Усачов Максим Анатольевич : другие произведения.

Рассказы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:




   Вагон номер шесть
  
  
  
   Билет - это тоже судьба. Вагон номер шесть был предназначен мне билетом. Влажность твоего поцелуя, теплота тела и горячий шелест шепота иссякнут. Только твоя фигура за окном скорого фирменного какое-то мгновенье еще будет существовать в моем мире. Я буду долго стоять и кривляться тебе из окна, ты будешь улыбаться и махать мне рукой, пока, наконец, поезд не дернется, как в агонии, и потянет не меня из нашего города от тебя. Моим попутчикам, двум теткам неопределенно-преклонного возраста, этот ритуал кажется смешным и милым. Им кажется, что с высоты своих лет они имеют право на маленький цинизм. Они сидят напротив, гнусно улыбаются, перешептываются между собой и смотрят на меня с сочувствием. Что сказать, - сволочи.
     
     Когда мы садимся в поезд, мы сразу попадаем в другой мир, со своими правилами, временем, проблемами и радостями. Наша прошлая жизнь обрывается на вокзале, и до следующей остановки будут доноситься только её отголоски, тихие и от этого жалкие. Когда я поцелую тебя на вокзале, для меня закончится одна жизнь. Моя жизнь, где ты посапывала в моё плечо, распадется на этом вокзале на тысячи обломков памяти, которые как мелочь будут звенеть в такт колесам. Моя жизнь в Любви оборвется на третьей платформе, чтобы только на следующее утро началась моя жизнь в разлуке.
     
     Мир поезда другой. Этот мир легче и дышится в нем намного легче, даже если не работает кондиционер, а жара и духота летнего вечера мешает спать. Может быть оттого, что он существует только от остановки до остановки? Когда поезд останавливается на очередном вокзале, мир этот осыпается, становится ненастоящим. Большой мир врывается в него. Новые попутчики разносят по вагонам голоса и звуки внешнего мира. Мимо проводников в поезд проникают шустрые попрошайки. В окна кричат нахальные торговцы, предлагая частички внешнего мира по смешным ценам. Обитатели поезда спешат нырнуть на секундочку в суету вокзала, чтобы с радостью вернуться, неся какую-то вещь внешнего мира, которая потом будет выпита, съедена, прочитана.
     
     Мне часто приходится окунаться в поезд. Моя жизнь за каких-то четыре года превратилась из размеренного похрапывания на мягком диванчике в твоей гостиной, в долгое путешествие по вокзалам. Я изучил их особенности, прекрасно знаю расположение туалетов, кафешек, киосков, лавочек, скамеек, урн и прочих достопримечательностей привокзальных площадей. Моя жизнь превратилась в нескончаемый ритуал командировок. Многие действия командировочного, например, покупка билетов на поезд, были выработаны у меня до автоматизма. Я приобрел опыт получения номера в гостинице. Купейным вагонам я кивал как старым знакомым. Этот шестой вагон скорого фирменного тоже был изучен мною. Вагон был новым. Его дорожка в коридоре чиста и не изношена, лампочки горели ровно, а радио не скрипело. Кондиционер или, по крайней мере, то, что принято в этом мире называть кондиционером, гудел тихо и размеренно. Даже казалось, что колеса вагона стучат как-то по-другому. Чище что ли, музыкальнее. Не знаю. Запахи тут не приобрели еще той пыльной прогорклости дороги, которая пропитывает вагоны со временем. От него пахло приятно - полиролем для обуви - резко, химически.
     
     И в тоже время вагон номер шесть - обычный вагон. Ошибиться нельзя - ты в поезде. Два туалета, которые лучше любого расписания движения предупреждали о приближении очередной станции, были всего лишь еще одной узнаваемой частицей этого мира. Даже, несмотря на то, что его кельи-купе были больше, чище и оригинально раскрашены (полка была бардовой, а стены - нежно желтого цвета) - они оставались все теми же купе. Это был самый обычный вагон, в котором я должен прожить только одну ночь.
     
     Моими попутчиками поначалу были две тетки, о которых я уже упоминал. Раздражали они меня. В моем уже не юном возрасте шумливые, глупые женщины, которых принято называть наседками, должны были перестать вызывать раздражение. Но, увы, умильные, жалостливые морды, скорченные ими во время исполнения нами ритуала прощания, были мне противны. Это первоначальное чувство усилило мою внимательность к тем мелочам, которые обычно я не замечал. Их легкая неряшливость в одежде: черное пятнышко грязи на спортивных брюках одной, полинялый свитер другой, шерстяной и, соответственно, чересчур жаркий для лета, вызывали у меня тошноту. Тошнота мне была неприятна. Я сам одет несуразно. Пятен, правда, не было. Ты бы не отпустила меня позориться в одежде, на которой твой пристальный взгляд обнаружил бы пятнышко. Но даже твоего милого упрямства не хватило, чтобы заставить меня надеть спортивный костюм вместо моей любимой тельняшки и видавших видов шорт. Хотя... Ты могла решить, что мне нужна эта маленькая победа? Самое забавное, что для этого мира наши одежды обычны. В поезде люди одевались в самые нелепые сочетания кофт, брюк, свитеров. Неряшливость их одежд - это обязательный атрибут поезда, без которого люди казались либо грозными пришельцами в форме, либо странными чужаками.
     
     Слава Богу, попутчицы мои не горели желанием общаться. По их разговору я понял, что ехали они с какого-то мероприятия и постоянно обсуждали Ивана Степаныча и его выводок любовниц. На секунду мне даже показалось, что само мероприятие также было посвящено проблеме неверности этого любвеобильного Ивана, сына Степана. Слушать это хотя и поучительно, но довольно скучно. Ты не отвечала. С завидным упорством вместо тебя отвечала девушка-робот: "Абонент недоступен".
     
     Чтобы спастись от созерцания под нудный перестук колес бесконечных полей, я начал читать книгу. Книга носила гордое название "История философии", но была всего лишь банальным "учебным пособием". Издана она нашим университетским издательством. И издана, что называется, с грехом пополам. А человечеству служила только в тех редких случаях, когда студент сдавал экзамен по этому предмету, принимаемый именно нашей кафедрой философии. Да и тогда книга была только добровольно-принудительным привеском к желанию все-таки сдать этот предмет с первого раза и без каких-либо проблем. Правда, можно было и так. Но тогда приходилось учить. Мне она была не нужна, но в который раз честолюбие (а может и тщеславие) сыграло со мной злую шутку. В университете уже давно ходили списки из ляпов и опечаток этой книги. И вот ради глупого желания выискать их всех и даже систематизировать (быть может), она и была взята у одного знакомого студента. Но оказалась она настолько скучной, а её ляпы настолько глупыми, что желание систематизировать пропало на странице пятнадцатой. В дорогу книга попала только ради дурацкого принципа дочитывать все до конца.
     
     Я уже почти засыпал под мерное бурчание тетушек и хвастливые цитаты из Гегеля, когда к нам в купе зашел старик.. Старик был из тех явлений, которые, казалось, возникают из ниоткуда. Еще минуту назад было тихо, а потом как ... Неожиданность. Так вдруг летней ночью к остановке подъезжает последний автобус, рано утром на город обрушивается ливень или хрипит дверной звонок: "Пустите! Пустите!". Так и старик появился в нашем купе. Вдруг. Резко. Мир поезда не расположен к резким движениям, он плавен, его жизнь размеренна. Звуки растянуты во времени и имеют протяженность, иногда даже ощущаемую и вещественную. Этот мир нетороплив и чем-то напоминает солидного буржуа из французского романа. И это "вдруг" - странно. Люди появляются в поезде после остановок. Они не возникают из пустоты и не уходят в никуда. Они всегда имеют свою точку отправления и свою точку прибытия. А тут, через полчаса после того, как поезд покинул последний вокзал, и за целый час до следующей остановки, дверь ушла в сторону, и появился...
     
     
     
     
     Старик был одет во френч. В древние времена, а может и не такие уж древние, популярная одежда, давно потеряла свою уместность, и даже в замкнутом, неряшливом мире поезда старик смотрелся странно. Чуть-чуть, конечно; не переходя границы. Обут он был в сапоги. Они блестели. Я не помню, как называют такие сапоги (хромовые, что ли?), но у меня сразу перед глазами возник бодрый военный из старых советских фильмов. Старика сопровождал проводник. Именно сопровождал. Сервис скорого, пусть даже и фирменного, еще не докатился до подноса багажа в купе пассажира, однако старик во френче был удостоен этой чести. Самое забавное, что проводник был рад прислуживать: осуществлять функцию, прямо скажем, не предписанную никакими его инструкциями. Со смешным лакейским: "Куда поставить?", проводник водрузил щуплый чемоданчик на багажную полку, а пластмассовый кулек на стол.
     
     - Чайку, Андрей Николаевич? - спросил проводник. "Вот зараза, - подумал я. - А у нас за все два часа поездки так и не поинтересовался".
     
     - Зеленого, Володя, если есть, - почти проворковал старик. Голос у него был мягким.
     
     - Есть, Андрей Николаевич, - второй раз удивил меня проводник. - Сейчас принесу.
     
     Старик сразу развил бурную деятельность по выдворению из кулька на столик ужина, рассованного по пластиковым коробочкам, в которых обычно пакуют еду в фастфудах. Делал он это громко. Его движения были быстрыми, но не хаотичными. Действия казались предусмотрительно расфасованными на шаги, жесты, мимику. Одновременно он говорил. Старик сетовал на время, жаловался на расписание, постоянные опоздания, сочувствовал теткам зачем-то.
     
     Молоденькая проводница принесла ему зеленый чай с ароматом жасмина. Старик звонко, как немецкий будильник прозвенел ей слова благодарности, долго рассказывал всем о её красоте. Проводница что-то проворковала в ответ и, потеряв для меня цельность, повернулась, чтобы уйти.
     
     - Людочка, куда же Вы! Я тут чаи гонять буду, а товарищи мыслями об экспроприации страдать. - Сказал он на одном дыхании и легонько придержал рукой проводницу. А потом резко повернул голову и посмотрел на меня. Наши взгляды встретились...
     
     - Вот, красавица, молодой товарищ наверняка не откажется от чая. Взгляд у него такой - чайный. Когда человек смотрит так, почти всегда чаю хочет. Ведь, правда? Чайку, товарищ?
     
     - Можно... - мне показалось, что мой голос прозвучал глухо. Я прокашлялся.
     
     - Вот видите, Людочка. - Старик улыбнулся мне.
     
     - Вам зеленый? - спросила проводница. "Где же энтузиазм, милая", - хотелось спросить мне, но я сдержался. Мною не раз замечено, что проводники фирменных поездов легко ранимые и несчастные люди. Зачем лишний раз обижать.
     
     - Черный, пожалуйста.
     
     - А дамы? - спросил старик теток.
     
     - А можно кофе? - спросила тетка в шерстяном свитере.
     
     - Две гривны стоит, - уточнила проводница.
     
     - Тогда два, - сказала вторая тетка, одетая в спортивный костюм.
     
     Проводница кивнула и выплыла из купе.
     
     Андрей Николаевич присел на полку рядом со мной. Произошло классическое размежевание людей в купе по половому признаку. Поезда вообще предполагают определенное разделение людей. Люди всегда как-то сортируют друг друга. Поэтому крики французских коммунаров "Равенство!" для меня всегда звучали, как издевательство. Но если в большом мире рождение человека все-таки содержит в себе скромные зачатки "одинаковости", которые только по прошествии жизни исчезают сначала за детскими ростками индивидуальности, а потом за взрослыми заборами эгоизма, то в поездах люди разделены первоначально. Сразу по приходу в мир поезда они приобретают статус и ранг. И существуют здесь в рамках, заранее определенных билетом. Сама география тут создана для неравенства. Люди здесь разделены вагонами, купе. Жители мягких вагонов вообще живут в одиночестве и несколько отстранены от других людей стоимостью билета.
     
     Старик некоторое время сидел молча. Тетки грузно вздыхали по поводу того, что одной из них придется спать на верхней полке. Я молчал и делал вид, что читаю книгу. Мне-то понятно, что уступлю я им своё нижнее место. Все равно ведь где спать, но так сладостно чувство мести. Даже такое мелочное. Пусть помучаются. Твой мобильник по-прежнему молчал. Мне становилось неуютно. Мои впечатления от появления "Андрея Николаевича" постепенно блекли. И хотя меня по-прежнему интересовало его появление, но любопытство мое медленно засыпало. Поезд убаюкивал меня. Жизнь медленно скатывалась в еще одну командировку, когда вдруг...
     
     Проводница принесла чай и кофе, получила положенную мзду, спросила старика - не желает ли он чего, и, получив в ответ "нет", исчезла. Дремота купе растворилась в запахе кофе. Книга моя была закрыта и отложена в сторону. Стаканы были разобраны. Воцарилось чайное говорливое настроение. Молчание рассыпалось.
     
     - Вот видите, товарищ, чай - благоприятствует. Один глоточек - и коммунизм. Ненадолго, правда, но все-таки. А чего это я все товарищ, товарищ. Меня зовут Андрей Николаевич, а Вас? - начал старик.
     
     Тетки почему-то смутились, но представились.
     
     - Дмитрий. - Представился я.
     
     - А что это у Вас, Дима, книжка такая толстая. С таким названием антисоветским.
     
     Я растерялся.
     
     - Почему, антисоветским?
     
     - Чему нас учит диалектический подход? - старик поднял указательный палец вверх. - Чему? Он нас учит, что человечество неизбежно движется к победе коммунизма. А чему учит ваша история? Чему? А? Ложные, насквозь буржуазно-мещанские высказывания философов, пропитанных ненавистью к пролетариату? Что такое философия с точки зрения марксистко-ленинского учения? А? Это, прежде всего, научное мировоззрение, а не размазывание соплей в поисках смысла жизни. Поэтому История Философии, как предмет, не только не полезна, но и вредна, потому что тиражирует антисоветские взгляды.
     
     Я испугался. Милый старичок превратился в фанатика революции. Я сам, антикоммунист, и на последних выборах голосовал за нынешнего президента только потому, что не хотел, чтобы победил кандидат от коммунистов. Но к старикам, продолжающим после всех лет независимости верить в коммунистическую идею, отношусь с симпатией и нежной жалостью. Бедные старики. Правда, когда я встречаюсь с этими воинственными фанатиками, готовыми в свои 70 лет ломать и строить - пугаюсь. Я, все-таки, мягкий человек.
     
     Андрей Николаевич внимательно посмотрел на меня и спросил:
     
     - Испугались?
     
     - Да, нет.
     
     - Да ладно, - он усмехнулся. - Вижу, что испугались. Вот и вся Ваша философия. Испугались старика, - он рассмеялся. Смех его мне вдруг показался некрасивым, скрипучим. Тетки - и те - поежились. Шерстяная резко встала и ушла. Вторая, та, которая спортивная, уставилась в окно.
     
     - Это шучу я так. Вы, товарищ Дима, пугливы. Как и все молодые. Так боитесь старости. Особенно сумасшедших стариков. Простите, товарищ, за розыгрыш. - Старик посмотрел на меня с какой-то грустью.
     
     - Ничего. Вы меня действительно напугали. Я не люблю споры о политике. Глупые они. Все останутся при своем мнении.
     
     - А как же истина, которая в спорах родится-то должна.
     
     - Она там умрет. Погибнет. От невозможности найти выход.
     
     - Ну, а споры тогда зачем нужны? Зачем люди спорят?
     
     Теперь улыбнулся я.
     
     - Чтобы укрепится в своем мнении. Еще раз доказать себе, что ты прав. И только...
     
     - Да-а-а! - старик даже откинулся немного в сторону. - Вы, молодые, меня всегда удивляете.
     
     - Неужели Вам так тяжело вспомнить собственную молодость? - Вдруг подала голос тетка. Её голос мне показался приятным. Полным, живым, без писклявости, без жирного акцента провинциальности и интеллектуальной убогости. Обыкновенный голос.
     
     - Да, все тяжелее...
     
     Не знаю, шутил старик или говорил серьезно, но я на всякий случай улыбнулся. Чуть-чуть, одними губами, на мгновенье.
     
     Внезапно, как и начался, разговор затих. Старик сидел молча. Тетка в спортивном костюме смотрела в окно и пила свой кофе. Шерстяная пришла, достала из кулька книгу в мягком переплете и настолько цветастой обложке, что пояснять содержание было не нужно - достаточно было взглянуть на неё. Книгу она читала нервно. Иногда читая одну страницу по несколько раз, а иногда перелистывая целый десяток. Я молчал. Мне бы хотелось продолжить разговор со стариком, но я не решался начать его первым. Книга моя так и осталась лежать на столе.
     
     Мне тяжело объяснить, чем старик меня обаял. Человеческое обаяние - странная вещь. Оно может быть костром, на который смотрят часами, с трудом побеждая в себе желание потрогать его руками. Оно может быть медной брошкой с эмалевым рисунком, которую так хочется лизнуть, чтобы почувствовать вкус карамельки. А бывает обаяние ледяного узора на стекле. Это обаяние морозного утра, когда смотришь на стекло часами, следишь до изнеможения за каждой чертой и каждым изломом, придумывая себе целые миры....
     
     Старик мне казался единственным живым в нашем купе. В поездах люди всегда приобретают какой-то налет нездешности и кажутся оттого нереальными. Они будто и живы, но почему-то остро ощущаешь их призрачность. Кажется, что можно пройти сквозь них, не потревожив. А старик казался настолько пластически четким, настолько телесным, что мне даже захотелось его потрогать. И от меня, и от других пассажиров, и от проводников - от всех нас разило мертвецкой призрачностью. Эта нереальность наша, лишь иногда, словно разложившийся кусок плоти, падала с нас, обнажая наше существование в поезде жалостливым шуршанием пакетиков, скупыми фразами, тяжелым храпом. Мы были в этом мире: оставляли следы, стучали дверьми, шаркали ногами около туалета, но были всего лишь приведениями, которые исчезнут завтра, на рассвете. Старик же был живым. По-настоящему. Он излучал вещественность, реальность. Эта вещественность притягивала, к ней хотелось прижаться.
     
     И хотя твой телефон по-прежнему не отвечал, что все больше беспокоило меня, я постепенно начал втягиваться в разговор.
     
     - Вы, молодые, меня удивляете, - опять начал старик. - Я имею в виду не молодость, как возраст, а вас - тех, кто сейчас молод. Откуда у Вас эта липкая политкорректность. Бездушный пацифизм. Я помню себя молодым.
     
     Он посмотрел на женщин.
     
     - Все еще помню. Как ни странно. Помню, как мы собирались, спорили до хрипоты, ругались. Мы переживали. Вот вы, товарищ Дима, переживаете за свою страну? Или копошитесь в собственной квартирке? Я сам был философом. Раньше. Так давно, что сейчас вспоминаю это, как детство, смутно. И знаете, товарищ, какой я сделал для себя вывод? Такой философский, знаете ли, вывод. Философия бесполезна. Да и наука вообще тоже бесполезна.
     
     - Вообще? Ну ладно, философия. А медицина? Так и умирали бы от оспы.
     
     - Да, вообще. Каждая по-разному, конечно. Какая-то наука больше, какая-то меньше, но в целом... Странный вывод для философа? - он мне подмигнул.
     
     - Для философа как раз нет. А так - странный.
     
     - Я объясню. Вот смотрите: ученые пыжатся объяснить мир. Гадают о смысле жизни, познаваемости мира, тасуют электроны, мучают обезьянок ради высокой цели познания. И что? Где результат? Прогресс, скажете Вы. Прогресс чего, товарищ? Мы, Дмитрий, делаем открытия, пишем труды, а рядом с нами буквально валяются целые неизведанные области. Мы идем по тропинке в темном лесу, освещая путь маленьким фонариком. Но не видим того, что находится в двух шагах от тропинки.
     
     - Прогресс нам как раз и позволил идти с фонариком, а не с лучиной. И с фонариком только пока. Мы только начинаем.
     
     - Начали мы недавно. Но дело в том, товарищ, что мы даже не пытаемся отойти в сторону. Мы мыслим шаблонно. Есть тропинка, и - вперед. А что вокруг нас?
     
     Он смотрел на меня. Тетки тоже смотрели на меня. Я молчал.
     
     - Вы иногда задумывались, что там? Что нас окружает? Что будет, если сделать шаг не вперед, не назад, а в сторону? Кто-то вообще задумывался? Мы живем в пределах этой тропинки, и будем продолжать шагать по ней, и только по ней.
     
     - Спорно, Андрей Николаевич. Я думаю, люди, пусть и единицы, делают шаги в сторону, иначе мы бы просто оставались на месте.
     
     - Есть люди, которые делают шаги, но только по тропинке, только по ней. Тут, товарищ, как говорится: диалектика. Да ладно, шаги. Движение - это уже героическое что-то. Мы по сторонам не смотрим. Тоже поступок. Но многие же на него способны. Многие. Но кто смотрит? Вот Вы, Дима, смотрите на мир и что Вы видите?
     
     Я рассмеялся.
     
     - Мир я вижу, мир.
     
     - А в сторону Вы пытаетесь посмотреть?
     
     - Это куда?
     
     - О! Вы, товарищ, не спрашиваете "как"! Сразу "куда"! Самоуверенно, все-таки. Что, например, Вы видите, когда смотрите... - он с иронией посмотрел на меня, сделал театральную паузу, и чуть ли не пропел, - когда смотрите на поезд?
     
     - На поезд? Это разве в сторону?
     
     - Главное как смотреть. Куда это уже... ну, в общем, главное как.
     
     - Не важно куда, главное в сторону. - Тут я улыбнулся.
     
     - Ну, если хотите да.
     
     - Откуда? Снаружи? Изнутри?
     
     - Да хотя бы изнутри.
     
     - Изнутри. Изнутри - это пауза. Промежуток, между большим миром.
     
     - Промежуток внутри? - он хмыкнул.
     
     - Нет, между. Между большим миром тогда - и потом.
     
     - А что поезд для вас, не мир?
     
     - Мир, но другой.
     
     Андрей Николаевич рассмеялся.
     
     - Промежуток? Мир? Да еще и другой. По-моему, Дмитрий, Вы просто стараетесь быть оригинальным ради самой оригинальности. Такое впечатление, что Вы взяли одно из тех малоправдоподобных объяснений, которые выдумывают сочинители тех лубочных псевдофилософских романов - эти ... как их сейчас называют ... современные классики, - сказал, как выплюнул. "Любитель Достоевского", - с иронией подумал я. - Они любят эту ... игру ума, высасывают из пальца новые миры, новые взгляды.
     
     Я возмутился.
     
     - Вы сами только что жаловались, что некому посмотреть по сторонам. Восклицали с тоскливостью такой, - ирония из меня так и перла, - "Где эти пророки, которые ломятся напролом в непроходимые дебри вселенной, а не идут по тропинке обыденности". А теперь? Вот Вам, Андрей Николаевич. Пожалуйста. Пророки.
     
     - Да, легко, товарищ Дима, бросать в воздух фразы. Красивые. Не спорю, - сказал тоскливо Андрей Николаевич, - но что за ними? Назвать поезд миром легко! Доказать...
     
     Я открыл рот, чтобы возразить, но меня перебила попутчица в спортивном костюме.
     
     - Вы тут болтайте, а мы пойдем. Покушаем. - Встала. Ушла. Вторая покинула купе молча. Бесцеремонно прерванный разговор резко умолк. Подкралась остановка. Поезд плавно и тягуче остановился. Звуки поезда рассыпались. Звуки большого мира вошли в вагон.
     
     - А попутчицы-то наши в ресторан пошли кушать. А не скажешь по ним, что любят гулять, - задумчиво и немного лукаво сказал старик. - Да и я бы перекусил. Будете моё питание, товарищ Дима?
     
     - Да у меня есть. Курочка. Гриль. Будете?
     
     - А Вы знаете, не откажусь. Своя?
     
     - Да какая своя. Купил.
     
     - Объединим наши столы, так сказать? - С легкой улыбкой спросил он. - Только вот всухомятку кушать... как насчет бодрящего? Водовки, например? Под философию она хороша.
     
     - Я сейчас выйду, куплю. - Я приподнялся.
     
     - Сидите, сейчас отъедем, попрошу Володю, у него есть. Холодненькая.
     
     - Если не трудно.
     
     - Да чего уж там. Давайте вернемся к нашему разговору. Я к чему. Легко давать оригинальный взгляд на мир, на жизнь, на вещи, окружающие нас. Но когда дело доходит до того, чтобы хоть как-то объяснить свою точку зрения - сразу в кусты. Творчество. Иногда люди так близко подкрадываются к вселенной, что кажется: они сейчас сойдут с тропинки. Им надо только объяснить свой взгляд. Ведь объяснить значит понять. Но они топчутся на месте в своем бессмысленном снобизме творца.
     
     - Но это же ощущение. И только. Зачем каждое ощущение объяснять. Разве оно требует объяснения? Мы просто ощущаем. И все. Если все ощущения пристально рассматривать - мы превратимся в аналитиков-паралитиков.
     
     Поезд тронулся. Шум вокзала утих, исчез в нарастающем стуке колес.
     
     - О. Я сейчас к Володе подойду. - Старик встал, поправил френч и вышел. Я опять набрал твой номер. Робот опять повторил, что ты где-то там, и, по-прежнему, не досягаема. Я подумал, что разговор глуп и не имеет смысла. Что мы пытаемся сказать друг другу? Смотреть - это еще не значит видеть, видеть - это еще не знать, знать - это совсем не то же самое, что объяснить. Что мы, я и старик, пытаемся выдумать? Смотрим мы по сторонам или нет, мир есть. То, что мне кажется, что поезд - это самостоятельный мир, это только мое больное воображение. А что там на самом деле...
     
     Когда старик пришел, я рассказал ему о своих мыслях.
     
     - Как Вам сказать, Дмитрий. Вы, конечно, правы. Просто, грусть меня пробирает. Грусть. Я так долго живу, и в этой жизни мне встречалось так много попутчиков. Людей, с которыми я жил в поезде или мгновенье, или сутки. Для многих, почти всех, поезд был только еще один предмет мира, еще одна его вещь. Для некоторых, таких было единицы, он был чем-то особенным. Не миром - мирком, другим временем, другой частью. Вы не оригинальны в своем взгляде. Но ни у кого из них не возникало желание исследовать этот мир. В них не было духа авантюризма, не было животного любопытства исследователя. Было только пошлое словоохотливое умничанье, как у нас с Вами.
     
     - Разве, находясь в поезде, мы его не исследуем? Я часто по командировкам, например, и немного изучил его вагоны, составы.
     
     - Чтобы познать какой-то мир в этом мире надо жить. - Возразил мне старик.
     
     Зашла проводница. Принесла бутылку водки и две стопочки и, пожелав приятного аппетита, ушла. Пару минут мы со стариком раскладывали наш ужин. Действовали мы на удивление слаженно. В ограниченном пространстве купе мы двигались, не мешая друг другу. Ни разу не прикоснувшись, не дотронувшись даже руками, которые иногда были почти рядом. Старик сел на этот раз напротив меня. Первая стопка ледяной водки пошла хорошо. Курица была вкусной. Еда из фастфуда (вернее было бы сказать из импортированных к нам забегаловок) красива, но по вкусу безнадежна. Выпив по второй, мы продолжили разговор.
     
     - Жизнь может быть исследована, только если ты в ней. Проходя рядом, мимо - жизнь не узнаешь. - Он посмотрел на меня с какой-то обреченностью. - Только в ней. Вы знаете, Дима, я несколько раз хотел открыться людям, смотрящим на поезд как на мир. Да, они не искали объяснения своим взглядам, довольствовались ощущением. И мне на секунду казалось, что достаточно предъявить себя как доказательство, и они станут теми исследователями, о которых мне иногда мечталось. Но эти мысли не доживали у меня до утра. Утром я смотрел, как они быстро собирали свои вещи, как радостно покидали поезд, и мне становилось понятно, что это не те люди, которые могут и должны быть открывателями этого мира.
     
     - Я не такой?
     
     Он улыбнулся.
     
     - Точно такой же. Просто я устал знать. Один... разливайте!
     
     Мне захотелось поверить, что этот старик - седой, немного нервный, с хитринкой во взгляде, в нелепом поношенном френче и блестящих сапогах - вручит мне сейчас откровение, если не Бога, то хотя бы демона. Хотелось верить, что он не очередной прилипчивый сумасшедший, а учитель, пророк, разгадавший тайны бытия, и выбравший меня, как достойного знать эти тайны. Я был готов поверить, что этот вечер подарит мне нечто сокровенное и ранее не познанное. Хотелось верить в волшебство, как ребенку хочется верить в маленьких гномов, подростку в принцессу, а юноше в счастье.
     
     Я разлил и мы выпили.
     
     - Как Вы думаете, сколько мне лет? - спросил меня Андрей Николаевич.
     
     - Лет 60-70. - ответил, не задумываясь, я.
     
     Он посмотрел на меня.
     
     - Я родился в тысяча восемьсот девяносто третьем году. Я не буду вам подробно рассказывать биографию, как потом говорили, выходца из среды разночинцев. Биографию гимназиста, студента, инженера, "вонючего интеллигента", специалиста, зэка, ссыльного, ополченца, опять инженера и даже коммуниста. Она скучна и обычна. Это в молодости кажется, что ты уникальный, потом приходит понимание собственной серости. Жил, как многие. Пережил страшные годы гражданской, голод, НЭП, любовь, коллективизацию, арест, сибирский холод, войну. Я выжил случайно. Такие, как я, обычно погибали в те годы. Мне повезло. Пусть это откровение покажется глупым и не нужным. Я не был честным тружеником, образчиком несгибаемой воли, идеалом моральной стойкости. И предавал я как все в то время, и доносы из камеры как все подписывал. Все как все. Это не оправдание - это жизнь. И женщину я любил, которая, наверное, не стоила того. Женщина как женщина, в меру верная, в меру благоразумная, в меру подлая. Человек как человек. После ареста она от меня отказалась и тоже что-то подписала. Но, поверьте, я даже не обиделся ни капли. Чтобы понять, надо жить тогда. Любить, правда, перестал. Только дочку вспоминал часто. Ей два года было, когда меня... Я себя похоронил тогда, но выпустили. Просто привезли в Сибирь и выгрузили в тайгу, вместе с раскулаченными. Ошиблись. Я к семье не возвращался потом до самой войны. А потом зашел, когда часть моя через город их проходила. Дочке одиннадцать лет было. Она не узнала меня. Но жена бывшая узнала - испугалась. Сказала, что похоронила меня давно, что у дочки новый отец. Жизнь. Дочке сказали, что я её еще маленькую помню, на руках качал, в общем: старый друг матери. - Тут старик улыбнулся зло.
     
     Я молчал. Меня не трогала его жизнь, мне не было его жалко. Я просто слушал.
     
     - Я потом часто приезжал к ним. После войны поселился недалеко. И раз пять в год на поезде к ним ездил. Всего четыре часа, помню, ехать было. А в пятьдесят первом дочка погибла. Тоже жизнь. Я на похороны приехал тоже на поезде. И уехал обратно на нем же. Навсегда.
     
     - Навсегда? Как?
     
     - А вот так ехал на нем и ехал. Менял поезда. Рассудок помрачился у меня. - Он посмотрел на меня. Злости во взгляде не было, только грусть. - Я, честно говоря, слабо что помню из тех лет. Ездил в "общих", в милицию попадал - помню. Но как в сумасшедшей дом не попал - не помню. Но однажды пришел в себя. Вы не поверите: проснулся накрытый газетой. А дата газеты - 17 июля 1964 года. Почти 13 лет прошло. Я сейчас думаю, что это поезд вылечил меня. Когда я слился с ним, вжился в него, он то ли вернул мне рассудок, то ли дал мне новый. Я так и остался жить в поезде.
     
     - А как же Вы жили? - недоверчиво спросил я.
     
     - Ну, как. Обычно.
     
     - Да нет, я имею в виду на что? Питаться же как-то надо. Вы не похожи на попрошайку.
     
     - А... ну как... по-всякому. Забывают люди вещи в поезде. Постоянно забывают. Их обычно проводники находят, ну и мне перепадает. Потом, подворовываю потихоньку.
     
     - Как?
     
     - Обыкновенно. - Сказал он резко. Помолчал. Рассмеялся. - Давайте еще выпьем.
     
     Я разлил еще по пятьдесят грамм.
     
     - Да-да. Ворую. И представляете, мне даже не стыдно. Есть хочется.
     
     - Подождите Вам ведь сейчас...
     
     - Да, мне за сто лет. Как Вы думаете, почему я остался в поезде, когда опять осознал себя? Я не постарел. Мне было пятьдесят восемь, когда я похоронил дочку. Очнулся в семьдесят один, а заметно не постарел. В эти годы у мужчин старость подкрадывается. Я тогда подумал, и остался.
     
     - Совсем не стареют?
     
     - Да нет, стареют. Но медленно.
     
     - Поезд это пауза. - Задумчиво произнес я.
     
     - Он кажется паузой. - Сказал Андрей Николаевич. - Поезд - это другой мир. Время в нем течет по-другому, медленнее. Оно тут как бы консервируется немного. Вот и кажется, что попадаешь в промежуток, живешь в паузе. Старение происходит, но медленнее. Гораздо медленнее.
     
     - Но если время течет по-другому, то и Вы должны были бы передвигаться очень медленно.
     
     - Не знаю. Я горный в своё время заканчивал. Не блистал на самом деле. Да и теорию относительности, помниться, позже обсуждать начали среди ученых. А в учебники не знаю, когда попала. Я в шахтах все жизнь работал. Я долго думал над этим. Мне иногда казалось, дело в том, что мы все-таки не становимся полностью частью этого мира, что-то в нас остается от того, большого.
     
     Мне как-то стало неуютно. Я недоверчиво посмотрел на него.
     
     - А пассажиры почему этого не замечают?
     
     - Сколько времени они в поездах проводят? Вот Вы, командировочный, постоянно ездите, а сколько дней в году? Десять? Двадцать?
     
     - А проводники? Они же ездят постоянно.
     
     - Тоже не много получается. Смотрите, они в поезде находятся только ночь. Когда приезжают в другой город, они не сидят по вагонам все время. Потом работают посменно. Да и не замечал я, чтобы они долго на этой работе задерживались. Только разве что в последнее время. А так, увольняются часто. И, наконец, разве Вы не заметили, что поезд становится отдельным миром только когда движется. Во время остановок этот мир исчезает. Именно поэтому я люблю скорые поезда. Остановок мало.
     
     - Подождите. Вы не в одном поезде живете, что ли?
     
     Он посмотрел на меня немного удивленно.
     
     - Конечно, нет. Я же говорю - главное, поменьше остановок. Во время каждой из них я попадаю в большой мир и начинаю стареть. Секундочку. - Он полез в карман своего френча и достал блокнот. - Вот посмотрите.
     
     Я взял блокнот. На каждой странице разноцветными остро заточенными карандашами, мелким убористым почерком было записано расписание поездов. Сначала шли скорые поезда, затем обычные, потом электрички, кое-где были вставлены листочки, на которых в углу написано: "летние", "дополнительные", "дополнительные вагоны". В самом конце блокнота под надписью "маршруты" следовали различные сочетания пересадок и крупно записано время между поездами. Я заметил, что старик старается, чтобы время, проведенное на вокзале, не превышало 10-15 минут. Когда остановка была 2-3 минуты, запись была жирно подчеркнута.
     
     Я посмотрел на него
     
     - Вот так, товарищ Дима. Необходимая вещь. При такой жизни этот блокнот необходимейшая вещь. Ну что, повторим?
     
     Я посмотрел на бутылку и автоматически разлил водку по стопкам. Поезд дергался, дрожал. Колеса стучали нервно. Я опять посмотрел на старика. Наши взгляды встретились. Мне почему-то стало казаться, что сейчас уже глубокая ночь. На часах было полдесятого, ярко горела лампа дневного света, за дверью бегали дети или может всего один, но очень непоседливый ребенок, за стенкой слышалась какая-то непонятная возня. Мы выпили.
     
     - А проводники? Неужели ничего не подозревают? - поинтересовался я.
     
     - Да что им подозревать. Курьером я для них работаю. Направления меняю постоянно, приметить не успевают. Да и не хотят. Я благодетель для них. Я сажусь на маленьких станциях. Без билета, естественно: впрок мне не напастись. Слёзно прошу, в кармашек им положенное кладу. Так чего им еще задумываться? И на этот поезд я сел так. Мне еще место свободное искали долго. А если бы не нашли - у них в купе переночевал. И мне хорошо, и они в достатке. Люди, зная, что денёжка им лично упадет, услужливыми становятся. Все довольны, в общем.
     
     - А как Ваше исследование? - спросил почему-то я.
     
     - Исследование - никак.
     
     - Почему же? Вы же жаловались, что люди не хотят изучать, заглядывать за пределы?
     
     Андрей Николаевич виновато и жалко посмотрел на меня. Я разозлился. Я вернул ему блокнот. Он его суетливо спрятал.
     
     - Вот Вам мир. Исследуйте, копайте, объясняйте.
     
     - Ах, Дима, Дима. Я стар. Я цепляюсь за жизнь. Это моё основное занятие, это моя единственная цель сейчас. Жить. Я, было, кинулся, когда избавился от бреда сумасшествия, строить гипотезы, проводил эксперименты. Вы знаете, я даже украл девочку лет трех, - я непонимающе посмотрел на его руки и представил старика, затаскивающего в вагон ребенка, - чтобы посмотреть, будет ли она взрослеть. Не взрослела. Но...
     
     - А с девочкой что?
     
     - Отпустил. Попросил проводника отвести в милицию. Но, как Вам объяснить. Я ничего не придумал. Я ничего не смог объяснить. А потом как-то понял, что в поезде смогу еще прожить лет двадцать. Смогу прожить. И вдруг испугался смерти. Не верьте тем, кто скажет, что смерти не боится. Я видел таких. Видел, как они потом умоляли дать им еще час, два...
     
     - Ну, ладно, Вы сами не могли, но рассказать об этом. Ученые смогли бы объяснить.
     
     - Ученые? - его лицо сморщилось от презренья. - Да они о таком даже подумать не смогли. Я же говорил, что хотел открыться, таким как Вы - видящим, а не этим пустозвонам...
     
     - Но не раскрылись. - Я взял бутылку, в которой плескалось еще чуть-чуть водки. Посмотрел на неё. Налил в свою стопку, потом, немного подумав, налил старику. - Не раскрылись. Вы просто-напросто боялись, что отлучат Вас от еще нескольких лет жизни. Все Ваши взгляды в темный лес вселенной разбились о грошовый страх. Вы не жалеете, что мне все рассказали?
     
     Открылась дверь, и вошли наши попутчицы.
     
     - Где мужчины, там и выпивка. - Сказала одна из них, посмотрев на стопки у нас в руках. Мы быстро, будто застигнутые за чем-то нехорошим дети, выпили. - Можно мы постелимся?
     
     Я встал и сказал.
     
     - Стелите себе на нижней.
     
     Она взглянула на меня без благодарности.
     
     - Спасибо.
     
     Мы со стариком вышли в коридор вместе, но больше не разговаривали. Я еще раз попытался позвонить тебе. Но опять услышал о том, что абонент не доступен. Когда женщины легли, мы по очереди со стариком тоже постелили постели. Я, разморенный водкой, заснул почти сразу...
     
     ... Проснулся я, когда мы уже почти приехали. Купе было пусто. О присутствии здесь моих попутчиков, напоминала только пустая бутылка из-под водки да видимо забытый кулек женщин. На столе лежал блокнотный листок, сложенный вдвое, на котором было написано: "Дмитрию".
     
     Утром, что большой мир, что мир поезда, приобретает всегда какую-то легкость и восторженность. Глядя на утреннее солнце, мне подумалось, что зря я разозлился на старика. Все мы цепляемся за мир, привычный для нас. Все любим жизнь. А когда делаем выбор, выбираем не темный лес, а тропинку. Так чем же он хуже, пусть и нашедший другую тропку, но остающийся все таким же человеком?
     
     Я полез в карман за мобильным, чтобы позвонить тебе, но его там не было. Недолгий поиск привел меня в уныние. "Подворовывает, сволочь", - подумал я. Я проверил кошелек, деньги, документы. И немного успокоился. Мобильник мне не показался страшной потерей. Подумав, что могу позволить себе купить новый, я успокоился. Тебе не позвонить. Но ехать было еще минут двадцать от силы, а на вокзале стоят телефоны и надо только купить карточку, чтобы позвонить тебе. В это время ты должна быть уже на работе. Я нервничал, но мне ничего не оставалось, только ждать. Я взял записку:
     
     "Дима, на Ваш вопрос отвечу. Жалею. Жалею, что рассказал Вам все. Ночью я думал Вас убить. Но верхняя полка - неудобно, да и женщины могут проснуться. Потом я понял, что если не будет меня - не будет доказательств. Так что... Мне все равно: пусть Вы думаете, что я боюсь за себя, за свою жизнь. Может и так. В конце концов, каждый живет, как может. Вы теперь тоже владеете тайной. И наверняка, рано или поздно, если не решите, что я сумасшедший, захотите попробовать. Вот тогда, если время меня не догонит, я бы и хотел поговорить с Вами еще раз".
     
     Подписи не было. Я задумчиво положил записку на столик. Я и не собирался всем рассказывать о старике. Во-первых, у меня действительно были сомнения в его здравом уме. Да и вообще мало ли что можно наболтать. Во-вторых, я еще сам не знал, как я отношусь к собственному бессмертию или, по крайней мере, долгожительству. Я хотел поговорить с тобой. Мне надо было услышать твое мнение. Узнать, что ты обо всем этом думаешь. И тогда решить. Вместе. Сам я простил старика. Быть может. Какое право у меня судить человека, живущего в тайне? В тайне, которая пережевывает его, постепенно превращая в жалкую тень. Кто я? Судья? Разгневанный любовник от науки, у которого похитили еще одну разгадку? Бог ему судья. Только Бог, потому что теперь и я знаю... тайну.
     
     Я потянулся и взял кулек. В нем лежали две книги, салфетки и общая тетрадь. Книги были какими-то слезливыми романами. Я достал общую тетрадь. Когда я её открыл, я увидел расписания поездов. В нем не было системности старика. Казалось, в тетради совсем не было системы. Расписание скорых и обычных, летних и постоянных шло вперемешку. Написано все черной пастой: поэтому сливалось. Женский почерк был неровным и дрожащим. Создавалось впечатление, что записывалось на бегу. И только в одном они совпадали. В этой тетради тоже были страницы, озаглавленные "маршруты".
     
     Я с удивлением подумал, что даже не запомнил, как мои попутчицы выглядели. Их лица будто исчезли из моей памяти, остались только нелепый шерстяной свитер и спортивный костюм. Их голоса растворились в одном большом бесконечном женском голосе. Я пытался закрыть глаза, чтобы вспомнить их, но видел только старика, его жесты, его черные бездушные глаза, его френч, но не видел тихих женщин, проживших рядом со мной ночь. Только их силуэты и нелепая одежда. Кто они? Жив ли сейчас этот бедняга Иван Степаныч, которому они усердно перемалывали косточки? Как они решили остаться в мире поезда? Можно и так тихо, незаметно проездить, читать глупые книги, есть и спать, пока, наконец, последние запасенные в поезде секунды жизни не иссякнут...
     
     Я внимательно осмотрел тетрадь и нашел в ней город, в который прибуду через 10 минут. 10 минут, и там будут телефоны. А если тебя не будет и на работе, я как раз успеваю на проходящей поезд. И тогда я буду дома уже этой ночью...
  
  
  

Пейзажи и портреты

  
  
    Я то, что смотрит к вам в окна. Я живу там, где кончается стекло, но еще не начинается мир, который вы видите из окна. Вполне возможно, что я пыль на ваших стеклах. А может быть то, что вы называете духом. У меня нет собственных знаний - тех, которые я получил бы без вашего хотя бы мимолетного участия, поэтому я не знаю кто я. Я - безликое и непонятное Оно, которое даже не может на вашем языке рассказать о себе, не привязывая себя ни к мужскому, ни к женскому роду. Моя жизнь это - медленная смена окон. Как улитка, я переползаю от одного окна к другому, задерживаясь только для того, чтобы заглянуть в них. Заглянуть, всмотреться и снова к следующему. Это единственное, чем я занимаюсь - смотрю в ваши окна. Наблюдаю за тем, что я называю Обстановка. Если попытаться объяснить, что я вкладываю в это слово, мы неизбежно упремся в ваш мир. В окружающее вас. В те бесчисленные предметы, которыми забиты ваши комнаты. В те, которые вы любите и ставите на самое заметное место, например, на телевизор, и те, о которых забыли, и теперь они пылятся по углам, под шкафами, и даже те, которые вы ненавидите и оставили ненадолго, чтобы, при первом же удобном случае выбросить. Я рассматриваю их. Но не каждую вещь в отдельности. Нет. Я смотрю на всю совокупность вещей, их взаимное расположение, их состояние. Я всегда понимало, то это только маленькая частица вашего мира, неспособная даже отразить его. Это - только жалкое преломление того огромного, неизвестного мне мира, прошедшего через вас, ваши тела, чувства, мысли, характер, через все, что составляет вашу сущность. Мир, преломившись в вас, словно в призме, оставляет свой отпечаток в ваших комнатах. Этот отпечаток я и зову Обстановкой.
     
     Мое состояние, когда я заглядываю в ваши окна, наверное, можно передать словом созерцание. Я конечно не уверено, что это слово может полностью объяснить, что со мной происходит, когда Обстановка в очередном окне появляется предо мной. Но ведь во мне нет уверенности, что вообще есть возможность полноценно передать мои мысли вашим языком, что не будет что-то потерянно при переводе, что понятия о вашим мире восприняты и использованы мною правильно. Например, несмотря на то, что я прекрасно понимаю такое понятие, как время, прочувствовать его до конца я все же не в состоянии. Моим мерилом времени является окно. Два окна назад, сто, двести. Продолжительность созерцания не одинаково. Я смутно осознаю, что в это окно я смотрело очень мало и, по какой-то причине, будь-то неожиданной приход людей, или просто Обстановка показалась мне неинтересной, созерцание было прервано. Но у меня нет возможности сказать, сколько именно времени оно отняло. Не могу сказать: "Хм. Я смотрю в это окно уже два часа, пора бы и дальше". Я не ощущаю времени. Многие обстановки успели смениться передо мной, много рождений я наблюдало: видело как рождались окна, обстановки, люди. Наверное, так можно рассказать о моем возрасте.
     
     Я вижу всю Обстановку, даже те детали, которые для вас слишком мелки и незначительны. Глядя на то, как небрежно висит на стуле болезненно красный шарф, как глупо выглядит книга, раскрытая и почему-то забытая под кроватью, как замысловато скручены на столе колготки, как медленно портится на шкафу половинка крекера - я открываю для себя мир. Но я не ограничивало себя только бездумным созерцанием. Я домысливаю причины подобного расположения вещей, строю различные гипотезы, выстраиваю схемы, просчитываю движения предметов и вас. Далеко не всегда я придумывало удовлетворяющее объяснение, ведь рано или поздно окно мне надоедает, и я медленно переползало к следующему.
     
     Я жило, медленно пролистывая окна. И однажды, среди череды окон я увидело странную комнату: почти на всей противоположной окну стене была нарисована картина. Изображенная улица, старенькие дома с окнами, в которых можно увидеть кусочки Обстановок, трамвайчик, спешащие куда-то люди, деревья и птицы. Художник изобразил на стене вид из окна с вашей стороны. Я так увлеклось картиной, что совсем не заметило, как в комнату вошел человек. Обычно я ухожу, когда в обстановке появляются люди. Не потому что мне страшно - ухожу оттого, что люди неизбежно изменяют Обстановку. Хоть чуть-чуть, но делают её другой, и чтобы не начинать каждую секунду созерцание заново, я двигаюсь к следующему окну, задерживаясь разве что на мгновения - запомнить то, что люди еще не успели изменить. На этот раз человека я не заметило: когда я обратило на него внимание, он уже почти подошел к окну. Я посмотрело на него с досадой, и тут человек спросил:
     
     - Что ты там делаешь?
     
     Я рывком перешло к следующему окну. Когда люди волнуются, они говорят: бешено стучит сердце. Мне тогда показалось, что во мне застучало все. То, что можно было бы назвать дрожью, наполнило меня. Я испугалось. Мне почему-то показалось ужасно страшным то, что люди могут видеть меня и даже пытаться со мной заговорить. Не задерживаясь, я перемещалось от одного окна к другому, пока не успокоилось. А когда успокоилось, меня посетила неожиданная мысль - вернуться. До этого мне вполне хватало тех воспоминаний, которые хранила моя память. Даже удивительно, почему раньше мне не приходило это в голову? И, вдруг, сейчас, несмотря на необъяснимый страх, захотелось вернуться. У меня нет возможности заглянуть в окно, комнаты появляются передо мной сразу и полностью, это, наверное, можно сравнить с тем как вы, люди закрываете глаза: закрыли - все исчезло, открыли - появилась новая комната. Я медленно, намного медленнее, чем обычно, начало перемещался к окну с картиной. Мне повезло. Человек стоял ко мне спиной. Он принес откуда-то лестницу и теперь у самого потолка рисовал небо. Раньше я не заметило, что неба на стене почти не было, словно от гигантского полотна картины был оторван целый кусок. Я немного посмотрело на художника, а потом переключилось на созерцание картины. И снова увлеклось, пытаясь разглядеть мелкие и зачастую непонятные детали.
     
     - Не пугайся, - вдруг я услышало голос художника.
     
     
     Оторвав взгляд от картины, я посмотрело на человека. Он сидел на лестнице, курил сигарету и глядел на меня.
     
     - Не пугайся - повторил человек. - Ты что там делаешь?
     
     Я промолчало. Единственное, что я смогло придумать в ответ, это сказать что живу. Но отвечать подобным образом мне показалось глупым.
     
     - Ты там живешь? Да? - Человек затушил сигарету и спустился с лестницы. - Ты слышишь меня?
     
     Я кивнуло.
     
     - Ты действительно там живешь? - Он подошел к окну.
     
     Я кивнуло опять.
     
     - А можно я загляну к тебе? - спросил он.
     
     Я попыталось представить, как это - заглядывать ко мне, - и не смогло ничего вспомнить кроме окон и обстановок в них.
     
     - Можно? - еще раз спросил он.
     
     Я пожало плечами. Человек открыл окно. Внезапно меня потянуло вовнутрь. Я закричало и попыталось зацепиться за оконную раму, но мне не хватило сил, и я буквально вывалилось на человека, больно ударившись лбом об его подбородок. На несколько мгновений я потеряло ориентацию, и очнулось на полу. Человек сидел рядом и смотрел на меня.
     
     - Ты в порядке? - спросил он.
     
     Я кивнуло, он протянул мне руку. Я посмотрело на неё и, ничего не говоря, встало. Мне даже почему-то стало смешно, что я боялось человека. Во мне что-то изменилось. Раньше казалось, что между мной и людьми пропасть, а не хрупкое стекло, но сейчас я поняло: между нами нет даже стекла. Только воображаемая граница, которую я выдумывало само. Я посмотрело на человека и повернулось, чтобы подойти к картине.
     
     - Подожди! Ты кто? Откуда? Как тебя зовут? - услышало я. Я еще раз посмотрело на него, и ответило:
     
     - Я то, что смотрит в окна.
     
     - Тебя так зовут?
     
     Я улыбнулось.
     
     - Разрешите посмотреть на вашу картину? Меня она заинтересовала.
     
     Он взглянул на картину.
     
     - С одним условием. Я напишу ваш портрет.
     
     Я пожало плечами и направилось к картине.
     
     На картине был изображен утренний город. Маленькая улочка, скорее переулок из жмущихся друг к другу двух- и трехэтажных домов, над которым нависали огромные тени невидимых высоток. Три тени падали на переулок, словно полосы, и в месте своего падения превращали мир в нечто странное. Если на солнце все было обыкновенным: прохожие - обыкновенными людьми в разноцветных одеждах, может только немного преобладал, видимо, модный синий цвет, то в тени лица прохожих бледнели, становились невообразимо скучными, с черными провалами вместо глаз, а одежда претерпевала изменения: из нутра шелковых мужских рубашек проступали хлопковые, неизменно белые, из коротких ситцевых платьев наружу проникали черные шерстяные юбки и серые кофты. Слева на груди у людей появлялись маленькие таблички, на которых без сомнения должна была быть написана должность и фамилия владельца, но из-за невозможности изобразить такие мелкие детали таблички были оставлены художником одинаковыми - матово-серыми. Из-за подобных превращений больше всего страдали женщины: даже мне идентичность их одежд резала взгляд, а строгое, одинаковое каре их причесок вызывало дрожь.
     
     Метаморфозы эти не происходили мгновенно, как только человек попадал в тень. Граница превращения была нечеткой, и сказать, через сколько шагов у человека начинала проступать тень, а когда под воздействием света возвращались ярки цвета, не представлялось возможным. Меньше всего изменениям подвергались автомобили, которые проезжали по мостовой. Я предположило, что чем больше скорость, с которой проникают предметы и люди в тень, тем быстрей она растекается по ним. Но среди пешеходов я увидело нескольких, которые в самом центре светлых полос были безукоризненно серыми, будто тянули за собой эту тень. И наоборот, яркие пятна платьев и рубашек в самом сердце тени. Видимо, вместе со скоростью на метаморфозы влияло некое свойство самих предметов.
     
     По переулку проходили трамвайные рельсы - они тоже страдали от тени. На свету рельсы извивались, словно два ручейка, условно сохраняя параллельность только в направлении - не более; а по сути, были абсолютно самостоятельными, иногда угрожающе расходясь, а иногда - не менее опасно стремясь пересечься. В тени же рельсы становились прямыми и строго равноудаленными. По этим рельсам, прямо в тень, въезжал голубой трамвай с надписью "ЦИРК", облепленный огромным количеством разноцветных воздушных шариков, привязанных ко всему, к чему можно только привязать. Та часть трамвая, которая уже въехала в тень, исчезла, пропал вагоновожатый и часть передней двери. Мне почему-то стало страшно, что трамвай пропадет в тени навсегда и больше не появится в свете.
     
     Только дома оставались почти неизменными. Только окна их в тени были черны и пусты, а в свете блестели, отражая солнце.
     
     - Я назвал эту картину "Утро" - услышало я художника и посмотрело в его сторону. - Не двигайся. Я почти закончил.
     
     Я опять отвернулось к картине.
     
     - Почему утро?
     
     - Только утром на этот переулок ложатся такие длинные тени.
     
     - То, что нарисовано на границе, правда существует?
     
     Не отрываясь от картины, человек задумчиво проговорил:
     
     - Все придуманное, написанное, нарисованное или воплощенное каким-либо способом, существует. Все, что получило своё воплощение на бумаге, стене, на пленке - уже реально. Другое дело, что в той жизни, которую мы называем реальной, мы - люди - не сталкиваемся с подобным. Вот, например, ты разговариваешь со мной и этим подтверждаешь свое существование, но сколько других не существует для меня только потому, что не заговорили со мной? Не отказывать же мне в возможности существования тех других, основываясь только на том факте, что я по какой-то причине не являюсь для них интересным собеседником? Не будет ли чересчур самонадеянным ставить себя в центр мира, который возможно даже не осознает моего существования? То, что нарисовано мной, может быть выдумкой, но может быть и озарением или, если угодно, прозрением. Мы же с тобой разговариваем? И нам не нужно доказывать друг другу своё существование, хотя мне наверняка пришлось бы доказывать другим реальность нашей беседы. Особенно если учесть, что я даже не знаю, с кем разговариваю.
     
     Человек отложил кисти.
     
     - Готово.
     
     - Я могу посмотреть на картину?
     
     - Нет, на неё еще нельзя смотреть. Я нарисовал только вас. Картина еще не закончена.
     
     - А когда она будет закончена?
     
     - Завтра, наверное. Я медленно работаю. Болезнь, - он развел руками. - Никак в себя не приду.
     
     - В таком случае мне пора, - сказало я.
     
     - Когда мы с вами встретимся? Или вы не хотите смотреть картину?
     
     - Ну почему же - я любопытно. Я вернусь. Позже.
     
     Я пошло к окну, мне захотелось схитрить и все-таки взглянуть искоса на картину, но человек, как бы невзначай, закрыл её собой. Усмехнувшись, я вышло из этой Обстановки. Человек закрыл за мной окно.
     
     Впервые в жизни меня тяготило созерцание Обстановок. Или может лучше называть их Пейзажем? Для вас обстановка квартир никак не может быть Пейзажем. Она не является изображением внешнего мира, как, например, изображения маленького утреннего переулка. Обстановка - это ваш внутренний мир, самое его нутро, отгороженное стенами. Это ваш портрет, на котором нарисована жизнь, без ретуши фасадов и парадных подъездов. Но для меня внутренность ваших квартир - мой внешний мир, в котором вместо усталой заснеженной голубятни - клетка с кенаром, вместо магистрали - коридор, вместо пляжа - незастеленная кровать.
     
     Как ни странно во мне забурлило тщеславие. Я представляло себя не просто механическим кем-то, безлично перебирающим обстановки, а неким снобом, зрителем-собирателем пейзажей, коллекционером картин, на которых изображены виды в окнах. Мой мир неожиданно обрел не то чтобы смысл, а некий еле уловимый оттенок, новую грань, благодаря которой жизнь моя получила эстетический стимул. С новым энтузиазмом я начало рассматривать ваш мир. Теперь меня интересовало другое. Экспрессия неожиданной композиции мебели волновало больше, чем разгадка, почему письменный стол расположен посреди комнаты. Я поняло, что раньше мои созерцания были пустыми. За всеми этими открытиями я забыло о художнике и вернулось в комнату с картиной нарисованной на стене нескоро.
     
     В комнате появилась мебель, ковер. Вещи расползлись по комнате, оставив свободной только стену, на которой был нарисован пейзаж. Какой-то непонятный и противный запах стоял в ней. Было темно. На диванчике спал художник. Я подошло к нему и прикоснулось к его лбу. Но он даже не пошевелился. Тогда я толкнула его. Он что-то пробормотал и перевернулся на другой бок. Я рассердилось и затрясло его.
     
     - Машка... ну отстань... - сказал он и попытался оттолкнуть меня.
     
     Я затрясло его еще сильнее.
     
     - Отстань от меня! Я сплю! - крикнул он и повернулся ко мне. Было темно, но даже в темноте я не походило на Машку. Он попытался сесть, но у него это получилось плохо.
     
     - Ты кто? - спросил он. - Как ты попала ко мне?
     
     - Через окно. - ответило я и помогло ему сесть.
     
     - Через окно? Что тебе нужно? - настороженно спросил он
     
     - Ты обещал показать мой портрет.
     
     - А, так ты Машкина подружка. Как там тебя - Света или Оля? Чертова голова, - застонал он. - Зачем в окно то было лезть. Да еще ночью. Пришла бы завтра, показал бы я тебе твой портрет. Или тебе хочется побаловать меня? - он как-то мерзко усмехнулся и схватил меня за руку.
     
     - Меня зовут по-другому. Вспомни, я то, что смотрит в окна.
     Он отпустил меня, неловко встал и, пошатываясь, пошел к противоположной стене. Зажегся свет.
     
     - А. Я помню тебя, - Он стоял, шатаясь. - Хотя иногда мне казалось, что забыл. Твой портрет я написал почти два года назад. И давно уже продал. Ты уж прости - но я не дождался. Не знал, что придется ждать новой встречи два года.
     
     - Два года это долго? - спросило я.
     
     - Даже не знаю, что тебе сказать. Для меня, да. А для тебя как видимо... ну ладно.
     
     - Жаль, что у вас нет моего портрета, - я пошло к окну.
     
     - Подожди! У меня нет картины, но есть репродукция. Я покажу её. Пойдем. Она должна быть в чулане.
     
     Я пошло за ним в маленькую комнату без окон, буквально забитую картинами, книгами, рамами и непонятными свертками. Он долго рылся пока не достал откуда-то сверху большой альбом, раскрыл его и протянул мне.
     
     На синем фоне была изображена женщина в длинном, до пят, платье. Перед ней прямо в воздухе висело раскрытое окно, а рядом, совсем недалеко, еще одно, на этот раз закрытое, чуть дальше - третье, потом еще, и дальше до бесконечности - висели окна. Женщина держала в одной руке кисть, а в другой палитру. Она смотрела в окно, как будто оценивая, какого мазка еще не хватает. А из окна смотрел художник.
     
     - Кто это? - спросило я.
     
     - Это ты, - ответил человек.
     
     - Разве я женщина.
     
     - Самая прекрасная.
     
     - Я не могу быть женщиной.
     
     - Откуда ты знаешь? - спросил он. - Ты самая прекрасная женщина. В которую можно влюбится, которую можно хотеть по-настоящему.
     
     Я задумчиво смотрело на картину и не обратило внимание на то, что он подошел ко мне ближе.
     
     - Почему у меня в руках кисть? Художник же ты.
     
     - Ты тоже художник. Я нарисовал тебя на этой картине, а ты нарисовала меня в этой жизни, - он подошел еще ближе. - Ты прикоснулась ко мне и изменила меня, - значит, ты тоже художник.
     
     - Я сегодня сделало два открытия, - сказало я иронично. - Я оказывается женщина. И даже изменяю мир. Прости, человек, мне надо подумать над этим, - я развернулось, чтобы уйти.
     
     - Подожди, - сказал он. - Подожди. Я знаю, тебе будет сложно меня понять, но я должен попытаться. Я не могу тебя отпустить. Ты то, что мне необходимо. Я сейчас пьян и путаюсь во всем, поэтому сумбурно говорю, но ты должна понять, ты необходима мне. Знаешь, я одно время думал, что ты муза? Ты слышала о них, это богини искусства, которые приносят людям вдохновение. Твое посещение разбудило во мне то, что дремало до этого. Если раньше прозрения посещали меня редко, и были смутными и нечеткими, то после тебя мир стал являть мне себя так... Так. Так странно... Я увидел мир по-другому. Он стал красочней, стал живым. Но потом это виденье стало постепенно уходить, меркнуть. По мере того, как я стал забывать тебя, я становился все более слепым. Я все больше становился тем, кем был раньше. Ты конечно не муза, ты нечто большее - в тебе и вдохновение, и прозрение, и черт знает что еще. Только дотронувшись до тебя, я приобрел ясность. Останься, ты мне нужна. Пожалуйста.
     
     Я посмотрело на него недоуменно.
     
     - Я то, что смотрит в окна. Мне пора идти.
     
     - Останься!
     
     - Нет.
     
     Он опять схватил меня за руку.
     
     - Останься!
     
     Я попыталось выдернуть руку, но он держал меня крепко. Я дернулось, чтобы второй рукой вырвать захваченную руку, но он перехватил и её, а затем потянул меня к себе. Испугавшись, я попыталось еще раз вырваться, но не удержалось на ногах и повалилось на пол. Он упал сверху. Мы начали молча драться. Он, тяжело дыша, пытался прижать меня к полу и оттянуть подальше от двери. Я пыталось добраться к двери, в ужасе понимая, что в комнате нет окна, а значит, нельзя убежать сразу. Нужно еще выбраться из чулана и только потом бежать к спасительному окну. Мы мешали друг другу, на нас падали какие-то вещи. Картины. Я неожиданно обнаружило, что умею царапаться. Крутясь по полу, как маленький смерч, мы разрушали Пейзаж этой комнаты, превращая его в какую-то похабную кучу мусора. Избавление пришло ко мне неожиданно: мы задели какой-то стеллаж, и на художника упало что-то тяжелое. Он обмяк. Я выбралось из-под него и, убежало, громко хлопнув за собой окнами...
     
     Прошло очень много времени, прежде чем я вернулось в ту комнату. Я не очень хорошо разбираюсь во времени, но могу догадаться, что с момента моего бегства прошло очень много времени. Художник поседел и стал совсем старым. Комната наполнилась ветхими и пыльными от затхлости предметами. Художник сидел в инвалидной коляске и смотрел на меня.
     
     Я вернулось потому, что однажды увидело картину художника. Вернее, его автопортрет. Он изобразил на нем себя, распятого на оконной раме. Две маленькие форточки наверху и два больших окна внизу образовывали крест, к которому о себя и прибил. Склонив голову на левое плечо, художник смотрел на кого-то, о присутствии которого намекала тень, ложащаяся под ноги распятому. За окном был изображен тот самый переулок с первой картины.
     
     
     Художник сидел в инвалидном кресле и смотрел в окно. Я не стало заходить, а просто присело рядом с ним.
     
     - Привет!- сказал он. - Я должен попросить у тебя прощения.
     
     Я кивнуло.
     
     - Тебе, наверное, не понять, но у нас - людей - иногда бывает какая-то непонятная жажда - жажда чего-то. И она толкает нас на безумства, о которых мы можем жалеть всю жизнь. Прости.
     
     Он замолчал, у меня тоже не было слов. Мы немного посидели в тишине, пока я наконец, не высказало то, что давно не давало мне покоя.
     
     - Ты тогда назвал меня художником. Но не тем художником, который пишет картины, а художником, который пишет жизнь. Знаешь, сейчас я согласна с тобой, хотя тогда эта мысль показалась мне глупой. Действительно, прикасаясь к миру даже на мгновенье, я изменяю его. Кстати, надеюсь, ты не сильно пострадал от моего прикосновенья?
     
     - Наверное, нет. Я же не знаю, как могло быть иначе. Я известный художник, не знаменитый, но пусть так. Знаменитыми становятся после смерти. Я богат. Любил и был любим. Не все, конечно, было гладко. Но по-другому видимо нельзя.
     
     - Я рада, - сказало я, и внимательно посмотрело в его глаза. - Я также поняло, что когда я касаюсь тебя, ты тоже касаешься меня. Ты такой же художник жизни, как и я.
     
     - Значит, я тоже художник, который рисует жизнь? Только специализация у нас разная. Ты то, что смотрит в окна. А я то что, смотрит из окон. - сказал он и весело рассмеялся.
     
     Я молча взяло его за руку. Я простило его. А может быть, и простила...
  
  
  
  

Симптомы всенародной любви

  
  
   ...разруха в головах...
     
     М. Булгаков
     
     РАЗ
     
      Хромоногий поставщик быдла ко дворцу Его Количества Ивана Мозолия Пятого Задумчивого, Иван Степанович Малов не имел ничего за своей душой, кроме старой повозки и двух черных псов. Каждое утро на этой тележке он медленно катился по улицам родного Запедрюченска и собирал быдло. Быдло с руганью забиралось на повозку, воняя дешевым одеколоном "Матрешка", который продавался на ярмарках у ворот. За проезд каждое быдло давало Ивану Степановичу пятачок. В самом дворце за быдло не давали ничего. За день Иван Степанович отвозил не меньше 8 быдл. С сорока копейками можно было жить. Если к концу дня в платочке Ивана Степановича оказывалось больше сорока копеек - скажем, сорок пять или пятьдесят, - то Иван Степанович отправлялся отпраздновать этот день в маленькую пивную в подвале дворца, которая имела название "Сортир". Это название пивнушка носила уже больше десяти лет. Сначала пивнушка принесла его в розовое здание около ворот, которое раньше и использовалось в соответствии с названием. Потом, по мере того, как бренд пивнушки становился все более узнаваемым как среди простого народа, так и среди быдл, пивнушка перенесла название сначала на Тупиковый проспект, потом на Мусорную ратушу, пока окончательно не перенесла его в подвал дворца. Там пивнушка и прижилась.
     
      Ивану Степановичу пивнушка не нравилась. Но посидеть в ней он любил. Конечно, позволить себя он это мог только тогда, когда в его платочке в конце дня было больше сорока копеек. Пиво Иван Степанович обожал. Но не покупал по причине дороговизны. Пиво в пивнушке стоило дорого из-за того, что в Запедрюченске уже двадцать пять лет как боролись с пьянством и пить пиво запретили. Вот и хозяин пивнушки, учтя запрет, продавал пиво за 5 пятачков. Еще, бывало, сволочь, приговаривал, что после тридцати лет борьбы будет за 6 пятачков продавать. Не нравилась Ивану Степановичу цена. И пивнушка поэтому не нравилась. Иван Степанович пил сидр. Стакан сидра можно было купить в автомате, бросив в щелочку пятачок. Пятачка было, конечно, жалко, но сидр был приятным.
     
      После того как Иван Степанович выпивал свой сидр - а пил он его медленно, как настоящий ценитель, задумчиво глядя в стакан, чем немного напоминал самого Ивана Мозолия пятого, - он тихо поднимался и шел в туалет. Но это, если в конце дня у него в платочке было пятьдесят копеек, потому что туалет тоже стоил пятачок. Но на настоящий ватерклозет Ивану Степановичу пяти копеек жалко не было. После того, как он мыл руки настоящим мылом, которое пахло травой, аккуратно сворачивал 65 сантиметров туалетной бумаги, выдаваемой при входе, и прятал её в карман. Потом он шел распрягать своих псов и вдоль городской стены тащил свою повозку домой. Собаки плелись рядом. У самого дома он покупал у седого армянина за 3 пятачка кулек костей собакам, а чуть дальше у всегда пьяного китайца Григория, с которым его связывала искренняя дружба, кулек риса за 3 пятачка. Иногда они беседовали о международной ситуации, иногда просто кивали друг другу. Дома Иван Степанович бросал собакам кости, а сам варил рис. Он доставал туалетную бумагу и рвал её на 10 частей. Потом он ел рис, прятал оставшиеся 2 пятачка за очаг и ложился спать.
     
      Когда у Ивана Степановича было только сорок копеек, он не шел в пивнушку. Он сразу шел домой. Вот так.
     
     
     
     ДВА
     
      В этой жизни Ивана Степановича удивляло три вещи.
     
      Первое - это то, что каждый из быдл считал себя демократом. Вот так однажды решили, что они демократы, и всё. Как настоящие демократы, они каждое утро собирались во дворце, шли в Огромный зал с мраморным полом и соломенной крышей и целый день кричали и размахивали оранжевыми флагами. Иногда, когда канцлер Гадюкин Иван Семенович был в настроении, они под бодрую барабанную дробь веселой толпой шли в город, чтобы громить предателей и недемократов. Смотреть на это было забавно. За сутки такой работы они получали целых 60 копеек одной бумажкой. Раньше, когда-то совсем давно, они получали целых 100 копеек одной бумажкой, но Иван Мозолий Пятый в целях борьбы с инфляцией и происками врагов и недемократов количество копеек в одной бумажке постепенно снизил до 60. Но все равно много. Куда можно было потратить такие деньги, Иван Степанович знал и, собственно, очень хотел. Но в быдло так просто не брали.
     
      Каждый вечер Иван Степанович смотрел, как быдла сворачивали свои флаги и расходились по домам пешком, даже не глядя на такую удобную повозку, и не мог понять, почему они считают себя демократами. Разве настоящий демократ не должен уезжать домой на повозке? Иван Степанович щурился и представлял, что наступила настоящая демократия, и он не только привозит быдл ко дворцу, но и отвозит их по домам. Ему тогда становилось тепло и приятно. Платочек с деньгами казался тяжелее, а во рту появлялась слюна с божественным вкусом пива.
     
      Второе, что удивляло Ивана Степановича, это недемократы. Он, конечно, прекрасно понимал, что эти низкие люди недостойны его удивления. Да и люди ли они вообще? Все нормальные люди, которых Иван Степанович знал, были демократы. Естественно, у него закрадывалось подозрение: а люди ли они вообще? Когда он видел тела недемократов, найденных в хибарках после прогулки быдла по городу, он каждый раз всё больше склонялся к мысли что они не люди. Не могут быть людьми эти комки мяса с выпученными глазами, синими лицами в непонятных пятнах, с глупо вывернутыми руками.
     
      Так вот, удивляли Ивана Степановича эти нелюди, недемократы. Не мог он понять, как можно быть недемократом. Вот после того, как помечтает о демократии, он всегда о недемократах думал. Глупость это - быть недемократом. И друг его, китаец Григорий, согласен с ним, и армянин.
     
      А еще удивляет его, почему его называют хромоногим. Ведь и не хромает он вовсе. Дед его и вправду хромал. А вот отец уже нет. И сам он не хромал. И вдруг - 'хромоногий'. Это не только удивляло его, но и обижало.
     
     
     
     ТРИ
     
      Быдло, которое возил Иван Степанович, по-своему любило его и даже гордилось им. Они даже хвастались Иваном Степановичем и его повозкой перед другими быдлами. И собаками его тоже хвастались. Они даже хотели и домой возвращаться на его повозке, но канцлер Иван Семенович Гадюкин, показал им кукиш и сказал, что Его Количество Иван Мозолий Пятый, прозванный Задумчивым, не жмот, но оплачивать эту роскошь не будет. Потом, говорят, ударил кого-то из быдл, и закричал, что если они будут наглеть, то и дорогу во дворец Его Количество оплачивать тоже не будет. Но это уже слухи.
     
      Любил Ивана Степановича и его друг китаец Григорий. Он любил его бескорыстно. И даже продавал ему мешочек риса на 1 пятачок дешевле, чем другим, уменьшив собственную прибыль от продажи одного кулечка риса в два раза. Любил его китаец за четкую гражданскую позицию и грамотный анализ международного положения. Особенно радовала его позиция Ивана Степановича по обстановке на исторической родине Григория. Взвешенная и аргументированная позиция, которую занимал Иван Степанович, демонстрируя её своим суровым молчанием всякий раз, когда Григорий начинал рассказывать о ней, придавала китайцу уверенность в собственных силах и огромную пищу для его ума и замученного ностальгией сердца. После таких бесед он целыми часами смотрел, как по канаве текут нечистоты, и мечтал о том, как накопит много денег и поедет в Китай, из которого он уехал, когда ему было 4 месяца.
     
      Армянин не любил Ивана Степановича, но умело это скрывал. Армянин вообще не любил никого. Он был настоящий демократ. Он всех не любил одинаково. Но, как и любой демократ, он со всеми был в хороших отношениях, кроме недемократов, конечно.
     
      Еще Ивана Степановича любили собаки. Любили бескорыстно. Любовь этих бессловесных тварей была результатом тяжелого выбора между долгом и призванием. Собаки однажды выбрали призвание, и теперь Иван Степанович в благодарность кормил их костями. Кости, конечно же, никак не повлияли на выбор собак, которые хоть и не были демократами, но тоже сочувствовали демократии.
     
      Больше Ивана Степановича никто не любил.
     
     
     
     ЧЕТЫРЕ
     
      Умер Иван Степанович Малой от возраста. Однажды, проснувшись, он шаркал по своей землянке и наткнулся в углу на детскую игрушку своего отца. Он поднял её и с улыбкой вспомнил этот маленький оранжевый шарфик, с которым отец никогда не расставался; так и сошёл в могилу, гордо вцепившись в него закоченевшими руками. Ивану Степановичу представилось, как его дети будут вспоминать о нем. Но потом он вдруг подумал, что детей-то у него нет. Повозка есть, две собаки есть, очаг есть и даже семь кусочков туалетной бумаги есть, а детей нет. У него даже возникла мысль найти себе пару, для чего пойти и отыскать какую-нибудь женщину, безусловно, такую же демократку, как и он. Но, сделав пару шагов к двери, он вспомнил, что ему уже шестьдесят девять лет и о женщинах он не думал уже лет двадцать. Он так постоял несколько минут и упал. Иван Степанович немного подергался, похрипел и умер.
     
      Нашел Ивана Степановича китаец Григорий. Он поцокал языком, взял тело за ноги, осторожно вытащил на улицу и понес армянину. Немного поторговавшись с армянином, он продал тело Ивана Степановича "по 40 копеек за килограмм чистого веса и кости, которые останутся". Вернувшись с костями, китаец осмотрел повозку, поцокал и подозвал собак. Собаки идти к китайцу не хотели. Тогда китаец показал им кости. Собаки заинтересовались и подошли. Китаец кинул им две самые маленькие косточки, решив, что они еще не отработали своё. Собаки понюхали кости, виновато посмотрели на китайца и заскулили. Григорий попытался запрячь их в повозку, собаки скулили и не давались в ярмо. Китаец в сердцах пнул одного из псов ногой, плюнул и запрягся в повозку сам.
     
      Быдло сначала недоуменно смотрело на повозку с китайцем, но потом с веселой руганью забралось на неё. Все они предвкушали, как будут хвастаться перед другими быдлами живым китайцем, запряженным в их повозку. Через некоторое время во все повозки быдл стали запрягать китайцев.
     
      Землянку Ивана Степановича китаец Григорий отдал канцлеру Ивану Семеновичу Гадюкину за право называться хромоногим поставщиком быдла ко дворцу Его Количества Ивана Мозолия Пятого Задумчивого. Зачем канцлеру была землянка, так никто и не узнал, потому что когда рабочие её углубляли, за очагом было найдено 39420 пятачков и один гривенник, а Гадюкин решил скрыть от Его Количества этот факт. Ивану Мозолию об факте, конечно же, донесли, и канцлер исчез. Вместо канцлера появился премьер-министр, имя которого не важно, так как он никак не связан с жизнью и смертью Ивана Степановича.
     
      А армянин, как узнал о пятачках, стал еще больше демократом, чем был раньше.
     
      Вот весь рассказ об Иване Степановиче и его любви к пятачкам.
  
  
  
   Соболезнования по факту
     
     или
     Речь о Жизни, жизни и других тонкостях, по многим причинам произнесенная над трупом в минуту удивительного просветления
     
     
     
     
     "Бытие на ошибке основано, ошибку ошибкой исправляет, ошибкой возвращается, ошибками творит так, что случайность становится судьбой Мира" Станислав Лем
     
     
     
     ____________________________________________________
     
     
     
     Воспитанный в строгости, он предпочитал старые газеты вместо нормальной туалетной бумаги. Факт может показаться малозначимым. Ну так и все в жизни состояло из таких фактиков. Они к нам так липнут - и вот уже нет необходимости представляться и долго расписывать биографии и анкеты. Достаточно просто упомянуть, что господин этот использовал старые газеты, ибо воспитан в строгости. И все. Развязка его жизни проступает и становится очевидной. И зачем быть пророком? Можно и так, походя: умрет от поноса и одиночества - и ткнуть пальцем в запертую дверь туалета. И не обмануть.
     
     Остается только единственный штрих, чтобы окончательно закрыть представление главного героя этой истории. Владимир. Его звали именно так. Не имел отношения ни к городу, ни к пароходу, а просто так - по случайности совпадения мнений родителей. К владению мира он также имел довольно опосредованное отношение. Какими-то плодами пользовался, но не в той мере в какой ему хотелось бы. А уж о степени влияния на всякие процессы - распространяться смысла нет вообще.
     
     На самом деле не стоило вообще представлять героя. Ибо ситуация не предполагала в любом случае каких-либо знакомств, кроме шапочного, а именно беглого взгляда в документы, удостоверяющих личность. Просто, примерно также как мы тыкали пальцем в дверь туалета, бесцеремонно дринькнул дверной звонок. И, после паузы, еще раз. Владимир кряхтя (удивительно какофонично для своих тридцати) встал, убил еще один клочок газеты (жерло унитаза приняло жертву, утробно урча трубами), и, не помыв руки, пошел открывать. На "иду", "открою", "сейчас-сейчас" Владимир не расщедрился, поэтому позвонили еще раз. И опять.
     
     За дверью стоял некто одетый в форму служителя правопорядка.
     - Сержант Такойтов, - услышал наш герой.
     
     - Да? - произнес Владимир, растерявшись впервые увидев в дверях своей квартиры живого представителя закона.
     
     - Не последуете ли за мной? Понятым. Видите ли. Пройдемте. Надо присутствовать. Вы ближайшей. Будьте любезны! - затараторил Такойтов.
     
     Владимир слабо понимал в этом потоке, но догадался, что страшного ничего не грозит. Сняв с гвоздя ключ, он крикнул куда-то в глубь квартиры "машенька! я ненадолго", хотя никаких Машенек или чего-то подобного там никогда не было, и последовал. Квартира, которая в общем-то и не была полноценной квартирой, а так: всего лишь выделенной из коммуны комнатой, ответила естественным молчанием. Заперев аккуратно дверь, он вышел из-под маленького навеса на залитый пылью и светом двор, большой и скучный, окруженный одно и двух этажными холупами, привычными для Молдаванки. В самом центре копошились люди. Сержант подвел Владимира, по пути дав скупые инструкции: молчать, не трогать, смотреть, не мешать. Владимир сразу узнал труп, соседа и участкового. Остальные все незнакомцы. Причем сразу видно было, что люди они серьезные, занятые в Процессе. Бросаемые фразы важные, жесты уверенные, взгляды подозрительные, а общий фон рабочий. Владимир попытался было влиться в общей настрой, но "в результате падения предмета", "по показаниям свидетелей", "неестественно выгнута", "северо-восток", "наблюдал также" вытеснили его к соседу и участковому.
     - Здрасте! - поприветствовал их Владимир.
     
     - Привет, - ответил сосед, которого звали странно - Икар.
     - Хренаське, - согласился участковый Михалыч, прозванный Потапычем.
     
     Труп понятное дело промолчал. Владимир, как человек выросший в строгости решил сразу обозначить собственный статус.
     
     - Понятой, - произнес он, обратившись собственно к Икару. Труп уже труп, статусом как таковым обладает низким, а участковый же, как лицо официальное, напротив - значительным. А вот сосед... А сосед произнес важно:
     
     - Свидетель, - чем сразу расставил всех по местам.
     
     Владимир тут, прямо скажем, затосковал. Место, отведенное ему этой историей, было унизительным. Ниже него был только труп. Примечательно, что на самом деле Владимир претендовал на немногое и удовлетворился, если бы на одной с ним ступени прибывал хоть еще кто-то. Обидно. Оставалось только молчать. Однако увиденное настолько распирало Икара, что не он выдержал:
     
     - Это камень был. Вон тот, - и ткнул палец в сторону активно занятых в Процессе людей.
     
     - Угу, - обозначил свой интерес Владимир.
     
     - Камень! - Икар показал пальцем на труп. А потом тот же, указательный, в небо, - Камень! Самый настоящий камень. Каменный.
     
     - Хрен, волнительно, - подтвердил Потапыч. Владимир заинтересованно молчал.
     
     - Самый настоящий камень упал на бедного Васика. Вот так.
     
     - Волнительно, хрен, - опять поддержал участковый.
     
     - Типа сидим, пьем, анекдоты травим. И камень. Я еще голову запрокинул от ржача. И Камень, - последнее Икар произнес со всем возможным "значительством", а для усиления эффекта, опять ткнул в небо.
     
     Владимир решил посмотреть, чем же так не угодило Икару небо. Там сквозь насыщенный свет солнца, и оттого должно быть вязкий, с трудом, очень медленно, с юго-востока на северо-запад продирались одинокие тучки. Больше ничего достойного тыканья не просматривалось.
     
     - Да-Да! - по своему понял Икар, - прямо оттуда! Камень!
     
     - Вот так вот! Не мир, а хрень! - проявил чудеса многословия Потапыч.
     
     - Вот так задираю голову, а там камень. И прямо насмерть. Тьфу! На макушку Васику. И насмерть. Моментально, только брызнуло в стороны. И чавкнуло мерзко. Точнее сначала чавкнуло, а потом брызнуло. Я сблеванул. Вот так. Прямо с неба упал камень. Прямо на макушку. Прямо насмерть. Васик погиб, - на одном дыханье вытолкнул из себя Икар.
     
     - Я так говорю - птица это была. Большая птица камень сбросила, - опять удивил моего героя участковый.
     
     Владимиру вдруг удалось соединить все сказанное Икаром в единую цепь событий и перед его внутренним взором замелькала довольно понятная картина. Во время обычного пития, в привычной компании собутыльников, на голову Васика, личности довольно мерзкой с точки зрения нормального обывателя, упал камень. Как видимо камень уронили с достаточно большой высоты, или сам он был достаточно тяжелым, чтобы смерть Васика наступила мгновенно. Что поразило Владимира, так это утверждение участкового, что виновата в смерти была птица. Факт, что называется, возбудил работу серого вещества.
     
     И будь сегодня другой день, и не вырви сержант Такойтов моего героя из раньше времени из помещения для одухотворения, прервав очередную медитацию, Владимир обязательно бы не сдержался и произнес:
     
     "Неизбежным противником жизни является смерть. Положение вещей таково, что все то, что получило у нас название жизни, безжалостно пожирает и убивает все отнесенное к смерти. И в этом заключен секрет Жизни в общем круговороте, который иначе можно назвать поглощение жизнью смерти. В этом круговороте она, пожирая, неизбежно прирастает собой за счет поглощенного, что приводит в дальнейшем к осушению источника питания жизни и отмиранию части её. В этом движении все и прибывает. Как и любое в природе, движение это рождает не только причину и следствие самого себя в основном потоке, но и гигантское количество мелких потоков, которые в свою очередь вмешиваются во все, с чем могут соприкоснуться. В Жизни такие потоки есть Судьба. И в Судьбе этом сокрыта управляющая сущность Жизни. Ибо соприкасаясь эти вторичные потоки, нарушают простое взаимодействие жизни и смерти, благодаря чему и появляются все более и более странные сочетания оных.
     
     Вот так в нашей жизни и существуют нелепости. Вот вышел, скажем, господин Ц на балкон, а ему на голову падает балкон соседа выше. И все. Но не это даже самое бессмысленное. Самое бессмысленное это то, что сосед из-за излишнего веса, наравне с ветхостью самого строения, и произошло крушение - не пострадал. Хотя по жизни сосед сверху был мразью и циником, а вот господи Ц во всех отношениях человеком, хотя и не очень значительным, но все же. Или разольет какая-то домработница масла вблизи трамвайных рельс и только матюкнется в сердцах, даже не подозревая, что через некоторое время, у одного литературного критика поведет нога, и, поскользнувшись по разлитому, он последует вслед за своим криком под трамвай. Бессмыслица будто подтолкнет к смерти, хотя никаких оснований не присутствовало. А в чем перед Жизнью или жизнью виновна старуха, ошибочно принятая за толстосума, ведь в отличие от чиновников само звание не делает человека богатым. И будь она даже не процентщицой, а супербанкиршей это не подвинуло её даже на сантиметр к тому, чтобы послужить исполнителем мечтаний неуравновешенного молодого человека. И прочая, и прочая, и прочая.
     
     Вот и эта птица, у которой в самый не подходящий момент выскользнул из лап камень, это такой же поток судьбы. Это из-за неё погиб Васик. И что можно сказать по этому факту? Соболезную. Дикси. "
     
     Все это мог бы, без сомнения, Владимир произнести, если бы день сложился как-то по-другому. Но произошло все именно так, как произошло, поэтому он открыл рот и произнес только:
     
     - Соболезную по факту... - вот и все что успел произнести мой герой, потому что через арку вбежал орущий что-то сержант Такойтов.
     
     Все к нему повернулись, но шанс расслышать, что он кричит никому дан не был, так как откуда-то с неба со свистом на голову сержанта упал камень. Мелькнула только тень какой-то птицы. Как по команде все, кроме естественно трупа, а вернее уже двух трупов, посмотрели на небо. К ним, серой волной, затмевающей видимый за домами край неба, приближалась гигантская стая непонятных птиц. Как-то беспокойно стало Владимиру, он нервно посматривал на окружающих его людей. Но те, как-то зачаровано смотрели в небо, почти не шевелясь. А стая все приближалась и приближалась. Наконец, Владимир не выдержал и побежал.
     
     Как каждый домосед, бежал он к собственной квартире - в уютное чрево дома. Бежал, поднимая за собой шлейф пыли. Бежал, а рядом со свистом, чваканьем и брызгами все падали и падали камни.
  
  
  
   Грехи.
     (неоконченный сборник миниатюр)
     
     
     
     
     • Аз есмь Господь Бог твой: да не будут тебе бози иные разве Меня.
     
     Квартира ?1. Вовсе без философии.
     
     - Солипсизм, эта ваша философия, - говорила частенько бабка Марта внуку Сеньке и его университетским дружкам.
     
     Внучок молча наливал бабке в граненый стакан водку. Человек она была правильным, пусть и сумасшедшая. И внук, и дружки его Марту уважали. Вот даже не пытались объяснять, что учатся они на экономистов-бухгалтеров, и философия для них лишь строчка в зачетке.
     
     - Во вред она, философия. Истину говорю, во вред, - продолжала Марта после первого стакана. До третьего стакана не закусывала - она предпочитала говорить.
     
     - Я вам вот что расскажу. В детстве мой дедушка порол меня, если ловил, когда яблоки соседские таскала с братом. И представляете, вообразил, что раз к своему ребенку со всей строгостью, то и на других можно ремнем замахиваться. Поймал соседского остолопа, мужа моего будущего, и прошелся по седалищу от души. Родителям сам отвел - думал спасибо скажут. Побили не сильно, а вот окна выбили. Дед потом шепелявил: "алогично, несправедливо, вселенское равновесие". Не поумнел. Шлепнули в гражданскую как сильно умного и логичного.
     
     - Зер гут, - говорил Сенька и разливал по второй. Дружки его покивают, и, не чокаясь, за упокой.
     
     - И муж мой тоже по философской части пострадал. Триппером его бабенка одна ушлая наградила, за что от меня по морде получил. Пошел печаль водкой глушить, да порезал кого-то. Насмерть, буйвол, завалил. А из-за чего? О бабах поспорили. Да по-научному: тезис, антитезис, а вместо синтеза нож под ребра, как доказательство ошибки Бога при сотворении женщины. На зоне, как узнали, из-за чего муженек мой к хозяину попал, только по плечу похлопали да сказали, что раз бабы не нужны, то быть ему Маруськой. Так и умер, этим самым.
     
     - Чайковский, блин! - хмыкал внук и разливал по третьей.
     
     После третей бабка Марта закусывала, долго молчала. Пить и говорить она начинала с шестого стакана. Она вставала, поднимала бокал и произносила тост.
     
     - Дети! Запомните одну мудрость: если вам вдруг пришло в голову мировозреть через клизм... тьфу, призму философии - идите сразу на кладбище - закапываться. Иначе только спрячетесь от этого мира, как тупые страусы. Зароете свое восприятие за скользкими мыслями, как в песок. И окажетесь вы в тюрьме чужих ошибок, навсегда потеряв возможность стать самим собой.
     
     Залпом выпивала и уходила. Внук Сеня ей в спину обычно говорил:
     
     - Ишь тебя как на философии прет... Да ты сатанистка, Ба.
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     • Не сотвори себе кумира и всякаго подобия, елика на небеси горе, и елика на земли низу, и елика в водах под землею: да не поклонивши им, ни послуживши им.
     
     Квартира ?2. С вазой.
     
     Жизнь в родном доме для Ирочки кардинально зачахла после тяжелого спора с матерью про аборт. Мать, конечно, раньше тоже грешила, но давно уже вступила в тот возраст, когда в основном замаливают совершенное, поэтому слезы дочки мало трогали панцирь её убеждений. Она была неумолима. Материнское сердце желало для родной девочки только хорошего, светлого и надежного. Планы её не были, правда, грандиозны, но вполне основательны и имели крепкий отцовский фундамент. И уж конечно никак не включали в себя кричащего младенца, безусловно милого пачкуна и безобразника, но ни как не помогающего доченьке найти свое счастье. Тем более, что будущий отец пока еще вероятного наследника, также был согласен с возможной тещей в данном вопросе. Он сидел в уголке и уверенно кивал. Ирочка вняла голосу разума матери и, чтобы не омрачать замечательное медицинское будущее, сделала аборт.
     
     Но (как там обычно говорят?) в девочке что-то надломилось. Самой Ирочке казалось, что в ней что-то лопнуло. Как пузырь. Он раздувался, раздувался, и вот - бах. Только ошметки чего-то разнесло по всей квартире. Возможно этим же взрывом унесло куда-то несостоявшегося отца вместе со всеми его безумно сказочными царствами троллей и эльфов, искусственными бородами гномов, полунастоящими мечами и сопливыми квестами в лесопосадках и склонах парка Шевченко. На память от него осталась безумно дорогая, по словам матери, ваза ручной работы высотой около метра с непонятными толи рунами, толи иероглифами. Ваза, помещенная между двумя книжными шкафами, смотрелась глупо и, по вполне понятным причинам, раздражала. Но продать её почему-то никому не удавалось, а выбросить не позволял голос разума. Брат Ириши придал композиции совсем безумный вид, посадив, словно на огромный ночной горшок, своего плюшевого медвежонка.
     
     Отец Ириночки продолжал укреплять фундамент, бороздя волны мирового океана под незнакомыми ей флагами, а жизнь неудавшейся матери продолжала медленно катиться к стенам медуниверситета и полному увяданию. Вопрос личной жизни стоял ребром и не разрешался дерганием на дискотеке, а жизнь общественная постепенно теряла привлекательность из-за грубой приставки "бывшая" и легкого шлейфа интимных приключений, которые правда не доставили Ирине никакого удовольствия. Последней каплей в океан неприятностей стало известие о свадьбе соучастника её неудавшегося материнства. Ириночка твердо приняла решение покончить с увядающей жизнью одним махом, не растягивая агонию на долгие годы учебы.
     
     Собрав волю в кулак, она подтащила вазу к люстре, написала предсмертную записку, привязала к люстре бельевую веревку, залезла на вазу, водрузила петлю на шею, оттолкнула вазу и упала на пол, больно ударившись. Люстра упала на неё сверху, правда, почти не повредив её, так, малость поцарапав. Ваза разбилась вдребезги. Иринка горько расплакалась и выбежала из квартиры, громко зачем-то хлопнув дверью. Она гуляла до самой поздней ночи, пока не проголодалась и не устала.
     
     Мать, придя, домой, обнаружила остатки люстры и вазы, а также предсмертную записку Ирины. Прочитав этот крик души девушки, она долго размышляла, а потом принялась названивать подругам. В матери бушевала естественная гордость за родного ребенка. Как же девочка долго носила в себе протест, не в состоянии высказать его родной маме из-за природной скромности. Пока, наконец, не повесила вазу, подарок этого ненадежного молодого человека, который, как вы помните, ухаживал за ней. Как это символично! А как гениально оставить предсмертную записку вазы, в которой она (ваза) просит винить в её смерти этого ловеласа и весь серый (в оригинале сранный) мир. Какая чудесная аллегория! Когда Иринка вернулась домой, мать обняла её и они проревели почти всю ночь, ничего ни говоря друг другу. С этого дня дальнейшая жизнь Иришки была предопределенна. Голос разума подсказал матери, что в её дочке живет замечательный журналист...
     
     
     • Не приемли имени Господа Бога твоего всуе.
     
     Квартира ?3. С большой кроватью и мягкими коврами.
     
     
     Когда-то давно ему открылась истина. Она была проста, но, как и все простые истины, понимание её долгое время не укладывалось в голове. А вот однажды надравшись больше меры какого-то самогона, он понял: все эти ловеласы, донжуаны, казановы, альфонсы такие же мужики, как и все. Не обладают они какими-то волшебными или сверхъестественными качествами, которые помогают притягивать баб. Единственное что отличает их от Вань и Петь - это то, что они не бояться получить отказ женщины. Обыкновенные мужики с трудом ворочают языком в надежде, что женщина скажет "да". Они делают в своей жизни в среднем около десяти попыток, и, опять же в среднем, каждая пятая говорит это. Получив свое "да", и помня о предыдущих четырех "нет", они прекращают дальше спрашивать, если конечно опять не останутся одинокими. А когда у них накапливается определенная критическая масса отказов, они вообще перестают даже думать о вопросах, предпочитая покупать необходимое.
     
     И совершают тем самым ошибку. Ловелас (донжуан, казанова) не заморачивается по поводу отказа, не копит их, переживая в поисках причинны. Нет. Он спрашивает другую. А, получив согласие, не бережет его как невиданную ценность. Он выбрасывает его и опять спрашивает. Пока спрашивать позволяют силы. Поняв это, он научил себя действовать также. И очень скоро он не только удовлетворил свое самолюбие, но и научился еще одной науке - когда и кого спрашивать. Наука эта оказалась простой, но без неё ему не поддалось бы еще одно важное знание. Он осознал, что девушки любят, чтобы их удивляли. Конечно, только приятно, без чернухи и негатива. Тут ему повезло. Его родители были сумасшедшими и назвали его Иисус.
     
     Все начинается со знакомства.
     
     - Меня зовут Таня (Галя, Оля).
     
     - А меня Иисус.
     
     Дальше следует недоверие или смех, но паспорт, в котором черным по белому написано "Иисус Матвеевич", ошеломляет собеседницу. Когда сама не замечая, Света (Соня, Маша) оказывались в квартире Иисуса, следовал еще один шок, который он называл культурным. На стенах где только возможно весели репродукции с изображением Иисуса. Христос распятый, благословляющий, воскресший, идущий, бьющейся с сатаной и тому подобное, смотрел на женщин. На вопрос зачем, он отвечал просто - тезка. Художники рисовали Христа совсем непохожем на нашего Иисуса, но все равно, благодаря тому, что каждый изображал образ по-своему, казалось, что живой человек, который мило беседует с ними, только один из портретов того самого.
     
     Женщин Иисус поил вином. Не за тем чтобы споить. Вино помогало выйти из шока и нормально посмотреть по сторонам. Бывало что некоторые, крестясь, убегали. Кое-кто вертел пальцем у виска и уходил. Единицы, попив вино, договаривались о встречи на следующий день. Иисус на повторные встречи не ходил. Ему хватало тех, кто оставался по-настоящему. Он медленно раздевал их, гладил по спине, ласкал плечи, груди, целовал их, игрался с эрогенными точками, что-то шептал, укладывал их по настроению или на кровать, или на ковер, или на стол, или куда-то еще и совершал действо. Женщины целовали его, царапали, шлепали, ласкали и почти все кричали:
     
     - Да! Да! О боже! О, Иисус!
     
     
     
     • Помни день субботный, еже святити его: шесть дней делай. И сотворивши в них вся дела твоя, в день же седьмой, Суббота, Господу Богу твоему.
     
     Квартира N4. С похмельем.
     
     После долгих и в чем-то, несмотря на привычную разнузданность, даже унылых пьянок, Пестику всегда было холодно. Может быть, потому что он всегда умудрялся засыпать на полу? По утру, замерший, просыпался он первым и, проклиная больную голову, начинал готовить кофе. Кофе естественно заливал плиту. Но Пестику было, если честно, глубоко наплевать. С чашкой в руках он выходил на веранду, садился на разваливающийся шезлонг, грелся на солнышке и наблюдал за городом.
     Сегодня на веранде пахло вкусными битками. От этого запаха Пестика тошнило. Не по детски. В принципе он уже смерился с тем, что придется рано или поздно податься рвотному рефлексу и, перегнувшись через перила, наградить дворничиху плохопереваренным ужином. Но пока держался. Потом на балкон выползла Майка, которую на самом деле звали Снежанной, а за глаза Т-34, из-за исполинского роста, страшной хари и взрывного характера.
     - Клево! Кофе! - не поздоровавшись, воскликнула Майка, и отобрала у Пестика чашку. - Бе! Холодное. Ну, ты и придурок - пить холодное кофе.
     - И тебе с добрым утром, - без злости поздоровался он.
     Майка, не ответив, удалилась, естественно унеся с собой чашку. Ближе к полудню проснулись остальные. Пить хотелось всем, а нечего. Кто-то из самых благородных пожертвовал деньги на опохмелку, а самый мудрый, не припираясь, сбегал в магазин. Пестик пропустил все движухи, не в силах заставить себя вернуться в холодную и сырую квартиру. Майка смилостивилась и принесла ему холодное пиво. Стерва. Пестик даже не стал матерится. Просто поставил пиво на пол, в надежде что кто-то подберет.
     - Трахнул кого-то? - спросила Майка.
     - Повезло. Просто спал.
     - А я трахнулась! - гордо сказала Майка.
     - С кем? - вяло, для праформы поинтересовался Пестик.
     - С кем? - передразнила она, - С Некромантом!
     - Так вот почему он так храпел - это ты с ним трахалась, - не удержался от издевки Пестик.
     - Сука, - сказала Майка и ушла, забрав с собой пиво.
     Пестик продолжал мерзнуть. Опять пришла Майка и принесла пожрать.
     - Ну, что когда пойдем?
     - А что пора? Может давай попозже.
     - Все уже ушли. Чего ждать? Самое хлебное время, и туристы на бульварах добрые-добрые, богатые-богатые. И местные - жадные-жадные - тоже в субботу на променад попрутся. Так что пора, бери гитару, бард. Поперлись.
     Пестик вздохнул и поперся за женой.
     
     
     
     
     
     
   • Чти отца твоего и матерь твою, да благо ты будеть, и да долголетень будеши на земле.
     Квартира N5. Пустая.
     
     Свои пять огромных комнат старик почти не посещал. Жизнь в квартире копошилась только на кухне. На кухне он спал, там же ел, а на маленьком балкончике наблюдал за городом. Старик искренне считал, что и эта жизнь - результат какой-то ошибки в мироздании. Поэтому старался жить, не особо тревожа окружающий мир, потребляя тот минимум общения с ним, чтобы только прожить еще один день. Его пенсия была скудна, но вполне удовлетворяла его жалкие потребности. Даже на вечерний стопарик хватало.
     
     Его тихое существование, настолько было оторвано от мира, что даже вездесущие охотники за квартирами, по какому-то странному стечению обстоятельств, не замечали существования его жилплощади. Он не болел, только дряхлость организма заставляла его медленно и осторожно передвигать ногами. Хотя иногда ему казалось, что свою слабость он выдумал сам, как бы в отместку за свои грехов, и эта выдумка оплетала его страхом, и ему ложно казалось, что падение на асфальт разобьет вдребезги стеклянные кости, но на самом деле он может, как прежде жить в полную скорость.
     
     Грехи, за которые он себя казнил, совсем не были выдуманными, и бывало вечерами, с каким-то преступным наслаждением, он приступал к молчаливому перечислению своих проступков. Он, кряхтя, мысленно вспоминал свое прошлое, будто на ниточку нанизывая преступления. И однажды когда он думал о своем прошлом, в его дверь позвонили. Не сразу понял, что это звонок. Как-то забылся этот звук. Он медленно встал и подошел к двери.
     
     - Кто там? - хрипло спросил он и понял, что забыл не только звук звонка, но и собственный голос. Он попытался в глазок разглядеть того, кто стоит за дверью, но увидел только размытый силуэт.
     - Простите, тут проживает... господин Босый? - услышал он звонкий голос девушки.
     - Здесь. А что вам надо? - спросил он подозрительно.
     Девушка за дверью, после секундной паузы, значительно тише и смущаясь, продолжила:
     - Вы помните, Аллу Шахову?
     - Помню, - ответил старик.
     - Я её дочь.
     Старик открыл дверь и впустил девушку. Она оказалась не так молода, как можно было подумать по её голосу. Ей было за двадцать, насколько за мешала понять косметика. Хотя можно было бы прикинуть, сколько ей должно было лет, но старик не стал этим заниматься.
     - Здравствуйте! - сказала девушка.
     - Здравствуй. Тебя прислала Алла?
     - Она умерла.
     - Соболезную, - сказал старик, нисколько не соболезнуя.
     Он провел её на кухню, посадил за стол, взял стопочку и налил себе водки, потом, подумав, налил и девушке, которая правда не притронулась к стопке.
     - Она рассказала тебе?
     - Нет. Я нашла ваши письма и дневник матери.
     - Понятно. Я называю тебя сто двадцать семь.
     - Что? Почему сто двадцать семь?
     - Ты мой сто двадцать седьмой грех, - и, предупреждая вопрос, добавил - Всего двести восемь.
     - Вы гордитесь этим? - спросила, с вдруг проявившеюся злостью, девушка, - ведете строгий учет? Может у вас и карточки учета грехов есть,
     - Когда-то были. Пока я не запомнил наизусть. Но я ничем не горжусь. Я просто помню. Ты пришла познакомиться или так зашла?
     Девушка вдруг холодно посмотрела на старика.
     - Нет, папаша, не просто. Тебя не кажется, что надо восполнить свою отцовскую любовь?
     - И как же?
     - У тебя есть квартира...
     засмеялся.
     - А как ты докажешь, что ты моя дочь? Мерзкий характер это не доказательство.
     - Неужели ты думаешь, что у меня нет документов?
     - Даже если есть, как ты меня заставишь отдать тебе квартиру? Будешь бить? Или шантажировать? - он опять засмеялся. А потом вдруг замолчал. Внимательно посмотрел на неё и спросил, - У тебя готов бланк завещания?
     Девушка положила на стол документы и ручку.
     - Нотариус? - поинтересовался старик.
     Девушка отмахнулась.
     - Договорюсь.
     Старик ухмыльнулся, внимательно прочел документы и подписал. Его вдруг наполнило безудержное счастье. Одиночество его последних лет отступило, пусть и не исчезнув полностью. Теперь он перестанет чувствовать себя пустым местом, на которое никто не тратит ни одной, даже самой завалявшийся мысли. Дочь Аллы, имя которой он даже не спросил, будет думать о нем до самой его смерти, и даже после. Пусть это будет злость и ненависть, но это будет чувство и память! Он был счастлив.
     
     Старик дернулся, взгляд его остекленел и он, уже мертвый, повалился на пол. Мир его исчез. Вместе с ним исчезли девушка, ручка и документы со стола - всего лишь плод его воображения. А настоящий мир так и продолжал жить, как прежде материальный и безразличный к стариковским фантазиям. На столе остались только две рюмки, одна из которых так и осталась нетронутой.
     
     
     

  • Не убий.

     
     Квартира N6. С чуланом.
     
     В этой квартире живу я. Номер её банален, я знаю. Но она трехкомнатная, с паркетным полом и бойлером. Кроме других удобств в ней имеется большой чулан, в котором я храню свои иллюзии. Самое почетное место в ней занимают семьсот восемьдесят три экземпляра книги, которую я когда-то назвал "Пособие для зеленных и желтых листочков". Это стихи, ровно сорок семь стихотворений, две иллюстрации и одно содержание. Честно пытался не впихивать в книгу содержание, но друзья уговорили: какая же книга без содержания - несолидно. Обошлось ненамного дороже. Продать мне удалось ровно три экземпляра. Остальное раздарил, в основном неудачно Лица покупателей сейчас являются мне в кошмарных снах. Сам свои стихи я, слава богу, не помню, поэтому не страдаю.
     
     Процесс раздачи книги затянулся на три года и в последнее время, прямо скажем, почти остановился. По моим подсчетам к ста сорока годам мне удастся раздать последние экземпляры, и я смогу считать, смысл своего существования обретенным. Правда, бывают и очень удачные дни. Как-то подарил сразу две книги одному очкастому. И благодарность даже огреб. Наверное, с этого и началось.
     
     Присел потом мужик какой-то ко мне в баре. Сначала про жизнь начал говорить. Хвастался. Все про новый мерседес рассказывал, ударил который неудачно, на три тысячи. И тому подобное. Я человек не завистливый и то себе сочувствовать начал. А потом как-то осторожно к моей персоне приступил. Я про работу тоже что-то рассказал. Но он напирать начал. А мне-то и рассказывать нечего. Тогда он неожиданно стих прочитал. Про любовь и, естественно, печальный. Свой, говорит, стих. Ну и про радость творчества пять минут монолога, а в конце вопрос коварный: а пишу ли я стихи. Меня вопрос задел. Писал - говорю. И, как всегда, ничего вспомнить не могу. Только строчку выдавил из памяти: "не счесть растрат любовного довольствия". Думал отпугнет. Ан нет. Выпросил он у меня десять экземпляров. Знакомым редакторам раздать.
     
     На следующий день пришли двое. Начали про жизнь говорить. То да се. Получили от меня по семь книг на руке. Вам ничего не показалось странным? А мне показалось. Следующему поклоннику я прямо заявил: книга стоит пять долларов. Мужик без слов вынул полтинник. Ушел довольный, а я почувствовал себя лохом. Вечером, прямо домой, явилась молодая поэтесса набираться опыта. Напрямую спросила про книгу. Я глянул да заломил полтинник. Она сказала, что денег у неё все равно нет, но она может расплатиться иначе. Я остался довольный, дал две. Но утором проснулся с твердой уверенностью, что меня отымели.
     
     Пару дней было тихо, а потом пришел ко мне совсем серьезный мужик. Этот все объяснил. Стихи мои гавном обозвал, с чем я даже не спорил, а вот про иллюстрации с теплотой упомянул. Руки самого Н., еще молодого и не осознающего гениальность собственных творений. Предложил двадцать пять штук за все. Я пожаловался, что осталось всего семнадцать книг, а одну планировал оставить себе, а еще одну уже обещал, и нарушить слово не могу. Сошлись на трех штуках за пятнадцать библиографических редкостей.
     
     Остальные книги я погрузил ночью в свой раздолбанный жигуленок и отвез на дачу, где и сжег...
     
     
     

  • Не пралюбы сотвори.

     Квартира N7. Почти притон.
     
     На самом деле в том, что ты храпишь, нет ничего постыдного. И неудачи с женщинами Аркадия Павловича проистекали вовсе не из-за храпа. Собственно говоря, женщины ему уже не раз сообщали про все его недостатки - и в запале ссор, и в качестве дружеской информации - так что можно было спокойно выбирать. Но психиатры не зря поговаривают, что мозг человеческий обожает все замещать и путать: то в безобидных танцевальных движения пряча тягу к самому натуральному совокуплению, то вытесняя амбиции виртуальными мирами компьютерных развлечений. Вот и Аркадий Павлович прятался от самого себя в чулане своего комплекса. Ему бы привести себя в порядок, постричься, купить, наконец, новый костюм (хотя бы спортивный), перестать обрастать собутыльниками и прочими корешами, а он все сетует на храп. Скольким он помешал наконец этот храп? Плюнуть и забыть.
     Порой люди предпринимают гигантские усилия, чтобы победить собственные комплексы. Но происходит это так редко, и, пожалуй, не должно служить примером для человеческого общества. Чаще всего люди, как и Аркадий Павлович, стараются как-то ужиться с ними, указать на место, ограничить их какими-то рамками. Этот разумный компромисс позволяет нам с вами прибывать в уравновешенном состоянии. Понятное дело, пока мы не сталкиваемся с чужими проблемами и комплексами.
     Тоска по женскому телу заставила его пойти на крайний шаг - найти женщину, которая не будет обращать внимания на храп. Долго размышляя о характеристиках такой особы, он, в конце концов, привел домой наркоманку. Сначала пришлось с ней повозиться, приманивая, а потом ничего привыкла, даже по хозяйству хлопотать стала, стараясь дозу выслужить. Аркадий Павлович сначала даже больше мучился чем удовольствия получал, ритм жизненный вот нарушил, привычки поломал. Но, слава богу, притерлись как-то.
     Но жизнь, известное дело, штука неожиданная. Как-то расходы у него увеличились, сбережения таить начали. Аркадий Павлович присмотрелся к своему приобретению и понял, как можно более экономно существовать. По чуть-чуть начал дозы снижать. Не без эксцессов свел расходы на наркоту к нулю и уж собирался, должно быть, только в своё удовольствие пожить, как тут семья у этой наркоманки выискалась: муж, трое детей малых, другие родственнички. Без предисловий стали назад звать. Вздумал он было возмущаться, а потом испугался, что придут к нему официальные лица, да начнут выяснять по какому праву женщину третирует? В общем, отпустил куда подальше, в семью то есть, а сам пошел новую наркоманку приманивать.
     Остается только пожелать ему удачи. А еще лучше найти просто глухую бабу...
     ________________________________________________________
     
     Три греха где-то потерялись.
  
  

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"