, невиновен!" Адвокат, криво пожав плечами, с горькой улыбкой ответил: "Ну что ж, так уж вышло, что вам повезло. Я могу сказать вам, что вы избежали пожизненного срока. Они сокращают его до сорока лет". Однако Пьетро не уловил этой иронии.
   Теперь, когда его пальцы в своей ликующей ярости отрывали землю от кровли, он испытывал смутное удивление за эти первые дни. Какой была его жизнь, как он вообще жил без этой надежды, этой тайной и всепоглощающей мечты о свободе, которая питала и поддерживала его?
   Совершенно отчетливо он вспомнил рождение своей идеи. С момента его осуждения прошло два года или больше, и он был занят рыхлением грядки чеснока в губернаторском саду - награда за хорошее поведение. Оторвавшись на мгновение от своей работы, он поднял глаза и увидел, как солнечный свет блестит на стекле. Он пробыл в тюрьме достаточно долго, чтобы понять, что чуть дальше в глубине, под этим окном, находилась его собственная камера. В мгновение ока до него дошло. Он мог быть не более чем в двадцати шагах от внешней стены. Когда-нибудь он сбежит!
   Размышления, хотя и выявили нераскрытые трудности, укрепили его решимость. Ряд обстоятельств благоприятствовал этой попытке. Во-первых, дерево, молоток и драгоценное долото! Кроме того, тюрьма была старой. На материке такая существовать бы не могла. Полвека назад какая-то разрушенная крепость какого-то павшего благородного дома была перестроена в тюрьму, и с тех пор служила для заключения в тюрьму бродяг и случайных бандитов с холмов. В его собственной камере был земляной пол...
   Он работал по ночам. Сначала он использовал гвоздь, а затем конус лезвия долота, которое вытащил из деревянного гнезда. Затупление и ржавчина на другом конце вызвали бы подозрения. Сотня ловушек подстерегала неосторожный шаг, сотню отдаленных шансов на обнаружение пришлось исключить. Малейшие мелочи выдавали скрытую угрозу, самая незначительная могла мгновенно выдать его. Даже очищение конца зубила, тем более его собственной персоны, требовало тщательного обдумывания и подготовки. Невозможно было использовать его питьевую воду; ему пришлось слизывать грязь, а потом сплевывать.
   С углублением его тоннеля возникали новые препятствия. Отверстие пришлось закрыть досками, а затем соломой. Освобождать его одежду и тело от покрывавшей их почвы становилось все более трудной задачей. Наконец он притворился, что ему нравится лежать на земле, чтобы отдохнуть. К счастью, его надзирателем оказался ничего не подозревающий великан с равнин Ломбардии.
   Однажды прошел слух о проверке тюрьмы. В каждой камере нужно было убрать старую солому и уложить свежую. Пьетро провел ночь в тщательном утрамбовывании и выравнивании земли на досках, которые скрывали его туннель. Прошла утомительная неделя, инспекция завершилась. А тем временем вся его работа зашла в тупик. Это дело стоило ему двухмесячной задержки.
   Так что в течение шести лет борьбы, планирования он неустрашимо шел к своей далекой цели. Под маской подавленного уныния он развил удивительную хитрость. Верно, он проложил туннель, но еще более верно, что туннель создал его. Он отдал ему все силы, а в награду приобрел смелость и предприимчивость, находчивость и предвидение. Его ум был закален опасностью.
   По крайней необходимости он достиг совершенства в притворстве. Среди своих надзирателей он считался человеком, чей дух был сломлен бедами. Однажды он подслушал, как они обсуждали его. Их слова заставили его усмехнуться. Он, сломленный! Тот, кто прокладывал туннель в поте лица в течение многих лет! Он был выше их всех, этих болванов, толстощеких, откормленных болванов! В ту ночь он работал, испытывая радость от того, что перехитрил их.
   Таким образом, с неуклонным удлинением туннеля, росла гордость в душе его создателя. Гордость и другое, более сильное чувство, о котором сам мужчина не подозревал.
   Медленно, неосознанно фокус его сил сместился. Туннель, из средства к цели, превратился в непреодолимую страсть, заполнявшую его дни и ночи, поглощавшую все его существо. Как трудный и неблагодарный ребенок, туннель неустанно взывал к его времени, его труду и его любящей заботе. Его жизнь была посвящена ему. Он стал его создателем и его рабом.
   Когда-то в тюрьме царило оживление. Человек был помилован. Он был заключенным дольше Пьетро - пятнадцать лет. Появились новые доказательства, и он был освобожден. Чудо! Его мельком видели, когда он неуверенно шел по коридору в серой рубашке и брюках, его лицо было пустым. Он не выглядел счастливым. Свобода просто ошеломила, сбила его с толку. Пьетро не испытывал зависти. Не так к нему должна, в конце концов, прийти свобода. Не в качестве подарка - Пьетро сам должен добиться ее!
   И вот, наконец, пришло время, время, к которому была устремлена каждая его мысль, каждая частица его энергии... Еще несколько мгновений, и он покинет туннель. Он больше не будет принадлежать ему. В разгар его лихорадочных трудов внезапный холодок пробежал по его телу, дрожь почти что ужаса.
   Его туннель! Как повторяющийся мотив какой-то великолепной симфонии, он пронесся через его жизнь, информируя, объединяя. Он служил ему, как художник служит своему искусству, священник - своей вере, поклоняющийся, преданный. В течение многих лет подряд он оценивал каждый день только по пригоршням коричневой земли, которые нес в свою камеру. Эти напряженные часы сделали свое дело. Он стал рабом одной идеи, коварного, решительного мозга, направляющего руки, которые царапали и рвали, - больше не человек, а только Существо, которое могло Прокладывать Туннели.
   И все же сейчас было не время колебаться. Работа, которую он довел почти до конца, ожидала завершения. Только успех был достойным завершением работы. Он должен был соответствовать тому, что создали его сила и мастерство; он не мог оказаться недостойным шедевра, который создал. Кроме того, время летело незаметно. Он должен быть свободен по крайней мере за три часа до восхода солнца. Ночи не были холодными. Он хорошо знал эту местность. Если бы ему повезло, он добрался бы до покрытых лесом предгорий еще до рассвета. А затем незаметно и быстро добрался до Северного побережья, бежал ночью, прятался в течение дня. Не задавался вопросом, как встретит его жена. Он представил себе ее удивление...
   Внезапно он остановился. Его сердце бешено забилось. Комок, нетронутый, сам собой упал ему на ноги. Он положил руку на то место, откуда он упала. Всего на секунду показалось, что осыпающаяся земля слегка согрела кончики его пальцев.
   В голове у него все поплыло. Если бы не его стесненное положение в туннеле, он бы упал. Через некоторое время он снова пощупал. Тепло было ничем иным, как его воображением. И все же - нет! Опустив пальцы на землю немного ниже, он может обнаружить разницу в температуре. Нижняя почва была прохладнее.
   Он изо всех сил пытался взять себя в руки, но когда его рука коснулась земли, его сердце болезненно сжалось. Он был странно слаб, измучен не столько своим диким трудом, сколько каким-то непонятным всепоглощающим ужасом, смутным и навязчивым страхом, который истощал его силы и высасывал энергию. Чувство зловещей надвигающейся опасности тяготило его. Напрасно он пытался справиться, сам не зная с чем. Оно ускользало, как сон.
   В тесной тишине конца туннеля он ждал, прислушиваясь, и пока он ждал, что-то шевельнулось в его мозгу. Он слышал, как колотится его сердце - оно звучало как удары барабана. Он мог слышать движение и прилив крови к ушам, тихий шепот влажной и израненной земли вокруг его головы. А теперь между этими звуками - голос, воспоминание...
   Его навязчивый сон медленно обретал очертания. Перед его глазами возник угрожающий образ. Он увидел нижнюю часть тюремной стены, ее ровный край, ту стену, которой там не должно было быть. Он увидел себя таким, каким стоял в смятении мгновение назад, его рука лежала на земле, которая казалась теплой. Наконец он увидел пустое, вытаращенное лицо, лицо кого-то, проходящего по коридору, напряженно-белое и пристально глядящее лицо того, кого свобода пугала...
   Он повернулся и в последнем исступлении яростно рванул землю над головой. Он боролся, но предчувствие какой-то неминуемой катастрофы высасывало его силы. Дурное предчувствие, черное, как смерть, охватило его душу, сбивающее с толку, кошмарное ощущение нереальности происходящего.
   Он выронил долото и работал только руками. Теперь там были камни, кровь внезапно струйкой потекла по его пальцам. Ком земли упал, ослепляя, лишая дыхания, в его глаза и рот, но он все еще боролся. Он изо всех сил пытался высвободиться из объятий подобия какого-то страшного сна, который удерживает свою жертву. Снова и снова его мозг колебался, разрываясь, на этой роковой грани.
   Он понял, что кричит, ругается, но не прекращал кричать. Им овладела слепая безрассудная ярость.
   Внезапно земля над ним зашевелилась. Она обрушилась на его шею, плечи убийственной, сокрушительной тяжестью. У него перехватило дыхание. Постепенно продвигаясь вверх, он почувствовал обжигающий жар. Его глаза были ослеплены мучительным светом. Что-то ревело, гремело у него в ушах. Конечно, звук голосов.
   И, да ведь это был самый разгар дня!
   Он в изнеможении, ошеломленный, опустился на землю. Он протер глаза и, моргая, огляделся. Где была тюрьма, где? Чьи это были лица, смотревшие на него через забор?
   Некоторое время он сидел, сбитый с толку и встревоженный, затем, когда услышал шаги позади и почувствовал прикосновение к своему плечу, его замешательство прошло. Конечно, теперь он мог вспомнить, вспомнить прекрасно. Это была шутка, маленькая шутка, которую он так хорошо сыграл. Это были люди, которые пришли посмотреть на него и поаплодировать.
   Огонь покинул его глаза. Его неистовство сменилось смущенной покорностью. На его мрачном и кровоточащем лице промелькнула задумчивая улыбка. Пара невидимых рук помогла ему подняться.
   Он медленно зашаркал прочь, опускаясь на эту твердую и дружелюбную руку. Он устал, устал и был очень голоден.
   Вскоре он понял, что ему дадут ужин.
   Его улыбка приобрела сверхъестественную нежность.
  

* * *

  
   Некоторое время после того, как он исчез, небольшая толпа, собравшаяся посмотреть, как Пьетро Саччи выходит из своей норы, стояла, болтая, у забора. Было редким развлечением видеть, как эта кричащее обезумевшее существо с крутящимися, похожими на цепы руками поднимается из земли. Любопытное зрелище, от которого никому не было никакого вреда. Это стоило десяти лир. Кроме того, это случалось всего раз в месяц.
   После того как остальные разбрелись, два крестьянских парня остались у отверстия в заборе.
   - Он всегда так делает, - сказал один. - Совсем как барсук, или же земляной медведь. Они только начинают туннель для него, а он заканчивает. Он думает, что убегает из тюрьмы. Я видел это семь раз. Величайшее зрелище в Веджио - или, как говорят, где угодно на Сицилии. Был даже человек, который приезжал посмотреть, как он это делает, из Палермо.
   - Но почему, - спросил другой, - почему он хочет проложить туннель? И действительно ли он когда-то сидел в тюрьме?
   - Да. Он провел в тюрьме восемь лет. Они думали, что он кого-то убил. Он как раз убегал по своему туннелю, когда его помиловали. Это свело его с ума. И теперь он всегда роет туннель.
   Некоторое время они завороженно глядели на то место, откуда выбрался безумец. Затем, бросив последний взгляд, медленно отвернулись.
  

ПЛОХИЕ ЗЕМЛИ

JOHN METCALFE

  
   Возможно, прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как Брент Ормерод, желая отдохнуть и сменить обстановку, что должно было помочь ему победить невроз, прибыл в Тодд ближе к концу дня в середине октября. Дряхлая машина довезла его до единственного отеля, где его номер был должным образом забронирован, и именно это видение самого себя, сидящего в ужасной машине, заставляет его думать, что был октябрь или около того, потому что он отчетливо помнит, как решительно сгущались сумерки, вынудилвшие его сесть за руль в то время, когда он предпочел бы следовать за своим багажом пешком.
   Он сразу же решил, что пять часов - неподходящее время для прибытия в Тодд. В атмосфере, так сказать, не чувствовалось доброжелательности. В холодном осеннем воздухе присутствовало что-то отталкивающее, и что-то особенно шокирующее ощущалось в том, как порывистые маленькие ветры проносились по темнеющим улицам, подхватывая и кружа опавшие листья.
   Ужин в отеле тоже не принес того утешения, на которое он рассчитывал. Сама трапеза была безупречной и достаточно сытной для этого времени года, однако одного тривиального обстоятельства было вполне достаточно, чтобы отправить его наверх с расстроенными чувствами и нервами на пределе. Его посадили за стол к одноглазому мужчине, и в ту ночь пустой глаз преследовал его во всех снах.
   Но в первые восемь или девять дней в Тодде все шло довольно хорошо. Он часто принимал холодные ванны, регулярно занимался физическими упражнениями и взял за правило возвращаться в отель настолько физически уставшим, чтобы, едва добравшись до кровати, сразу же заснуть. Он написал ответ своей сестре Хуане в Кенсингтон, что его нервы уже значительно улучшились и что, по-видимому, для полного излечения потребуется всего пара недель. "В целом, весьма удовлетворительная неделя".
   Те, кто бывал в Тодде, помнят его как тихий, скрытный городок на водах, расположенный в складке длинной гряды невысоких холмов, тянущихся вдоль побережья Норфолка. Высокопоставленные лица объявили его "спокойным", потому что время там проходило незаметно, словно дни проносились мимо, подобно ленивым облакам на крыльях блуждающего ветерка. Вид земли, если смотреть вглубь Острова, как-то странно отталкивает, и разумнее держаться берега, где расположено больше соседних деревень.
   На западе раскинулись длинные песчаные дюны, а рядом с ними - поле для гольфа с девятью лунками. Здесь, во время визита Брента, стояла старая и полуразрушенная башня, загадочное сооружение, которое он нашел интересным из-за его абсолютной бесполезности. За ним необъяснимая дорога, казалось, вела самым неудобным образом в никуда... Тодд, подумал он, был во многих отношениях приятным местом, но у него имелись также очевидные недостатки.
   Он пришел к этому выводу в конце девятого дня, потому что именно тогда он почувствовал странное беспокойство, невнятное недомогание.
   Он обнаружил, что совершенно не в состоянии объяснить или проанализировать это ощущение беспокойства. Он считал, что состояние его нервов значительно улучшились с тех пор, как он покинул Кенсингтон. Однако он решил, что, возможно, необходимо больше физических нагрузок, и поэтому он отправлялся по дорожкам через песчаные дюны к странной башне и необъяснимой дороге, лежавшей за ней, три раза в день вместо двух.
   Его дискомфорт быстро усиливался. Отправляясь на прогулку, он начинал осознавать странное замирание в своем сердце и особое расстройство, которое было очень трудно описать. Эти ощущения достигали своего максимума, когда он достигал своей цели на дюнах, и тогда испытывал то, что, казалось, говорило ему, было очень близко к мукам духовного растворения.
   На одиннадцатый день ему пришло в голову кое-что относительно этих странных симптомов. Впервые он спросил себя, почему из всех многочисленных прогулок, которые он совершил в Тодде с момента своего приезда, каждая, казалось, неизбежно приводила его в одно и то же место - желтые песчаные дюны с таинственно выглядящей башней на заднем плане. Что-то в неуместности этого сооружения, казалось, притягивало его, и в необъяснимом возбуждении, которое неизменно вызывал его вид, он обнаружил, что наделяет его почти человеческими чертами.
   С ее белым ночным колпаком и бледно-желтой штукатуркой по бокам в какой-то момент она могла показаться чем-то экстравагантно нелепым, забавной фигурой, над которой следует смеяться и показывать на нее пальцем. В другое время ее характер немного менялся, и она принимала смущенный вид шута, чья лучшая шутка провалилась, но могла с поразительной быстротой превратиться в веселого старого джентльмена.
   Брент хорошо осознавал опасность подобной одержимости, и он немедленно решил лишить башню ее нездорового очарования, просто подойдя к ней, пройдя мимо нее и дальше по дороге, которая простиралась позади нее.
   Утром одного из последних октябрьских дней он вышел из отеля именно с таким намерением. Он добрался до дюн около десяти и с некоторым трудом побрел по ним в направлении башни. Когда он приблизился к ней, его привычные ощущения стали болезненно очевидными и вскоре усилились до такой степени, что все, что он мог сделать, это продолжать свой путь.
   Он вспомнил, как его снова поразил своеобразный характер извилистой дороги, простиравшейся перед ним в туманную даль, где все, казалось, таяло и плавало в призрачной расплывчатости. Слева от него ворота были открыты, справа гротескная форма башни, казалось, угрожала...
   Он добрался до нее, и ее тень упала прямо поперек его пути. Он не остановился, чтобы осмотреть ее, а прошел вперед через открытые ворота и вышел на извилистую дорогу.
   В то же мгновение он с удивлением заметил, что болезненная хватка, сжимавшая его сердце, исчезла, а вместе с ней исчезло все неописуемое беспокойство, которое он назвал для себя "душевным".
   Он прошел некоторое расстояние, прежде чем его внимание привлек еще один довольно примечательный факт. Местность больше не была расплывчатой; она стала отчетливой, и он мог видеть на большие расстояния то, что казалось значительными участками похожей на парк земли, серой по тону и какой-то печальной, но, по крайней мере, внешне, хорошо обработанной и в некоторых местах богато поросшей лесом. Он оглянулся, чтобы мельком увидеть Тодд и море, но с удивлением обнаружил, что в том направлении весь пейзаж стал удивительно расплывчатым и темным.
   Прошло совсем немного времени, прежде чем унылый вид окружающей его местности начал так угнетать его и действовать на нервы, что он стал спорить сам с собой о целесообразности немедленного возвращения в отель. Он обнаружил, что обычные, незначительные вещи представляются зловещим намеком и что пейзаж со всех сторон быстро приобретает неприятную тенденцию к мрачному. Более того, его часы показывали, что сейчас половина двенадцатого, а обед был в час. Он развернулся и начал поспешно спускаться по извилистой дороге.
   Примерно через час он снова добрался до башни и снова увидел перед собой знакомые дюны. По какой-то причине ему показалось, что обратный путь оказался намного длиннее и труднее, чем путь вовне, и он с чувством явного облегчения прошел через ворота и повернулся лицом к Тодду.
   В тот день он больше никуда не выходил, а сидел в отеле, курил и размышлял. В гостиной он заговорил с мужчиной, сидевшим в кресле рядом с ним.
   - Что за странное место там, за дюнами!
   Единственным комментарием его спутника было какое-то сонное ворчание.
   - За башней, - продолжал Ормерод, - той самой, что за дюнами. Самое забытое Богом, унылое место, какое только можно себе представить. Тянущееся на многие мили!
   Мужчина, против своей воли, медленно обернулся.
   - Ну, не знаю, - сказал он. - Там, где вы говорите, есть большая ферма, на другой стороне реки, а потом ты приходишь в Харкаби или еще куда-нибудь.
   Он закрыл глаза, и предоставив Ормероду размышлять над его замечанием, противоречившим его собственному опыту.
   За ужином он нашел более отзывчивого слушателя. Мистер Стэнтон-Бойл пробыл в Тодде неделю, когда приехал Брент, и его чувствительное, молодое лицо с живыми глазами и быстрым, нервным движением бровей привлекло внимание новичка с самого начала. До сих пор они обменивались только общими фразами, но сегодня вечером каждый из них казался более склонным к близости. Начал Ормерод.
   - Я полагаю, вы много гуляли по местности позади башни? - сказал он.
   - Нет, - ответил тот. - Теперь я туда никогда не хожу. Я был там раз или два, и этого достаточно.
   - Почему?
   - О, оно действует мне на нервы, вот и все. Не знаете, играют ли здесь в гольф?
   Разговор перешел на другие темы, и только когда они оба курили вместе за бренди в гостиной, он вернулся к той же теме. И тогда они пришли к замечательному выводу.
   - Местность за башней, - сказал собеседник Брента, - в каком-то смысле отвратительна. Ее следовало бы взорвать или что-то в этом роде. Я не говорю, что так было всегда. Например, в прошлом году я вообще не помню, чтобы замечал это. Я думаю, что это, возможно, было достаточно удручающе, но это не было... отвратительно. С тех пор все стало отвратительно, особенно на юго-западе!
   Они пожелали друг другу спокойной ночи после того, как обменялись мнением о Тодде, и Ормероду приснился самый унылый сон, в котором он шел все выше и выше в странную тусклую страну, полную вздохов и шепота, где порывисто дул ветер, и странный дом, окруженный высокими соснами, сиял белым на фоне мрачного неба.
   На следующий день он снова прошел мимо башни, через ворота и по извилистой дороге. Когда он оставил Тодд позади и начал медленный подъем среди холмов, то почувствовал какое-то странное влияние, нависшее над местностью. Ясность предыдущего дня отсутствовала; вместо этого все казалось туманным и расплывчатым, печальный пейзаж остался позади и внизу в оцепенении нереального сна.
   Было около четырех часов, и по мере того, как он медленно поднимался по унылым тропинкам, серость позднего осеннего дня сгущалась в сумерки. Все это время на западе собирались тучи, тупая боль влажного неба создавала тревожное ощущение надвигающегося дождя. Порывистый ветер гнал золотое пламя опаленных листьев сквозь ноябрьский мрак, вдоль горизонта огромные свинцовые массы направлялись к морю.
   Ужасное чувство одиночества охватило одинокого путника, бредущего вверх по наполненной вздохами местности, и даже вид разбросанных жилищ, видимых тут и там среди теней, казалось, только усиливал его ощущение сна и нереальности. Возвышенности подвергались атакам влажного ветра, линии тощих елей, выстроившихся на фоне мрачного горизонта, указывали на море. Плачущие небеса, осевшая стая склонившихся елей и прерывистое шуршание листьев на холодном ветру вдоль дороги поразили его дух чем-то невыразимо печальным и ужасным. Справа от него тощий терновник, жесткий и жилистый, взметнулся к тусклому серому небу; там, впереди, деревья в лесу трепетали в полумраке неровными желтыми вспышками.
   Вдали появилась человеческая фигура, и вскоре он увидел, что это был мужчина, по-видимому, рабочий. На плечах у него были инструменты, а голова опущена, и только когда Ормерод обратился к нему, тот поднял глаза и показал иссохшее лицо.
   - Как называется это место? - спросил Брент, широко взмахнув рукой.
   - Это, - сказал рабочий таким усталым голосом, что он показался холодным дыханием ветра, - это Хейс-ин-Ап. Хотя, конечно, вам придется пройти еще милю, прежде чем вы доберетесь до Феннингтона.
   Он указал в том направлении, откуда шел, снова на мгновение обратил свои запавшие глаза на Ормерода, а затем быстро исчез по ведущей вниз тропинке.
   Брент удивленно посмотрел ему вслед, но, когда он обвел взглядом пейзаж, большая часть его удивления исчезла. Бледная страна вокруг, казалось, головокружительно раскачивалась под этими опускающимися небесами, тяжелыми от дождя, который никогда не шел; возвышенности, казалось, вздымались и опускались под печальный свист влажного ноябрьского ветра. О, он вполне мог себе представить, как люди этого усталого, сумеречного края состарятся раньше времени, с изможденной мрачностью на измученных лицах!
   Размышляя таким образом, он уверенно шел вперед, и прошло совсем немного времени, прежде чем некоторые слова человека, которого он встретил, всплыли на поверхность его сознания. Что, спрашивал он себя, представлял собой Феннингтон? Он почему-то не думал, что это название означает другую деревню; это слово, казалось, зловеще связывалось со сном, который он видел некоторое время назад. Он вздрогнул и не прошел и нескольких шагов, как обнаружил, что инстинкт его не подвел.
   Напротив него, через неглубокую долину, стоял тот самый белый дом, среди гигантских сосен. Здесь ветры казались почти видимыми, когда они двигались в этих высоких деревьях, а плачущее небо превращало пейзаж в какую-то нереальную, водянистую среду. Поразительное сходство сосен с пальмами и странный эффект света, благодаря которому белый фасад дрожал на фоне плывущих облаков, придавали всему этому странно экзотический вид.
   Глядя на него через маленькую долину, Ормерод каким-то образом почувствовал, что это действительно центр и средоточие злой местности, само ядро и сущность этой печальной, нездоровой земли, которую он видел вокруг себя глубоко усталой. Эта мерзость была тем, что притягивало его, притягивало издалека роковым очарованием и угрожало невыразимой катастрофой. Почти рыдая, он спустился со своей стороны долины, а затем снова поднялся.
   Здание окружала похожая на парк земля, из ровного дерна поднимались сосны и несколько кустарников. Ормерод осторожно шел среди них, пока внезапно не оказался так близко, что смог заглянуть в маленькую комнату через открытое окно, укрывшись в темных ветвях большого тиса, касавшихся земли.
   Комната казалась странно пустой. Маленький столик был отодвинут в сторону, на нем лежал толстый слой пыли. Ближе к Ормероду расположилась пара кресел, а напротив - огромная черная каминная полка, светившаяся в глубоком мраке. В центре пола был установлен предмет, который, казалось, доминировал над всем.
   Это было большое и громоздкое вращающееся колесо. Оно мерзко поблескивало в тусклом свете, и его многочисленные лепные наконечники рассекали воздух. Когда он смотрел, в полной тишине, ему показалось, что он видит, как шевелится педаль. Быстро, с бьющимся сердцем, охваченный внезапным страхом, он развернулся, вернулся по своим следам и спустился на дно долины.
   Он взобрался на другую сторону и поспешно пошел по извилистой тропинке; повернув голову через некоторое время, он не увидел дом, который только что покинул.
   Наверное, было около шести часов, когда, подойдя к воротам и башне, утомленный прогулкой и стремящийся окунуться в знакомую и успокаивающую атмосферу отеля, он внезапно наткнулся на человека, идущего в темноте в том же направлении, что и он сам. Это был Стэнтон-Бойл.
   Ормерод быстро догнал его и заговорил.
   - Вы даже не представляете, - сказал он, - как я рад вас видеть. Теперь мы можем вернуться вместе.
   Когда они шли к отелю, Брент описал свою прогулку и увидел, как его спутник дрожит. Вскоре Стэнтон-Бойл серьезно посмотрел на него и заговорил.
   - Я тоже был там, - сказал он, - и я чувствую то же, что и вы. Я чувствую, что это место, Феннингтон, является центром гниения. Я тоже посмотрел в окно, увидел прялку и... - Он внезапно замолчал. - Нет, - спокойно продолжил он мгновение спустя, - я не скажу вам, что еще я видел!
   - Ее следует уничтожить! - крикнул Ормерод. Странное возбуждение закипело в его крови. Его голос был громким, так что люди, проходившие мимо них по улице, оборачивались и смотрели им вслед. Его глаза горели. Он продолжил, выразительно потянув Стэнтон-Бойла за руку. - Я уничтожу его! - сказал он. - Я сожгу его и, несомненно, разобью эту старую прялку и обломаю ее ужасные шипы!
   У него имелось смутное ощущение, что он говорит странные и необычные вещи, но это скорее усилило, чем уменьшило его необъяснимый восторг.
   Стэнтон-Бойл тоже казался несколько ненормальным. Казалось, он скользил по тротуару с несравненной плавностью и благородством, когда обратил свои горящие глаза на Брента.
   - Уничтожьте его! - сказал он. - Сожгите его! Пока не стало слишком поздно и оно не уничтожило вас. Сделайте это, и вы станете неописуемо храбрым человеком!
   Когда они добрались до отеля, Ормерод обнаружил, что его ждет телеграмма от Джоан. Он уже некоторое время не писал ей, она забеспокоилась и сама должна была приехать на следующий день. Он должен действовать быстро, пока она не приехала, потому что не собирался посвящать ее в задуманное. В тот вечер, когда он расставался со Стэнтон-Бойлом, его глаза горели решимостью.
   - Завтра, - сказал он, пожимая руку собеседнику, - я попытаюсь это сделать.
   На следующее утро он сдержал свое слово. Он прихватил с собой спички и жестянку с маслом. Его обычно бледные щеки раскраснелись, а глаза странно блестели. Те, кто видел, как он выходил из отеля, впоследствии вспоминали, как дрожали его конечности. Стентон-Бойл, который должен был проводить его к башне, заметил это в меньшей степени. Оба мужчины вышли рука об руку, увлеченные серьезным разговором.
   Около полудня вернулся Стентон-Бойл. Он прошел с Ормеродом к песчаным дюнам и там оставил одного продолжать свою странную миссию. Он видел, как тот миновал башню и роковые ворота в косых лучах утреннего солнца, а затем свернул на извилистую тропу, пока не превратился в жалкую точку на этом таинственном пути.
   Когда он вернулся, то почувствовал, что на улице кто-то есть. Он оглянулся и заметил полицейского, рассеянно прогуливавшегося ярдах в пятидесяти позади него. У входа в отель он снова обернулся. Была видна та же фигура в синей униформе, любующаяся домами напротив из тени соседнего фонарного столба. Стентон-Бойл нахмурился и удалился обедать.
   В половине третьего приехала Джоан. Она нервно спросила об Ормероде, и к ней сразу же обратился Стентон-Бойл, который ждал ее в вестибюле, как и просил Брент.
   - Мистер Ормерод, - сказал он ей, - вышел. Он очень сожалеет. Вы позволите мне представиться? Меня зовут Стентон-Бойл.
   Джоан разорвала записку, оставленную для нее Ормеродом. Она нашла содержание неудовлетворительным, поскольку заговорила о здоровье своего брата и общих привычках жизни в Тодде. После этого она поспешно покинула отель, предварительно выяснив, с какого направления можно ожидать возвращения Ормерода.
   Стентон-Бойл ждал. Мгновения проходили, тяжелые, тревожные, отягощенные ощущением надвигающейся беды. Он сидел и курил. Сдержанные и приглушенные звуки, доносящиеся из отеля, наполненные каким-то тревожным предположением и дурными предчувствиями. Снаружи улица выглядела очень мрачной в ноябрьской темноте. Что-то, несомненно, должно было произойти.
   Это произошло внезапно. Звук топающих ног и возбужденные крики, которые быстро усиливались и будили странное эхо на заповедных осенних дорогах. Вскоре шум резко стих, и только прерывистые крики и отрывистые восклицания пронзали тишину. Стентон-Бойл вскочил на ноги и поспешно направился в прихожую.
   Здесь раздавались крики и царила суета, он увидел, что Джоан разговаривает с управляющим отелем. Казалось, у нее складывалась своя точка зрения, и было очевидно, что менеджер ее не разделял. В течение некоторого времени толпа людей мешала ему выяснить причину переполоха, но он смог разобрать отдельные фразы: "Пытался поджечь ферму старого Хэкни", "Но они видели его раньше и еще одного человека тоже, так что...", "Несколько раз спал в сарае".
   Вскоре все, кроме обитателей отеля, разошлись. Толпа рассеялись, и в центре тех, кто еще оставался, теперь можно было видеть Ормерода, поддерживаемого двумя полицейскими. Третий маячил на заднем плане с большим блокнотом. Пока Стентон-Бойл смотрел, Брент поднял склоненную голову, и их глаза встретились. "Я сделал это, - сказал он. - Я разбил его вдребезги. Я положил один из его наконечников в карман... Пальто, левая рука... в качестве доказательства". Произнеся эти слова, мистер Ормерод упал в обморок.
   В течение некоторого времени царил беспорядок. Необходимо было принять меры для временного успокоения Закона и Гостиницы, а Ормерода - уложить в постель. Только после того, как первоначальное возбуждение в значительной степени улеглось, Стентон-Бойл отважился обсудить случившееся за послеобеденным кофе. Он узнал в одном из трех полицейских того самого человека, которого заметил утром, и счел за благо удалиться, пока тот и его спутники не покинут отель. Теперь, однако, он чувствовал себя вольным объяснять свои теории ситуации тем, кто предпочитал слушать.
   Он говорил с особой горячностью и соответствующими жестами. Он говорил о новом виде земли, о странных регионах, действительно связанных с определенными географическими границами на земле, но все же существующих отдельно от них и за их пределами. "Это отношение, - сказал он, - скорее является отношением параллелизма и соответствия, чем реальной связи. Я искренне верю, что эти регионы действительно существуют и по-своему столь же "реальны", как и обычный мир, который мы знаем. Мы могли бы сказать, что они состоят из особого и отдельного набора факторов, на которые способны реагировать только определенные умы в определенных условиях. Такой район, по-видимому, существует в этой местности к юго-западу от гостиницы".
   Раздался смех.
   - Вы не заставите магистрата поверить в это, - сказал кто-то. - Все, о чем вы говорите, это просто ферма старого Хэкни и ничего больше.
   - Конечно, - сказал другой. - Насколько я понимаю, он поджигал один из амбаров старого Хэкни. Я говорил об этом с одним из полицейских. Он сказал, что этот парень Ормерод всегда там копался и дважды ложился спать в сарае.
   Третий насмешливо произнес:
   - Конечно, - сказал он, - вы же не думаете, что мы действительно поверим в ваши Плохие Земли. Это как Джек-и-Бобовый-стебель.
   - Хорошо! - сказал Стентон-Бойл. - Будь по-вашему! Я знаю, что мое использование термина "Плохие земли" может быть названо неправильным, но это детали. Говорю вам, я уже сталкивался с подобными вещами раньше. Был случай с Долли Уишарт, но я ничего не скажу об этом, вы бы не поверили.
   Собравшиеся вокруг странно посмотрели на него. Внезапно послышалось какое-то движение, и в дверях появился мужчина. Он нес пальто Ормерода.
   - Это может решить вопрос, - сказал он. - Я слышал, как он сказал, что положил что-то в карман. Он сказал...
   Стентон-Бойл взволнованно перебил его.
   - Ну да, - сказал он, - я и забыл об этом. То, о чем я вам рассказывал, - прялка. Будет интересно посмотреть...
   Он замолчал и пошарил в карманах. В следующее мгновение он достал что-то, и вытянул руку, чтобы все могли видеть.
   Это была часть ручки патентного сепаратора - предмет, достаточно знакомый любому, кто имел даже скудное представление о жизни ферм, и на нем все еще можно было различить буквы Дж. Ф. Х.
   "Джордж Филип Хэкни".
  

МИЗАНТРОП

J.D. BERESFORD

  
   С тех пор как я вернулся со скалы и рассмотрел эту историю во всех ее аспектах, я начал задаваться вопросом, не делал ли этот человек из меня дурака. В глубине моего сознания я чувствую, что он этого не делал.
   Тем не менее, я не могу отлаться от мысли, что мой рассказ не вызовет ничего кроме смеха.
   Здесь, на материке, это кажется маловероятным, гротескным, глупым. На скале признание этого человека несло в себе абсолютную убежденность. Обстановка - это все; и я, возможно, благодарен, что мои нынешние обстоятельства так прекрасно способствуют здравомыслию. Никто не ценит тайну жизни больше, чем я; но когда тайна включает в себя сомнение в себе, я нахожу за лучшее забыть ее. Естественно, я не хочу верить в эту историю. Ужас же всего этого заключается в том, что я, возможно, никогда точно не узнаю, в чем же заключается истина.
   Прежде чем я вернулся, было устранено поверхностное и банальное объяснение того, что этот человек был сумасшедшим, из чего следовала неизбежная альтернатива: Преступление и Разочарование в Любви. Мы были романтиками, и отчаянно старались не искать очевидных объяснений.
   Однажды человек предпринял попытку и построил или пытался построить дом на скале Галланд; но он потерпел поражение в течение двух недель, и то, что осталось от его здания, было вывезено с острова и превращено в церковь. Она все еще там. Мы отправились в Тревон, размышляя над этим снова и снова, возможно, с какой-то слабой надеждой, что один из нас, сам того не ведая, может обладать экстрасенсорными способностями.
   Из этого визита ничего не вышло, кроме подтверждения тех теорий, которые уже становились немного устаревшими. Мы сравнили раннюю неудачу тридцатилетней давности, с нынешним успехом. Ибо новый мизантроп прожил на Галланде всю зиму - и все еще жил. В самом деле, факт его присутствия на этой ужасной глыбе скалы был теперь принят сельскими жителями; для них он был едва ли чуточку безумнее, чем другие посетители; чем тот щедрый путешественник, который в этом году прервал свое путешествие в Бедрутан, чтобы постоять на пляже Тревон, глупо уставившись на едва видимую хижину, которая торчала на обращенной к суше стороне этого горбатого, пустынного острова.
   Мы все сделали то же самое; ни на что конкретно не смотрели и медитировали; но в то время я чувствовал дикий дух приключений, однажды ночью я вышел на мыс Ганвер-Хед и увидел настоящий свет в той далекой хижине; пятно золотого лишайника на сером камне.
   Нечто человеческое, найденное мною в этом свете, заставило меня определиться; это, и некоторая симпатия к отшельнику - сумасшедшему, преступнику или влюбленному? - который нашел убежище от чумного прикосновения вторгающейся в жизнь толпы. Это была бурная ночь, и я оставался там, пока маленькое желтое пятнышко не погасло, и все, что я мог видеть сквозь мрак, - это случайный навес изогнутых брызг.
   Принятие решения не было трудным делом, но пока я ждал необходимого затишья, которое позволило бы лодке доставить провизию на остров в двух милях от материка, я испытывал сомнения и нервозность. И я терпел их в одиночку, ибо решил, что мне не следует сообщать о моем приключении никому из нашей компании, пока оно не будет совершено. Они могли подумать, что я отправился на рыбалку, - оправдание, которому придавал правдоподобность приход лодочника, чтобы сказать, что прилив и ветер этим утром благоприятны. Я предупредил - и подкупил - его, чтобы он не давал моим друзьям ни малейшего намека на цель моей предполагаемой экскурсии.
   Моя нервозность не уменьшилась, когда мы приблизились к скале и увидели фигуру ее единственного обитателя, ожидающего нашего прибытия. Меня немного утешала мысль, что он будет каким-то образом подготовлен видом нашей лодки; но мой разум содрогнулся от необходимости использовать какую-то обычную форму обращения, - если я сразу представлюсь и извинюсь. Общепринятое обращение было безнадежно неспособно выразить мое сочувствие, представив меня вместо этого обычным любопытным. Я был удивлен, что у него не было, - по крайней мере, так заверил меня лодочник, - других любопытствующих посетителей до меня.
   Мое замешательство возростало по мере того, как мы приближались к единственному отверстию среди шипастых скал, служившему миниатюрной гаванью во время прилива. Я чувствовал, что за мной наблюдает человек, стоявший и ждавший нас у кромки воды. И вдруг мой дух сломался, я решил, что не могу навязываться ему, что я останусь в лодке, пока ее груз будет доставлен, а затем вернусь с лодочниками в Тревон. Я был так решительно настроен в этом плане, что, когда мы подъехали к крошечной пристани, то решительно отвел взгляд от человека, которого хотел увидеть, и уставился на горбатую спину Тревона, представшую в совершенно новом аспекте.
   Звук голоса отшельника вывел меня из этого состояния.
   - Сегодня довольно приличная погода, - заметил он, как мне показалось, с оттенком нервозности. Я вспомнил, что он обратился с тем же замечанием к лодочникам, которые сейчас переносили свой груз в хижину.
   Я поднял глаза и встретил его пристальный взгляд. Он действительно рассматривал меня со странным эффектом сосредоточенности, как будто ему не терпелось изучить каждую деталь выражения моего лица.
   - Вполне, - ответил я. - Последние день или два были довольно отвратительными. Это задержало лодку, не так ли?
   - Я всегда это учитываю, - сказал он. - Держу запас. Вы предполагаете задержаться там? - Он кивнул в сторону залива.
   - На неделю или две, - сказал я ему, и мы начали обсуждать местность вокруг Харлина с рвением двух незнакомых людей, которые внезапно нащли общую тему на скучном приеме.
   - Я полагаю, вы никогда раньше не был в Галланде? - наконец, отважился спросить он, когда лодочники перенесли груз и, очевидно, были готовы отчалить.
   - Нет, - ответил я и заколебался. Я чувствовал, что приглашение должно исходить от него.
   Он поразился этому, сказав: "Чертовски неудобное место, чтобы добраться, и, конечно, тут нечего смотреть. Вы увлекаетесь рыбной ловлей?"
   - Вообще-то, да, - сказал я с энтузиазмом.
   - По ту сторону скалы есть глубокая вода, - продолжал он. - В хорошую погоду там можно поймать великолепного окуня. - Он замолчал, а затем добавил: - Сегодня днем самая подходящая погода для их ловли.
   - Может быть, я мог бы вернуться... - начал я, но лодочник тотчас перебил меня.
   - Вы можете остаться до завтра, - сказал он. - Прилив случается каждые двенадцать часов.
   - Если бы вы хотели остаться... - начал отшельник.
   - Спасибо! это ужасно мило с вашей стороны. Я бы хотел этого больше всего на свете, - сказал я. Я оставался при ясном понимании того, что лодочники должны были забрать меня на следующее утро. Поначалу в человеке на Галланде действительно не было ничего, что могло бы показаться странным.
   Он сказал мне, что его зовут Уильям Копли, но, похоже, он не был родственником тех Копли, которых я знал. И если бы он побрился, то выглядел бы самым обычным англичанином. Я оценил его возраст между тридцатью и сорока годами.
   Только две вещи в нем показались мне немного странными во время нашей очень удачной дневной рыбалки. Первой был его пристальный оценивающий взгляд, как будто он пытался проникнуть в самые глубины человеческого существа. Второй - необъяснимая приверженность одной конкретной форме церемонии. По мере того как наша близость росла, он отбросил обычную формальную вежливость хозяина; но он всегда настаивал на соблюдении правила, которое, как я сначала предположил, было просто привычкой - отдавать предпочтение.
   Ничто не заставило бы его идти впереди меня. Он пропустил меня вперед, когда мы исследовали небольшую прогалину скалы - единственный ровный квадратный ярд на всем острове был в полу хижины. Но вскоре я заметил, что эта особенность зашла еще дальше, и что он ни на мгновение не поворачивался ко мне спиной.
   Это открытие заинтриговало меня. Я все еще исключал объяснение безумием - манеры и разговор Копли были убедительно здравыми. Но я вернулся к двум другим предположениям, которые были сделаны, и развил их. Я не мог избежать вывода, что этот человек, должно быть, каким-то странным образом боится меня; и я колебался, бежал ли он от правосудия или от мести, возможно, вендетты. Любая из теорий, казалось, объясняла его напряженный взгляд. Я сделал вывод, что его жажда общения стала настолько сильной, что он решил рискнуть возможностью того, что я окажусь эмиссаром, посланным к нему каким-то изысканно романтичным человеком или людьми, желавшими ему смерти. Я погрузился в удивительные романтические фантазии. Я задавался вопросом, смогу ли я заставить Копли заговорить, убедив его в моей невиновности. Как я был взволнован этой перспективой!
   Но объяснение всего этого пришло без каких-либо усилий с моей стороны.
   Он отослал меня из хижины, пока готовил наш ужин - кстати, великолепный.
   Я сразу понял причину: он не мог справиться с этой работой по приготовлению пищи и сервировке стола, не повернувшись ко мне спиной. Однако одно меня немного озадачило: как только я вышел на улицу, он опустил жалюзи на маленьком квадратном окошке.
   Естественно, я не стал возражать. Я спустился к краю моря - был чудесный вечер - и подождал, пока он не позвал меня. Он стоял у двери хижины, пока я не оказался в нескольких футах от него, а затем отступил в комнату и сел спиной к стене.
   За ужином мы обсуждали нашу послеобеденную рыбалку, но когда закончили и достали наши трубки, он вдруг сказал:
   - Не вижу причин, почему бы мне не сказать вам.
   Я охотно согласился, хотя так легко мог бы остановить его...
   - Это началось, когда я был совсем ребенком, - сказал он. - Моя мать нашла меня плачущим в саду; и все, что я мог ей сказать, это то, что Клод, мой старший брат, выглядел "ужасно". Я не мог выносить его вида в течение нескольких дней после этого; но я был совершенно нормальным ребенком, и никто не был серьезно обеспокоен этой моей особенностью. Все подумали, что Клод "скорчил мне рожу", и напугал меня. В конце концов, мой отец отшлепал меня за это.
   Возможно, эта порка застряла у меня в голове. В любом случае, я никому не рассказывал о своей странности, пока мне не исполнилось почти семнадцать. Мне, конечно, было стыдно за это. Я все еще... в некотором роде. - Он замолчал и посмотрел вниз, отодвинул от себя тарелку и сложил руки на столе. Мне очень хотелось задать вопрос, но я боялся перебить. После минутного колебания он поднял глаза и снова посмотрел на меня.
   Он, казалось, искал сочувствия.
   - Я сказал своему учителю, - сказал он. - Он был замечательным человеком, и очень порядочным; отнесся ко всему вполне серьезно и посоветовал мне проконсультироваться с окулистом, что я и сделал. Я ездил на каникулы с отцом, - я дал ему более разумный отчет о своих проблемах, - и он отвез меня к лучшему человеку в Лондоне. Он был чрезвычайно заинтересован, и это доказывает, что в этом должно было быть что-то, что это не могло быть воображением, потому что он действительно нашел дефект в моих глазах, что-то совершенно новое для него, сказал он. Он назвал это новой формой астигматизма; но, конечно, как он заметил, никакие очки мне не понадобятся.
   - Но что?.. - начал я, не в силах больше сдерживать свое любопытство.
   Копли заколебался и опустил глаза.
   - Астигматизм, - сказал он, - это дефект - я цитирую словарь, я выучил это определение наизусть, но до сих пор часто ломаю над ним голову - "в результате чего изображения линий, имеющих определенное направление, видны нечетко, в то время как изображения линий, поперечных первому, отчетливо видны". Только мое своеобразие в том, что мое зрение совершенно нормальное, за исключением тех случаев, когда я оглядываюсь на кого-то через плечо. - Он поднял глаза, почти жалобно.
   Я видел, он надеялся, что я пойму его без дальнейших объяснений.
   Должен признаться, я был совершенно озадачен. Интересно, какое отношение этот пустяковый дефект зрения имел к его переезду жить на Галланд, подумал я.
   Я нахмурился в недоумении.
   - Но я не понимаю... - сказал я.
   Он выбил трубку и принялся скрести миску перочинным ножом.
   - Ну, у меня своего рода моральный астигматизм, - сказал он. - По крайней мере, это дает мне своего рода понимание. Боюсь, я должен назвать это озарением. В некоторых случаях я доказал это...
   Он понизил голос. Он, по-видимому, был поглощен выскабливанием своей трубки. Продолжив, он не сводил с нее глаз.
   - Обычно, когда я смотрю людям прямо в лицо, я вижу их такими, какими их видит любой другой. Но когда я оглядываюсь на них через плечо, то вижу... о! Я вижу все их пороки и недостатки. Их лица остаются, в некотором смысле, теми же самыми, я имею в виду, совершенно узнаваемыми, но искаженными - звериными... Мой брат Клод - симпатичный парень, - но когда я увидел его... таким... у него был нос, как у попугая, и он выглядел немного ненасытным... и злобным. - Он замолчал и слегка вздрогнул, а затем добавил: - И теперь все знают, что он такой. Он только что проигрался на Фондовой бирже. Был отвратительный скандал...
   А потом Денисон, мой учитель, знаете ли, такой порядочный человек. Я никогда не смотрел на него так до конца моего последнего семестра в школе. Видите ли, у меня вошло в привычку, более или менее, никогда не оглядываться через плечо. Но меня всегда ловили. Это был один из примеров. Я играл за школу против "Олд Бойз". Денисон крикнул: "Удачи, старина", как раз когда я выходил; я забылся и оглянулся на него...
   Я ждал, затаив дыхание, и, поскольку он не продолжал, я подсказал ему:
   - Он тоже был... "ужасен"?
   Копли кивнул.
   - Бедняга. Его глаза были в порядке, но они боролись с его ртом, если вы понимаете, что я имею в виду. Через четыре года после моего ухода в школе разразился бы ужасный скандал, если бы его не замяли и не позволили Денисону уехать из страны.
   Затем, если вам нужны еще какие-то примеры, был окулист - большой, прекрасный человек. Конечно, он заставил меня посмотреть на него через плечо, чтобы проверить меня. Он спросил меня, что я увидел, и я более или менее рассказал. На мгновение он просто пришел в ярость. Видите ли, он был сластолюбцем, и когда я увидел его таким, он был похож на какого-то грязного старого борова.
   - Что меня действительно доконало, - продолжал он после долгой паузы, - так это разрыв моей помолвки с Хелен. Мы были ужасно влюблены друг в друга, и я рассказал ей о своей беде. Она была очень отзывчивой и, я полагаю, довольно сентиментально романтичной. Она верила, что на меня были наложены чары. Думаю, в любом случае, у нее была теория, что если бы я хоть раз увидел кого-нибудь обычным, обернувшись через плечо, у меня больше не было бы проблем - заклинание было бы разрушено. И, конечно, она хотела стать тем человеком. Я не слишком сопротивлялся ей. Полагаю, я был без ума. В любом случае, я думал, что она была совершенством, и что было просто невозможно, чтобы я мог найти в ней какой-либо недостаток. Поэтому я согласился и посмотрел... обернувшись...
   В его голосе зазвучали ровные нотки отчаяния, как будто рассказ об этой последней трагедии в его жизни привел его к безразличию отчаяния.
   - Я посмотрел, - продолжал он, - и увидел существо без подбородка и водянистых, любящих глаз; верное, слюнявое существо - фу! Я не могу... Я больше никогда с ней не разговаривал...
   - Знаете, это сломило меня, - сказал он, наконец. - После этого мне было все равно. Я привык так смотреть на всех, пока мне не пришлось уйти от человечества. Я жил в мире зверей. Большинство из них были похожи на какого-нибудь зверя, или птицу, или что-то еще. Сильные были порочны и преступны, а слабые - отвратительны. Я не мог этого вынести. В конце концов... мне пришлось поселиться здесь, подальше от всех.
   Мне пришла в голову одна мысль.
   - Вы когда-нибудь смотрели на себя в зеркало? - спросил я.
   Он кивнул.
   - Я ничем не лучше остальных, - сказал он. - Вот почему я отрастил бороду. У меня здесь нет зеркала.
   - И вы не можете держать шею так, - спросил я, - чтобы глядеть человечеству прямо в лицо?
   - Искушение слишком велико, - сказал Копли. - И оно становится все сильнее. Отчасти любопытство, я полагаю; но отчасти это мимолетное чувство превосходства, которое оно дает. Я вижу их такими, понимаете, и забываю, как выгляжу сам. А потом, через некоторое время, меня от этого тошнит.
   - Вы этого не сделали... - сказал я и заколебался. Я хотел знать, и все же ужасно боялся. - Вы еще, - начал я снова, - э-э... вы еще... э-э... не смотрели на меня... обернувшись?
   - Пока нет, - ответил он.
   - Как вы думаете...
   - Возможно. Вы, конечно, хорошо выглядите. Но то же самое я могу сказать относительно многих других.
   - Вы понятия не имеете, как я должен выглядеть для вас при взгляде через плечо?
   - Абсолютно никакого. Я пытался догадаться, но не могу.
   - Вам было бы все равно?..
   - Не сейчас, - резко сказал он. - Возможно, перед тем, как вы уйдете.
   - Значит, вы совершенно уверены, что?..
   Он кивнул с отвратительной убежденностью.
   Я лег спать, размышляя о том, была ли теория Хелен неправдой; и не мог бы я разрушить чары бедного Копли.
   Лодочники прибыли за мной на следующее утро вскоре после одиннадцати.
   Я стряхнул с себя часть чувства суеверного ужаса, которое владело мной всю ночь, и не повторил свою просьбу Копли; и он тоже не предложил заглянуть в темные уголки моей души.
   Он спустился вслед за мной на пристань, и мы тепло пожали друг другу руки, но он ничего не сказал о моем визите к нему.
   А потом, как раз когда мы собирались уходить, он повернулся обратно к хижине и посмотрел на меня через плечо - всего один быстрый взгляд.
   - Подождите, - скомандовал я лодочникам, встал и окликнул его.
   - Послушайте, Копли, - крикнул я.
   Он повернулся и посмотрел на меня, и я увидел, как его лицо преобразилось. На его лице было выражение глупого отвращения. Я видел нечто подобное на лице ребенка-идиота, которого вот-вот стошнит.
   Я спрыгнул в лодку и повернулся к нему спиной.
   Я подумал, не таким ли он видел себя в зеркале.
   С тех пор я могу только гадать, что же он увидел во мне...
   Но я никогда не смогу вернуться, чтобы спросить его.
  

СИЛЫ ВОЗДУХА

J.D. BERESFORD

  
   Я предвидел опасность, которая ему угрожала. Он был таким невежественным, а его зрение было почти уничтожено на городских улицах. Доверчивое невежество - начало мудрости, но эти горожане тщеславны со своей глупой книжной ученостью; чтение затемняет глаза ума.
   Я начал предупреждать его в начале октября, когда бури ревели высоко в небе. Тогда они безобидны; они рвут скирды и шиферные крыши и тратят себя на то, чтобы вырывать деревья; но мы в безопасности, пока не наступит темнота.
   Я отвел его на вершину и повернул спиной к темной нити моря. Я указал на грачей, кружившихся в небе, словно разбросанные листья, резвившихся на усиливающемся ветру.
   - Мы миновали поворот, - сказал я. - Приближается черное время.
   Он стоял, бездумно наблюдая за восторженными грачами.
   - Это какая-то игра, в которую они играют? - спросил он.
   Я покачал головой.
   - Они принадлежат тьме, - сказал я ему.
   Он посмотрел на меня в своей слегка снисходительной манере и сказал:
   - Еще одно из ваших суеверий?
   Я на мгновение замолчал. Я смотрел вниз на текстуру черных полей, вспаханных под озимую пшеницу, и думал обо всех письменах, которые лежали перед нами под этим октябрьским холмом, обо всех явных признаках того, что его никогда нельзя было научить читать.
   - Знание, - сказал я. Я боялся за него и хотел его спасти. Он был заперт в маленьком мирке городка, как чайка в клетке. Он был ослеплен, уставившись на доски своего курятника.
   Он снисходительно улыбнулся.
   - Вы все еще очаровательно примитивны, - сказал он. - Вы тайно поклоняетесь солнцу и делаете умилостивительные подношения грому?
   Я вздохнул, зная, что если хочу спасти его, то должен попытаться достучаться до его разума тупыми и неуклюжими средствами языка. Это фетиш всех горожан. У них нет мудрости, только небольшое понимание тех вещей, которые можно описать печатными или устными словами. И я страшился усилий, прилагаемых для борьбы с немощью этого упрямого слепого юноши.
   - Я пришел сюда, чтобы предостеречь тебя, - начал я.
   - От чего? - спросил он.
   - От сил, которые обладают властью в черное время, - сказал я. - Даже сейчас они начинают набирать мощь. Через месяц тебе будет небезопасно выходить на скалы после захода солнца. Ты можешь мне не верить, но разве ты не воспримешь мое предупреждение с вниманием?
   Он покровительственно улыбнулся мне.
   - Что это за силы? - спросил он.
   Такова манера этих книжных людей. Они всегда спрашивают имена. Если они могут обозначить что-то одним словом или описать несколькими, они удовлетворены тем, что достигли знания. Они называют эти имена как талисман.
   - Кто знает? - ответил я. - Мы познали их мощь. Называйте их, как хотите, вы не можете изменить их никаким крещением.
   - Ну, и что же они делают? - сказал он, все еще терпеливо. - Вы когда-нибудь видели их? - добавил он, как будто хотел обмануть меня.
   Я их видел, но как я мог описать их ему? Можно ли объяснить цвета осени человеку, родившемуся слепым? Или есть ли какой-нибудь язык, который изложит игру буруна среди скал? Как же тогда я мог говорить с ним о том, что знал только в страхе своей души?
   - Ты когда-нибудь видел ветер? - сказал я.
   Он рассмеялся.
   - Ну, тогда расскажите мне ваши доказательства, - ответил он.
   Я поискал в уме что-нибудь, что он мог бы расценить в качестве такового.
   - Люди, - сказал я, - привыкли верить, что маленькие птички, зяблики и синицы, слепо бросались на фонари маяков и разбивались насмерть, как мотылек бросается на свечу. Но теперь они знают, что птицы ищут убежища только вблизи света, и что они будут отдыхать до рассвета на насестах, которые построены для них.
   - Совершенно верно, - согласился он. - И что из этого?
   - Маленькие птички становятся добычей сил воздуха, когда наступает темнота, - сказал я, - и их единственный шанс на жизнь - попасть в луч защищающего света. И когда они не могли найти места для отдыха, они парили и трепетали, пока не ослабевали от боли полета, и не падали в темноту; затем в панике и отчаянии они возвращались в свет и промахивались.
   - Но чайки... - начал он.
   - Чайки, - перебил я его, - принадлежат дикой природе и тьме. Они погибают в погоне за маленькими птичками, которые, как и мы, являются добычей.
   - Красивая басня, - сказал он, но я видел, что его охватило сомнение, и когда он задал мне другой вопрос, я не ответил...
   В тот вечер в десять часов я подвел его к двери и заставил слушать звуки пирушки на свежем воздухе. Внизу было почти тихо и очень темно, потому что луна была близка к новолунию, а облака двигались на север, неся дождь.
   - Ты их слышишь? - спросил я.
   Он слегка поежился и притворился, будто воздух был холодным...
   По мере того как приближались ночи, я надеялся, что он прислушался к моему предупреждению. Он не говорил об этом, но совершал свои прогулки, пока солнце пересекало короткую дугу неба.
   Я утешался мыслью, что у него все еще осталось какое-то смутное зрение; и однажды днем, когда почти наступило черное время, я гулял с ним по скалам. Я захотел проверить его; выяснить, действительно ли у него еще сохранился какой-то слабый остаток зрения.
   В тот день ветер затаился, но я знал, что он таится в серых глубинах, нависших над морским горизонтом. Его преследователи прочертили падающую синеву неба гонимыми духами белых облаков; длинная зыбь поднимающегося моря кричала от страха, двигаясь навстречу своей смерти.
   Тогда я ни словом не обмолвился ему о надвигающейся опасности. Мы подошли к краю утеса и наблюдали за тысячами струек пены, пронизывавших черноту молочно-белыми нитями, когда волны бросались на скалы и взлетали на высоту луны в последнем отчаянии.
   Мы увидели, как тьма наползает на нас издалека, а затем отвернулись от моря, и я увидел, как конусообразная тень гасит холмы. Земля затвердела в ожидании ночи.
   - Боже! Какое одинокое место! - сказал он.
   Ему оно казалось одиноко, но я видел маленькие ползучие движения среди черных корней. Мне это место показалось перенаселенным. Тем не менее, я воспринял это как хороший знак того, что он обрел чувство одиночества; это чувство часто предшествует приходу знания...
   И когда наступила зимняя тьма, я подумал, что он в безопасности. Он всегда возвращался в дом к закату и мало ходил на утесы. Но время от времени он смотрел на меня с некоторым вызовом на лице, как будто готовился к спору.
   Я не давал ему повода заговорить. Я верил, что никакое знание не могло прийти к нему таким путем, никакие слова разума не могли помочь ему. И я был прав. Но он заставил меня заговорить. Он столкнулся со мной однажды днем в глубине черного времени. Он напрягся, чтобы противостоять мне.
   - Это абсурдно, - сказал он, - претендовать на некую высшую мудрость. Если вы не можете объяснить мне какую-то причину этого вашего суеверия, я должен пойти и проверить все сам.
   Я знал о своей собственной слабости и попытался увильнуть, сказав:
   - Я назвал тебе причины.
   - Все они имеют, по крайней мере, два объяснения, - сказал он.
   - По крайней мере, подожди, - взмолился я. - Ты так молод.
   Он немного смягчился из-за моей слабости, но был решителен. Он хотел научить меня, доказать, что он был прав. Он гордо поднял голову и улыбнулся.
   - Молодость - это возраст смелости и экспериментов, - хвастливо заявил он.
   - От безрассудства и любопытства, - поправил его я.
   - Я ухожу, - сказал он.
   - Ты не вернешься, - предупредил я его.
   - Но если я все-таки вернусь, - сказал он, - признаете ли вы, что я прав?
   Я бы не принял такой глупый вызов.
   - Нет, - сказал я.
   - Я буду ходить туда каждую ночь, пока вы не убедитесь, - ответил он. - Прежде чем закончится зима, вы пойдете со мной. Я излечу вас от вашего страха.
   Тогда я разозлился и повернулся к нему спиной. Я слышал, как он вышел, и не пытался помешать ему. Я сидел, размышлял и утешал себя мыслью, что он обязательно вернется в сумерках.
   Я ждал до заката, а он все не возвращался.
   Я подошел к окну и увидел, что на западе все еще слабо светится умирающий желтый свет; я наблюдал за ним, как наблюдал за последним мерцанием фонаря, когда друг возвращается домой через холм.
   Испуганные облака в ужасе выныривали из моря, приближаясь с раскинутыми руками, простиравшимися по пустому небу.
   Я вошел в холл и нашел свою шляпу; я стоял там в сумерках, прислушиваясь к звуку шагов, я не мог поверить, что он останется на утесе после того, как наступит темнота, я колебался и прислушивался, пока тени ползли по углам холла.
   Он насмехался надо мной из-за моей трусости, и я знал, что должен пойти и найти его. Но прежде чем открыть дверь, я снова подождал и так напряженно прислушался, ожидая щелчка и визга ворот, что создал этот звук в своем собственном сознании. И все же, когда я это услышал, то понял, что это фантазм.
   Наконец я вышел, внезапно и яростно.
   Порыв ветра встряхнул меня прежде, чем я добрался до ворот, воздух наполнился пугающими звуками. Я слышал крик гонимых облаков, и ужасный крик преследователей смешивался с барабанным боем и глухими ударами бесконечных отрядов, которые спешили по всей ширине небес.
   Я не осмеливался поднять глаза, обхватил голову руками и, спотыкаясь, побежал к подножию тропинки, которая поднимается на высоту незащищенного утеса.
   Я попытался позвать его, но мой голос застрял в потоке воздуха; мой крик вырвался из меня и рассеялся среди атомов бегущей пены, которые на мгновение собрались среди камней, прежде чем начали растворяться.
   Я остановился с подветренной стороны. Я не осмеливался идти дальше. Дальше было сплошное буйство, где обезумевший воздух принимал странные формы парящих водоворотов, внезапных сквозняков и чудесных затиший, которые соблазнительно заманивали неосведомленных к краю обрыва.
   Я знал, что искать его сейчас бесполезно. Вопль шторма невыносимо усилился; он не мог быть все еще жив там, наверху, посреди этой бушующей ярости.
   Я прокрался обратно к дороге и укрылся за вырубкой, а затем убежал в свой дом.
   В течение долгого часа я сидел у огня, пытаясь обрести душевное спокойствие. Я горько винил себя за то, что не помешал ему. Я мог бы уступить, притвориться убежденным или, по крайней мере, выразить некоторое сочувствие его опрометчивому и глупому невежеству. Но вскоре я нашел утешение в мысли, что его судьба была неизбежной. Что мог противопоставить я силам, которые провозгласили его гибель? Я слушал грохочущую процессию, маршировавшую в воздухе, и вопли духов, которые спускаются, чтобы мучить и уничтожать земные создания; и я знал, что никакие мои усилия не смогли бы спасти его.
   И когда хлопнула наружная дверь, и я услышал его шаги в холле, я поверил, что он явился мне в момент своей смерти; но когда он вошел в комнату с сияющими глазами и яркими щеками, смеясь и откидывая волосы со лба, я был странно зол.
   - Где ты был? - спросил я. - Я вышел на скалу, чтобы найти тебя, и подумал, что ты мертв.
   - Вы пришли на утесы? - сказал он.
   - К подножию утеса, - признался я.
   - Ах! Вы никогда не должны заходить дальше этого в черное время, - сказал он.
   - Значит, теперь ты мне веришь? - спросил я.
   Он улыбнулся.
   - Я верю, что сегодня вечером вам там будет угрожать опасность, - сказал он, - потому что вы верите в силу воздуха и боитесь.
   Он стоял в дверях, ободренный борьбой с ветром, и его молодые глаза светились сознанием открытия и новых знаний.
   И все же он не может отрицать, что это я указал ему путь.
  

МИССИС ЭМВОРС

E.F. BENSON

  
   Деревушка Максли, где прошлым летом и осенью случились эти странные события, лежит среди вересковых зарослей и величественных сосен Сассекса. Вряд ли во всей Англии вы найдете местечко более приятное и живописное. Ветер с юга доносит свежее дыхание моря, вершины, окружающие его с востока, спасают от мартовских холодов, а на многие мили к западу и северу протянулись пряные заросли вереска и сосновых лесов. Местное население невелико, но вы вряд ли сможете пожаловаться на отсутствие удовольствий. Приблизительно на середине единственной улицы, широкой, с зелеными лужайками по обеим сторонам, возвышается маленькая церковь норманнского периода, с древним, давно заброшенным кладбищем; остальное пространство занимают десятки небольших, солидных георгианских домов, красного кирпича, с высокими окнами, цветниками при парадной двери и садиками на заднем дворе; десяток магазинчиков и несколько протяженных строений, крытых соломой, в которых проживают работники из близлежащих поместий, завершают картину деревушки. Эта идиллия, впрочем, нарушается по субботам и воскресеньям, когда главная дорога, ведущая из Лондона в Брайтон, превращает нашу тихую улицу в гоночный трек для стремительно проносящихся автомобилей и куда-то спешащих велосипедистов.
   Щит с надписью, призывающий их снизить скорость, как кажется, служит обратному; дорога впереди прямая и открытая, так что, в общем-то, не существует причин, по которым они должны были бы поступать иначе. В качестве протеста местные дамы при приближении автомобиля прикрывают личика платочками, хотя улица заасфальтирована и эта предосторожность, якобы спасающая от пыли, излишняя. Но вот наступает вечер воскресенья, шумные дни уносятся прочь и впереди нас опять ожидают пять дней безмятежной тишины. Железнодорожные забастовки, время от времени сотрясающие страну, нисколько нас не тревожат, поскольку большинство обитателей Максли никогда ее не покидало.
   Я являюсь счастливым обладателем одного из этих маленьких георгианских домиков, а кроме того, мне очень повезло с соседом, чрезвычайно интересным и деятельным человеком, Фрэнсисом Аркомбом, которого, впрочем, подобно большинству жителей Максли, можно было назвать домоседом, и дом которого располагался напротив моего на противоположной стороне улицы, и который два года назад, или что-то около того, будучи еще далеко не старым человеком, оставил преподавание филологии в Кембриджском университете и целиком посвятил себя изучению оккультных и сверхъестественных явлений, которые, по общему мнению, равно имеют отношение, как к телесной, так и к психической стороне человеческой природы. Возможно, причиной его отставки как раз и стала страсть к странным неизведанным областям, лежащим на грани, а частенько и за гранью науки, существование которых напрочь отрицается материалистическим сознанием, ибо он выступал за то, что все студенты-медики в обязательном порядке должны сдавать экзамены по месмеризму, а стипендиаты показать свои знания по таким предметам как явления после смерти, проклятые дома, вампиризм, спиритизм и одержимость.
   "Конечно же, они не хотели меня слушать, - часто говорил он по этому поводу, - ибо нет ничего, чего бы они боялись более, чем истинного знания, а дорога к истинным знаниям лежит через познание многих вещей, в том числе и таких. Впрочем, как известно, такова суть человеческой природы.
   И, конечно же, есть области знания, имеющие строго очерченные границы. Но есть те, за границами которых лежат огромные неизведанные страны, и нет ни малейшего сомнения в их существовании; но те, кого можно назвать истинными пионерами знания, кто пытается проникнуть в эти покрытые мраком и зачастую даже опасные области, подвергаются зачастую насмешкам и нелепым обвинениям в суеверии. Конечно, я мог бы принести гораздо больше пользы, блуждая в тумане без компаса и рюкзака, чем сидя в клетке, подобно канарейке, и щебеча общеизвестные истины. А кроме того, если вы твердо знаете, что ваш уровень позволяет вам быть учеником, но никак не учителем, то только самодовольный осел станет ораторствовать с кафедры".
   Таков был Фрэнсис Аркомб, мой очаровательный сосед, один из тех, которые, подобно мне, испытывали необъяснимое жгучее любопытство к тому, что он называл "местами, полными тайн и опасностей", пока прошлой весной наше маленькое общество не приобрело еще одного члена в виде миссис Эмворс, вдовы чиновника, служившего в Индии. Муж ее занимал какую-то должность в северо-восточных провинциях; после его смерти в Пешаваре она вернулась в Англию, год прожила в Лондоне, после чего почувствовала настоятельную необходимость сменить туман и сырость на свежий воздух и солнце. Не последнюю роль в ее решении поселиться в Максли сыграло то, что предки ее были родом отсюда и давно уже упокоились на местном кладбище, теперь позаброшенном, и многие надгробья на котором содержат ее девичью фамилию Честон. Живая и энергичная, она пробудила Максли от многолетней спячки и наполнила его жизнью, неведомой никогда прежде. Большинство населения составляли холостяки и старые девы, или же просто пожилые люди, не очень-то утруждавшие себя гостеприимством, единственным увеселением которым служил вечерний чай с неизменным бриджем, после чего, надев калоши (если на дворе шел дождь), они возвращались к себе домой для уединенного ужина, служившего достойной кульминацией празднества. Но миссис Эмворс показала нам иной путь общения, устроив несколько ланчей и пикников, ставших примерами для остальных. Такому одинокому человеку как я приятно было сознавать, что мог вдруг раздастся телефонный звонок с приглашением от миссис Эмворс, чей дом находился неподалеку, провести вечер за картами и это, вне всякого сомнения, было лучше, чем коротать его одному. Здесь меня ожидала очаровательная хозяйка, приятная компания, стаканчик портвейна, чашечка кофе, сигарета и партия в пикет. Она играла на пианино, в свободной и экспансивной манере, пела очаровательным голосом под собственный аккомпанемент, а мы, по мере увеличения дня, все дольше и дольше засиживались в ее садике, который она за короткое время превратила из прибежища слизней и улиток в островок цветения и благоухания.
   Она была веселой и подвижной; она интересовалась всем на свете, музыкой, садоводством, играми. Все (за единственным исключением) любили ее, для всех она была подобна солнечному дню. Единственное исключение составлял Фрэнсис Аркомб; признавая, что не нравится ей, он, тем не менее, сам испытывал к ней определенный интерес. Это всегда казалось мне странным; всегда веселая и приятная в обхождении, и я никак не мог понять, ни даже выдвинуть какую-либо внятную гипотезу этого интереса, настолько простой и понятной она была. Но интерес Аркомба был подлинным, в этом не могло быть сомнений ни у кого, кто видел, как пристально он наблюдает за ней. Она не скрывала свой возраст и откровенно говорила, что ей сорок пять, но ее живость, кипучая натура, кожа, без следов морщин, угольно-черные волосы, заставляли предполагать, что она вопреки обычному женскому приему, не уменьшает, а преувеличивает его лет на десять.
   Когда наша дружба окрепла, миссис Эмворс частенько звонила мне и приглашала навестить ее вечером. Если работа вынуждала меня ответить отказом на ее любезное приглашение, в ответ слышался веселый смех и пожелание всяческих успехов. Случалось, что наш разговор слышал Аркомб, уже успевший к тому времени переступить порог ее дома и дымивший сигарой неподалеку; тогда он просил меня отложить работу и присоединиться к ним. Я и она, говорил он, составим партию в пикет, а он, наблюдая за нами, конечно, если мы не против, может быть, когда-нибудь выучится хитростям этой игры. Но я не думаю, что его внимание было приковано к игре; совершенно очевидно, что взгляд его, из-под тонких бровей, был устремлен не на карты, а на одного из играющих. Он казался совершенно поглощенным этим наблюдением, пока однажды, прекрасным июльским вечером, вздрогнув, вдруг не взглянул на нее так, как смотрят на нечто, не поддающееся объяснению. Она, увлеченная игрою, казалось, этого не заметила. Теперь, когда я вспоминаю тот вечер, в свете последовавших затем событий, мне думается, что именно тогда чуть-чуть приоткрылся покров страшной тайны, в то время скрытой от моих глаз. Я заметил, но не придал этому значения, что с того времени она, приглашая меня к себе по телефону, неизменно спрашивала не только о том, занят ли я, но и не гостит ли у меня профессор Аркомб. В таком случае, говорила она, мне не хотелось бы мешать общению двух закоренелых холостяков, и со смехом желала мне спокойной ночи.
   В тот вечер Аркомб был у меня, до прихода миссис Эмворс оставалось еще с полчаса, и он рассказывал мне о средневековых взглядах на вампиризм, один из тех предметов, которые не получили должного изучения, прежде чем быть отправленными официальной медициной в пыльную кучу дремучих суеверий. Он сидел, мрачный и сосредоточенный, припоминая истории таинственных посещений, рассказанные ему во время пребывания в Кембридже одним преподавателем, замечательным ученым и человеком. Ничего нового в них не было: все те же омерзительные создания в человеческом облике, мужчины или женщины, обладающие такими сверхъестественными способностями как умение парить подобно летучей мыши и устраивающие себе по ночам кровавые празднества.
   Когда человек умирает, существо продолжает жить в его обличье, оставаясь нетленным. Днем он отдыхает, а ночью восстает из могилы и совершает свои ужасные злодеяния. Ни одна европейская страна в средние века не была от них свободна, как, впрочем, не были свободны от них Древний Рим, Греция и Иудея, если судить по дошедшим до нас историческим источникам.
   - Было бы большой ошибкой считать все известные нам доказательства полным бредом, - говорил он. - За многие века мы имеем показания сотен абсолютно независимых свидетелей, но до сих пор нет ни одного сколько-нибудь серьезного анализа всех этих случаев, по крайней мере, известных мне. Возможно, вы захотите спросить: "Почему же, при наличии стольких фактов, мы не сталкиваемся с ними сейчас?" На этот вопрос есть два ответа. Первый из них тот, что мы имеем дело с последствиями какой-нибудь ужасной болезни, известной в средние века и почти полностью исчезнувшей сейчас, такой, например, как черная смерть. Было бы слишком смело утверждать, что такой болезни никогда не существовало. Когда-то черная смерть, посетив Англию, почти полностью истребила жителей Норфолка; подобно ей, в этой самой местности, около трехсот лет назад, наблюдалась эпидемия вампиризма, и Максли была ее центром. Мой второй ответ будет более убедительным, ибо, говорю я, вампиризм вовсе не вымер. А начало было положено, вне всякого сомнения, в Индии, год или два назад.
   В этот момент я услышал стук молотка, громкий и энергичный, каковым образом миссис Эмворс имела обыкновение возвещать о своем приходе, и пошел открывать дверь.
   - Проходите скорее, - сказал я, - и избавьте меня от леденящих кровь историй. Мистер Аркомб совсем меня запугал.
   Ее жизненная энергия, казалось, в одно мгновение наполнила комнату.
   - Ах, какая прелесть! - воскликнула она. - Обожаю истории о привидениях. Продолжайте вашу историю, мистер Аркомб, пожалуйста, и пусть моя кровь тоже застынет в жилах.
   Я заметил, что он, по своей привычке, пристально взглянул на нее.
   - Но я вовсе не рассказывал нашему дорогому хозяину о призраках, - ответил он. - Я говорил о том, что вампиризм в наше время все еще существует. Мне рассказывали, что в Индии наблюдалась эпидемия всего лишь несколько лет назад.
   Последовала довольно длительная пауза, во время которой, как я видел, Аркомб внимательно глядел на нее, а она, со своей стороны, смотрела на него остановившимся взглядом, с чуть приоткрытым ртом. Потом ее веселый смех разом разрушил напряженную тишину.
   - Как вам не стыдно! - воскликнула она. - А я думала, речь идет о каком-нибудь рождественском призраке. Откуда вы взяли эти сказки, мистер Аркомб? Я много лет прожила в Индии, и никогда не слышала ни о чем подобном. Может быть, это придумали рассказчики на базарах, но всем прекрасно известна цена таких историй.
   Я видел, что Аркомб собирался что-то возразить, но передумал.
   - Возможно, так оно и было, - ответил он.
   Но что-то неуловимое вмешалось в наше обычное легкое общение в тот вечер, какая-то тень легла на миссис Эмворс, обычно веселую. Даже пикет не улучшил ее настроения, и она прекратила игру после нескольких партий. Аркомб молчал, и нарушил молчание, только когда она ушла.
   - Тот несчастный, - сказал он, - когда случилась это вспышка... - весьма загадочной болезни, назовем ее так, - в Пешаваре, где были в то время она и ее муж. И...
   - Что? - полюбопытствовал я.
   - Он стал одной из ее жертв, - ответил Аркомб. - Естественно, я не придал тогда особенного значения нашему разговору.
   Лето выдалось необычайно жарким и засушливым, Максли страдал от отсутствия дождей, а также от нашествия больших черных мошек, вылетавших на охоту по ночам, укусы которых были весьма болезненными и опасными. Каждый вечер они устраивали нападения, усаживаясь на незащищенные места тихо-тихо, так что жертва не чувствовала ничего, пока резкая боль от укуса не возвещала о присутствии охотника. Они не садились на лицо и руки, но всегда выбирали шею или горло как объект нападения, и у большинства на месте укуса, по мере распространения яда, возникала опухоль. Затем, примерно в середине августа, произошел первый случай таинственного заболевания, который наш местный врач приписал суммарному воздействию продолжительной жары и укуса ядовитого насекомого. Заболевшим оказался мальчик, лет шестнадцати или семнадцати, сын садовника миссис Эмворс; симптомы - анемия, бледность, вялость - сопровождались приступами сонливости и ненормальным аппетитом. На горле были обнаружены две черные точки, что позволило доктору Россу сделать предположение о двойном укусе ядовитых мошек. Единственная странность - вокруг места укуса не было ни отека, ни воспаления.
   Но жара понемногу начала спадать, вернулась прохлада, а мальчик, несмотря на это и совершенно непомерное количество поглощенной им еды, постепенно превратился в обтянутый кожей скелет.
   Как-то раз я встретил доктора Росса на улице и он, в ответ на мои расспросы о своем пациенте, сообщил, что, по всей видимости, он умирает. Этот случай, признался он, совершенно поставил его в тупик: все дело в какой-то необычной форме злокачественной анемии, это все, что он мог предположить. Он спрашивал меня, не согласится ли доктор мистер Аркомб осмотреть мальчика, быть может, ему удастся пролить свет на таинственную болезнь, а поскольку вечером Аркомб должен был ужинать у меня, я пригласил доктора присоединиться к нам. Он сказал, что несколько занят, и поэтому придет чуть позже. Когда он появился, Аркомб сразу же согласился оказать посильную помощь, и они вместе отправились к мальчику. Оставшись один, я позвонил миссис Эмворс, чтобы узнать, не могу ли я скоротать вечер у нее гостях, хотя бы час. Она ответила радушным приглашением, и за пикетом и музыкой, час незаметно превратился в два. Она рассказывала мне о мальчике, о его страшной таинственной болезни, о том, что она часто навещает его, стараясь лакомствами и деликатесами хоть как-то облегчить его положение. Но сегодня, - при этих словах глаза ее наполнились слезами, - она боится, что сегодня был ее последний визит. Зная об ее антипатии к Аркомбу, я промолчал о его согласии дать консультацию доктору, а когда я отправился домой, она проводила меня до дверей моего дома отчасти для того, чтобы подышать приятным вечерним воздухом, а отчасти - чтобы взять журнал по садоводству с интересовавшими ее статьями.
   - Как восхитителен ночной воздух, - произнесла она, жадно впивая ночную прохладу. - Чистый воздух и зеленая листва - вот что в первую очередь нужно для жизни. Ничто на свете так не оживляет, как близкий контакт с землей, из которой мы все произошли. Ничто не дает такой прилив сил, как общение с землей. Земля на руках, земля под ногтями, земля на сапогах... - Она весело рассмеялась. - Обожаю землю и воздух, - сказала она. - Можете считать меня сумасшедшей, но я с нетерпением жду смерти, когда она будет меня окружать, когда я сама стану ею. И не будет ничего, что бы сковывало меня. Одна только проблема - как быть в таком случае с воздухом? Ничего, я обязательно что-нибудь придумаю. Журнал? Тысячу раз спасибо, я обязательно вам его верну. Доброй ночи; держите по ночам окна в сад открытыми, и у вас никогда не будет анемии.
   - Я всегда сплю с открытыми окнами, - ответил я.
   Я прошел к себе в спальню, одно из окон которой выходит на улицу, и, пока раздевался, мне казалось, что где-то неподалеку разговаривают. Я не обратил на это внимания, потушил свет и, заснув, оказался во власти самого страшного сна, следствие, вне всякого сомнения, моего разговора с миссис Эмворс. Мне снилось, будто я проснулся и обнаружил оба окна моей спальни закрытыми. Мне стало душно, я поднялся с кровати и пошел отворить их. Задвижка на окне была опущена, я потянул ее вверх, и вдруг, с неописуемым ужасом, увидел в темноте лицо миссис Эмворс, почти прижатое к стеклу, она кивнула и улыбнулась мне. Снова закрыв задвижку, в ужасе, я бросился к другому окну, в противоположном конце комнаты, и снова увидел миссис Эмворс. Ужас охватил меня целиком, я задыхался от духоты, но какое бы окно я ни пытался приоткрыть, я видел за ним расплывчатое лицо миссис Эмворс, перемещающееся подобно рою тех самых черных кусачих мошек. Я закричал и проснулся от этого сдавленного крика; в комнате все было тихо, сквозь открытые окна лилась ночная прохлада, жалюзи подняты, а свет неполной луны пересекал пол комнаты яркой дорожкой. Но, даже проснувшись, я не избавился вполне от кошмара и лежал, ворочаясь с боку на бок.
   Должно быть, какое-то время я все-таки спал спокойно, пока не оказался во власти кошмара, поскольку на востоке утро уже начинало поднимать свои сонные веки.
   Я едва успел спуститься в гостиную - после рассвета мне удалось-таки заснуть - когда позвонил Аркомб и мрачным голосом осведомился, может ли он немедленно видеть меня. Едва он вошел, как я сразу обратил внимание на его лицо - темное и озабоченное; и еще я заметил, что он посасывает трубку, в которой даже не было табака.
   - Мне нужна ваша помощь, - сказал он, - но, прежде всего, мне нужно рассказать вам о событиях прошедшей ночи. Я отправился с нашим маленьким доктором осмотреть его пациента, и нашел его едва живым, почти при смерти. Я сразу же убедился, что у него анемия, и, полагаю, иного объяснения моему диагнозу быть не может - мальчик стал жертвой вампира.
   Он положил пустую трубку на обеденный стол, за которым я сидел, и, скрестив руки на груди, смотрел на меня из-под нахмуренных бровей.
   - Теперь о прошедшей ночи, - сказал он. - Я настоял, чтобы его перенесли из отцовского коттеджа в мой дом. Когда мы несли его на носилках, кто, вы думаете, нам встретился? Миссис Эмворс. Она была поражена тем, что увидела, просто шокирована. Как вы думаете, почему?
   Я почувствовал, что меня вновь начинает охватывать ужас, испытанный ночью; но идея, пришедшая в голову, казалась настолько нелепой и невероятной, что я сразу же отогнал ее.
   - Не имею ни малейшего понятия, - ответил я.
   - Тогда я расскажу вам, что произошло позже. Я оставил свет в комнате, где лежал мальчик, и принялся наблюдать. Одно из окон было немного приоткрыто, - я забыл закрыть его, - и около полуночи я услышал, что кто-то или что-то пытается открыть его снаружи. Я сразу догадался, кто это - забыл сказать, что окно располагалось на двадцать футов от земли - и приоткрыл жалюзи.
   Снаружи я увидел лицо миссис Эмворс, а ее рука находилась под рамой окна. Стараясь не шуметь, я подкрался и изо всех сил толкнул раму вниз, но, думаю, мне удалось задеть разве что кончик пальца.
   - Но это невозможно, - я чуть не плакал. - Как могла она парить в воздухе? Зачем она приходила? Уж не хотите ли вы сказать...
   На меня снова нахлынули воспоминания ночного кошмара.
   - Я рассказываю вам то, что видел, - сказал он. - И всю ночь, пока не забрезжил рассвет, она парила снаружи, подобно ужасной летучей мыши, вновь и вновь пытаясь проникнуть внутрь. А теперь давайте соберем воедино все, что я скажу вам.
   И он принялся загибать пальцы.
   - Во-первых, - начал он, - мальчик болен той самой болезнью, вспышка которой случилась в Пешаваре и от которой скончался ее муж. Во-вторых: миссис Эмворс была против перемещения мальчика ко мне в дом. В-третьих, она, или существо, населяющее ее тело, могущественное, несущее смерть, пыталось проникнуть ко мне. И наконец: здесь, в Максли, в средние века случилась эпидемия вампиризма. Одним из вампиров, согласно записям, была Элизабет Честон... Думаю, вам известна девичья фамилия миссис Эмворс. И последнее, сегодня утром мальчику стало лучше. Но он не выжил бы, если бы вампир навестил его еще раз. Итак, что вы об этом думаете?
   Последовало долгое молчание, во время которого я вдруг осознал, что этот невероятный ужас имеет под собой некую реальную основу.
   - У меня есть что добавить, - сказал я, - что может иметь отношение к рассказанному вами, или не иметь. Вы говорите, что... что призрак исчез незадолго перед рассветом?
   - Да.
   Я рассказал ему о своем сне, и он мрачно улыбнулся.
   - Вам повезло, что вы проснулись, - сказал он. - Подсознание, которое никогда не дремлет, предупредило вас о смертельной опасности. Есть две причины, по которым вы должны помочь мне: первая - чтобы спасти других, вторая - чтобы спасти себя.
   - Что я должен сделать? - спросил я.
   - Во-первых, я хотел бы, чтобы вы вместе со мной осмотрели мальчика и приняли все меры, чтобы она никаким образом не проникла к нему. Затем, я хочу, чтобы вы помогли мне выследить, разоблачить и уничтожить это создание. Это не женщина, это дьявол во плоти. Но какие шаги нам следует предпринять, я пока не знаю.
   Было около одиннадцати утра, я отправился к нему домой, и бодрствовал, пока он спал, затем он меня сменил, и так следующие двадцать четыре часа либо я, либо Аркомб дежурили у постели больного мальчика, которому становилось все лучше и лучше. Утро следующего дня, субботы, выдалось прекрасным, и когда я направился к дому Аркомба, поток машин через Максли уже начался. Почти одновременно я увидел Аркомба, с веселым лицом стоящего на пороге своего дома, - это значило, что у него есть хорошие новости о его пациенте, - и миссис Эмворс, шедшую вдоль дороги по газону с корзинкой в руке, которая приветливо мне помахала. Вскоре все мы трое стояли рядом. Я заметил (уверен, что и Аркомб тоже) забинтованный палец на левой руке миссис Эмворс.
   - Доброе утро вам обоим, - сказала она. - Я слышала, что ваш пациент чувствует себя хорошо, мистер Аркомб. Я принесла ему джем, и хочу немного побыть с ним. О, мы с ним большие друзья! Я ужасно рада, что он поправляется.
   Аркомб помолчал, а затем, решившись, выставил в ее сторону указательный палец.
   - Я вам запрещаю, - сказал он. - Вам не следует ни видеться с ним, ни тем более находиться рядом. И причина известна вам не хуже, чем мне.
   Никогда прежде мне не доводилось видеть, как сильно может измениться человеческое лицо, став на мгновение совершенно белым, а затем пепельно-серым. Она подняла руку, словно бы защищаясь от вытянутого указательного пальца, сотворившего в воздухе крестное знамение, и, как-то съежившись, отпрянула на дорогу.
   Дикий рев клаксона, скрежет тормозов, крик - слишком поздно - из двигавшегося автомобиля, и еще один, очень протяжный, крик, внезапно оборвавшийся. Передние колеса вдавили ее тело в асфальт, а задние отбросили на обочину. Некоторое время оно дрожало и подергивалось, затем застыло.
   Три дня спустя она была похоронена на кладбище за пределами Максли, в соответствии с высказанными когда-то мне пожеланиями о том, каким видит она свое погребение, а шок, вызванный поначалу в нашей маленькой общине ее внезапной и ужасной смертью, стал постепенно сходить на нет. Только у двух людей, Аркомба и меня, ужас смерти был несколько смягчен облегчением, которое она нам принесла; но, что вполне естественно, мы все сохранили в тайне и ни словом не намекнули, что смерть ее была меньшим бедствием по сравнению с теми, которые ожидали нас, если бы она осталась жива. Как ни странно, Аркомб не казался полностью удовлетворенным, но в ответ на мои расспросы упорно отмалчивался. Затем, постепенно, подобно тому, как опадают листья мягкими сентябрьскими и октябрьскими днями, его беспокойство развеялось. Но с наступлением ноября спокойствие наше было сметено, словно ураганом.
   Однажды поздно вечером, около одиннадцати, я возвращался домой после ужина в одном из домов на самом краю деревни. В необычайно ярком свете луны все казалось отчетливым, словно на гравюрах. Я как раз находился напротив дома, который когда-то занимала миссис Эмворс, забитым досками, поскольку арендаторов не нашлось, когда услышал стук калитки, и в следующее мгновение увидел то, что заставило меня похолодеть, - я увидел ее. Ярко освещенная лунным светом, она стояла в профиль ко мне, и я не мог ошибиться. Казалось, она не заметила меня (тень от тисовых деревьев ее сада скрыла меня), быстро пересекла дорогу и вошла в ворота дома напротив. Я потерял ее из виду.
   Я задыхался, словно от длительного бега, - я и в самом деле побежал, со страхом оглядываясь назад, оставив позади те несколько сотен ярдов, которые отделяли меня от дома Аркомба. Он отворил дверь, и я ворвался внутрь, едва не сбив его с ног.
   - Что привело вас ко мне? - спросил он. - Что-то случилось?
   - Вы даже не можете себе представить, - ответил я.
   - Нет, почему же; думаю, что она вернулась, и что вы видели ее. Расскажите, что произошло.
   Я рассказал.
   - Это дом майора Перси, - сказал он. - Идемте туда как можно быстрее.
   - Но что мы будем делать? - спросил я.
   - Не знаю. Именно это нам и предстоит выяснить.
   Спустя минуту мы были у дома майора. Когда я был здесь некоторое время тому назад, дом был погружен в темноту, теперь свет горел в окнах второго этажа. Как только мы постучались, дверь распахнулась, и в следующий момент из ворот вышел майор Перси. Увидев нас, он остановился.
   - Я спешу к доктору Россу, - быстро произнес он. - Моей жене внезапно стало плохо. Она лежала в своей постели, когда я поднялся, бледная, словно призрак, и крайне истощенная. Казалось, что она спит... но, надеюсь, вы извините меня.
   - Один вопрос, майор, - произнес Аркомб. - Не было ли у нее на горле каких-нибудь отметок?
   - Как вы об этом догадались? - удивился он. - Да, были; должно быть, ее укусили эти мерзкие насекомые, они оставили две ранки, еще сочившиеся кровью.
   - С ней кто-нибудь остался? - спросил Аркомб.
   - Да, я разбудил горничную.
   Он ушел, а Аркомб повернулся ко мне.
   - Теперь я знаю, что нам следует делать, - сказал он. - Переоденьтесь, я скоро к вам приду.
   - Зачем это? - поинтересовался я.
   - Объясню по пути. Мы отправляемся на кладбище.
   Когда он вернулся, в руках у него были кирка, лопата и отвертка, а на плече - длинный моток веревки. Пока мы шли, он в общих чертах излагал мне план наших дальнейших действий.
   - То, что я вам сейчас скажу, - говорил он, - может показаться слишком фантастичным, чтобы в это поверить, но еще до рассвета нам предстоит узнать, насколько фантастика отличалась от реальности. К счастью, вы видели призрак, астральное тело, называйте как хотите, миссис Эмворс, творящий злодеяния, и, таким образом, вне всякого сомнения, вампир, пребывавший в ней в течение ее жизни, живет в ней и после смерти. В этом нет ничего удивительного - все эти недели, прошедшие со дня ее смерти, я ожидал нечто подобное. И если я прав, мы найдем ее тело не тронутым тлением и без малейших повреждений.
   - Но ведь со дня ее смерти прошло почти два месяца? - удивился я.
   - Если внутри нее живет вампир, то не важно, сколько времени прошло - два месяца или два года. Поэтому помните, все, что нам надлежит сделать, будет сделано не с ней, которая при естественном ходе вещей сейчас взошла бы травой над своей могилою, но над духом, творящим ужасные злодеяния, который дает призрачную жизнь ее телу.
   - Что я должен буду делать? - спросил я.
   - Я вам расскажу. Нам с вами известно, что в этот самый момент вампир, облаченный в подобие смертного тела, вышел... гм-м-м... питаться. Но ему необходимо вернуться до рассвета и войти в тело, лежащее в могиле. Мы должны дождаться этого момента, и выкопать тело. Если я прав, то вы увидите ее такой, какой она была при жизни, полной энергии, каковую дала ей ее ужасная пища. А потом, при приближении рассвета, когда вампир будет не в состоянии покинуть ее тело, я пробью ее сердце вот этим, - он показал мне кол, - тогда и она, обретающая способность двигаться благодаря дьявольскому созданию, и само это создание будут мертвы. Затем мы снова похороним ее, уже свободную.
   Мы пришли на кладбище; при ярком лунном свете найти ее могилу не составило труда. Она находилась в двадцати ярдах от маленькой часовни, на крыльце которого, погруженного в тень, мы и присели. Отсюда могила была видна совершенно отчетливо; мы сидели и ждали возвращения адского создания. Ночь стояла теплая и безветренная, но даже если бы вокруг бушевала ледяная буря, не думаю, чтобы я ощутил хоть что-нибудь, в ожидании того, что принесет нам окончание ночи и рассвет. Часы на башне били каждые полчаса, и я удивлялся, с какой скоростью бежит время.
   Луна давно скрылась, но звезды все еще сияли в сумеречном небе, когда на башне пробило пять часов. Прошло несколько минут, и я почувствовал, Аркомб ощутимо подталкивает меня, и, проследив, куда направлен его указательный палец, я заметил силуэт женщины, хорошо сложенной, приближавшийся с правой стороны. Бесшумно, словно бы скользя по воздуху, а не перемещаясь по земле, она проследовала через кладбище к могиле, служившей объектом нашего наблюдения. Несколько раз обогнув ее, словно бы убеждаясь в том, что никого кроме нее нет, она на мгновение застыла неподвижно. В сумерках, к которым мои глаза уже привыкли, я с легкостью мог различить черты ее лица и узнать знакомое выражение.
   Она провела рукой по губам, словно бы вытирая их, и рассмеялась, рассмеялась так, что у меня волосы встали дыбом. Затем ступила на могильный холм, поднялся руки над головой и медленно, дюйм за дюймом, скрылась в земле. Рука Аркомба, сжимавшая мою, в знак того чтобы я молчал и не двигался, разжалась.
   - Пора, - прошептал он.
   Держа в руках кирку, лопату и веревку, мы приблизились к могиле. Земля оказалось легкой, перемешанной с песком, и вскоре наша лопата стукнулась о крышку гроба. Аркомб киркой разрыхлил землю вокруг него, и, пропустив веревку через ручки, мы попытались поднять его.
   Это была долгая и трудная работа, на востоке уже забрезжил рассвет, когда мы наконец извлекли его и поставили в стороне от ямы. Аркомб отверткой освободил крепления крышки, сдвинул ее в сторону, и мы увидели лицо миссис Эмворс. Глаза, прежде закрытые смертью, теперь были открыты, щеки пылали румянцем, полные алые губы растянуты в улыбке.
   - Один удар, и все будет кончено, - сказал он. - Вам не нужно это видеть.
   Произнося это, он взял кол и приложил его к левой части ее груди, примериваясь. И хотя я знал, что сейчас произойдет, тем не менее, не смог отвести взгляда.
   Он ухватил кол обеими руками, поднял его на дюйм или два от тела, а затем изо всех сил опустил его. Фонтан крови, не смотря на то, что она была мертва уже длительное время, поднялся высоко в воздух и с тяжелым всплеском рухнул на саван. Одновременно губы ее раскрылись, раздался страшный долгий крик, чем-то напоминающий вой сирены, и все снова стало тихо. В одно мгновение, подобное вспышке молнии, лицо ее изменилось: цвет его стал пепельно-серым, щеки провалились, рот приоткрылся.
   - Слава Богу, все кончено, - произнес он, и мы, не теряя ни минуты, принялись уничтожать следы происшедшего.
   Рассвет становился все заметнее, а мы, работая, словно одержимые, вновь опустили гроб туда, где ему надлежало быть, и вновь засыпали землей... Обратно в Максли мы возвращались, приветствуемые веселым щебетом ранних птиц.
  

ПАРТНЕР ПО ТАНЦАМ

JEROME K. JEROME

(пер. Л. Мурахиной-Аксёновой)

  
   - Место действия моей истории, - начал Мак-Шонесси, - в Германии, в Фуртвангене, среди Шварцвальда. Там жил один чудак; звали его Николай Гейбель. Он занимался изготовлением механических игрушек, и своим искусством в этом деле прославился на всю Европу. Он делал кроликов, которые вскакивали из кочна капусты, ставили стоймя свои длинные ушки и укладывали их рядышком на затылок, умывали передними лапками рыльце и мяукали также естественным голосом, что собаки принимали их за кошек и прятались от них под диваны и столы. Делал кукол с маленькими вставленными в них фонографами, благодаря которым они могли говорить, смеяться, плакать и даже петь. И вообще много делал чудес в этом роде.
   Он был более обыкновенного механика: в нем сидел художник. Для него избранный им труд был высшим наслаждением, высшею целью жизни. Его мастерская была наполнена всевозможными чудесами техники; но он не хотел продавать своих произведений и делал их из одной любви к искусству. Между прочим у него были: ослик, двигавшийся посредством электричества; птичка, поднимавшаяся на воздух, описывавшая там в продолжение четверти часа круги и опускавшаяся потом на то самое место, с которого поднялась; скелет, плясавший под дудку, на которой сам же наигрывал; две куклы в естественную величину взрослого человека; одна из них играла на скрипке, а другая пила пиво и курила трубку.
   О Гейбеле распространился слух, что он может заставить своих механических людей и животных проделывать решительно все, что умеют делать их живые прообразы. Однажды он сделал куклу в виде взрослого мужчины, которая оказалась чересчур уж человекоподобною.
   Дело было так. У местного доктора Фоллена был танцевальный вечер по случаю второй годовщины дня рождения его первого ребенка. На этом вечере присутствовал Гейбель с своей дочерью Ольгой. На другой день к Ольге пришли ее подруги, тоже участвовавшие на вечере, и начали прохаживаться насчет кавалеров, с которыми танцевали.
   - Очень мало хороших танцоров, - сказала одна из девушек. - И все они на один лад.
   - Да, - подхватила другая. - А как они важничают: приглашают даму с таким видом, точно оказывают ей Бог знает какую милость.
   - А как они незанимательны в своих разговорах, - заметила третья, самая бойкая из всех. - Только и знают твердить, как попугаи: "Какая вы интересная в этом платье". "Часто ли вы ездите в Вену?" "Какой сегодня был жаркий день". "Любите ли вы Вагнера?"... И больше они ничего не могут придумать. Страшная скука с ними!
   - Ну, я за разговорами не гонюсь, - заявила четвертая. - Мне нужен такой кавалер, который умел бы хорошо танцевать, не ронял бы меня на пол, как делают некоторые, и не уставал бы раньше меня.
   - Значит, - сказала Ольга, - тебе нужен автомат, вроде папиных, который будет танцевать хоть всю ночь напролет.
   - Великолепная идея! - вскричала четвертая девица, всплеснув руками. - С ним я могла бы танцевать во всякое время, и никто меня за это не осудил бы. А разговоров мне совсем не надо. Мне лучше нравятся молчаливые кавалеры. Во время танцев я не люблю болтать.
   Гейбель прислушивался к этой болтовне, происходившей рядом с его мастерской, и тут же с лихорадочной поспешностью стал делать на клочке бумаги какие-то вычисления.
   Несколько месяцев спустя в городе был настоящий бал у богатого лесопромышленника Венцеля по случаю помолвки его племянницы. Был приглашен и Гейбель с дочерью. Проводив дочь до дома Венцеля, старик вдруг исчез, оставив ее в большом недоумении. Однако через некоторое время он появился в зале под руку с самим хозяином, чему-то громко смеявшимся, и в сопровождении молодого офицера, которого никто из присутствующих раньше ни разу не видал в городе. Разумеется, все, в особенности дамы, были в высшей степени заинтересованы новоприбывшим, которого Гейбель представил под именем лейтенанта Фрица, сына своего умершего на чужбине друга детства, генерала такого-то.
   - Ну, мой дорогой мальчик, - обратился он к лейтенанту, кладя ему руку на плечо, - не будь таким застенчивым и раскланяйся с дамами.
   Лейтенант звякнул шпорами и наклонил свою гладко причесанную голову, причем издал какой-то странный звук, напоминавший хрипение старых часов. Но на это никто не обратил внимания: не до того было.
   Гейбель по очереди подводил своего "молодого друга" ко всем дамам. Молодой офицер как-то странно приседал на ходу и волочил ноги.
   - Плохой ходок, но отличный танцор, могу вас уверить, милостивые государыни, - говорил Гейбель. - Это уж такое странное свойство у него; он не может ходить по-человечески, зато отлично вальсирует... Что ж ты молчишь, дружок? Скажи что-нибудь.
   Он ткнул своего спутника в грудь, и тот, разинув рот, пискливым голосом, но довольно ясно, произносил: "Позвольте пригласить вас на вальс". После чего рот его с легким треском закрывался.
   Дамы невольно содрогались, когда поближе приглядывались к слишком гладкому и белому с розовым налетом лицу и стеклянным глазам кавалера, и отказывались с ним танцевать.
   Наконец старик подвел свою куклу (я думаю, вы уже угадали, что это была кукла, и что Венцель был в заговоре с Гейбелем) к любительнице молчаливых кавалеров и сказал ей:
   - Надеюсь, хоть вы-то не откажетесь повальсировать с этим танцором моего изобретения. Я сделал его именно таким, каким вы желали иметь кавалера. Он не надоест вам разговорами, крепко будет держать вас за талию и провальсирует с вами хоть до утра.
   - Ах, это очень интересно! - весело вскричала девушка - С удовольствием воспользуюсь возможностью иметь такого идеального кавалера.
   Гейбель придал этому "кавалеру" нужное положение. Правая рука его обхватила талию дамы и крепко держала ее, а левая взяла даму за ее правую руку. Потом механик показал девушке, как увеличивать и замедлять скорость движений автомата, как совсем его остановить и высвободить себя самое из его объятий.
   - Он все время будет кружить вас, - добавил старик к своему объяснению. - Смотрите только, чтобы кто-нибудь не наскочил на вас, или сами не наткнитесь на что-нибудь. А главное - не забудьте моих указаний относительно того, где и когда нужно нажать известную пружину.
   Узнав, что это один из фокусов изобретателя, собравшееся общество с большим интересом следило за небывалой парою танцоров. Едва ли, пока стоит мир, кто-нибудь танцевал с автоматом. Это было нечто новое, вносившее интересное разнообразие в жизнь маленького глухого городка.
   Автомат действовал великолепно. Сохраняя такт, он с примерною ловкостью носил свою даму вокруг залы и даже произносил некоторые фразы, которые были заимствованы из последнего отечественного великосветского романа, взятого Ольгою из местной читальни. Юная танцорка была в полном восторге от своего оригинального кавалера и весело крикнула механику:
   - Господин Гейбель, не знаю, как и благодарить вас за это удовольствие! Я готова вальсировать с этим милым кавалером хоть всю жизнь!
   Вскоре вся молодежь понеслась вслед за этой парой и закружилась в вихре задорного вальса. Венцель повел радостно возбужденного своим успехом Гейбеля в буфет и угостил его там бутылкою лучшего вина собственной разливки. Случилось так, что беседа этих двух почтенных людей приняла деловой характер. Венцель сказал, что желал бы сделать в своей конторе одно механическое приспособление, Гейбель с свойственною ему в этом отношении жадностью подхватил эту мысль, развил ее и попросил хозяина сейчас же свести его в контору, чтобы он мог сделать предварительные измерения. Контора была тут же, на другом конце двора, и старички отправились туда.
   Между тем ярая танцорка прибавила своему "кавалеру" ходу, и он стал кружиться все скорее и скорее. Пара за парою, совершенно выбившись из сил, отставала и прекращала танец, а "лейтенант" и его дама продолжали вертеться, как бешеные. Наконец даже музыканты должны были сложить свои инструменты. Молодежь, спокойно усевшаяся отдохнуть, пила прохладительное, смеялась, рукоплескала и состязалась в шутливых замечаниях. Пожилые люди, однако, взглянули на дело иначе, и на их лица легла тень тревоги.
   - Не лучше ли вам тоже присесть и отдохнуть, моя дорогая, - посоветовала неутомимой танцорке одна из хороших знакомых ее матери. - Ведь так можно и заболеть.
   Но танцорка ничего не ответила и продолжала вихрем носиться с своим "кавалером" по зале.
   - Боже мой, ей, кажется, дурно! - закричала другая дама, мимо которой пронеслась лихая пара.
   Один из мужчин вскочил, подбежал к этой паре и пытался остановить ее, но автомат сбил его с ног и помчался далее.
   - Ну, теперь вспомнил! - вдруг перебил Браун рассказчика. - Я читал эту историю несколько лет тому назад в каком-то журнале. История кончается тем, что пришлось отыскать самого механика, исчезнувшего вместе с хозяином из залы, и просить его остановить неутомимого танцора. Когда это было наконец сделано, дама оказалась умершею от разрыва сердца в объятиях своего идеального "кавалера", и испуганный насмерть механик объяснил, что в механизме автомата перестала действовать пружина, при нажатии на которую танцорка могла бы остановить его. Среди дам поднялась истерика; бал пришлось тут же прекратить, а несчастный изобретатель спятил с ума. Так ведь?
   - Да, и я очень рад, что был избавлен от труда доканчивать свой рассказ, - процедил сквозь зубы рассказчик, видимо недовольный в душе, что ему не дали самому окончить эту историю. - Я уж говорил, что у меня болит голова, и мне совсем не следовало бы сегодня болтать.
   С этими словами он распрощался с нами и отправился домой.
  
   ВЕНЕРА
   MAURICE BARING
  
   Джон Флетчер был перегруженным работой мелким чиновником в правительственном учреждении. Он жил одинокой жизнью с тех пор, как был еще мальчиком. В школе он мало общался со своими одноклассниками и не интересовался тем, что интересовало их, то есть играми. С другой стороны, хотя он был, что называется, "хорош в работе" и делал свои уроки легко и непринужденно, он не был "литературным" мальчиком и не любил книги. Его тянуло ко всевозможным машинам, и он проводил свободное время, занимаясь научными экспериментами или наблюдая за поездами, проходящими по линии Грейт-Вестерн. Однажды он спалил себе брови, проводя какой-то эксперимент с взрывчатыми химикатами; его руки всегда были испачканы темными, таинственными пятнами, а его комната была похожа на комнату средневекового алхимика, заваленную ретортами, бутылками и пробирками. Перед окончанием школы он изобрел летательный аппарат (тяжелее воздуха), и неудачная попытка запустить его на дороге привела к тому, что он стал жертвой многих насмешек.
   Окончив школу, он поступил в Оксфорд. Его жизнь там была такой же одинокой, как и в школе. Грязный, неопрятный, перепачканный чернилами и химикатами маленький мальчик вырос в высокого, худощавого, неряшливо одетого мужчину, державшегося особняком не потому, что питал неприязнь или презрение к своим ближним, а потому, что, казалось, был полностью поглощен своими собственными мыслями и изолирован от мира барьером мечты.
   Он хорошо учился в Оксфорде, а когда окончил, то пошел на государственную службу и стал клерком в правительственном учреждении. Там он, как всегда, держался особняком. Он делал свою работу быстро и хорошо, ибо этот человек, казавшийся таким неряшливым относительно своей персоны, обладал точным умом и был хорошим клерком, хотя его неизлечимая рассеянность раз или два заставляла его забывать некоторые важные дела.
   Его коллеги-клерки относились к нему как к чудаку, но никто из них, как бы они ни старались, не мог подружиться с ним или завоевать его доверие. Они часто задавались вопросом, чем Флетчер занимался в свободное время, какие у него были хобби, и были ли они у него вообще. Они подозревали, что у Флетчера имелось какое-то увлекательное хобби, поскольку в повседневной жизни он производил впечатление человека, который ходит во сне, действует механически и автоматически. Где-то в другом месте, думали они, при каких-то других обстоятельствах он наверняка должен проснуться и проявить живой интерес к кому-то или чему-то.
   И все же, если бы они последовали за ним домой, в его маленькую комнату в Кентербери-мэншнс, то были бы поражены. Ибо, возвращаясь из офиса после тяжелого рабочего дня, он не делал ничего более увлекательного, чем медленно перелистывал страницы книги, в которой имелись сложные чертежи и схемы локомотивов и других видов движителей. А в воскресенье он садился на поезд до одной из крупных развязок и проводил весь день, наблюдая, как мимо пролетают экспрессы, а вечером снова возвращался в Лондон.
   Однажды, когда он вернулся из офиса несколько раньше обычного, ему позвонили. В его собственной комнате не было телефона, но он мог воспользоваться общественным телефоном, имевшемся в здании. Он вошел в маленькую будку, но, подойдя к телефону, обнаружил, что связь прервалась. Он вообразил, что ему позвонили из офиса, поэтому попросил дать их номер. При этом его взгляд упал на объявление, висевшее прямо над телефоном. Это был сложный черно-белый рисунок, подчеркивающий достоинства особого вида мыла, называемого "Венерой": классическая дама, держащая в одной руке зеркало, а в другой кусок этого бесценного мыла, стояла в сфере, окруженной заостренными лучами, которая, без сомнения, должна была представлять самую яркую из планет.
   Флетчер сел на табурет и взял трубку в руку. Когда он сделал это, у него на секунду возникло впечатление, что пол под ним провалился, и он падает в пропасть. Но прежде чем он успел осознать, что происходит, ощущение падения покинуло его; он встряхнулся, словно от сна, на мгновение в его сознании мелькнуло слабое воспоминание, как будто о ночном сне, и исчезло за пределами возможности вспомнить. Он сказал себе, что ему приснился долгий и любопытный сон, и он знал, что уже слишком поздно вспоминать, о чем он был. Затем он широко открыл глаза и огляделся.
   Он стоял на склоне холма. У его ног рос какой-то зеленый мох, очень мягкий, по которому можно было ступать. Он был усыпан тут и там светло-красными, похожими на воск цветами, каких он никогда раньше не видел. Он стоял на открытом пространстве; под ним была равнина, покрытая чем-то похожим на гигантские грибы, намного выше человеческого роста. Над ним возвышалась масса растительности, и над всем этим было плотное, тяжелое, струящееся облако, слабо мерцающее белым, серебристым светом, источник которого, казалось, находился за его пределами.
   Он направился к зарослям и вскоре оказался посреди леса, или, скорее, джунглей. Со всех сторон росли спутанные растения; большие лианы с крупными голубыми цветами свисали вниз. В этом лесу царила глубокая тишина; не пели птицы, и он не слышал ни малейшего шороха в густом подлеске. Было невыносимо жарко, и воздух был наполнен острой, ароматной сладостью. Ему казалось, что он находится в теплице, полной гардений и стефанотиса. В то же время, атмосфера этого места была ему приятна. Он чувствовал себя как дома в этих зеленых мерцающих джунглях и в этих жарких, ароматных сумерках, как будто прожил там всю свою жизнь.
   Он машинально шел вперед, словно направлялся в определенное место, о котором знал. Он шел быстро, но, несмотря на гнетущую атмосферу и густоту зарослей, ему не было ни жарко, ни тяжело дышать; напротив, он получал удовольствие от движения, и душный, сладкий воздух, казалось, придавал ему сил. Он шел уверенно в течение более трех часов, тщательно выбирая свой путь, избегая определенных мест и ища другие, следуя определенным путем и направляясь к определенной цели. Все это время тишина не нарушалась, и он не встретил ни одного живого существа, ни птицы, ни зверя.
   Ему показалось, что он шел уже несколько часов, когда растительность поредела, джунгли стали менее густыми, и с более или менее открытого пространства в них он, казалось, различил то, что могло быть горой, полностью погруженной во множество тяжелых серых облаков. Он сел на зеленое вещество, похожее на траву и все же не бывшее травой, на краю открытого пространства, откуда открывался этот вид, совершенно естественно сорвал с ветвей нависшего дерева большой красный сочный плод и съел его. Затем он сказал себе, сам не зная почему, что не должен терять время, а должен двигаться дальше.
   Он свернул на тропинку справа от себя и спустился по склону джунглей большими, бодрыми шагами, почти бегом; он знал дорогу так, как будто проходил по этой тропинке тысячу раз. Он знал, что через несколько мгновений достигнет висячего сада красных цветов, и знал, что, дойдя до него, он должен снова повернуть направо. Все было так, как он и думал: вскоре показались красные цветы. Он резко повернул, а затем сквозь редеющую зелень увидел открытую равнину, где росло еще больше грибов. Но до равнины было еще очень далеко, и грибы казались совсем маленькими.
   "Я доберусь туда вовремя", - сказал он себе и уверенно пошел дальше, не глядя ни направо, ни налево. Когда он добрался до края равнины, был уже вечер: все темнело. Бесконечные испарения и высокие гряды облаков, в которых утонул весь этот мир, тускнели все сильнее и сильнее. Перед ним было пустое ровное пространство, а примерно в двух милях дальше выделялись огромные грибы, высокие и широкие, как памятники какой-то доисторической эпохи. А под ними, на мягком ковре, казалось, двигались мириады расплывчатых и призрачных фигур.
   "Я доберусь туда вовремя", - подумал он. Он шел еще полчаса, и к этому времени высокие грибы были уже совсем близко от него, он мог отчетливо видеть, как под ними двигаются, теперь уже отчетливо, зеленые живые существа, похожие на огромных гусениц, с горящими глазами. Они двигались медленно, и, казалось, никоим образом не мешали друг другу. Дальше, за ними, простиралась широкая бесконечная равнина с высокими зелеными стеблями, похожими на колосья зеленой пшеницы или проса, только выше и тоньше.
   Он двинулся дальше, и теперь у самых его ног, прямо перед ним, двигались зеленые гусеницы. Они были размером с леопарда. Когда он подошел ближе, они, казалось, расступились перед ним и собрались в группы под толстыми шляпками грибов. Он шел по тропинке, которую они проложили для него, в тени широких, похожих на навесы крыш гигантских зарослей. Уже почти стемнело, но у него не было ни сомнений, ни трудностей в том, чтобы найти дорогу. Он направлялся к зеленой равнине за зарослями. Земля была густо усеяна гусеницами; их было так же много, как муравьев в муравейнике, и все же они, казалось, не мешали одна другой или ему; они инстинктивно уступали ему дорогу и, казалось, его не замечали. Он совершенно не испытывал удивления от их присутствия.
   Стало совсем темно; единственный свет, который был в этом мире, исходил от мерцающих глаз движущихся фигур, которые сияли, словно маленькие звезды. Ночь была ничуть не прохладнее, чем днем. Атмосфера была такой же насыщенной, плотной и ароматной, как и раньше. Он шел все дальше и дальше, не чувствуя усталости или голода, и время от времени говорил себе: "Я буду там вовремя". Равнина была плоской и ровной, и ее покрывали грибы, шляпки которых сходились и закрывали от него вид темного неба.
   Наконец, грибная равнина кончилась; он добрался до высоких зеленых стеблей, к которым шел. За темными облаками снова начало проявляться серебряное мерцание. "Я как раз вовремя, - сказал он себе, - ночь закончилась, солнце встает".
   В этот момент в воздухе раздался сильный шум, и из зеленых стеблей поднялись миллионы и миллионы огромных ширококрылых бабочек всех цветов и оттенков - серебристых, золотых, фиолетовых, коричневых и синих. Некоторые с темными и бархатистыми крыльями, как у Пурпурного Императора или Красного Адмирала, другие прозрачные и переливчатые, как стрекозы. Третьи были похожи на огромных мягких и серебристых мотыльков. Они поднимались со всех концов этой зеленой равнины стеблей, они заполняли небо, а затем взмывали вверх и исчезали в серебристой облачной стране.
   Флетчер уже собирался прыгнуть вперед, когда услышал голос у себя над ухом, говорящий:
   - Вы 6493 Виктория? Вы разговариваете с Министерством внутренних дел.
   Как только Флетчер услышал голос офисного посыльного по телефону, он мгновенно осознал, что его окружает, и странное приключение, которое он только что пережил, казалвшееся таким долгим, а на самом деле - таким коротким, произвело на него впечатление немногим большее, чем то, какое остается у человека, погруженного в раздумья или который смотрел на что-то, скажем, плакат на улице, и не заметил течения времени.
   На следующий день он вернулся к своей работе в офисе, и его коллеги-клерки в течение всей следующей недели замечали, что он стал более усердным и кропотливым, чем прежде. С другой стороны, его периодические приступы рассеянности становились все более частыми и выраженными. Однажды он принес бумагу на подпись заведующему, и после того, как она была подписана, вместо того, чтобы убрать ее со стола, он продолжал смотреть перед собой, и только когда заведующий трижды громко позвал его по имени, он обратил на это внимание и пришел в себя. Когда эти приступы рассеянности стали несколько сурово комментировать, он проконсультировался с врачом, который сказал, что ему нужна перемена обстановки, и посоветовал ему проводить воскресенья в Брайтоне или в каком-нибудь другом бодрящем месте. Флетчер не последовал совету врача, но продолжал проводить свое свободное время, как и раньше, то есть, отправляясь на какую-нибудь большую развилку и наблюдая за курьерскими поездами, проходящими весь день.
   Однажды, когда он был таким образом занят - это было воскресенье, 19 августа, - Египетская выставка привлекала большие толпы посетителей - и сидел, по своей привычке, на скамейке на центральной платформе станции Слау, то заметил индуса, расхаживающего взад и вперед по платформе, который время от времени останавливался и смотрел на него с особым интересом, колеблясь, как будто хотел заговорить с ним. Вскоре индус подошел и сел на ту же скамью; посидев там в молчании несколько минут, он, наконец, сделал замечание о жаре.
   - Да, - сказал Флетчер, - это тяжело, особенно для таких людей, как я, которым приходится оставаться в Лондоне в течение этих месяцев.
   - Вы, без сомнения, трудитесь в офисе, - сказал индус.
   - Да, - подтвердил Флетчер.
   - И вы, без сомнения, усердно работаете.
   - Возможно, - ответил Флетчер, - но я не стал бы жаловаться на переутомление, если бы не страдал от... Ну, я не знаю, что это такое, но, полагаю, врачи назвали бы это нервами.
   - Да, - сказал индус, - я увидел это по вашим глазам.
   - Я становлюсь жертвой внезапных приступов рассеянности, - вздохнул Флетчер, - они овладевают мной. Иногда в офисе я вообще забываю, где нахожусь, примерно на две-три минуты; люди начинают это замечать и говорить об этом. Я был у врача, и он сказал, что мне нужна перемена воздуха. Примерно через месяц у меня будет отпуск, и тогда, возможно, я смогу немного подышать свежим воздухом, но я сомневаюсь, что это принесет мне какую-то пользу. Но эти припадки раздражают, а однажды со мной, казалось, случилось что-то совершенно сверхъестественное.
   Индус проявил большой интерес и попросил рассказать ему поподробнее об этом странном событии, и Флетчер рассказал ему все, что мог вспомнить - ибо воспоминания уже потускнели - о том, что произошло, когда он был вызван к телефону той ночью.
   Выслушав эту историю, индус на некоторое время задумался. Наконец, он сказал: "Я не врач, и даже не тот, кого вы называете доктором-шарлатаном - я простой фокусник, и я зарабатываю на жизнь фокусами и гаданиями на Выставке, которая проходит в Лондоне. Но хотя я бедный и невежественный человек, во мне тлеют несколько искр древнего знания, и я знаю, что с вами".
   - Что же? - спросил Флетчер.
   - В вас есть сила, - сказал индус, - способная отделить ваше астральное тело от реального, и ваше астральное тело побывало на другой планете. По вашему описанию я думаю, что это, должно быть, планета Венера. Такое может случиться с вами снова, и на более длительный период - на очень длительный период.
   - Могу ли я что-нибудь сделать, чтобы предотвратить это? - спросил Флетчер.
   - Ничего, - ответил индус. - Вы можете попробовать сменить место жительства, если хотите, но, - продолжил он с улыбкой, - я не думаю, что это принесет вам много пользы.
   В этот момент подошел поезд, индус попрощался и запрыгнул в него.
   На следующий день, а это был понедельник, когда Флетчер пришел в офис, ему нужно было позвонить по какому-то делу. Не успел он снять трубку, как живо вспомнил мельчайшие подробности того вечера, когда он звонил и с ним произошло странное событие. Реклама мыла "Венера", висевшая в телефонной будке в его доме, отчетливо предстала перед ним, и он снова испытал ощущение падения, длившееся всего долю секунды, и, протирая глаза, проснулся и обнаружил, что находится в теплой атмосфере зеленого и влажного мира.
   На этот раз он был не возле леса, а на берегу моря. Перед ним простиралось серое море, гладкое, как масло, и затянутое дымящимися парами, а позади него широкая зеленая равнина устремлялась в облачную даль. Он мог различить, едва различимые на далеком горизонте, неясные очертания гигантских грибов, которые он видел прежде; а на равнине, доходившей до морского пляжа, но не так далеко, как грибы, он мог ясно видеть огромных зеленых гусениц, медленно и лениво движущихся бесконечным стадом. Море с тихим стоном накатывало на песок. Но почти сразу же он услышал другой звук, который доносился неизвестно откуда, и который был ему знаком. Это был низкий свистящий звук, и казалось, он доносился с неба.
   В этот момент Флетчера охватила необъяснимая паника. Он чего-то боялся; он не знал, чего именно; однако он чувствовал абсолютную уверенность, что какая-то опасность, - не смутное бедствие, не отдаленное несчастье, - а какая-то определенная физическая опасность нависла над ним и совсем близко от него, - что-то, от чего нужно было убегать, и убегать быстро, чтобы спасти свою жизнь. И все же, не было видно никаких признаков опасности, потому что перед ним простиралось неподвижное маслянистое море, а позади него устремлялась в облачную даль пустая и безмолвная равнина. Именно тогда он заметил, что гусеницы быстро исчезают, как будто прячутся в землю: он был слишком далеко, чтобы это понять.
   Он побежал вдоль берега. Он бежал так быстро, как только мог, но не осмеливался оглянуться. Он бежал с побережья на равнину, с которой поднимался белый туман. К этому времени все гусеницы до единой исчезли. Свист продолжался и становился все громче.
   Наконец он добрался до леса и прыжками двинулся дальше, топча длинные вьющиеся травы и спутанные сорняки в густом, душном мраке бесконечных проходов джунглей. Он выбрался на открытое пространство, где увидел ствол дерева, крупнее остальных; оно стояло в одиночестве и исчезало в зарослях ползучих растений наверху. Он подумал, что заберется на дерево, но ствол был слишком большим, и его усилия не увенчались успехом. Он стоял у дерева, дрожа и задыхаясь от страха. Он не слышал ни звука, но чувствовал, что опасность, чем бы она ни была, близка.
   Становилось все темнее и темнее. В лесу наступила ночь. Он стоял, парализованный ужасом; он чувствовал себя связанным по рукам и ногам, но ничего нельзя было сделать, кроме как ждать, пока его невидимый враг не решит навязать ему свою волю и не добьется своей цели. И все же агония этого ожидания была так ужасна, что он чувствовал, - если это продлится, что-то неизбежно должно сломаться внутри него... И как раз в тот момент, когда он думал, что вечность не может быть такой долгой, как те мгновения, которые он переживал, его охватило блаженное беспамятство. Он очнулся от этого состояния и оказался лицом к лицу с одним из офисных посыльных, который сказал, что его два или три раза соединяли с его номером, но он не ответил.
   Флетчер выполнил свое поручение, а затем поднялся наверх в свой кабинет. Его коллеги-клерки сразу же спросили, что с ним случилось, поскольку он выглядел очень бледным. Он сказал, что у него болит голова, и он чувствует себя не совсем здоровым, но больше ничего не объяснил.
   Этот последний опыт изменил весь уклад его жизни. Когда раньше у него случались приступы рассеянности, он не беспокоился о них, и после своего первого странного опыта чувствовал лишь смутный интерес; но теперь это было другое дело. Его охватил ужас, как бы это не повторилось снова. Он не хотел возвращаться в зеленый мир и к маслянистому морю; он не хотел слышать свистящий шум и быть преследуемым невидимым врагом. Ужас перед этим так сильно тяготил его, что он отказался подходить к телефону, чтобы телефонный звонок не вызвал в его сознании цепочку ассоциаций и не вернул его мысли к ужасному опыту.
   Вскоре после этого он взял отпуск и, следуя совету врача, провел его у моря. Все это время он был совершенно здоров, и его ни разу не беспокоили странные видения. Осенью он вернулся в Лондон отдохнувшим и здоровым.
   В первый же день, когда он пришел в офис, ему позвонил его друг. Когда ему сказали, что для него держат линию, он заколебался, но, в конце концов, спустился в телефонную кабину.
   Он отсутствовал двадцать минут. Наконец его длительное отсутствие было замечено, за ним послали. Его нашли в телефонной кабине окоченевшим и без сознания, упавшим стол. Его лицо было совершенно белым, а широко открытые глаза остекленели с выражением жалкого и мучительного ужаса. Когда его попытались привести в чувство, все усилия оказались напрасны. Послали за врачом, и тот сказал, что Флетчер умер от болезни сердца.
  

ИСТОРИЯ ЮНГ ЧАНГА

ERNEST BRAMAN

  
   Это случилось во времена правления просвещенного императора Цин Нунга, когда в деревне близ Хонани жил богатый и алчный создатель идолов по имени Тай Хунг. Он был так искусен в изготовлении глиняных идолов, что слава о нем распространилась на многие ли вокруг, и продавцы идолов из всех соседних деревень и даже из городов приходили к нему за товаром.
   Ни один другой изготовитель идолов между Хонанью и Нанкином не нанимал столько сборщиков глины или столько моделистов; однако, несмотря на богатства, алчность его росла до тех пор, пока, наконец, он не нанял людей, которых называл "агентами" и "путешественниками", ходивших из дома в дом, продавая идолов и превознося его добродетели в стихах, сочиненных самыми знаменитыми поэтами того времени. Он сделал это для того, чтобы стать единственным продавцом идолов и лишить прочих изготовителей их заработка. Из-за этого у него появились враги, и его армия "путешественников" стала его еще больше, ибо они были более хищными, чем скорпион, и более упрямыми, чем бык. Действительно, до сих пор существует пословица: "Медом можно смягчить сердце козла; но удар железным тесаком воспринимается агентом Тай Хунга как знак приветствия".
   Так что люди запирали двери при их приближении и даже вывешивали знаки смерти и траура.
   Среди всех его "путешественников" не было никого более успешного и более ценного для Тай Хунга, чем Ли Тин. Ли Тин был настолько развращен, что никто не знал, посещал ли он могилы своих предков; говорили, что он насмехался над их почтенной памятью и в шутку предлагал продать их любому, у кого не окажется собственных предков. Этот нечестивый человек посещал дома самых прославленных мандаринов и приказывал рабам нести своим хозяевам его таблички, на которых было начертано его имя и его добродетели. Достигнув их присутствия, он приветствовал их приветствием равного: "Как ваш желудок?", а затем приступал к демонстрации образцов своих товаров, значительно переоценив их стоимость. "Смотрите! - восклицал он. - Разве этот изящно вылепленный идол не достоин почетного места в вашем роскошном особняке, который мое присутствие оскверняет до такой степени, что двенадцать чаш с розовой водой не удалят пятно? Разве его глаза не нежнее, чем у самого отборного миндаля? и разве его живот не круглее, чем купола высокого храма в Пекине?
   И все же, несмотря на свои совершенства, он недостоин столь выдающегося мандарина, поэтому я приму взамен четверть таэля, что, на самом деле, меньше, чем мой прославленный мастер платит за одну только глину".
   Таким образом, Ли Тин продал многих идолов по высокой цене и тем самым настолько проник в алчное сердце Тай Хуна, что тот пообещал ему свою прекрасную дочь Нин в жены.
   Нин действительно была очень мила. Ее ресницы были похожи на тончайшие ивовые веточки, которые растут на болотах у Янцзы-Кианга; ее щеки были светлее маков, и когда она купалась в Хоанг-Хо, ее тело казалось прозрачным. Ее лоб был тоньше самого отполированного нефрита, а когда она шла, то казалась подобной крылатой птице, - невесомая, - и волосы ее развевались облаком. Действительно, она была самым прекрасным созданием, которое когда-либо существовало.
   Такая красота не могла ускользнуть от злого глаза Ли Тина, и соответственно, когда Тай Хунг стал к нему благосклонен, он получил его согласие на составление брачного контракта. Более того, он послал Нин два браслета из тончайшего золота, перевязанных алой нитью, в качестве подарка на помолвку.
   Но, как гласит пословица, "Добрая пчела не тронет увядший цветок", и Нин, хотя и была вынуждена вторым из Пяти Великих Принципов уважать своего отца, не могла относиться к браку иначе, как с отвращением. Возможно, это была не совсем вина Ли Тина, потому что вечером того дня, когда она получила его подарок, она гуляла по рисовым полям и, сев у подножия погребального кипариса, чьи самые высокие ветви пронзали воздух, она громко воскликнула:
   - О, как мне горько! Какая польза от того, что меня называют Белым Голубем среди Золотых Лилий, если моя красота услаждает свиноподобные глаза чрезвычайно неприятного Ли Тина? Ах, Юнг Чанг, мой несчастный возлюбленный! Какой злой дух преследует вас, что вы не можете сдать экзамен на вторую степень? Мой благородный, но амбициозный юноша, почему вы не удовлетворились карьерой в сельском хозяйстве? Стремясь к литературному образованию, вы поставили между нами барьер шире, чем Ванг Хай.
   - Как земля кажется маленькой парящей ласточке, так и непреодолимые препятствия будут преодолены сердцем женщины, - сказал голос рядом с ней, и Юнг Чанг вышел из-за кипариса, где он ждал Нин.
   - О, более прекрасная, чем хризантема, - продолжал он, - Я все же, с помощью моих предков, пройду вторую степень и даже получу высокое доверие на государственной службе в Пекине.
   - А тем временем, - надула губы Нин, - я отведаю свадебный торт Ли Тина. - И она показала браслеты, которые получила в тот день.
   - Увы! - сказал Юнг Чанг, - бывают времена, когда возникает искушение усомниться даже в самых эффективных и жестоких средствах. Я надеялся, что к этому времени Ли Тин придет к внезапному и самому неподобающему концу, ибо я составил и прикрепил в самых заметных местах уведомления о его характере, похожем на тот, что принес с собой.
   Нин повернулась, и увидела прикрепленное к стволу кипариса чрезвычайно изящно написанное и составленное уведомление, которое Юнг прочитал ей следующим образом:
  
   ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ НАВЛЕЧЬ НА СЕБЯ СМЕРТЬ ОТ ГОЛОДА
   Пусть уважаемые жители этого района понаблюдают за чрезвычайно нелюбезной походкой и осанкой низкого человека, именующего себя Ли Тином. По правде говоря, он похож на собаку, которую тащат к реке, ибо ее язвы и раны делают ее нежелательной в доме ее хозяина. Так и этого горбатого человека потащат на место казни и натянут тетиву, к великому облегчению тех, кто уважает пять чувств: Уважительную Физиономию, Бесстрастное Отражение, Мягкую Речь, Острый Слух, Пронзительное Зрение.
   Он надеется добраться до Красной Пуговицы и Павлиньего Пера; но правая рука Божества чешется, и Ли Тин, несомненно, будет удален.
  
   - Ли Тин, несомненно, должен пребывать в союзе со злыми силами, если он сможет противостоять такому мощному оружию, - восхищенно сказала Нин, когда ее возлюбленный закончил читать. - Сейчас он отправляется в путешествие и вернется только в первый день месяца, когда воробьи отправятся в море и превратятся в устриц. Возможно, судьба настигнет его, пока он будет в отъезде. Если же нет...
   - Если нет, - сказал Юнг, подхватывая ее слова, когда она сделала паузу, - тогда у меня есть еще одна надежда. Минуту назад вы сожалели о моем выборе литературной карьеры. Узнайте же ценность моих знаний. С их помощью (и с помощью духов моих предков) я открыл для себя новую и странную вещь, для которой не могу подобрать слова. Используя новую систему счисления, ваш прославленный, но чрезвычайно узколобый и скупой отец смог бы заработать пять таэлей там, где сейчас зарабатывает один, и, если он примет это во внимание, не согласится ли он принять меня в качестве зятя и прогнать недостойного Ли Тина?
   - В том маловероятном случае, если вам удастся убедить моего прославленного родителя в том, что вы говорите, это, несомненно, было бы так, - ответила Нин. - Но каким образом вы можете это сделать? Мой возвышенный и милосердный отец уже использует все средства, которые в его силах, чтобы получить полную награду за свое священное усердие. Его "твердые домашние боги" на самом деле являются просто оболочками из глины: соответственно создаются изображения по более высокой цене, а его сборщикам глины и моделистам платят по "системе распределения прибыли". Более того, маловероятно, чтобы он желал большего числа покупателей, поскольку его слава так велика, что тем, кто приходит за покупками, иногда приходится ждать несколько дней из-за тех, кто пришел до них; ибо мой чрезвычайно методичный отец никому не доверяет получение денег, и поэтому продажи происходят медленно. Часто неестественно набожному человеку требуется до ста идолов, и так проходит большая часть дня.
   - Каким образом? - дрожащим голосом спросил Юнг.
   - Для того, чтобы подсчеты не перепутались, необходимо, чтобы, заплатив за одного идола, он отнес его в сторонку, а затем вернулся и заплатил за второго, отнеся его к первому, и так до конца. Таким образом, солнце опускается за горы.
   - Но, - сказал Юнг, его голос был хриплым от его великого открытия, - если бы он мог заплатить за все количество сразу, то это заняло бы лишь сотую часть времени, и поэтому можно было бы продать больше идолов.
   - Как это можно было бы сделать? - удивленно спросила Нин. - Конечно, невозможно оценить стоимость многих идолов.
   - Для неученых это действительно было бы невозможно, - гордо ответил Юнг, - но с помощью моих литературных исследований я смог открыть процесс, благодаря которому такие результаты стали не вопросом предположения, но определенностью.
   Эти цифры я записал на таблички, которые готов отдать вашему корыстолюбивому и тупоголовому отцу в обмен на вашу несравненную руку, долю прибыли и увольнение неискушенного и морально изношенного Ли Тина.
   - Когда дождевой червь хвастается своими изящными крыльями, орел может позволить себе молчать, - раздался резкий голос позади них; и, поспешно повернувшись, они увидели Ли Тина, который застал их врасплох. - О, самый незначительный из незначительных, - продолжил он, - совершенно очевидно, что чрезмерная учеба размягчила ваши обычно хорошо образованные мозги. Если бы вы явно не страдали психическим расстройством, я бы без колебаний убедил свой прекрасный и утонченный меч познакомить вас с духами ваших подлых предков. А так, я просто отрежу вам нос и левое ухо, чтобы люди не говорили, будто Дракон Земли спит и зло остается безнаказанным.
   Оба обнажили мечи, и очень скоро удары стали такими сильными и быстрыми, что в вечерних сумерках казалось, будто воздух наполнился бесчисленными и разноцветными фейерверками.
   Каждый из них был опытным фехтовальщиком, и ни с той, ни с другой стороны не было никакого преимущества, когда Нин, убежавшая при появлении Ли Тина, появилась снова, ведя своего отца, чьи обычно неторопливые шаги были ускорены страхом, что дуэль может привести к потере для него либо ценного слуги, либо открытия, которое Нин кратко объяснила ему, ценность которого он увидел сразу.
   - О, самые выдающиеся и опытные люди, - воскликнул он, затаив дыхание, как только оказался на расстоянии слышимости, - не трудитесь устраивать столь удивительное зрелище для недостойного человека, который является единственным наблюдателем вашей прославленной ловкости! Ваша достопочтенная снисходительность настолько наполняет этого неграмотного человека стыдом, что его слух сверхъестественно обостряется, и он может ясно различать множество голосов за пределами Хоанг-Хо, взывающих к посланному Небом представителю негодного Тай Хуна, чтобы принести им больше идолов. Поэтому направьте свои утонченные шаги в сторону Пу Чоу, о Ли Тин, и оставьте меня, чтобы я стал неугоден этому исключительному молодому человеку своими невыносимыми банальностями.
   - Тень падает в том направлении, в каком пожелает солнце, - сказал Ли Тин, убирая свой меч и уходя.
   - Юнг Чанг, - сказал торговец, - мне сообщили, что вы сделали открытие, которое имело бы для меня большую ценность, если бы это было так, как вы говорите. Давайте обсудим этот вопрос без церемоний. Можете ли вы доказать мне, что ваша система обладает теми достоинствами, на которые вы претендуете?
   - Я убежден в абсолютной достоверности и точности этого открытия, - ответил Юнг Чанг. - Это не похоже на то, как если бы это было обычным делом человеческого разума, ибо это было открыто мне, когда я поклонялся могиле моих предков. Метод основан на системе квадратов, треугольников и кубов. Но поскольку практическое доказательство может быть долгим, и поскольку я не решаюсь держать вашу очаровательную дочь на улице во влажном ночном воздухе, могу ли я зайти в ваше неподражаемое жилище утром, когда мы сможем подробно обсудить этот вопрос?
   Я не буду утомлять вас, знающих наизусть все книги по математике, перечислением средств, с помощью которых Юнг Чанг доказал Тай Хуну точность своих вычислений и ценность своего открытия таблицы умножения, о которой до тех пор и не подозревали. Достаточно знать, что он так и сделал, и что Тай Хун согласился на его условия, оговорив только, что Ли Тин не должен быть поставлен в известность о своем увольнении до тех пор, пока не вернется и не сообщит о своих счетах. Доля прибыли, которую должен был получить Юнг, была сильно урезана Тай Хунгом, но молодой человек не возражал против этого, так как в будущем должен был жить со своим тестем.
   С внедрением новой системы дело стало расширяться, как река во время наводнения. Все конкуренты остались далеко позади, и Тай Хунг вывесил такую табличку:
  
   НИКАКОГО ОЖИДАНИЯ
   Доброе утро! Поклонялись ли вы одному из утонченных девяностодевятилетних денежных идолов Тай Хуна?
   Пусть покупатели плохо изготовленных идолов в других заведениях, где они выросли и состарились, ожидая, пока владельцы большого пальца досчитают до десяти, придут в магазин Тай Хунга и вернут себе утраченную молодость. Наши девяносто девять денежных идолов продаются все сразу. Мы, однако, не утверждаем, что они могут помочь сделать все. Девяносто девять денежных идолов Тай Хунга, например, не очистят белье, но даже самый довольный и хладнокровный человек не может быть счастлив, пока у него не будет такового. Что такое счастье? Чрезвычайно образованный философ определяет это как исполнение всех наших желаний. Каждый желает одного из девяноста девяти денежных идолов Тай Хунга, поэтому получит его; но будьте уверены, что это идол Тай Хунга.
   У вас есть плохой кумир? Если так, откажитесь от него и получите один из девяноста девяти образцов наличных Тай Хунга.
   Почему ваш кумир выглядит старым раньше, чем у вашего соседа? Потому что ваш - не один из девяноста девяти денежных чудес Тай Хунга.
   Они приносят радость старым и молодым.
   Элегантные идолы, поставляемые Тай Хунгом.
   [N.B. - Идол "Великой жертвы", сорок пять в наличии, доставляется бесплатно, в количестве не менее двенадцати, в любой храм, вечером перед жертвоприношением.
  
   Примерно в это время вернулся Ли Тин. Его путешествие было более чем обычно успешным, и в результате он был вполне доволен.
   Только когда он оформил свои счета и сдал деньги, Тай Хунг сообщил ему о своем соглашении с Юнг Чангом.
   - О, самый вероломный и чрезвычайно непопулярный Тай Хунг, - воскликнул Ли Тин ужасным голосом, - значит, это и есть то, что вы платите за все мои восхитительные усилия на вашей службе? Именно таким образом вы вознаграждаете мои чрезвычайно полезные рекомендации вашим низким и некрасивым глиняным идолам с их выпученными глазами и вогнутыми животами! Однако, прежде чем уйти, я сделаю следующее замечание о том, что уверенно предсказываю вашу гибель. А теперь низкий и недостойный человек, наконец, стряхнет элегантную пыль вашего уважаемого дома со своих ног и предложит свои ничтожные услуги конкурирующему заведению.
   - Махинации такого злобно настроенного человека, как Ли Тин, безусловно, будут чрезвычайно тонкими, - сказал Тай Хунг своему зятю, когда путешественник ушел. - Я должен противодействовать его предзнаменованиям. Этим я хочу сказать, что отныне буду наслаждаться непрерывным потоком удачи. Я так сказал, и, конечно, мои слова исполнятся.
   Время шло, и казалось, что Тай Хунг действительно сказал правду. Легкость и быстрота, с которой он управлял своим делом, привлекли к нему покупателей и распространителей из большего числа регионов, чем когда-либо, поскольку они могли потратить несколько дней на поездку и при этом сэкономить время. Армия собирателей глины и лепщиков становилась все больше и больше, а рабочие сараи тянулись почти до самого берега реки. Одно только беспокоило Тай Хунга, и это был необщительный характер его зятя, поскольку Юнг больше не интересовался делом, которому его открытие дало такой большой импульс, но решительно снова принялся за работу, чтобы сдать экзамен на вторую степень.
   Это чрезвычайно благородная и почетная вещь - потерпеть неудачу тридцать пять раз и все еще испытывать надежду, признал Тай Хунг; но я не могу прочистить горло от горечи, когда думаю, что мой благородный и прибыльный бизнес должен перейти в руки чужаков, возможно, даже во владение невыносимого Ли Тина.
   Но, однако, было решено, что этого унизительного события не должно произойти, и Юнгу действительно повезло, что он не оставил свои литературные занятия; ибо через некоторое время Тай Хунгу стало совершенно очевидно, что в его деле присутствовало что-то радикально неправильное. Дело было не в том, что его продажи каким-то образом снизились; на самом деле, в последнее время они увеличились феноменальным образом, и когда торговец стал разобраться в этом вопросе, он, к своему удивлению, обнаружил, что наименьший заказ, который он получил за последнюю неделю, был на сотню идолов. Все продажи были большими, и все же Тай Хунг обнаружил, что ему совершенно необъяснимо не хватает таэлей. Он был озадачен и встревожен, и в течение следующих нескольких дней внимательно изучал этот вопрос. Тогда и была выявлена причина, как для падения поступлений, так и для увеличения заказов. Расчеты несчастного Юнг Чанга были верны до ста, но при этом он допустил гигантскую ошибку, которую, однако, так и не смог обнаружить и исправить, в результате чего все сделки выше этого пункта были совершены с существенными убытками для продавца. Напрасно охваченный паникой и разъяренный Тай Хунг побуждал своего несчастного зятя исправить ошибку; столь же напрасно пытался он остановить поток своей огромной популярности. Он боролся за общественное расположение и завоевал его, и с каждым днем его бизнес рос, пока разорение не схватило его за косичку. Затем пришел заказ от одной фирмы в Пекине на пять миллионов из девяноста девяти денежных идолов, и в этот момент Тай Хунг закрыл ставни и сел в пыль.
   - Смотрите! - воскликнул он. - В течение жизни человека может постигнуть много очень неприятных зол. Он может оскорбить Священного Дракона и в результате превратиться в мелкий сухой порошок; или он может навлечь на себя неудовольствие благожелательного и чистого Императора и быть приговорен к смерти путем поджаривания; его также могут беспокоить демоны или потревоженные духи его предков, или его могут ударить молнии. Действительно, есть множество неприятностей, но все они кажутся ниспосланными Небом благословениями по сравнению с самоуверенным и более чем обычно слабоумным зятем. Какая польза от того, что я обычно продавал одного идола по цене ста? Очень неприятный человек, мой зять, сидит в моей восхитительной беседке, а неизбежные юридические документы оседают вокруг меня, как стая голубей. Действительно, необходимо, чтобы я объявил о своей добровольной ликвидации и переуступил свои долговые обязательства в пользу моих кредиторов. Выполнив это, я отправлюсь к хорошо построенной гробнице моих выдающихся предков и, поклонившись их несравненным святыням, положу конец своим выдающимся неприятностям с помощью этого чрезвычайно хорошо отполированного меча.
   - Мудрый человек может приспособиться к обстоятельствам, как вода принимает форму вазы, в которой она находится, - сказал хорошо знакомый голос Ли Тина. - Пусть лев и тигр не дерутся по приказу шакала. Если мы объединим наши силы, вы все еще можете быть счастливы. Помогите мне избавиться от совершенно ненужного Юнг Чанга и жениться на элегантной Нин, а взамен я выделю вам часть своего немалого дохода.
   - Как бы высоко ни было дерево, листья падают на землю, и ваш час наконец настал, о отвратительный Ли Тин! - сказал Юнг, который слышал говорящих и незаметно подкрался к ним. - Что касается моего уважаемого и безупречного тестя, то, несомненно, жара повлияла на его неутомимые мозги, иначе он не прислушался бы к вашему презренному предложению. Начнем же!
   Оба меча сверкнули, но прежде чем был нанесен удар, духи его предков швырнули Ли Тина безжизненным на землю, чтобы отомстить за то, что их недостойный потомок так часто поносил их.
   - Так погибнут все враги Юнг Чанга, - сказал победитель. - А теперь, мой уважаемый, но чрезвычайно близорукий тесть, узнай, как ты едва избежал того, чтобы сделать себя чрезвычайно неприятным самому себе. Я только что получил известия из Пекина о том, что я получил вторую степень и, как следствие, был назначен на оплачиваемую должность в правительстве. Это позволит нам жить в комфорте, если не в достатке, и остаток ваших увлекательных дней вы сможете спокойно провести, запуская воздушных змеев.
  

ПРИМУЛА

GEOFFREY MOSS

  
   Это растение - жемчужина моей коллекции, Primula Caspiensis Davidii. Я узнал об этом благодаря случайной встрече с русским ботаником, который, спасшись от большевизма, зарабатывал себе на жизнь как мог в Югославии.
   Я обдумал то, что он мне сказал, и решил обратиться к Советскому правительству за разрешением на экспедицию. Но перед отъездом из Лондона я узнал все, что мог, об описанной им стране. Последняя информация о нужном мне районе поступила от членов британской военной миссии, находившейся там сразу после войны. Главный генерал погиб от рук большевистских войск, но один из его офицеров посоветовал мне навестить его вдову, и я поехал.
   Ее квартира располагалась в нижнем конце Слоун-стрит. В гостиной, несмотря на большое эркерное окно, было сумрачно. Вдоль подоконника стояли японские карликовые деревья, которые меня раздражают. Хозяйка была высокая, крепкая, довольно грациозная женщина лет пятидесяти.
   Я хотел узнать о стране, где погиб ее муж; она расскажет мне все, что знает. Он писал домой с большим энтузиазмом, потому что был страстным рыболовом.
   Она показала мне его портрет, обычного солдата средних лет.
   Там также было несколько искусных рисунков сепией спокойной воды, полоска низкого берега и несколько грубых хижин. Их сделал ее муж... Он заблудился, когда рыбачил.
   - Любопытно, - сказала она. - У меня всегда было предубеждение против его рыбалки.
   Я украдкой перелистал страницы альбома для рисования.
   Тем временем моя хозяйка продолжала говорить очень приятным, но несколько высоким голосом.
   Да, он хотел, чтобы их медовый месяц прошел на каком-нибудь ручье в Богемии, в то время как она хотела отвезти его в "любимую" Флоренцию. Акварели на стенах служили "воспоминаниями о счастливых днях". Она, без сомнения, была достаточно приятной женщиной, но ее сиамские кошки бродили вокруг и издавали противное мяуканье, а я не люблю кошек.
   Генерал был русским ученым, и именно поэтому ему поручили эту военную миссию, отправленную в дебри Центральной Азии.
   В течение нескольких месяцев ничего не происходило. Миссия наняла агентов для предоставления информации о том, что все еще происходило в центре Континента. Тем временем ее члены стреляли, ловили рыбу и развлекались, как могли. Для генерала это место, должно быть, было раем.
   Рыбалка! Естественно, она никогда не пыталась остановить это, но, когда предстояло какое-нибудь светское мероприятие, она делала все возможное, чтобы убедить его сделать "правильный" выбор. В военной службе социальная сторона всегда была важна - особенно в Индии, ну а через несколько месяцев все начало принимать неприятный оборот. С Севера приходили тревожные слухи. Запасов продовольствия становилось все меньше. Один или два раза прерывалась непрчная связь Миссии со своей базой. Однажды офицер, стрелявший по уткам, услышал, как мимо него просвистела пуля. Примерно неделю все было спокойно, затем однажды ночью была сожжена лодка, принадлежащая Миссии, а как-то утром часовой был найден мертвым с ножом между плеч.
   Офицерам стало не по себе. У них не было ни малейшего шанса отбиться в случае нападения, и сельская местность, такая приветливая, когда они прибыли сюда, теперь играла против них.
   Иногда по ночам они замечали, как кто-то бродит вокруг их лагеря. Затем на несколько дней вокруг них воцарялась тишина.
   Однажды вечером в сумерках они увидели огонь где-то на севере вдоль побережья. Генерал созвал совет. Его инструкции были расплывчатыми, освобождавшие высшие власти от ответственности за наблюдением за деятельностью противника, политической или военной, внутри или около и т. д., и т. д.; оставаться и т. д. и т. д., но не подвергать Миссию неоправданной опасности. После долгого обсуждения было решено, что все должно быть готово к отправлению в течение часа; но поскольку еды было мало, офицеры должны были отправиться на охоту - к их общему облегчению, без сомнения!
   И вот однажды, когда генерал отсутствовал, в лагерь примчался агент, о котором неделями ничего не было слышно, с известием, что приближаются крупные силы большевиков. Были сделаны приготовления к отступлению, и подан сигнал об уходе. Но главы Миссии нигде не было видно. День клонился к вечеру. Пора было уходить. Они не желали подвергнуться риску ночного нападения. Один офицер пообещал остаться до сумерек, и маленький отряд двинулся прочь.
   На следующее утро молодой человек вернулся. Он дождался наступления темноты, запустил ракеты, но не увидел ни одной ответной от генерала. В конце концов партия достигла своей базы. Конечно, до них доходили слухи о том, как генерал встретил свой конец, но слухи так и остались слухами.
   Я в последний раз взглянул на акварели и кошек и ушел. Я послал ей цветы - от флориста; эффектные, но не представляющие никакого интереса.
  

* * *

  
   Добраться до Каспия было сложно. Трудности всякого рода, грязь, задержки, отвратительная еда. Наконец я прибыл. Я нашел лодку и лодочника. Мы тронулись в путь.
   Побережье было плоским; торфяные пустоши, леса, пустынная береговая линия с редкими жалкими хижинами.
   Однажды ближе к вечеру я нашел свою примулу, самую странную из всего семейства. Погода была угрожающей... непрерывно грохотали громовые раскаты. Мой лодочник был за то, чтобы вернуться, но ничто не могло заставить меня покинуть эти места. Я нашел уникальный вид, целый луг; оранжевый на мрачном фоне леса и серого неба. Поразительно!
   Странно, но в тот день серость, казалось, действовала мне на нервы. Не было слышно пения птиц. Лес становился все темнее и темнее. Мой лодочник продолжал креститься и бормотать. В конце концов, за час до наступления темноты, мы спустили лодку на воду.
   Мы прошли не больше мили, когда поднялся страшный ветер.
   В течение нескольких минут море разбушевалось. Я направился к берегу и старался держаться подальше от камышей. Спускалась ночь. Я держал курс и вскоре увидел сети, вертикально стоящие в этом продуваемом ветрами мире. На берегу виднелась хижина. Я повернул у ней, и мы вытащил нашу лодку на берег.
   Мы подошли к двери и забарабанили в нее. Появился изможденный рыбак, и в конце концов мы убедили его впустить нас. Хижина была похожа на другие: утоптанный земляной пол, самодельная мебель и камин; сзади дверь, ведущая в другую комнату.
   Наш хозяин был энергичен, его русский - насколько я мог судить - чистым, и мне пришло в голову, что он, возможно, когда-то был аристократом. Я старалась быть с ним любезным, но он держался отчужденно. Снаружи завывал ветер...
   Однажды я заговорил о Военной миссии, потому что их лагерь, должно быть, находился в нескольких милях от того места, где мы сидели. На эту тему наш хозяин говорить решительно отказался. Все это было до него, сказал он мне. В конце концов, я был иностранцем. Скорее всего, он и его соседи кое-что забрали для себя в заброшенных британских складах. И это было так давно! Я лег и хорошо выспался.
   Когда я проснулся, солнце стояло высоко, море было гладким, а мой лодочник был занят приготовлением завтрака. Что касается хозяина хижины, то он находился в другой комнате, потому что я слышал, как он напевал какую-то мелодию, показавшуюся мне знакомой.
   Вскоре он вошел, но теперь, когда наступил день, был еще менее общителен. Он помог нам спустить на воду нашу лодку, и я убедил его принять немного провизии в качестве платы за ночлег. Но еще до того, как мы отчалили, он повернул обратно к своей хижине. Я не помню, чтобы кто-нибудь так явно испытывал облегчение, избавившись от своих гостей.
   Я испытал сильнейшее раздражение, когда обнаружил, что оставил свою камеру и должен был вернуться за ней. Мы причалили, я выбрался из лодки и подошел к хижине. Через открытую дверь я слышал, как рыбак насвистывал в дальней комнате. Внезапно я понял, что мелодия была Типперери. Я застыл как вкопанный. Должно быть, он выучил эту мелодию в Военной миссии.
   Я вошел и осторожно заглянул во внутреннюю комнату. Он сидел на своей кровати. Я успел оглядеться, прежде чем он осознал мое присутствие. На грубых стенах было достаточно свидетельств: несколько явно английских удочек и несколько набросков, подобных тем, какие я видел в той квартире в Лондоне. Мужчина вскочил. Не знаю, кто из них был удивлен больше, потому что, как только он это сделал, мне бросились в глаза два предмета, висевшие в углу, - сильно поношенная шинель цвета хаки и фуражка британского генерала с золотой тесьмой.
   Он знал, что я это увидел, и стоял, расставив ноги и просунув большие пальцы через веревку, которая служила ему поясом. В его глазах читался вызов. Медленно, его обветренные губы изогнулись в улыбке, и в его серых глазах появилось ироничное выражение, которое показалось мне знакомым.
   Я стоял, пораженный удивлением, в то время как в моем мозгу мозаичная головоломка постепенно складывалась в ясную картину. Я вспомнил темную гостиную; японские карликовые деревья; хриплых сиамских кошек; стальную женщину, которая пыталась заставить своего мужа понять, что социальная сторона военной службы важнее, чем его рыбалка. И, вспомнив все это, я сразу понял, кем был человек, стоявший передо мной, а также причину, по которой он предпочел потерять себя, а не вернуться домой.
   Сказать было нечего. На мгновение мы застыли друг против друга, а затем, не говоря ни слова, я спустился к лодке и оттолкнулся. Лодка набирала ход. Я посмотрел в сторону берега. Там, у кромки воды, подняв руку в веселом и учтивом прощании, стояла худощавая, все еще спортивная фигура, одинокая, навсегда потерянная для общества в добровольном изгнании.
  

ДОМ НА БОЛЬШОЙ ДАЛЬНЕЙ ДОРОГЕ

NORMAN MATSON

  
   - Конечно, старуха сказала вам, что она направлялась к ферме Партело или проходила там, - что-то в этом роде, - а не то, что она там остановилась, - сказал доктор Грирсон, мягко поправляя своего хозяина.
   Банни Брукс покачал головой.
   - Она использовала слово "остаться".
   Доктор Грирсон заколебался, казалось, решив не спорить. Это был плотный мужчина с каштановой бородой. Он повернулся к сестре Банни.
   - Что вы о ней думаете, Натали?
   Встретившись с ним взглядом, она отвела глаза.
   - Я ее не видела.
   Молодой Кеннет Дарем, племянник доктора, рассмеялся. Он растянулся на траве во весь свой шестифутовый рост. Доктор владел фермой в пятнадцати милях отсюда. Они расположились вчетвером на недавно подстриженной лужайке старого фермерского дома с каменной трубой, маленькими оконными стеклами и досками, черными от непогоды. Стоя на вершине холма, он пустовал в течение многих лет. Теперь он снова был обитаем, а окружающий его пейзаж сильно изменился. Все, до самого горизонта, было покрыто зелеными лесами.
   Единственный оставшийся луг спускался по склону к сверкающему пруду, но и он местами порос сумахом и молодыми березами, а его высокие каменные стены терялись под переплетением виноградных лоз, бузины и ядовитого плюща. Не было видно ни одного дома.
   Банни был невысоким, щеголеватым городским мужчиной с седыми волосами, аккуратно разделенными пробором посередине, и круглым лицом. По обе стороны его носа виднелись красные отметины от очков, которые обычно сидели там, наклоненные вперед и поблескивающие. Сейчас он нервно размахивал очками, дужки которых были связаны лентой, а его лоб сморщился, словно от какой-то раздражающей мысли.
   - Доктор, что за ферму вы имеете в виду?
   - Полмили вон в ту сторону - она тоже расположена на Большой Дальней дороге.
   - Кто такие Партело?
   - Понятия не имею.
   - Но ведь там кто-то живет?
   - Там никто не живет.
   Юный Кеннет наполовину перевернулся и, посмотрев на краснеющее послеполуденное небо, засмеялся.
   - Дом пустует?
   - Там нет никакого дома. Там нет ничего, кроме кучи камней.
   - И сирень, - сказал Кеннет.
   Банни убрал очки. Он выглядел раздосадованным.
   - Если ты это выдумываешь, Банни, то прекрати сейчас же, - сказала Натали. Она была довольно хрупкой, с восковыми ноздрями и маленькими ушами. Ее волосы были бледно-желтыми. - Нет, я ее не видела, доктор, - повторила она. - Я была в задней части дома. Услышав голос Банни, я испугалась.
   - Голоса вашего брата? - Доктор Грирсон с любопытством посмотрел на нее.
   - Три дня мы были здесь одни. Никто не проезжает мимо по дороге, - вы знаете, она никуда не ведет, кроме как сюда, дальше она совершенно непроходима. Я крикнула: "Банни, ты разговариваешь сам с собой?" Затем я вышла в прихожую и...
   - Давай, лучше расскажу я, - сказал ее брат. - Я поднялся наверх, чтобы взять катушку провода, которую, как я помнил, видел в спальне. Сначала дверь не открывалась. Должно быть, случайно сдвинулась задвижка. Мне пришлось сильно нажать на нее, чтобы войти. Я поднял проволоку - она была ржавой и совершенно бесполезной, как я узнал позже, и снова начал спускаться. Кто-то закрыл дверь внизу лестницы.
   - Я уверена, что не делала этого, - тихо вставила Натали. Она, очевидно, говорила это раньше, так как это разозлило ее брата. Он громко заговорил, повернувшись к ней: - Очень хорошо. Это была кухарка, которой у нас нет. Это был призрак. Какая, к дьяволу, разница, кто это был?
   - Да ладно, - рассудительно сказал доктор Грирсон, - Это был ветер.
   Кеннет подмигнул Натали.
   - В любом случае, - продолжал Банни, - на лестнице было чертовски темно, мне пришлось нащупывать задвижку, и я вышел, моргая от яркого света из окна в передней части. Когда я снова смог отчетливо видеть, то увидел ее.
   - Кого? - спросил Кеннет.
   - Старуху в шляпке. Ее лицо было близко к стеклу, рот слегка приоткрыт. Она щурила глаза, стараясь заглянуть внутрь, прикрывая их одной рукой. На руке была черная перчатка без пальцев. Она смотрела в пространство передо мной. Ее глаза медленно поднялись, сфокусировались на мне и широко раскрылись. Мы уставились друг на друга через стекло. Признаюсь, я испугался, но мне удалось открыть дверь; я сказал: "Здравствуйте". Она медленно, шепотом, произнесла: "Я не знаю, кто вы". Я молчал. На мгновение я и сам не был уверен, кто я такой. Она прошептала: "Я остановилась у Партело". Затем: "Если вы увидите мою сестру, скажите, что я ходила в церковь". Кто была ее сестра? Кто-то, кто жил в этом доме до нас? Я не знал. Я понял, что грубо пялюсь на нее, нашу первую посетительницу. Я сказал: "Не желаете ли войти?" Но она покачала своей черной шляпкой. "Я вернусь", прошептала она, и это было все. Она ушла. Я смотрел, как она уходит по дороге. На ней были алые чулки и блестящие черные туфли.
   Натали посмотрела на доктора Грирсона, желая знать, что он думает. Она сказала: "Я крикнула: "Ты разговариваешь сам с собой, Банни?" Он не ответил. Я обнаружила, что он смотрит на пустую дорогу. Я выбежала через черный ход и обошла дом; я ожидала увидеть его старуху, но никого не было видно, она исчезла".
   - Там есть тропинка, ведущая в лес, - сказал доктор Грирсон. Он повторил это так, словно считал очень важным.
   - Ты побежала за ней! - воскликнула Банни. - Это был чертовски забавный поступок.
   Кеннет сел. В его глазах светилось озорство. Он сорвал травинку, задумчиво пробормотал: "Алые чулки!"
   Банни повернулся, словно ему дали пощечину.
   - Да. Я видел их. Я видел ее и разговаривал с ней.
   - Мы вам верим, - сказал доктор Грирсон.
   - Не верите. Кеннет - не верит. Натали - тоже. Послушайте, доктор, вы ведь должны кое-что об этом знать, скажите мне, почему я представил себе эту старуху?
   - Вы не представляли ее. Вы видели ее, на самом деле, во плоти. Мы все это знаем. Но вы собирались показать мне старую мельничную плотину, где вы планируете устроить купальню. Пойдемте, а то скоро начнет смеркаться.
   - Простите. - Банни встал, посмотрел на Кеннета.
   Кеннет покачал головой.
   - Я уже видел вашу плотину.
   Банни и доктор начали спускаться по траве к пруду.
   Вскоре они скрылись из виду.
   - Кем она была? - Натали потянулась к Кеннету; его рука встретилась с ее и сжала ее ладонь. Они должны были пожениться, - по крайней мере, так они планировали, - в течение двух лет. Выражение ее лица заставило его рассмеяться.
   - Кем она была? Никем, дорогая. - Он постучал себя по лбу. - Банни часто видит забавных старух? А ты?
   - Нет. - Она улыбнулась. - Но я странно чувствую себя наверху. В спальне, - теперь в моей комнате, - тот, кто жил там до меня, и кто ушел сейчас, все еще остался там, в некотором смысле. Долгие годы этот дом ждал. Теперь пришли мы. Дом все еще ждет. Я не знаю, чего и кого. Хотела бы я это знать.
   Он заметил гусиную кожу на ее руке. Улыбаясь, она вздрогнула.
   Сказав, что она скоро избавится от подобных мыслей, он обнял ее за талию, и она расслабилась, довольная. Зеленый лес был неподвижен. Наступил вечер.
   - В этих старых домах всегда кажется, что кто-то ходит, поскрипывая, туда-сюда. - Он улыбнулся ей сверху вниз, чувствуя свое превосходство. - Знаешь, почему? Потому что доски пола расширяются и сжимаются при изменении температуры. Только и всего. Берта Блайвен - не более чем трещина в полу.
   - Кто такая Берта Блайвен?
   - Она открывает двери. Она обитает в спальне наверху.
   - В моей комнате!
   - Да, и если я расскажу тебе о ней, ты начнешь воображать, что видишь ее, бродящую по комнате, поэтому я ничего тебе не скажу.
   - Пожалуйста.
   На самом деле, ему не терпелось рассказать, и он поведал ей о Берте Блайвен, худой женщине тридцати с чем-то лет, необычайно жизнерадостной, вышедшей замуж за фермера Блайвена. Но их жизнь не сложилась. Никто из их двоих детей не прожил долго, и она горевала о них. Возможно, он устал от ее горя... Однажды он ударил ее уздечкой. Сестра Берты, Матильда, которой было тринадцать или четырнадцать лет, ходила сюда и навещала ее. Она пришла как-то в воскресенье, по дороге в церковь. Берта с ней не пошла. "Я останусь здесь одна", - сказала она.
   Матильда прошла целую милю. Потом она остановилась. Вспоминая о странном выражении лица сестры, она не могла ни идти дальше, ни повернуть назад. В конце концов, она повернула назад, вернулась по своим следам, прошла мимо кузницы, по узкому длинному мосту, где Бонакатт мчится по большим камням, под каштанами у белого школьного здания. Подойдя к нижнему сараю, она остановилась. Здесь она впервые увидела дом своей сестры. Все изменилось. Ставни наверху и внизу были плотно закрыты, все до единой.
   Она прокралась через заднюю дверь, крикнула в темноту: "Берта!" Никто не ответил. Наконец она осмелилась открыть дверь на лестницу. Она поднялась, ступенька за ступенькой, и постучала.
   В темноте чердака она вспомнила, что за стенами дома все еще царит ясный полдень, окружавший дом. Она слышала свое сердце.
   Из спальни донесся еще один стук, быстрый и нерегулярный, становящийся все громче. Он прогремел по всему дому. Матильда сбежала вниз и спряталась в шкафу под лестницей.
   Когда Блайвен вернулся из церкви, Матильда лежала на полу, прижав руки к ушам. Чтобы доказать ей, что бояться нечего, что Берта просто вернулась к их матери, как она часто угрожала, он заставил Матильду подняться с ним наверх.
   Конечно, Берта была там, в спальне. Проволока, которой она воспользовалась, врезалась ей в шею; кровь стекала по ее белой воскресной одежде, а каблуки проделали большие дыры в штукатурке. В свете свечи ее лицо казалось совсем черным.
   - Я полагаю, так оно и было, - добавил Кеннет.
   Натали сплетала и расплетала свои тонкие белыми пальцы, глядя на них. Она медленно кивнула.
   - Как тебе эта история?
   - Она ужасна. А что дальше было с той девушкой?
   - Об этом история умалчивает.
   Когда Банни и его гость вернулись, Кеннет и доктор Грирсон приготовились уходить. Доктор спросил Натали, держа ее за руки: "Что он вам понарассказал?"
   - Так, разные истории. - Она стояла очень прямо, как маленькая девочка. - Спокойной ночи, доктор. Спокойной ночи, Кеннет.
   - Впустите в дом больше солнечного света, Банни. И зажгите огонь! Боюсь, дом все еще влажный.
   Наступила ночь. Кеннет и Грирсон медленно ехали к старой магистрали Провиденс, в миле от дома, опасаясь, как бы не удариться о камень. Наконец, на асфальте, когда машина двинулась плавно, Кеннет сказал: "Его следует подвергнуть психоанализу".
   На что доктор Грирсон ответил: "Чушь собачья".
   - Ну, он видит то, чего нет, не так ли? Он почти заставил Натали поверить в эту старуху. Я сказал ей, что никакой старухи никогда не было, и что она - всего лишь плод расстроенного воображения Банни.
   - Вы это сказали!
   - Конечно, я это сказал!
   Доктор сказал, что ему нужно немного подумать. Он притормозил, а затем остановился.
   - В чем дело?
   - Что еще вы ей сказали?
   Голос молодого человека повысился.
   - Что еще! Мой дорогой дядя, она моя... - Он замолчал, задыхаясь. Свет фар четко очертил в темноте силуэт. Там кто-то был. Старуха. Сутулая старуха в шляпке, которая ухмыльнулась и показала, у нее отсутствует один зуб.
   Резким шепотом, слепо вглядываясь, она спросила: "Кто это там, за этими яркими огнями?"
   - Доктор Грирсон.
   - Добрый вечер вам, доктор. - Она вернулась в темноту, уходя прочь.
   Доктор завел машину. Через минуту он сказал:
   - Это Матильда. Матильда Моррис, сестра Берты Блайвен, которая повесилась. Матильда - маленькая девочка или была ею тогда. С ней все в порядке, если не считать этого единственного воспоминания. Кажется, начинается дождь. - Он включил дворник на ветровом стекле. - Она часто ходит по этой дороге. Ходит как мужчина. Она сильная.
   - Я бы предложил ее подвезти, но она всегда отказывается. Говорят, она часто бегала в тот дом, пытаясь прийти вовремя, ну, знаете, снова и снова. Дом, конечно, был заколочен досками, и взгляд на него часто приводил ее в чувство. Она приходила в норму, но не всегда; иногда видели, как она пыталась открыть входную дверь, хныкала, кричала сестре, что она идет.
   Кеннета, пересохшими губами, произнес:
   - Так вы все время знали, что это была она, пока Банни рассказывал нам?..
   - Конечно.
   - И вы ничего не сказали. Ничего ему не объяснили.
   - Он впечатлительный, хотя и не такой нервный, как его сестра. Я не хотел дать пищу их воображению.
   Они подъехали к дому Грирсона, оставили машину в открытом сарае и побежали под проливным дождем к боковой двери.
   Порывистый ветер бился в оконные стекла. Грирсон сел перед камином. Кеннет мерил шагами длинную комнату.
   - В каком направлении она шла? - спросил она
   - Вверх по дороге, домой - я полагаю.
   - Вы уверены?
   Доктор Грирсон медленно покачал головой.
   - Если подумать, может быть, она пошла не туда.
   - Возможно, она собиралась вернуться.
   - Куда?
   - К сестре. В дом Банни. Впервые кто-то открыл ей дверь. Знаете, я думаю, нам тоже лучше вернуться туда.
   - В такой ливень? По той дороге?
   - Мы скажем, что мы действительно видели старую женщину, что мы знаем, кто она, что она... Поедемте, ради Бога.
   - Они будут в постели, мой мальчик.
   - Да. Но, видите ли, я сделал еще одну ошибку. Я рассказала Натали о Берте Блайвен и о том, как ее младшая сестра пришла слишком поздно.
   - Вы осел, - сказал доктор Грирсон.
   Кеннет не стал этого отрицать.
   - Хорошо. Но я должен вернуться туда, и как можно быстрее.
   - Отправляйтесь.
   - Но вы тоже должны пойти, вы можете там понадобиться.
  

II

  
   С лампами и свечами темнота всегда рядом; комнаты не заполнены светом, как при электрическом освещении. Натали, убирая посуду в новой пристройке к кухне, шла из темноты в темноту. Ночная птица громко начала свое бессмысленное повторение за окном; наклонившись, она выглянула и увидела большой уродливый силуэт на каменной стене, увидела, как птица подняла голову и взмахнула крылом, когда она свистнула. Ей хотелось, чтобы она улетела. В большой комнате, бывшей когда-то кухней, в ярком свете огня в огромном камине, Банни сидел за столом, как обычно, набрасывая дальнейшие планы фермы. Он не заметил, как она вошла из кухни и, сев напротив него, начала шить. Свет падал ей на подбородок и глаза, которые были сплошными тенями, за исключением тех случаев, когда она бросала взгляд по сторонам. Царила тишина. Ей хотелось, чтобы Банни что-нибудь сказал. Она не верила в его старуху. Был ли он, подумала она, действительно немного странным, несмотря на его точные слова, его аккуратные рисунки?
   В тишине, распространяясь, заполняя ее, словно быстрый поток, словно нарастающий распространяющийся звук, слышимый под эфиром, она услышала одно слово, произнсенное напряженным шепотом:
   - Берта!
   Натали смотрела на свое шитье, Банни сделал еще одну пометку на своей бумаге.
   Было много других звуков. Она даже услышала, как щелкнула защелка входной двери, потом еще раз, как будто ее закрыли после того, как кто-то вошел. Ее воображение разыгралось не на шутку. Она украдкой, не поднимая глаз, посмотрела на руку Банни, в которой тот держал карандаш. Дрожала ли она? Неужели он тоже скрывал свои страхи? Ей придется что-то сказать.
   - Уже поздно. - Ее голос показался ей очень громким.
   Он поднял глаза и улыбнулся.
   - Должно быть, уже девять часов. Нужно отправляться спать!
   - Да, нужно ложиться спать.
   Он зевнул, вышел в холл и запер дверь. Крикнул оттуда: "Почему ты заперла шкаф под лестницей?"
   - Я не запирала его.
   Он вернулся.
   - Возможно, это сделал я, - сказал он. - Это не имеет значения.
   Они поднялись наверх, он пожелал ей спокойной ночи на верхней площадке лестницы.
   - Спи спокойно.
   - Я постараюсь, - сказала она. Выражение его лица в свете лампы было странным; его глаза двигались слишком быстро. Был ли он напуган, как и она, или это снова было ее воображением?
   Со своей кровати в дальнем углу огромного чердака он весело окликнул ее. Она долго расчесывала волосы при свете лампы, разглядывая себя в зеркале. Позади нее на этой квадратной балке был железный крюк. Тот самый, которым пользовалась Берта? Возможно. Она причесывалась очень медленно. Если бы только она могла запереть дверь, возможно, это заставило бы ее чувствовать себя лучше. Но замка не было, задвижка была сломана.
   Она услышала, или ей показалось, что услышала, как внизу в холле открылась дверь. Дверца шкафа. Подняв руку с расческой, она ждала. Больше ничего не было слышно. Наверное, это был ветер... Совершенно отчетливо скрипнула лестница. Спустя длительное время, скрипнула снова. Она услышала, как кто-то дышит там, прямо за ее дверью.
   Защелка начала двигаться.
   Дверь открылась. Она, - старуха, - стояла в дверях, черная шляпка и шаль блестели от дождя. Она была ужасна, ее белые руки дрожали, когда она подняла их и вошла в комнату.
   Натали отодвинулась. Лампа погасла со вспышкой слабых звуков. На мгновение стало темно, совсем темно. В этой слепоте она почувствовала, как руки старухи крепко обняли ее.
  

III

  
   На полпути между шоссе и фермой машина с лязгом врезалась во что-то. Мгновение они сидели молча: дождь прекратился. Кеннет вылез из машины с фонариком в руке.
   Наконец он сказал: "Колесо погнулось. Нам придется оставить ее здесь".
   Они, спотыкаясь, брели по лужам. Миновали каменные ворота, и пошли к дому; наверху горел свет, отражаясь от мокрых листьев вяза. Они пошли дальше через сад. Кеннет прошептал: "Подождите!" - и указал пальцем.
   Под яблоней возле дома стояла Матильда. Она не пошевелилась.
   - Хорошо, что мы пришли, - прошептал Кеннет.
   Свет наверху, казалось, стал ярче. В окнах нижнего этажа также замерцал свет.
   Высокий сдавленный голос Банни крикнул: "Кто это?"
   - Доктор Грирсон и я, - крикнул Кеннет. - Мы вернулись. В машине...
   - Ради Бога, скорее идите сюда. Натали ушла.
   Они нашли его ползающим в высокой траве. Он посмотрел на них снизу вверх. "Натали ушла".
   Он попытался рассказать, как услышал ее крики, обнаружил, что ее комната горит, тщетно пытался потушить огонь.
   Теперь все окна были широко освещены. С пропитанной дождем черепицы огромной крыши поднимались клубы пара и дыма, внутри раздавалось множество звуков, потрескивающих, свистящих, шепчущих. Зеленый лес уставился на дом. Когда пламя заполнило кухонное крыло, упало блюдо. Легкий удар, затем еще и еще.
   Они осмотрели землю в поисках Натали, позвали ее по имени. Доктор нашел ее лежащей у ног Матильды.
   - Что вы сделали?
   Старуха посмотрела поверх его головы на отблески огня. Она улыбалась. Дерево крыши рухнуло с пронзительным последним криком.
   - Я вынесла ее - вовремя, вовремя, - сказала Матильда. Ее голова была заполнена путаницей безумия и реальных воспоминаний. Сколько раз за эти годы она возвращалась сюда! Она повторила: "Наконец-то. Наконец-то".
   Доктор Грирсон, стоя на коленях, прислушивался. Какой ужас, подумал он. Поверил бы ему кто-нибудь, если бы он рассказал об этом? И он притворился, что прислушивается к дыханию Натали.
  

ЕСЛИ БЫ ЧЕЛОВЕК МОГ ЗАДЕРЖАТЬСЯ

SIR MAX PEMBERTON

  
   Когда я иду по Холбому и подхожу к старым домам, стоящим напротив гостиницы Грея, то всегда вспоминаю о красавце Бене Кальдероне и о маленькой Китти Мервин, которая должна была выйти за него замуж около ста сорока лет назад.
   Как бесценны эти старики с остроконечными крышами, напоминающие о Лондоне Пеписа и Блудворта. Такими они были во времена Чарльза; они украшали город, когда Рэли шел на казнь, и, взяв чашу с вином, которую ему предложили, вспомнил другого, взошедшего на эшафот до него, и тоже выпил под виселицей.
   - Как сказал тот парень, - произнес он, - который, выпив чашу Святого Джайлса, когда оказался в Тайберне: "Это хороший напиток; приятно, что человек может задержаться ради него".
   Конечно, все приписали эти слова Бену Кальдерону, и если все говорят, что он их произнес - что ж, они должны быть правы, хотя некоторые из нас, кто читал старые записи, думают иначе.
   Как ни странно, я подумал о Бене не далее как неделю назад, когда направлялся навестить адвоката, обитающего в этом саду юридического блаженства, расположенном всего в двух шагах от Роу.
   Там были старые дома, сбившиеся в кучу и прислонившиеся друг к другу, словно говоря: "Как мы устали после всех этих столетий". И в одном из них, выглядывая из крошечного окошка, находилась сама Китти Мервин, казавшаяся моему добровольному воображению реинкарнацией той самой Китти, которая, как я уже сказал, была так известна своей красотой всего сто сорок лет назад.
   В тот момент у меня возникло искушение приподнять перед ней шляпу и выразить свое сочувствие прекрасному ребенку, пережившему так много несчастий.
   - Китти, - сказал бы я, - ты влюбилась в лихого парня за свои грехи, и когда ты умоляла его оставить в живых этого старого сумасшедшего Георга III, то получила достаточно циничный ответ. Конечно, для твоего Бена было позором пуститься во все тяжкие после того, как он проиграл все свои деньги в игорных домах на Сент-Джеймс-стрит. Тем не менее, мое прелестное дитя, он был достаточно джентльменом, не ограбил ни вдову, ни сироту, отбирал деньги главным образом у жирных спекулянтов своего времени и щедро тратил их. Его арест, моя дорогая, как ты знаешь, был печальным результатом самой прискорбной ошибки. Заметив на Финчли-Коммон две фигуры в черных плащах, он принял их за епископа Элийского и его капеллана, в то время как, по ужасному несчастью, это были двое из конного патруля Боу-стрит, недавно отправленные на Грейт-Норт-роуд. То, что произошло потом, слишком печально для меня, чтобы говорить об этом. Слезы, которые ты пролила на суде; вещи, которые ты послала в Ньюгейт для Бена, бедного мальчика; то, как ты упала в обморок, когда был приведен в исполнение страшный приговор закона, - зачем говорить обо всем этом в 1931 году? Кроме того, прекраснейшее создание, разве ты не призрак вчерашней Китти - и если бы я поднялся по кривой лестнице, ведущей в твою священную комнату, то не обнаружил бы я, что ты, как и твоя ангельская предшественница в той самой квартире, актриса Королевского театра на Друри-Лейн, которой отведена всего лишь самая скромная роль? Я мог бы застать тебя за пишущей машинкой, Китти, и это было бы концом всего. Нет, нет, моя дорогая, между нами говоря, мы оставим историю там, где она есть, но для других, наших читателей - ну, они, возможно, захотят узнать что-то еще, потому что это действительно красивая история.
  

* * *

  
   Я говорю, что это прекрасное создание стояло у окна точно так же, как много лет назад стояла настоящая Китти. Если бы ее мысли касались театра, то совпадение было бы самым удивительным - ибо вы должны знать, что настоящая Китти пела в опере времен Георга, хотя, боюсь, в весьма скромном качестве.
   Дважды благородный лорд, дядя Бена Кальдерона, пытался похитить ее и потерпел унизительную неудачу. Говорят, граф предложил сделать ее своей любовницей и, возможно, сделал бы своей женой, если бы его кузен, епископ Эли, не нарисовал такую картину ада, который ожидает графов, женящихся на хористках, что старый джентльмен перестал пить и вместо этого отправился на проповеди его светлости. Затем, есть ее портрет, написанный самим сэром Джошуа Рейнольдсом, и похвала Чарльза Джеймса Фокса ее красоте, и сплетни Босуэлла, и сотни других свидетелей ее очарования и красоты. Неудивительно, что город плакал вместе с ней, когда случилась эта история.
   Итак, это был тот самый юноша, в объятиях которого она лежала, пока карлы и лорды ухаживали за ней, - этот игрок, эта птица виселицы, этот симпатичный злодей из пьесы, этот ее настоящий любовник; и это была ее тайна. Лондон с удивлением услышал об этом, а благородные графы - с проклятиями. Как публика приветствовала ее в ночь после ареста! Сочинялись и пели баллады. Служители читали проповеди с кафедр; записные спорщики были готовы поспорить, что Бен Кальдерон отправится в Тайберн в течение недели, и никто не брал их деньги. Трагическое дело, поистине ужасный пример глупости юности, и наказания, которое глупость должна понести.
   Бедного Бена приговорили к повешению, и напыщенный судья произносил благочестивые банальности, говоря о петле.
   - Заключенный, - сказал он, - вы пришли в мир в окружении людей благородного происхождения, которыми наша страна гордится по справедливости; вы покидаете его в компании злодеев, от которых мир избавляется с радостью. Необычайно облагодетельствованное судьбой лицо, на котором, кажется, запечатлены черты благородства, благочестия и знаки отличия святой религии, это лицо - всего лишь маска для бесчестия и злодеяний. Я вижу в вас извращение всех тех тонких инстинктов, которые ведут людей к уважению своих собратьев и общества. Вы бы опустились даже до ограбления почтенного отца в Боге, если бы милосердное провидение не воспрепятствовало вам и не послало в качестве мстителей общества офицеров, которых вы тщетно призывали отдать их ценности. Поистине ценными были кольца, которые они надели на ваши запястья, поистине здоровыми были оковы, которыми они препятствовали вашим злым шагам. В них вы отправитесь в то место, откуда пришли, и там будете повешены за шею, пока не умрете, - и да помилует Господь вашу душу.
   К сожалению, капеллан его светлости в этот момент сорвался и испортил то, что в противном случае было бы самой впечатляющей речью, но Бену была обеспечена поездка в Тайберн, и оставалось всего три дня, прежде чем он должен ступить в роковую повозку.
   Какие это были дни - быстро пролетающих часов; колоколов, возвещающих об уходе драгоценных мгновений; ночей, слишком коротких, веселья и кутежей, - ибо ни один священник, который когда-либо был рожден, не смог бы привести Бена в надлежащее его положению состояние, и многим старым друзьям разрешили войти в Ньюгейт с вином и крепкой водой, чтобы проводить его.
   Они подбадривали обреченного человека, говоря: "Все будет хорошо, Бен, король не позволит тебя повесить", или: "Разве ты не знаешь, что Китти была у графа сегодня утром, и он собирается посмотреть, что может сделать", или снова: "Они говорят, что епископ даст тебе еще один шанс, Бен, поскольку боится, что на небесах будет слишком мало аристократов, когда он туда попадет, и ему не нравятся старые лица. Наберись храбрости, парень. Никто не смеет... Они боятся его языка, парень, и он может проклясть их души".
   Бен, может быть, и не очень верил в их оптимизм, но он был рад видеть Китти и обнимал ее десять тысяч раз; вытирал ее слезы красивым кружевным носовым платком и умолял ее поверить, - он всегда намеревался жениться на ней, хотя часто бывал немного небрежен в таких делах.
   - Мы вместе отправимся за океан, Китти, девочка моя, - сказал он, - и ты будешь самой красивой из всех в старой Виргинии или куда там меня пошлют теперь, когда американские повстанцы отвернулись от доброго короля Георга. Я говорил, что тебе уготовано стать фермершей, а фермером буду я. Да, моя драгоценная, не проливай больше слез, иди домой и собирай свои вещи. Они не повесят Бена Кальдерона. Слишком много его родных и близких занимают высокие посты, чтобы допустить это. Господь свидетель, моя красавица, что половина из них должна была бы качаться рядом со мной, а другая половина должна была бы последовать за мной, когда все будет сделано правильно. Так выпей же за нашу свободу, дорогая Китти, и за хороший корабль, который увезет нас за океан!
   Китти вытерла слезы и допила все до капли из большого бокала, который он ей предложил. Не испытывая недостатка в мужестве, она не теряла ни минуты после этого, - навестила старого графа, который хотел жениться на ней, и епископа, его кузена, который так решительно выступал против этого союза. Можно опасаться, что она сидела на коленях обоих этих достойных, и в то время как граф любовно целовал ее, оскал епископа был просто епископским. Тем не менее, оба были единодушны в одном, и это заключалось в том, что, хотя они считали Бена негодяем, которого следует сурово наказать, тем не менее, они не должны жалеть усилий, чтобы освободить его, и что для этого они сразу же отправятся к королю с прошениями в руках и смирением на устах.
   - Ты можешь положиться на меня, моя прелестная птичка, - сказал граф и поцеловал ее.
   - Дочь моя, - сказал епископ, - я не знаю, нужно ли что-нибудь делать, но все же, если мой слабый голос может быть услышан, - и он также запечатлел на ее целомудренных губах епископский поцелуй величайшей пристойности.
   Китти была непревзойденной актрисой вне сцены, и каждому из этих великолепных персонажей она делала реверанс и произносила слова своей скромной благодарности.
   - Ах, милорд, - это графу, - если бы я могла поблагодарить вашу светлость!
   - Но вы можете, - сказал граф, - вы знаете, что можете...
   - Подождите, пока моего Бена освободят, - продолжала она, - и тогда вы увидите...
   - Должен ли я?.. - воскликнул милорд, и в его старых глазах появились слезы восторга. - Ты придешь и расскажешь мне все об этом.
   - Я это сделаю, - ответила Китти, - и приведу с собой моего Бена.
   То, что сказал граф в этот момент, возможно, лучше не записывать, но святой епископ просто ответил: "Благослови тебя Бог, дочь моя, приходи ко мне так часто, как захочешь", - естественно, имея в виду исключительно свое священническое качество, - и сделал небольшой подарок в десять золотых гиней, чтобы помочь бедному молодому человеку в той ужасной ситуации, в которую Всемогущему было угодно его ввергнуть.
   Гинеи очень понравились Китти, она поспешила обратно в старый дом в Холборне и уселась, чтобы серьезно подумать обо всем этом ужасном деле и о том, что ей лучше всего предпринять. Проницательная маленькая женщина, возможно, она больше верила в свою сообразительность, чем в поцелуи знати или надежду на короля. Даже сейчас, в одиннадцатом часу, она не могла поверить, что ее Бен приговорен к смертной казни, и когда она осознала это, ее слезы никоим образом не ослабили ее энергию и не погасили тот пыл уверенности в себе, который один мог спасти ее возлюбленного.
   - Он не отправится в Тайберн, - страстно воскликнула она, а затем: - Боже мой, я не знаю, как молиться, но о! спаси его и отправь моего Бена обратно ко мне...
   Это, заметьте, было за двадцать четыре часа до времени, назначенного для последнего ужасного испытания, но за двадцать четыре часа до того, как Бен должен был ступить в ужасную повозку, с цветком в петлице и смертельным колпаком, все должно было быть готово для него в гостинице "Георг", где процессия всегда остановилась. День был достаточно коротким, но Китти не теряла ни минуты. Она отправилась в Сент-Джеймсский дворец, в дома судей, даже в то жалкое жилище на Брук-стрит, где жила старая мать Уилла Рокера, который был тюремщиком Бена в Ньюгейте. Она провела с этой бедной старухой целый час, и беседа показалась ей достаточно трогательной, потому что в глазах обеих женщин стояли слезы, когда они расставались, и старшая поцеловала младшую, как будто действительно была ее матерью.
   - У Уилла было бы сердце дьявола, если бы он попытался сопротивляться мне, - сказало бедное старое создание, когда Китти оставила ее в коттедже, хотя о том, что нужно было спросить у Уилла или почему он должен был сопротивляться, не записано. Достаточно сказать, что Китти вернулась в старый дом через Холборн Барс и, пробыв там некоторое время, отправилась оттуда в Ньюгейт, и о ней больше не слышали в ее собственном доме до назначенного часа казни, когда увидели ее в ее окне, - так же, как мне показалось, она стояла вчера - и большой букет роз полетел вниз в ту самую телегу, которая должна была доставить бедного Бена Кальдерона в Тайберн.
   Итак, все они потерпели неудачу, преосвященный епископ, его светлость граф и те, кто находился в королевском присутствии и кто был готов предложить посредничество. Даже в одиннадцатом часу друзья Бена надеялись, но их надежда была тщетной. "Нужно подать пример", - сказал Георг. Сыновьям аристократии необходимо преподать урок - короче говоря, Бен должен умереть. И вот, как обычно, зазвонил колокол Святого Гроба, Холборн был заполнен нетерпеливыми людьми, гостиница "Георг" была битком набита друзьями Бена, а чаша была приготовлена так, как это было предписано традицией. И когда Бен поднял ее, он произнес слова, которые мы привели выше.
   - Это хороший напиток; приятно, что человек может задержаться ради него
   Бедный мальчик! - это была всего лишь короткая задержка. И все же люди говорили, что он выглядел самым обычным парнем, хрупким и жеманным, хотя у него была странная прическа, и шутовской колпак, плотно прилегающий к ушам - как он сказал, ради Китти.
   - Мы вместе играли в Арлекина и Коломбину, - сказал он им, - и разве смерть не величайший режиссер? Позвольте мне попасть на небеса с улыбкой, - или я вообще никогда туда не попаду, - и они потакали ему, и Уилл Рокер больше всего, так как власть принадлежала ему, и ключи от тюрьмы были в его руках.
   - Ты должен прыгнуть сегодня так, как никогда раньше, мой мальчик, - весело сказал тюремщик, - если хочешь благополучно пройти через недоуздок старого Неда. И все же я не стану тебе перечить. Пусть люди смеются - это лучше, чем уходить со слезами, хотя, я не сомневаюсь, твоя Китти будет плакать достаточно сильно сегодня и еще много дней.
   Бен возразил, что он не верит ни во что подобное, потому что Китти была не из тех, кто плачет, - и, конечно же, она улыбнулась, когда повозка смерти проехала мимо ее дома, и бросила свой букет роз прямо в сердце своего возлюбленного.
   - Браво, Китти, девочка! - закричала толпа людей, и "браво" было слышно даже из толпы угрюмых старых юристов, которые стояли у ворот Грейз-Инн и бездельничали на улице Феттер-лейн. Они искали хоть какое-то свидетельство женского отчаяния, но Китти была храбрее лучших из них, а Арлекину она была верна даже в этот тяжелый час. Только когда процессия скрылась из виду, она отошла от окна - и тогда это было похоже на то, как если бы у нее не хватало времени, - как если бы у нее было много работы и очень мало свободного времени, чтобы сделать ее. Холборн, действительно, не видел ее больше много долгих дней - не было никакой хорошенькой фигурки у того древнего окна, глядя на которое галантные кавалеры обычно приподнимали свои шляпы. И, как ни странно, никто не оплакивал ее отсутствие - самое странное во всей этой любопытной истории.
   Но мы забываем о бедном Бене, чьи кости теперь гремели по камням, когда его везли в Тайберн, и для которого скоро перестанет светить солнце и не будет больше сияния летнего дня. Повозка свернула на Оксфорд-роуд в начале переулка, ведущего в Тоттенхэм, потому что в те дни не было Нью-Оксфорд-стрит, и, оказавшись, наконец, на открытой местности примерно в том месте, где сейчас начинается Нью-Бонд-стрит, он увидел вдали Тайберн и трехногую виселицу, с которой тысячи отправились в то место, где им предстояло узнать разгадку загадки веков. Бен побледнел при виде этого ужасного воплощения смерти, и его маленькая белая ручка робко сжала руку капеллана.
   - Мужайся, мой мальчик, - сказал добрый священник, - мужайся - все скоро закончится, и ты окажешься в лучшем мире.
   - Но мне очень нравится этот мир, спасибо, - возразил Бен, и этот ответ достойный пастор никак не мог одобрить.
   - Подумай о своих грехах, - драматично продолжил он. - Терпи - будь мужчиной.
   - О, - говорит Бен, - я не могу быть мужчиной, если я девушка, не так ли?
   - Мой мальчик... мой мальчик... сейчас не время шутить.
   - Но это правда, - настаивал предполагаемый Бен, и это произошло в тот самый момент, когда повозка подъехала к виселице. - Я не Бен Кальдерон - я Китти Мервин, которая собирается стать его женой...
   Из-под шляпы Арлекина упали красивые волосы; руки священника взмыли к небу.
   - Милосердное небо! - воскликнул он. - Но мы не можем тебя повесить.
   - Спасибо вам за это, - сказала Китти, очень ловко перепрыгнула через борт повозки и исчезла в толпе под рев голосов, радостные возгласы, смех и крики, каких Тайберн никогда не слышал за всю свою долгую и злую историю.
   Храбрая маленькая девочка! Конечно, многие потворствовали этому делу, поддерживаемому, как мы знаем, преосвященнейшим епископом и его светлостью графом. Уилл Рокер, тюремщик, по общему признанию, также сыграл в этом большую роль.
   Бен, как видите, все-таки задержался, потому что это он стоял у окна старого дома в Холборне, когда проезжал кортеж, это он бросил цветы в телегу, это он поцеловал руку Китти.
   В ту ночь они были далеко от Лондона, ночевали в старой гостинице на Ройстон-Коммон, говорится в отчете. Влияние утихомирило шум и крики, и, в конце концов, Бен уехал во Францию с красавицей Китти.
   И все же я сомневаюсь, что он там задержался, потому что, как мы уже видели, это был человек, склонный к приключениям.
  

КОРОНЕРСКОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ

MARC CONNELLY

  
   - Ваше имя?
   - Фрэнк Винегард.
   - Где вы живете?
   - Сто восемьдесят пять, Западная Пятьдесят пятая улица.
   - Чем вы занимаетесь?
   - Я режиссер-постановщик фильма "Привет, Америка".
   - Вы были работодателем Джеймса Доула?
   - В некотором смысле. Мы оба работали на мистера Бендера, продюсера, но я отвечаю за кулисы.
   - Вы знали Теодора Робеля?
   - Да, сэр.
   - Он тоже был в вашей компании?
   - Нет, сэр. Я познакомился с ним, когда мы начали репетиции. Это было около трех месяцев назад, в июне. Мы послали вызов карликам, и они с Джимми появились вместе со многими другими. Робел был слишком велик для нас. Я не видел его снова, пока мы не вскрыли их комнату во вторник.
   - Вы обнаружили их тела?
   - Да, сэр, со мной была миссис Пайк.
   - Вы нашли их обоих мертвыми?
   - Да, сэр.
   - Как вы оказались в Джерси-Сити?
   - Ну, я позвонил Джимми домой в понедельник вечером по кунайнскому времени, когда обнаружил, что он не пришел на представление. Миссис Пайк сказала мне, что их обоих нет дома, и я попросил ее, чтобы Джимми или Робел позвонили мне, когда придут. Потом миссис Пайк позвонила мне во вторник утром и сказала, что пыталась войти в комнату, но обнаружила, что дверь заперта на засов. Она сказала, что все ее соседи уехали, она одна и очень напугана.
   Я заподозрил, что что-то может быть не так. Поэтому я сказал, чтобы она подождала, пока я приеду. Потом я поехал на метро и добрался туда около полудня. Мы поднялись наверх, и я выломал дверь.
   - Вы видели там этот нож?
   - Да, сэр. Он лежал на полу, примерно в футе от Джимми.
   - Вы говорите, что заподозрили что-то неладное. Что вы имеете в виду?
   - Я имею в виду, что чувствовал, - с Джимми могло что-то случиться. Но ни о чем подобном, конечно. Я знал, что в последнее время он чувствовал себя очень подавленным, и ещ я знал, что Робел никак не помогал ему взбодриться.
   - Вы хотите сказать, что они поссорились?
   - Нет, сэр. Просто им обоим было грустно. Они были у Робела уже давно. Робел был шурином Джимми. Он женился на сестре Джимми - она тоже была карликом - около пяти лет назад, но она умерла примерно через год или около того. Джимми жил с ними, а после смерти сестры они с Робелом вместе сняли комнату в доме миссис Пайк.
   - Откуда вы это узнали?
   - Мы с Джимми были довольно дружны. Он был милым маленьким мальчиком и, казалось, был благодарен мне за то, что я дал ему работу. Нам нужен был только один карлик для восточной сцены во втором акте, а агентства прислали около пятнадцати. Мистер Геринг, директор, велел мне выбрать одного из них, так как он был занят, и я выбрал Джимми, потому что он был самым маленьким.
   После того, как я познакомился с ним, он сказал мне, что рад получить эту работу. Он не работал почти год. Он был недостаточно мал, чтобы выступать карликом в цирках или работать музеях, поэтому ему приходилось заниматься всем, что попадалось под руку. В любом случае, мы подружились, и он часто рассказывал мне о своем шурине и все такое.
   - Вам не казалось, что между ним и его шурином могут быть неприязненные отношения?
   - Нет, сэр. Я не думаю, что он вообще когда-либо разговаривал с Робелем. На самом деле, из того, что я смог понять, я предполагаю, Джимми испытывал к нему довольно большую привязанность, и он, безусловно, делал все, что мог, чтобы помочь ему. Робелу было намного хуже, чем Джимми. Робел не работал уже пару лет, и Джимми практически поддерживал его. Он часто рассказывал мне, как Робел опустился с тех пор, как подрос.
   - Подрос?
   - Да. Я слышал, что это часто случается среди лилипутов, но Джимми рассказал мне об этом первым. Обычно рост карлика остается постоянным на том уровне, которого он достигает, когда ему четырнадцать или пятнадцать, но время от времени кто-то из них снова начинает расти незадолго до того, как ему исполнится тридцать, и он может вырасти на фут или даже больше за пару лет. После этого он расти перестает. Но, конечно, он больше не похож на карлика.
   Это и случилось с Робелем около трех лет назад. Конечно, у него были проблемы с получением работы, и это его довольно сильно удручало.
   Из того, что мне сказал Джимми, и из того, что говорит миссис Пайк, я думаю, он постоянно говорил об этом. Робел обычно приезжал навестить своего агента в Нью-Йорке два раза в неделю, но для него никогда ничего не было. Потом он возвращался в Джерси-Сити. Большую часть недели он жил один, потому что после начала шоу Джимми часто оставался в Нью-Йорке с кузеном или кем-то, кто жил в пригороде.
   В последнее время Робел вообще не приезжал в Нью-Йорк. Но каждую субботу вечером Джимми ездил в Джерси-Сити и оставался с ним до понедельника, пытаясь подбодрить его. Каждое воскресенье они гуляли и ходили в кино. Я думаю, что, когда они шли по улице, Робер острее всего осознавал разницу в их росте. И я думаю, именно поэтому они оба сейчас мертвы.
   - Что вы имеете в виду?
   - Ну, как я уже говорил, Джимми старался посочувствовать Робелу, подбодрить его. Он и Робел, оба понимали, что Джимми работает и поддерживает их, и что Джимми, вероятно, будет продолжать работать, в то время как Робел всегда будет слишком большим для карлика. Это мучило Робела.
   А потом, три недели назад, в понедельник Джимми показалось, что он тоже начал расти.
   Я стоял за дверью сцены, - было около половины восьмого, - Джимми шел по переулку. Он смотрел вниз, с видом, который показался мне странным, потому что обычно он входил, размахивая своей маленькой тростью и выглядя довольно жизнерадостным. Я спросил: "Как ты себя чувствуешь, Джимми?", а он ответил: "Я не очень хорошо себя чувствую, мистер Винегард". Тогда я сказал: "Почему, в чем дело, Джимми?" К этому времени я уже понял, что с ним действительно что-то не так.
   - Мне страшно, - ответил он, и я спросил: - Почему?
   - Я начинаю расти, - говорит он. Он сказал это так, словно только что узнал, - у него какая-то болезнь, которая убьет его через неделю. Он выглядел так, словно его била дрожь.
   - Да ты с ума сошел, Джимми, - говорю я. - Ты не растешь.
   - Расту, - говорит он. - Мне тридцать один, и это такой же рост, какой случился с моим шурином. То же случилось с моим отцом, но у его родственников были деньги, так что для него это не имело большого значения. Со мной все по-другому. Я должен продолжать работать.
   Он продолжал в том же духе некоторое время, а потом я попытался его разыграть.
   - По-моему, ты выглядишь нормально, - сказал я. - Какого роста ты был все это время?
   - Тридцать семь дюймов, - ответил он.
   - Пойдем в реквизиторскую, - сказал я, - и я тебя измерю.
   Он попятился от меня.
   - Нет, - говорит он, - я не хочу знать, каков мой рост.
   И он поднялся в раздевалку, прежде чем я успел возразить.
   Всю неделю он выглядел ужасно опустошенным. Когда он появился в следующий понедельник вечером, то выглядел почти белым.
   Я остановил его, чтобы помириться, когда он поднимался наверх.
   - Да перестань ты, - говорю я. Я думал, что он сделает попытку высвободиться и убежать от меня, но он этого не сделал. Он просто улыбнулся. Наконец, он сказал: - Это бесполезно, мистер Винегард.
   - Послушай, - говорю я, - ты ведь уже встречался со своим шурином, не так ли?
   Он сказал, что да, встречался.
   - Так вот, - говорю я, - в этом и состоит причина твоего беспокойства. Судя по тому, что ты мне о нем рассказал, он так много говорил о своем собственном невезении, что у тебя тоже мурашки пошли по коже. Держись от него подальше до конца этой недели.
   Он постоял секунду, ничего не говоря. Потом сказал: "Это не принесет никакой пользы. Он там совсем один, и ему нужна компания. В любом случае, я думаю, со мной все кончено. Я уже вырос почти на два дюйма".
   Я посмотрел на него. Он был довольно жалок, но, кроме этого, в нем не было никаких изменений, насколько я мог видеть.
   Я спрашиваю: "Тебя измеряли?" Он сказал, что нет. Я снова спросил: "Тогда откуда ты знаешь? Твоя одежда тебе очень идет, кроме брюк, и они на самом деле кажутся немного длиннее".
   - Я поправил свои подтяжки и спустил их намного ниже, - говорит он. - Кроме того, они всегда были мне немного велики.
   - Давайте убедимся, - говорю я. - Я тебя измерю, и мы будем абсолютно уверены.
   Но я думаю, он был слишком напуган, чтобы смотреть правде в глаза. Он бы этого не сделал.
   Ему удавалось избегать меня всю неделю. Затем, вечером в прошлую субботу, я столкнулся с ним, когда выходил из театра. Я спросил его, чувствует ли он себя лучше.
   - Я чувствую себя хорошо, - говорит он. Но на самом деле выглядел напуганным до смерти.
   Это был последний раз, когда я видел его перед тем, как миссис Пайк позвонила мне во вторник утром.
   - Патрульный Горлитц показал, что тела находились в противоположных концах комнаты, когда он прибыл. Они были в таком положении, когда вы взломали дверь?
   - Да, сэр.
   - Медицинский эксперт показал, что смерть обоих наступила от ножевых ранений, по-видимому, от одного и того же ножа. Вы могли бы предположить, что нож выпал из руки Доула, когда он падал?
   - Да, сэр.
   - Могли бы вы предположить, что оба мужчины впали в уныние из-за страха перед отсутствием работы для Доула и что они могли совершить самоубийство?
   - Нет, сэр. Я не думаю ничего подобного.
   - Что вы имеете в виду?
   - Ну, когда мы с миссис Пайк вошли в комнату, и я взглянул на нож, то сказал миссис Пайк, что это был забавный нож, чтобы иметь его в комнате. Это что-то вроде мясницкого ножа. Потом миссис Пайк сказала мне, что это был тот, который пропал из ее кухни несколько недель назад. Она никогда не думала, что Робел или Джимми взяли его. Мне показалось забавным, что Робел или Джимми его украли. Затем я сложил два и два и выяснил, что произошло на самом деле. У вас есть маленькая сломанная трость, которая лежала на кровати?
   - Это она?
   - Да, сэр. Ну, Джимми никогда не убеждал меня в том, что он действительно растет. Поэтому, когда миссис Пайк рассказала мне о ноже, я начал прикидывать, что примерно за пять минут до того, как этот нож появился в игре, Джимми, должно быть, нашел его, вероятно, случайно.
   - Почему случайно?
   - Потому что Робел немного сошел с ума, я думаю. Он украл его и спрятал от Джимми. И когда Джимми нашел его, он задался вопросом, что Робел делал с ним. Робел ничего ему не сказал, и Джимми сам все выяснил. Или, может быть, Робел все-таки сказал ему. Так или иначе, Джимми посмотрел на трость. Это была та, которую он всегда носил с собой. И увидел, где, когда он не смотрел, Робел отрезал маленькие кусочки от ее конца.
  

ЮДИФЬ

HJALMAR BERGMAN

  
   Старик сидел на табуретке у ворот. Каждому, кто подходил, он говорил:
   - Оставьте мой дом в покое.
   Дом представлял собой коттедж, состоявший из трех комнат, кухни и двух чердаков. Деревья в саду были голыми, трава обморожена так, что ее нельзя было использовать для выпаса. На самом деле, следить было не за чем, но старик не покидал своего поста. Он сидел неподвижно, хотя уже смеркалось, и каждому, кто проходил мимо, говорил:
   - Оставьте мой дом в покое.
   Если кто-нибудь из вражеских солдат останавливался у его ворот, он вставал, снимал свою засаленную зеленую фуражку и говорил, что в доме смерть.
   - Это в ваших собственных интересах, - у меня в доме смерть. Если вы мне не верите, следуйте за мной, я вам покажу. Но это заразительно, сэр, очень заразительно.
   Солдат верил его словам, потому что сам старик был похож на смерть.
   Дом, в котором таилась смерть, был последним в деревне. Когда наступила ночь, пришел молодой солдат и попросил приюта. Он постучал во многие двери и обнаружил, что все кровати уже заняты. В темноте он не мог найти дорогу к следующему дому или деревне. Что касается смерти, то он боялся ее так мало, как это может позволить себе солдат. Старик повторил то, что говорил другим, но этот был очень молод.
   Он засмеялся и сказал:
   - Я уже слышал эту историю раньше. Послушайте, впустите меня. Я не буду ни красть, ни убивать. Все, что я хочу, это просто выспаться.
   Когда старик сказал ему о смерти в доме, это его не отпугнуло. Он оттолкнул старика в сторону и вошел в сад. Было так темно, что он не мог разглядеть дверь дома, и направился к освещенному окну. Старик последовал за ним. Когда они вместе стояли у окна, он сказал:
   - Послушайте, я не лгу. Там мой зять. Он мертв.
   Посреди комнаты стояла кровать, изголовьем к окну. На ней лежал мертвец. Он был таким же молодым, как и солдат, но - мертвым. Он был накрыт простыней до шеи. У изголовья кровати сидела молодая женщина, почти девочка. Она сидела перед столом, на котором стояли четыре зажженные свечи. Солдат больше смотрел на девушку, чем на мертвеца. Он нашел ее красивой, но слишком смуглой и не такой хорошенькой, как его собственная возлюбленная дома. Но, в конце концов, это было то, что его не касалось. Он хотел только спать. Он повернулся к старику и сказал:
   - Конечно, в доме есть кровать, или хотя бы матрас, или что-нибудь, на чем можно поспать?
   - Есть, - ответил старик. - На чердаке есть застеленная кровать, которой мой зять пользовался до того, как женился. Но, сэр, я говорю в ваших собственных интересах, вы можете видеть своими собственными глазами, что в доме смерть. Это заразно, и я прошу вас оставить мой дом в покое. Я старик, и мне самому до себя.
   - Старик, я не намерен отказывать себе в кровати на чердаке, - ответил солдат. - Мой сон там никому не повредит, а мне будет приятно снова забраться под простыни.
   Он повернулся, не обращая внимания на возражения старика, и направился к двери. На крыльце было совсем темно; он был вынужден открыть дверь комнаты, где горели четыре свечи. Открыв дверь, было бы невежливо не войти и не изложить свою просьбу. Войдя, он застыл по стойке "смирно". Молодая женщина медленно встала и склонила голову.
   - Простите, мадам, я просто ищу убежища на ночь, - сказал солдат. - Не могли бы вы или кто-нибудь другой показать мне комнату, где раньше спал ваш супруг?
   - Кровать готова. Я принесу воды и свечей. Здесь холодно; не хотите ли развести огонь? Мы всегда разводили огонь в это время года, когда там спала мой жених. Потом он стал моим мужем. Мы поженились этим летом.
   Солдат снял шлем и на цыпочках подошел к кровати. Он почувствовал, что должен что-то сказать, и спросил:
   - Чем он был болен?
   - О, - сказала она, впервые посмотрев ему в глаза, - мой муж погиб на войне. Он был убит позавчера. Мне рассказали, что это произошло во время штыковой атаки. Ему перерезали горло.
   - Ваш отец... - начал он. Она прервала:
   - Да, я знаю. Он говорит, что у нас в доме заразная болезнь. Вас это не испугало. Это обычное дело. Отец боится, что я буду плохо себя вести, если встречу кого-нибудь из вас. Но я не так глупа. Кто его убил? Я не знаю. Это война.
   - Вы правы, - сказал солдат. - Нет смысла злиться на отдельных людей. Это война, вот и все.
   Он подошел на несколько шагов ближе и посмотрел на мертвеца. Жена наклонилась вперед и показала, как штык перерезал ему горло. Солдат покачал головой:
   - Да. Не очень приятно видеть их такими. На поле боя, кажется, это еще ничего. Но увидеть их потом, вот так, дома - это тяжело. Ваши парни чертовски хорошие бойцы. Должен это признать.
   - Я знаю, - сказала женщина. - Отец думал, что подошло наше подкрепление и что вы пойдете другим путем, но я знала, что вы придете сюда. Я услышала ваши сигналы в полдень; отец хотел, чтобы мы спрятались. Но что в этом толку?
   - Верно, - воскликнул солдат, вспыхнув от нетерпения и радости. - Мы никому не причиним вреда; просто оставьте нас в покое и... но это действительно мило с вашей стороны, что вы не боитесь...
   Он резко остановился, устыдившись своего рвения. Он чувствовал себя так ужасно странно здесь, во вражеской стране, но это было чувство, в котором нельзя было признаться кому попало. К счастью, она, казалось, была занята своими мыслями. Она склонилась над мертвецом, гладя его волосы и лоб так же нежно, успокаивающе, как это делала дома его возлюбленная.
   Затем она сказала:
   - Мы не можем больше стоять здесь. Я полагаю, вы голодны?
   Она провела его в столовую, зажгла лампу и накрыла скатертью. Она взяла его шлем и плащ и повесила их в коридоре. Она не притронулась к винтовке. Он не хотел, чтобы она была вне досягаемости, поэтому, когда она вошла на кухню, он воспользовался возможностью положить ее под стол и поставил ногу на приклад. Она устроила настоящий банкет. Солдат взял свой кошелек и пересчитал монеты. Их было немного.
   - Спасибо, спасибо, - смущенно пробормотал он. - Мадам берет на себя слишком много хлопот...
   Когда она принесла две бутылки вина, ему пришлось отказаться.
   - Нет, на самом деле так не пойдет. Я не хочу ничего такого роскошного, и в данный момент у меня нет средств...
   Она слегка улыбнулась.
   - Спрячьте деньги. Продавать продовольствие врагу - это предательство по отношению к своей стране. Но накормить голодного не может быть неправильным, даже в военное время.
   Она налила стакан вина.
   - Пейте. Пейте, за кого хотите. Может быть, у вас дома есть возлюбленная? Да, вижу, что есть. Поешьте и выпейте. А я пока подготовлю вашу комнату.
   Солдат ел и пил. Он подумал: "Я съем ровно столько, чтобы насытиться, не больше. Она очень добра ко мне, и можно было бы воспользоваться ее добротой и съесть все; я мог бы легко справиться с этим. Если бы она или старик составили мне компанию, это было бы совсем другое дело. Но я не могу этого ожидать".
   Через некоторое время она вернулась. "Почему вы не едите? Не презирайте то немногое, что может предложить дом. Может быть, вы думаете, что я отравила вино? Смотрите". Она налила стакан, выпила половину и протянула ему. Он рассмеялся и допил.
   - О, я не боюсь. Вы очень хорошая. Но почему ваш отец не хочет составить мне компанию?
   Она пожала плечами.
   - У отца такие старые взгляды. Он не стал бы преломлять хлеб с врагом. Но в наши дни не стоит смотреть на вещи так узко. Когда уходят те, кто тебе дорог, приходится мириться с теми, кто приходит. Вы так не думаете? Я очень голодна. Подумать только, я ничего не ела с тех пор, как в последний раз сидела за столом со своим мужем. И это было четыре дня назад.
   Она взяла стул и села напротив него. Он разрезал мясо и протянул ей порцию, они выпили друг за друга, начали говорить о том, о сем, о погоде, плохих дорогах, уничтоженных посевах. Они избегали говорить о войне, он рассказывал веселые истории о своем доме. Сначала он рассказал о своих отце и матери и о своем детстве. Ему больше всего хотелось поговорить о своей возлюбленной, но он не осмелился.
   Она внимательно слушала, слегка улыбаясь, когда он смеялся. Внезапно она спросила: "А ваша возлюбленная? Вы ничего не сказали о ней?" Он покраснел. Говорить было не о чем, только о смутных планах на будущее. Она согласилась с ним.
   - Возможно, вы никогда больше ее не увидите.
   Он вздохнул и задумался: зачем она мучает меня этим? Я бы хотел, чтобы она села здесь, рядом со мной, и позволила мне взять ее за руку. Я чувствую себя таким одиноким.
   Как раз в этот момент она встала, подошла к двери и прислушалась. Он беспокойно заерзал на стуле, наклонился и осторожно подвинул винтовку поближе. Женщина вернулась к столу, придвинула свой стул ближе к нему, сказав, что чувствует себя ужасно одинокой. "Подумайие. Я была замужем всего четыре месяца, а теперь я вдова. Земля опустела для меня, как будто миру пришел конец. Мне сейчас не о чем думать, не на что надеяться, нечего бояться. Ужасно не иметь никого, кого можно было бы любить..."
   - Вы очень любили его? - спросил он.
   Она не ответила. Ее голова опустилась. Красивый изгиб ее изогнутой шеи тронул его. Он подумал: "Бедняжка, она такая хорошенькая и такая одинокая, как и я. Что мне теперь делать? Я не хочу привязываться к ней, я не хочу, я не хочу... Может быть, я слишком много выпил. Ее муж лежит там... Тьфу! О, она никогда не могла быть в него влюблена, иначе почему она сидит здесь вот так? Мне лучше пойти спать..."
   - Как вас зовут? - спросил он.
   Она подняла глаза, уставившись на него с удивленным выражением.
   - Как меня зовут? Вы имеете в виду мое имя? Меня зовут Юдифь.
   - Юдифь, - повторил он, сонно улыбаясь. - Это звучит по-библейски, но это хорошее имя.
   Она кивнула, а потом вдруг сказала: "Какая у тебя красивая шея".
   Он невесело рассмеялся и начал оправдываться. Не раздумывая, он расстегнул несколько пуговиц на своей форме. Лагерные манеры. Он застегнулся. Но она не хотела, чтобы он это делал. О, нет! Он должен был чувствовать себя как дома. По крайней мере, на одну ночь у него должен быть дом. Расстегивая пуговицы, она снова коснулась его обнаженной шеи. Он схватил ее за руку и притянул ближе. Она мягко сопротивлялась, их ноги коснулись винтовки, и штык со стальным лязгом ударился о ножку стола. Они вздрогнули.
   Он рассмеялся. "Как странно, - сказал он. - Мы сидим здесь за столом почти как муж и жена, дома. Но под столом лежит штык. C'est la guerre".
   Она быстро встала и пошла на кухню. "Я ее разозлил", - подумал он. Какой же ты глупый, неуклюжий дурак. Думал, она сразу же бросится в твои объятия. О нет, она порядочная женщина. И ты ничего не хотел с ней делать, вот в чем дело. Так что ложись спать, не пожелав ей спокойной ночи, - она не хочет тебя видеть.
   Он наклонился и поднял винтовку. Когда он встал, она вернулась. Она принесла десерт и бутылку шерри. Он должен был извлечь из этого максимум пользы. Они ели и пили. Он был настороже и вел себя как можно корректнее, выбирал нейтральные темы и старался не смотреть на женщину и не думать о ней. В последний раз он выпил за нее.
   - Вы тоже собираетесь спать? - спросил он.
   - Нет, я иду к своему мужу, - ответила она.
   Он заподозрил в этих словах упрек, и это его разозлило. У него возникло непреодолимое желание сказать ей что-нибудь резкое. Почему вы сидите здесь, если вы действительно любили своего мужа? Но он взял себя в руки и просто сказал, поднимая свой бокал: "Мне жаль вас, мой прекрасный враг. Но... c'est la guerre".
   Он поклонился на прощание и взял винтовку. Старик осветил ему путь вверх по лестнице. Он запер дверь, повесил винтовку на крючок и начал раздеваться.
   Комната была довольно маленькой и низкой. Кровать стояла посередине, красиво застеленная простынями. О, это было прекрасно. На прикроватном столике горели четыре свечи. Какая экстравагантность. Он погасил две из них, затем скинул ботинки. Затем подкрался к двери в одних носках и прислушался. Ступеньки заскрипели. Он открыл дверь и тихо прошептал в темноту: "Юдифь... Юдифь..."
   Тишина. Он медленно закрыл дверь, но не стал запирать ее на задвижку. Он лег в постель и погасил свет. Он сказал себе: "Я буду думать только о своих домашних..."
   Через несколько секунд он уже спал...
   Он проснулся. Комната была ярко освещена, он увидел четыре горящие свечи. Юдифь склонилась над ним. Его сердце начало биться, биться, биться. О, как больно. Он протянул руки и коснулся ее головы дрожащими руками.
   - Юдифь... Юдифь...
   - Для тебя меня зовут Юдифь. Для него, который лежит там, внизу, у меня было другое имя. Кто теперь будет назовет меня по имени?
   - Юдифь... Юдифь...
   Он притянул ее голову к себе.
   Затем он почувствовал, что она перерезает ему горло.
   - Юдифь! - закричал он.
   Она только ответила: "Мне жаль тебя, мой прекрасный враг..."
   Предсмертный хрип зазвучал у него в горле. Она оставила его в покое. Весь дом был погружен во тьму, за исключением двух комнат, в каждой из которых горели четыре свечи. Вся деревня была темна и безмолвна. Пришельцы спали там среди врагов.
  

ТАЙПАН

W. SOMERSET MAUGHAM

(Перевод Анатолия Кудрявицкого)

  
   Никто лучше него самого не знал, какая он важная персона. Первый человек в крупнейшем во всем Китае филиале могущественной английской фирмы - вот кто он такой. Пробился же наверх он лишь благодаря собственным способностям и сейчас с едва заметной улыбкой вспоминал, каким желторотым юнцом-клерком прибыл в Китай три десятка лет назад. В памяти его вставал маленький скромный родной дом из красного кирпича, один из длинного ряда точно таких же домов в городском предместье под названием Барнс, отчаянно пытавшемся соперничать с великосветскими кварталами, но наводившем на всех лишь уныние и тоску. Он сравнивал тот дом с нынешним своим роскошным каменным особняком с просторными верандами и огромными комнатами - в некоторых из них помещалась контора его фирмы, а в других его собственная резиденция. Подобное сравнение вызывало у него довольную усмешку.
   Да, с тех пор много воды утекло. Он вспоминал, как, возвращаясь из колледжа (помнится, то был колледж святого Павла), сидел за чаем после плотного ужина рядом с отцом, матерью и двумя сестрами. К чаю полагался кусок ростбифа, а кроме этого - лишь хлеб с маслом, хотя и в изобилии; в чай же щедро наливалось молоко. Теперь-то он обедал по-другому. К обеду он всегда переодевался. Трапезовал ли он в одиночку или с гостями, за столом ему прислуживало трое лакеев. "Номер первый" из них досконально изучил его вкусы, так что ему никогда не приходилось вникать ни в какие мелочи по хозяйству. Он любил поесть поплотнее, и на обед ему всегда подавали острую закуску, суп, рыбу, овощи, жаркое, сладкий десерт, так что при желании он мог в любой день пригласить кого-нибудь на обед, даже в самый последний момент. Ему нравилось вкушать пищу, и он не видел причин, почему должен питаться хуже, если обедает один, а не с гостями.
   Да, он действительно сделал хорошую карьеру. Потому он и не очень хотел возвращаться на родину. В Англии он не был десять лет, отпуска проводил обычно в Японии или в Ванкувере, где можно было не сомневаться, что встретишься со старыми друзьями, служившими на китайском побережье. Чем занимались его родственники, он не знал. Сестры его вышли замуж за людей своего круга, мужья и сыновья их были клерками. У него не было ничего общего с этими людьми, общаться с ними ему было бы скучно. Он поддерживал с ними родственные отношения, посылая им на Рождество отрез красивого шелка, какую-нибудь ажурную вышивку ручной работы или ящик чая. Скупцом назвать его было нельзя - пока жива была его мать, он постоянно ей помогал. По когда подошла пора подумать, не отправиться ли ему на заслуженный отдых, у него не возникло даже мысли вернуться в Англию. Слишком многие делали это - и их ждал печальный конец. Он же намеревался купить себе домик в Шанхае, поблизости от ипподрома. Бридж, гольф и его любимые пони помогут ему прожить остаток жизни не без удовольствия.
   Однако уйти на покой он сможет еще не скоро. Лет через пять-шесть Хиггинс уедет на родину, и тогда он станет главой представительства фирмы в Шанхае. Пока же он был доволен своим положением - можно было копить деньги, что невозможно делать в Шанхае, и к тому же наслаждаться жизнью. У теперешнего его места жительства было и еще одно преимущество: здесь он был самым главным человеком в округе, тайпаном, чье слово - закон. Даже консулу приходилось заботиться о том, чтобы не портить с ним отношения. Как-то раз он не сошелся во мнениях с консулом, и именно тому пришлось пойти на попятный. Вспомнив об этом, он грозно выпятил нижнюю челюсть.
   Но почти сразу же тайпан улыбнулся - у него ведь было отличнейшее настроение. Он возвращался домой после прекрасного ленча в Гонконгско-Шанхайском банке. Приняли его там превосходно. Еда была высшего класса, да и выпивки хватало. Начал он с пары бокалов коктейля, затем пил отменный сотерн, а напоследок - два стакана портера и хорошо выдержанный бренди; У него было отличное самочувствие. Выйдя на улицу, он решил сделать то, что делал крайне редко: вернуться домой пешком. Носильщики с его портшезом следовали за ним по пятам на случай, если ему заблагорассудится воспользоваться их услугами, однако тайпан наслаждался прогулкой. Вообще слишком редко задает он себе физическую нагрузку. Сейчас он уже слишком отяжелел, чтобы ездить верхом, но почему бы ему все-таки не держать пони? Принюхиваясь к густым ароматам конюшни, он вспоминал о весенних скачках. У него была пара молоденьких жеребцов, на которых он очень надеялся, а один клерк в его конторе оказался прекрасным жокеем (надо проследить, чтобы его не переманили в Шанхай - старик Хиггинс отвалил бы за него кучу денег!). Хорошо бы дать ему два-три раза выступить в состязаниях. Тайпан гордился тем, что его конюшня была лучшей в городе. Он выпятил грудь, как породистый голубь. Какой чудный день! И как здорово жить на белом свете!
   У английского кладбища он остановился. Оно содержалось в чистоте и порядке, являя собой верный знак того, что здешнее общество благоденствует. На кладбище тайпана всегда охватывала гордость. Хорошо быть англичанином! Участок, где находилось кладбище, когда-то был приобретен за гроши; теперь же, когда благосостояние города увеличилось, он сильно возрос в цене. Кто-то предложил перенести захоронения в другое место, а участок продать под застройку, но общественное мнение высказалось против этого. Тайпану приятно было думать, что мертвецы английского происхождения покоятся на самом дорогом участке острова. Это служило доказательством того, что есть на свете вещи, которые важнее денег. Сегодня деньги есть, завтра их нет. Когда доходишь до сути вещей (то было любимое выражение тайпана), начинаешь понимать, что деньги - это еще не все.
   Он решил идти к своему дому напрямик, через кладбище. По дороге он разглядывал могилы. Они содержались в образцовом порядке, дорожки между ними были прополоты. Все было очень благопристойно. Проходя мимо надгробий, тайпан читал надписи на них. Вот три могилы рядом - капитан барка "Мэри Бакстер" и два его помощника; все трое погибли во время тайфуна 1908 года. Эта трагедия помнилась ему хорошо. Далее - три миссионера с женами и детьми, убитые во время боксерского восстания. Постыдное это было дело! Не то чтобы ему очень уж жаль было миссионеров, но, черт побери, нельзя же было допустить, чтобы эти проклятые китайцы с ними расправились!
   Затем тайпан подошел к кресту, выбитое на котором имя он хорошо знал. Славный был парень этот Эдуард Маллок, но спился, бедолага, и умер в двадцать пять лет. Тайпан знал, что подобная судьба постигла многих. Здесь же рядом он заметил еще несколько крестов; на них стояли фамилии людей и даты их жизни. То были мужчины в возрасте двадцати пяти - двадцати семи лет. С ними произошла та же самая история: они приезжали в Китай и здесь огребали такие деньги, каких раньше и в глаза не видели; ребята они были компанейские и никогда не отказывались выпить с каждым, кто им это предлагал. Им не хватало характера, чтобы отказаться. И вот все они здесь, на погосте. Чтобы безнаказанно пить на китайском побережье, надо иметь крепкое здоровье и голову на плечах. Все это было очень грустно, однако тайпан усмехнулся при мысли о том, скольких из этих молодых людей он перепил и отправил в царствие небесное. Кончина одного из них оказалась ему на руку - то был юноша, работавший в одной с ним фирме, на несколько лет старше его и не менее умный, чем он. Если бы он не умер, то неизвестно, кто был бы сейчас тайпаном. Воистину, неисповедимы пути Господни!
   Ага, здесь же и маленькая миссис Тёрнер, Вайолет Тёрнер. Хорошенькая была малышка, он крутил с ней роман. Помнится, его просто подкосила ее кончина. Он прочел на могильном камне год ее рождения. Да, сейчас она была бы уже не первой молодости.
   Когда он думал обо всех этих переселившихся в мир иной людях, его охватывало чувство удовлетворения. Он превзошел их всех. Они мертвы, а он - жив! Ей-Богу, он их просто обставил! Тайпан охватил взглядом все эти могилы, и на устах его появилась озорная улыбка. Он чуть ли не потер руки.
   - Никто никогда не считал меня дураком, - чуть слышно пробормотал он.
   Ко всем этим мертвецам он чувствовал снисходительное презрение.
   Тайпан шел по дорожке все дальше и вдруг набрел на двух кули, рывших могилу. Он был поражен - никто из англичан вроде бы не умирал.
   - Какому еще черту вы могилу роете? - громко спросил он.
   Кули даже не взглянули на него; они продолжали копать, стоя в глубокой яме и выбрасывая наверх тяжелые комья. Тайпан уже много лет прожил в Китае, но языка так и не знал. В свое время необязательно было учить этот проклятый язык. Тайпан снова спросил кули по-английски, кому они рыли могилу. Они ничего не поняли и что-то ответили ему на своем языке, после чего он обозвал их невеждами и дураками. Тайпан знал, что у миссис Брум был тяжело болен ребенок. Может, это он умер? Но тайпан обязательно узнал бы об этом; кроме того, могила явно была предназначена не ребенку, а взрослому, причем, очевидно, крупному мужчине. Тайпану стало жутко. Он пожалел, что пошел через кладбище. Поспешив выйти на улицу, он подозвал носильщиков со своим портшезом. Его хорошее настроение вмиг улетучилось, лицо омрачилось. Вернувшись в свою контору, он кликнул лакея "номер два":
   - Послушай-ка, Питерс, кто это у нас в городе помер?
   Но Питерс ничего не знал. Тайпан был озадачен. Он вызвал одного из клерков-китайцев и послал его на кладбище узнать у кули, в чем дело, затем начал подписывать накопившиеся бумаги. Клерк вернулся и сказал, что кули ушли и вопросы задавать было некому. Тайпан ощутил смутное раздражение: он не выносил, когда что-то делалось в тайне от него. Ну уж лакей-то его, по крайней мере, должен все знать - он всегда все знает. Тайпан послал за лакеем "номер один", однако выяснилось: тот и слыхом не слыхивал, что в городе кто-то умер.
   - Знаю, что никто не умер, - прорычал тайпан. - Но могила-то для кого?
   Он велел лакею сходить к китайцу, смотрителю кладбища, и узнать, какого дьявола тот велел рыть могилу, если никто не умер.
   - Подай мне только виски с содовой, потом иди, - добавил он, когда лакей был уже в дверях.
   Тайпан не мог понять, почему вид той могилы вызвал у него такое беспокойство. Он постарался выбросить из головы мысли об этом. Когда он выпил виски, ему полегчало, и как раз к этому моменту он закончил разбираться с бумагами. Отправившись в спальню, он стал листать "Панч".
   Через несколько минут он пойдет в клуб и до обеда сыграет партейку-другую в бридж. Но ему хотелось знать, что расскажет по возвращении лакей. Это бы его успокоило. Так что он стал ждать, пока тот вернется. Вскоре лакей действительно появился и привел с собой смотрителя кладбища.
   - Зачем у вас там вырыли могилу? - сразу взял быка за рога тайпан. - Никто ведь не умер.
   - Я не рыть могила, - ответил смотритель.
   - Черт возьми, как это понимать? Сегодня в полдень два кули рыли там могилу.
   Китайцы переглянулись. Потом лакей заявил, что они обошли кладбище, но никакой свежей могилы там нет.
   Тайпан с трудом удержал готовые сорваться с языка слова: "Дьявольщина, я же видел ее собственными глазами!"
   Но он этого не сказал. Побагровев, он проглотил эти слова. Китайцы глядели на него своими бесстрастными глазами. На мгновение у него захватило дух.
   - Ну ладно, проваливайте, - просипел он.
   Но только они вышли, как он снова кликнул лакея и, когда тот вошел, до обидного невозмутимый, велел ему подать еще виски. Потом тайпан вытер носовым платком вспотевшее лицо. Стакан к губам он поднес дрожащей рукой. Они могут говорить все, что им угодно, но могилу ту он видел. Да ведь ему до сих пор слышится стук тяжелых комьев земли, которые кули выбрасывали из могилы! Что же все это значит? Он почувствовал, как гулко билось в его груди сердце. Ему было очень не по себе; однако он постарался взять себя в руки. Все это ерунда. Если там нет могилы, значит, она ему привиделась. Самое разумное сейчас - пойти в клуб, если же он встретит там доктора, то попросит его себя осмотреть.
   В клубе были все те же люди, и выглядели они все так же. Тайпан не мог понять, почему он ожидал, что на этот раз они будут иными. Такое постоянство успокаивало. Все эти люди привыкли к обществу друг друга, жизнь их катилась по накатанной колее; у каждого постепенно выявлялись какие-нибудь маленькие странности - один, играя в бридж, все время что-то мычал себе под нос, другой поглощал пиво через соломинку для коктейля. Все эти чудачества, до сих пор так раздражавшие тайпана, теперь вызывали у него спасительное ощущение, что ничто не изменилось. Он нуждался в этом ощущении, потому что перед глазами его все еще стояло неотвязное видение разверстой могилы. В бридж на сей раз он играл ужасно, партнер укорял его за промахи, и тайпан вышел из себя. Ему казалось, что окружающие смотрят на него подозрительно. Интересно, что это они увидели в нем такого необычного?
   Вдруг он почувствовал, что не в силах оставаться в клубе. По дороге к выходу он заметил доктора, читавшего "Таймс" в библиотеке клуба, но не смог себя заставить к нему подойти.
   Ему захотелось самому проверить, существует ли та могила. Сев в свой портшез, он велел нести себя на кладбище. Галлюцинации ведь дважды не повторяются, так ведь? Кроме того, он возьмет с собой смотрителя. Если могилы нет, они ее просто не увидят; если же она существует, он задаст смотрителю такую трепку, что тот запомнит ее на всю жизнь.
   Смотрителя на месте, однако, не оказалось. Он ушел и к тому же унес с собой ключи. Убедившись, что не сможет попасть на кладбище, тайпан ощутил внезапную слабость. Он снова сел в портшез и велел носильщикам доставить его домой. Надо бы перед обедом полчасика полежать, отдохнуть. Он до смерти устал - вот в чем дело. Говорят, у людей от переутомления бывают галлюцинации. Когда лакей вошел в его спальню, чтобы помочь ему переодеться к обеду, тайпан с большим трудом заставил себя встать. У него возникло сильное желание в этот вечер не переодеваться вообще, но он сумел перебороть себя: переодеваться к обеду было незыблемым правилом, он делал это каждый день на протяжении вот уже двадцати лет. Не годится нарушать заведенный порядок.
   К обеду он велел подать бутылочку шампанского, и вино его немного взбодрило. Потом он приказал лакею принести самого выдержанного бренди. Выпив две рюмки, он почувствовал, что снова стал самим собой. Будь прокляты все эти галлюцинации! Тайпан прошел в бильярдную и отрепетировал пару трудных ударов. Глазомер ему не изменил; значит, все в порядке. Затем тайпан лег в постель и сразу же крепко уснул.
   Но вдруг он проснулся. Ему привиделась все та же разверстая могила, которую лениво рыли кули. Он был уверен, что видел их. Нелепо утверждать, что то была галлюцинация, - он же видел все собственными глазами. Тайпан услышал треск колотушки ночного сторожа, совершавшего полуночный обход. Звук этот так резко нарушил ночную тишину, что по коже тайпана пробежали мурашки. Его охватил ужас.
   Страх внушал ему бесконечный лабиринт улиц китайского города. Что-то жуткое, кошмарное было в покатых крышах здешних храмов, внутри которых полно изображений гримасничающих и извивающихся чертей. Да и запах там отвратительный, вызывающий у него тошноту. И потом - сами люди. Миллионы этих синеблузых кули, нищих в вонючем тряпье, торговцев и чиновников в длинных черных халатах, сладко улыбающихся, угодливых, невозмутимых. Казалось, они угрожают ему, воздействуют на его психику. Он ненавидит эту страну, Китай. Зачем вообще он сюда приехал? Теперь его охватила паника. Надо отсюда бежать. Он не останется здесь больше не то что на год, даже на месяц. Не нужен ему этот Шанхай!
   - Боже мой! - вскричал он. - Если бы только благополучно вернуться в Англию!
   Теперь наконец его потянуло на родину. Ежели ему суждено умереть, пусть уж смерть настигнет его в Англии. Как смириться с мыслью, что его похоронят среди могил всех этих желтокожих, косоглазых, ухмыляющихся китайцев?! Он хочет покоиться в родной земле, а не в той могиле, которую он видел сегодня. Не найдет он в ней покоя даже после смерти. Это невозможно! Какая разница, что будут думать о нем окружающие? Пусть думают все, что хотят! Важно лишь одно - убраться отсюда, пока не поздно.
   Тайпан встал с постели и написал директору фирмы, что ему стало известно: он серьезно болен. Ему надо дать отставку. Он не может работать ни дня сверх того, что действительно необходимо для фирмы. Ему нужно срочно вернуться на родину.
   Наутро письмо это было обнаружено зажатым в руке тайпана, который лежал на полу между письменным столом и креслом. Он был мертв. Труп уже окоченел.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"