Чирков Вадим : другие произведения.

Верхом по радуге

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Что остается в памяти навсегда


   Вадим Чирков
  
   ВЕРХОМ ПО РАДУГЕ
  
  
   Один конец моей радуги красит в семь цветов тротуар в Нью Йорке, по которому я иду после дождя, дуга же ее, побывав в каком-то чудесном слое небес, опускается далеко-далеко - на другой земле и в другом времени.
   Недаром ведь радугу в народе зовут чудесным мостом.
  
   . РУССКИЙ БАЗАР
  
   Зимний русский базар - это скрип. Мерный - от валенок, визгливый - от полозьев, похожий на треск - скрипят под тяжестью мужика затвердевшие на морозе сани; поскрипывает кожаная упряжь, позванивают колокольцы на дуге.
   Посельчане, расхаживая, продают самовары, зеркала, часы; летнюю, еще довоенную одежду - странно видеть на морозе яркое, с бантом, платье; крестьяне, притоптывая, торгуют мороженым молоком (оно сохраняет форму миски, в которой и было заморожено), мучицей, редко - коровьим маслом, всегда - репой. Картошку, лук и морковь жители поселка на берегу реки выращивают сами.
   Торгуются нещадно. Отойдя и махнув рукой, расплакавшись от обиды, обозвав хозяина муки живодером и кровопийцей, подходят все же снова. Каждый шаг - скрип, каждое слово - клуб пара.
   Над всем живым на базаре клубится пар.
   Иней покрывает все: выпавшую из-под платка прядь волос, брови, ресницы, усы, бороду, ворот тулупа и пуховый платок - и глаза выглядят незащищенно, как родник посреди снега.
   Лошади побелели от инея.
   В воздухе радужно сверкают искринки, которых особенно много в районе базара, над спорящим людом.
   Искринки - это замерзшие слова.
   И неумолчно скрипят на морозе валенки, вкусно, словно уминая свежую капусту.
   Мы с мамой несем с базара два желтоватых круга мороженого молока, мешочек ржаной муки и пяток реп для меня. Мяса мы не купили: в сараюшке, прилегающем к стене нашего дома я держу кроликов, Они живут в глубоких норах.
   Дома я полосками сдеру с репки синюю с белым кожу и стану грызть ее - сочную, морозную, чуть сладковатую, но больше горьковатую...
  
  
  
  
   ЛЕДЯНОЙ ДОМИК
   Каждый раз, когда я полощу в ванне кое-какое бельишко, передо возникает на на мгновение Ледяной Домик.
   На берегу реки Вятки и затона, впадающего в нее, с давних-давних пор существует поселок судоремонтного завода, названный Аркуль (с татарского, кажется, сеть). Он в 30 километрах от Уржума, в котором родился Сергей Киров, убитый 1 декабря 1934 года то ли Сталиным, то ли, говорят сейчас кое-какие историки, просто мужем любовницы Кирова. С этого убийства началась в Ленинграде и в России очередная великая кровь репрессий. Такая вот советская география...
   Поселок в основном бревенчатый, только недавно в нем появилось несколько каменных двухэтажных домов. Спасаясь от лютых зимних холодов, жители бревенчатых домов засыпают стены по окна снегом, который сбрасывается с них с наступлением весеннего тепла. Лед на реке и затоне полуметровой толщины, зеленоватого цвета с вмерзшими в него водорослями, а то и красноперым карасем.
   Стиранное дома белье жители поселка полощут в прорубях во льду затона, затон под боком.
   Над прорубями каждую зиму выстраивается для защиты от ветра деревянный зимний домик. Внутри домика - прорубь. И над ней, стоя на коленях на круглом ледяном валу, наросшем вокруг проруби, раскачивается женщина с красными донельзя руками. Она полощет в зеленоватой дымящейся воде затона белье. Брызги летят во все стороны - и стены домика, обрастают льдом, а на потолке точно так же нарастает изморозь, белая шуба изморози. Снаружи домик тоже в шубе, и бел, как сугроб.
   Дымится в тазу рядом с прорубью не успевшее замерзнуть белье, а то, что уже смерзлось, приходится отмачивать в ледяной воде, раздирать негнущимися пальцами - простыни, наволочки, мужнины кальсоны, собственные ночные рубашки, полотенца...
   Вода, как назло, подтекает и под колени, и они стынут, холод начинает ломить ноги - кости отзываются болью, холод поднимается выше, достигает поясницы - и вот уже схватывает за сердце.
   Какая-то из тряпок вдруг вырывается из непослушных рук и тонет, зеленея на глазах, и тогда женщина, опершись одной ладонью в лед, другой ныряет за тонущей простыней, вытаскивает ее, а левую руку уже не отодрать ото льда и приходиться поливать ее водой...
   Лед внутри домика от брызг все нарастает, пространство его уменьшается, стены теряют прямоугольность и круглеют, крыша из-за белой шубы становится ниже, ледяной вал вокруг проруби - выше, вода - дальше, как в колодце, и нагибаться приходится все сильнее... скоро ли, скоро ли, скоро ли весна?..
   Не писал бы я о Ледяном Домике, да, боюсь, существует он до сих пор...
  
  
   ПАМЯТНИК ВЬЮГЕ
  
   И еще сохранились в памяти зимние вечера, когда весь мир был занесен снегом, над поселком нависала бескрайняя ночь, а за окном, раскачивая дом и звеня стеклами, бушевала вьюга.
   Тускло горела лампочка над столом, где моя 28-летняя мать шила что-то на швейной машинке или чинила старье; стрекотала машинка, тикали ходики...
   Но если вьюжный свист заглушал их, начинало казаться, что никогда уже не кончится ни эта вьюга, ни эта ночь, и снег не покинет больше эту землю, - и мать истовее принималась строчить.
   Я знаю, шитье и штопка были необходимы; но еще нужнее была матери эта работа - и особенно неумолчное стрекотание машинки, - чтобы заглушить растущий внутри страх перед стихией, перед нависшим над ней одиночеством, перед незащищенностью от всего, что могло случиться завтра или послезавтра.
   За ночь вьюга заносила дома чуть ли по крышу; по стеклам было видно, как поднимается уровень снега. Нельзя было и думать о том, чтобы выйти куда-то в такой вечер; жизнь в поселке пряталась в дома. А вьюга, разгулявшись на просторах и споткнувшись о горстку домов, носилась, не зная удержу, над низенькими крышами, билась с размаху в стены и стучалась, грозя, в светящиеся окна, гудела в трубах, свистела, выла - злая ведьма Вятки, зимняя ночная владелица этих мест.
   Вьюга казалась мне чем-то похожей на войну.
   На ночь электричество отключали; перед отключением станция подавала знак трехкратным миганием лампочки, - тогда срочно стелилась постель, плотнее запирались двери, закрывалась печная вьюшка.
   Свет гас, вьюга гудела сильнее, теперь было слышно, как скрипит и потрескивает, качаясь под ее бешеными ударами, старенький дом, как шарит она снежными лапами по стеклу.
   Вот тогда-то приходили мысли об отце. О том, где он лежит, сжимая винтовку в руках, в эту страшную ночь, как выдерживает ее гнет, думает ли он о нас; сознание напряженно вслушивалось в ночь, в космический ее простор, ловя в шумах ночи неслышные уху сигналы живого присутствия на земле родного человека. И эти сигналы долетали из снежного далека, и мы слышали их, и отец виделся нам живым, держащим в руках винтовку, думающим о нас...
  
  
   ВОЛШЕБНОЕ КОЛЬЦО
  
   Это было не так давно - в детстве.
   Шел я как-то, шел - не помню, откуда, не помню, конечно, куда, не помню уже, зачем - но только увидел вдруг на земле кольцо. Медное кольцо величиной с тогдашнюю мою, шестилетнего мальчишки, ладонь. Игрушка что надо! И стал я играть кольцом так и эдак, эдак и так. Я кольцо подбрасывал и ловил, надевал на палец и крутил, катал по ладони, смотрел сквозь него на деревья и дома, вешал на одно ухо и на другое, прыгая в это же время на одной ножке, пытался нести его на лбу, даже в зубах подержал... И вот догадался бросить кольцо на землю плашмя, как бы целясь на какой-то колышек. Кольцо послушно упало плашмя в трех шагах от меня. Я подошел, чтобы взять его, и увидел в середине кольца 15-копеечную монетку. Вот так да! Что бы это значило? И я бросил кольцо еще раз. И снова в середине его оказалась монетка.
   Кольцо волшебное! Ура! Теперь я богач! Брошу его сто раз, и можно будет купить все, что угодно! Все, все, все! Например, мороженое.
   И я кинул кольцо в третий раз. Подошел к нему - а кольца-то нет! Нет волшебного колечка. Потерялось!
   Искал я его, искал, на коленках ползал, всю траву прошарил, всю
   землю перерыл, а колечка так и не нашел. Куда оно исчезло, почему - до сих пор не знаю. Ну да что можно требовать от волшебного кольца, оно когда хочет, тогда и пропадает.
  
   ЗАБЫТОЕ ЗАКЛИНАНИЕ
  
   Это было не так уж давно - полгода назад. Вышла на небо молодая луна и я, увидав ее, отыскал в кармане два четвертака, показал их месяцу, потер и произнес тут же сочиненное заклинание, в котором попросил ночное светило, щедро льющее серебро на землю, не забыть и меня.
   Так, говорят, полагается делать, когда хочется какого-то неожиданного прибытка.
   И надо же! На следующий день, бродя по берегу океана, я нашел... ну, не буду говорить, что именно, только нашел то, что, возможно, и подбросил мне молодой месяц.
   То ли его тронуло сочиненное мною заклинание-двустишие, то ли было оно волшебным, сочиненным задолго до меня...
   Еле-еле я дождался следующего новолуния. Увидел острый серп на ночном небе, вынул заранее припасенные четвертаки и, как и в первый раз, показал их ему. Из-за левого плеча, так положено. Потер... Хотел произнести то заклинание, да вдруг понял, что забыл его! Стою, показываю, на удивление прохожим, монетки небу, тру их и... молчу. Молчу - а, казачье солнышко, луна цыганская, может, ждет тех заветных слов, что я в прошлый раз так удачно угадал.
   Так я и не вспомнил их, и наскоро сочинил целое четверостишие:
   Месяц, месяц молодой,

Поделился б ты со мной

   Серебром иль златом -
   Только не ухватом!
   Произнес я его, что называется, затаив дыхание, и стал ждать прибытка. Но дождался только одного-единственного четвертака, который блеснул передо мной на мостовой на следующее утро, когда я шел в магазин. Да и тот был впечатан в асфальт так, что его не выковырять ни пальцем, ни ключом.
   -Что ж ты, - сказал я, глядя в голубое небо, где тающим кусочком льда плавал слушатель моих ночных стихов, - стыдно, Остророгий! У тебя столько серебра, а отделываешься жалкой монеткой!
   Но, видать, именно во столько оценил он мое четверостишие.
   Прождал я от новолуния до новолуния ровно 29 дней, 12 часов, 44 минуты и 3 секунды - и ничего, кроме того четвертака, больше ни на мостовой, ни на тротуаре, ни на песке на берегу океана не увидел.
   Поразмыслив, я понял вот что. В тот первый раз пришло мне на ум волшебное двустишие-заклинание, а я его, растяпа, не запомнил и записать не догадался. И тем самым себя наказал, потому что сейчас, когда я пишу эти строки, сидя в своей душной однокомнатной квартире на первом этаже, я бы милостью молодого месяца мог:
   лететь во Францию, в Париж;
   или в Испанию;
   или кататься на собственной яхте в Атлантическом океане;
   или гнать роскошную машину к Великому Каньону,
   или мчаться в какое-то еще милое сердцу место...
   Но уж если б я летел куда-то на самолете, подумал я в утешение, или правил яхтой, или гнал машину на американской скорости, нигде не останавливаясь, то б, наверно, строк этих неторопливых не писал! А они для меня тоже кое-чего значат, черные строчки на белой бумаге...
   Да и новолуние, что обернулось для меня всего лишь четвертаком в прошлый раз, не последнее. Вдруг вспомню то двустишие, и уж тогда...
  
   ЧИСТЫЙ СНЕГ
  
   Домашние цветы "любят" дождевую или снеговую воду. Вот и захотел я в конце зимы поддержать ею мои цветы. Вышел во двор, набрал в старую кастрюлю белейшего снега и растопил его на плите. Глянул... вода получилась мутная, желтая, словно в ней черт знает что растворено, с плавающей в ней копотью.
   Дождался я тогда свежего снега, только выпавшего, только-только слетевшего с облака. Набрал горстями пышного, невесомого - полную кастрюлю, примял, принес на кухню. Растопил. Тот же результат: желтая, мутная, с сажей.
   И это снег! И это снеговая вода! От нее цветы в ту же минуту завянут.
   И тут по страшной воде пробежала разноцветная рябь, я поднял голову - вверх уносилась моя радуга.
   Я все думал, почему мне запомнился именно этот день? Так запомнился, словно память знала наперед, что он мне когда-нибудь понадобится.
   До нового, 1943 года, оставалось два дня, и мы с Ленькой Новоселовым решили пойти за елками. Жили мы тогда на берегу Вятки, в самой-самой глубине России, в маленьком бревенчатом поселке; место было окружено лесами, елку можно было срубить, не причинив природе особого вреда.
   Мы встали на лыжи, прихватили топорик и отправились через реку, по проложенному по льду санному пути. Там, за рекой, высокий правый берег Вятки прорезала ложбина, заросшая елями.
   Санный путь, отмеченный конскими яблоками, сворачивал на крутой изгибистый подъем, слева от него начиналась ложбина, из которой поднимались остроконечные ели. Снег здесь был нетронут, он успел слежаться, мы шли по нему не проваливаясь.
   Приблизились ели, высокие, строгие, похожие на церкви. Чем глубже уходила в высокий берег ложбина, тем выше они поднимались, ловя верхушками солнечный свет. Снег под ними казался голубым.
   Может быть, мы оба остановились на какой-то невидимой границе между владениями елей и речным, может быть, остановился только я, но не замереть вдруг я, видимо, не мог. Выросший на берегу реки, среди лесов, я все равно поразился в тот предновогодний солнечный и морозный день совершенно особой, не повторившейся больше никогда тишине и чистоте этого уголка земли: ни звука не было слышно, не было видно ни одного следа - ни птичьего, ни заячьего, только комья снега, упавшие с елей, пробивали голубой снежный покров да чуть осыпалась на него хвоя. И чистота эта была особая, я потом уже, в который раз вспоминая этот момент, понял, в чем его особость. Ни одна промышленная труба не дымила в радиусе сотен километров, гарь и сажа больших заводов сюда не долетали, паровозы и те катили далеко отсюда, а автомашины в те годы и в тех краях были редкостью.
   И здесь в своей первозданной нетронутости жили два зимних чуда - чистый, прямой дар поднебесья, снег и настоянный солнечным, безветренным и морозным днем запах хвои. А тишина, третье чудо, давала возможность ощутить их сполна и так, что оставалось это ощущение, как я потом понял, навсегда.
   Мы с Ленькой срубили две небольшие елочки и вернулись из снежно-елового этого царства домой, в 1943 военный год, год, заволокший гарью боев и пожаров половину нашей страны.
  
   У свежего снега, у снежинок, еще не слежавшихся в массу, у этих цветов- цветиков поднебесья с узорчатыми лепестками, есть, конечно, свой аромат - тонкий, остро щекочущий ноздри, особый, как аромат ландышей, фиалок или сирени.
   Но если он просеялся сквозь сито пыли, копоти и сажи, сквозь грязное облако, которым накрыт сейчас каждый город, какой может быть у снега аромат!
  
  
  
  
   ЗОЛОТАЯ ГРУСТЬ
  
   Как-то я, журналист, шел уже к вечеру от одного села к другому. Шел по дороге, желтой песчаной змеей ползущей на запад и исчезающей за холмом, - а передо мной разворачивал свое действо закат. Сказочным было это действо, и я поддался его очарованию.
   Осеннее, по-вечернему золотое солнце, спускаясь к горизонту, попало в плотное облако. Оно исчезло было в нем, потерялось... но нет, все-таки пронизало и теперь проваливалось, выпадало из облака - как выпадает через случайную прореху в кармане тяжелая монета. Вот-вот и канет за горизонт, до которого оставалось совсем ничего.
   Я увидел неминуемое и вдруг припустил, пыля, по направлению к действу.
   -Облако-о-о! - закричал я что есть мочи. - Облако, держи его крепче, не выпускай!
   Но прореха расширилась, тяжелая монета солнца выпала из облака и тут же канула за горизонт, оставив над собой всплеск - догорающее, как костер, дрожащее сияние.
   Несчастье произошло, неминуемое свершилось.
   Я снова перешел на шаг. Вокруг меня быстро, густеющим роем мух, собиралась темнота.
   -Прощай, мой золотой, - сказал я угасающему дню, дню, исчезнувшему за горизонтом, - прощай! Я ждал от тебя хоть какого-то прибытка, да, видать, и на этот раз ничего не получилось....
   Грустно было, но грусть эта была особая, и я уложил ее в карман, как уложил бы золотую монету, выпавшую из облака прямо к моим ногам. Иная грусть - это ведь тоже прибыток...
  
   КТО-ТО УШЕЛ ИЗ ЛЕСА
  
   Листья в лесу разбросаны как попало: на пнях и кустах они словно оставленная то ли в спешке, то ли за ненадобностью одежда. И возникает ощущение, что кто-то ушел из леса, - так хозяин покидает дом.
   И музыки не стало в лесу: певчие птицы улетели вслед за хозяином.
   Тихо в лесу, если остановишься и присядешь на пенек, перестанешь шуршать листвой. Только, может быть, вскричит сорока, предупреждая о пришельце... а кого предупреждать?
   Простучит по веткам, падая, лист. Он спланирует или закружит спиралью, прежде чем улечься наземь, - и повсюду в лесу падание желтых и красных листьев, медленный осенний танец, медленный разноцветный дождь...
   Лес становится прозрачным. Только что он был ярок и богат огнями, как сказочный замок: празднично горели клены, лимонно желтела липа, рыжели дубы, - скоро в лесу будут светиться только угольки ягод шиповника и боярышника и погорело чернеть стволы.
   Тихо в лесу и прощально. Дом его пустеет все больше, его уже тронуло разрушение. Вот-вот налетят ветры, разбойная ватага ветров, - они сорвут с деревьев последние наряды, засвистят в голых ветках, взвихрят палую листву перед тем, как все будет накрыто одинаково белым покровом...
  
   МОЛИТВА
  
   Царь Холод въехал в наш город на Ветре-коне.
   Северный ветер дул всю ночь, к утру улицы, дома, деревья являли собой картину ночного, с одной стороны снежного нашествия. И картина эта была поразительная. Приметны были сугробы, нанесенные там и сям. Ветер затейливо вытянул их навершия в сторону юга, мороз укрепил - и теперь можно было любоваться изящными невиданными сооружениями, что могли бы подсказать авиаконструкторам масимально обтекаемые формы фюзеляжа.
   А иные сугробы были похожи, может быть, на корабли инопланетян - сплошь белые, они захватили этой ночью наш город.
   На столбах появились высокие боярские шапки-набекрень, и столбы еще выше задрали головы.
   Вывески были так облеплены снегом, что казалось, когда он растает, там будут уже другие надписи.
   Снег на молоденьких соснах в лесопарке напоминал спешно взбирающихся по веткам белых медвежат.
   Нашествие, нашествие...
   На самом верху нашего лесопарка был небольшой сосновый питомник. Сосенки выросли уже с человека - я направился, скрипя снегом, туда, подозревая, что они наградят меня еще одним удивлением.
   Подошел к питомнику - и обомлел. Спиной ко мне стояли одинаково согбенные женщины в белом, с головой одеянии. Так послушно наклоняют головы и спины только на молитве. На скрип моих шагов молящиеся не обернулись, только одна, стоящая впереди, откинула покрывало - из-под белизны снежной ткани выглянула зеленая сосновая ветка...
   СЛУШАЙ!
   Уже две недели стоял туман, такой густой, что из окна казался снегом, занесшим по крыши пятиэтажные дома. На улице все было мокро, ни одного сухого места не оставил на земле туман. Каждая ветка куста или дерева украсилась полными чистыми каплями, которые то ползли, чтобы, слившись в одну, упасть, то чуть покачивались и вздрагивали подобно сережкам.
   Небо вместе с солнцем, луной и звездами исчезло, его плотно завесил туман, доступ к небу был по чьей-то воле прекращен.
   Дни шли настолько одинаковые, что казалось, время остановилось. Время завязло в тумане - и все тот же день вставал каждое утро все после той же ночи...
   Из-за тумана, сырости и слякоти у меня пропало одно воскресение, и я со страхом ожидал следующего, потому что день обещал быть таким же пустым и бездельным: ни работы в эту погоду, ни прогулки: в голове тот же таман, что и на дворе.
   И когда утром в субботу я выглянул в окно и снова увидел белизну, сердце мое тоскливо сжалось. Но я ошибся! Мимо окна, покачиваясь, проплыла снежинка, другая села на подоконник, тротуар был уже бел, на ветки деревьев ложились пушинки снега.
   И день из-за падающего снега показался мне милым, уютным, наполненным наконец-то делом и смыслом...
   А назавтра, когда дул уже ровный холодный ветер с севера, светило солнце и градусник показывал восемь ниже нуля, я поехал, стосковавшись по настоящему белому, за город, в поле.
   И только ступил на широкую белую равнину, сойдя с дороги, как ошалел от простора, праздничного сияния чистого снега, от высоты синего неба, от огромности мира, открывшегося после тумана.
   На снегу не было ни одного - ничьего - следа. Снег напоминал парусину: ровный ветер всю ночь гнал крупинки снега в одну сторону, и те исчертили полотно частыми строчками.
   Под моими ногами сухо и звонко похрустывала корочка наста, а когда я остановился, слышалось только легкое шуршание, почти шелест катимых по туго натянутой парусине крупинок - да иногда еле уловимое гудение высоко вверху самого ветра, про которое я, усмехнувшись, подумал: труба архангела.
   И так нетронута была поверхность снега, так бела, что показалась она мне чистой страницей, и захотелось (в руках была палка) наконец-то написать что-то - тому, кто, может быть, выйдет в поле за тем же, что и я.
   Я поискал слово, достойное снега и простора, высоты неба и синевы его и чуть слышного шуршания крупинок по насту... поднял было палку, чтобы написать, и опустил: не то... Не то... И в конце концов решился и написал на снегу одно только слово:
  
   СЛУШАЙ!

   Я обошел "страницу" по низинке и направился, похрустывая настом, к видневшемуся на краю поля длинному соломенному дому под белой крышей, пошел к нему, чтобы вырыть там нишу и посидеть напротив подслеповатого зимнего низкого солнца, слушая снежную тишину и гудение ветра высоко вверху.
  
  
  
  
   ХЕРСОНЕС
  
   Волна выходит из моря крутошеей лошадью с белой гривой. Она взбирается на гальку, словно волоча за собой тяжелую ношу. Вырастая все больше, зеленея, стекленея, храпя, не дойдя до суши двух шагов, вдруг спотыкается и грохается на камни и разбивается на тысячи зеленых осколков и брызг. И вот другая взбирается на гальку...
   Берег белый, сверкающий солнцем, пустой. Может, кто-то и есть здесь - он сидит, укрывшись от ветра за древней стеной, смотрит, почти не мигая, на волны и решает какой-то там свой вопрос, - может, кто-то и есть здесь. Бог с ним. С ним Бог. Но лучше думать, что нет никого, кроме нас двоих и вот этого солнца, и вот этого моря, и этих древних камней, пахнущих известкой из детства, и порывистого грохочущего ветра, и этой сухой травы, что качается возле лица...
   ДУША
  
   ...Вот опять случилось, опять произошло - душа оставила меня, улетела куда-то, то ли в прошлое, где ей есть кого навещать, то ли в будущее - проведать, что там впереди, и как-нибудь оповестить меня. Она ведь, кажется, все может, бессмертная наша душа... Нет, она не отлетела, как говорят, когда человек умер, а просто улетела, оставив меня на время без себя - и я хожу по квартире, лишенный главного, наверное, источника энергии, источника мыслей и слов, чем я привык жить; улетела - и не подает вестей о себе и о том, где она, с кем она...
  
   ВИЗИТ ПО-РУССКИ
   Когда мы расставались, Редактор высунул язык и ткнул в него пальцем.
   -Вот твой враг! - так объяснил он причину нашего прощания и этим же самым сказал напутственные слова.
   Я оказался на улице. В прямом смысле слова - меня выкинули и из принадлежащей редакции комнатушки в полуразрушенном доме.
   На улице громоздила сугробы февральская метель. Она со свистом носила меня от одного знакомого дома к другому, где я спрашивал о временном прожитье. Как-то сунулся к приятелю, который не упускал возможности зайти ко мне и провести час-другой под моей крышей, а то и весь вечер, сунулся в надежде хотя бы переночевать у него. Но семья его и он сам показали лицами и намеками такое нежелание гостеприимства, что я ушел, так своей просьбы прямо и не сказав. Не помню сейчас, где я ночевал в ту ночь...
   Все мои знакомые были относительными праведниками, и откуда у них хоть один лишний или запасной метр жилой площади! Но они взялись за телефоны и, ширя круги поиска, обнаружили, что существует незанятая в эту непогоду крыша и стены.
   В двухкомнатной кваритире жила с престарелыми родителями женщина тридцати с лишним лет. С замужеством у нее не получалось, а жить как-то надо, и вот приобрела она она на одной из низкорослых кишиневских улиц хату-развалюху. Ее упросили дать на время метели хату мне, попавшему в беду журналисту, хозяйка развалюхи самолично привела меня на Кузнечную.
   Первый дом был фасадный - вполне приличного вида одноэтажный дом. Второй, пристроенный к нему ради экономии одной стены, - похуже и пониже. Третий - еще победнее, четвертый - та самая хибара. К ней была приткнута мазанка с разрушенной стеной и выбитой рамой, а заканчивался этот понижающийся грустный ряд пустой собачьей конурой.В 5-6-ти метрах от нее возвышалась деревянная будка нужника.
   Пахнущая хорошими духами домовладелица отперла дверь, мы вошли. Комната, низкий, на уровне головы потолок, разложенный широкий диван, тумбочка, пустые бутылки от коньяка и марочного вина на полу... Штукатурка (обмазка) потолка в центре обвалилась, дыра накрыта набором фанеры. Низенькая печь, сложенная из кирпичей...
   -Труба разломана, - предупредила меня хозяйка, - дымоход завален, так что топить не пытайтесь. Вот электрический камин. - Она была немногословна и за беспорядок, как принято, не извинялась. Она входила в мое положение, а я должен был понять ее.
   Стекло в раме было одно, от второго остался уголок, междурамье забито снегом.
   -Ну, все, - попрощалась женщина, в руках ее была большая сумка, - белье я забираю. Когда комната мне понадобится, нужно будет освободить.
   -Спасибо, - ответил я.
   Она вышла, сильно захлопнув старую дверь; в комнате остался аромат хороших духов.
   После громов, гремевших во мне последние дни, вдруг наступила тишина. Что-то закончилось, какой-то путь, а новый еще не начался. Был промежуток, не заполненный ничем, никаким делом, пауза, провал, пропасть - и мой безмолвный и долгий, одинокий полет вниз...
   К нужнику была протоптана в снегу скрипучая тропинка. Чтобы предупредить идущего к нему о занятости помещения в этом дворе было принято петь. Ветеран войны, ходивший по двору в галифе и русских валенках, с наградными колодками на душегрейке, пел в сортире сердитым голосом "Дан приказ - ему на запад, ей - в другую сторону..."; полная молодая женщина, выходившая по нужде в мужниных ботинках, тоненько выводила "Зачем вы, девушки, красивых любите..."; кто-то, нарушая хорошее правило, услышав скрип шагов, кашлял...
   Конечно, я немедленно простудился, схватил ангину, за лекарствами не пошел, потому что не знал даже, есть ли поблизости аптека, только обвязал горло полотенцем.
   Шел четвертый или пятый день моего одиночества. Двор завалило снегом. Чтобы открыть дверь, нужно было отодвинуть сугроб. Несмотря на метель, швырявшую горсть за горстью снег в мое окно, несмотря на мороз, по фанере мокрицами ползла вода, собиралась в тяжелые капли и падала в подставленный таз.
   Я сидел на разложенном широком диване и зачарованно следил за ползущей по фанере мокрицей, за тем, как обвисала она, становилась каплей, полнилась, тяжелела, обрывалась, летела и звонко плюмкалась в воду. На смену ей спешила следующая мокрица.
   Мокрицам не было конца, они выползали из трещины в фанере, бежали, многоногие, одна за другой к провисшему центру листа и спрыгивали вниз.
   Нашествие, бормотал я, нашествие, нашествие, нашествие мокриц...
   Все это, однако, слишком походило на кино: полностью, до конца поверить, что в заносимой снегом хибаре сижу с полотенцем на горле я, снова безработный и бездомный (в 34 года), и смотрю на нашествие мокриц, было невозможно.
   Окончательное осознание беды только нависало надо мной, как навис тяжелевший с каждой минутой потолок, залатанный фанерой.
   Это мое время отбивали капли, безостановочно и звонко падавшие в таз.
   Темнело быстро; я зажигал интимный хозяйкин ночничок (верхняя лампочка из-за сырости не горела), мокриц уже не было видно, всякие звуки во дворе прекращались, оставалось только тикание воды, да все сильнее слышались первобытные свист и шорох метели. Вдруг на что-то рассердившись, она с маху налетала на мой домик - звякало черное с белым стекло, мигал ночничок, по ногам пробегала ледяная волна.
   Город, окружавший хибару, не давал о себе знать ничем, словно его и не существовало.
   Мною овладело странное оцепенение, обратившее все мое внимание в слух; звон капель настолько загипнотизировал меня, что, кажется, сердце билось в его ритме. И еще казалось, что перестань они капать, и оно остановится.
   Внезапно метель так ахнула в дверь, что я вздрогнул и испугался за прочность домика. Удар повторился, и я понял, что кто-то стоит за дверью. Кто?!
   Я встал, подошел к двери и без страха откинул крючок..
   На порог ступил в заснеженном полушубке, раскрасневшийся от холода, улыбающийся Генка Осетров, журналист, прозывемый среди своих Крокодилом.
   -Привет! - знакомый хрипловатый голос заглушил и прогнал все остальные звуки. Генка потопал ногами, сбивая снег, снял очки. Близоруко оглядел комнату. - Еле тебя отыскал. Ты что, заболел? - кивнул он на мое перевязанное горло. - Я тебе лекарство принес, - и вытащил из-за пазухи бутылку водки.
   Нас связывало приятельство, не более близкое, чем с остальными, составлявшими наш круг, но Генка - один - понял, что нужно сделать в метельный и сугробистый февральский вечер.
   Этот вечер я провел в его доме, где собрались все наши, их голоса отодвинули мою хибару далеко-далеко, в какой-то, скорее всего, случайно увиденный фильм, где перед тазом с мутной водой нахохлился человек с перевязанным горлом и не сводил глаз с кругов от падающих с потолка капель
   Настоящий я, вчерашний и завтрашний, сидел за наскоро накрытым столом, видел развеселые лица вокруг и время от времени поднимал рюмку за то хорошее, что непременно случится уже в этом году.
   Таково было чудо Генкиного стука в дверь развалюхи, затеряной у черта на куличках...
   Крокодилом Гену прозывали за имя, но больше, я думаю, за то, что собирал он в своем доме людей, которые превыше других богатств ценили дружбу, и круг их долго не распадался.
   ...А потому, верно, не дает мне покоя то воспоминание, тот жутковатый вечер и тот стук в дверь, что здесь, Нью Йорке, не дождаться мне ни свирепой февральской метели, заметающей окна, и грозящей завалить стены, ни - и это главное - неожиданного прихода старого приятеля, что не мыслит мужского визита без традиционной русской водки.
   Бог его знает, как он передается - сигнал бедствия, но то, что он передается, я знаю не только по этому случаю.
   ЗАВЕТНОЕ СЛОВО В ГОРОДЕ СТА БОГОВ
  
   -...просто ты перебрал отрицательных эмоций, - сказала мне жена, бывший психиатр, - они слетаются на тебя со всех сторон. Это еще не депрессия, - разъяснила она свои слова, - но ты можешь и в нее въехать. Иди-ка лучше на улицу и постарайся найти на ней хоть что-то хорошее. В конце концов там свежий воздух. Можешь даже пялиться на баб.
   -Все красивые женщины Нью Йорка ездят в машинах, - сказал я, - а таким, как я, - достаются остальные.
   -Ну, про "достаются" ты бы промолчал, - посоветовала жена.
   Про свежий воздух жена перегнула. Свежий воздух в Нью Йорке, где миллионы выхлопных труб?! Но что-то хорошее в нем должно же быть!
   И я пошел на улицу, хотя очень не хотелось покидать диван. Жена вслед мне покачала головой. Она (психиатр, повторю) считает, что я окончательно расклеился, а вот уж она держит себя в руках. Ну, удается ей это или нет, знаю только я. За стены нашей квартиры мои наблюдения не выходят.
   Итак, я, бывший инженер из бывшего Свердловска, ныне житель Нью Йорка, иммигрант по третьему году, вышел на улицу в поисках положительных эмоций...
   Храбриться мне уже незачем, врать тоже не пристало. "I am sorry, I am sorry! Excuse me, excuse me!" - это не для меня., буду говорить так, как научился в Свердловске. И думать так же. То есть, честно и, как писали недавно, не-пред-взя-то.
   К витринам продуктовых магазинов я уже привык. К тому, что там все есть. Даже то, что нам и не снилось. И с тем освоился, что любое, в общем-то, блюдо мы в состоянии отведать. Даже, скажем, омара (лобстера) или устриц, о которых мы знали из французской литературы. И запить глотком кьянти из книги Хэмингуэя. Мимо витрин я уже прохожу не моргнув глазом .
   Но вот вывески - их мои глаза (мое, уточним, сознание) никак не признают. Буквы чужие, слова чужие, взгляд от них прямо-таки отскакивает. Clothes horse, например, или Bagel hole. Нет знакомых, тех, что до боли: "Хлеб", "Столовая", "Промтовары", "Пельменная", "Рюмочная", "Комиссионный магазин", "Закрыто на переучет", "Закрыто и не знаю..."
   Всё, всё на этой улице чужое, о каких положительных эмоциях может идти речь!
   Теперь следующее. Лица. И снова не то и не те. Белые - но не той привычной "белизны" (то зеленой, то красной), что у нас - по-другому белые: какого-то мультяшного цвета. Смуглые - невиданно, оттенки - и Гоген не справится. Черные - ну, про черные лица лучше вообще промолчать, не мое уже дело. А есть и такие, что иначе, как лиловыми не назовешь.
   А прически! А бородки! А самые разные знаки на груди! А кресты величиной с ладонь! А серьги! А клипсы! А перстни - пальцев на руке не хватает! А на голове что творится! И шляпы, и кепы, и кипы, и фески, и тюбетейки, и чеплашки, и тюрбаны, и чалмы, и панамки, и платки на женщинах и юнцах (у кого на голове, у кого на колене), и вообще накручено на иной голове черт-те что!...
   Про всю эту нагрузку на глаза иммигранта уже сказано кем-то: визуальная какофония.
   А носы! Между нами, свердловчанами, говоря, Нью Йорк - огромная выставка носов. Здесь есть все - от "пуговки" и "картошины" до баклажана. За эту невиданную экспозицию можно деньги брать.
   Встретился мне детина с таким грозным носом, что у меня душа в пятки укатилась. Нос у него был, как сабля, наполовину вытащенная из ножён, прямо-таки пиратский нос. Зыркнул на меня детина, повел саблевидным носом, швыркнул им - как лязгнул клинком, а мне почудилось, будто пристрашил немедленным абордажем. Может, у него просто насморк, но я чуть за сердце не схватился.
   И еще одна странная мысль мелькнула при виде этого носа: как он будет такую тяжелину в старости таскать?
   И все-таки смотрю дальше. В поисках положительных эмоций. Вот идет, на наш взгляд, вполне достойного вида The citizen. Но уж слишком высокий, слишком худой, слишком прямой. Подбородок длинный, как приставная борода у египетского фараона. И еще трубка в искусственных зубах. Пых-пых дымом. "По Бобкин стрит, по Бобкин стрит"... Не человек, а иллюстрация к стихам Маршака.
   Перевожу взгляд.
   Две белёхонькие старушки семенят, бывшие, может быть, "барби", да так и оставшиеся куклами, свои у них только морщины...
   Толстый-претолстый гражданин, занимает собой весь тротуар, передвигается медленно и неотвратимо, как каток, и так же неотвратимо приминает асфальт. Мысленно, хоть и не врач, диктую ему рецепт: "Екатеринбург, Промышленная, 17, "Заводская столовая номер 4". Через год он запишется в марафонцы.
   Другие, конечно, не обратили внимния, но я-то, ищущий положительных эмоций, заметил пару голубей, которые таскали веточки и всякий мусор и аккуратно укладывали на его медленно плывущую над тротуаром макушку. Птицы вили гнездо, пока этот толстяк доберется до дома, они, глядишь, выведут птенцов. Я этого гражданина обогнал, хотя и оглянулся пару раз. Растет гнездо, растет...
   Хасид, ступает важно; черная шляпа, пейсы, очки, белые чулки. Взгляд в себя; интересно, что он там видит?
   И ведь я кому-то навстречу иду... Но если я кого-то вижу, то меня - точно никто не видит. Я здесь невидимка, любой взгляд меня пронизывает насквозь. Это оттого, что одет я - никак, лицо у меня - никакое, и выражения на нем, кроме потерянно-растерянного, нет. А таких здесь не замечают.
   Вывалилась из автобуса джинсовая стайка девчонок с натуго обтянутыми попками. Полетела, галдя, сверкая зубами... Думаю машинально и горько: женская задница в наше время вызвала на состязание воспетое художниками всех времен женское лицо. Бросила, так сказать, вызов: кто кого? Что ей, заднице, Джоконда с ее загадочной улыбкой!..
   Юнец идет, стриженный под солдата в пустыне, еле тащит на себе тяжелый груз предписанных модой штанов, длинных и широких, как на слона. Идет он раскорякой, трудно переступая ногами, сползающие на самый низ тощих ягодиц штанищи время от времени подтягивая, а то и вовсе держа в руках... Что поделаешь, сегодняшний день моды именно такой, а не другой.
   Коротышка-крепыш мексиканец перебирает на лотке киви, манго и авокадо. Этот в джинсах, то ли стянутых у самого Майкла Джордана, баскетболиста, либо купленных навырост; широченное каменное лицо у него, бородка приклеена - a la кардинал Ришелье...
   Индус шагает навстречу: белые штаны, белая рубашка до колен, туфли на босу ногу, феска, борода... В глазах - Будда, Ганг, Гималаи, Махабхарата, дзэн...
   Город Ста Богов, думаю, город Ста Богов...
   И стал я искать хоть что-то, что вернуло бы меня к жизни. Ну должно же оно быть!
   Глаза мои принялись обшаривать стены - размалеваны, конечно, всякая писанина на них - граффити. Черт его знает, там пишут и рисуют.
   Двери, объявления... Поднимаются мои глаза и вверх, где всегда ползет по любому участку неба тяжелый пассажирский самолет; и вниз опускаются, к тротуару, не по российским меркам мусорному...
   И... внял господь моей просьбе. Внял! Я остановился как споткнулся. Я смотрел и не верил своим глазам.
   Кто-то, такой же, видно, потерянный, как я, так же испуганно шедший по улице, так же искавший хоть крупицу знакомого по прежней жизни, так же погибающий от тоски и одиночества, волчий вой в горле стиснувший, остановился вдруг перед почтовым уличным ящиком, воровато, наверно, оглянулся, вынул из кармана невесть как там оказавшийся кусочек мела (гипса, скорее), и взял да и написал приветное слово.
   Он, пиша, боялся, понятно, и зря: американцы этого слова и не поняли бы, и подумали бы, что раз этот человек пишет его, то, может быть, он какой-то там техник, и метит почтовый ящик, чтобы, к примеру, его в скором времени заменить.
   Я же, повторю, остановился, увидав это слово, как вкопанный.
   Родимое! Заветное!! Свиделись!!! Сколько лет!.. Это кто ж догадался, какой добрый человек, его здесь оставить? Кто из всех слов русского языка выбрал самое-самое то? Кто мне, далекому, незнаемому, дал знак своего здесь присутствия? Кто ты, кто ты, браток?!
   Исполать тебе!
   И хоть слово было написано скромно, робко даже, меленько, не было в нем ни шири, ни удали, разлилась во мне волна приятства, освобождения; я легко и свободно вздохнул и даже почувствовал себя уверенней.
   И подошел я поближе к ящику, закрыл его от прохожих своим телом и глянул вниз. Там лежал крохотный кусочек мела (гипса), может быть, специально для меня оставленный.
   Я поднял его и, оглянувшись, быстро оставил и свой знак - чтобы тот парень знал, что он здесь не одинок. А вдруг и еще кто-то наш привет увидит.
   Американцы - белые, черные, желтые, серые, лиловые, как баклажан, цвета меди, чугуна, цвета перца с солью, цвета спелой кукурузы, седые, лысые, крашеные, завитые, ничем никогда не пахнущие, не то, что наши - проходили мимо, не поводя, что называется, глазом. У них это не принято - замечать что-либо, на что-либо смотреть дольше доли секунды. Глаза - зырк! зырк!.. Здесь свобода. Остановился человек и пишет что-то на почтовом ящике - реализует, значит, права человека. Если ты его затронешь - могут даже засудить.
   А написал я на ящике тоже хорошие слова. Я написал под тем совсем коротеньким словечком: Знай наших! - вот что я написал.
   И пошел домой, будучи уже уверенным, что начало положительным эмоциям у меня есть. Не зря жена посылала меня на улицу. Теперь они, положительные эмоции, будут липнуть ко мне, как мухи. Ну-ка что там написано справа от меня и слева? И кто идет мне навстречу?
  
  
  
  
   СКАЗАТЬ ВАМ ЧЕСТНО,
  
   какую сладкую горечь я испытал в той поездке?
   Ехал я, вятский, по рождению, человек, журналист, ехал летом из Москвы в Киров. Сначала из Кишинева, где жил, в Москву, а оттуда аж в Киров - по командировке "Пионерской правды" Сидел в пустом купе, - пассажиров в поезде было мало, - смотрел, не отрываясь, в окошко на сосново-еловые леса, стеной встающие вдоль дороги. Вагон уже пронизывало смолистым духом, духом хвои, знакомым с детства. Глубь леса чем дальше проникал в него взгляд, становилась темнее, таинственнее, там, верстах, может быть, десяти отсюда наверняка притаилась избушка Бабы Яги, а сама старуха бродит где-то неподалеку, выискивая на заветных лужайках, покрытых нежнозеленым курчавым мхом, коричневые шляпки белых грибов, ищет, ворча про себя о том, что теперь уже (таперича) в печь никого не затолкаешь, опасно, придут, разыскивая пропажу, с ревизией. А белые грибы - хоть какие-то - тьфу, тьфу! - белки. В бабкиной избушке с недавнего дня тренькал потерянный грибником маленький транзистор, от него-то бабка и набиралась новых и неприятных на вкус словечек, вроде "ревизия" и "белки" (а не белки)...
   Вот в какие мысли я уходил, видя сумеречные глубины в хвойном лесу, и для меня, вятского, повторяю, человека, было это естественно...
   На стук в дверь я оглянулся: в купе вошла миловидная девушка проводница. Она еще раз проверила билет, предложила чаю. Девушка улыбалась, разулыбался и я и завел с ней пустяшный с виду разговор, имеющий вполне охотничий интерес: миловидную девушку в пустом почти вагоне, бегущему через ночь, следовало закадрить. Я, болтая, распустил павлиний хвост, который есть у каждого мужчины, - был остроумным, поигрывал словцом... всем известное дело, и в конце концов пригласил девушку зайти поближе к вечеру, "чтобы не скучать одной", "да и мало ли кто может к ней пристать", ну и т. д...
   Девушка одобрила мое приглашение улыбкой и согласилась "заглянуть". Она вышла, вернулась через полчаса с двумя стаканами (в подстаканниках, помните?) чая, рафинадом и печеньем. Еще раз - на мой вопрос: зайдет ли? - покивала и дверь за ней захлопнулась. Я вернулся к смотрению в окно. Лес там обрывался то болотом, украшеным островками желтых касатиков, яркими пятнами калужницы, розовым дербенником, то серой, как пепел, деревней, то лугом с одинокой старой березой посредине.
   Наступил вечер, за окном стемнело, лес стал чёрен; бабка Яга затеплила, должно быть, что-то несусветное бормоча про себя, свечу в медном подсвечнике, в углах ее избушки все слышнее зашуршали мыши; под таганом в устье большой печи загорелся маленький костерок, огонь начал облизывать закопченные бока чугунка с каким-то хитрым (мяса-то нетути) варевом...
   А мне стал слышнее ровный перестук колес - поезд катился по русской равнине, и подумалось вдруг: часы мои идут сейчас в обратную сторону.
   В дверь моего купе в этот вечер так никто и не постучал.
   Утром, когда за окнами вагона снова восстал сосново-еловый лес, наполнив вагон отдохнувшей за ночь хвоей, я увидел проводницу в коридоре, она снова разносила чай.
   -Что ж ты не пришла ко мне? - спросил я, изо всех сил скрывая обиду (мол, невелика потеря).
   Девушка остановилась перед закрытой дверью купе, стала освобождать от подстаканников руку.
   И ответила - беззаботно, одним легким словом объясняя то, на что добросовестному литератору понадобилось бы полстраницы:
   -А не поманило! - Ударение в этом слове было на "а".
   Я хотел было что-то по инерции сказать, но только открыл рот. Постоял чуть - девушка скрылась в купе, - и пошел к себе.
   Сказать вам честно о моем состоянии в те минуты? Два чувства боролись во мне. Ну, понятно, мужская обида. Но чем дальше, тем больше, ее превозмогала магия слова, кинутого весело и беззаботно, так кратко, так великолепно все объяснившего. В самом деле, есть такая штука на свете, и с ней надо считаться - поманило или не поманило (ударение все на том же "а"). Я ведь и сам бывал бесповоротен, проверив по душевному (сердечному) отклику взгляд на незнакомую жещину, на первые услышанные от нее слова. Не поманило...
   Сладкая горечь разлилась во мне, когда я сел в пустом моем купе, но скоро зелень сосновых и еловых лап, освеженных утренним солнцем, сменила эту горечь на мягкую грусть, да и ту через десяток-другой километров совсем сняла с души собственная моя улыбка. Ну что за чудо было это слово, слово моей родины, к которой я приближаюсь с каждым новым стуком колес!
  
  
   КОЗЕЛ
  
   Самолет приземлился в Челябинске рано утром, и я так и не увидел вершин Уральского хребта, над которым мы пролетали в темноте.
   Время было осеннее, в аэропорту меня встретил сильный ветер, сила его, ровный напор, показалась мне особой, зауральской.
   (Интересно, что первый человек, которого я увидел в городе, сойдя с автобуса, был фиолетовый, словно пил он не водку, а чернила, алкаш, трясясь от похмелья, подвывая даже, шастал он по станции в надежде отыскать в каком-то углу спасительный глоток.)
   Челябинск - прямые широкие улицы, крепкие каменные дома без архитектурных затей, все тот же сильный ветер, про который на этот раз подумалось, что улицы здесь строились как раз в расчете на эту стихию, с нею лучше не спорить.
   В центре же холодного города были сохранены бревенчатые старые дома, чьи окна украшали искусной резьбы наличники, эту теплую, на взгляд, группу окружали все те же безыскусные каменные здания.
   Город произвел на меня впечатление могучего индустриального центра сталинской модели, где люди - всего лишь работники на заводах, винтики, да я их и не увидел почти в этот день, все были ввинчены в производства.
   Челябинск был для меня, признаюсь, интересен тем, что где-то близ него находится городок Касли, известный всему миру чугунным художественным литьем. У себя дома, в художественном салоне, я купил как-то ажурную черную тарелку, и она особняком была у меня в комнате. Чтобы узнать о крае побольше и, может быть, увидеть чугунное литье, я первым делом отправился в Краеведческий музей.
   Сопровождать по музею московского журналиста отрядили девушку экскурсовода: черный свитер тонкой шерсти, черная юбка, русоголовая, на мое удивление, немногословная... Настасья.
   Девушка водила меня по залам, коротко представляя то один, то другой раздел: башкирцы - основное население края; здесь их старинный быт... Русские начали заселять Южный Урал в ХY111 веке, вот грамота, пожалованная царем... Горно-заводская промышленность была начата купцом Коробковым, а после - известными Демидовыми. Купец Расторгуев начал здесь художественное литье...
   И тут я увидел то, что искал, - большущий шкаф, заселенный черными фигурками. Каслинский чугун!
   Конечно, я возле него заторчал, пока не обшарил глазами все до единого предметы - статуэтки, тарелки, вазы, пепельницы. Девушка, заметив мой интерес к удивительному чугуну, сказала:
   -Это только малая часть Каслей, остальное в запасниках, мы выносим оттуда всё только на выставки.
   -А можно, - загорелся я, - и то посмотреть?
   -Наверное... Я сейчас спрошу.
   Она простучала каблучками по отзывчивому паркету, скрылась за высокой белой дверью.
   Вот снова застучали тонкие каблучки: черный свитерок в обтяжку - еще одно литье - направлялся ко мне.
   -Можно. Пойдемте вниз.
   У меня был фотоаппарат, я проверил его. Все в порядке, пленка только-только начата.
   В подвале, под низким потолком, мы подошли к стеллажам, издалека манившим изящными черными поделками. Вот где было чудо - труднейший для обработки, грубый и ломкий материал вылился здесь в такие формы, какие могла до него принимать только бронза...
   -Наверно, вы знаете, что в 1900 году, - вставила очень нужные слова девушка, - в Каслях создали так называемый чугунный павильон, ажурную комнату - для Всемирной выставки в Париже. Полторы тысячи "кабинетных" вещей, и все из чугуна...
   -Знаю, - ответил я, - но не грех и напомнить. Такого дива мир, наверно, не видал.
   -Да, - подтвердила деушка, - Золотая медаль. Гран-при...
   Я оглянулся. Неподалеку стоял большой стол.
   -Знаете что, Настя, я хочу кое-что из этих вещей сфотографировать. Вы мне поможете?
   Девушка кивнула.
   -Подавать я буду сама. Так у нас полагается.
   -Они тяжелые. Ну ладно. Вот эту первую. - Я показал на коня, схваченного чугуном в прекрасном движении: он резко, до взрыва земли под передними копытами, остановил свой бег.
   Настя не без труда сняла с полки черного скакуна, я все же перехватил его и поставил на стол. Нацелился на него объктивом своей "зеркалки".
   -Подождите, я добавлю света.
   Она подошла к стене рядом со стеллажем, над столом засветилась яркая лампа.
   Началась работа фотографа. Я искал точку съемки, смотрел на очередную фигурку слева и справа, крутил ее так и этак, отходил, подходил, приседал...
   Над круторогим козлом на утесе я корячился особенно долго. Настя - черный, напоминаю, свитер и черная юбка - прислонилась спиной к стеллажу, сложила руки на груди....
   Я замер в трудной позе, найдя единственную точку съемки (фехтовальщик в выпаде), готовился уже нажать на спуск... и поднял вдруг глаза на девушку.
   И поймал ее взгляд, направленный на меня, и мгновенно прочитал его - так неприкрыто было в нем минутное, может быть, чувство:
   "Что ты нашел, парень, в этом холодном и твердом чугуне? - прочитал я. - Он тяжелый, пыльный, хотя, может быть, и красивый... посмотри лучше на меня, - я в четырех метрах от тебя, теплая, живая, и уж не хуже этих фигурок - да глянь же на меня! И отбрось свой аппарат.."
   Ошеломленный этим взглядом, этим прочитанным в одно мгновение призывом, я начал подниматься, так и не нажав на спуск фотоаппарата. Начал... ну да, начал опоминаться от наваждения, какое исходило от черного, как смоль, искусства, от бесовского этого литья... Послушно положил на стол камеру....
   -Стася! - позвали девушку издалека, сверху. - Стася, ты здесь нужна! Пришла экскурсия!
   Мы вдвоем поставили тяжелого козла на полку стеллажа, Стася подняла на меня глаза.
   -Вот и все, - сказала она то ли нашему с ней походу в запасники, то ли чему-то другому. - Идемте?
   Может, мне показалось, но, может, так было, - во взгляде девушки я снова прочитал кое-что. "Эх ты!" было коротко написано в нем.
  
   ...Интересно о взгляде сказано у Владимира Даля: "Немая, но высшая речь человека".
  
   КАРУСЕЛЬ
  
   Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся.
   Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним... Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну...
   Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так назывались заливные по весне луга за затоном. Перешел затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена.
   Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки...
   Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мелкой рыбы; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами.
   Луга перемежаются дубравками, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен (желудевую муку добавляли к хлебу), и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет!
   А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра.
   Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали, когда темнота за спинами сгущалась все больше, страшные истории...
   Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам.
   Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать...
   И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки. Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубравке, либо стояла карусель (откуда она здесь?), либо дети катались на велосипедах, изо всех сил звоня друг дружке, чтобы не столкнуться.
   Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса.
   Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним.
   Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти.
   Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек некошенный еще луг. Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди.
   Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли...
   Последнее предположение ошеломило меня. Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила меня. Я понял, что никогда, никогда не догоню этой веселой карусели, никогда не увижу ее... Она всегда будет от меня на расстоянии пятидесяти метров и... множащихся десятков лет.
  
   ХРАМ
  
   Поезд "Кишинев - Москва". Сама Москва.
   Москва, Москва...
   За ней все-таки Серпухов: я добираюсь до деревни, где хочу провести отпуск. Километров двадцать по шоссе от Серпухова в сторону Тарусы в переполненном, с дребезжащими стеклами автобусе проедешь, вывалишься из дверей, оправишь рубашку, глотнешь свежего - после духоты автобусного салона - воздуха и поглядишь вслед фырчащей и уменьшающейся машине.
   Вздохнешь, закуришь и зашагаешь прочь от шоссе по пыльной проселочной дороге.
   Увидишь хлеб под несильным ветром по обе стороны дороги, а дальше - березовый край лиственного леса да тропинку рядом с ним. Проложил ее, видать, народ несерьезный, те, что могут свернуть, чтобы сорвать ветку с куста ради запаха, или просто забрести в чащу, чтобы послушать тишину и всполошенный шорох птичьего крыла.
   У леса, где начинался вмсто хлебов выпас, в лицо ударили ароматы нагретых за день низкорослых, притоптаных трав - целая луговая парфюмерия. Запах был насыщенным и сладким. И сразу же за выпасом, под деревьями, потянуло прохладой, сыростью. Дорога потемнела, тропинку скрыла трава, нависшая над ней.
   Шлось легко и приятно: места эти напоминали мне давным-давно оставленные, узнавание всего и вся - ароматов луга, лесной сени и особенно цветов, нависающих на тропинку, - было радостью особого рода.
   Дорога была пуста: за пять километров я не встретил ни одного человека. Таким и запоминался этот погожий день - безлюдным, что нисколько не казалось странным, нескучным, ибо и без людей все время ощущалось пристутствие чего-то дышащего, пахнущего - живого...
   И вдруг я увидел храм.
   Это были сосны. Стволы их, бронзовые от вечернего солнца, вознеслись на тридцатиметровую высоту - подняли здание храма над окрестностями.
   Бронзовые стволы были колоннами. Вытянутые в струны между землей и хвойным потолком, они хранили глубокую и строгую тишину.
   Под сводами храма летала невидимая птица, вскрикивала, и эхо, отталкиваясь от невидимых стен, металось между колоннами. Я замер, очарованный и напуганный, как мальчишка, впервые попавший под высокие, выше мальчишечьего понимания, своды.
   В слое рыжих игл глохли мои и без того осторожные шаги. Я ходил от ствола к стволу, гладил теплое иконное золото, лежащее на них, всей ладонью ощущая вечернее тепло, глядел вверх, задирая голову, и чувствовал: вот я и вернулся...
  
  
  
  
  
   1
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"