Мил Майкл : другие произведения.

Подарки для Плохих Девочек

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 4.86*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Он симпатичен, обаятелен и циничен. За первые два качества спасибо его родителям. Третью черту, благодаря первым двум качествам, он приобрел сам. У него множество девушек, и часто он встречается с несколькими одновременно. Нет, он никогда не пользуется ими в целях материальной выгоды, никому не говорит, что любит и не обещает жениться. Ну... если только в крайнем случае. Являясь по природе своей исследователем, он получает истинное удовольствие от новых знакомств и изучения особенностей своих очередных подружек. Их тела и души, нюансы психологии и физиологии каждой из них, вот что является предметом его изысканий. Он наблюдает, проводит эксперименты, классифицирует... получает удовольствие... снова наблюдает... Это похоже на игру, на каждом следующем уровне которой он имеет все больше инструментов для управления ситуацией и получения удовольствий... Крючок, на котором находятся его жертвы, становится все острее, входит все глубже, доставляя все больше наслаждений и переживаний, а вытащить его для них становится все больнее... Эмоциональная власть, вот, по-видимому, то единственное, что является его настоящей и единственной страстью. Данная книга создается на основе многочисленных историй, которые он рассказал мне и представляет собой хронологическое описание его отношений, где герой беззастенчиво и саркастично описывает особенности каждой из его многочисленных девушек. Его история еще не закончена, герой продолжает свои исследования, не переставая делиться со мной их результатами. Однако мне кажется, что все постепенно приближается к закономерному печальному финалу. Хотя..., что ему угрожает? В конце концов он красив и обаятелен, в крайнем случае женится... Посмотрим...

Подарки для Плохих Девочек [Майкл Мил]

ПОДАРКИ ДЛЯ ПЛОХИХ ДЕВОЧЕК

Я не пишу пространных о любви стихов,

это удел наивных и несчастных дураков...

От Автора

  
   Пришло время...
   Жара. Я пью ледяное шампанское, лёжа на диване, наблюдая с полуоткрытой террасы ресторана бесконечно насыщенную синеву моря. Слабый ветер иногда залетает внутрь, принося облегчение, впрочем, шампанское делает для этого гораздо больше...
   Улыбаюсь пришедшей мысли... Надо написать сообщение другу... он сейчас в Москве в офисе, у него трудный рабочий день. Пишу про запотевшую бутылку шампанского, море и солнце... Отправляю...
   Людей не много, те кто есть также тихо развалились на диванах.. молчат или ведут неспешные беседы... ничто не отвлекает, не раздражает... атмосфера неги располагает к легким размышлениям...
   Я не один. Спутница пьет мохито... безалкогольный мохито... наотрез отказавшись от шампанского... Ну, в общем, и правильно делает... молодец она.
   Перезванивает друг... Говорит, что у него скоро отпуск и он сможет "отплатить" мне тем же... Вместе смеемся.
   Я бываю здесь часто, в этом городе... меня сюда тянет, и я возвращаюсь снова и снова... Но на этот раз все как-то совсем по-другому... Видимо пришло это время... Пришло время подвести итоги...
  
   Можно сказать, что мне повезло...
   Я нравлюсь 85 процентам встреченных мною женщин, спасибо маме и папе.
   У оставшихся 15 процентов просто нет вкуса. Поэтому расстраиваться на этот счет не стоит.
   В каждый момент времени среди моих знакомых всегда есть несколько девушек, которые думают, что я с ними встречаюсь, хотя я сам так не считаю...
   Всех дам можно разделить на два основных типа: тех, у которых горячие руки и ноги и тех, у кого они холодные. Мне почему-то чаще попадались те, у которых холодные...
   С первыми очень жарко спать, особенно летом, зато зимой никогда не холодно... вторые очень удобны, когда, например, голова болит, можно руку на лоб положить... приятно холодит... ну вот или пиво можно охлаждать в жару, если других вариантов нет...
   Я никак не могу определиться, то нравятся полные, то худые, то спортивного телосложения, то высокие, то невысокие, крупные, миниатюрные, с длинными волосами, с короткими стрижками, иногда светленькие, иногда темненькие... с тонкими, правильными чертами лица или наоборот, например, курносенькие, губки пухленькие там и так далее...
   Неизменным остается лишь одно качество, которое обязательно должно присутствовать в девушке - это ее хорошее отношение ко мне. Выбираешь тех, кто тебе нравится и дальше отбираешь тех из них, чей уровень хорошего отношения к тебе максимально высок.
   Искренне не понимаю людей, которым нравятся стервы... ну, с другой стороны, может это игра такая, такой моральный мазохизм, у всех ведь свои причуды...
   Мне же лично искренне нравится жить в системе, где центром вращения женских тел являюсь я.
   Ах, да, еще одно... форма ступни... Смотришь на девушку все в ней хорошо, все гармонично... Взгляд скользит вниз... а там... пальцы не той формы, ну или еще что-нибудь не укладывающееся в непонятно откуда взявшиеся внутренние каноны красоты этой части тела...
   Особенно обидно бывает, когда познакомился с девушкой, и характер хороший у нее, и внешность, и твои жизненные ценности она с высокой долей вероятности сможет разделить... Два дня повстречался, она в закрытых туфлях была или ботиночках, а на третий она к тебе в открытых босоножках приходит, или уже дело еще дальше зашло... и видишь ты нога не та... значит все впустую...
   Проблема в том, что остановить свой выбор чертовски сложно... во всех что-то не так...
   Кто слова какие-нибудь употребляет или произносит не так, как тебе нравится, у кого нос толстый, у кого грудь маленькая, у кого характер плохой, кто-то курит, кто-то готовить не умеет...
   Кто-то в постели молчит, кто-то слишком громко кричит, кто-то излишне активный, кто-то пассивный...
   Кто-то пьет - это конечно плохо, затем встречаешь девушку, которая совсем не пьет и ловишь себя на мысли, что это тоже как-то тебе не нравится, тоже оказывается минус...
   У кого отчество с именем не сочетается, у кого фамилия смешная... у кого образование не то...
   Дойдя в этой идиотской разборчивости, до пика абсурда, со временем я стал заставлять себя быть толерантнее... и в определенной степени это у меня начало получаться, ну или мне так кажется...
   И вообще, по факту я ведь никого не бросил ...то есть, я никому не говорил тех самых слов... Ну что там обычно принято говорить... не знаю... "Мы не можем быть вместе, я тебя недостоин"... или как там... я не в курсе... Мне это всегда как-то неловко было делать, не хотел их обижать, не знаю почему, возможно потому, что сам не хотел бы услышать эти слова...
   Поэтому "де-юре" они меня всегда бросали сами, максимум после месяца моего отвратительного поведения, игнорирования и тому подобного... ну как это обычно происходит... начинаешь хамить, вести себя отстраненно, на телефонные звонки не отвечаешь, перезваниваешь через раз... и так далее... девушка устает, и в итоге ... она тебя бросает...
   Иными словами, в каком-то смысле, я чист.
   Да и вообще, ведь вся эта холодность, она же абсолютно естественна, просто человек становится тебе больше не интересен, и ты прекращаешь притворяться... так, что я не просто чист, я абсолютно и совершено чист...
   И знаете что, даже если они стараются сейчас так не думать или пытаются отогнать от себя подобные мысли, впоследствии каждая из них будет с убийственной ясностью осознавать, что я лучшее, что было в их жизни.
   Ничего не могу с собой поделать, но мне чертовски приятно понимать это!
   Еще одна прелестная вещь состоит вот в чем - несмотря на то, что все они разные, в каждой можно проследить общие черты. В абсолютно разных девушках, разного возраста, разного образования, различных увлечений, образа мыслей и характера есть масса общих черт. И когда ты обнаруживаешь в очередной, совершенно непохожей на других девушке черты, которые находил у предыдущих, это так смешно и в тоже время так мило и удобно.
   Со временем ты все больше учишься и постепенно начинаешь управлять их поведением; рассчитывая на определенную нужную тебе реакцию, знаешь, где нужно быть непреклонным, где нужно чуть отступить; ставишь психологические эксперименты и все чаще полностью контролируешь развитие событий...
   В чем цель? Ну уж совершенно точно она не лежит в области материального...Я совершенно не меркантилен, плачу за все, как правило, сам.
   Их денег и подарков даже отчасти боюсь, потому что начинаю чувствовать себя обязанным. В определенный момент, когда я уже понимаю, что будущего с очередной девушкой у нас нет, принимать даже сувениры от нее становиться совсем уже не по себе...
   Это такие сугубо психологические игры, все что мне, вероятно, нужно - быть центром искреннего внимания и неподдельных чувств, вот, наверное, и все, что я ищу.
   Конечно, такая модель недолговечна и изначально обречена на скорый финал.
   Тебе вскоре надоедает ее внимание.
   Это как музыкальный трек, который тебе понравился. Сначала он вызывает мощный выброс эндорфина, потом просто приятен, а дальше, когда ты слышишь его уже случайно, не вызывает ничего кроме скуки, и ты просто ждешь когда он уже умолкнет...
   Девушка в свою очередь, устает отдавать и ничего не получать взамен. Так все и заканчивается.
   Хотя, возвращаясь к музыкальным образам, по прошествии некоторого времени, бывает хочется переслушать старую композицию, и я иногда беру и переслушиваю. Но... это отдельная тема...
  
   Хорошие и плохие...
   Были ли все они хорошими, и был ли плохим я? Не думаю...
   Все относительно. В любой хорошей девочке всегда можно найти что-нибудь плохое... стоит только немного подождать... А дальше, увы, ты просто вынужден платить ей той же монетой...
   С другой стороны, в каждой плохой девочке обязательно есть что-то хорошее. Ну попа, например, у нее может быть хорошая. А, если попа у нее хорошая, она что подарков не достойна что ли. Да достойна, конечно! Но только тех же самых, что и для бывших хороших девочек. Подарков для плохих девочек.
  
   Началось...
   Солнечный свет, отражаясь от белоснежных сугробов, падает в школьный коридор через окна, на подоконнике одного из которых я сижу.
   Вторая половина дня, большинство учеников уже покинуло здание. Я жду нескольких своих друзей, у которых пересдача зачета по биологии, чтобы затем всем вместе пойти к одному из них поиграть в приставку.
   Я расслаблен и безмятежен, так как впереди выходные, голова моя занята мыслями о предстоящем развлечении.
   - Привет, - слышу я рядом с собой, чуть не вздрогнув от неожиданности.
   Передо мной стоит невысокая, довольно миловидная девушка.
   - Тебя Миша зовут? - спрашивает она.
   - Да, - отвечаю я.
   - А я, Таня, - представляется она. - Моя подруга хотела бы с тобой познакомиться. Мы на класс младше учимся.
   После этих слов, она начинает описывать эту свою подругу... говорит, что она симпатичная.
   Я начинаю думать, кто это может быть, но сообразить не получается.
   Получив от меня согласие пообщаться с ее подругой, Таня уходит за ней по длинному школьному коридору. Минут через десять она возвращается в компании своей подруги.
   Я немного нервничал все это время... Ну а как, вдруг подруга окажется страшнее, чем ее пиар-менеджер. Нет, такими терминами, как "пиар-менеджер" я тогда еще не оперировал, это я сейчас понимаю, что это наиболее удачная формулировка.
   Затем, подруга уходит, и мы остаемся наедине со Светой - так зовут мою поклонницу.
   - У тебя фигура такая спортивная, - говорит она, - ты чем-то занимаешься?
   - Горными лыжами... - отвечаю я.
   Светина блузка сверху кокетливо расстегнута на пару пуговичек, и я постоянно обращаю на это внимание.. там все в пределах приличия, но тогда мне это еще казалось верхом эротизма...
   Света продолжает делать мне различные комплименты...
   Она немного смущается, да и я, надо сказать, тоже; она - от того, что делает мне комплименты, я от того, что их принимаю... Тем не менее мы оба продолжаем - она делать, а я принимать...
   Затем она словно невзначай говорит, что ее подруге симпатичен один из моих друзей. Несколько уточняющих реплик и я четко понимаю, о ком идет речь. Она спрашивает, нет ли у него девушки. Я отвечаю, что ничего серьезного вроде нет и обещаю с ним поговорить...
   Вскоре после этого приходит Таня. Видимо, они там рассчитали оптимальное время первого диалога. Молодцы девчонки!
   - Света, пуговку застегни, - улыбаясь, говорит она, кокетливой шуткой решая сразу две задачи, обращая дополнительное внимание на подругу и органично входя в разговор.
   Я снова бросаю взгляд на Светино декольте, зону которого она тут же застенчиво сокращает, застегнув верхние пуговки блузки...
   Переглянувшись, подруги одним только выражением лиц обмениваются всей необходимой информацией о моем друге и вероятном отсутствии у него серьезных отношений...
   Мы договариваемся завтра вечером встретиться и погулять вчетвером. Да, конечно я уже пообещал им обязательно прийти с другом...
   Вот, что интересно, подавляющее большинство моих дам были младше меня. Специально я никогда к этому не стремился, просто так получалось...
   В яслях я себя не помню, мне кажется, я туда вообще не ходил...
   В детском саду, когда я нравился девочке Алле и еще одной, по-моему, Наташе, тогда мы конечно тоже были в одной группе ... но это скорее исключение...
   Эта тенденция стала проявляться, уже начиная со старших классов школы. В школе она была минимальной, тогда я общался с девочками максимум на класс младше, ну а дальше разница постепенно росла...
   Была, конечно, еще одна большая составляющая моей жизни, развивающаяся параллельно и в первое время по несколько другим законам. Это составляющая именуется "Спорт".
   Помимо того, что в течение учебного года я занимался горными лыжами, каждое лето я проводил в спортивных лагерях, где помимо прекраснопопых горнолыжниц, были конькобежки с их великолепными ногами, юные атлетичные пловчихи и утонченные гимнастки...
   Мне было лет девять, когда в парикмахерской в одном из южных городов, в котором на тот момент располагался наш спортивный лагерь, мастер предложила сделать мне ассиметричную челку...
   В сочетании с моими чертами лица ассиметричная челка, вероятно, окончательно превратила меня в "сгусток милоты", сводящий с ума девочек-спортсменок постарше, возможно пробуждая в них материнские чувства, но мне это было не важно... Я был желанным гостем в их компаниях и мне это нравилось...
   И именно тогда мне уже стало тяжело, я постоянно находился в состоянии сложного выбора. Вот, например, одна девочка лучше другой, потому что ходит и в горнолыжную школу, и в музыкальную, вон та занимается спортом и учится хорошо - на олимпиады ездит, а эта, глядишь, вообще и красавица, и танцами занимается, и чувство юмора хорошее...
   В общем, крайне сложно выбрать, остановиться на какой-то одной, в особенности, если все они проявляют к тебе определённый интерес.
   Возвращаясь к Свете, с ней мы расстались дней примерно через десять-пятнадцать. Костя, так звали того моего друга, бросил "свою" Таню, наверное, еще быстрее, хотя человек он не в пример положительнее меня...
  
   Передышка
   Вскоре после окончания школы наступил небольшой перерыв. Я пытался поступить в вузы, поэтому несколько приостановил свою деятельность в сфере общения с дамами, и, не получив на поприще поступления успеха, я окончательно ушел в отпуск. Дело в том, что меня призвали в вооруженные силы, а если быть точным - во флот. И это уточнение немаловажно.
   Служба однозначно сделала из меня человека во многих смыслах этого слова.
   Во флоте было как минимум два грандиозных взаимосвязанных плюса.
   Во-первых, пара лет проведенных в сугубо мужском коллективе в относительно замкнутом пространстве как ничто другое настраивают тебя на общение с женщинами...
   Во-вторых, служба дала мне возможность вне конкурса поступить в университет, что определённо стало зарей нового жизненного этапа, уже потому, что на факультете интересных девушек гораздо больше, чем во всех параллельных и младших (в разумных естественно пределах) классах вместе взятых...
  
   Продолжение следует...
   Вместе с главным героем мы продолжаем работать над этой историей, воссоздавая эпизод за эпизодом из его жизни...
   С моей точки зрения, пока все это выглядит весьма и весьма забавно...
   К чему все это его приведет, он, конечно, знает, я же могу только догадываться...
   Так или иначе, постараюсь выкладывать новые материалы не реже раза в неделю...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ:
   Книги, статьи и прочие материалы, вдохновившие и заставившие нашего героя, наконец, выделить время и поделиться своей "философией".
   Что-то было гениально но давно, что-то было недавно и смешно и он чувствовал острую необходимость описать современный опыт...
  
  
  

Джакомо Казанова

ЛЮБОВНЫЕ И ДРУГИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ

   Предисловие
   Я хочу предвaрить читaтеля, что всё, происшедшее со мной в течение жизни, - хорошего или плохого, без сомнения, зaслужено, - и поэтому я могу считaть себя человеком свободным.
   В этих мемуaрaх читaтель увидит, что я, никогдa не стремившись к кaкой-либо определённой цели, если и следовaл системе, то лишь тaкой, чтобы отдaвaться нa волю увлекaвшего меня ветрa. Сколь полнa преврaтностями сия свободa! Мои рaдости и неудaчи, испытaнное добро и зло, всё убедило меня, что в нaшем мире, кaк духовном, тaк и мaтериaльном, из злa всегдa следует добро и нaоборот. Внимaтельный читaтель поймёт по моим зaблуждениям, кaкие пути не следует выбирaть, и постигнет великое искусство крепко держaться в седле. Нужнa лишь смелость, ибо силa без уверенности бесполезнa. Нередко судьбa улыбaлaсь мне после неосторожного поступкa, который мог бы низвергнуть меня в пропaсть. И, нaпротив, умеренное и продиктовaнное блaгорaзумием поведение чaсто приводило к несчaстным последствиям.
   Вaс позaбaвит, когдa вы узнaете, сколь чaсто я не остaнaвливaлся перед тем, чтобы обмaнывaть легковерных, жуликов и дурaков, если мне это было необходимо. А в отношении женщин обмaн всегдa взaимный и не идёт в счёт. Другое дело дурaки. Я с удовольствием вспоминaю, кaк они попaдaлись ко мне в сети. Их нaглость и высокомерие оскорбляют здрaвый рaссудок, и когдa обмaнывaют дурaкa, рaзум окaзывaется отмщённым. Поэтому я полaгaю, что обмaнувший дурaкa зaслуживaет лишь похвaлы. Я дaлёк от того, чтобы смешивaть дурaков с людьми, которых нaзывaют простaкaми. Они тaкие по недостaтку обрaзовaния, и я не желaю им злa. Многие из них отличaются безупречной честностью и прямодушием. Можно скaзaть, что это глaзa, зaтянутые кaтaрaктой, которые без неё были бы прекрaсны.
   В 1797 году, семидесяти двух лет, когдa я могу уже скaзaть "прожил", хотя ещё и продолжaю существовaть, мне было бы зaтруднительно придумaть более приятное рaзвлечение, чем зaнять себя своими собственными делaми.
   Вспоминaя о прошлых рaдостях, я повторяю их и переживaю во второй рaз. А неприятности и несчaстья вызывaют у меня лишь улыбку - их я уже не чувствую.
   Мне были свойственны все темперaменты последовaтельно: слезливый - в млaденчестве, сaнгвинический - в молодости, потом рaздрaжительный и, нaконец, мелaнхолический, с которым, возможно, я и остaнусь. Всегдa я соглaсовывaл пищу со своей конституцией и поэтому пользовaлся отменным здоровьем. Рaно познaв, что нa него больше всего влияют излишествa, кaк в еде, тaк и в воздержaнии, стaл я своим собственным лекaрем. Здесь уместно зaметить, что излишествa в воздержaнии много стрaшнее излишеств в неумеренности, потому что последние дaют несвaрение, a первые - смерть.
   Теперь я стaрик и, несмотря нa крепость моего желудкa, вынужден есть один рaз в день. Но в этом меня вознaгрaждaют лёгкость перa и слaдкий сон.
   Сaнгвинический темперaмент сделaл меня весьмa подверженным чaрaм слaдострaстия. Я всегдa был рaсположен менять одно нaслaждение нa другое и отличaлся в этом отменной изобретaтельностью. Отсюдa, несомненно, происходилa и моя склонность зaвязывaть новые знaкомствa, и величaйшaя лёгкость, с которой я порывaл их, всегдa, однaко, понимaя причину этого и никогдa не руководствуясь здесь чистым легкомыслием.
   Чувственные нaслaждения постоянно были моим глaвным и сaмым вaжным зaнятием. Я не сомневaлся, что создaн для прекрaсного полa, всегдa любил оный и стaрaлся, по мере возможного, зaстaвить полюбить и себя. Кроме того, я обожaл хороший стол и со стрaстью интересовaлся всем, что возбуждaло моё любопытство.
   Я имел друзей, делaвших мне добро, и пользовaлся любой возможностью докaзaть им мою блaгодaрность. Но были и отврaтительные врaги, преследовaвшие меня, которых я не уничтожил только потому, что это остaвaлось вне моих сил. Я никогдa бы не простил им, если бы не зaбвение всего испытaнного злa. Человек, зaбывaющий обиды, нa сaмом деле не прощaет. Он просто не помнит их. Потому что прощение есть чувство героическое, свойственное блaгородному сердцу и великодушному уму, a зaбвение происходит от слaбости пaмяти или беззaботности спокойной души, и нередко лишь от желaния покоя.
   Я счёл бы себя виновным, если бы облaдaл сегодня состоянием. Но у меня нет ничего, я всё истрaтил, это утешaет и опрaвдывaет меня.
   Если покaжется иногдa, что я описывaю слишком подробно некоторые любовные сцены, не следует вменять мне это в вину, кроме тех случaев, когдa перо моё недостaточно искусно. Ведь у моей стaрой души нет других нaслaждений, кaк рaдовaться одним только воспоминaниям.
  
   Мои предки и моя семья
   Дон Якопо Кaзaновa, рождённый в Сaрaгоссе, столице Арaгонa, был побочным сыном донa Фрaнцискa и в 1428 году похитил из монaстыря донну Анну Пaлaфокс, кaк рaз нa следующий день после принятия ею монaшеского обетa. Дон Якопо состоял секретaрем короля донa Альфонсо, Он бежaл с монaхиней в Рим, где после годa тюрьмы пaпa Мaртин III дaл Анне рaзрешение от обетa и по ходaтaйству донa Хуaнa Кaзaновы, дяди донa Якопо и рaспорядителя святейшего дворцa, блaгословил их союз. Все дети от сего брaкa умерли в рaннем возрaсте, исключaя донa Хуaнa, который в 1475 году взял себе в жёны донну Элеонору Альбини, от коей имел одного сынa по имени Мaрк-Антонио.
   В 1481 году дон Хуaн убил неaполитaнского офицерa и был принуждён покинуть Рим, укрывшись в Комо с женой и сыном, но в поискaх удaчи уехaл и оттудa. Он умер во время путешествия с Христофором Колумбом в 1493 году.
   Что кaсaется Мaркa-Антонио, то он сделaлся изрядным поэтом в духе Мaрциaлa и служил секретaрём у кaрдинaлa Помпео Колонны. Из-зa сaтиры нa Джулио Медичи он был вынужден остaвить Рим и возврaтиться в Комо, где женился нa Абондии Реззоникa.
   Тот же Джулио Медичи, сделaвшись пaпой под именем Климентa VII, простил его и возврaтил в Рим. В 1526 году сей город был взят и рaзгрaблен имперaторским войском, a Мaрк-Антонио умер от чумы.
   Впрочем, не случись сей нaпaсти, он всё рaвно отпрaвился бы нa тот свет по причине рaзорения, тaк кaк солдaты Кaрлa V зaбрaли всё принaдлежaвшее ему имущество.
   Через три месяцa после его смерти вдовa произвелa нa свет Джиaкомо Кaзaнову, который умер во Фрaнции в глубокой стaрости полковником aрмии Фaрнезе, срaжaвшегося против Генрихa, короля Нaвaррского, стaвшего потом королём Фрaнции. Он остaвил в Пaрме сынa, женившегося нa Терезе Конти, у которой родился Джиaкомо, взявший в 1680 году в жёны Анну Роли. Джиaкомо имел двух сыновей, Джовaнни-Бaтисту и Гaэтaно-Джузеппе-Джиaкомо. Стaрший выехaл из Пaрмы в 1712 году и более не возврaщaлся. Млaдший через три годa тaкже покинул своё семейство в возрaсте восемнaдцaти лет.
   Вот то, что я нaшел в кaпитулярии моего отцa. Всё остaльное, о чём я собирaюсь рaсскaзaть, мне стaло известно от мaтери.
   Гaэтaно-Джузеппе-Джиaкомо покинул отчий дом, увлечённый прелестями некой aктрисы по имени Фрaголеттa. Влюблённому нечем было жить, и он решился зaрaбaтывaть хлеб собственной персоной, для чего зaнялся тaнцaми, a через пять лет уже игрaл в комедиях, отличaясь, впрочем, скорее своим блaгонрaвием, нежели тaлaнтом.
   То ли вследствие непостоянствa, то ли по причине ревности он остaвил Фрaголетту и поступил в труппу венециaнских комедиaнтов, игрaвших в теaтре Св.Сaмюэля. Нaпротив домa, где он обитaл, жил бaшмaчник по имени Джеронимо Фaруси вместе со своей женой Мaрией и единственной дочерью Зaнеттой, необыкновенной крaсaвицей шестнaдцaти лет. Молодой комедиaнт влюбился в сию девицу и сумел уговорить её дaть себя похитить. Это предстaвлялось единственным средством, поелику, будучи aктёром, он никогдa бы не получил соглaсия Мaрии, не говоря уже о сaмом Джеронимо, ибо в их глaзaх ничто не могло быть хуже ремеслa лицедея. Юные любовники, зaпaсшись нужными бумaгaми и в сопровождении двух свидетелей предстaли перед венециaнским пaтриaрхом, который и дaл им брaчное блaгословение. Мaть Зaнетты былa безутешнa, a отец умер с горя. От сего союзa я и родился через девять месяцев, именно 2 aпреля 1725 годa.
   В следующем году мaтушкa остaвилa меня нa рукaх бaбки - этa последняя простилa ей, узнaв, что муж обещaл никогдa не принуждaть Зaнетту идти нa подмостки. Комедиaнты всегдa дaют подобные обещaния дочерям горожaн, нa которых женятся, и никогдa не держaт своё слово, поскольку сaми жёны того и не требуют. А мaтери моей изрядно посчaстливилось нaучиться игрaть в комедиях, ибо в противном случaе, когдa через девять лет онa остaлaсь вдовой, у неё не было бы средств воспитывaть шестерых своих детей.
   Итaк, мне был год, когдa отец остaвил меня в Венеции и отпрaвился нa лондонские подмостки. Именно в сём великом городе мaть моя впервые вышлa нa сцену, и тaм же в 1727 году онa рaзрешилaсь моим брaтом Фрaнческо, знaменитым живописцем бaтaлий, который с 1783 годa живёт и испрaвляет сию должность в Вене.
   К концу 1728 годa мaтушкa возврaтилaсь с отцом в Венецию, a поелику онa сделaлaсь комедиaнткой, то и продолжaлa зaнимaться своим ремеслом.
   Ещё через двa годa онa произвелa нa свет моего брaтa Джовaнни, скончaвшегося в Дрездене директором Акaдемии Живописи. Зa три последующих годa онa сделaлaсь мaтерью двух дочерей, однa из которых умерлa в рaннем возрaсте, a другaя вышлa зaмуж в Дрездене, где и жилa ещё в 1798 году. У меня был и третий брaт, родившийся после смерти отцa; он скончaлся пятнaдцaть лет нaзaд в Риме.
   Отец мой покинул этот мир в рaсцвете жизни. Хотя ему было всего тридцaть шесть лет, он сошёл в могилу, сопровождaемый сожaлениями обществa, и особливо знaтных особ, кои ценили его выше зaнимaемого им положения, кaк блaгодaря обрaзцовой нрaвственности, тaк и по причине его познaний в мехaнике.
  
   II
   Годы детства в Падуе
   1734-1739
   В сие печaльное время мaть моя былa беременнa нa шестом месяце, a потому не моглa появляться нa подмосткaх до концa пaсхaльных прaздников. Несмотря нa свою молодость и крaсоту, онa откaзывaлa всем, кто искaл её руки, и, поручив себя Провидению, нaдеялaсь воспитaть нaс собственными средствaми.
   Прежде всего онa посчитaлa необходимым зaняться мною и отнюдь не по особливому рaсположению, a вследствие моей болезни, из-зa которой никaк не могли понять, что со мной делaть. Я был очень слaб, совершенно лишён aппетитa, ничем не умел зaнять себя и с виду кaзaлся совсем бессмысленным. Врaчи не могли соглaситься о причине моего недугa. Кaждую неделю, говорили они, он теряет двa фунтa крови из имеющихся шестнaдцaти или восемнaдцaти. Откудa же берётся столь обильное кровотечение?
   Синьор Бaффо, большой приятель моего покойного отцa, обрaтился к знaменитому пaдуaнскому врaчу Мaкопу, который прислaл ему свой диaгноз в письменном виде. В этом документе, сохрaняющемся у меня до сего времени, говорилось, что кровь человекa есть элaстическaя жидкость, способнaя увеличивaть и уменьшaть свою густоту, и моё кровотечение происходит по причине именно чрезмерной густоты. Он зaключaл, что это может быть порождено лишь вдыхaемым мною воздухом, a посему следует или же увезти меня, или готовиться к вечной рaзлуке. Соглaсно его мнению, тупость нa моём лице тaкже объясняется густотой крови.
   По получении сего орaкулa aббaт Гримaни взялся нaйти для меня подходящий пaнсион в Пaдуе при посредстве одного знaкомого химикa, жившего в этом городе. Последний нaзывaлся Оттaвиaни и был, кроме всего прочего, ещё и aнтиквaрием. Зa несколько дней пaнсион отыскaлся, и 2 aпреля 1734 годa, в день, когдa мне исполнилось девять лет, меня отвезли нa бaрке по Брентскому кaнaлу в Пaдую.
   Мы приехaли в рaнний чaс и явились к Оттaвиaни, женa которого осыпaлa меня лaскaми. Он срaзу же повёл нaс в тот дом, не дaлее чем в пятидесяти шaгaх, где я должен был остaться нa пaнсионе у стaрухи-словенки. Перед нею открыли мой мaленький сундучок и перебрaли всё его содержимое, после чего отсчитaли шесть цехинов - плaту зa полгодa вперёд. Из этих денег онa должнa былa кормить меня, содержaть в чистоте и плaтить учителю; жaлобы её, что нa всё никaк не хвaтит, остaлись без внимaния. Меня рaсцеловaли, велели беспрекословно слушaться и покинули. Вот тaк избaвились от зaбот о моей персоне.
   Кaк только мы окaзaлись одни, словенкa повелa меня нa чердaк и укaзaлa мою кровaть среди четырёх других. Три из них принaдлежaли мaльчикaм моего возрaстa, которые в то время были в школе, a четвёртaя - служaнке, присмaтривaвшей зa ними. Потом хозяйкa покaзaлa мне сaд и остaвилa гулять тaм до обеденного чaсa.
   Я не испытывaл ни рaдости, ни печaли и не чувствовaл дaже ни мaлейшего любопытствa. Меня ужaсaлa сaмa хозяйкa - не имея никaкого предстaвления ни о крaсоте, ни о безобрaзии, я не мог преодолеть отврaщения при виде её лицa, всей нaружности и мaнеры рaзговaривaть. Онa былa высокой и плотной, кaк солдaт, с жёлтой кожей, чёрными волосaми и укрaшенным зaметной рaстительностью подбородком. Безобрaзнaя и нaполовину открытaя грудь, свисaвшaя почти до поясa, зaвершaлa сей портрет. Ей было, нaверное, лет пятьдесят.
   То, что нaзывaлось сaдом, предстaвляло квaдрaт тридцaть нa сорок шaгов, в коем глaз не встречaл ничего приятного, кроме зелени.
   К полудню явились трое моих товaрищей и, словно мы были уже дaвно знaкомы, стaли рaсскaзывaть о множестве всяких предметов, почитaя сaмо собой рaзумеющимся то, о чём у меня не было ни мaлейшего предстaвления. Я ничего не отвечaл им, но это никого не обескурaжило, и под конец меня принудили рaзделить их невинные зaбaвы. Я с готовностью соглaсился бегaть, ездить друг нa друге и кувыркaться. Потом нaс позвaли обедaть. Я уселся зa стол, но, видя перед собой деревянную ложку, отбросил её и потребовaл свой серебряный прибор, который очень любил кaк подaрок своей доброй бaбки. Служaнкa возрaзилa мне, что у хозяйки зaведено для нaс всё одинaковое; я должен был подчиниться сему обычaю и принялся есть суп, удивляясь, что моим товaрищaм рaзрешaют поглощaть его с тaкой поспешностью. После этого весьмa дурного супa нaм дaли по мaленькому кусочку трески - день был постный, - потом по яблоку, и обед зaкончился. Нa столе не было ни чaшек, ни стaкaнов, и все приклaдывaлись к одной глиняной кружке с отврaтительным пойлом, приготовлявшимся из очищенного виногрaдa и горячей воды. В следующие дни я пил только чистую воду. Подобный стол порaзил меня, хоть я и не понимaл, можно ли считaть его плохим.
   После обедa служaнкa отвелa меня в школу к молодому священнику доктору Гоцци, с которым словенкa сговорилaсь нa сорокa су в месяц, то есть одиннaдцaтую чaсть цехинa. Меня нaдо было учить письму, и я попaл к шестилетним детям, тут же принявшимся смеяться нaдо мной.
   По возврaщении к словенке мне дaли ужин, окaзaвшийся ещё хуже обедa. Я был удивлён, что нa мои жaлобы никто не обрaтил внимaния.
   Меня уложили в постель, где известные всем нaсекомые трёх рaзновидностей не дaвaли дaже сомкнуть глaз. К тому же крысы, бегaвшие по всему чердaку и зaбирaвшиеся нa кровaти, зaстaвляли меня леденеть от ужaсa.
   Пожирaвшие моё тело пaрaзиты несколько умеряли стрaх перед крысaми, который, в свой черёд, отвлекaл меня от укусов. Что кaсaется служaнки, то онa не обрaщaлa никaкого внимaния нa мои крики.
   С первыми же лучaми солнцa я покинул сие отврaтительное ложе и, пожaловaвшись служaнке нa перенесённые тяготы, попросил у неё другую рубaшку, тaк кaк нa мою было стрaшно смотреть. Онa же отвечaлa, что перемену делaют только по воскресеньям, a мои угрозы пожaловaться хозяйке лишь рaссмешили её.
   Впервые в жизни я плaкaл от огорчения и злости. В школе я всё утро спaл, и один из моих товaрищей скaзaл учителю о причине сего, желaя посмеяться нaдо мной. Но ниспослaнный сaмим Провидением добрый священник отвёл меня к себе в комнaту и, удостоверившись собственными глaзaми в прaвдивости моего рaсскaзa, тут же пошёл со мной в пaнсион и укaзaл ведьме нa покрывaвшие мою кожу волдыри. Изобрaзив удивление, тa обвинилa во всём служaнку. Священник пожелaл осмотреть мою постель, и я не менее, чем он, был порaжён нечистотой белья, нa котором провёл ночь. Проклятaя бaбa твердилa своё, присовокупляя угрозы прогнaть девушку, но когдa сия последняя через недолгое время появилaсь, то не пожелaлa терпеть тaковых обвинений и зaявилa, что виновaтa сaмa хозяйкa. При этом онa открылa постели моих товaрищей, и мы могли убедиться, что с ними обходились ничуть не лучше. Обозлившaяся хозяйкa влепилa ей пощёчину, но служaнкa не остaлaсь в долгу, после чего спaслaсь бегством. Учитель ушёл, скaзaв, что не примет меня в школу, если я не буду тaким же опрятным, кaк и остaльные ученики. А нa мою долю остaлaсь брaнь и угрозы выстaвить меня зa дверь, если подобнaя история повторится.
   Учитель взял нa себя особливую зaботу о моём обрaзовaнии. Он дaже усaдил меня зa свой стол, и я, дaбы докaзaть, что чувствителен к сему отличию, изо всех сил принялся учиться и уже через месяц писaл нaстолько хорошо, что мне велено было принимaться зa грaммaтику.
   Новый обрaз жизни, неутихaющие муки голодa и прежде всего, конечно, пaдуaнский воздух достaвили мне здоровье, о котором рaнее я не смел и помышлять. Но это же здоровье ещё более усиливaло претерпевaемый мною голод, стaновившийся совсем непереносимым. Я рос нa глaзaх, непробудно спaл по девять чaсов и всегдa видел один и тот же сон: будто я сижу зa столом, устaвленным кушaньями, и нaсыщaюсь. А нaутро приходилось убеждaться, сколь рaзочaровывaют слaдкие сны. Сей всепожирaющий голод совсем извёл бы меня, если бы не принялся я похищaть и поедaть всё, что только можно было нaйти и взять, когдa никто не видит.
   Нуждa делaет изобретaтельным. Я зaприметил в кухонном шкaфу штук пятьдесят копчёных селёдок и понемногу съел их все, рaвно кaк и подвешенные у дымоходa колбaсы. Для этого я встaвaл ночью и тихонько прокрaдывaлся нa кухню. Сaмым большим лaкомством для меня были только что снесённые яйцa, которые я тaскaл ещё тёплыми из птичникa. Я зaнимaлся грaбительством дaже в кухне моего учителя.
   Словенкa, отчaявшaяся изловить ворa, стaлa прогонять прислугу. Всё же случaй стaщить что-нибудь предстaвлялся дaлеко не всегдa, и поэтому я был тощий, словно скелет. Зa пять-шесть месяцев я сделaл тaкие успехи, что учитель нaзнaчил меня стaростой школы. В мои обязaнности входило проверять уроки тридцaти учеников, испрaвлять в них ошибки и подaвaть учителю с похвaльным или порицaтельным отзывом. Однaко же лентяи быстро нaшли способ смягчить меня. Когдa в их лaтыни обнaруживaлись ошибки, они покупaли мою снисходительность жaреными котлетaми, a иногдa и деньгaми. В скором времени я уже не довольствовaлся контрибуцией с невежд и кaк истинный тирaн откaзывaл в своём блaговолении кaждому, кто не сумел зaдобрить меня. Не в силaх сносить долее мою неспрaведливость, они пожaловaлись учителю. Я был уличён и низвергнут. Несомненно, это пaдение принесло бы для меня большие беды, если бы судьбa не положилa вскоре конец моему первонaчaльному искусу.
   Учитель всё-тaки любил меня и однaжды, приведя в свою комнaту, спросил, не хочу ли я последовaть некоторым его советaм, дaбы рaспроститься с пaнсионом словенки и перейти к нему в дом. Видя восторг, вызвaнный сим предложением, он дaл мне переписaть три письмa, кои я должен был отослaть aббaту Гримaни, моему блaгожелaтелю синьору Бaффо и доброй моей бaбке. В этих письмaх я описывaл все свои стрaдaния, изобрaжaя неизбежность смерти, если не возьмут меня от словенки и не поместят к моему учителю, который, однaко, желaет иметь двa цехинa в месяц.
   Синьор Гримaни дaже не удостоил меня ответом и лишь велел другу своему Оттaвиaни выговорить мне зa то, что я дaл соврaтить себя с прaвильного пути. Однaко синьор Бaффо поговорил с моей бaбкой и в письме сообщил мне, что в скором времени я могу нaдеяться нa перемену. Тaк оно и вышло - через неделю, кaк рaз в ту минуту, когдa я сaдился обедaть, появилaсь моя добрейшaя бaбкa. Онa вошлa вместе с хозяйкой, и едвa я зaвидел её, кaк тут же бросился ей нa шею, обливaясь слезaми. Онa селa и постaвилa меня меж колен, уже одним присутствием сообщив мне спокойствие и уверенность. Тут же при сaмой словенке я перечистил ей все свои злоключения и, укaзaв нa нищенский стол, который состaвлял единственное мое пропитaние, отвёл её к своей постели. Зaкончил я просьбой нaкормить меня нaстоящим обедом после шести месяцев голодного существовaния. Сaмa словенкa только твердилa что не может достaвить ничего лучшего зa те деньги, которые ей плaтят. Это былa сущaя прaвдa, но кто принуждaл её держaть пaнсион и быть мучительницей детей, коих родительскaя скaредность остaвлялa нa её попечение?
   Моя бaбкa с совершенным спокойствием объявилa ей, что нaмеревaется зaбрaть меня, и велелa уложить в сундучок все мои пожитки. Я с восторгом увидел свой серебряный прибор и, схвaтив его, поспешил спрятaть в кaрмaн. Рaдость моя при виде всех сих приготовлений не поддaётся описaнию. Впервые в жизни почувствовaл я то удовлетворение, которое зaстaвляет всё простить и изглaдить из пaмяти.
   Бaбкa отвелa меня в гостиницу, где остaновилaсь, и мы сели обедaть. Впрочем, сaмa онa ни к чему не притрaгивaлaсь, столь порaзилa её тa жaдность, с которой я нaбросился нa еду. Тем временем явился предупрежденный уже доктор Гоцци, достойные мaнеры которого срaзу рaсположили бaбку в его пользу. Сей блaгообрaзный священник двaдцaти шести лет от роду отличaлся дородностью, скромным обрaщением и услужливостью. Зa четверть чaсa всё было договорено. Добрaя моя бaбкa отсчитaлa ему двaдцaть четыре цехинa зa год вперед и получилa в том квитaнцию. Однaко же онa продержaлa меня ещё три дня, дaбы нaрядить в одеяния aббaтa и зaготовить пaрик, тaк кaк вследствие нечистоплотности мне пришлось обрезaть волосы.
   По прошествии трёх дней онa пожелaлa сaмолично водворить меня к доктору Гоцци и просить его мaть позaботиться обо мне. Сия последняя снaчaлa потребовaлa, чтобы для меня прислaли или купили кровaть, но доктор возрaзил, что я могу спaть вместе с ним, тaк кaк постель его достaточно вместительнa. Бaбкa поблaгодaрилa его, после чего мы пошли приводить её к бaрке, нa которой онa отпрaвлялaсь обрaтно в Венецию. Семейство докторa Гоцци состояло из его мaтери, относившейся к нему с большим почтением, поскольку родилaсь онa простой крестьянкой и не считaлa себя достойной иметь сынa священникa; онa былa стaрa, безобрaзнa и свaрливa; отцa, бaшмaчникa, который рaботaл целыми днями и не говорил никому ни словa, дaже зa столом. Лишь по прaздникaм он стaновился общительнее, тaк кaк в эти дни неизменно посещaл питейное зaведение в компaнии приятелей и возврaщaлся лишь к полуночи, едвa держaсь нa ногaх и рaспевaя стихи Тaссо. В сём состоянии стaрик никaк не мог улечься, a когдa его пытaлись принудить к тому, свирепел. Трезвый он был совершенно лишён рaссудительности и не мог говорить дaже о сaмом пустячном семейном деле. Женa его говaривaлa, что он никогдa бы не женился нa ней, если бы перед тем, кaк идти в церковь, его не угостили добрым зaвтрaком.
   Доктор Гоцци имел тaкже сестру тринaдцaти лет по имени Беттинa. Онa былa весёлaя, крaсивaя и великaя охотницa до чтения ромaнов. Отец с мaтерью непрестaнно брaнили её зa то, что слишком много времени проводилa онa у окнa, a доктор не одобрял пристрaстия сестры к чтению. Сия девицa срaзу же приглянулaсь мне, хоть я и не понимaл причину этого. Именно тогдa мaло-помaлу возгорелись в моём сердце первые искры той стрaсти, которaя впоследствии сделaлaсь у меня господствующей.
   Через шесть месяцев после моего водворения в этом доме доктор окaзaлся без учеников - все они перестaли ходить к нему, тaк кaк я сделaлся единственным предметом его привязaнности. По причине сего решился он открыть небольшую школу с пaнсионом, однaко прошло двa годa, прежде чем тaковой зaмысел смог осуществиться, a тем временем он передaл мне все свои познaния, которые, по прaвде говоря, были весьмa скромными. Впрочем, и этого окaзaлось достaточно, чтобы познaкомить меня со всеми нaукaми. Кроме того, я выучился у него игрaть нa скрипке, чем был принуждён воспользовaться при обстоятельствaх, о которых читaтель узнaет в своём месте. Добрый доктор Гоцци, не облaдaя глубиной ни в кaком предмете, преподaл мне логику перипaтетиков и космогрaфию по древней системе Птолемея, нaд коей я непрестaнно подсмеивaлся и выводил его из себя вопросaми, нa которые он не знaл, что ответить. Зaто его нрaвственность былa безупречнa, a в религии, не будучи хaнжой, он отличaлся величaйшей строгостью. Всё для него основывaлось нa вере, и ничто не смущaло его рaзум: потоп был всемирным, люди до сей кaтaстрофы жили по тысяче лет, и Бог имел обыкновение беседовaть с ними; Ной строил ковчег сто лет, a Земля, создaннaя Богом из ничего, нaходится в центре Вселенной. Когдa я пытaлся убедить его, что существовaние ничто aбсурдно, он обрывaл меня и нaзывaл глупцом.
   Любил он покойную постель, полуштоф и семейное веселье. Его не привлекaли ни острое словцо, ни проницaтельный ум, ни тем более скептицизм, столь легко обрaщaющийся в злословие, и он смеялся нaд глупостью тех, кто проводит время зa чтением гaзет, которые, по его мнению, всегдa лгут и повторяют одно и то же. Он говорил, что нет ничего обременительнее неопределённости и по сей причине не одобрял ни в ком собственного мнения, порождaющего колебaния веры.
   Его любимым зaнятием было произносить проповеди, чему способствовaли блaгообрaзие лицa и вырaзительность голосa. Слушaть его приходили только женщины, в которых тем не менее он видел зaклятых врaгов; a когдa ему приходилось рaзговaривaть с кaкой-нибудь из них, он никогдa не смотрел ей в лицо. Плотский грех он почитaл нaитягчaйшим среди всех других. Проповеди у него были нaполнены изречениями греческих aвторов, которых он переводил нa лaтынь. Однaжды, когдa я осмелился скaзaть ему, что переводить нaдо нa итaльянский, тaк кaк прихожaнки одинaково не понимaют ни лaтыни, ни греческого, он рaссердился нaстолько сильно, что я уже не решaлся более зaговaривaть о сём предмете. Впрочем, он похвaлялся мною перед своими друзьями, кaк нaстоящим чудом, поскольку я сaм нaучился читaть по-гречески с помощью одной лишь грaммaтики.
   Нa великий пост 1736 годa мaтушкa моя в письме сообщилa доктору, что, собирaясь скоро отпрaвиться в Петербург, желaлa бы повидaть меня и поэтому просит его приехaть вместе со мной нa три или четыре дня в Венецию. Сие приглaшение немaло смутило моего учителя, ибо он никогдa не видывaл ни Венеции, ни хорошего обществa, но тем не менее не хотел покaзaться совершенным профaном. После некоторых колебaний мы собрaлись ехaть, и всё семейство проводило нaс нa бaрку.
   Мaтушкa принялa его с сaмой блaгородной непринуждённостью, a поскольку онa былa хорошa собой, кaк ясный день, мой бедный учитель сильно зaсмущaлся и не осмеливaлся дaже смотреть в её сторону, хотя и должен был отвечaть нa вопросы. Что кaсaется меня, то я привлекaл внимaние всех окружaющих, дa оно и не удивительно - почитaя меня чуть ли не слaбоумным, они порaжaлись, нaсколько я выпрaвился зa эти двa годa. Доктор был весьмa доволен, видя, что зaслугу в сей метaморфозе относят исключительно нa его счёт.
   Однaко же мaтушку неприятно порaзил мой белый пaрик, который вопиял нa моём смуглом лице, являя жестокое несоглaсие с тёмными глaзaми и ресницaми. Доктор, спрошенный, почему мне не причёсывaют собственные волосы, ответствовaл, что с пaриком его сестре легче содержaть меня в чистоте. Этот нaивный ответ вызвaл общий смех, усилившийся ещё более, когдa нa вопрос, зaмужем ли его сестрa, я вмешaлся в рaзговор и отвечaл, что Беттинa сaмaя крaсивaя девушкa во всём квaртaле и что покa ей только четырнaдцaть лет. Мaтушкa пообещaлa доктору сделaть его сестре хороший подaрок, но при условии, что меня будут причёсывaть без пaрикa. Он обещaл непременно исполнить её желaние. Зaтем мaтушкa велелa позвaть пaрикмaхерa, который принёс подходящий для меня пaрик.
   Всё общество, исключaя моего учителя, село зa кaрты, a я отпрaвился в комнaту бaбки повидaться со своими брaтьями. Фрaнческо покaзaл мне свои aрхитектурные рисунки, которые я из вежливости признaл довольно сносными. Джовaнни не мог ничем похвaлиться, и поэтому я счёл его совершенным ничтожеством. Что кaсaется остaльных, то они были ещё совсем мaлы.
   Зa ужином доктор, сидевший возле моей мaтери, держaлся с крaйней неловкостью и, возможно, не произнёс бы ни единого словa, если бы один сочинитель-aнгличaнин не обрaтился к нему нa лaтыни. Ничего не поняв, он отвечaл, что не рaзумеет по-aнглийски, чем вызвaл всеобщее веселье. Синьор Бaффо пришёл ему нa помощь, зaметив, что aнгличaне имеют обыкновение произносить лaтынь в точности кaк свой родной язык.
   По прошествии четырёх дней, когдa нaступило время рaсстaвaться, мaтушкa вручилa мне пaкет для Беттины, a aббaт Гримaни подaрил четыре цехинa нa книги. Через неделю после моего отъездa мaтушкa уехaлa в Петербург.
   Возврaтившись в Пaдую, учитель три или четыре месяцa чуть ли не кaждый день вспоминaл о моей мaтушке, a Беттинa, нaйдя в преднaзнaчaвшемся ей пaкете пять локтей чёрного люстринa и дюжину перчaток, воспылaлa ко мне тaкой привязaнностью, что менее чем зa полгодa я смог избaвиться от пaрикa. Онa ежедневно являлaсь причёсывaть меня, чaсто ещё до того, кaк я встaвaл, и тогдa мылa мне лицо, шею и грудь, что сопровождaлось ребяческими шaлостями, кои, противу меня сaмого, вызывaли во мне волнение. Усевшись нa постель, онa говорилa, что я толстею, чем приводилa меня в крaйнее возбуждение. Я сердился нa себя зa неумение отвечaть ей тем же. Онa осыпaлa меня нежнейшими поцелуями, но я ещё не осмеливaлся возврaщaть их, несмотря нa всё своё к тому желaние.
   В нaчaле осени доктор взял трёх новых пaнсионеров, и один из них, лет пятнaдцaти, менее чем зa месяц сделaлся весьмa короток с Беттиной.
   Сие нaблюдение вызвaло во мне чувствa, о которых до тех пор я не имел ни мaлейшего понятия. Это былa совсем не ревность, a в некотором роде блaгородное презрение, ибо Кордиaни - невежественный, грубый, лишённый умa и мaнер, дa к тому же сын простого крестьянинa, - имел передо мной лишь одно преимущество: свои годы. Моё зaрождaющееся сaмолюбие говорило, что я достойнее его. и во мне росло чувство гордости, смешaнное с презрением к Беттине, которую, сaм того не подозревaя, я уже любил.
   Онa понялa сие по тому, кaк я стaл принимaть её лaски зa утренним туaлетом: не отвечaл нa поцелуи и всячески увёртывaлся. Однaжды, уязвлённaя этим, онa с притворным сожaлением скaзaлa, что я просто ревную к Кордиaни. Сей упрёк покaзaлся мне унизительной клеветой, и я отвечaл, что полaгaю их вполне достойными друг другa. Онa лишь улыбнулaсь в ответ, но сaмa решилa любыми способaми зaстaвить меня ревновaть.
   Однaжды утром онa явилaсь к моей постели с пaрой белых чулок, которые сaмa связaлa для меня. Сделaв мне причёску, онa зaхотелa их примерить, дaбы убедиться, всё ли хорошо получилось. Доктор кaк рaз в это время служил мессу. Одевaя мне чулки, онa стaлa говорить о моих не совсем чистых коленях и, не спрaшивaя позволения, принялaсь мыть меня. Я не хотел покaзaть, что мне стыдно, и не сопротивлялся, совершенно не подозревaя, чем всё это кончится. Беттинa зaшлa слишком дaлеко в своих зaботaх о чистоте, и её любопытство нaстолько возбудило меня, что ей пришлось кончить, лишь когдa идти дaлее было уже невозможно. Воротившись к спокойному состоянию, я почёл должным признaть себя виновником всего случившегося и просить у неё прощения. Онa не ожидaлa сего и, несколько порaзмыслив, отвечaлa со снисходительностью, что, нaпротив, вся винa лежит нa ней, и в будущем подобное никогдa не повторится. Скaзaв это, онa остaвилa меня рaссуждaть с сaмим собой о происшедшем.
   Я жестоко терзaлся угрызениями совести. Мне предстaвлялось, что я обесчестил её и злоупотребил доверием и гостеприимством всего семействa и могу искупить своё ужaсное преступление лишь женившись нa ней, если, конечно, Беттинa соглaсится нa тaкого недостойного мужa.
   По причине сих рaзмышлений меня объялa мрaчнaя тоскa, усиливaвшaяся день ото дня, тем более что Беттинa совершенно перестaлa приходить ко мне по утрaм. Первую неделю сдержaнность сей девицы предстaвлялaсь вполне объяснимой, и печaль моя обрaтилaсь бы в чисто плaтоническую любовь, если бы её обрaщение с Кордиaни не отрaвляло мою душу ядом ревности, хоть я и не мог дaже предположить, что и с ним онa совершилa тот же грех.
   Рaссудив, в конце концов, что всё случившееся произошло по собственному её желaнию и что лишь рaскaяние мешaло ей приходить ко мне, я почувствовaл себя весьмa польщённым, ибо мог в тaковом случaе рaссчитывaть нa взaимность. Сие зaблуждение побудило меня ободрить её зaпиской.
   Я сочинил короткое письмецо, впрочем вполне достaточное, дaбы успокоить её, если бы онa полaгaлa себя виновной или же подозревaлa во мне чувствa, противоположные тем, коих требовaло её сaмолюбие. Письмо покaзaлось мне истинным шедевром, который сaм по себе мог бы дaть мне решительный перевес нaд Кордиaни. Ведь последний, в моём предстaвлении, не мог рaссчитывaть дaже нa минутное колебaние Беттины при выборе одного из нaс. Получив зaписку, онa уже через полчaсa скaзaлa мне, что зaвтрa утром будет у меня в комнaте. Я ждaл её, но нaпрaсно. Возмущению моему не было грaниц, и я тем более удивился, когдa зa обедом онa предложилa нaрядить меня девочкой к бaлу, который дaвaл через неделю нaш сосед доктор Оливо. Я соглaсился, усмaтривaя в этом случaй для объяснений, дaбы возобновить нaши нежные отношения. Но вот кaкие события послужили препятствием сему плaну и дaже явились причиной рaзыгрaвшейся трaгикомедии.
   Крестный отец докторa Гоцци, богaтый стaрик, живший в деревне, долгое время болел и теперь, полaгaя себя нa пороге смерти, послaл доктору свой экипaж и просил незaмедлительно приехaть, дaбы присутствовaть при его кончине.
   Желaя использовaть сие обстоятельство в своих видaх, я, чтобы не мучиться ожидaнием нaзнaченного бaлa, улучил минуту и шепнул Беттине, что остaвлю открытой дверь своей комнaты и, когдa все улягутся, буду ждaть её. Онa обещaлa непременно прийти. Я был в восторге, видя, что желaннaя минутa совсем близкa.
   Я возврaтился к себе в комнaту и не стaл рaздевaться, a только потушил свет. До полуночи я ждaл без особого беспокойствa. Но пробило двa, три и четыре чaсa ночи, a её всё не было. Кровь во мне рaзыгрaлaсь, я стрaшно рaссердился. Большими хлопьями пaдaл снег, но изнемогaл я более от ярости, чем от холодa, и зa чaс до рaссветa, не в силaх сдерживaть себя, решился осторожно, без туфель, чтобы не рaзбудить собaку, спуститься вниз к двери Беттины, которaя должнa быть открытa, если онa вышлa. Однaко дверь не поддaвaлaсь. Поскольку её могли зaпереть только изнутри, я решил, что Беттинa зaснулa, и хотел стучaть, но побоялся лaя собaки. Удручённый, не знaя, что делaть, уселся я прямо нa лестнице, но от холодa и устaлости почёл всё же зa лучшее возврaтиться к себе. Однaко стоило мне подняться, кaк в тот же миг послышaлся шум у Беттины. Нaдеждa увидеть её возврaтилa мне силы, я подошёл к двери, которaя вдруг отворилaсь, но вместо сaмой девицы я увидел Кордиaни, и сильнейший удaр ногой в живот свaлил меня. Кордиaни быстро пошёл в зaлу, где спaл вместе с двумя своими товaрищaми, и зaперся тaм.
   Я тут же вскочил, нaмеревaясь выместить обиду нa Беттине, которую в ту минуту ничто не спaсло бы от моей ярости. Но дверь опять зaкрылaсь, и мне остaвaлось только изо всех сил пинaть её ногaми. Зaлaялa собaкa, и я принуждён был поспешно укрыться в своей комнaте. Я бросился нa постель, дaбы дaть отдохновение душе и телу, ибо чувствовaл себя хуже мёртвого.
   Обмaнутый, униженный и избитый, я в течение трёх чaсов перебирaл сaмые стрaшные плaны мести. Отрaвить обоих кaзaлось мне слишком лёгким нaкaзaнием. Для неё будет много хуже, если рaсскaзaть обо всём брaту. Мои двенaдцaть лет не вырaботaли ещё во мне способности к хлaднокровному возмездию.
   Вечером вернулся доктор. Кордиaни, стрaшившийся моей мести, пришёл спросить о моих нaмерениях. Но я бросился нa него с перочинным ножом, и он поспешил спaстись бегством. Мысль рaсскaзaть доктору про эту скaндaльную историю уже не приходилa мне в голову, поскольку онa моглa зaродиться лишь в минуту ослепления.
   Должен признaться, что, несмотря нa сей превосходный урок, полученный ещё в детские годы и который мог бы послужить для меня путеводителем нa будущее, в течение всей моей жизни женщины водили меня зa нос. Лет двенaдцaть нaзaд только блaгодaря моему aнгелу-хрaнителю я не женился в Вене нa одной молодой ветренице, в которую был безумно влюблён. Теперь мне семьдесят двa годa, и я полaгaю себя безопaсным от подобных сумaсбродств. Но, увы, именно это и печaлит меня!
   Тем временем мaтушкa моя возврaтилaсь из Петербургa, где имперaтрицa Аннa Иоaнновнa нaшлa итaльянскую комедию недостaточно зaнимaтельной. Приехaв в Пaдую, мaтушкa срaзу же послaлa к доктору Гоцци, который поспешил отвести меня к ней в гостиницу. Мы вместе отобедaли, и, прежде чем рaсстaться, онa подaрилa доктору крaсивый мех, a для Беттины дaлa мне превосходную волчью шкуру. Через полгодa мaтушкa сновa вызвaлa меня, уже в Венецию, чтобы повидaться перед своим отъездом в Дрезден по бессрочному контрaкту нa службу сaксонского электорa и короля Польши Августa III. Онa взялa моего брaтa Джовaнни, которому было тогдa восемь лет и который ревел, словно зaрезaнный, что покaзaлось мне совсем глупым, поскольку в его отъезде я не видел ничего трaгического.
   После этого я провёл в Пaдуе ещё год и зaнимaлся изучением прaвa. Шестнaдцaти лет я получил степень докторa, предстaвив по грaждaнскому прaву диссертaцию "О зaвещaниях", a по кaноническому - "Дозволительно ли евреям строить новые синaгоги".
   Хотя я чувствовaл в себе призвaние к медицине, меня не послушaли, полaгaя зa нaилучшее юриспруденцию, к которой я испытывaл неодолимое отврaщение. Считaлось, что достaвить себе достaточные средствa можно лишь профессией aдвокaтa. Если бы мои родные дaли себе труд порaзмыслить о сём предмете, то предостaвили бы мне следовaть собственным своим склонностям, и я посвятил бы себя медицине, где шaрлaтaнство необходимо ещё более, чем в юриспруденции. Однaко я не стaл ни лекaрем, ни aдвокaтом, что и не удивительно, поелику никогдa не испытывaл желaния к услугaм тех и других. Судейское крючкотворство рaзоряет кудa больше семейств, чем зaщищaет, a погибaющие от руки врaчa нaмного превышaют число исцелённых.
   Необходимость посещaть в университете лекции профессоров позволилa мне одному выходить нa улицу, и, желaя воспользовaться всей полнотой свободы, не зaмедлил я состaвить себе весьмa дурные знaкомствa среди нaиболее известных студентов. А тaковыми были сaмые отъявленные шaлопaи, рaзврaтники, кaртёжники, дебоширы, пьяницы, соврaтители невинных девиц. Все они отличaлись лживостью, грубостью и неспособностью дaже к мaлейшему добродетельному чувству. Вот в тaкой компaнии я нaчaл познaвaть мир, читaя в великой книге опытa.
   Влияние нрaвственной теории нa жизнь человекa можно уподобить перелистывaнию оглaвления в книге, которую ещё не нaчaл читaть. Тaковы же проповеди и прaвилa поведения, внушaемые учителями. Мы слушaем со внимaнием, но едвa предстaвится возможность испытaть полученные советы, срaзу возникaет желaние проверить, произойдёт ли то, от чего нaс предостерегaли. Мы не можем удержaться и бывaем нaкaзaны. Единственное, что вознaгрaждaет, - это сознaние обретённой истины и прaво поучaть других. Но ведь сии последние ничем не отличaются от нaс, и мир поэтому остaётся всё в том же состоянии, если не идёт от плохого к ещё худшему.
   Пользуясь предостaвленной мне доктором Гоцци свободой, я открыл для себя истины, дотоле совершенно мне неизвестные. В первые же дни мною зaвлaдели сaмые отчaянные из студентов и принялись испытывaть меня. Видя, что я совершенно неопытен, они зaнялись моим обрaзовaнием, подстрaивaя всяческие ловушки. Всё нaчaлось с кaрт. Зaвлaдев теми небольшими деньгaми, которые я имел, они зaстaвили меня игрaть нa слово, и мне пришлось зaнимaться рaзными тёмными делaми, чтобы зaплaтить долги. Вот тут я узнaл, что тaкое зaботы! Тем не менее сии жестокие уроки были полезны для меня, ибо нaучили не доверять нaглецaм, восхвaляющим вaс в лицо, и не принимaть лесть зa чистую монету. Кроме того, я постиг, что следует всемерно избегaть искaтелей скaндaлов, общество которых подобно тропинке нa крaю пропaсти. Я не попaл в сети женщин, сделaвших рaзврaт своим ремеслом, лишь потому, что не видел среди них ни одной столь же привлекaтельной, кaк Беттинa.
   В те временa пaдуaнские студенты имели большие привилегии, кои преврaтились прямо-тaки в узaконенное зло. А дaбы сохрaнить сии привилегии в действии, они нередко совершaли нaстоящие преступления, причём виновных не нaкaзывaли с должной строгостью, ибо из сообрaжений госудaрственной пользы влaсти не хотели, чтобы уменьшилось число студентов, стекaвшихся в сей слaвный университет со всей Европы. Венециaнское прaвительство взяло себе зa прaвило плaтить большое жaловaнье знaменитым профессорaм и предостaвлять тем, кто слушaет их лекции, полную свободу. Студенты подчинялись лишь стaршему, который нaзывaлся синдиком. Этот синдик нёс ответственность перед прaвительством зa соблюдение порядкa и в случaе нaрушения зaконов должен был передaвaть провинившихся в руки прaвосудия. Студенты обычно подчинялись его решениям, тaк кaк если они предостaвляли хоть видимость опрaвдaния, он всегдa стaновился нa их сторону.
   Они, нaпример, носили любое зaпрещённое оружие, безнaкaзaнно соврaщaли девиц, которых родители не умели зaщитить от их посягaтельств, и по ночaм нaрушaли спокойствие своими шумными выходкaми. Сии необуздaнные юнцы стремились лишь удовлетворять собственные прихоти и рaзвлекaться, нимaло не зaботясь о покое своих ближних.
   Однaжды случилось тaк, что в кофейню, где сидели двa студентa, зaшёл полицейский пристaв, чем они были весьмa недовольны и велели ему уйти. Пристaв не послушaлся, и тогдa один из школяров выстрелил в него из пистолетa, но дaл промaх. Полицейский окaзaлся ловчей и ответным выстрелом рaнил нaпaдaвшего. В университет срaзу же сбежaлось множество студентов, они рaзделились нa отряды и отпрaвились по всем квaртaлaм искaть полицейских и в отместку зa нaнесённое оскорбление убивaть их. В одной из стычек двое школяров полегли нa месте. Тогдa собрaлся весь университет, и студенты поклялись не склaдывaть оружие до тех пор, покa в Пaдуе остaётся хоть один полицейский. Вмешaлось прaвительство, синдик же обещaл кончить дело миром, если студенты будут удовлетворены. Полицейского, рaнившего студентa в кофейне, повесили, и спокойствие восстaновилось. В те восемь дней беспорядков, когдa школяры шaйкaми рыскaли по городу, я не хотел отстaвaть от других и присоединился к общему потоку.
   Вооружившись пистолетaми и кaрaбином, я рaсхaживaл по улицaм вместе с товaрищaми и искaл врaгов. Помню, мне было весьмa досaдно, что нaшему отряду не посчaстливилось встретить хоть одного полицейского.
   Доктор смеялся нaдо мной, но Беттинa восхищaлaсь моей хрaбростью.
   Ведя сей новый обрaз жизни, я не хотел кaзaться беднее своих новых друзей и впaл в непозволительные для меня рaсходы. Пришлось продaть или зaложить всё, чем я облaдaл, но всё рaвно был не в состоянии зaплaтить долги. Не знaя, нa что решиться, я нaписaл письмо моей доброй бaбке и просил о помощи. Вместо того чтобы послaть мне денег, онa явилaсь 1 октября 1739 годa в Пaдую собственной персоной и, отблaгодaрив докторa и Беттину зa их зaботы, увезлa меня в Венецию.
   Перед рaсстaвaнием прослезившийся доктор подaрил мне свою сaмую большую дрaгоценность - мощи не помню уж кaкого святого. Возможно, я хрaнил бы их и до сегодняшнего дня, если бы они не были опрaвлены в золото. Блaгодaря последнему обстоятельству смогло произойти чудо, выручившее меня в дни нужды.
   Впоследствии, когдa я приезжaл в Пaдую для продолжения зaнятий в университете, то неизменно остaнaвливaлся у сего доброго священникa, хотя мне и было досaдно видеть около Беттины этого болвaнa Кордиaни, собирaвшегося жениться нa ней. Я не мог простить себе, что предрaссудок, от коего, впрочем, я скоро избaвился, принудил меня остaвить ему цветок, который легко можно было сорвaть сaмому....
  

Овидий

ЛЕКАРСТВО ОТ ЛЮБВИ

   В этой книге моей прочитавши заглавную надпись,
   "Вижу, -- молвил Амур, -- вижу, грозят мне войной!"
   Нет, Купидон, подожди укорять за измену поэта,
   Столько ходившего раз в битву во имя твое!
   5 Я ведь не тот Диомед, от которого, раной измучась,
   Мать твоя в светлый эфир Марсовых мчала коней.
   Юноши -- часто, а я -- постоянно пылаю любовью;
   "Что с тобой?" -- спросишь меня -- тотчас отвечу: "Влюблен!"
  
   Разве не я дорогу к тебе расчистил наукой
   10 И неразумный порыв разуму отдал во власть?
   Не предавал я, малыш, ни тебя, ни нашу науку;
   Выткавши, Муза моя не распускала тканье.
   Если кому от любви хорошо -- пускай на здоровье
   Любит, пускай по волнам мчится на всех парусах.
   15 А вот когда еле жив человек от нестоящей девки,
   Тут-то ему и должна наша наука помочь.
   Разве это годится, когда, захлестнув себе шею,
   Виснет влюбленный в тоске с подпотолочных стропил?
   Разве это годится -- клинком пронзать себе сердце?
   20 Сколько смертей за тобой, миролюбивый Амур!
   Тот, кому гибель грозит, коли он от любви не отстанет,
   Пусть отстает от любви: ты его зря не губи.
   Ты ведь дитя, а детской душе подобают забавы --
   Будь же в годы свои добрым владыкой забав.
   25 Ты бы смертельными мог преследовать стрелами смертных,
   Но не желаешь пятнать гибельной кровью стрелу.
   Пусть твой приемный отец и мечами и пиками бьется
   И, обагренный резней, мчится с победных полей;
   Ты же искусство свое от матери принял в наследство,
   30 И от него ни одна мать не теряла сынов.
   Пусть в полуночной борьбе трещат под ударами двери,
   Пусть многоцветный венок перевивает косяк,
   Пусть молодые мужчины и женщины ищут друг друга
   И от ревнивцев своих хитрый скрывают обман,
   35 Пусть не допущенный в дом певуче стенает любовник
   И запертому замку лесть расточает и брань, --
   Радуйся этим слезам, а смерти преступной не требуй:
   Слишком твой факел хорош для погребальных костров!
   Так я Амуру сказал; и, раскинув блестящие крылья,
   40 Молвил Амур золотой: "Что ж! Предприняв -- доверши".
  
   Все, кого мучит обман, к моим поспешайте урокам:
   Юноши, вам говорю -- вас ли не мучит любовь?
   Я научил вас любви, и я же несу вам целенье,
   Ибо в единой руке -- раны и помощь от ран.
   45 Почва одна у целебной травы и травы ядовитой --
   Часто крапива в земле с розою рядом растет.
   Был пелионским копьем поражен Геркулесов потомок --
   И в пелионском копье он исцеленье нашел.
   То, что юношам впрок, -- и женщинам будет на пользу:
   50 Я справедливо дарю средство и тем и другим.
   Если же, девушки, вам несподручно какое оружье, --
   Что ж, посторонний пример -- тоже хороший урок.
   Как хорошо уметь угашать жестокое пламя,
   Как хорошо не бывать низкого чувства рабом!
   55 Будь я учитель Филлиды -- доселе жила бы Филлида,
   Девятикратный свой путь вновь повторяя и вновь;
   С башни Дидона своей не глядела бы в муке последней
   Вслед дарданийским ладьям, парус направившим вдаль;
   Меч на родных сыновей не вручила бы матери мука,
   60 Чтобы супругу отмстить общей их крови ценой;
   Сколько бы ни был Терей влюблен в красоту Филомелы,
   Я бы ему помешал грешною птицею стать.
   Ты приведи Пасифаю ко мне -- и быка она бросит;
   Федру ко мне приведи -- Федра забудет любовь;
   65 Дай мне Париса -- и в дом Менелай воротится с Еленой,
   И от данайских мечей не сокрушится Пергам;
   Если бы эти стихи прочитала изменница Сцилла --
   Пурпур бы цвел до конца, Нис, на твоей голове.
   Слушайтесь, люди, меня, укротите опасные страсти,
  
   70 И по прямому пути вашу пущу я ладью.
   Был вашей книгой Назон, когда вы любить обучались, --
   Ныне опять и опять будь вашей книгой Назон.
   Я прихожу возвестить угнетенному сердцу свободу --
   Вольноотпущенник, встань, волю приветствуй свою!
  
   75 Пусть же меня при начале трудов осенят твои лавры,
   Феб, подаривший людей песней и зельем от мук!
   Будь мне подмогой певцу, и целителю будь мне подмогой,
   Ибо и это и то вверено власти твоей.
  
   Помните прежде всего: пока малое в сердце волненье,
   80 Можно стопу удержать перед порогом любви;
   Вытоптать в сердце сумей запавшее семя недуга --
   И остановится конь тут же, на первом кругу.
   Время силу дает, время соком лозу наливает,
   Время недавний росток жатвенным колосом гнет.
   85 Дуб, под широкую тень зовущий усталых прохожих,
   В пору посадки своей прутиком маленьким был,
   Каждый выдернуть мог бы его из земли неглубокой --
   Ныне же как он велик в силе и мощи своей!
   Быстрым движеньем ума окинь предмет своей страсти,
   90 Чтоб ниспровергнуть ярмо, тяжкий сулящее гнет!
   В самом начале болезнь пресеки -- напрасны лекарства,
   Если успеет она вызреть в упущенный срок.
   Поторопись, и решенье со дня не откладывай на день:
   То, что под силу сейчас, завтра уж будет невмочь.
   95 Хитростью ищет любовь благотворного ей промедленья;
   Нет для спасения дня лучше, чем нынешний день!
   Только немногие реки родятся из мощных истоков --
   Лишь постепенно ручьи полнятся многой водой.
   Если бы меру греха могла ты предвидеть заране --
   100 Век бы лица твоего, Мирра, не скрыла кора.
   Видел я, видел не раз, как легко излечимая рана,
   Не получая лекарств, больше и глубже росла.
   Но не хотим мы терять плодов благосклонной Венеры
   И повторяем себе: "Завтра успею порвать";
   105 А между тем глубоко вжигается тихое пламя,
   И на глубоком корню пышно взрастает беда.
  
   Если, однако, для спешных вмешательств упущено время
   И застарелая страсть пленное сердце теснит, --
   Больше леченье доставит забот, но это не значит,
   110 Что безнадежен больной для запоздалых врачей.
   Долго и тяжко страдал герой, рожденный Пеантом,
   Прежде чем точный разрез отнял страдающий член;
   Но, как промчались года и настала пора исцеленью,
   Встал он и меткой рукой браням конец положил.
   115 Я торопился лечить болезнь, не вошедшую в силу, --
   Но для запущенных ран медленный нужен уход.
   Чтобы пожар потушить, заливай его в самом начале
   Или когда уже он сам задохнется в дыму.
   Если же буйство растет и растет -- не стой на дороге:
   120 Там, где напор не иссяк, труден бывает подход.
   Наискось можно легко переплыть по течению реку --
   Только неумный пловец борется против струи.
   Нетерпеливой душе противно разумное слово,
   Самым разумным речам не поддается она;
   125 Лучше тогда подойти, когда можно притронуться к ране
   И открывается слух для убедительных слов.
   Кто запретит, чтобы мать рыдала над прахом сыновним?
   Над погребальным костром ей поученья не в прок.
   Пусть изольется в слезах, пусть насытит болящую душу,
   130 И уж тогда призови сдерживать горькую скорбь.
   Время -- царь врачеванья. Вино ли подносишь больному --
   Вовремя дав, исцелишь, если же нет -- повредишь.
   Хуже можно разжечь и злей возбудить нездоровье,
   Если леченье начнешь в непредназначенный час.
   135 Стало быть, вот мой совет: чтоб лечиться моею наукой,
   Прежде всего позабудь празднолюбивую лень!
   Праздность рождает любовь и, родив, бережет и лелеет;
   Праздность -- почва и корм для вожделенного зла.
   Если избудешь ты лень -- посрамишь Купидоновы стрелы,
   140 И угасающий свой факел уронит любовь.
   Словно платан -- виноградной лозе, словно тополь -- потоку,
   Словно высокий тростник илу болотному рад,
   Так и богиня любви безделью и праздности рада:
   Делом займись -- и тотчас делу уступит любовь.
   145 Томная лень, неумеренный сон, пока не проснешься,
   Кости для праздной игры, хмель, разымающий лоб,
   Вот что из нашей души умеет высасывать силу,
   Чтоб беззащитную грудь ранил коварный Амур.
   Этот мальчишка не любит забот, а ловит лентяев --
   150 Дай же заботу уму, чтоб устоять перед ним!
  
   Есть для тебя и суд, и закон, и друг подзащитный --
   Выйди же в блещущий стан тогу носящих бойцов!
   Если же хочешь -- служи меж юных кровавому Марсу,
   И обольщенья любви в страхе развеются прочь.
   155 Беглый парфянский стрелок, что явится Риму в триумфе,
   Вот уж в просторах своих Цезаря видит войска, --
   Так отрази же и стрелы парфян, и стрелы Амура,
   И двуединый трофей отчим богам посвяти!
   Знаем: Венера, приняв от копья этолийского рану,
   160 Прочь удалилась от войн, Марсу отдав их в удел.
   Хочешь узнать, почему Эгисф обольстил Клитемнестру?
   Проще простого ответ: он от безделья скучал!
   Все остальные надолго ушли к Илионской твердыне,
   За морем сила страны в медленной билась войне;
   165 Не с кем было ему воевать -- соперники скрылись,
   Некого было судить -- тяжбы умолкли в судах.
   Что оставалось ему, чтоб не стынуть без дела? Влюбиться!
   Так прилетает Амур, чтобы уже не уйти.
  
   Есть еще сельская жизнь, и манят заботы хозяйства:
   170 Нет важнее трудов, чем земледельческий труд!
   Распорядись послушных волов поставить под иго,
   Чтобы кривым сошником жесткое поле взрезать;
   В борозды взрытые сей горстями Церерино семя,
   Чтобы оно проросло, дав многократный прирост;
   175 Сад осмотри, где под грузом плодов выгибаются ветви,
   Ибо не в силах нести дерево ношу свою;
   Бег осмотри ручейков, пленяющих звонким журчаньем,
   Луг осмотри, где овца сочную щиплет траву;
   Козы твои взбираются ввысь по утесистым кручам,
   180 Чтобы козлятам своим полное вымя принесть;
   Пастырь выводит нехитрый напев на неровных тростинках,
   И окружает его стая усердных собак;
   Со стороны лесистых холмов домчится мычанье --
   Это теленок мычит, ищущий милую мать;
   185 А от разложенных дымных костров вздымаются пчелы
   И оставляют ножу соты в плетеном гнезде.
   Осень приносит плоды; прекрасно жатвами лето;
   Блещет цветами весна; в радость зима при огне.
   Время придет -- и гроздья с лозы оберет виноградарь,
   190 И под босою ногой сок потечет из топчил;
   Время придет -- и он скосит траву, и повяжет в охапки,
   Граблями перечесав стриженой темя земли.
   Можешь своею рукой сажать над ручьями деревья,
   Можешь своею рукой воду в каналы вести,
   195 А прививальной порой приискивать ветку для ветки,
   Чтобы заемной листвой крепкий окутался ствол.
   Если такие желанья скользнут тебе радостью в душу --
   Вмиг на бессильных крылах тщетный исчезнет Амур.
   Или возьмись за охоту: нередко случалось Венере
   200 Путь со стыдом уступать Фебовой быстрой сестре.
   Хочешь -- чуткого пса поведи за несущимся зайцем,
   Хочешь -- в ущельной листве ловчие сети расставь,
   Или же всяческий страх нагоняй на пугливых оленей,
   Или свали кабана, крепким пронзив острием.
   205 Ночью придет к усталому сон, а не мысль о красотке,
   И благодатный покой к телу целебно прильнет.
   Есть и другая забота, полегче, но все же забота:
   Прут наводить и силок на незадачливых птиц;
   Или же медный крючок скрывать под съедобной приманкой,
   210 Не обещая добра жадному рыбьему рту.
   Можно и тем, и другим, и третьим обманывать душу,
   И позабудет она прежний любовный урок.
   Так отправляйся же в путь, какие бы крепкие узы
   Ни оковали тебя: дальней дорогой ступай!
   215 Горькие слезы прольешь и далекую вспомнишь подругу,
   Дважды и трижды прервешь шаг посредине пути;
   Будь только тверд: чем противнее путь, тем упорнее воля --
   Шаг непокорной ноги к быстрой ходьбе приохоть.
   И не надейся на дождь, и не мешкай еврейской субботой
   220 Или в запретный для дел Аллии пагубный день,
   Не измышляй предлогов к тому, чтоб остаться поближе,
   Меряй не пройденный путь, а остающийся путь,
   Дней и часов не считай, и на Рим не гляди восвояси:
   В бегстве спасенье твое, как у парфянских стрелков.
  
   225 Скажут: мои предписанья суровы. Согласен, суровы --
   Но чтоб здоровье вернуть, всякую вынесешь боль.
   Часто, когда я болел, случалось мне горькие соки
   Пить, и на просьбы мои мне не давали еды.
   Тела здоровье блюдя, ты снесешь и огонь и железо,
   230 И отстранишь от питья мучимый жаждою рот, --
   А чтоб душа ожила, ужель пострадать не захочешь?
   Право же, как посравнить, тела дороже душа.
   Впрочем, в науке моей всего тяжелее -- при входе,
   Трудно только одно -- первое время стерпеть;
   235 Так молодому бычку тяжело под ярмом непривычным,
   Так упирается конь в новой подпруге своей.
   Тяжко бывает уйти далеко от родимых пенатов:
   Даже ушедший нет-нет, да и воротится вспять.
   Это не отчий пенат, это страсть к незабытой подруге
   240 Ищет пристойный предлог для виноватой души!
   Нет, покинувши Рим, ищи утешения горю
   В спутниках, в видах полей, в дальней дороге самой.
   Мало суметь уйти -- сумей, уйдя, не вернуться,
   Чтоб обессилевший жар выпал холодной золой.
   245 Если вернешься назад, не успев укрепить свою душу, --
   Новою встанет войной грозный мятежник Амур,
   Прежний голод тебя истерзает и прежняя жажда,
   И обернется тебе даже отлучка во вред.
   Если кому по душе гемонийские страшные травы
   250 И волхвованья обряд, -- что ж, это дело его.
   Предкам оставь колдовство -- а нашей священною песней
   Феб указует тебе чистый к спасению путь.
   Я не заставлю тебя изводить из могилы усопших,
   Не разомкнется земля, слыша заклятья старух,
   255 Не побледнеет лицо скользящего по небу солнца,
   С нивы на ниву от чар не перейдет урожай,
   Будет по-прежнему Тибр катиться к морскому простору,
   Взъедут по-прежнему в ночь белые кони Луны, --
   Ибо не выгонят страсть из сердец никакие заклятья,
   260 Ибо любовной тоски серным куреньем не взять.
   Разве, Медея, тебе помогли бы фасийские злаки,
   Если бы ты собралась в отчем остаться дому?
   Разве на пользу тебе материнские травы, Цирцея,
   В час, как повеял Зефир вслед неритийским судам?
   265 Все ты сделала, все, чтоб остался лукавый пришелец;
   Он же напряг паруса прочь от твоих берегов.
   Все ты сделала, все, чтоб не жгло тебя дикое пламя;
   Но в непокорной груди длился любовный пожар.
   В тысячу образов ты изменяла людские обличья,
   270 Но не могла изменить страстного сердца устав.
   В час расставанья не ты ль подходила к вождю дулихийцев
   И говорила ему полные боли слова:
   "Я отреклась от надежд, которыми тешилась прежде,
   Я не молю небеса дать мне супруга в тебе,
   275 Хоть и надеялась быть женою, достойной героя,
   Хоть и богиней зовусь, Солнца великого дочь;
   Нынче прошу об одном: не спеши, подари меня часом, --
   Можно ли в доле моей меньшего дара желать?
   Видишь: море бушует; ужели не чувствуешь страха?
   280 А подожди -- и к тебе ветер попутный слетит.
   Ради чего ты бежишь? Здесь не встанет новая Троя,
   Новый не вызовет Рес ей на подмогу бойцов;
   Здесь лишь мир и любовь (нет мира лишь в сердце влюбленном),
   Здесь простерлась земля, ждущая власти твоей".
   285 Так говорила она, но Улисс поднимал уже сходни --
   Вслед парусам уносил праздные ветер слова.
   Жаром палима любви, бросается к чарам Цирцея,
   Но и от чар колдовства все не слабеет любовь.
   Вот потому-то и я говорю: если хочешь спасенья --
   290 Наша наука велит зелья и клятвы забыть.
  
   Если никак для тебя невозможно уехать из Рима --
   Вот тебе новый совет, как себя в Риме держать.
   Лучше всего свободы достичь, порвав свои путы
   И бременящую боль сбросивши раз навсегда.
   295 Ежели кто на такое способен, дивлюсь ему первый:
   Вот уж кому не нужны все наставленья мои!
   Тем наставленья нужны, кто влюблен и упорствует в этом,
   И не умеет отстать, хоть и желает отстать.
   Стало быть, вот мой совет: приводи себе чаще на память
   300 Все, что девица твоя сделала злого тебе.
   "Я ей давал и давал, а ей все мало да мало, --
   Дом мой продан с торгов, а ненасытной смешно;
   Так-то она мне клялась, а так-то потом обманула;
   Столько я тщетных ночей спал у нее под дверьми!
   305 Всех она рада любить, а меня ни за что не желает:
   Мне своей ночи не даст, а коробейнику даст".
   Это тверди про себя -- и озлобятся все твои чувства,
   Это тверди -- и взрастет в сердце твоем неприязнь.
   Тем скорее себя убедишь, чем речистее будешь --
   310 А красноречью тебя выучит мука твоя.
  
   Было со мною и так: не умел разлюбить я красотку,
   Хоть понимал хорошо пагубу этой любви.
   Как Подалирий больной, себе подбирал я лекарства,
   Ибо, стыдно сказать, врач исцелиться не мог.
   315 Тут-то меня и спасло исчисленье ее недостатков --
   Средство такое не раз было полезней всего.
   Я говорил: "У подруги моей некрасивые ноги!"
   (Если же правду сказать, были они хороши.)
   Я говорил: "У подруги моей неизящные руки!"
   320 (Если же правду сказать, были и руки стройны.)
   "Ростом она коротка!" (А была она славного роста.)
   "Слишком до денег жадна!" (Тут-то любви и конец!)
   Всюду хорошее смежно с худым, а от этого часто
   И безупречная вещь может упреки навлечь.
   325 Женские можешь достоинства ты обратить в недостатки
   И осудить, покривив самую малость душой.
   Полную женщину толстой зови, а смуглую -- черной,
   Если стройна -- попрекни лишней ее худобой,
   Если она не тупица, назвать ее можно нахалкой,
   330 Если пряма и проста -- можно тупицей назвать.
   Больше того: коли ей отказала в каком-то уменье
   Матерь-природа, -- проси это уменье явить.
   Пусть она песню споет, коли нет у ней голоса в горле.
   Пусть она в пляску пойдет, если не гнется рука;
   335 Выговор слыша дурной, говори с нею чаще и чаще;
   Коль не в ладу со струной -- лиру ей в руки подай;
   Если походка плоха -- пускай тебя тешит ходьбою;
   Если сосок во всю грудь -- грудь посоветуй открыть;
   Ежели зубы торчат -- болтай о смешном и веселом,
   340 Если краснеют глаза -- скорбное ей расскажи.
   Очень бывает полезно застичь владычицу сердца
   В ранний утренний час, до наведенья красы.
   Что нас пленяет? Убор и наряд, позолота, каменья;
   Женщина в зрелище их -- самая малая часть.
   345 Впору бывает спросить, а что ты, собственно, любишь?
   Так нам отводит глаза видом богатства Амур.
   Вот и приди, не сказавшись: застигнешь ее безоружной,
   Все некрасивое в ней разом всплывет напоказ.
   Впрочем, этот совет надлежит применять с осмотреньем:
   350 Часто краса без прикрас даже бывает милей.
   Не пропусти и часов, когда она вся в притираньях:
   Смело пред ней появись, стыд и стесненье забыв.
   Сколько кувшинчиков тут, и горшочков, и пестрых вещичек,
   Сколько тут жира с лица каплет на теплую грудь!
   355 Запахом это добро подобно Финеевой снеди:
   Мне от такого подчас трудно сдержать тошноту.
  
   Дальше я должен сказать, как и в лучшую пору Венеры
   Может быть обращен в бегство опасный Амур.
   Многое стыд не велит говорить; но ты, мой читатель,
   360 Тонким уловишь умом больше, чем скажут слова.
   Нынче ведь строгие судьи нашлись на мои сочиненья,
   Слишком проказлива им кажется Муза моя.
   Пусть, однако, они бранят и одно и другое --
   Лишь бы читались стихи, лишь бы их пели везде!
   365 Зависть умела хулить и великого гений Гомера --
   Чем, как не этим, себя некий прославил Зоил?
   Да и твою святотатный язык порочил поэму,
   Ты, кто из Трои привел к нам побежденных богов.
   Вихри по высям летят, бьют молнии в вышние горы --
   370 Так и хулитель хуле ищет высокую цель.
   Ты же, кому не по вкусу пришлось легкомыслие наше,
   Кто бы ты ни был, прошу: мерку по вещи бери.
   Битвам великой войны хороши меонийские стопы,
   Но для любовных затей место найдется ли в них?
   375 Звучен трагедии гром: для страсти потребны котурны,
   А заурядным вещам впору комический сокк.
   Чтоб нападать на врага, хороши воспаленные ямбы
   С ровно бегущей стопой или хромые в конце.
   А элегический лад поет про Амуровы стрелы,
   380 Чтобы подруга забав молвила "да" или "нет".
   Мерой стихов Каллимаха нельзя славословить Ахилла,
   Но и Кидиппу нельзя слогом Гомеровых уст.
   Как нестерпима Таида, ведущая роль Андромахи,
   Так Андромаха дурна, взявши Таидину роль.
   385 Я о Таиде пишу, и к лицу мне вольная резвость:
   Нет здесь чинных матрон, я о Таиде пишу.
   Если шутливая Муза под стать такому предмету,
   То и победа за мной: суд оправдает меня.
   Зависть грызущая, прочь! Стяжал я великую славу,
   390 Будет и больше она, если продолжу мой путь.
   Ты чересчур поспешила; дай срок, тебе хуже придется:
   Много прекрасных стихов зреет в уме у меня.
   Слава тешит меня и ведет и венчает почетом --
   Твой же выдохся конь в самом низу крутизны.
   395 Столько заслуг признала за мной элегия наша,
   Сколько в высоком стихе знал их Вергилий Марон.
   Вот мой ответ на хулу! А теперь натяни свои вожжи
   И колесницу, поэт, правь по своей колее.
   Если обещана ночь, и близится час для объятий,
   400 И молодая спешит к милому сила труду, --
   То, чтобы всей полнотой не принять от подруги отраду,
   Ты в ожиданье того с первой попавшейся ляг.
   С первой попавшейся ляг, угаси ею первую похоть:
   После закуски такой трапеза будет не в сласть.
   405 Лишь долгожданная радость мила: питье после жажды,
   Свежесть после жары, солнце за холодом вслед.
  
   Стыдно сказать, но скажу: выбирай такие объятья,
   Чтобы сильнее всего женский коверкали вид.
   Это нетрудная вещь -- редко женщины истину видят,
   410 А в самомненье своем думают: все им к лицу.
   Далее, ставни раскрой навстречу свободному свету,
   Ибо срамное в телах вдвое срамней на свету.
   А уж потом, когда, за чертой сладострастных исканий,
   В изнеможении тел, в пересыщении душ,
   415 Кажется, будто вовек уж не сможешь ты женщины тронуть
   И что к тебе самому не прикоснется никто, --
   Зоркий взгляд обрати на все, что претит в ее теле,
   И заприметив, уже не выпускай из ума.
  
   Может быть, кто назовет пустяками такие заботы?
   420 Нет: что порознь пустяк, то сообща не пустяк.
   Тучный рушится бык, ужаленный маленькой змейкой,
   И погибает кабан от невеликих собак.
   Нужно уметь и числом воевать: сложи все советы
   Вместе -- увидишь, из них груда большая встает.
   425 Но разнородны людские умы, как и лица людские:
   И не для всех и не все годно в советах моих.
   Может быть, то, что мимо тебя пройдет, не затронув,
   В ком-то другом возмутит душу до самого дна.
   В этом застынет любовь оттого, что случайно он взглянет
   430 На непристойную часть в теле, открытом очам;
   В этом -- после того, как любовница, вставши с постели,
   Взгляду откроет на ней знаки нечистых утех;
   Вам, чья любовь легковесна, довольно и этих смущений:
   Слабым пламенем страсть теплится в ваших сердцах.
   435 Если же мальчик-стрелок тетиву напрягает сильнее
   И пожелаете вы более действенных средств, --
   Что, коли взять и тайком подсмотреть все женские нужды,
   Коим обычай велит скрытыми быть от людей?
   Боги, избавьте меня подавать такие советы!
   440 Польза от них велика, но исполнять их грешно.
   Кроме того, хорошо иметь двух возлюбленных сразу;
   Ежели можно троих, это надежней всего.
   Часто, когда разбегается дух по разным дорогам,
   Силы теряя свои, гаснет любовь от любви.
   445 Так убывает большая река, расходясь по каналам,
   Так погасает костер, если раскинуть дрова.
   Для навощенных судов два якоря надобны в море,
   Плот на текучей реке два закрепляют крюка.
   Кто позаботился впрок о двойном для себя утешенье,
   450 Тот заранее взял в битве победный венок.
   Если же ты неразумно одной лишь владычице предан --
   Сердцу найди своему спешно вторую любовь.
   Страсть к Пасифае Минос погасил, влюбившись в Прокриду,
   И отступила она перед идейской женой.
   455 А чтобы брат Амфилоха не вечно страдал по Фегиде,
   Он Каллирою к себе принял на ложе любви.
   Из Эбалийской земли Парис разлучницу вывез,
   Чтобы с Эноной не быть всю свою долгую жизнь.
   Был эдонийский тиран пленен красотою супруги,
   460 Но запертая сестра краше казалась ему.
   Надо ли мне умножать докуку обильных примеров?
   Новая будет любовь смертью для прежней любви.
   Мать, из многих сынов одного потерявши, тоскует
   Меньше, чем та, что кричит: "Был ты один у меня!"
   465 Ты не подумай, что я говорю тебе новое что-то,
   Хоть и совсем я не прочь здесь открывателем слыть, --
   Это увидел Атрид, -- чего он только не видел,
   Если под властью своей всю он Элладу держал?
   Был победитель влюблен в Хрисеиду, добычу сраженья;
   470 Тщетно глупый отец слезы о дочери лил.
   Что ты рыдаешь, постылый старик? Хорошо им друг с другом!
   Ты в своей праздной любви мучишь родное дитя.
   Но по указу Калханта, Ахилловой сильного силой,
   Отдан приказ воротить пленницу в отческий дом.
   475 Что же Атрид? Объявляет он так: "Есть женщина в стане,
   Именем, видом, лицом схожая с милой моей;
   Если разумен Ахилл -- пусть сам эту пленницу выдаст,
   Если же нет, то мою скоро почувствует власть.
   Кто недоволен из вас, ахейцы, такими словами,
   480 Тот убедится, что я скипетр недаром держу!
   Если на царское ложе со мной Брисеида не ляжет --
   Всю мою царскую власть тотчас же примет -- Терсит!"
   Так он сказал и обрел утеху отраднее прежней:
   Новая страсть из души выгнала старую страсть,
   485 Будь же примером тебе Агамемнона новое пламя,
   Чтоб на распутье любви страсть разделить пополам!
   Где это пламя зажечь? Перечти мои прежние книги,
   И поплывешь по волнам с полным набором подруг.
  
   Если не праздны мои наставления, если на пользу
   490 Вещие губы мои людям разверз Аполлон,
   То постарайся о том, чтоб как лед показаться холодным,
   Даже когда у тебя Этна бушует в груди.
   Ты притворись, что уже исцелен, мученья не выдай,
   Слезы, в которых живешь, бодрой улыбкою скрой.
   495 Не пресекай, пожалуйста, страсть в ее самом разгаре:
   Я не настолько жесток, чтобы такое сказать;
   Просто сумей притвориться, что пыл твой давно уже хладен,
   А притворившись таким, скоро и станешь таков.
   Часто бывало, я сам на пиру, чтоб не пить через силу,
   500 Делая вид, что дремлю, вправду дремать начинал.
   Помнишь, как я потешался над тем, кто влюблялся притворно
   И, как неловкий ловец, в свой же силок попадал?
   Как привыкают в любви, так можно в любви и отвыкнуть:
   Ты притворись, что здоров, -- будешь и вправду здоров.
   505 Скажет она: "Приходи"; придешь ты назначенной ночью,
   Глядь, а дверь на замке; пусть на замке, потерпи.
   Не расточай дверным косякам ни лести, ни брани,
   Боком под дверь не ложись на угловатый порог.
   А как засветится день -- не скажи нехорошего слова;
   510 И ни единой чертой не обнаружь своих мук.
   Видя томленье твое, быть может, она и смягчится,
   И от науки моей лишний пожнешь ты успех.
   Сам постарайся забыть, что с любовью ты хочешь покончить:
   Часто претит жеребцу слишком тугая узда.
   515 Цель свою скрой глубоко, что не служит ей -- выставь наружу:
   Птица и та не летит в слишком открытую сеть.
   Гордость подруга забудет, тебя презирать перестанет,
   Видя, как крепок твой дух, собственный дух укротит.
   Двери открыты, зовут, а ты ступай себе мимо:
   520 Ночь обещают, а ты прежде подумай, чем брать.
   Право, терпенье -- не в труд; а если терпенья не хватит --
   То ведь на каждом углу есть с кем унять свою страсть.
  
   Сам теперь видишь, совсем мои не суровы советы;
   Даже наоборот, все я стараюсь смягчить.
   525 Сколько есть нравов людских, столько есть и путей их целенья:
   Там, где тысяча зол, тысяча есть и лекарств.
   Если тела недоступны секущему лезвию стали,
   Часто умеет помочь сок из лекарственных трав.
   Если душою ты слаб, и не можешь порвать свои узы,
   530 И попирает тебя грозной стопою Амур, --
   Тщетно ты с ним не борись, а доверь паруса твои ветру
   И по теченью плыви, легким веслом шевеля.
   Кто погибает от жажды, пускай себе пьет без запрета,
   Вволю воды зачерпнув с самой средины реки.
   535 Мало того: пусть больше он пьет, чем требует сердце,
   Чтобы обратно пошла влага из полного рта!
   Пользуйся девкой своей до отвалу, никто не мешает,
   Трать свои ночи и дни, не отходя от нее!
   Даже когда захочется прочь, оставайся на месте, --
   540 И в пресыщенье найдешь путь к избавленью от зол.
   Так преизбыток любви, накопясь, совладает с любовью,
   И опостылевший дом бросишь ты с легкой душой.
  
   Дольше продержится страсть, если в сердце царит недоверье:
   Чтоб пересилить любовь, страх за любовь пересиль.
   545 Кто постоянно боится, не свел ли подругу соперник,
   Вряд ли поможет тому даже и сам Махаон.
   Так ведь из двух сыновей любезнее матери дальний,
   Тот, что ушел на войну и за кого ей страшней.
   Есть у Коллинских ворот святилище, чтимое миром,
   550 Имя носит оно от Эрицинской горы.
   Там обитает Летейский Амур, целитель влюбленных,
   Тот, что на пламя любви брызжет холодной водой.
   Юноши там у него забвения жертвами молят,
   Женщины просят помочь от нестерпимых друзей.
   555 Он-то мне и сказал, во сне ли представ или въяве
   (Думаю все же, что он сонным видением был):
   "Ты, что приводишь, и ты, что уводишь любовные муки,
   Ты к наставленьям своим вот что, Назон, припиши:
   Чтобы забыть о любви, вспоминай про любое несчастье --
   560 Ведь без несчастий никто здесь на земле не живет.
   Тот, кто в долгах, пусть считает в уме урочные числа,
   Лавок страшится менял, кресла страшится судьи;
   Тот, у кого есть строгий отец, для общего блага
   Пусть всегда и везде строгого помнит отца;
   565 Если невмочь бедняку с женою-приданницей спеться,
   Пусть представляет бедняк рядом с собою жену;
   Если обильный налив сулят виноградные лозы --
   Засухи жгучей страшись, чтоб не погиб виноград;
   Тот, кто ждет корабля -- пусть смотрит на бурное море
   570 И на прибрежном песке гибнущий видит товар;
   Сын на войне, на выданье дочь, и о всех беспокойся --
   Разве не каждый из нас сотней томится тревог?
   Даже Парис отвернулся бы прочь от любимой Елены,
   Если бы братьев своих смертный предвидел удел".
   575 Больше хотел он сказать, но скрылся божественный отрок,
   Скрылся из милого сна (сон это был или явь?) --
   Кормчий покинул ладью Палинур среди бурного моря;
   Мне предстоит одному плыть по безвестным путям.
  
   Только не будь одинок: одиночество вредно влюбленным!
   580 Не убегай от людей -- с ними спасенье твое.
   Так как в укромных местах безумнее буйствуют страсти,
   Прочь из укромных мест в людные толпы ступай.
   Кто одинок, в том дух омрачен, у того пред глазами
   Образ его госпожи видится, словно живой;
   585 Именно этим дневная пора безопаснее ночи --
   Днем твой дружеский круг может развеять тоску.
   Не запирай же дверей, не молчи в ответ на расспросы,
   Не укрывай в темноту свой исстрадавшийся вид!
   Нужен бывает Пилад, чтобы ум воротился к Оресту, --
   590 Это немалая часть пользы от дружбы людской.
   Что погубило Филлиду в пустынных фракийских дубравах?
   То, что бродила она без провожатых, одна:
   Словно справляя трехлетний помин по эдонскому Вакху,
   Кудри раскинув до плеч, мчалась она по лесам,
   595 То простирала свой взгляд в морские открытые дали,
   То упадала без сил на побережный песок,
   "Ты изменил, Демофонт!" -- крича в безответные волны
   И прерывая слова стоном рыдающих уст.
   Узкий вал полосой тянулся под облачной тенью,
   600 Девять раз по нему к морю несчастная шла;
   Выйдя в последний свой раз, вскричавши: "Пускай же он видит!" --
   Меряет взглядом, бледна, пояс девический свой,
   Смотрит на сучья, боится сама того, что решила,
   Вновь трепещет и вновь пальцы на горло кладет.
   605 Если бы ты не одна, дочь Ситона, стояла на взморье, --
   Верь, над тобою скорбя, лес не терял бы листвы.
   Вам, кого мучат мужчины, и вам, кого женщины мучат,
   В этом примере урок: вам одиночество -- смерть.
   Ежели этот завет посилен влюбленному будет --
   610 Значит, у цели ладья, пристань спасенья близка.
  
   Но берегись и вновь не влюбись, со влюбленными знаясь:
   Спрятавший стрелы в колчан может их вынуть Амур.
   Кто избегает любви, избегай подобной заразы --
   Даже скотине и той это бывает во вред.
   615 Глядя на язвы любви, глаза уязвляются сами,
   Прикосновеньями тел передается болезнь;
   Так и в сухие места проникает под почвою влага,
   Из недалекой реки капля по капле сочась;
   Не отстранись -- и любовь проникнет в тебя от соседа --
   620 Все мы, хитрый народ, предрасположены к ней.
   Не долечась до конца, вновь иной заболеет от встречи:
   Трудно спокойно снести близость былой госпожи.
   Незатвердевший рубец раскрывается в старую рану --
   Видно, остались не в прок все поученья мои.
   625 Как свой дом уберечь от горящего рядом пожара?
   Верно, полезней всего скрыться из огненных мест.
   Общих забот избегай, чтоб не встретиться с бывшей подругой,
   Дальше от гульбищ держись тех, где бывает она.
   Надо ли снова огонь приближать к неостывшему сердцу?
   630 Право, лучше уйти прочь, в отдаленнейший край:
   Трудно с голодным желудком сидеть над сытною пищей,
   Трудно жажду сдержать над переплеском волны,
   Редкий сладит с быком, завидевшим милую телку,
   Пылкий ржет жеребец, слыша кобылу свою.
   635 Но и осиливши этот зарок, и суши достигнув,
   Помни, много забот подстерегает тебя --
   Мать госпожи, и сестра госпожи, и кормилица даже:
   Всех, кто с ней и при ней, пуще всего сторонись!
   Чтобы ни раб от нее, ни рабыня в слезах не являлась,
   640 И от лица госпожи не лепетала привет.
   Где она, с кем она, что с ней, об этом узнать не пытайся,
   Молча терпи свой удел -- в пользу молчанье тебе.
   Ты, что на каждом шагу кричишь о причинах разрыва,
   Все исчисляя грехи бывшей подруги твоей,
   645 Эти стенанья оставь: безмолвие -- лучшее средство,
   Чтоб из влюбленной души образ желанный стереть.
   Право, вернее молчать, чем болтать, что любовь миновала:
   Кто неуемно твердит: "Я не влюблен", -- тот влюблен.
   Лучше любовный огонь гасить постепенно, чем сразу:
   650 Бесповоротней уход, если уйти не спеша.
   Мчится поток дождевой быстрей, чем спокойная речка,
   Но иссякает поток, речке же течь без конца.
   Шаг за шагом иди, осторожно и мягко ступая,
   Чтоб испустившая дух ветром развеялась страсть.
   655 Ту, кого только что нежно любил, грешно ненавидеть:
   Ненависть -- годный исход только для дикой души.
   Нужен душевный покой, а ненависть -- это лишь признак,
   Что не иссякла любовь, что неизбывна беда.
   Стыдно мужчине и женщине стать из супругов врагами:
   660 Аппия строго глядит сверху на эту вражду.
   Часто враждуют, любя, и судятся, скованы страстью;
   Если же нету вражды -- вольно гуляет любовь.
   Друг мой однажды в суде говорил ужасные речи;
   В крытых носилках ждала женщина, жертва речей.
   665 Время идти; он сказал: "Пусть выйдет она из носилок!"
   Вышла; и он онемел, видя былую любовь.
   Руки упали, из рук упали двойные дощечки,
   Ахнув: "Победа твоя!" -- пал он в объятия к ней.
   Лучше всего и пристойней всего разойтись полюбовно,
   670 С ложа любви не спеша в сутолку тяжб и судов.
   Все ей оставь, что она от тебя получила в подарок, --
   Часто немногий ущерб многое благо сулит.
   Если же вам доведется нечаянно где-то столкнуться,
   Тут-то и вспомни, герой, все наставленья мои!
   675 Бейся, отважный, в упор, оружье твое под рукою --
   Метким своим острием Пентесилею срази.
   Вот тебе жесткий порог, и вот тебе наглый соперник,
   Вот тебе клятвы любви, праздная шутка богов!
   Мимо нее проходя, не поправь ненароком прическу,
   680 Не выставляй напоказ тоги изгиб щегольской:
   Женщина стала чужой, одной из бесчисленно многих,
   Так не заботься о том, как бы понравиться ей.
  
   Что же, однако, мешает успеху всех наших стараний?
   Это увидит легко всяк на примере своем.
   685 Трудно отстать от любви потому, что в своем самомненье
   Думает каждый из нас: "Как же меня не любить?"
   Ты же не верь ни словам (что обманчивей праздного слова?),
   Ни призыванью богов с их вековечных высот, --
   Не позволяй себя тронуть слезам и рыданиям женским --
   690 Это у них ремесло, плод упражнений для глаз:
   Много уловок встает войной на влюбленное сердце,
   Так отовсюду валы бьют о приморский утес.
   Не открывай же причин, по которым ты хочешь разрыва,
   Не изливай свою боль, молча ее схорони,
   695 Не излагай, почему она пред тобой виновата, --
   Всюду найдется ответ, хуже придется тебе ж.
   Неодолим, кто молчит, а кто принимается спорить --
   Тот приготовься принять полный ответ на словах.
  
   Я не хочу похищать, как Улисс, разящие стрелы,
   700 Я не посмею гасить факел в холодной воде,
   Из-за меня не ослабнет струна священного лука,
   Не укоротится взмах крыльев, одетых в багрец.
   Что моя песня? Разумный совет. Внимайте совету!
   Будь ко мне милостив, Феб, как и доселе бывал!
   705 Феб предо мной, звенит его лук, звенит его лира,
   В знаменье видится бог: истинно, Феб предо мной.
   Я говорю, амиклейскую шерсть из красильного чана
   С пурпуром тирским сравни -- сам устыдишься, сравнив.
   Так и свою с остальными поставь красавицу рядом --
   710 И устыдишься, что мог выбрать такую из всех.
   Двое богинь во всей красоте предстали Парису,
   Но при Венере втроем выцвела их красота.
   Сравнивай вид и сравнивай нрав и все их уменье,
   Лишь бы здраво судить не помешала любовь.
  
   715
   Мелочь добавить хочу, однако подобная мелочь
   Часто полезна была многим и мне самому.
   Не перечитывай писем, где почерк любезной подруги!
   Старое тронет письмо самый незыблемый дух.
   Все их сложи -- против воли сложи! -- в горящее пламя,
   720 "Вот погребальный костер страсти несчастной моей!"
   Фестия дочь головнею сожгла далекого сына --
   Ты ль поколеблешься сжечь строки солгавшей любви?
   Если возможно, сожги заодно восковые таблички:
   Истинной гибелью воск для Лаодамии был.
   725 Часто наводят тоску места, где вы были, где спали;
   Этих свидетельских мест тоже избегнуть умей.
   "Здесь мы были вдвоем, здесь легли на желанное ложе,
   Здесь подарила она самую сладкую ночь".
   Воспоминаньем любовь бередит незажившие раны,
   730 А обессилевших гнет самая малая боль.
   Полупогаснувший прах оживает, почувствовав серу,
   И неприметный огонь ярким встает языком, --
   Так, если прежнюю страсть обновить неумелым намеком,
   Вновь запылает пожар там, где не тлело ничто.
   735 Счастлив аргивский моряк обойти Кафарейские скалы,
   Где в разожженных кострах кроется старцева месть;
   Рад в осторожном пути не встретить Нисову Сциллу --
   Не возвращайся и ты к месту минувших отрад.
   В них для тебя -- и сиртская мель, и эпирские рифы,
   740 В них поглощенную зыбь крутит Харибдина пасть.
  
   Есть облегченье и в том, к чему не понудишь советом,
   Но коли выйдет судьба -- сам же окажешься рад.
   Если бы Федра жила в нищете, не пришлось бы Нептуну
   Слать против внука быка, робких пугая коней:
   745 Кноссянка, роскошь забыв, забыла бы грешные страсти --
   Лишь на приволье богатств любит гнездиться любовь.
   Кто захотел бы Гекалу и кто бы польстился на Ира?
   Бедная с нищим, они впрямь никому не нужны.
   Нет у бедности средств питать любовную похоть --
   750 Только решишься ли ты ради того обеднеть?
   Ну, так решись не тешить себя хотя бы театром,
   Если из сердца избыть дочиста хочешь любовь!
   Истаива?ет душа от кифары, от флейты, от лиры,
   От голосов и от рук, плещущих в мерном ладу;
   755 Там представляет плясун любовников древних сказаний
   И мановеньем своим радость внушает, и страх.
   Даже -- больно сказать! -- не трогай любовных поэтов!
   (Видишь, я у тебя сам отнимаю мой дар.)
   Ведь Каллимах Амуру не враг -- так забудь Каллимаха,
   760 А заодно позабыт будет и косский поэт.
   Песни Сафо помогли мне когда-то с любовницей спеться,
   Легкий вложила мне нрав песня теосской струны.
   Можно ли с мирной душой читать сочиненья Тибулла
   Или твои, для кого Кинфия музой была?
   765 Можно ли Галла прочесть, и встать, и уйти хладнокровно?
   Вот таковы и мои кое-какие стихи.
   Ежели верно гласит Аполлон, направитель поэтов,
   Ревность к сопернику в нас -- худшей начало беды.
   Ты позаботься о том, чтоб соперника сердце не знало,
   770 Думай, что с милой никто не разделяет постель.
   Из-за того и Орест сильней полюбил Гермиону,
   Что оказалась она нового мужа женой.
   А Менелай? Покинув жену для дальнего Крита,
   Ты не скучал без нее, не торопился назад.
   775 Только тогда оказалось, что жить без нее ты не можешь,
   Как ее выкрал Парис: вот кто зажег твою страсть!
   Плакал Ахилл потому, лишившись своей Брисеиды,
   Что в Плисфенийский шатер ласки она понесла.
   И не напрасно он плакал; не мог упустить Агамемнон
   780 То, что мог упустить разве что жалкий лентяй.
   Я бы не стал упускать, а я не умнее Атрида!
   Сеянный ревностью плод слаще любого плода.
   Пусть и поклялся Атрид, что он ее пальцем не тронул, --
   Клялся жезлом он, но жезл -- это не имя богов.
   785 Боги тебе да позволят пройти мимо милого дома,
   Да подадут тебе сил, чтоб не ступить на порог!
   Сможешь, лишь захоти! Достанет и силы и воли,
   Шагу прибавит нога, шпора ужалит коня.
   Думай, что там за порогом сирены, что там лотофаги,
   790 И чтоб быстрее проплыть, к веслам прибавь паруса.
   Даже того, кто соперником был для тебя ненавистным,
   Я умоляю тебя, больше врагом не считай:
   Превозмоги неприязнь, приветь его, встреть поцелуем;
   Если сумеешь, то знай: ты исцелен до конца.
   795 Мне остается сказать, что в пище полезно, что вредно,
   Чтоб ни одну не забыть часть моего врачевства.
   Ни апулийский чеснок, ни ливийский, ни даже мегарский
   Не хороши для тебя: если пришлют, то не ешь.
   Также не ешь и капусту, будящую зуд похотливый,
   800 И остальное, что нас к играм Венеры влечет.
   Горькая рута нужней (от нее обостряется зренье)
   И остальное, что нас прочь от Венеры ведет.
   Хочешь узнать и о том, принимать ли дарения Вакха?
   Дам я и этот совет в очень немногих словах.
   805 Если умеренно пить, то вино побуждает к Венере,
   А от избытка вина тупо мертвеет душа.
   Ветер питает огонь и ветер его угашает:
   Легкий порыв оживит, сильный -- задушит огонь.
   Или не пей, или пей до конца, чтоб забыть все заботы:
   810 Все, что меж тем и другим, что посредине, -- вредит.
  
   Труд завершен, -- увенчайте цветами усталые мачты!
   К пристани встал мой корабль, к той, куда правил я путь.
   Скоро святой ваш поэт, несущий целение в песне,
   Женских даров и мужских примет обетную дань.
  
  
  

Герман Гессе

НАРЦИСС И ГОЛЬДМУНД

   Глава первая
   Перед круглой аркой входа в монастырь Мариабронн, покоящейся на двойных колоннах, прямо у дороги стоял каштан, одинокий сын юга, принесенный в давние времена каким-то римским пилигримом, благородный каштан с мощным стволом; ласково склонялась его круглая крона над дорогой, во всю грудь дышала на ветру, весной, когда все вокруг уже зеленело, и даже монастырский орешник уже покрывался своей красноватой молодой листвой, приходилось еще долго ждать его листьев, потом ко времени самых коротких ночей он выбрасывал вверх из пучков листьев матовые, бело-зеленые стрелы своих необычных цветов, так призывно и удушливо-терпко пахнувших, а в октябре, когда уже собраны были фрукты и виноград, ронял на осеннем ветру из желтеющей кроны колючие плоды, не каждый год вызревавшие, из-за которых монастырские мальчики затевали потасовки, а субприор Грегор, выходец из Италии, жарил их в своей комнате на каминном огне. Необычно и ласково развернуло свою крону над входом в монастырь прекрасное дерево, нежный и слегка зябнущий гость из другого края, родственный тайным родством стройным песчаниковым двойным колонкам портала и каменным украшениям оконных арок, карнизов и пилястров, любимец итальянцев и латинян, на которого местные жители глазели, как на чужака.
   Уже несколько поколений монастырских учеников прошло под чужеземным деревом; с грифельными досками под мышкой, болтая, смеясь, играя, споря, босиком или обутые, смотря по времени года, с цветком в губах, орехом меж зубов или снежком в руке. Приходили все новые, каждые несколько лет другие лица, в большинстве своем друг на друга похожие: белокурые и кудрявые. Некоторые оставались, становились послушниками, становились монахами, остригали волосы, носили рясу и веревку, читали книги, обучали мальчиков, старели, умирали. Других, по прошествии учебы, родители забирали домой, в рыцарские замки, в дома купцов и ремесленников, они уходили в мир и занимались своими делами и ремеслами, может быть, раз наведывались в монастырь, возмужав, приводили маленьких сыновей в ученики к патерам, улыбаясь и глубокомысленно посмотрев какое-то время вверх на каштан, исчезали опять. В кельях и залах монастыря между круглыми тяжелыми арками окон и строгими двойными колоннами из красного камня жили, учили, штудировали, распоряжались, управляли: здесь из поколения в поколение занимались всякого рода искусствами и науками, духовными и мирскими, светлыми и темными. Писались и комментировались книги, измышлялись системы, собирались писания древних, рисовались миниатюры на рукописях, поддерживалась вера в народе, над верой народа посмеивались. Ученость и смиренность, простота и лукавство, евангельская мудрость и мудрость греков, белая и черная магия, всего понемногу процветало здесь, всему было место; место было как для уединения и покаяния, так и для общительности и беззаботности; перевес и преобладание того или иного зависели всякий раз от личности настоятеля и господствующего течения времени. Временами монастырь славился и посещался благодаря своим заклинателям бесов и знатокам демонов, временами благодаря своей замечательной музыке, временами благодаря какому-нибудь святому отцу, совершавшему исцеления и чудеса, временами благодаря своей щучьей ухе и паштетам из оленьей печенки, каждому в свое время. И всегда среди множества монахов и учеников, ревностных в благочестии и равнодушных, постников и чревоугодников, всегда среди многих, что приходили сюда, жили и умирали, был тот или иной единственный и особенный, один, которого любили все, или все боялись, один, казавшийся избранным, один, о котором еще долго говорили, когда современники его бывали забыты.
   Вот и теперь в монастыре Мариабронн было двое единственных и особенных, старый и молодой. Среди многих братьев, наполнявших дортуары, церкви и классные комнаты, было двое, о которых знал каждый, на которых обращал внимание любой. То был настоятель Даниил, старший, и воспитанник Нарцисс, младший, который совсем недавно стал послушником, но благодаря своим особым дарованиям, против обыкновения, уже использовался в качестве учителя, особенно в греческом. Оба они, настоятель и послушник, снискали уважение в монастыре, за ними наблюдали, они вызывали любопытство, ими восхищались, и им завидовали, а тайно и порочили. Настоятеля любило большинство, у него не было врагов, он был полон доброты, полон простоты, полон смирения. Лишь ученые монастыря прибавляли к своей любви нечто от снисходительности; потому что настоятель Даниил, хотя, быть может, и святой, однако ученым не был. Ему была свойственна та простота, которая и есть мудрость: но его латынь была скромной, а по-гречески он вообще не знал.
   Те немногие, что при случае слегка посмеивались над простотой настоятеля, были тем более очарованы Нарциссом, чудо-мальчиком, прекрасным юношей с изысканным греческим, рыцарски безупречной манерой держаться, спокойным проникновенным взглядом мыслителя и тонкими, красиво и строго очерченными губами. За то, что он великолепно владел греческим, его любили ученые. За то, что был столь благороден и изящен, любили почти все, многие были в него влюблены. За то, что он был слишком спокоен и сдержан и имел изысканные манеры, некоторые его недолюбливали.
   Настоятель и послушник, каждый на свой лад, несли судьбу избранного, по-своему царили, по-своему страдали. Оба чувствовали близость и симпатию друг к другу более, чем ко всему остальному монастырскому люду; и все-таки они не искали сближения, все-таки ни один не мог довериться другому. Настоятель обходился с юношей с величайшим тщанием, крайне предупредительно, лелеял его как редкого, нежного, может быть, слишком рано созревшего, возможно, находящегося в опасности брата. Юноша принимал каждое приказание, каждый совет, каждую похвалу настоятеля с совершенным самообладанием, никогда не возражая, никогда не досадуя, и если суждение о нем настоятеля и было правильно, и единственным его пороком была гордыня, то он великолепно умел скрывать этот порок. Против него ничего нельзя было сказать, он был совершенством, он превосходил всех. Разве что, кроме ученых, немногие стали ему действительно друзьями, разве что его изысканность окружала его как остужающий воздух.
   -- Нарцисс, -- сказал ему настоятель как-то после исповеди, -- я, признаюсь, виноват, что строго судил о тебе. Я часто считал тебя высокомерным и, возможно, был в этом несправедлив к тебе. Ты совсем один, юный брат, ты одинок, у тебя есть поклонники, но нет друзей. Я хотел бы иметь повод иногда пожурить тебя; но нет никакого повода. Я хотел, чтобы иногда ты был непослушным, как это легко случается с молодыми людьми твоего возраста. Ты никогда им не был. Я временами немного беспокоюсь за тебя, Нарцисс.
   Юноша поднял свои темные глаза на старика.
   -- Я очень хотел бы, отец мой, не доставлять Вам беспокойства. Пусть я буду высокомерным, отец мой. Я прошу Вас, накажите меня за это. У меня самого иногда бывает желание наказать себя. Пошлите меня в скит, отец, или назначьте более низкую службу.
   -- Для того и другого ты еще слишком молод, дорогой брат, -- сказал настоятель. -- Кроме того, ты очень способен к языкам и размышлениям, сын мой, поручать тебе более низкую службу было бы расточительством этих божьих даров. Ведь ты, видимо, станешь учителем и ученым. Разве ты не хочешь этого сам?
   -- Простите, отец, я еще точно не знаю своих желаний. Я всегда буду испытывать радость от наук, как может быть иначе? Но я не думаю, что науки будут моим единственным поприщем. Ведь судьбу и призвание человека не всегда определяют желания, а иное, предопределенное.
   Настоятель выслушал и стал строгим. Однако на его старом лице появилась улыбка, когда он сказал: "Насколько я успел узнать людей, все мы склонны, особенно в юности, путать между собой провидение и наши желания. Но коль ты полагаешь, что заранее знаешь свое призвание, скажи мне что-нибудь об этом. К чему же ты чувствуешь себя призванным?"
   Нарцисс полузакрыл свои темные глаза, так что они исчезли за длинными черными ресницами. Он молчал.
   -- Говори, сын мой, -- попросил после долгого ожидания настоятель.
   Тихим голосом с опущенными глазами Нарцисс начал говорить:
   -- Я, кажется, знаю, отец мой, что прежде всего призван к жизни в монастыре. Я стану, так мне кажется, монахом, стану священником, субприором и, может быть, настоятелем. Я думаю так не потому, что хочу этого. Я не желаю должностей. Но их на меня возложат.
   Долго оба молчали.
   -- Почему ты уверен в этом? -- спросил нерешительно старик. -- Какое же это свойство, кроме учености, укрепляет в тебе эту веру?
   -- Это -- свойство, -- медленно сказал Нарцисс, -- чувствовать характер и призвание людей, не только свои, но и других. Это свойство заставляет меня служить другим тем. что я властвую над ними. Не будь я рожден для жизни в монастыре, я, должно быть, стал бы судьей или государственным деятелем.
   -- Пусть так, -- кивнул старик. -- Проверял ли ты свою способность узнавать людей и их судьбы на ком-нибудь?
   -- Проверял.
   -- Готов ли ты назвать мне кого-нибудь?
   -- Готов.
   -- Хорошо. Поскольку мне не хотелось бы проникать в тайны наших братьев без их ведома, может быть, ты скажешь мне, что ты, по-твоему, знаешь обо мне, твоем настоятеле Данииле?
   Нарцисс поднял веки и посмотрел настоятелю в глаза.
   -- Это ваше приказание, отец мой?
   -- Мое приказание.
   -- Мне трудно говорить, отец.
   -- И мне трудно, юный брат, принуждать тебя к этому. Я все-таки сделаю это. Говори.
   Нарцисс опустил голову и заговорил шепотом:
   -- Я мало что знаю о вас, уважаемый отец. Я знаю, что вы слуга Господа, который охотнее пас бы коз или звонил в колокольчик где-нибудь в скиту и выслушивал исповеди крестьян, чем управлял большим монастырем. Я знаю, что вы особенно любите святую Богоматерь и больше всего молитесь ей. Иногда вы просите о том, чтобы греческие и другие науки, которыми занимаются в монастыре, не внесли смятение и опасность в души, вверенные вам. Иногда просите, чтобы Вас не оставляло терпение по отношению к субприору Грегору. Иногда вы просите покойной кончины. И, я думаю, Вы будете услышаны и покойно отойдете.
   Тихо стало в маленькой приемной настоятеля. Наконец старик заговорил.
   -- Ты одержимый, и у тебя видения, -- сказал седой владыка ласково. -- Даже благие и приятные видения могут быть обманчивы; не полагайся на них, как и я на них не полагаюсь. Не можешь ли ты увидеть, брат-одержимый, что я думаю об этом в душе?
   -- Я вижу, отец, что вы очень благосклонно думаете об этом. Вы думаете так: "Этот молодой ученик немного в опасности, у него видения, возможно, он слишком много предавался размышлениям. Я наложу на него епитимию, пожалуй, она ему не повредит. Но епитимию, которую я наложу на него, возьму и на себя". Вот что вы думаете теперь.
   Настоятель поднялся. С улыбкой он подал знак к прощанию.
   -- Хорошо, -- сказал он. -- Не принимай свои видения слишком всерьез, юный брат. Господь требует от нас кое-что иное, а не видений. Положим, ты польстил старику, пообещав ему легкую смерть. Положим, старик охотно выслушал это обещание. А теперь довольно. Ты должен почитать молитвы Розария, завтра после утренней мессы ты должен помолиться с полным смирением, а не кое-как, и я сделаю то же самое. А теперь иди, Нарцисс, достаточно поговорили.
   В другой раз настоятель Даниил должен был улаживать спор между младшим из обучающих патеров и Нарциссом, которые не могли прийти к согласию по одному месту учебной программы: Нарцисс с большим упорством настаивал на введении определенных изменений в обучении, умело подтверждая их убедительными доводами; патер Лоренц, однако, из какого-то чувства ревности не хотел согласиться на это, и за каждым новым обсуждением следовали дни недовольного молчания и обиды, пока Нарцисс из упрямства не заводил разговор снова. В конце концов патер Лоренц сказал, несколько задетый: "Ну, Нарцисс, хватит спорить. Ты же знаешь, что решаю я, а не ты, мне ты не коллега, а помощник и должен подчиняться. Ну уж коль это дело для тебя так важно, я, хоть превосхожу тебя по должности, но не по знаниям и дарованиям, не хочу принимать решение сам, давай изложим его отцу настоятелю, и пусть он решает".
   Так они и сделали, и настоятель Даниил терпеливо и ласково выслушал спор обоих ученых по вопросу обучения грамматике. После того как оба подробно изложили свое мнение и обосновали его, старик весело взглянул на них, покачал слегка седой головой и сказал: "Дорогие братья, вы ведь оба не считаете, что я разбираюсь в этих делах столь же хорошо, как и вы. Похвально со стороны Нарцисса, что он принимает дело обучения близко к сердцу и стремится улучшить его. Но если его старший другого мнения, Нарциссу следовало бы помолчать и под чиниться, да и все улучшения обучения не стоят того, чтобы из-- за них нарушался порядок и послушание в этом доме. Я порицаю Нарцисса за то, что он не сумел уступить. А вам обоим, молодым ученым, я желаю, чтобы у вас никогда не было недостатка в руководителях, которые глупее вас; нет ничего лучше этого против гордыни". С этой добродушной шуткой он их отпустил. Но в последующие дни он отнюдь не забыл проследить, наладились ли добрые отношения между обоими учителями.
   И вот случилось так, что в монастыре, который видал столь много лиц, приходивших и уходивших, появилось новое, и это новое лицо принадлежало не к тем незаметным и быстро забываемым. Это был юноша, который, с давних пор уже записанный отцом, как-то весенним днем прибыл в школу. Они, юноша и его отец, привязали лошадей у каштана и из портала им навстречу вышел привратник.
   Мальчик посмотрел вверх на дерево, еще по-зимнему голое.
   -- Такое дерево, -- сказал он, -- я еще никогда не видел. Прекрасное, удивительное дерево! Мне очень хотелось бы знать, как оно называется.
   Отец, пожилой человек с озабоченным и несколько замкнутым лицом, не обратил внимания на слова юноши. Привратник же, у которого мальчик сразу вызвал симпатию, ответил ему. Юноша любезно поблагодарил, подал ему руку и сказал: "Меня зовут Гольдмунд, я буду здесь учиться". Привратник приветливо улыбнулся ему и пошел впереди прибывших через портал и дальше вверх по широкой каменной лестнице, а Гольдмунд вошел в монастырь без робости с чувством, что встретился здесь уже с двумя существами, с которыми мог подружиться, -- с деревом и привратником.
   Прибывших принял сначала патер, управляющий школой, а к вечеру и сам настоятель. И там, и там отец, императорский чиновник, представил своего сына Гольдмунда, его самого пригласили какое-то время погостить в монастыре. Но он воспользовался гостеприимством всего на одну ночь, объяснив, что завтра должен отправиться обратно. В качестве подарка монастырю он предложил одного из двух своих коней, и дар был принят. Беседа с духовными лицами проходила чинно и сдержанно; но и настоятель, и патер радостно посматривали на почтительно молчавшего Гольдмунда, красивый, нежный юноша сразу понравился им. На следующий день они без особого сожаления отпустили отца, а сына охотно оставили. Гольдмунд был представлен учителям и получил постель в дортуаре для учеников. Почтительно с грустным лицом попрощался он с отъезжавшим верхом отцом и смотрел ему вслед, пока тот не скрылся между амбаром и мельницей за узкой аркой ворот внешнего монастырского двора. Слеза повисла на его длинных светлых ресницах, когда он повернулся; но тут его уже встретил привратник, ласково похлопывая по плечу.
   -- Барин, -- сказал он утешительно, -- не печалься. Многие поначалу немного тоскуют по дому, по отцу, матери, братьям и сестрам. Но ты скоро увидишь: и здесь жить можно, и даже неплохо.
   -- Спасибо, брат привратник, -- сказал юноша. -- У меня нет ни братьев, ни сестер, ни матери, у меня есть только отец.
   -- Зато здесь ты найдешь товарищей, и ученость, и музыку, и новые игры, которых еще не знаешь, и то, и се, вот увидишь. А если понадобится кто-то, кто желает тебе добра, то приходи ко мне.
   Гольдмунд улыбнулся ему. -- О, я очень Вам благодарен. И если Вы хотите порадовать меня, покажите, пожалуйста, поскорее, где стоит наша лошадка, которую оставил здесь мой отец. Мне хотелось бы поздороваться с ней и посмотреть, хорошо ли ей живется.
   Привратник не преминул тотчас отвести его в конюшню возле амбара. Там в теплом полумраке остро пахло лошадьми, навозом и ячменем, а в одном из стойл Гольдмунд нашел своего бурого коня, на котором приехал сюда. Он обнял животное, которое уже узнало его и потянулось навстречу, за шею, приник щекой к его широкому лбу с белым пятном, нежно погладил и прошептал на ухо: "Здравствуй, Блесс, мой дружок, мой славный, как тебе живется? Ты меня еще любишь? У тебя есть, что поесть? Ты тоже думаешь о доме? Блесс, коняшка, милый, как хорошо, что ты остался здесь, я буду часто приходить к тебе и присматривать за тобой". Он достал из-за обшлага кусок хлеба, который оставил от завтрака, и, покрошив, покормил животное. Потом попрощался и последовал за привратником во двор, широкий, как базарная площадь большого города, и частично заросший липами. У внутреннего входа он поблагодарил привратника и подал ему руку, но заметил, что уже не помнит дорогу в свою классную комнату, которую ему показали накануне, посмеялся и, покраснев, попросил привратника проводить его, что тот охотно сделал. Когда он вошел в классную, где на скамьях сидели двенадцать мальчиков и юношей, помощник учителя Нарцисс обернулся.
   -- Я -- Гольдмунд, -- сказал он, -- новый ученик.
   Нарцисс сухо поздоровался, не улыбнувшись, указал ему место на задней скамье и сразу же продолжил занятие.
   Гольдмунд сел. Он удивился такому молодому учителю, всего лишь на несколько лет старше себя, удивился и очень обрадовался, заметив к тому же, что этот молодой учитель так красив, так благороден, так серьезен, при этом столь обаятелен и достоин любви. Привратник был мил с ним, настоятель встретил так приветливо, там в конюшне стоял Блесс, частичка родины, и вот теперь этот удивительно молодой учитель, серьезный как ученый и прекрасный как принц, а какой спокойный, строгий, деловой, властный голос! Он слушал с признательностью, еще не понимая, о чем шла речь. У него стало хорошо на душе. Он попал к добрым, милым людям, и сам готов был любить их и завоевать их дружбу. Проснувшись утром в постели, он чувствовал себя подавленным, да и усталым еще после долгого путешествия, а прощаясь с отцом, немного всплакнул. Но теперь было хорошо, он был доволен. Подолгу и все снова и снова смотрел он на молодого учителя, любовался его прямой стройной фигурой, холодно сверкавшим взором, строгими, ясно и четко произносящими слоги губами, захватывающим, неутомимым голосом.
   Но когда урок кончился и ученики с шумом поднялись, Гольдмунд вздрогнул и заметил, несколько смущенный, что долгое время спал. И не он один заметил это, а и его соседи по скамье видели это и передали шепотом дальше. Едва молодой учитель покинул классную, товарищи начали дергать и толкать Гольдмунда со всех сторон.
   -- Выспался? -- спросил один и осклабился.
   -- Достойный ученик! -- издевался другой. -- Из него выйдет замечательное светило церкви. Заснул, как сурок, на первом же уроке!
   -- Отнесите малыша в постель, -- предложил кто-то, и его схватили за руки и за ноги и потащили под общий хохот.
  
   Разбуженный таким образом Гольдмунд пришел в ярость; он колотил направо и налево, пытаясь освободиться, получал тумаки, и в конце концов его повалили, а кто-то все еще держал его за ногу. Он с силой вырвался от него, бросился на первого попавшегося и тотчас сцепился с ним в яростной схватке. Его противник был сильный малый, и все жадно следили за поединком. Когда же Гольдмунд не отступил, а нанес противнику несколько хороших ударов кулаком, среди товарищей у него уже появились друзья, прежде чем он узнал хотя бы одного из них по имени. Но вдруг все стремительно бросились в разные стороны, и едва они успели скрыться, как вошел патер Мартин, управляющий школой, и остановился перед мальчиком, который остался один. Он удивленно посмотрел на мальчика, голубые глаза которого на раскрасневшемся и несколько побитом лице выражали смущение.
   -- Да что это с тобой? -- спросил он. -- Ведь ты Гольдмунд, не так ли? Не обидели ли они тебя чем-нибудь, эти лодыри?
   -- О нет, -- сказал мальчик, -- я справился с ним:
   -- С кем это?
   -- Не знаю. Я еще никого не знаю. Со мной боролся кто-то один.
   -- Ах вот как? Начал он?
   -- Не знаю. Нет, кажется, я сам начал. Они меня дразнили, я и разозлился.
   -- Ну, хорошо же ты начинаешь, мой мальчик. Запомни: если ты еще раз затеешь драку здесь в классной, будешь наказан. А теперь приведи себя в порядок и ступай на ужин, марш!
   Улыбаясь, смотрел он Гольдмунду вслед, как тот, пристыженный, убегал, стараясь на бегу расчесать пальцами взлохмаченные белокурые волосы.
   Гольдмунд сам считал, что его первый поступок в этой монастырской жизни был очень дурен и глуп; с сознанием некоторой вины искал он товарищей и нашел их за ужином. Но его встретили с уважением и радушием, он рыцарски помирился со своим врагом и с этой минуты почувствовал себя благосклонно принятым в этом кругу.
  
   Глава вторая
   Между тем как со всеми он был в приятельских отношениях, настоящего друга, однако, он нашел не скоро; ни к одному из учеников он не чувствовал близости или хотя бы склонности. Они же в ловком драчуне, которого склонны были считать достойным уважения забиякой, с удивлением нашли весьма миролюбивого товарища, стремившегося, казалось, скорее к славе примерного ученика.
   Два человека было в монастыре, к которым Гольдмунд чувствовал сердечную привязанность, которые ему нравились, занимали его мысли, вызывали у него восхищение, любовь и благоговение: настоятель Даниил и помощник учителя Нарцисс. Настоятеля он склонен был почитать за святого, его простодушие и доброта, его ясный заботливый взгляд, манера отдавать приказания и управлять со смирением служения, его добрые мягкие жесты, -- все это неудержимо влекло его. Охотнее всего он стал бы личным слугой этого благочестивого старца, был бы всегда при нем, подчиняясь и прислуживая, покорно принес бы ему в жертву все свое мальчишеское стремление к преданности и самоотдаче, учась у него чистой и благородной, праведной жизни. Ведь Гольдмунд собирался не только окончить монастырскую школу, но по возможности навсегда остаться в монастыре и посвятить свою жизнь Богу; такова была его воля, таково было желание и требование его отца, и так было предопределено, видимо, самим Богом. Никто, казалось, не заме чал этого в прекрасном, сияющем мальчике, и все-таки на нем лежала какая-то печать, бремя происхождения, тайное предопределение к искупительной жертве. Даже настоятель не видел этого, хотя отец Гольдмунда сделал ему несколько намеков и ясно выразил желание навсегда оставить сына здесь в монастыре. Какой-то тайный порок, казалось, тяготел над рождением Гольдмунда, что-то утаенное, казалось, требовало искупления. Но отец не очень-то понравился настоятелю, на его слова и все его несколько надменное поведение он ответил вежливой холодностью и не придал большого значения его намекам.
   Другой же, пробудивший любовь Гольдмунда, был проницательнее и предвидел большее, но был сдержан. Нарцисс очень хорошо понял, что за прелестная диковинная птица залетела тогда к нему. Он, такой одинокий в своем благородстве, тотчас почувствовал в Гольдмунде родственную душу, хотя тот, казалось, был его противоположностью во всем. Если Нарцисс был темным и худым, то Гольдмунд светлым и цветущим. Нарцисс -- мыслитель, и строгий аналитик, Гольдмунд -- мечтатель и дитя. Но противоположности перекрывало общее: оба были благородны, оба были отмечены явными дарованиями по сравнению с другими и оба получили от судьбы особое предзнаменование.
   Горячо сочувствовал Нарцисс этой юной душе, чей склад и судьбу он вскоре узнал. Пылко восхищался Гольдмунд своим прекрасным, необыкновенно умным учителем. Но Гольдмунд был робким; он не находил иного способа завоевать расположение Нарцисса, как до переутомления стараться быть внимательным и смышленым учеником. И не только робость сдерживала его. Удерживало также чувство, что Нарцисс опасен для него. Нельзя было иметь идеалом и образцом доброго, смиренного настоятеля и одновременно чересчур умного, ученого, высоко духовного Нарцисса. И все-таки всеми силами молодой души он стремился к обоим идеалам, несоединимым. Часто он страдал от этого. Иногда в первые месяцы учебы Гольдмунд чувствовал в душе такое смятение и потерянность, что испытывал сильное искушение сбежать из монастыря или на товарищах сорвать свой гаев и беды. Нередко он, добродушный, на какое-то легкое подтрунивание или дерзость товарищей совершенно неожиданно вспыхивал такой дикой злобой, что ему с невероятным трудом удавалось сдержаться, и он молча, с закрытыми глазами и смертельно бледный отворачивался. Тогда он разыскивал в конюшне Блесса, клал голову ему на шею, целовал его, горько плача. И постепенно его страдание так возросло, что стало заметно. Щеки ввалились, взгляд потух, его всеми любимый смех слышался редко.
   Он сам не знал, что с ним происходит. Он честно желал быть хорошим учеником, со временем быть принятым в послушники и потом стать благочестивым, смиренным братом патеров; ему казалось, что все его силы и способности устремлены к этим благочестивым, скромным целям, других стремлений он не знал. Как же странно и грустно было видеть, что эта простая и прекрасная цель столь трудно достижима. С каким унынием и не приятным удивлением замечал он порой за собой пред осудительные склонности и состояния: рассеянность и отвращение к учебе, мечтания и фантазии или сонливость во время занятий, нерасположение и протест против учителя латыни, раздражительность и гневное нетерпение по отношению к товарищам. А больше всего смущало то, что его любовь к Нарциссу так плохо уживалась с его любовью к настоятелю Даниилу. К тому же иногда в самой глубине души он, казалось, чувствовал уверенность, что и Нарцисс любит его, сочувствует ему и ждет его.
   Намного больше, чем мальчик предполагал, мысли Нарцисса были заняты им. Он желал, чтобы этот красивый, светлый, милый юноша стал его другом, он угадывал в нем свою противоположность и дополнение себе, он охотно взял бы его под свою защиту, руководил бы им, просвещал, вел бы все выше и довел до расцвета. Но он сдерживался. Делал он это по многим соображениям, и почти все они были осознанными. Прежде всего его останавливало то отвращение, которое он испытывал к тем нередким учителям и монахам, что влюблялись в учеников или послушников. Достаточно часто он сам с неудовольствием ловил на себе жадные взгляды более старших мужчин, достаточно часто молча давал отпор их любезностям и ласкам. Теперь он лучше понимал их -- и его манило полюбить красивого Голь дмунда, вызывать его прелестный смех, нежно гладить по белокурым волосам. Но он ни за что бы не сделал этого, никогда. Кроме того, в качестве помощника учителя, состоя в ранге учителя, но, не обладая его полномочиями и авторитетом, он привык быть особенно осторожным и бдительным. Он привык относиться к ученикам, лишь немногим моложе себя, так, как будто он был на двадцать лет старше, он привык строго запрещать себе любое предпочтение какого-либо ученика, по отношению же к неприятному для себя ученику принуждал себя к особой справедливости и заботе. Его служение было служением духу, этому была посвящена его строгая жизнь, и лишь втайне, в минуту наибольшей слабости он позволял себе наслаждаться высокомерием, всезнайством и умничаньем. Нет, как бы ни была соблазнительна дружба с Гольдмундом, она была опасна, и он не смел позволить ей касаться сути своей жизни. Суть же и смысл его жизни были в служении духу, слову, спокойно, обдуманно, бесстрастно поведет он своих учеников -- и не только их -- к высоким духовным целям
   Уже больше года учился Гольдмунд в монастыре Мариабронн, уже сотни раз играл он с товарищами под липами двора и под красивым каштаном: бегал наперегонки, играл в мяч, в разбойников, в снежки; теперь была весна, но Гольдмунд чувствовал себя усталым и слабым, у него часто болела голова, и он с трудом заставлял себя быть бодрым и внимательным во время занятий.
   Однажды вечером с ним заговорил Адольф, тот самый ученик, первое знакомство с которым когда-то закончилось потасовкой и с которым он этой зимой начал изучать Эвклида. Произошло это после ужина в свободный час, когда разрешались игры в дортуарах, болтовня в классных, а также прогулки за внешним двором монастыря.
   -- Гольдмунд, -- сказал он, увлекая того за собой вниз по лестнице, -- я хочу тебе кое-что рассказать, нечто забавное. Правда, ты пай-мальчик и, конечно, хочешь стать епископом -- дай сначала слово товарища, что не выдашь меня учителям.
   Гольдмунд не задумываясь дал слово. Существовала честь монастыря, существовала и ученическая честь, и обе подчас вступали в противоречие, и он это знал, но, как везде, неписаные законы сильнее писаных, и пока он был учеником, он никогда не нарушил бы законов и понятий ученической чести.
   Что-то нашептывая, Адольф тащил его к порталу под деревья. Есть несколько смельчаков, рассказывал он, к которым относил и себя, перенявших обычаи прошлых поколений время от времени вспоминать, что они ведь не монахи, и на вечерок покидать монастырь, уходя в деревню. Это веселое приключение, от которого не откажется ни один порядочный человек, ночью же вернемся. "Но ведь ночью ворота закрыты", -- бросил Гольдмунд.
   Еще бы, конечно, закрыты, в этом-то и потеха. Сумеем, однако, вернуться незаметно потайным путем, не впервой. Гольдмунду припомнилось. Выражение "сходить в деревню" он уже слышал, под этим подразумевались ночные вылазки воспитанников для всякого рода тайных удовольствий и приключений, и это было запрещено монастырским уставом под страхом тяжкого наказания. Он испугался. Идти "в деревню" было грехом, запретом. Но он очень хорошо понимал, что именно поэтому среди "порядочных людей" считалось честью рисковать опасностью, а быть приглашенным участвовать в таком похождении означало определенное отличие.
   Больше всего ему хотелось сказать "нет", убежал обратно и лечь спать. Он так устал и чувствовал себя таким несчастным, после обеда у него все время болела голова. Но он немного стыдился Адольфа. Да и как знать, может быть, за монастырскими стенами произойдет какое-нибудь прекрасное новое событие, что-то, что заставит забыть головную боль, и тупость, и все несчастья. Это был выход в мир, правда тайный и запретный, не совсем похвальный, но все-таки освобождение, переживание. Он стоял в нерешительности, пока Адольф уговаривал его, и вдруг рассмеялся и согласился.
   Незаметно скрылись они с Адольфом за липами в широком уже темном дворе, внешние ворота которого к этому часу уже были заперты. Приятель повел его к монастырской мельнице, откуда в сумерках при постоянном шуме колес легко было неслышно ускользнуть. Через окно попали на штабель влажных, скользких брусов, один из которых нужно было вытащить и положить через ручей для переправы. И вот они снаружи, на едва видной дороге, которая теряется в черном лесу. Все это волновало своей таинственностью и очень понравилось мальчику.
   На опушке леса уже стоял приятель, Конрад, а после долгого ожидания сюда же подошел, тяжело ступая, еще один, большой Эберхард. Вчетвером юноши зашагали через лес, над ними с шумом поднимались ночные птицы, несколько звезд ясно и влажно сияло меж спокойных облаков. Конрад болтал и шутил, иногда смеялись и другие, но все-таки над ними витало жуткое и торжественное чувство ночи, и сердца их бились сильнее.
   По ту сторону леса через какой-нибудь час они добрались до деревни. Там все, казалось, уже спало, бледно мерцали низкие остроконечные крыши с проступавшими темными ребрами перекрытий, нигде ни огонька. Адольф шел впереди, молча, крадучись, обошли они несколько домов, перелезли через забор, очутились в саду, прошли по мягкой земле грядок, спотыкаясь о ступени, остановились перед стеной дома. Адольф постучал в ставню, подождав, постучал еще раз, внутри послышался шорох, и вскоре появился свет, ставня открылась, и один за другим они очутились в кухне с черным дымоходом и земляным полом. На плите стояла маленькая масляная лампа, на тонком фитиле, мигая, горело слабое пламя. Стоявшая здесь девушка, худая прислуга из крестьянок, подала прибывшим руку, за ней из темноты вышла вторая, совсем дитя с длинными темными косами. Адольф принес гостинцы, полкаравая белого монастырского хлеба и что-то в бумажном кульке. Гольдмунд предположил, что это немного украденного ладана или свечного воска или чего-нибудь в этом роде. Девушка с косами вышла, без света пробралась за дверь, долго отсутствовала и вернулась с кувшином из серой глины с нарисованным голубым цветком, который протянула Конраду. Он отпил из него и передал дальше, все пили, это был крепкий яблочный сидр.
   При слабом свете лампы они расселись, девушки на маленьких деревянных табуретах, ученики вокруг них на полу. Говорили шепотом, попивая сидр, Адольф и Конрад вели беседу. Время от времени кто-нибудь вставал и гладил худую по волосам и шее, шепча ей что-то на ухо, младшая оставалась неприкосновенной. По-видимому, думал Гольдмунд, старшая -- служанка, а красивая младшая -- дочь хозяев дома. Впрочем, все равно, его это совершенно не касается, потому что он никогда больше не придет сюда. То. что они тайно удрали и прошлись ночью по лесу, было прекрасно, это необычно, волнительно, таинственно и совсем не опасно. Правда, это запрещено, но нарушение запрета не очень обременительно для совести. А вот то, что происходит здесь, этот ночной визит к девушкам, было больше, чем просто запрет, так он чувствовал, это был грех. Возможно, для других и это было лишь небольшим отступлением, но не для него; для него, считающего себя предназначенным к монашеской жизни и аскезе, непозволительна никакая игра с девушками. Нет, он никогда больше не придет сюда. Но сердце его билось сильно и тоскливо в полумраке убогой кухни.
   Его товарищи разыгрывали перед девушками героев, щеголяя латинскими выражениями, которые вставляли в разговор. Все трое, казалось, пользовались благосклонностью служанки, время от времени они приближались к ней со своими маленькими, неловкими ласками, самой нежной из которых был робкий поцелуй. Они, видимо, точно знали, что им здесь разрешалось. А поскольку вся беседа велась шепотом, выглядело все это довольно смешно, но Гольдмунд чувствовал иначе. Он сидел на земле, неподвижно затаившись, уставившись на язычок пламени, не говоря ни слова. Иногда жадным беглым взором он ловил какую-нибудь из нежностей, которыми обменивались другие. Он напряженно смотрел перед собой. Хотя больше всего ему хотелось взглянуть на младшую девушку с косами, но именно это он запрещал себе. И всякий раз, когда его воля ослабевала и взгляд, как бы заблудившись, останавливался на привлекательном девичьем лице, он неизменно встречал ее темные глаза, устремленные на его лицо, она как завороженная смотрела на него.
   Прошел, по-видимому, час -- никогда еще час жизни не казался Гольдмунду таким долгим -- латинские выражения и нежности учеников были исчерпаны, стало тихо, и все сидели в смущении. Эберхард начал зевать. Тогда служанка напомнила, что пора уходить. Все поднялись, каждый подал служанке руку, Гольдмунд последним. Затем все подали руку младшей, Гольдмунд последним. Конрад первым вылез из окна, за ним последовали Эберхард и Адольф. Когда Гольдмунд тоже хотел вылезти, он почувствовал, что его удерживают за плечо. Он не смог остановиться, только очутившись снаружи на земле, он робко оглянулся. Из окна выглянула младшая с косами
   -- Гольдмунд! -- прошептала она.
   Он остановился.
   -- Ты придешь еще как-нибудь? -- спросила она. Ее нерешительный голос был как дуновение.
   Гольдмунд покачал головой. Она протянула обе руки, взяла его голову, он почувствовал тепло маленьких рук на своих висках. Она далеко высунулась из окна, так что ее темные глаза оказались прямо перед его глазами.
   -- Приходи! -- прошептала она, и ее рот коснулся его губ в детском поцелуе.
   Он быстро побежал вслед за другими через палисадник, неуверенно наступая на грядки, вдыхая запах сырой земли и навоза, поранил руку о розовый куст, перелез через забор и пустился, догоняя других, прочь из деревни к лесу. "Никогда!" -- приказывала его воля. "Завтра же!" -- молило несчастное сердце.
   Никто не повстречался ночным гулякам, беспрепятственно вернулись они в Мариабронн, миновали ручей, мельницу, липы и обходными путями по карнизам через разделенные колонками окна попали в монастырь и в спальню.
   Наутро Эберхарда долго будили тумаками, так крепок был его сон. Все вовремя поспели к ранней мессе, на завтрак и в аудиторию; но Гольдмунд выглядел плохо, так плохо, что патер Мартин спросил, не болен ли он. Адольф бросил на него предостерегающий взгляд, и тот сказал, что здоров. На греческом, однако, около полудня. Нарцисс не упускал его из вида. Он тоже заметил, что Гольдмунд болен, но промолчал и внимательно наблюдал за ним. В конце урока он подозвал его к себе. Чтобы не привлекать внимания учеников, он отправил его с поручением в библиотеку. И пришел туда же сам.
   -- Гольдмунд, -- сказал он, -- не могу ли я тебе помочь? Я вижу, тебе плохо. Может, ты болен. Ложись-ка в постель, получишь больничный суп и стакан вина. Тебе сегодня было не до греческого.
   Долго ждал он ответа. Смущенный, взглянул на него бледный мальчик, опустил голову, поднял опять, губы вздрогнули, он хотел говорить, но не смог. Вдруг он опустился рядом, положив голову на пульт для чтения, между двумя маленькими головками ангелов из дуба, державших пульт, и разразился такими рыданиями, что Нарцисс почувствовал себя неловко и на какое-- то время отвел взгляд, прежде чем подхватил и поднял плачущего.
   -- Ну, ну, -- сказал он приветливее, хотя Гольдмунд едва ли слышал его слова, -- ну и хорошо, дружок, поплачь, тебе станет легче. Вот так, садись, можешь ничего не говорить. Ты, я вижу, натерпелся, видимо, все утро старался держаться и не подавать виду, молодец. А теперь поплачь, это лучше всего. Нет? Уже все? Опять все в порядке? Ну и славно, тогда пойдем в больничную палату, и ложись в постель, сегодня же вечером тебе станет намного лучше. Пойдем же!
   И он провел его в больничную палату в обход ученических комнат, указал на одну из двух пустых кроватей и, когда Гольдмунд начал послушно раздеваться, вышел, чтобы доложить настоятелю о его болезни. На кухне он попросил для него, как обещал, суп и стакан вина; оба эти благодеяния, принятые в монастыре, очень нравились большинству легких больных.
   Лежа в больничной постели, Гольдмунд пытался оправиться от смятения. Час тому назад он, пожалуй, был бы в состоянии объяснить себе, что было причиной сегодняшней столь невыразимой усталости, что это было за смертельное перенапряжение души, опустошившее его голову и заставившее расплакаться. Это было насильственное, каждую минуту возобновляющееся и каждую минуту терпевшее неудачу стремление забыть вчерашний вечер -- даже не вечер, не безрассудную минуту и милую вылазку из запертого монастыря, не прогулку по лесу, не скользкий мостик через мельничный ручей или перелезание через заборы, окна и ходы, но единственный момент у темного окна кухни, дыхание и слова девушки, прикосновение ее рук, поцелуй ее губ.
   А теперь к этому прибавлялся еще новый страх, новое переживание. Нарцисс принял в нем участие. Нарцисс любил его, Нарцисс позаботился о нем -- он, изысканный, благородный, умный, с тонким, слегка насмешливым ртом. А он, он распустился перед ним, стоял пристыженный и заикающийся и, наконец, разревелся! Вместо того, чтобы завоевать этого превосходящего всех во всем самым благородным оружием -- греческим, философией, духовными подвигами и достойным стоицизмом, он жалко и ничтожно провалился! Никогда он себе этого не простит, никогда не сможет смотреть ему без стыда в глаза.
   Однако слезы разрядили сильное напряжение, спокойное одиночество, хорошая постель подействовали благотворно, отчаяние наполовину потеряло свою силу. Через часок вошел прислуживающий брат, принес мучной суп, кусочек белого хлеба и небольшой бокал красного вина, который ученики обычно получали только по праздникам, Гольдмунд поел и выпил, съел полтарелки, отставил, принялся опять размышлять, но ничего не вышло; он опять пододвинул тарелку, съел еще несколько ложек. И когда немного спустя дверь тихо отворилась и вошел Нарцисс, чтобы проведать больного, тот лежал и спал, и румянец опять появился на его щеках.
   Долго смотрел на него Нарцисс, с любовью, с пытливым любопытством и немного с завистью. Он видел: Гольдмунд не был болен, завтра ему уже не нужно будет посылать вина. Но он знал, запрет снят, они будут друзьями. Пусть сегодня Гольдмунду понадобились его услуги. В другой раз, возможно, он сам окажется слабым и будет нуждаться в помощи и участии. И если это произойдет, от этого мальчика он их примет.
  
   Глава третья
   Странная это была дружба, что началась между Нарциссом и Гольдмундом; лишь немногим пришлась она по душе, а иногда могло показаться, что им самим от нее мало удовольствия. Нарциссу, мыслителю, поначалу приходилось особенно трудно. Для него все было духовно, даже любовь; ему не дано было бездумно отдаваться чувству. Он был в этой дружбе ведущей силой и долгое время оставался единственным, кто сознавал судьбу, глубину и смысл этой дружбы. Долгое время он оставался одинок в самый разгар любви, зная, что друг только тогда будет действительно принадлежать ему, когда он подведет его к пониманию. Искренне и пылко, легко и безотчетно отдавался Гольдмунд новой жизни; сознательно и ответственно принимал высокий жребий Нарцисс.
   Для Гольдмунда это было, прежде всего, спасение и выздоровление. Его юная потребность в любви, только что властно разбуженная взглядом и поцелуем красивой девушки, тотчас же отступила в безнадежном страхе. Ибо в самой глубине души он чувствовал, что все его прежние мечты о жизни, все, во что он верил, все, к чему считал себя предназначенным и призванным, ставилось в основе своей под угрозу тем поцелуем в окне, взглядом тех темных глаз. Предназначенный отцом к монашеской жизни, всей волей принимая это предназначение, с юношеским пылом отдаваясь набожности и аскетически-- героическому идеалу, он при первой же беглой встрече, при первом пробуждении чувств, при первом женском привете почувствовал, что здесь его неизбежный враг и демон, что в женщине для него таится опасность. И вот судьба посылает ему спасение, в самую трудную минуту является эта дружба, предоставляя его душевной потребности цветущий сад, его благоговению -- новый алтарь. Здесь ему разрешалось любить, разрешалось без греха отдавать себя, дарить свое сердце достойному восхищения, старшему, умному другу, превратить, одухотворяя, опасное пламя чувств в благородный жертвенный огонь. Но в первую же весну этой дружбы он столкнулся со странными препятствиями, с неожиданным, загадочным охлаждением, пугающей требовательностью. Ведь ему и в голову не приходило считать друга полной себе противоположностью. Ему казалось, что для того, чтобы из двоих сделать одно, сгладить различия и снять противоречия, нужна только любовь, только искренняя самоотверженность. Но как строг и тверд, умен и непреклонен был этот Нарцисс! Казалось, ему незнакомы и нежелательны невинная самоотдача, благодарное странствие вдвоем по стране дружбы. Казалось, он не ведает и не терпит путей без цели, мечтательных блужданий. Правда, когда Гольдмунд был болен, он проявил заботу о нем, правда, он был верным помощником и советчиком ему во всех учебных и ученых делах, объясняя трудные места в книгах, учил разбираться его в тонкостях грамматики, логики, теологии; но казалось, он никогда не был по-настоящему доволен другом, и согласен с ним, достаточно часто казалось даже, что он посмеивается над ним, не принимая всерьез, Гольдмунд, правда, чувствовал, что это не просто наставничество, не просто важничанье более старшего и более умелого, что за этим кроется что-то более глубокое, более важное. Понять же это более глубокое он был не в состоянии, и нередко дружба повергала его в печаль и растерянность.
   В действительности Нарцисс прекрасно знал, что представлял собой его друг, он не был ослеплен ни его цветущей красотой, ни его естественной силой жизни и скрытой полнотой чувств. И он ни в коей мере не был наставником, который хотел питать пылкую юную душу греческим, отвечать на невинную любовь логикой. Слишком сильно любил он белокурого юношу, а для него это было опасно, потому что любовь была для него не естественным состоянием, а чудом. Он не смел влюбиться, не смел довольствоваться приятным созерцанием этих красивых глаз, близостью этого цветущего светлого белокурого создания, не смел позволить этой любви хотя бы на мгновение задержаться на уровне чувственного. Потому что если Гольдмунд считал себя предназначенным быть монахом и аскетом и всю жизнь стремиться к святости -- Нарцисс действительно был предназначен для такой жизни. Ему была позволена любовь только в единственной, высшей форме. В предназначение же Гольдмунда к жизни аскета Нарцисс не верил. Яснее, чем кто-либо другой, он умел читать в душах людей, а тут, когда он любил, он читал с особой ясностью. Он видел сущность Гольдмунда, которую глубоко понимал, несмотря на противоположность. Он видел эту сущность, покрытую твердым панцирем фантазий, ошибок воспитания, слов отца, и давно понял тайну этой молодой жизни. Его задача была ему ясна, раскрыть эту тайну самому носителю, освободить его от панциря, вернуть его собственной природе. Это будет нелегко, и самое трудное в том, что из-за этого, он, возможно, потеряет друга.
  
   Бесконечно медленно приближался он к цели. Месяцы прошли, прежде чем стало возможно первое наступление, серьезный разговор между обоими. Так далеки были они друг от друга, несмотря на всю дружбу, так велико было напряжение меж ними. Зрячий и слепой, так и шли они рядом, то, что слепой ничего не знал о своей слепоте, было для него лишь облегчением.
   Первую попытку Нарцисс сделал, постаравшись разузнать о том переживании, которое подтолкнуло к нему в трудную минуту потрясенного мальчика. Разузнать это оказалось легче, чем он предполагал. Давно уже чувствовал Гольдмунд потребность исповедоваться в переживаниях той ночи; однако никому, кроме настоятеля, он не доверял вполне, а настоятель не был его духовником. Когда же Нарцисс как-то в подходящий момент напомнил другу о начале их союза и осторожно коснулся тайны, он без обиняков сказал: "Жаль, что ты еще не рукоположен и не можешь выслушивать исповеди, я охотно освободился бы от того потрясения, исповедавшись и исполнив наказание. Но своему духовнику я не могу этого рассказать".
   Осторожно, не без хитрости продвигался Нарцисс дальше по найденному следу. "Помнишь, -- подсказал он, -- то утро, когда ты вроде бы заболел; ты не забыл его, ведь тогда мы стали с тобой друзьями. Я часто думал о нем. Может быть, ты и не заметил, но я чувствовал себя совершенно беспомощным".
   -- Ты беспомощным? -- воскликнул друг недоверчиво. -- Но ведь беспомощным был я! Ведь это я стоял, не в состоянии вымолвить ни слова, и в конце концов расплакался как ребенок! Фу, до сих пор стыдно; я думал, что никогда больше не смогу смотреть тебе в глаза. Ты видел меня таким ничтожно слабым!
   Нарцисс продолжал нащупывать дальше.
   -- Я понимаю, -- сказал он, -- что тебе было неприятно. Такой крепкий и смелый молодец, как ты, и вдруг плачет перед чужим, да еще учителем, тебе это действительно не пристало. Ну, тогда-то я счел тебя больным. А уж если тебя бьет лихорадка, то сам Аристотель поведет себя странно. Но потом оказалось, что ты вовсе не болен! Не было никакой лихорадки! И поэтому-- то ты и стыдишься. Никто ведь не стыдится, что схватил лихорадку, не так ли? Ты стыдишься, потому что не смог противиться чему-то другому, что-то другое потрясло тебя. Произошло что-нибудь особенное?
   Гольдмунд немного поколебался, затем медленно произнес:
   -- Да, произошло нечто особенное. Позволь считать тебя моим духовником, нужно же когда-то об этом сказать.
   С опущенной головой он рассказал другу историю той ночи.
  
   На это Нарцисс, улыбаясь, сказал:
   -- Ну, конечно, ходить в деревню запрещено. Но ведь многое из запрещенного можно делать и посмеиваться над этим, или же исповедоваться и считать дело решенным, не касаясь его больше. Почему бы тебе и не совершить эту маленькую глупость, как это делает чуть ли не каждый ученик? Разве это так уж плохо?
   Не сдерживаясь, Гольдмунд гневно разразился:
   -- Ты говоришь действительно как школьный учитель! Наперед точно знаешь, о чем речь! Разумеется, я не вижу большого греха в том, чтобы разок нарушить правила и принять участие в проделке, хотя это, пожалуй, и нельзя считать достойной подготовкой к монашеской жизни.
   -- Постой! -- воскликнул Нарцисс резко. -- Разве ты не знаешь друг, что для многих благочестивых отцов именно такая подготовка была необходима? Хотя самый короткий путь к святой жизни -- жизнь пустынника.
   -- Ах, оставь! -- возразил Гольдмунд. -- Я хотел сказать: не легкое непослушание тяготило мою совесть. Это было нечто другое. Это была девушка. Это было чувство, которое я не могу тебе описать! Чувство, что если я поддамся этому соблазну, если только протяну руку, чтобы коснуться девушки, я уже никогда больше не смогу вернуться назад, что грех как адская бездна поглотит меня и никогда не отпустит. Что с этим кончатся все прекрасные мечты, все добродетели, вся любовь к Богу и добру.
   Нарцисс кивнул в глубокой задумчивости.
   -- Любовь к Богу, -- сказал он медленно, подыскивая слова, -- не всегда едина с любовью к добру. Ах, если бы это было так просто! Что хорошо, мы знаем из заповедей. Но Бог не только в заповедях, пойми, они лишь малая часть Его. Ты можешь исполнять заповеди и быть далеко от Бога.
   -- Неужели ты меня не понимаешь? -- пожаловался Гольдмунд.
   -- Конечно, я понимаю тебя. Женщина, пол связываются у тебя с понятиями мира и греха. На все другие грехи, как тебе кажется, ты или неспособен или, если даже совершишь их, они не будут настолько угнетать тебя, в них можно исповедаться и освободиться. Только от одного этого нельзя.
   -- Правильно, именно так я чувствую.
   -- Как видишь, я тебя понимаю. Да ты не так уж и не прав, по-видимому, история о Еве и змие совсем не забавная сказка. И все-таки ты не прав дорогой. Ты был бы прав, если бы был настоятелем Даниилом или твоим крестным, Святым Хризостомусом, если бы ты был епископом или священником или даже всего лишь простым монахом. Но ведь ты не являешься ни одним из них. Ты ученик, и если даже желаешь навсегда остаться в монастыре или это желает за тебя отец, то ведь обет ты еще не дал, посвящения не получил. И если сегодня или завтра тебя совратит красивая девушка, и ты поддашься искушению, то не нарушишь никакой клятвы, никакого обета.
   -- Никакого писаного обета! -- воскликнул Гольдмунд в большом волнении. -- Но неписаный, самый святой, который ношу в себе. Неужели ты не видишь -- то, что годится для многих других, не годится для меня? Ведь ты сам тоже еще не получил посвящения, не дал обета, но ведь ты никогда не позволишь себе коснуться женщины! Или я ошибаюсь? Ты не таков? Ты совсем не тот, за кого я тебя принимаю? Разве ты не дал себе клятву, хотя и не в словах и не перед вышестоящим, а в сердце, и разве не чувствуешь себя из-за нее навеки обязанным? Разве ты не похож на меня?
   -- Нет, Гольдмунд, я не похож на тебя, не такой, как ты думаешь. Правда, я принял молчаливый обет, в этом ты прав. Но я совершенно не похож на тебя. Я скажу тебе сегодня кое-что, а ты подумай. Вот что я скажу тебе: наша дружба вообще не имеет никакой другой цели и никакого другого смысла, кроме как показать тебе, насколько ты не похож на меня.
   Гольдмунд стоял пораженный; Нарцисс говорил с таким видом и таким тоном, которому нельзя было возражать. Но почему Нарцисс говорил такие слова? Почему молчаливый обет Нарцисса был более свят, чем его? Принимал ли он его вообще всерьез, не считал ли всего лишь ребенком? Начинались новые замешательства и трудности этой странной дружбы.
   Нарцисс больше не сомневался в природе тайны Гольдмунда. За этим стояла Ева, праматерь. Но как же могло получиться, что в таком красивом, здоровом, таком цветущем юноше пробуждающийся пол встретил столь ожесточенную вражду? Должно быть, тут действовал демон, тайный враг, которому удалось разъединить изнутри этого человека и раздвоить его изначальные влечения. Итак, демона нужно найти, сделать видимым и изгнать, тогда он будет побежден.
   Между тем товарищи все больше и больше избегали Гольдмунда и оставляли его, скорее они чувствовали, что он оставлял их и в какой-то мере изменял им. Никому не нравилась его дружба с Нарциссом. Злые ославили ее противоестественной, именно те, кто сами были влюблены в обоих юношей. Но и другие, убежденные, что здесь нет ничего порочного, качали головами. Никто не желал, чтобы эти двое были вместе, этот союз, казалось, отделял их, как высокомерных аристократов, от остальных, бывших для них недостаточно хорошими; это было не по-товарищески, это было не по-монастырски, это было не по-христиански.
   Кое-что об обоих доходило до слуха настоятеля Даниила, толки, жалобы, сплетни. Много юношеских дружб повидал он более чем за сорок лет монастырской жизни, они входили в картину жизни монастыря, были милым дополнением, иногда забавой, иногда опасностью. Он держался в стороне, зорко следя, но не вмешиваясь. Дружба такой силы и исключительности была редкостью, без сомнения, она была небезопасной; но так как он ни секунды не сомневался в ее чистоте, то предоставил делу идти своим чередом. Если бы Нарцисс не был на особом положении среди учеников и учителей, настоятель не задумываясь отдал бы распоряжение разделить их. Нехорошо, что Гольдмунд сторонится товарищей и поддерживает близкие отношения со старшим, да еще учителем. Но можно ли мешать Нарциссу, необыкновенному, высокоодаренному, которого все учителя считали не только равным себе духовно, но даже превосходящим их в выбранном деле, и лишить его деятельности учителя? Если бы Нарцисс перестал оправдывать себя в качестве учителя, если бы его дружба привела к небрежности или несправедливости, он сразу же отстранил бы его. Однако ничто не свидетельствовало против него, ничего не было, кроме кривотолков, ничего, кроме ревнивого недоверия других. Помимо того, настоятель знал об особом даре Нарцисса, о его удивительно проникновенном, возможно, несколько самонадеянном знании людей. Он не придавал особого значения этому дару, другие способности Нарцисса больше радовали его; но он не сомневался, что Нарцисс чувствовал особенность ученика Гольдмунда и знал его куда лучше, чем он или кто-либо другой. Он сам, настоятель, не замечал в Гольдмунде, помимо его подкупающей прелести, ничего, кроме явно преждевременного, даже несколько не по годам развитого усердия, с которым он уже теперь, будучи лишь учеником и гостем, кажется, чувствует себя принадлежащим монастырю и уже почти братом. Что Нарцисс будет поощрять и подогревать это трогательное, но незрелое усердие, не страшно. Беспокоиться можно скорее за то, что друг заразит его определенным духовным самомнением и ученым высокомерием; но для Гольдмунда, именно для него, опасность казалась не столь велика; в этом смысле можно, пожалуй, ничего не предпринимать. Когда он думал о том, насколько проще, покойнее и удобнее быть настоятелем у заурядных людей, то одновременно вздыхал и улыбался. Нет, он не хотел заражаться недоверием, не хотел быть неблагодарным, что ему были вверены два исключительных человека.
   Нарцисс много думал о своем друге. Его особая способность видеть и распознавать сущность и предназначение человека помогла ему разобраться в Гольдмунде. Яркая живость этого юноши явно свидетельствовала о том, что он был отмечен всеми знаками сильного, богато одаренного чувствами человека глубокой души, возможно, художника, во всяком случае, человека огромной силы любви, предназначение и счастье которого состояло в том, чтобы воспламеняться чувством и отдаваться ему. Почему же этот человек любви, человек тонких и богатых чувств, который так глубоко наслаждался ароматом цветов, утренним солнцем, любил своего коня, восхищался полетом птиц, музыкой, почему он был одержим идеей стать духовным лицом и аскетом? Нарцисс много размышлял об этом. Он знал, что отец Гольдмунда поддерживал эту одержимость. А не мог ли он ее нарочно вызвать? Какими чарами околдовал он сына, что тот поверил в такое предназначение и долг? Что за человек этот отец?
   Хотя он намеренно часто заводил о нем разговор, и Гольдмунд немало рассказывал о нем, Нарцисс все-таки не мог представить себе этого отца, не мог увидеть его. Разве это не странно, не подозрительно? Когда Гольдмунд говорил о форели, которую ловил мальчиком, когда описывал бабочку, подражал крику птицы, рассказывал о товарище, о собаке или нищем, то возникали картины, что-то виделось. Когда же он говорил о своем отце, не виделось ничего. Нет, если бы этот отец был действительно таким важным, сильным, влиятельным лицом в жизни Гольдмунда, он иначе описывал бы его! Нарцисс был невысокого мнения об этом отце, он не нравился ему; он даже подчас сомневался, а был ли он действительно отцом Гольдмунда? Он казался каким-то пустым идолом. Но откуда же у него эта власть? Как же он сумел наполнить душу Гольдмунда мечтаниями, по сути столь чуждыми его душе?
   И Гольдмунд много размышлял. Как ни глубоко чувствовал он сердечную любовь своего друга, у него все время было тягостное чувство, что тот принимает его недостаточно всерьез и обращается с ним немного как с ребенком. А к чему это друг постоянно дает ему понять, что он не такой, как он?
   Между тем эти размышления не заполняли дни Гольдмунда целиком. Долго размышлять он вообще не любил. Было много других занятий в течение долгого дня. Он часто пропадал у брата привратника, с которым был в очень хороших отношениях. Хитростью и уговорами он всегда добивался разрешения часок-- другой поскакать на Блессе; его очень полюбили и другие, жившие при монастыре, у мельника, к примеру; частенько с его работником они подстерегали выдру или пекли лепешки из тонкой прелатской муки, которую Гольдмунд из всех сортов мог определить с закрытыми глазами, только по запаху. Хотя он и много времени проводил с Нарциссом, оставалось все-таки немало часов, в которые он предавался своим давним привычкам и радостям. Церковная служба тоже была для него по большей части радостью; он охотно пел в ученическом хоре, любил читать молитвы по четкам перед любимым алтарем, слушал прекрасную, торжественную латынь мессы, смотрел сквозь клубы ладана на сверкающую золотом утварь и убранство, на спокойные, почтенные фигуры святых, стоящих на колоннах, евангелистов с животными, Иакова в шляпе и с сумкой паломника.
   Эти формы влекли его, каменные и деревянные эти фигуры воображались ему таинственным образом связанными с его личностью, чем-то вроде бессмертных всезнающих крестных, заступников и проводников в его жизни. Точно так же чувствовал он любовь и тайную дивную связь с колоннами и капителями окон и дверей, орнаментами алтарей, с этими прекрасно профилированными опорами и венками, с этими цветами и бурно разросшимися листьями, выступавшими из камня колонн, так выразительно обрамляя их. Ему казалось драгоценной, сокровенной тайной, что, кроме природы, ее растений и животных, была еще эта вторая, немая, созданная людьми природа, эти люди, животные и растения из камня и дерева. Нередко он проводил время, срисовывая эти фигуры, головы животных и пучки листьев, а иногда пытаясь рисовать и настоящие цветы, лошадей, лица людей.
   И еще он очень любил церковное пение, особенно песнопения деве Марии. Он любил четкий строгий ход этих песнопений, их постоянно повторяющиеся мольбы и восхваления. Он молитвенно следовал их почтительному смыслу или же, забывая смысл, лишь любовался торжественными размерами этих стихов, наполняясь ими, растянутыми глубокими звуками, полнозвучными гласными, благочестивыми повторами. В глубине сердца он любил не ученость, не грамматику и логику, хотя в них была красота, а мир образов и звуков литургии.
   Все снова и снова он ненадолго прерывал также возникшее между ним и учениками отчуждение. Ему было неприятно и скучно подолгу чувствовать себя отверженным, окруженным холодностью; он то смешил ворчливого соседа по парте, то заставлял болтать молчаливого соседа в дортуаре, быстро добивался своего и отвоевывал на свою сторону несколько глаз, несколько лиц, не сколько сердец. Два раза из-за таких сближений, совершенно того не желая, он был приглашен "пойти в деревню". Тут он испугался и быстро отступил. Нет, в деревню он больше не ходил, и ему удалось забыть девушку с косами, никогда не вспоминать о ней или почти никогда.
  
   Глава четвертая
   Долго оставались напрасными попытки Нарцисса раскрыть тайну Гольдмунда. Долго казались тщетными его старания пробудить его, научить языку, на котором можно было бы сообщить тайну. Из того, что друг рассказывал ему о своем происхождении и родине, не получалось картины. Был смутный, бесформенный, но почитаемый отец, да легенда о давно пропавшей или погибшей матери, от которой осталось лишь смутное воспоминание. Постепенно Нарцисс, умело читавший в душах, понял, что его друг относится к людям, для которых утрачена часть их жизни, которые под давлением какой-то необходимости или колдовства вынуждены были забыть часть своего прошлого. Он понял, что просто расспросы и поучения здесь бесполезны, он видел также, что чересчур полагался на силу рассудка и много говорил понапрасну.
   Но не напрасна была любовь, связывавшая его с другом, и привычка много бывать вместе. Несмотря на глубокое различие своих натур, оба многому научились друг у друга; между ними наряду с языком рассудка постепенно возник язык души и знаков, подобно тому как между двумя поселками, помимо дороги, по которой ездят кареты и скачут рыцари, возникает много забавных, обходных, тайных дорожек; дорожка для детей, тропа влюбленных, едва заметные ходы собак и кошек. Постепенно одухотворенная сила воображения Гольдмунда какими-то магическими путями проникла в мысли и язык друга, и он научился у Гольдмунда понимать и сочувствовать без слов. Медленно вызревали в свете любви новые связи от души к душе, лишь потом приходили слова. Так однажды в один свободный от занятий день в библиотеке неожиданно для обоих меж друзьями состоялся разговор -- разговор, который коснулся самой сути их дружбы и многое осветил новым светом.
   Они говорили об астрологии, которой не занимались в монастыре, и она была запрещена. Нарцисс сказал, что астрология -- это попытка вмести порядок в систему во все многообразие характеров, судеб и предопределении людей. Тут Гольдмунд вставил: "Ты постоянно говоришь о различиях -- постепенно я понял, что это твоя самая главная особенность. Когда ты говоришь о большой разнице между тобой и мной, например, то мне кажется, что она состоит не в чем ином, как в твоей странной одержимости находить различия!"
   Нарцисс: "Правильно, ты попал в точку. В самом деле: для тебя различия не очень важны, мне же они кажутся единственно" важными. Я по сути своей ученый, мое предназначение -- наука. А наука -- цитирую тебя -- действительно не что иное как "одержимость находить различия"! Лучше нельзя определить ее суть. Для нас, людей науки, нет ничего важнее как устанавливать различия, наука называется искусством различения. Например, найти в человеке признаки, отличающие его от других, значит познать его.
   Гольдмунд: "Ну, да. На одном крестьянские башмаки, он -- крестьянин, на другом корона, он -- король. Это, конечно, различия. Но они видны и детям, без всякой науки".
  
   Нарцисс: "Но если крестьянин и король одеты одинаково, ребенок уже не различит их".
   Гольдмунд: "Да и наука тоже".
   Нарцисс: "А может быть, все-таки различит. Она, правда, не умнее ребенка, что следует признать, но она терпеливее, она замечает не только самые общие признаки".
   Гольдмунд: "Любой умный ребенок делает то же самое. Он узнает короля по взору или манере держаться. А говоря короче, вы, ученые, высокомерны, вы всегда считаете нас, других, глупее. Можно без всякой науки быть очень умным".
   Нарцисс: "Меня радует, что ты начинаешь это понимать. А скоро ты поймешь также, что я не имею в виду ум, когда говорю о различии между тобой и мной. Я ведь не говорю: ты умнее или глупее, лучше или хуже. Я говорю только: ты -- другой".
   Гольдмунд: "Это нетрудно понять. Но ты говоришь не только о различиях признаков, ты часто говоришь о различиях судьбы, предназначения. Почему, например, у тебя должно быть иное предназначение, чем у меня. Ты, как и я, христианин, ты, как и я, решил жить в монастыре, ты, как и я, сын нашего доброго Отца на небесах. У нас одна и та же цель: вечное блаженство. У нас одно и то же предназначение: возвращение к Богу".
   Нарцисс: "Очень хорошо. По учебнику догматики, один человек и впрямь точно такой же, как другой, а в жизни нет. Мне кажется, любимый ученик Спасителя, на чьей груди Он отдыхал, и другой ученик, который Его предал, имели, пожалуй, не одно и то же предназначение".
   Гольдмунд: "Ты просто софист, Нарцисс! Таким путем мы не станем ближе друг другу".
   Нарцисс: "Мы никаким путем не станем ближе друг другу".
   Гольдмунд: "Не говори так!".
   Нарцисс: "Я говорю серьезно. Наша задача состоит не в том, чтобы сближаться друг с другом, как нельзя сближать солнце и луну, море и сушу. Наша цель состоит не в том, чтобы переходить друг в друга, но узнать друг друга и видеть и уважать в другом то, что он есть: противоположность другого и дополнение". Пораженный Гольдмунд опустил голову, лицо его стало печальным.
   Наконец он сказал: "Поэтому ты так часто не принимаешь мои мысли всерьез?"
   Нарцисс помедлил немного с ответом. Затем сказал ясным, твердым голосом: "Поэтому. Ты должен приучить себя, милый Гольдмунд, к тому, что всерьез я принимаю только тебя самого. Верь мне, я принимаю всерьез каждый звук твоего голоса, каждый твой жест, каждую твою улыбку. А твои мысли, к ним я отношусь менее серьезно. Я принимаю всерьез в тебе то, что считаю существенным и неизбежным. Почему ты придаешь такое большое значение именно своим мыслям, когда у тебя столько других дарований?"
   Гольдмунд горько улыбнулся: "Я же говорил, ты всегда считал меня ребенком!"
   Нарцисс оставался непреклонным: "Некоторые твои мысли я считаю детскими. Вспомни, мы только что говорили, что умный ребенок совсем не глупее ученого. Но если ребенок будет рассуждать о науке, ученый ведь не примет это всерьез".
   Гольдмунд горячо возразил: "Да даже если мы говорим не о науке, ты подсмеиваешься надо мной! У тебя, например, всегда получается так, что моя набожность, мои старания продвигаться в учебе, мое желание быть монахом всего лишь ребячество!"
   Нарцисс серьезно посмотрел на него: "Я принимаю тебя всерьез, когда ты Гольдмунд. А ты не всегда Гольдмунд. Мне же хочется, чтобы ты целиком и полностью стал Гольдмундом. Ты -- не ученый, ты -- не монах, ученым или монахом можно сделаться и при незначительной натуре. Ты думаешь, что слишком мало учен, недостаточно силен в логике или не очень набожен для меня. О нет, но ты слишком мало являешься самим собой, по-моему".
   Хотя после этого разговора Гольдмунд, озадаченный и даже уязвленный, и замкнулся в себе, уже через несколько дней он сам почувствовал потребность продолжить его. На этот раз Нарциссу удалось так представить ему различия их натур, что он принял их более благосклонно.
   Нарцисс говорил мягко, чувствуя, что сегодня Гольдмунд более открыто и охотно принимал его слова, что у него есть власть над ним. Соблазнившись успехом, он сказал больше, чем намеревался, увлеченный собственными словами.
   "Видишь ли, -- сказал он, -- я только в одном превосхожу тебя: я бодрствую, тогда как ты бодрствуешь наполовину, а иногда и совсем спишь. Бодрствующим я называю того, кто понимает и осознает себя, свои самые глубокие внерассудочные силы, влечения и слабости и умеет с ними считаться. То, что ты этому учишься, является для тебя смыслом встречи со мной. У тебя, Гольдмунд, дух и природа, сознание и грезы очень далеки друг от друга. Ты забыл свое детство, из глубины твоей души оно пробивается к тебе. Оно будет заставлять тебя страдать так долго, пока ты не услышишь его. Ну да хватит об этом! В бодрствовании, как я сказал, я сильнее тебя, здесь я превосхожу тебя и могу поэтому быть тебе полезен. Во всем остальном, милый, ты превосходишь меня -- во всяком случае, ты будешь таким, когда найдешь сам себя".
   Гольдмунд с удивлением слушал, но при словах "ты забыл свое детство" вздрогнул как пораженный стрелой, хотя Нарцисс не заметил этого, так как по своему обыкновению говорил с закрытыми глазами или смотря перед собой, как будто так лучше подбирал слова. Он не видел, как лицо Гольдмунда передернулось и начало бледнеть.
   -- Превосхожу... я тебя! -- заикаясь, произнес Гольдмунд, только чтобы хоть что-то сказать, но весь как бы оцепенел.
   -- Конечно, -- продолжал Нарцисс, -- натуры, подобные твоей, с сильными и нежными чувствами, одухотворенные мечтатели, поэты, любящие -- почти всегда превосходят нас других, нас, людей духа. Ваше происхождение материнское. Вы живете в полноте, вам дана сила любви и переживания. Мы, люди духа, хотя часто как будто и руководим и управляем вами, не живем в полноте, мы живем сухо. Вам принадлежит богатство жизни, сок плодов, сад любви, прекрасная страна искусства. Ваша родина -- земля, наша -- идея. Ваша опасность -- потонуть в чувственном мире, наша -- задохнуться в безвоздушном пространстве. Ты -- художник, я -- мыслитель. Ты спишь на груди матери, я бодрствую в пустыне. Мне светит солнце, тебе -- луна и звезды, твои мечты о девушках, мои -- о мальчиках...
   С широко открытыми глазами слушал Гольдмунд, как говорил Нарцисс, упоенный собственной речью. Некоторые его слова вонзались в него подобно мечам; при последних словах он побледнел и закрыл глаза, и когда Нарцисс это заметил и испуганно замолчал, тот, совершенно бледный, угасшим голосом проговорил:
   -- Однажды случилось, что я показал тебе свою слабость и плакал -- ты помнишь. Этого больше никогда не случится, я никогда себе этого не прощу -- но и тебе тоже! А теперь быстро уходи и оставь меня одного, ты сказал мне ужасные слова.
   Нарцисс был очень смущен. Слова увлекли его, у него было чувство, что он говорил лучше, чем когда-либо. Теперь он в замешательстве видел, что какие-то его слова глубоко потрясли друга, в чем-то задели его за живое. Ему было трудно оставить друга одного в этот момент, он помедлил секунду, но нахмуренный лоб Гольдмунда заставил его поспешить, и в смятении он побежал прочь, чтобы оставить друга одного, в чем тот нуждался.
   На этот раз перенапряжение в душе Гольдмунда разрешилось не слезами. С чувством глубокой и неизлечимой раны, как будто друг неожиданно всадил ему нож прямо в грудь, стоял он, тяжело дыша, со смертельно сжавшимся сердцем, с бледным, как воск, лицом, с онемевшими руками. Это было то же ужасное состояние, как тогда, только в несколько раз сильнее, опять что-то давящее внутри, чувство, что он должен посмотреть в глаза чему-то страшному, чему-то просто невыносимому. Но на этот раз облегчающие слезы не могли помочь вынести ужас. Святая Мадонна, что же это такое? Что же произошло? Его убили? Он убил? Что же такого страшного было сказано?
  
   С трудом переводя дыхание, он как отравленный разрывался от желания освободиться от чего-то смертельного, что застряло глубоко внутри его. Двигаясь подобно плывущему, он бросился вон из комнаты, бессознательно бежал в самые тихие, самые безлюдные места монастыря, через переходы, по лестницам, на волю, на воздух. Он попал в самое укромное убежище монастыря, обходную галерею, над зелеными клумбами сияло ясное солнечное небо, сквозь прохладный воздух каменного подвала слегка пробивался сладкий аромат роз.
   Сам того не подозревая, Нарцисс сделал в этот час то, что страстно желал сделать уже давно: он назвал по имени демона, которым был одержим его друг, он его определил. Какое-то из его слов коснулось тайны в сердце Гольдмунда, и оно восстало в неистовой боли. Долго бродил Нарцисс по монастырю в поисках друга, но так и не нашел его.
   Гольдмунд стоял под одной из круглых тяжелых арок, которые вели из переходов в садик, с каждой из колонн на него уставились по три головы животных, каменные головы собак или волков. Страшно ныла в нем рана, без выхода к свету, без выхода к разуму. Смертельный страх перехватил горло и живот. Машинально подняв взор, он увидел над собой одну из капителей колонны с тремя головами животных, и ему тотчас пришло в голову, что эти три дикие головы сидели, глазели, лаяли у него внутри.
   "Сейчас я умру", -- подумал он в ужасе. И сразу затем, дрожа от страха, почувствовал: "Сейчас я потеряю рассудок, сейчас меня сожрут эти звери". Затрепетав, он опустился у подножия колонны, боль была слишком велика, достигнув крайнего предела. Его охватила слабость, и он погрузился с опущенным лицом в желанное небытие.
   У настоятеля Даниила выдался малоприятный день, двое старших монахов пришли к нему сегодня, возбужденно бранясь, полные упреков друг другу, опять вспомнили застарелые мелочные ссоры. Он их выслушивал слишком долго, увещевал, однако безуспешно, в конце концов отпустил, наложив довольно суровое наказание, но в душе осталось чувство, что действия его были бесполезны. Обессиленный, он уединился в капелле нижней церкви, молился, но, не получив облегчения, опять вы шел. И вот, привлеченный слабо льющимся ароматом роз, он вышел на обходную галерею подышать немного воздухом. Тут он нашел ученика Гольдмунда, лежавшего без сознания на каменных плитах. С грустью глядел он на него, испугавшись мертвенной бледности его всегда такого красивого юного лица. Недобрый сегодня день, теперь еще и это! Он попытался поднять юношу, но ноша была не для него. Глубоко вздохнув, он пошел прочь, старый человек, чтобы позвать двух братьев помоложе отнести его наверх, послав туда же патера Ансельма, бывшего врачевателем. Одновременно он послал за Нарциссом, которого быстро нашли, и он явился к нему.
  
  
  

Серен Кьеркегор

ДНЕВНИК ОБОЛЬСТИТЕЛЯ

   Собираясь ради личного своего интереса снять точную копию с бумаг, с которыми я познакомился так неожиданно и которые произвели на меня такое сильное, волнующее впечатление, я не могу отделаться от какого-то невольного смущения и страха. Впечатления первой минуты открытия выступают передо мной с прежней силой. Приятель мой уехал куда-то на несколько дней, оставил, против обыкновения, свой письменный стол открытым, и все, что в нем находилось, было, таким образом, в моем полном распоряжении. Обстоятельство это, конечно, нисколько не оправдывает моего поступка, да и напрасно оправдываться, но я все-таки прибавлю еще, что один из ящиков, полный бумаг, был слегка выдвинут, и в нем на самом верху лежала большая тетрадь в красивом переплете; на верхней корочке переплета был приклеен билетик с надписью, сделанной рукой моего приятеля: Comrnentarius peгреtuus Э 4 (Последовательные заметки (лат.)). Напрасно также с моей стороны оправдывать себя и тем обстоятельством, что книга лежала как раз этой стороной переплета кверху. Ведь если бы меня не соблазнило оригинальное и заманчивое заглавие тетради, я, быть может, и устоял, или, по крайней мере, постарался устоять против искушения ознакомиться с ее содержанием... А заглавие было действительно заманчиво, и не столько само по себе, сколько по сравнению с остальными окружающими бумагами. Стоило мне бросить на них беглый взгляд, и я уже знал, вернее, угадал их содержание: эротические наброски, намеки на различные отношения и, наконец, черновые письма особого рода; несколько позже мне пришлось познакомиться с ними в окончательной, тонко рассчитанной и художественно выполненной небрежной форме. Теперь, когда коварная душа этого безнравственного человека стала для меня уже открытой книгой, мною (если я вновь представлю себя мысленно перед тем раскрытым ящиком) овладевает чувство полицейского, неожиданно обнаружившего приют подделывателя ассигнаций: отпирая ящики, он находит кучу бумажек -- пробы различного шрифта, образчик виньетки, подпись кассира, строки, писанные справа налево... Он сознает, что попал на верный след, и смешанное чувство радости, некоторого страха и, наконец, удивления наполняет его душу. Между мной и полицейским, однако, та разница, что у меня нет ни привычки к подобным открытиям, ни права делать их; я в описываемом случае стоял совершенно на незаконной почве, потому и чувствовал себя несколько иначе: мысли спутались, слова куда-то затерялись... Первое впечатление слишком озадачило меня, а размышление еще не вступило в свои права. Обыкновенно, чем больше развита у человека способность мыслить и соображать, тем быстрее и искуснее мысли его подбираются к предмету, осматривают его со всех сторон и затем вполне им овладевают. Развитое соображение, как паспортист для иностранцев, настолько уже освоилось с самыми разнообразными, причудливыми типами, что его нелегко поставить в тупик. Как ни развиты, однако, у меня соображение и мышление, признаюсь, что в первую минуту я положительно растерялся и даже побледнел и от неожиданности открытия, и от мысли: а вдруг он сейчас вернется и застанет меня в этом положении, перед раскрытым ящиком?!. Да, нечистая совесть может-таки внести в жизнь некоторый интерес и оживление!
   Судя по заглавию найденной тетради, я принял было ее за собрание различных эскизов, тем более, что знал, как серьезно относится мой приятель ко всякому предпринятому им литературному труду. Оказалось, что я ошибся, и это был аккуратно веденный дневник. Не зная еще содержания этого дневника и опираясь на свое прежнее знакомство с его автором, я не мог согласиться с заглавием на тетради, -- я не находил, чтобы жизнь моего приятеля особенно нуждалась в комментариях, -- зато теперь я не могу отрицать, что заглавие было выбрано с большим вкусом. Оно вполне гармонирует с содержанием дневника. Вся жизнь моего приятеля представляла, как оказалось, ряд попыток осуществить свою мечту -- жить исключительно эстетической жизнью (и так как у него в высшей степени была развита способность находить интересное в жизни, то он и пользовался ею), а затем поэтически воспроизводить пережитое на бумаге. Строго исторического или просто эпического характера предлагаемый дневник не носит, содержание его скорее условное, чем положительное. Без сомнения, приятель мой записывал события уже после того, как они совершались, иногда, может быть, даже спустя очень долгое время, тем не менее самый рассказ так жив и драматичен, что события как бы совершаются перед нами въявь. Я не думаю, чтобы приятель мой, ведя дневник, имел в виду какую-нибудь постороннюю цель: как в целом, так и в частностях дневник этот не допускает возможности видеть в нем поэму, предназначенную для печати, и, по-видимому, имел для автора исключительно личное значение. Но во всяком случае автор не имел бы причин и бояться издать его: большинство собственных имен, встречающихся в нем, так странны, что невольно является сомнение в их исторической верности. Я имею основание думать, что только первое собственное имя действующих лиц оставлялось автором без изменения, для того чтобы сам он впоследствии мог знать, о ком идет речь, а всякий посторонний был бы обманут фамилией. Это заметил я, по крайней мере, относительно Корделии -- девушки, на которой сосредоточен главный интерес дневника и которую я знал лично. Настоящая фамилия ее не имела ничего общего с той, которую она носит в дневнике.
   Объяснение поэтического характера дневника найти нетрудно. Поэтическая натура моего приятеля была недостаточно богата или, если хотите, недостаточно бедна, чтобы отличить поэзию от действительности. Напротив, он сам вносил поэзию в окружающую его действительность и, насладившись, уносил ее обратно в виде поэтических воспоминаний и размышлений. В этом заключалось для него двойное наслаждение: в первом случае он сам отдавался упоению эстетического, во втором -- он эстетически наслаждался своей личностью; в первом -- он лично эгоистически наслаждался этой, им же самим опоэтизированной действительностью, во втором -- личное "я" как бы стушевывалось: наслаждаясь каким-нибудь положением, он смотрел на себя как-то со стороны и наслаждался видом самого себя в этом положении. Словом, вся жизнь его была рассчитана на одно наслаждение, и хотя в первом случае действительность была для него необходима как повод, момент, во втором -- она совершенно исчезала в поэзии. Плодом наслаждения второго рода является, таким образом сам дневник, а плодом первого -- настроение, в котором он велся, объясняющее также его поэтический характер. Именно благодаря этой двойственности, которая проходила через всю жизнь автора, у него и не было недостатка в поэтическом материале.
   Мир, в котором мы живем, вмещает в себя еще другой мир, далекий и туманный, находящийся с первым в таком же соотношении, в каком находится с обыкновенной сценической обстановкой -- волшебной, изображаемой иногда в театре среди этой обыкновенной, и отделенной от нее тонким облаком флера. Сквозь флер, как сквозь туман, виднеется словно бы другой мир, воздушный, эфирный, иного качества и состава, нежели действительный. Многие люди, живущие материально в действительном мире, принадлежат, в сущности, не этому миру, а тому, другому. Причиной подобного исчезновения человеческой личности в мире действительности может быть как избыток жизненных сил, так и известная болезненность натуры.
   На последнюю причину можно указать, имея в виду моего приятеля, которого я так долго знал, не зная его в сущности. Не принадлежа действительному миру, он тем не менее постоянно вращался в нем, но при этом даже в те минуты, когда почти всецело отдавался ему и телом и душой, оставался как-то вне его, точно скользя лишь по его поверхности. Что же именно влекло его за пределы действительности? Не добро и не зло -- последнего я не могу сказать даже теперь. Он просто страдал excerbatio cerebri (помрачение рассудка (лат.)), и действительность как-то не действовала на него, самое большее -- моментально; в ней не находилось достаточно сильных раздражающих стимулов для него, его натура была слишком крепка, но в этой-то излишней крепости и скрывалась его болезнь. Как только действительность теряла свои возбуждающие стимулы, он становился слабым и беспомощным, что и сам сознавал в минуты отрезвления и в чем лежало главное зло.
   Героиню дневника, Корделию, я, как уже сказал, знал лично; были ли еще жертвы этого соблазнителя, я точно не знаю, но это, пожалуй, можно заключить из дневника, в котором вообще так ярко обрисовывается личность автора. Духовная сторона, преобладающая в его натуре, не допускала его довольствоваться низменной ролью обыкновенного обольстителя: это было бы слишком грубо для его тонко развитой организации; нет, в этой игре он был настоящим виртуозом. Из дневника видно, что конечной целью его настойчивых желаний был иногда только поклон или улыбка, так как в них именно, по его мнению, была особая прелесть данного женского существа. Случалось таким образом, что он увлекал девушку, в сущности совсем не желая обладать ею в прямом смысле этого слова. В таких случаях он продолжал вести свою игру лишь до того момента, когда девушка была наконец готова принести ему в жертву все. Видя, что такой момент наступил, он круто обрывал отношения. Благодаря его блестящим дарованиям и почти демоническому умению вести свою игру, подобные победы давались ему очень легко, даже без малейшего шага к интимному сближению с его стороны: ни слова любви, ни признания, не говоря уже о клятвах и обещаниях. Тем не менее, победа была полная, и несчастная страдала тем более, что в своих воспоминаниях она не могла отыскать ни малейшей точки, на которую могла бы опереться. Она как будто попадала в какой-то заколдованный круговорот: бешеный вихрь подхватывал ее мысли, чувства, упреки себе, ему; прощение, надежда, сомнения -- все кружилось, путалось в ее мозгу и сердце. Иногда ей казалось даже, что все случившееся с ней было лишь бредом, фантазией -- так, в сущности, не действительны были их отношения друг к другу. Она не могла даже облегчить душу, поверить свою тайну кому-нибудь: ей нечего было поверять. Сон, мечту можно еще передать другому словами, но случившееся с ней в действительности мгновенно таяло, обращалось в ничто, как только она хотела воплотить его в словах и образах; да, оно исчезло, но в то же время продолжало давить ее тяжким бременем. Горе такой жертвы было не сильным, но естественным горем обманутых и покинутых девушек: она не могла облегчить своего переполненного сердца ни ненавистью, ни прощением. Посторонний глаз не мог уловить в ней никакого видимого изменения, она продолжала жить по-прежнему, доброе имя ее оставалось незапятнанным, но все ее существо как бы перерождалось, непонятно для нее самой, невидимо для других. Ей не нанесено было никакой видимой раны, жизнь ее не была грубо надломлена чужой рукой, но как-то загадочно уходила внутрь, замыкалась в самой себе. Словом, ни следа, ни повода, чтобы кто-нибудь мог увидеть в ней жертву, а в нем обольстителя; в этом отношении он был чист от всяких обвинений. Как уже сказано, он жил слишком отвлеченной жизнью, умом и воображением, чтобы быть обольстителем в обыкновенном смысле этого слова, но ему случалось предаваться и чувственности. Это доказывает его история с Корделией. В ней он является фактическим обольстителем, но и здесь личное участие его настолько неясно, что никакое доказательство немыслимо, и даже сама несчастная девушка иногда как бы сомневается: кто из них виноват? Женщина была для него лишь возбуждающим средством; надобность миновала, и он бросал ее, как дерево сбрасывает с себя отзеленевшую листву: он возрождался -- она увядала.
   Но что же творилось при этом в его собственной душе? Я думаю, что, запутывая, вводя в заблуждение других, он кончит тем, что запутается окончательно и сам. Ведь если возмутительно направить заблудившегося путника на неверную дорогу и покинуть его там, то во сколько же раз возмутительнее ввести человека в заблуждение уже не относительно внешних явлений, а относительно его самого? Заблудившийся путник имеет по крайней мере надежду как-нибудь выбраться: местность перед ним меняется, и каждое новое изменение порождает новую надежду. Но человек, заблудившийся в самом себе, скоро замечает, что попал в какой-то круговорот, из которого нет выхода; мысли и чувства в нем мешаются, и он в отчаянии перестает, наконец, сам понимать себя. Однако и это все -- ничто в сравнении с положением самого хитреца, потерявшего в конце концов нить и запутавшегося в своем собственном лабиринте. Совесть его пробуждается, и он тщетно призывает на помощь свое остроумие. Как поднятая лисица, мечется он в своей норе, ища одного из бесчисленных выходов, оставленных на всякий случай; вот ему мерещится издалека луч дневного света, он кидается туда, и что же? Это лишь новый вход! Вместо того чтобы выбраться, он таким образом постоянно возвращается в себя самого. Такого человека нельзя назвать вполне преступным -- он сам был обманут своими интригами; но тем ужаснее его наказание. Что значат угрызения совести преступника в сравнении с таким сознательным безумием? Наказание, постигающее его, чисто эстетическое, и выражение "совесть его пробуждается" слишком, если можно так выразиться, "этично", чтобы пояснить его душевное состояние. Чувство, овладевающее им, -- не совесть, а скорее нечто вроде высшего, утонченного самосознания, которое в сущности не мучит его обвинениями, но лишь поддерживает его душу в вечно бодрствующем беспокойном состоянии, не давая ему забыться и постоянно побуждая метаться в новых бесплодных поисках. Нельзя также вполне применить сюда выражение "безумие": вечно сменяющееся богатое разнообразие мыслей не допускает его душу застыть в неподвижной бесконечности безумия.
   Но бедная Корделия! Не скоро отдохнет ее измученное сердце в безмолвном покое забвения. Тысячи различных, беспрерывно сменяющих друг друга чувств волнуют и терзают ее. Вот она готова успокоиться, забыть, простить своему обольстителю все... но вдруг, как молния, сверкает в ее голове мысль, что не он виноват, а она: ведь она сама возвратила ему кольцо, ее гордость требовала нарушения всяких обязательств!.. Мучительное раскаяние томит ее; минута -- и самообвинение сменяется новым обвинением: это он лукаво вдохнул в нее свой план!.. О, как она ненавидит его, проклинает!.. И вслед затем она вновь упрекает себя: разве смеет ненавидеть и проклинать она, сама не менее виновная! Страдания Корделии еще увеличиваются сознанием, что это он пробудил в ней тысячеголосое размышление, развил ее эстетически настолько, что она уже не может больше прислушиваться к одному только голосу, но слышит их все сразу, и они наполняют ее слух, звучат в нем самыми разнообразными тонами и переливами и заполоняют ее душу. Вспоминая об этом, она забывает весь его грех и вину, она помнит лишь одни прекрасные мгновения, она упоена этими воспоминаниями... В неестественном возбуждении сердца и фантазии она воспроизводит мысленно его внешний образ до того живо, что прозревает и его внутреннее содержание своим, как бы ясновидящим оком. В эти минуты она понимает его в чисто эстетическом смысле, не видя в нем ни преступного, но и ни безукоризненно честного человека. Этот взгляд сквозит и в ее письме ко мне:
   "Иногда, -- пишет она, -- он жил до такой степени отвлеченной жизнью, что становился как бы бесплотным, и я не существовала для него как женщина. Иногда же он был так необузданно страстен, так полон желания, что я почти трепетала перед ним. То я становилась будто чужой для него, то он весь отдавался мне. Обвивая его руками, я иногда чувствовала вдруг, что все как-то непонятно изменяется, и -- я "обнимаю облако". Это выражение я знала прежде, чем узнала Йоханнеса, но только он научил меня понимать его тайный смысл. Этого выражения я никогда не забуду, как не забуду и его, -- ведь каждая моя мысль дышит им одним. Я всегда любила музыку, -- он был чудный инструмент, всегда взволнованный, всегда полный звучания... Но ни один инструмент не обладает таким объемом и богатством звуков, -- он вмещал в себя выражение всех чувств, всех настроений. Ничто не казалось ему слишком недосягаемым, ни перед чем бы он не отступил. В его голосе звучали то порывы урагана, то едва слышный шелест листьев. Ни одно из моих слов не оставалось неуслышанным его чуткой душой, но достигали ли они своей цели -- я не знаю, потому что никогда не могла уловить, какое именно действие они производили. Упоенная и очарованная, я жадно внимала этой музыке, вызванной мною и в то же время вполне произвольной. Ее дивная гармония бесконечно увлекала мою взволнованную душу!.."
   Да, для нее последствия были ужасны! Но еще ужаснее будут они когда-нибудь для него: даже меня, лицо совсем постороннее, охватывает невольный трепет, едва я подумаю об этой драме. Я чувствую себя увлеченным в это царство туманной фантазии, в этот призрачный мир, где каждую минуту вздрагиваешь, испуганный собственной тенью. Напрасно стараюсь я оторвать свои мысли от этой таинственной истории, -- я продолжаю мысленно следовать за ее развитием, как немой, но грозный свидетель. Да, Йоханнес окутал все глубокой, непроницаемой тайной, но возникла новая тайна, о существовании которой он и не подозревает: именно то, что я приподнял таинственную завесу его тайны, хотя и незаконным путем... Не раз я думал заговорить с ним об этом, но к чему? Он или решительно отказался бы от всего, уверяя, что весь дневник -- лишь поэтический набросок, плод его собственной фантазии, или взял бы с меня слово молчать, на что имел полное право, ввиду способа, употребленного мною для раскрытия тайны. Ничто не приносит с собой столько соблазна и проклятий, как тайна!
   Я получил от Корделии целую пачку его писем; думаю, однако, что в ней были не все: она сама намекнула мне однажды, что уничтожила некоторые. Я снял с них копии и также внес их в дневник. Мне было довольно трудно разместить их в надлежащем порядке, так как они не помечены числами; впрочем, это все равно ничуть не облегчило бы задачи: в самом дневнике, по мере его развития, все реже и реже встречаются указания на день и число. Указания эти становятся как будто лишними, настолько знаменательным делается само содержание дневника; оно, несмотря на свою фактическую подкладку, становится почти идеей. Несколько помогло же мне то, что я еще раньше заметил в разных местах дневника слова, смысл которых оставался для меня неясным до тех пор, пока я не прочел писем. Последние, как я увидел, представляли собой как бы разработку тех вскользь брошенных слов и намеков, которые остановили мое внимание. Благодаря этому обстоятельству затруднения с размещением писем в дневнике исчезли, и я не впал в ошибки, которые иначе были бы неизбежны, поскольку я не знал, как часто следовали эти письма одно за другим. Оказалось, что иногда Корделия получала их по несколько в один день. Я, конечно, разместил бы их более равномерно, ничего не зная о той страстной энергии, с которой Йоханнес пользовался этим, как и всяким вообще, средством, чтобы разжигать чувство Корделии, не давая ей опомниться.
   В дневнике, кроме подробной истории отношений с Корделией, встречается также несколько маленьких эпизодов эстетического характера, отмеченных на полях; эти эпизоды, не имеющие никакого отношения к главному предмету повествования, объяснили мне, между прочим, смысл любимого выражения моего приятеля, которое я понимал прежде совсем иначе: "Рыбаку нужно на всякий случай забрасывать маленькие удочки и на сторону". В дневниках прежних лет такие, как он сам называет их, actions in distans (воздействия на расстоянии (лат.)) попадались, наверное, чаще, но здесь он признается, что Корделия слишком овладела его воображением, чтобы оставить ему время хорошенько осматриваться кругом.
   Вскоре после своего разрыва с Корделией он получил от нее несколько писем, но возвратил их нераспечатанными. Корделия сама распечатала их и передала мне вместе с полученными от него. Она никогда не говорила со мной об их содержании, но, когда разговор касался ее отношения к Йоханнесу, цитировала обыкновенно маленькое стихотворение, принадлежащее, если не ошибаюсь, Гете, имевшее в ее устах каждый раз новое значение, соответствующее душевному настроению в данную минуту:
   Gehe,
   Verschmahe
   Die Тгепе, -
   Die Rene
   Kommt nach.
   Убегай,
   Презирай,
   Любовь губя, -
   Раскаянье
   Настигнет тебя (нем.).
   Я думаю, что будет нелишним и вполне уместным поместить здесь и ее письма.
    
   x x x
  
   Йоханнес!
  
   Я не называю тебя "мой Йоханнес", я знаю теперь, что ты никогда не принадлежал мне, и я жестоко наказана за то, что осмелилась когда-то лелеять эту мысль в моем сердце... И все же ты мой -- мой обольститель, мой враг, мой убийца, мое горе, мое разочарование, мое отчаяние! Повторяю: ты мой, и я твоя! Твоя! Пусть это слово, прежде ласкавшее твою гордость, прозвучит теперь проклятием над твоей головой, вечным проклятием! Не думай, что я стану преследовать тебя, вооружаться кинжалом, чтобы вызвать твои насмешки, нет, беги куда хочешь -- я все-таки твоя, люби сотни других -- я твоя, даже в смертный час я останусь твоей! Сам язык моего письма к тебе должен доказать тебе, что я -- твоя! Ты осмелился обмануть меня своей любовью так, что стал для меня всем, что я сочла бы счастьем быть даже рабыней твоей -- и я остаюсь твоей навеки!
   Я твоя, твоя, твое проклятие!
   Твоя Корделия.
    
   x x x
    
   Йоханнес!
   Был богатый человек, у него было очень много мелкого и крупного скота; была бедная девушка, у нее была лишь одна овечка, которая ела из рук и пила из ее чаши. Ты был богатый человек, богатый всеми благами жизни; я была бедная девушка, у меня была лишь любовь моя. Ты взял ее, наслаждался ею... Ты принес в жертву своим страстям единственное, чем владела я; сам ты не пожертвовал ничем! Был богатый человек, у него было очень много мелкого и крупного скота; была бедная девушка, у нее было лишь сердце, полное любви!
   Твоя Корделия.
    
   x x x
    
   Йоханнес!
   Неужели нет надежды? Неужели твоя любовь ко мне никогда не воскреснет? Ведь я знаю, что ты любил меня когда-то, хотя и не знаю, почему я уверена в этом. Буду ждать, как бы медленно ни тянулось время, буду ждать, ждать... Ты устанешь любить других, и твоя любовь ко мне восстанет из своей могилы, вспыхнет прежним огнем! Как буду я любить тебя, боготворить!.. Как прежде. О Йоханнес, неужели это бессердечное, холодное равнодушие и есть твое истинное существо? Неужели твое богатое сердце, твоя пылкая любовь были лишь ложью? Неужели ты играл только роль, а теперь, теперь -- вновь стал самим собою...
   Йоханнес, прости, что я все еще люблю тебя... я знаю, что любовь моя для тебя -- бремя, но ведь настанет же опять минута, ты вернешься к твоей Корделии, слушай этот молящий призыв -- твоей Корделии.
   Твоя Корделия.
    
   Если Корделия и не обладала таким богатством внутреннего содержания, каким она восхищалась в Йоханнесе, то во всяком случае ее душевные струны не лишены были чуткой гармонии. Ее разнообразные переливы ясно звучат в каждом письме, хотя в них и недостает до известной степени ясности изложения.
   Особенно это заметно во втором из них, где мысль останавливается, так сказать, на полуслове и где есть что-то недосказанное, а сам смысл скорее угадывается, чем понимается. Но это именно и придает ему, по-моему, такой трогательный оттенок.
  

4 апреля

   Осторожнее, моя прелестная незнакомка! Осторожнее! Выходить из кареты не так-то легко, как кажется, часто это бывает очень даже решительным шагом. Я мог бы указать вам в этом случае на новеллу Тика. В ней рассказывается, как одна отважная дама, слезая с лошади, так запуталась в платье и сделала такой шаг, что он решил все ее будущее. К тому же подножки у кареты устроены так скверно, что волей-неволей приходится отказаться от всякой мысли о грации и рискнуть на отчаянный прыжок прямо в объятия кучера или лакея. Славно живется этим господам! Право, я думаю сыскать себе подобное место в доме, где есть молоденькие барышни; лакей ведь так легко иногда становится поверенным этих очаровательных созданий! Однако, ради бога, не прыгайте, умоляю вас, не прыгайте! А! Вот так, так, это лучше всего, спускайте осторожно ваши ножки и не стесняйтесь приподнять платье: теперь уже сумерки, никто не увидит, и я не помешаю вам; я только встану вон под тем фонарем, вы не увидите меня, а стало быть, вам нечего и стесняться. -- Стесняешься ведь обыкновенно лишь настолько, насколько бываешь видим, а считаешь себя видимым не в большей степени, чем сам это видишь. Итак, ради слуги, который, пожалуй, не в состоянии выдержать сильного прыжка, ради вашего прелестного платья, изящной кружевной накидки, ради меня самого наконец -- пусть ваша маленькая ножка, стройность которой уже успела восхитить меня, выглянет на белый свет. Положитесь на нее, она наверняка сыщет себе опору. Не пугайтесь, если вам покажется, что она скользит... спускайте поскорее и другую, вы ничуть не рискуете. Кто же может быть так жесток, что оставит ее в этом опасном положении? Кто не поспешит полюбоваться таким прекрасным явлением и помочь ей? Или вы боитесь, может быть, кого-нибудь постороннего. Ведь не слуги же и не меня, надеюсь. Я уже видел эту очаровательную ножку, и так как я в некотором роде естествоиспытатель, то на основании положений Кювье вывел известное заключение. Итак, смелее! Право, страх только увеличивает вашу красоту... т. е., собственно говоря, страх красив вовсе не сам по себе, а лишь в соединении с преодолевающей его энергией. Ну вот! Посмотрите, как твердо стоит теперь эта крошечная ножка! Я уже не раз имел случай заметить, что девушки с маленькими ножками держатся тверже и увереннее, чем большеногие. Вот тебе раз! Кто бы это мог подумать? Казалось бы, опыт создал правило, что гораздо безопаснее выходить из кареты медленно и осторожно, чем выпрыгивать: меньше риска разорвать платье -- и вдруг?! Да, оказывается, что молодым девушкам вообще опасно ездить в карете -- в конце концов, пожалуй, совсем останешься в ней. Делать нечего, кружева ваши испорчены! Что за беда, впрочем, ведь никто ничего не видал. Правда, у фонаря появляется какая-то темная фигура, укутанная до самого подбородка... Свет падает вам прямо в глаза, и вы не можете угадать, откуда она появилась; она равняется с вами в ту минуту, как вы готовы войти в подъезд. Взгляд, брошенный сбоку, как молния, обжигает вас: вы краснеете, грудь ваша волнуется, дыхание прерывается, в глазах мелькает гнев, гордое презрение... какая-то мольба... дрожит слезинка, то и другое я могу отнести к себе... И я еще вдобавок настолько жесток, что... Какой Э этого дома? А-а! Это "Базар модных вещей"!
   Может быть, это дерзость с моей стороны, очаровательная незнакомка, но я лишь следую за моей путеводной звездочкой. Она уже забыла о своем маленьком приключении, и немудрено: в семнадцать лет каждая безделушка так радует и приковывает внимание. Она не замечает меня, я стою у другого конца прилавка.
   На боковой стене висит зеркало; она о нем не думает, но оно-то о ней думает! Оно схватывает ее образ, как преданный и верный раб, схватывающий малейшее изменение в чертах лица своей госпожи. И, как раб, оно может лишь воспринять, но не обнять ее образ. Бедное зеркало! Оно не может даже ревниво затаить в себе этот образ, спрятать его от глаз света, оно должно выдавать его другим, как вот сейчас мне, например. Что, если бы человек был так создан? Вот была бы мука! А ведь есть на свете люди без всякого внутреннего содержания, живущие лишь заимствованным у других. Эти люди схватывают лишь внешнее впечатление, а не самую сущность предмета, и при первом же дыхании действительной жизни слабый след этот стирается в их душе, как в зеркале образ нашей красавицы, вздумай она хоть одним дыханием открыть ему свое сердце. Что, если бы внутреннее око человека не обладало даром сохранять впечатления? Ведь тогда, пожалуй, пришлось бы всегда держаться в некотором расстоянии от красоты: внешним своим оком человек не может воспринимать того, что слишком близко к нему, что покоится в его объятиях. К счастью, внутреннему оку не нужно удалять от себя любимый образ, чтобы вновь вызвать его перед собою, даже тогда, когда уста сливаются с устами! Но как она прелестна! Несчастное зеркало! Хорошо, что ревность тебе незнакома. Ее личико строго овальной формы; головка слегка наклонена над прилавком, отчего гордый и чистый лоб без малейшей обрисовки умственных органов кажется выше и больше; темные волны волос легко облегают его. Все личико похоже на спелый персик: полно-округленная линия, прозрачная и бархатистая кожа, -- бархатистость ее я ощущаю взглядом. Глаза ее... да, ведь я еще не видал их; они прикрыты шелковыми ресницами, слегка загнутыми на концах. Пусть бережется их стрел всякий, кто захочет встретить ее взор! Чистота и невинность этой наклоненной головки делают ее похожей на Мадонну. Но ее взгляд не выражает сосредоточенного созерцания: роскошь и разнообразие рассматриваемых ею вещей бросают свой отблеск на ее лицо, играя на нем всевозможными оттенками. Вот она снимает перчатку, чтобы показать зеркалу -- и мне -- свою ручку античной формы и снежной белизны. На ней нет никаких украшений... даже гладкого золотого кольца на четвертом пальце -- браво! Она поднимает глаза... Как изменилось ее лицо! И тем не менее оно то же, что и прежде, только лоб стал как будто не так высок, овал лица не так правилен, зато в выражении появилось больше жизни. Она очень живо и весело болтает с приказчиком... Вот она выбрала одну, две, три вещи, берет четвертую, рассматривает ее... А! она опять опустила глаза, спрашивает о цене, осторожно кладет вещь на прилавок и прикрывает ее перчаткой... Это уже пахнет секретом! Подарок кому-нибудь... другу сердца? Но ведь она еще не обручена! Увы! Есть много необрученных и все ж имеющих друзей сердца! Не оставить ли ее в покое? Зачем мешать невинному удовольствию?.. Барышня собирается платить... оказывается, она забыла кошелек! Вот теперь она, вероятно, говорит свой адрес, но я не хочу подслушивать: зачем лишать себя удовольствия нечаянной встречи? Уж когда-нибудь я встречу ее и, конечно, сразу узнаю. Она меня, вероятно, тоже: мой взгляд не скоро забудешь. А может быть, я и сам буду застигнут врасплох этой встречей. Ничего, потом наступит ее очередь! Если же она не узнает меня -- я сразу замечу это и найду случай опять обжечь ее таким же взглядом, тогда ручаюсь, что вспомнит! Только больше терпения, не надо жадничать -- наслаждение следует глотать по капелькам. Красавица отмечена и не уйдет.

5-го

   Вот это мне нравится? Одна, вечером на Эстергаде? Не беспокойтесь, впрочем, я не такого дурного мнения о вас и совсем не думаю, что вы пустились гулять одна-одинешенька. Да и не настолько я неопытен, чтобы при обозрении поля действия мне сразу не бросилась в глаза эта солидная фигура в темной ливрее, так важно шагающая в некотором отдалении от вас. Но зачем же вы так спешите? Разумеется, не затем, чтобы вернуться домой поскорее; вернее, что этот усиленный темп сердца и ножек происходит от нетерпеливого волнения и какого-то сладкого трепета, охватывающего вас. Ах, как приятно гулять так одной, с лакеем позади!.. Да, нам шестнадцать лет, мы довольно начитаны... романами. Случайно проходя мимо комнаты братьев, мы поймали заманчивое словечко об Эстергаде. Потом мы шмыгнули несколько раз уже нарочно, чтобы узнать побольше, -- не удалось! А ведь надо же в самом деле такой большой, совсем взрослой девушке набраться более обстоятельных сведений о том, что делается на белом свете! Вот если бы уйти из дома одной, без этого лакея позади! Куда?.. Что скажут папаша с мамашей? Хоть бы уж с лакеем! Да и то, какой предлог придумать для такой прогулки? Так трудно сообразиться со временем! Когда идешь в гости -- это чересчур рано, ведь товарищ брата Августа сказал, что всего интереснее бывает часов в десять, одиннадцать... Когда же возвращаешься назад -- поздно, да еще всегда навяжут тебе в провожатые какого-нибудь кавалера! Вот в четверг вечером, когда едешь из театра, было бы очень удобно, но опять беда: сидишь в карете с тетей и полдюжиной кузин! Вот если бы ехать одной, тогда стоит только спустить стекло -- и любуйся сколько хочешь. Но ounverhofft kommt oft (Чего не чаешь -- то получаешь (нем.)). Сегодня мама сказала: "Ты, наверное, не завершишь своего подарка к рождению папы, ступай-ка к тете, там тебе никто не помешает работать. Оставайся там пить чай, а после я пришлю за тобой Ганса". Собственно говоря, проскучать целый вечер у тети не особенно приятная перспектива, но зато оттуда пойдешь одна, только с лакеем! Он придет немного рано, и ему придется подождать; не раньше десяти часов, тогда -- марш! Вот забавно было бы встретить теперь милейшего братца или господина Августа! Нет, лучше не надо! Пожалуй, вздумали бы еще провожать, благодарю покорно! Вот если б так случилось, что я бы их видела, а они меня нет!.. Теперь вы озираетесь кругом, моя маленькая плутовка... А что вы видите, позвольте спросить, или что вижу я, по-вашему? Во-первых, я вижу на вашей головке маленькую шапочку, которая идет вам как нельзя больше, она вполне гармонирует с вашей шаловливой резвостью. Это в сущности не шляпка, а что-то в роде капора. Но вы ведь, разумеется, не надели его утром, отправляясь к тете. Вероятно, его принес с собой лакей или одолжила тетя? А может быть, мы тут инкогнито? Вы очень предусмотрительно приподняли свою вуаль, иначе ведь не много сделаешь наблюдений. Впрочем, в темноте трудно решить: вуаль это или просто широкая блонда, во всяком случае, она прикрывает лишь верхнюю часть лица. Гм! Посмотрим хорошенько. Подбородок очень изящный, немного острый, ротик маленький, полуоткрытый, это -- от ускоренной ходьбы. Зубки белы и блестящи, как жемчужины. Так и следует: зубы -- предмет первостепенной важности. Это "sauve garde" (телохранитель (фр.)), укрывающийся за соблазнительной мягкостью пунцовых губок. На щечках цветут розы. И -- да, мы недурны! А что, если я слегка наклоню голову и загляну под вуаль: берегись, дитя мое, такой взгляд, брошенный снизу, опаснее, чем "gerade aus" в фехтовании (а какое же оружие может блеснуть так внезапно и затем пронзить насквозь, как глаз?), -- маркируешь, как говорится, in quarto, и выпадаешь in secondo. Славная это минута! Противник, затаив дыхание, ждет удара... раз! он нанесен, но совсем не туда, где его ожидали!.. А она продолжает себе шагать вперед без страха и упрека! Но берегитесь! Вот там идет кто-то... опустите скорее вуаль, не давайте его профанирующему взгляду осквернить вас, вы себе представить не можете, что могло бы из этого выйти, вы долго бы, пожалуй, не забыли неприятного содрогания, которое невольно почувствовали бы при этом взгляде... Но вы ничего не замечаете, а он уже наметил план действий. Лакей избран ближайшей жертвой... Трах! Ну вот вам и гуляйте вперед одна с лакеем! Лакей ваш упал. Положим, это смешно, но все-таки, что же вам делать теперь? Вернуться, помочь ему -- нельзя; идти с запачканным лакеем -- и неприятно, и неловко; идти одной -- как-то странно... Теперь остерегайтесь -- минута наступает, чудовище приближается к вам... Вы не отвечаете мне? Полноте, посмотрите же на меня, разве моя наружность внушает вам какое-либо опасение? Кажется, она не из таких, которые могут произвести особенное впечатление; на вид я добродушнейший человек в мире, не имеющий ничего общего с уличными героями... Ни одного неосторожного слова о неприятном приключении, ни одного резкого неделикатного движения... Но вы все еще немного испуганы, вы еще не забыли, как внезапно появилась подле вас эта таинственная фигура. Но вот мало-помалу вы начинаете немножко располагаться в мою пользу: моя неловкость и застенчивость, мешающая мне даже взглянуть на вас, дают вам некоторый перевес надо мной... Это радует и успокаивает вас. Пожалуй, вы не прочь даже слегка позабавиться моим смущением... Я готов пари держать, что вы взяли бы меня под руку, если бы догадались только... А, так вы живете здесь, в Стормгаде? Вы прощаетесь со мной коротким, церемонным поклоном. Разве только такую благодарность заслужил я за свою рыцарскую услугу? Но вы раскаялись, вернулись... подаете мне руку. Что же? Вы побледнели? Разве мой тон не по-прежнему почтителен, осанка не так же прилична, взгляд не довольно скромен?.. А-а! пожатие руки?.. Да разве оно может что-нибудь означать? А как вы думаете? Даже очень много, моя милая! Не пройдет и двух недель, как я буду иметь честь объяснить вам это, а до тех пор оставайтесь в недоумении. Да, я, добродушнейший на вид господин, так вежливо и скромно проводивший барышню до дома, могу пожать ей руку далеко не добродушным образом! Да!

7 апреля

   "Итак, в понедельник, в час дня, на выставке". Прекрасно! Будем иметь честь явиться к часу без четверти. Маленькое свидание. В субботу я узнал, что мой старый приятель Адольф Брун, бывший очень долго в отсутствии, наконец вернулся. Мне сказали, что он живет теперь в Вестергаде, Э такой-то, и я немедленно отправился его отыскивать. Я обшарил весь дом, взбирался по лестницам во все этажи, но его сыскать не удалось. Наконец, потеряв всякую надежду, я уже намеревался спуститься вниз, как вдруг слух мой был приятно поражен тихим мелодичным женским голосом: "Итак, в понедельник, в час дня, на выставке; в это время как раз никого не будет дома, и я могу уйти". Разумеется, приглашение это относилось не ко мне, а к молодому человеку, который -- раз, два, три -- и выскочил за дверь так быстро, что не только ноги, но и глаза мои не могли догнать его. Ну, домик! Нечего сказать! Хоть бы газ горел на лестнице -- я бы, по крайней мере, мог увидать, стоит ли быть таким аккуратным! Впрочем, будь здесь газ, я бы, пожалуй, ничего не услыхал. Все существующее разумно; я был и буду оптимистом!
   ...Однако, как же я ее узнаю? На выставке ведь тысячи молоденьких девушек... Сяду тут в первой комнате, напротив входа... Теперь ровно три четверти первого. Таинственная героиня! Желаю вам, чтобы ваш избранник был во всех отношениях так же аккуратен, как ваш покорный слуга. Впрочем, может быть, вы сами не пожелали бы этого: ведь он, пожалуй, мог бы попасть иногда в не совсем урочный час?.. Как вам угодно... я ничего против этого не имею. Очаровательная волшебница, фея или ведьма, -- пусть рассеется туман твоих чар! Ты, верно, уже здесь, но пока еще невидима для меня. Явись же мне, откройся сама, иначе какое чудо может мне указать тебя? А может статься, тут не она одна... Кто знает, сколько еще девушек забрались сюда с таким же прекрасным намерением? Намерения человека вообще трудно предвидеть, даже когда он идет на выставку! Вот у дверей появляется молодая девушка... Господи, как она стремительно бежит! Точно дурная совесть за грешником!.. Она забывает даже вручить входной билет... Контролер останавливает ее... И что у нее за спешка? Это, наверное, она! К чему такая неумеренная горячность? Ведь еще рано. Подумайте: вас ожидает свидание с любимым человеком, разве не нужно в таком случае обратить внимание на свою наружность? Увы! Готовясь к "свиданию", такие молоденькие пылкие девушки всегда порют горячку. Она совсем растерялась. А я себе преспокойно восседаю на кресле и любуюсь чудным деревенским видом. Экий бесенок! Так и летит через все комнаты. Не мешало бы хоть немного сдержать свои страстные порывы.
   Ну прилично ли молодой девушке так спешить на свидание? Впрочем, наше свидание из невинных. Вообще, по мнению влюбленных, свидание -- самая прекрасная минута. Мне самому так ярко и живо, как будто все случилось только вчера, припоминается, с какими чувствами я мчался впервые на условленное место... Сладкое нетерпение и ожидание не изведанного еще блаженства волновали сердце... Я подал сигнал -- распахнулось окно, открылась невидимой рукой девушки калитка... и я впервые укрыл возлюбленную под моим плащом в светлую лунную ночь!.. Но во всем этом играет, конечно, большую роль иллюзия. Посторонний же наблюдатель не всегда найдет, что влюбленные представляют в эту минуту приятное зрелище. Я сам не раз бывал свидетелем таких свиданий, когда девушка очень мила, мужчина красив -- и все-таки получается крайне неприятное впечатление; сами-то влюбленные, впрочем, находили, вероятно, свое свидание прекрасным. Нет, вот когда приобретешь некоторую опытность в делах подобного рода, тогда действительно дело пойдет куда лучше: хотя сладкий трепет нетерпеливого желания и будет уже утрачен, зато сумеешь сделать минуту действительно прекрасной. Мне всегда ужасно досадно видеть мужчину, которого во время свидания трясет лихорадка любви. Ну что смыслит мужик в ананасах? Вместо того чтобы вполне хладнокровно наслаждаться ее волнением, любоваться, как оно вспыхивает на ее лице и увеличивает ее красоту, он сам путается в каком-то неловком замешательстве и, вернувшись домой, воображает, что это было нечто восхитительное. Да где же он застрял наконец, черт бы его побрал! Ведь уж второй час! Нечего сказать, милый народец эти избранники сердца! Экий негодяй, заставляет такую прелестную девушку дожидаться! В таком случае, я куда надежнее! Теперь, пожалуй, как раз время заговорить с ней -- она уже в пятый раз проходит мимо меня... "Извините, пожалуйста, mademoiselle, но вы, вероятно, ищите здесь своих знакомых? Вы уже несколько раз прошли мимо меня, но я заметил, что вы постоянно останавливались в предпоследней комнате. Вы, вероятно, не знаете, что там есть еще одна? Может быть, там вы найдете, кого ищете?" Она очень мило кланяется мне. Случай положительно мне благоприятствует. В мутной воде рыбка ловится лучше всего: когда девушка взволнована, можно рискнуть на многое и с успехом... Я отвечаю на ее поклон возможно вежливее и скромнее и продолжаю сидеть, любуясь моим видом, но не выпуская из виду и ее. Следовать за ней сейчас же было бы опрометчиво... Она могла бы счесть это за навязчивость, и тогда -- пиши пропало! Теперь же я на хорошем счету, мое вежливое внимание наверное подействовало на нее. Пусть прогуляется в последнюю комнату, там нет никого, это я отлично знаю. Уединение будет для нее кстати -- среди шумной толпы она чересчур волнуется, а оставшись одна, успокоится. Спустя некоторое время я зайду туда, en passant. Я имею право заговорить с ней еще раз: она у меня в долгу, за ней еще "спасибо". Она сидит. Бедняжка! Какая она грустная, на ресницах дрожат слезинки. Заставить девушку плакать! Возмутительно! Но будь спокойна, я отомщу за тебя; он узнает, что значит заставлять себя ждать. Какая она хорошенькая теперь, когда встречные ветры сомнения и надежды улеглись в ее взволнованной душе. Она притихла. Все существо ее дышит тихой грустью. Прелестное дитя! Она было надела дорожное платье, отправляясь в поиски радости, и вот это платье служит теперь символом печали -- радость скрылась от нее! Она как будто навеки простилась с любимым человеком... Бог с ним! Все идет прекрасно, минута самая подходящая... Я сделаю вид, будто предполагаю, что она искала своих родных или знакомых... Надо, чтобы каждое слово дышало теплым участием и гармонировало с ее настроением -- так мне удастся вкрасться к ней в доверие... Ах, черт его побери! Он тут как тут! Экий увалень! Я только что подготовил почву, как следует... Ну, кое-что я все-таки извлеку из всего этого! Мне ведь нужно было лишь слегка коснуться сферы их отношений, потом уж я сумею пробраться в середину и занять там свое место. Встретясь со мной впоследствии, она невольно улыбнется -- как же, ведь я вообразил, что она искала своих знакомых, тогда как... Улыбка эта сделает меня в некотором роде участником ее тайны, а этим нельзя пренебречь. Спасибо, дитя мое, улыбка твоя для меня дороже, чем ты думаешь: она уже начало, а начало труднее всего. Теперь мы немного знакомы, и знакомство это основано на пикантной встрече. С меня довольно... пока! Вы не останетесь здесь больше часу, а часа через два я буду знать, кто вы, иначе для чего же существуют домовые книги?

9-го

   Разве я ослеп? Внутреннее око души моей потеряло свою силу? Я видел ее, образ ее сверкнул передо мной, как метеор, и исчез. Все силы души моей сомкнулись в страстном напряжении, но они бессильны вновь вызвать этот дивный образ... Если когда-нибудь я встречу ее -- мой глаз найдет ее и среди тысяч! Но теперь она исчезла... и мой внутренний взор напрасно стремится догнать ее своим пламенным желанием. Я гулял по Langelinie, не обращая ни малейшего внимания на окружающее, но мой зоркий глаз не пропускал ничего... Вдруг взор мой упал на нее... Он впился в нее, остановился неподвижно, не повинуясь больше воле своего господина. Напрасно хотел я заставить его рассмотреть чудное явление, он смотрел и -- не видел ничего. Как фехтовальщик, бросившийся вперед с поднятым оружием и окаменевший в этом положении, взор мой замер на одной точке. Я не мог ни опустить, ни поднять, ни обратить его вовнутрь, я не видел ничего потому, что слишком пристально смотрел. Единственное воспоминание, унесенное моим взором, -- ее голубая накидка; вот что называется "поймать облако вместо Юноны". Она ускользнула от меня, как Иосиф от жены Потифара, оставляя мне лишь накидку! С ней шла какая-то старуха, вероятно мать. Эту старуху я могу описать с головы до пят, хотя вовсе не смотрел на нее, а лишь случайно скользнул по ней взглядом. Так всегда бывает: девушка произвела на меня сильное впечатление -- и я забыл ее; старуха ни малейшего -- ее я помню.

11-го

   Душа моя все бьется в той же путанице противоречий. Я хорошо знаю, что я видел, но знаю также, что я забыл виденное. Остаток воспоминания не служит для меня отрадой, а лишь воспламеняет жгучую боль желания. Мое сердце, моя душа требуют этого образа, требуют с таким необузданно-страстным порывом, точно вся моя жизнь поставлена тут на карту. Но он не является! Я готов вырвать свои глаза за их забывчивость!.. Лишь в те минуты, когда в обессиленной страстным возбуждением душе воцаряется наконец тишина -- воспоминание и воображение набрасывают мне какие-то едва уловимые очертания, но они не воплощаются в образ... Они бледнеют и расплываются, едва я захочу перенести их на фон действительности... Они как узор тончайшей ткани, более светлый, чем фон, невидимы отдельно -- для этого они слишком эфирны и светлы. Странное вообще душевное состояние я переживаю, но в то же время и приятное: оно приятно и само по себе, и потому, что дает мне радостную уверенность в том, что я еще сохранил свежесть и молодость души и сердца. В последнем меня убеждает также и то, что я всегда ищу свою добычу среди молодых девушек, а не женщин. В замужней женщине меньше естественной непосредственности, больше кокетства; отношения к ней ни прекрасны, ни интересны, а лишь пикантны. Пикантность же, как известно, всегда -- последний ресурс. Да, не думал я, что вновь буду переживать первую любовь девственно-нетронутого сердца, вновь утопать в море сладких восторгов и поэтических грез этой любви!.. Да, я, как говорят пловцы, получил "старика". Тем лучше, тем больше обещают мне наши будущие отношения!

14-гo

   Едва узнаю себя... В моей взволнованной, как море, душе бушует буря страсти. Если бы кто-нибудь мог видеть мое сердце, взлетевшее, как легкий челнок, на самую вершину водяного хребта и готовое низвергнуться с нее в бездну, то подумал бы: еще минута, и пучина поглотит его. Но он не увидит, что на самом верху мачты сидит одинокий матрос на вахте... Бушуйте же, дикие силы, вздымайтесь, мощные волны страсти, бросайте пену к облакам -- вы не в силах сомкнуться над моей головой! Я сижу гордо и спокойно, как горный дух на вздыбленной скале! Я не могу найти точки опоры в моей душе, как чайка, вьющаяся над пенящейся поверхностью моря. Но такое волнение -- моя стихия, я созидаю на ней свои планы, как Alcedo ispida вьет гнездо на волнах морских. Индейские петухи взъерошиваются при виде красного цвета, я -- при виде голубого. Но глаза мои часто вводят меня в горький обман: надежды терпят иногда крушение на голубом мундире жандарма.

20-го

   Надо обладать терпением и покоряться обстоятельствам -- это главные условия успеха в погоне за наслаждением. По всей вероятности, я не скоро добьюсь свидания с девушкой, наполняющей все мои помыслы до такой степени, что тоска о ней не ослабевает со временем, а находит себе все новую и новую пищу. Буду тихо и спокойно выжидать. Чувство такого смутно-неопределенного, но сильного волнения не лишено своего рода очарования. Я всегда любил в тихую лунную ночь лежать в лодке на одном из наших чудных озер. Спустишь паруса, сложишь весла, снимешь руль, ложишься во всю длину на дно лодки и устремляешь взор в необъятную синеву неба. Волны слегка качают лодку на груди своей... быстро несутся облака, гонимые ветром... серебристая луна то исчезает за ними на мгновение, то выплывает вновь... мир и тишина воцаряются в моей душе. Волны баюкают меня; плеск их -- монотонная колыбельная песня; быстрый полет облаков, игра света и тени уносят меня далеко от действительного мира, и я грежу наяву... Так и теперь сяду я в челнок ожидания, спущу паруса, сложу весла, тоска и нетерпеливое ожидание будут качать меня все тише и тише... и убаюкают, как дитя. Надо мной необъятный свод неба -- надежды, ее образ проносится перед моим взором, как поминутно исчезающий образ луны... Какое наслаждение колыхаться на легкой зыби озера, какое наслаждение нежиться так в самом себе!..
  

21-го

   Дни проходят, а я все так же близок к цели! Никогда еще молодые девушки не манили меня так, как теперь, и тем не менее я не увлекаюсь ими. Я ищу повсюду ее! Ее одну я ищу! Мои глаза застланы туманом для всякой другой красоты, я потерял верность оценки... жажда наслаждений угасла в моем сердце!
   А ведь скоро уже закипит уличная жизнь, оживятся сады и бульвары -- наступит то прекрасное счастливое время года, когда я обыкновенно спешу заручиться маленькими залогами побед для будущего или, выражаясь аллегорически, приобрести маленькие векселя на прекрасных барышень. Зимой, в обществе, они дорого расплачиваются по ним. Молодая девушка может забыть многое, но только не интересное приключение на прогулке! Положим, встречаться с прекрасным полом приходится и в салонах, но это не совсем удобная арена для завязки известных отношений. В обществе девушка является во всеоружии: все ей здесь знакомо, привычно... сама сфера отношений так узка, стара, избита, что трудно Рассчитывать на какое-нибудь сильное, волнующее впечатление. На улице же она -- в открытом море; неожиданность придает всякому приключению какой-то особый загадочный смысл, и впечатление усиливается... Я дам сто золотых за одну улыбку девушки при уличной встрече и не дам десяти за пожатие ей руки в обществе! Это -- две совершенно различные ценности. Раз же уличная завязка удалась -- остается только отыскать кого нужно в обществе, и тут-то начинается настоящее! Между мной и имярек существует уже некоторая таинственная связь, и это действует на девушку самым возбуждающим образом. Она чувствует эту связь тем сильнее, что не смеет заговорить о нашей встрече! Она теряется в догадках: забыл ли я сам о ней или еще помню. Словом, она волнуется, а вы искусственно поддерживаете в ней это волнение, вводя ее в заблуждение различными маневрами. Но в это лето мне вряд ли удастся обеспечить себя векселями -- моя таинственная красавица, исчезнувшая как сон, совсем овладела моим воображением... Ну, что ж: пусть сбор мой будет беден -- в известном смысле у меня в перспективе главный выигрыш!

5-гo мая

   Проклятый случай! Никогда еще не приходилось мне проклинать тебя за то, что ты явился, -- проклинаю тебя теперь за то, что ты совсем не являешься! Что это, новая проделка с твоей стороны, непостижимое явление, бесплодная мать всего, единственное воспоминание, дошедшее от того времени, когда необходимость породила свободу действий, а свобода позволила обмануть себя и вновь упрятать в чрево матери?
   Проклятый случай! Ведь ты мой единственный друг, единственное, что я считаю достойным быть моим союзником или врагом: ты всегда остаешься верным самому себе в своей капризной изменчивости, всегда одинаково непостижим, всегда загадочен. Я воплотил твой образ в себе, зачем же ты не являешься своему живому воплощению?
  
   Я не прошу у тебя милостыни, не умоляю смиренно -- такое идолопоклонство недостойно меня и неугодно тебе, нет, я вызываю тебя на борьбу: зачем ты не являешься? Разве вечно движущийся принцип мира остановился? Разве загадка твоя решена, и ты канул в вечность?
   Ужасная мысль! Значит, вся жизнь остановилась от скуки! Нет, я жду тебя, жду, проклятый случай! Я не хочу победить тебя принципами, или, как выражаются эти жалкие люди, характером -- нет, я хочу поэтически воссоздать тебя! Я не хочу быть поэтом для других, но явись ты -- и я создам целую поэму, и сам же поглощу ее, она насытит мой голод. Ты должен явиться! Или ты считаешь меня недостойным? Как баядерка кружится в сладострастной пляске в честь божества, так я всецело посвятил себя твоему служению! Как ты, легкий, гибкий, ничем не вооруженный, я отказываюсь от всего, у меня нет ничего, я не хочу владеть ничем, ничего не люблю, мне нечего терять -- что ж, разве я не достоин тебя? Ведь не может же быть, чтобы тебе не надоело еще отнимать у людей желаемое, не надоели их трусливые вздохи и мольбы? Я не хочу никаких предупреждений -- явись неожиданно, застань врасплох, я готов! Не надо никакой ставки, будем бороться из чести! Покажи мне только ее, дай возможность приблизиться к ней! Пусть возможность эта будет почти невозможной, пусть она явится мне в тенях преисподней -- я достану ее; пусть она ненавидит меня, презирает, пусть будет ко мне равнодушна, любит другого -- я не боюсь ничего!.. Но взволнуй же эту стоячую воду, прерви молчание! Это просто низко с твоей стороны морить меня голодом -- ведь все-таки ты воображаешь, что сильнее меня!

6-го мая

   Настала весна, все распускается, цветет, и молодые девушки тоже. Пальто и накидки сброшены, наверно сброшена и моя голубая! Я так и не видал ее больше. Да, вот что значит встретить девушку на улице, а не в обществе, где сейчас же узнаешь, кто она, где живет, как зовут и не помолвлена ли она. Последнее свидание имеет огромную важность в глазах всех смирных и прямолинейных женихов. Сохрани Боже влюбиться в невесту другого! Такой смиренник потерял бы голову, будь он на моем месте. Но что сталось бы с ним, если бы его напряженные поиски увенчались наконец успехом, с придачей ошеломляющей новости: она -- невеста! Мне же до этого мало горя: жених, на мой взгляд, лишь комическое препятствие, а я не боюсь ни комических, ни трагических и избегаю лишь скучных.
   До сих пор, однако, я не добился ни малейшего сведения о ней, хотя и перепробовал все средства. Не раз при этом вспоминались мне глубоко правдивые слова поэта:
   Nox et hiems longaeque, via longaeque, saevique dolores mollibus his
   castris, et labor omnis inest.
   Может быть она вовсе и не живет здесь в городе, может быть она из окрестностей, может быть, может быть... Я готов с ума сойти от всех этих "может быть", но чем больше я беснуюсь, тем больше их является. Напрасно я постоянно ношу с собой деньги на случай внезапной поездки, напрасно ищу ее на балах, на гуляньях, в театрах, концертах... Положим, неудачи эти отчасти даже радуют меня: девушку, чересчур занятую подобными развлечениями, не стоит и завоевывать: в большинстве случаев ей недостает врожденной естественности, а последняя всегда была и будет для меня conditio sine qua nоn. Прециозы не так редки среди цыган, как на светском базаре, где продают себя молодые девушки, конечно, сами того не сознавая -- еще бы!

12-го

   Да, да, дитя мое, зачем вы не оставались спокойно под воротами?
   Решительно нет ничего дурного, если молодая девушка укроется от дождя под воротами. Я и сам всегда делаю так, если у меня нет с собой зонтика, -- иногда, впрочем, если и есть, как вот теперь, например. Кроме того, я могу назвать вам многих очень и очень почтенных и солидных дам, которые ничуть не поколебались бы сделать на вашем месте тоже самое; и в самом деле, что тут дурного? Становишься под воротами совершенно спокойно, спиной к улице, прохожие не могут даже знать, стоишь ли ты или собираешься войти в дом. Но крайне неосторожно спрятаться за воротами, наполовину отворенными; это, как вы увидите, не проходит даром! ...Согласитесь сами, что, чем больше стараешься спрятаться, тем неприятнее, если тебя откроют в твоем убежище. Нет, если вы действительно хотите спрятаться от дождя, то следует стоять смирно, отдавшись под защиту своего доброго гения и всех ангелов-хранителей. Особенно же ни под каким видом не следует выглядывать из ворот -- смотреть дождик! Если же непременно хотите, то нужно сделать твердый, решительный шаг за ворота и серьезно посмотреть на небо. А если вы этак полулюбопытно, полузастенчиво слегка высовываете голову и затем быстро прячете ее назад, то всякий ребенок скажет вам, что вы играете в прятки! И я, вообще всегда готовый откликнуться, разве я могу в таком случае удержаться и не отозваться на этот призыв?.. Бога ради, не думайте, что я дурного мнения о вас, нет, я отлично знаю, что ваше любопытство совершенно невинное, но прошу вас, в свою очередь, не оскорблять и меня, думая обо мне дурно, -- этого не потерпит мое доброе имя! Кроме того, вы подали повод, и я серьезно советую вам никому не рассказывать об этом маленьком приключении; вина на вашей стороне. А я? Что же дурного намереваюсь я сделать? Ничего, кроме того, что обязан сделать на моем месте всякий вежливый кавалер -- предложить вам мой зонтик! Куда же она делась? Недурно! Она спряталась в дверь привратника! Экая славная шалунья! -- Может быть, я могу получить здесь свидание с некой молодой особой, которая только что выглядывала тут из ворот, вероятно, нуждаясь в зонтике? Я и мой зонтик к ее услугам! -- Вы смеетесь?.. Может быть вы позволите прислать за ним моего лакея? Не прикажете ли достать вам экипаж?.. Не стоит благодарности -- это лишь долг вежливости. Давно не видал я такой веселенькой девушки! Взгляд ее так детски открыт и смел, манеры непринужденны, но вполне приличны... А любопытна-таки! -- Ступай с миром, дитя! Да, не замешайся тут голубая накидка, я, пожалуй, не прочь был бы познакомиться поближе! Вон она заворачивает за угол... Какое невинное, доверчивое созданье! Ни капельки жеманства, идет себе так легко, свободно, так бойко вскидывает головку... -- гм, голубая накидка требует-таки самоотвержения!..

15-го

   Спасибо, добрый случай, спасибо! Я видел ее! Она стройна, как горная сосна, высоко поднимающая от земли свой одинокий ствол! Все ее существо -- один гордый взмах мысли к небу, загадочный для других и для нее самой, таинственное целое, не имеющее отдельных частей! Бук увенчан густой, зеленой шапкой, листья его шепчутся между собой и рассказывают о том, что происходит в их тени, -- у сосны же нет шапки, нет рассказов, она сама для себя загадка. Такова и она. Она была полна какой-то тихой грусти, тихой, как воркование лесного голубя, глубокой, смутной тоски о чем- то неизвестном, неизведанном... Она скрывала загадку и разгадку ее в себе самой, скрывала в себе тайну, перед которой ничто все тайны дипломатии, узел таинственно сплетающихся, загадочных чувств и дум... Что в мире прекраснее слова, которое развяжет его? И как характерно самое выражение "развязать", какой глубокий двойной смысл кроется в нем! Богатство души -- таинственный узел, пока не развяжет его язык, тогда и загадка решена; молодая девушка в этом смысле тоже загадка. Спасибо, добрый случай, спасибо! Если бы мне пришлось увидеть ее зимой, она, пожалуй, была бы закутана в свою голубую накидку, суровость природы наложила бы свою печать на ее лицо, омрачив его красоту.
   Теперь же -- какое счастье! -- я увидел ее весною, при свете заходящего солнца. Зима имеет, впрочем, свои преимущества. Залитая огнями бальная зала -- блестящий фон для молодой девушки в бальном наряде; но в большинстве случаев она все-таки теряет здесь часть своей прелести, именно потому, что все как будто заставляет ее быть прелестной. Во всей обстановке чувствуется нечто театральное, и это вызывает досадное чувство, мешающее полному наслаждению. В другое время и я не откажусь от бальной залы с ее дорогой роскошью, блеском молодости и красоты и разнообразной игрой впечатлений -- хотя тут и нет места для наслаждения, в строгом смысле этого слова, зато мысль положительно утопает в возможности наслаждений. Тут не пленит тебя одна отдельная красота, но общая гармония ее проносится перед тобой, как в волшебном сновидении: все эти прекрасные женские существа сплетаются в самые причудливые хороводы, скользят, движутся, ищут чего-то, хотят воплотиться в одну воздушную, призрачную картину.
   Я встретил ее за городом, в аллее, между Северными и Восточными воротами, около семи часов вечера. Солнце уже погасло, оставляя на ландшафте слабый, как воспоминание, мягкий отблеск своих лучей. Природа дышала свободнее; зеркальная поверхность озера была неподвижна. Хорошенькие домики набережной купали свои изображения в темной, как свинец, воде. Синее небо было ясно и чисто, лишь изредка по нему скользили маленькие, легкие облачка, отражавшиеся в озере. В воздухе царила тишина, ни один листочек не колыхался... и -- я увидел ее! На этот раз взор мой не обманул меня, как не раз обманывала меня голубая накидка. Я давно старался подготовить себя к внезапной встрече, и все-таки от волнения у меня почти захватило дыхание... сердце то стучало, словно у самого уха, то вдруг совсем замирало, как то близкая, то далекая, едва слышная песня жаворонка, то спускающегося, то вновь подымающегося над окрестными полями. Она была одна. Я опять забыл, как она была одета, но образ ее ярко запечатлелся в моей памяти. Она была одна и погружена в самое себя, но занята, очевидно, не собою, а своими мыслями. Особенно серьезной умственной работы ее черты не выражали, но тихое брожение мысли ткало в ее душе туманную картину желаний, смутных и необъяснимых, как и вздохи молодой девушки. Она была в самой цветущей прекрасной поре жизни. Молодая девушка вообще развивается не так, как юноша: он вырастает в мужчину, она перерождается в женщину. Юноша развивается постепенно и очень медленно; жизнь девушки со дня рождения ни что иное, как подготовление к перерождению в женщину, и перерождение это совершается мгновенно, когда она выходит замуж. Только с этой минуты она становится цельным, законченным творением, перестает готовиться к перерождению -- она наконец возрождена! Да, не только Минерва выскакивает из лба Юпитера вполне сформированной или Венера выходит из пены морской во всей полноте своей чарующей красоты -- то же бывает и с каждой женщиной, если ее женственность не уничтожена так называемым "развитием". Она пробуждается сразу, но до этого грезит долго, если только заботливые добрые люди не разбудят ее слишком рано. А девические грезы -- бесконечное богатство! Она не была занята собою, но погружена в самое себя; это был безмятежный покой в самой себе, в нем таилось богатство ее души. Мужчина, сумеющий обнять мыслью это богатое содержание, обогатится сам и обогатит свое сердце, свой ум. Но молодая девушка богата бессознательно, и она не сознает сокровищ, скрытых в ней, и чувствует в своей душе лишь мир и покой, смешанные со смутной грустью. Она была так воздушно стройна, что, казалось, одним взором можно было отделить ее от земли; она как будто сама носилась по воздуху, легче Психеи, носимой зефирами. Сама она не замечала ничего и поэтому считала и себя не замеченной никем, тем более, что я держался в отдалении, хотя и не спускал с нее жадного взора. Она шла тихо; ее медленная походка вполне гармонировала с тишиной окружающей природы. На берегу озера сидел мальчик с удочкой. Она остановилась около него, любуясь зеркальной поверхностью озера, свежесть и прохлада которого манили ее. Она развязала маленькую шейную косынку, и свежий ветерок целовал ее полную, белую как снег, но горячую грудь. Мальчик, должно быть, не особенно остался доволен этой непрошенной свидетельницей его ловли -- обернулся и уставился на нее своим флегматично-обиженным взглядом. Фигура его была так комична, что она не удержалась и залилась веселым смехом. Смех ее был так детски свеж и задорно-звонок, что, мне кажется, не будь здесь никого, она, пожалуй, не прочь бы пошалить и даже побороться с мальчиком, как ребенок. Глаза у нее большие, темные и лучистые, взор тонул в их бесконечной загадочной глубине. Взгляд этих чудных глаз был чист и полон мягкого спокойствия, но смех зажигал в нем лукавый блеск. Нос с легким горбиком как-то незаметно сливался с белым высоким лбом, что и уменьшало его, и придавало более смелый характер... Она пошла дальше, я следовал за ней. К счастью, гуляющих встречалось много, и я, обмениваясь несколькими словами то с тем, то с другим знакомым, давал ей иногда уходить далеко вперед, потом нагонял ее, опять отставал -- старался не возбудить ее подозрений медленным и ровным преследованием. Она направлялась к Восточным воротам... Мне захотелось рассмотреть ее вблизи, незаметно для нее самой, и я моментально составил план действий. В конце аллеи, на углу стоял домик, мимо окон которого она должна была пройти. Я был знаком с хозяевами домика, и мне стоило только сделать им визит. Я быстро обогнал девушку, не обращая на нее ни малейшего внимания, и оставил ее далеко позади. Вбежав в дом и наскоро раскланявшись с членами семейства и гостями, я поспешил занять наблюдательный пост у окна.
   Она медленно приближалась... Я жадно смотрел на нее, смотрел... а сам беззаботно болтал с окружающими. Ее походка показывала, что она не проходила полного курса светских манер и танцев; шла она просто и непринужденно, но в то же время в ее движениях сказывалась некоторая гордость и врожденное достоинство, смешанные с долей небрежности. Из окна была видна небольшая часть аллеи, и девушка должна была уже скрыться с моего горизонта, как вдруг, к великому моему изумлению, она свернула на мост, перекинутый через озеро как раз против окна! Что это? Она живет за городом?!.. И я начал уже горько раскаиваться в своем визите: вот она сейчас исчезнет из виду, а я сижу тут... Она уже приблизилась к концу моста и вдруг повернула назад. Вот она опять проходит мимо окон, я впопыхах хватаю шляпу, перчатки... Мысленно я уже на улице, догоняю ее, обгоняю, отстаю, опять догоняю и наконец открываю, где она живет... Ах! Я толкнул руку дамы, державшей поднос с чаем! О ужас! Поднялся страшный крик, я стою ошеломленный со шляпой в руках, сгорая лишь одним желанием -- удрать поскорее!.. Я стараюсь, однако, придать делу шутливый оборот и мотивировать свое поспешное отступление патетическим восклицанием: "Подобно Каину, я изгоняюсь от сего места, узревши пролитый мной чай!"... Но увы! Все было в заговоре против меня. Хозяину является несчастная мысль дополнить мою тираду, и он произносит торжественную клятву, что не выпустит меня, пока я не исправлю беды: я должен сам выпить чашку чая и обнести им других! Я уверен, что хозяин в припадке вежливости счел бы долгом употребить против меня даже насилие, и потому, скрепя сердце, повинуюсь. Она исчезла!
  

16-го

   Как прекрасно быть влюбленным, и как интересно сознавать это, -- вот разница. Мысль, что она вторично ускользнула от меня, и бесит, и в то же время как будто радует меня. Теперь ее образ встает передо мною в каком-то неуловимом сочетании действительного с идеальным. Именно то, что этот создаваемый моим воображением образ -- действительность, или то, что, по крайней мере, основанием ему служит действительность, и придает ему особую прелесть. Я уже перестал волноваться, нетерпеливый голос сердца замолк, да и что же мне беспокоиться? Она живет здесь, в городе, и этого с меня пока достаточно: возможность увидеть ее существует, а мой девиз -- "наслаждение надо пить по капелькам!". Да и вообще, мне ли тревожиться? Ведь я, по всей справедливости, могу называться любимцем богов -- мне выпало на долю редкое счастье полюбить вновь, со всей силой первой любви! Никому не достигнуть этого искусственно, это -- неоценимый дар богов. Итак, в моем сердце зажглась новая любовь. Посмотрим же, надолго ли удастся мне поддержать ее пламя. Правда, я лелею эту любовь больше, чем мою первую: ведь такой случай редко кому выпадает на долю, и раз тебе удалось поймать его, не надо зевать. Суть дела не в том, чтобы обольстить девушку, а в том, чтобы найти такую, которую стоит обольщать. Любовь вообще великая тайна; первая любовь также, хотя и в меньшей степени. Но большинство людей не умеют хладнокровно и медленно выжать из нее всю эссенцию наслаждения, они торопятся, мечутся, обручаются, женятся, -- словом, проделывают всевозможные глупости. В одно мгновение у них уже все окончено, а чего в сущности они добились и чего лишились, они и сами не знают... Она уже два раза встретилась на моем пути -- это значит, что мне предстоит видеться с ней еще чаще. Иосиф, истолковав сон Фараону, прибавил: "А то, что сон твой повторился дважды, означает, что все это сбудется"...
   x x x
    
   Интересно было бы заглянуть в будущее и увидеть проявление сил, обусловливающих содержание жизни. Пока она живет совершенно спокойно и не подозревает о моем существовании, о моей любви, и еще меньше об уверенности, с какой я рисую себе ее будущее. Моя страсть разгорается все сильнее и сильнее и требует реальной пищи, требует обладания! Если красота девушки при первом взгляде на нее не производит идеального впечатления, то и реальные отношения с ней не особенно желательны. Если же -- да, то как бы человек ни был опытен и тверд, он почувствует точно электрический удар, соединяющий две противоположные силы души: горячую симпатию к ней и эгоизм. Каждому, кто не уверен в твердости своей руки, своего взгляда, словом, в победе, я советую действовать именно под этим первым впечатлением, возбуждающим его душевные силы до nec plus ultra. Но зато ему придется поплатиться высшим наслаждением: он уже не может наслаждаться самым положением своим, так как сам весь отдался ему в упоении страсти. Которое из этих двух родов наслаждения прекраснее -- решить трудно, которое интереснее -- решить легко; во всяком случае, истинное наслаждение в том и заключается, чтобы по возможности соединить их оба... Чем вообще наслаждаются обыкновенно другие люди, я решительно не понимаю. Просто обладание, по-моему, -- ничто, да и средства, ведущие к нему, довольно низменного сорта. Обольстители этого пошиба не пренебрегают ни деньгами, ни насилием, ни чужим влиянием, ни, наконец, сонными порошками... Что же это за наслаждение -- овладеть любовью, которая не отдается вполне свободно и добровольно! Впрочем, для того, чтобы добиться такой любви, о которой я говорю, -- свободной, -- и не жертвовать собою, нужно обладать высшим духовным развитием, а его-то и не хватает у этих quasi-обольстителей.

19-гo

   Корделия! Ее зовут Корделия! Гармоничное имя -- очень важное преимущество. Крайне неудобно, если с самыми нежными прилагательными придется вдруг связать некрасивое или смешное имя. Я узнал ее издали; она шла с двумя другими девушками. По некоторому замедлению их походки я догадался, что они скоро остановятся, и сам остановился на углу, читаю какую-то афишу и в то же время зорко наблюдаю за ними. Молодые девушки простились; две другие пошли дальше, а она вернулась в мою сторону. Едва она успела сделать несколько шагов, как одна из ее спутниц вернулась, крича: "Корделия, Корделия!". Затем к ней присоединилась и вторая. Все трое столкнулись лбами, и между ними произошло какое-то экстренное совещание, тайну которого я никак не мог уловить, несмотря на все ухищрения моего уха. Затем девушки рассмеялись и скорыми шагами направились в ту сторону, куда прежде пошли первые две; я, конечно, за ними. Через несколько минут они все исчезли в одном из домов по набережной. Я долго расхаживал около дома, предполагая, что Корделия скоро выйдет назад... но я ошибся, она осталась.
    
   x x x
    
   Корделия! Прекрасное имя! Так звали младшую дочь Лира, эту чудную девушку, сердце которой не жило на ее устах: уста ее смыкались, когда сердце переполнялось. Моя Корделия похожа на нее, я в этом уверен. Впрочем, о ней можно выразиться несколько иначе: ее сердце живет на устах, но не в словах, а более нежно, в поцелуях. Таких красивых свежих и пышных губ я еще не видал!..
   В том, что я действительно влюблен, убеждает меня та таинственность, которой я облекаю мою любовь к ней чуть ли даже не по отношению к самому себе. Всякая любовь таинственна, если только в ней есть необходимый эстетический элемент. Мне, по крайней мере, еще никогда не приходило в голову посвящать кого-нибудь в свои тайны и хвастаться победами. Я почти рад, что познакомился лишь с семейством, где она часто бывает, а не с ее собственным. Это, пожалуй, еще удобнее для меня: я могу наблюдать за нею, не возбуждая ее внимания, и -- кто знает? -- без особенных затруднений сблизиться с ее семейством. А если будут затруднения? Еn bien! Давай их! Всем, чем я занимаюсь, я занимаюсь con amore, и люблю тоже con amore!
  

20-го

   Сегодня я добился, наконец, кое-каких сведений. Семейство, где Корделия часто бывает, состоит из почтенной вдовы, наделенной тремя взрослыми дочками. От них-то и можно получать в изобилии всевозможные сведения, с тем, однако, условием, что они имеют их, а вы умеете понимать разговор в "третьей степени". Мне приходится украсть выражение у математика, чтобы пояснить особенность речи этих милых девиц: все трое говорят зараз! Ее имя Корделия Валь -- она дочь капитана-моряка, бывшего человеком очень суровым и жестоким. Как он, так и мать ее умерли несколько лет тому назад, и теперь Корделия живет у тетки, сестры покойного отца дамы, как говорят, похожей на брата, а впрочем, очень и очень почтенной. Сведения, собственно, не ахти какие, но большего словоохотливые докладчицы сообщить не могли, так как не бывают сами у Корделии. Она же часто заходит к ним за двумя из сестер, с которыми учится стряпать в Королевской кухне. Поэтому она и бывает у них только в определенное время, рано после обеда или утром, но никогда вечером. Живет она с теткой очень замкнуто. Итак, ни жердочки, по которой я мог бы перебраться в дом Корделии!
   Я знаю теперь, что она уже испытала горе и имеет понятие о темной стороне жизни. А кто мог бы догадаться об этом при первом взгляде на нее! Впрочем, тяжелые воспоминания относятся еще к раннему ее возрасту, когда она сама не сознавала темных туч, омрачавших ее жизненный небосклон. То и другое имело очень благотворное влияние на нее: во-первых, это спасло ее женственность, во-вторых -- будет способствовать высокому подъему ее духовных сил, если только умело направлять их. Несчастья вообще налагают известный отпечаток гордости на характер, если только он не надломлен ими вконец. Последнего же о ней не скажешь.
  

21-го

   Она живет против земляного вала; местоположение не из удобных! Нет никаких визави, с которыми можно было бы свести знакомство, нет даже укромного уголка на улице, откуда я мог бы ухитриться исподтишка делать свои наблюдения. Вершина вала для этого не годится, на ней сам будешь виден как на ладони. Ходить мимо дома по противоположной стороне возле вала нельзя: там никто не ходит, и мое праздное шатание сразу бросится в глаза. Прогуливаться же как раз под окнами не имеет смысла: сам ты ничего не увидишь, а тебя -- как раз. Дом стоит на самом углу, особняком, так что все окна, выходящие во двор, видны с улицы. Вон то третье окно с краю, вероятно, из ее спальни.

22-го

   Я в первый раз встретил ее сегодня у г-жи Янсен. Меня представили ей. Особа моя, по-видимому, не произвела на нее никакого впечатления, да мне это и не нужно. Я сам старался держаться как можно незаметнее, чтобы не обратить на себя внимания и, таким образом, иметь возможность наблюдать за нею. Она оставалась всего несколько минут, пока барышни Янсен одевались, и эти минуты нам с нею пришлось провести в гостиной вдвоем. Я бросил ей несколько слов с самым холодным, флегматичным видом, почти свысока. Мне было отвечено с незаслуженной вежливостью. Затем они отправились. Я мог вызваться провожать их, но этим сразу записался бы в кавалеры, а я чувствую, что с этой стороны к ней не подойти. Я предпочел другое: отправился вслед за ними, но по другой дороге и неожиданно попался им у Королевской кухни. Они обогнули Королевскую улицу... и вдруг, к своему великому удивлению, наткнулись на меня.

23-го

   Непременно надо добиться доступа в ее дом; я теперь, как говорят военные, готов начать кампанию! Однако это не совсем легкая задача. Никогда не знавал я семейства, которое бы жило так безобразно уединенно и замкнуто, -- одна с теткой! Нет ни братьев, ни кузенов, ни одной ниточки, за которую бы можно было ухватиться, даже ни одного дальнего родственника! Я теперь всюду расхаживаю с одной рукой наготове и ни за что на свете не пошел бы ни с кем под руку: я все высматриваю, не покажется ли где какой-нибудь, хоть бы самый дальний, родственник: сейчас подцепил бы его и взял дом на абордаж! Право, это ни на что не похоже -- жить так замкнуто! Ведь у бедной девушки отнимается всякая надежда узнать людей и свет, а это может привести к очень печальным результатам! Да и в отношении замужества, наконец, такая система никуда не годится! Правда, при таком изолированном образе жизни они гарантированы от воришек, тогда как в многолюдных собраниях "случай делает вора". А впрочем, у этих светских девушек и украсть-то нечего. Шестнадцати лет их сердце уже исписанный альбом, а мне никогда не приходила в голову блажь записать свое имя там, где до меня расписались сотни, как не вздумается и вырезать свое имя на окне постоялого двора, на дереве или скамейке в публичном саду.

27-го

   Всматриваясь и вдумываясь в нее, я все более и более убеждаюсь, что она развивалась одна, замкнутая в самой себе. Для мужчины или юноши такое развитие не годится, им необходимо общение с людьми, так как их развитие основано главным образом на размышлении, сравнениях и умозаключениях. Молодая девушка, по-моему, не должна казаться интересной: интересное есть вообще искусственный плод саморазмышления. Так интересное в изящных искусствах всегда отражает в себе личность самого творца-художника, и девушка, старающаяся казаться интересной, чтобы нравиться мужчинам, желает, в сущности, нравиться самой себе. Вот доводы, которые можно привести против умышленного кокетства. Кокетство же бессознательное, являющееся как бы движением самой женской природы, -- прекрасно. Женская стыдливость, например, самое обольстительное и целомудренное кокетство. Интересная же кокетка теряет обаяние женственности, и если даже нравится мужчинам, то лишь таким, которые сами утратили свою отличительную черту -- мужественность. Надо прибавить, что интересной такая девушка является исключительно в отношениях с мужчиной. Женщина -- слабый пол, и все-таки известная самостоятельность и даже одиночество в период развития ей нужны куда больше, чем мужчине. Она должна находить полное удовлетворение в самой себе; но то, что ее удовлетворяет, -- не что иное, как иллюзия воображения. Таким приданым природа наделила и всякую простую девушку наравне с принцессой крови. Это-то самоудовлетворение в иллюзии и помогает девушке жить и развиваться одиноко. Я часто и долго раздумываю, отчего это нет для молодой девушки ничего пагубнее постоянного общения с другими девушками? Причина кроется, по-моему, в том, что такое общение -- ни то, ни се, оно лишь разрушает иллюзии, а не дает им разумного истолкования. Истинное и великое призвание женщины -- это быть обществом для мужчины, его всезаменяющей подругой. При частом же общении со своим полом в ней легко пробуждается размышление, она начинает рассуждать о своей личности, о своем призвании и кончает тем, что искажает его, делаясь вместо подруги только компаньонкой. Да, язык человеческий дает в этом случае очень характерные выражения. Мужчина называется господином, а женщина по отношению к нему ни служанкой, ни помощницей, или чем-нибудь в этом роде, -- она называется по самому существу своему подругой, но не компаньонкой. Если бы меня спросили, каков мой идеал молодой девушки, я бы ответил: она должна быть предоставлена сама себе в своем развитии, а главное -- не иметь никаких подруг. Правда, граций было три, но вряд ли можно было представить себе их беседующими друг с другом. Их молчаливый триумвират есть, в сущности, лишь прекрасное женское единство.
   Да, в этом отношении я не прочь бы, пожалуй, рекомендовать старинные девичьи терема, если бы только всякое ограничение свободы вообще не было вредно. Девушке должна быть предоставлена известная свобода, с тем, однако, чтобы ей не представилось случая употребить ее во зло. Развиваясь одиноко, на свободе, предоставленная самой себе, как полевой цветок, девушка вырастает прекрасной и спасенной от всякого интересничанья. Девушку, часто сталкивающуюся с другими девушками, напрасно прикрывают венчальной фатой чистоты и неведения, между тем как истинно невинная девушка всегда является взору мужчины с тонко развитым эстетическим вкусом, окутанною именно этой фатой, хотя бы традиционная венчальная фата в этом случае и отсутствовала. Корделия воспитана очень строго, я благословляю за то ее родителей в могиле; она живет очень уединенно и замкнуто -- я готов расцеловать ее тетку. Она еще не знакома с радостями жизни, в ней нет этой суетной капризной пресыщенности. Она горда и смотрит на радости и увлечения других девушек свысока; наряды и пышность ее не прельщают -- этим уклонением ее природы я сумею воспользоваться. Ко всему, она немного "полемического" характера; требования ее натуры идут вразрез с окружающим, но это и не удивительно для девушки с ее мечтательностью. Она живет в мире фантазий. Попади она в дурные руки, из нее могло бы выйти нечто очень неженственное, именно благодаря тому, что в ней так много женственного.

30-го

   Наши дороги постоянно встречаются. Сегодня, например, мне удалось встретить ее три раза. Я всегда с математической точностью знаю, когда и куда она отправляется и где я могу с ней встретиться, но я не пользуюсь этим знанием, напротив, я расточаю его на ветер. Встреча, стоившая мне нескольких часов выжидания, упускается мной как пустяк: я не встречаюсь с ней, в действительном смысле слова, а лишь слегка касаюсь сферы ее действий. Зная заранее, что она будет в таком-то часу у Янсен, я, однако, позволяю себе встретиться с нею там лишь в тех случаях, когда мне нужно сделать какое-нибудь новое наблюдение. Обыкновенно же я предпочитаю туда прийти несколько раньше, а затем столкнуться с нею на мгновение в дверях или на лестнице. Она приходит, а я ухожу, небрежно пропуская ее мимо себя. Это первые нити той сети, которой я опутаю ее. Встречаясь с ней на улице, я не останавливаюсь, а лишь кланяюсь мимоходом; я никогда не приближаюсь, а всегда прицеливаюсь на расстоянии. Частые столкновения наши, по-видимому, изумляют ее: она замечает, что на ее горизонте появилась новая планета, орбита которой хоть и не задевает ее, но как-то непонятно мешает ее собственному движению. Об основном законе, двигающем эту планету, она и не подозревает и скорее будет оглядываться направо и налево, отыскивая центр, около которого она вращается, чем обратит взор на самое себя. О том, что центр этот -- она сама, Корделия подозревает столько же, сколько ее антиподы. Вообще она ошибается, как и все мои знакомые, воображающие, что у меня пропасть дел -- я же постоянно в движении и говорю, как Фигаро: "Одна, две, три, четыре интриги зараз -- вот моя стихия". Я должен основательно изучить ее духовное содержание, прежде чем отважиться на приступ. Большинство же людей наслаждается молодой девушкой, как бокалом пенящегося шампанского в разгаре минутного веселья. Что ж, и это в своем роде недурно, к тому же с большинства девиц большего и взять нельзя. Если душа данного женского существа слишком хрупка и непрочна, чтобы выдержать кристаллизацию, то приходится взять ее, какова она есть, непрозрачной и неясной. Но моя Корделия выдержит испытание. Чем больше бывает в любви готовности отдаваться, тем интереснее любить. Минутное же наслаждение, -- если и не во внешнем, то во внутреннем смысле, -- все-таки известного рода насилие. А в насилии наслаждение лишь воображаемое; оно, как украденный поцелуй, не имеет для меня никакого raison d`etre. Вот если доведешь дело до того, что единственной целью свободы девушки становится отдать себя, что она видит в этом все свое счастье, -- тогда только ты испытываешь истинное наслаждение. Но чтобы добиться этого, нужно обладать большими умственными силами. Корделия! Какое чудное имя! Я сижу дома и упражняюсь, произнося его на все лады: Корделия, Корделия, моя Корделия, моя возлюбленная Корделия. Я не могу не улыбнуться при мысли о том, с какой виртуозностью я придам этому имени нужный оттенок в решительную минуту. Все должно быть тщательно изучено, подготовлено заранее; предварительные упражнения необходимы. Недаром поэты так часто описывают мгновение первого "ты". О, это чудное мгновение, когда едва слышное "ты" впервые слетает с уст влюбленных, не в порыве неудержимого экстаза любви, когда чувство бурно стремится перелиться через край (многие, конечно, останавливаются на этом), но в упоении бесконечного блаженства... Утопая в море любви, они оставляют там свое старое существо и, выходя из этой купели новорожденными, узнают друг в друге старых друзей, хотя им и всего лишь одна минута от роду. В жизни молодой девушки это самая прекрасная минута, но мужчина, чтобы вполне насладиться этой минутой, должен стоять выше нее, быть не только крещаемым, но и воспреемником. Некоторая доза иронии придаст следующей минуте наибольший интерес: в эту минуту начинается духовное обнажение. Чтобы содействовать ему, нужно, конечно, находиться в известном поэтическом настроении, но и лукавый божок шалости должен все-таки быть настороже -- чтобы не позволить минуте стать чересчур торжественной.

2 июня

   Корделия горда, я это давно замечаю. Находясь в обществе барышень Янсен, она очень мало говорит -- их пустая болтовня, очевидно, наводит на нее скуку, что я вижу по улыбке, блуждающей на губах, и на этой улыбке я строю многое. Но и на Корделию находят иногда минуты шаловливой, почти мальчишеской резвости, которая приводит в изумление всех Янсен. Эти резкие переходы в настроении станут вполне понятны, если припомнить ее детство. У нее был всего один брат, гораздо старше ее; кроме родителей она никого почти не видала и часто бывала свидетельницей серьезных сцен между ними. Все это, конечно, отнимет у нее вкус к обыденному женскому кудахтанью. Отец с матерью жили не очень мирно, и семейное счастье, которое всегда смутно манит к себе молодых девушек, не привлекает ее. Она, пожалуй, и сама хорошенько не знает, что она такое и для чего живет... и у нее, вероятно, мелькает иногда желание быть мужчиной, а не женщиной.
    
   x x x
    
   В ней есть душа, страсть, фантазия, словом, все необходимые данные, но они еще не прошли через горнило субъективного размышления. Я убедился в этом совершенно случайно. Я знал через фру Янсен, что она не учится музыке -- тетка не желает этого, -- и очень сожалел об этом, считая музыку одним из самых прекрасных средств своего сближения с молодой девушкой. Следует, конечно, быть осторожным и не заявлять себя знатоком. Сегодня я пришел к Янсен и тихо приотворил дверь в гостиную; я часто и с успехом применяю эту вольность, а иногда, если надо, поправляю ее нелепостью: стучу в открытую дверь. Она сидела одна за роялем и, видимо, играла украдкой. Играла она какую-то шведскую мелодию. Игра ее сразу выдавала недостаток подготовки и уменья: она горячилась, обрывала, но затем вновь лились тихие мелодичные звуки. Я осторожно затворил дверь и стал за нею, прислушиваясь к переливам ее душевного настроения. Иногда в ее игре звучала такая страсть, что мне невольно вспомнилась принцесса из народной сказки, перебиравшая струны золотой арфы с такой страстью, что у нее молоко брызнуло из груди. Страстные звуки сменялись тихими и грустными, затем опять звучал восторженный дифирамб... Я мог бы, пользуясь минутой, ворваться и броситься к ее ногам, но это было бы безумием. Лучше я припомню ей эту минуту когда-нибудь впоследствии: воспоминание не только сохраняет данное впечатление, но еще значительно усиливает его, т. е. впечатление, проникнутое воспоминанием, действует куда сильнее. В книгах, особенно в сборниках стихотворений, часто попадаются маленькие цветочки, по всей вероятности прекрасные минуты и ощущения заставили владельцев вложить их туда, но воспоминания об этих минутах еще прекраснее. Корделия, должно быть, скрывает от посторонних, что немножко играет, а может быть, она играет только одну эту песенку, имеющую для нее какое-нибудь особое значение. Пока я еще ничего об этом не знаю, но тем важнее для меня это случайное открытие. Когда-нибудь в задушевном разговоре с ней я наведу ее на эту тему и дам ей провалиться в этот люк.

3-го июня

   Я все еще не уяснил себе сущность ее натуры и потому держусь как можно осторожнее и незаметнее, точно лазутчик, приникший ухом к земле и ловящий далекий отзвук надвигающегося неприятеля. Пока я, собственно говоря, еще совсем не существую для нее, так как до сих пор еще не решился ни на какой эксперимент. "Увидеть ее и полюбить -- одно и то же", -- так описывается обыкновенно возникновение любви в романах. Это было бы верно, если бы и в любовных отношениях не существовало своего рода диалектики, и авторы лгут, чтобы только облегчить себе задачу.
    
   x x x
    
   Я замечаю, что теперь, после того как я уже столько узнал о Корделии, впечатление первой встречи с нею исчезло, и представление о ней приобрело некоторую определенность, потеряв свои фантастические формы. Молодая девушка, живущая так одиноко, всецело погруженная в самое себя, вообще довольно редкое явление, и от нее можно ожидать многого. До сих пор мои надежды все еще оправдываются: мой строгий критический анализ находит ее прелестной. Но женская прелесть так мимолетна, она лишь момент, исчезающий в вечности. Я никак не мог представить себе раньше, что она живет в такой среде и в таких условиях, какие окружают ее в действительности, а еще меньше -- что она уже бессознательно знакома с бурями жизни.
    
   x x x
  
   Теперь мне хотелось бы узнать ее внутреннюю жизнь, ее чувства. Влюблена она, конечно, еще не была, иначе б ее душа не была так беззаботно ясна. Еще менее правдоподобно предположение, что она принадлежит к числу тех теоретически опытных барышень, коим задолго еще до осуществления их мечтаний так легко и привычно вообразить себя в объятиях любимого человека. Лица, с которыми ей приходилось сталкиваться, были не такого сорта, чтобы суметь разрушить ее девичьи иллюзии и установить в ее понятиях правильные отношения между мечтой и действительностью. Ее душа до сих пор еще питается божественной амброзией идеалов. Но идеал, лелеемый ею, -- это, наверное, не идиллическая пастушка или героиня романа, а какая-нибудь Жанна д'Арк или тому подобное.
   Меня занимает вопрос: довольно ли сильна ее женственность, чтобы выдержать огонь размышления; можно ли натянуть струну или придется лишь любоваться ею, как прелестным, воздушным явлением? Ведь и то немало, если вообще удастся найти такую чистую непосредственно-женственную натуру; если при этом возможно надеяться и на идеально-осмысленное развитие ее, то интерес достигает наивысшей точки напряжения. Чтобы достигнуть моей цели, лучше всего просто навязать ей жениха. Одни только недоумки могут полагать, что подобное вредит молодой девушке. Это справедливо лишь в том случае, если девушка очень нежное эфемерное растеньице, развертывающее свои пышные лепестки лишь для того, чтобы на минуту пленить взор своей блестящей наружностью, которою и исчерпывается все содержание. Такой девушке, конечно, лучше не слыхать о любви заранее. Если же она не такова, то помолвка принесет ей одну пользу: жених еще ярче оттенит достоинства ее природы, и я, право, не задумаюсь сам подыскать Корделии жениха, если его еще нет налицо. Жених этот вовсе не должен быть карикатурой -- этим ничего не выиграешь, нет, он должен быть вполне порядочным молодым человеком, даже симпатичным и умным, но все-таки далеко не удовлетворяющим ее духовные требования. На такого человека она мало-помалу начнет смотреть свысока и, наконец, потеряет всякий вкус к любви. Она почти перестанет верить в самое себя и в свою поэтическую роль на земле, видя, что предлагает ей действительность. "Так это-то любовь, -- скажет она, -- только и всего? Немного же!" И ею овладеет чувство какой-то пренебрежительной, скучающей гордости. Эта гордость, которая будет просвечивать во всем ее существе, озарит его ярким нервным блеском, но вместе с тем и приблизит ее к падению.
   Итак, в поиски за женихом!.. Прежде всего надо хорошенько изучить ее знакомых -- не найдется ли среди них подходящего господина. Положим, у ее тетки никто не бывает, но сама Корделия все-таки посещает некоторые семейства, потому и не надо особенно торопиться с поисками на стороне. Два посредственных жениха, пожалуй, даже могут насолить мне некоторым образом: они опасны именно своими относительными достоинствами. Надо будет хорошенько высмотреть: не прячется ли где-нибудь несчастный воздыхатель, у которого только не хватает духа взять ее монастырский дом приступом. Итак, стратегический план предстоящей кампании всецело основан на интересных и оригинальных положениях -- вот орудия борьбы, и они должны быть пущены в ход. Я сильно ошибаюсь, если ее организация не рассчитана именно на это, если сама Корделия не требует и не дает оригинального, то есть как раз того, чего требую и я. Вообще, по-моему, вся суть в том, чтобы подметить: что в состоянии дать известная личность и чего она вследствие этого требует от других сама. Мои любовные истории всегда оставляют какой-нибудь реальный след в моем существовании; они иногда способствуют даже пополнению пробелов в моем образовании: так, например, я выучился танцевать -- для моей первой возлюбленной; французскому языку -- для маленькой танцовщицы и т. п. В те времена я еще, как многие другие дураки, попадался на удочку, и меня часто надували на любовном рынке. Теперь меня надуть трудновато: я сам выучился барышничать. Обыденная сторона жизни, видимо, не представляет для нее особого интереса; доказывается это ее замкнутостью и необщительностью. Надо, следовательно, подыскать нечто другое, что, если и не покажется ей интересным с первого взгляда, зато охватит ее тем сильнее впоследствии именно благодаря своему неожиданно блеснувшему интересу. Средства будут избраны не поэтические, а, напротив, крайне прозаические. Прежде всего придется несколько нейтрализовать ее женственность прозаическими и слегка насмешливыми рассуждениями, действуя, конечно, не прямо, а косвенно, и притом абсолютно нейтральным оружием -- умом. В конце концов она потеряет в собственных глазах всякую женскую привлекательность, лишится таким образом единственной опоры и сама отдаст мне в руки свое духовное "я" -- не из любви, нет, а пока еще вполне безразлично. Тогда-то я вновь начну пробуждать в ней женственность, возбуждая ее все больше и больше... и когда, наконец, она достигнет наивысшего напряжения -- заставлю ее столкнуться с какой-нибудь житейской формальностью. Она перешагнет через нее, ее женственность достигнет почти сверхъестественной высоты -- и отдастся мне со всей силой свободной мировой страсти.

5-го июня

   Мне не пришлось далеко ходить за женихом. Она бывает в семействе коммерсанта Бакстера. Тут-то я и нашел нужного человека. Эдвард, сын хозяина дома, по уши влюблен в Корделию -- это можно прочесть одним полузакрытым глазом в его обоих глазах. Он занимается в конторе отца, довольно красив, симпатичен, чуть застенчив, но это, по-видимому, не вредит ему в ее глазах.
    
   x x x
    
   Бедняга Эдвард! Он положительно не знает, как взяться за дело. Узнав, что она проводит вечер у них, он надевает новую черную пару, белоснежную накрахмаленную рубашку и является довольно нелепым франтом среди остального общества. Скромность и застенчивость его просто невероятны. Будь эти качества притворными, он, пожалуй, оказался бы для меня довольно опасным соперником. Но ведь этими качествами можно много выиграть лишь при условии большой ловкости и уменья пользоваться ими. Что до меня, то я часто и с успехом прикрывался этой маской, чтобы поддеть какую-нибудь маленькую кокетку. Многие девушки довольно беспощадно отзываются о застенчивых мужчинах, любя их втихомолку. Застенчивость и скромность льстят их тщеславию, они как бы чувствуют свое превосходство -- это первый задаток. Убаюкав такую девушку в этой счастливой уверенности и поймав минуту, когда она убеждена, что ты вот-вот умрешь от застенчивости, надо вдруг показать, что ты как нельзя более далек от этого и прекрасно умеешь ходить без помочей. Застенчивость как бы уничтожает в глазах девушки пол мужчины и служит отличным средством для придачи отношениям оттенка безразличности. Когда же барышня узнает, что это лишь маска, она конфузится и краснеет, чувствуя, что зашла слишком далеко. Вообще же играть с застенчивостью мужчины для девушки так же опасно, как и слишком долго принимать юношу за мальчика.

7-го июня

   Ну вот мы и друзья с Эдвардом! Между нами такая трогательная дружба, какой не бывало на земле с прекрасных времен древней Греции. Мы очень скоро сблизились: я ловко опутал его различными намеками насчет Корделии и довел наконец до полного признания. Да и к чему же в самом деле скрывать эту тайну, раз все остальные открыты? Бедняга давно уже вздыхает по ней. Каждый раз, как она у них, он одет с иголочки и сияет, вечером же испытывает несказанное удовольствие -- проводить ее домой. Они идут под руку, посматривая на звезды; сердце его так и пляшет при мысли, что ее рука прикасается к его; они доходят до ее дома, он звонит у дверей, она исчезает, а он приходит в отчаяние, не теряя, однако, надежды на будущее. Он все еще не может собраться с духом переступить ее порог, хотя имеет такой прекрасный повод для этого.
   Я не могу не смеяться над ним про себя, но и не могу не видеть чего-то честного и хорошего в его детской робости. Считая себя довольно опытным по части эротических ощущений, я скажу все-таки, что никогда еще не испытывал на себе этого страха и трепета любви в такой степени, чтобы потерять всякое самообладание. Трепет любви, знакомый мне, скорее возбуждал меня и удваивал мои силы. Кто-нибудь скажет мне, может быть, что в таком случае я не бывал влюблен серьезно. Может быть. Я пристыдил Эдварда и постарался воздействовать на него своими дружескими советами, так что завтра он сделает решительный шаг -- лично пойдет пригласить Корделию к ним на вечер. Я успел также внушить ему отчаянную мысль -- просить меня сопровождать его. Я дал ему слово, и он в восторге от этой чисто дружеской услуги с моей стороны.
   Случай сам идет мне навстречу -- завтра я, нежданный-негаданный, буду у Корделии... Явись у нее хоть малейшее подозрение насчет этого неожиданного появления, я сумею ввести ее в заблуждение моей манерой себя держать. Вообще я не имею привычки готовиться к беседам с кем бы то ни было, но с некоторых пор это стало для меня необходимым, чтобы суметь занять ее тетку. Я взял на себя приятную и почетную обязанность беседовать с ней и этим отвлекать ее внимание от нежных воркований Эдварда с Корделией. Раньше тетка жила постоянно в деревне, и вот, благодаря моему собственному добросовестному изучению сельскохозяйственных сочинений, а также основанным на древнем опыте сообщениям тетки, я замечаю, что с каждым днем совершенствуюсь по этой части.
    
   x x x
    
   Моя серьезность и солидность моих познаний производят положительный фурор. Тетка считает меня очень приятным и положительным собеседником, не имеющим ничего общего с нашими модными ветрогонами. У Корделии же я, видимо, не на таком хорошем счету. Она хоть и слишком еще женственно-невинна, чтобы претендовать на ухаживания со стороны каждого мужчины, но все же не может не чувствовать, насколько возмутительно мое поведение по отношению к ней.
    
   x x x
    
   Часто, когда я сижу в этой уютной гостиной, где Корделия, как добрая фея, озаряет своею прелестью всех, с кем ей приходится сталкиваться -- добрых и злых, во мне вспыхивает жгучее нетерпение, я готов выскочить из своей раковины, откуда так скрытно, но зорко сторожу ее. Мне хочется схватить ее за руку, обнять ее стан, прижать к своей груди, чтобы никто не мог отнять ее у меня! Когда же мы с Эдвардом уходим от них вечером и она на прощанье подает мне руку, я сжимаю ее в своей и едва могу заставить себя вновь выпустить эту птичку. Терпение -- надо хорошенько опутать ее моей сетью, и тогда я вдруг дам вырваться на волю всем силам моей пламенной страсти. Да, мы не испортим себе этого чудного момента преждевременным лакомством -- за это ты должна будешь сказать спасибо мне, моя Корделия. Теперь я держусь в тени, чтобы будущий контраст сверкнул тем ярче; я долго натягиваю лук Амура, чтобы вонзить стрелу поглубже. Как стрелок, я то ослабляю тетиву, то вновь напрягаю, прислушиваясь к ее музыке, но я еще не прицеливаюсь серьезно.
   x x x
    
   Если небольшое число лиц постоянно собирается в одной и той же комнате, то как-то невольно у всех заводятся насиженные местечки, и все располагаются на них, как по команде. Это представляет большие удобства на тот случай, если нужно вперед наметить себе план военных действий, -- стоит только мысленно развернуть перед собой картину гостиной, и план местности налицо. Вот какую картину представляет собой по вечерам эта гостиная: перед тем как пить чай, тетка, сидевшая до сих пор на диване, пересаживается к рабочему столику Корделии, а Корделия занимает свое место у чайного стола перед диваном. Эдвард ищет уединения и таинственности, хочет говорить неслышным шепотом, и это ему по большей части так хорошо удается, что под конец вечера он совсем почти не раскрывает рта. Я же ничуть не желаю делать секрета из своих излияний по адресу тетки: рыночные цены, количество бутылок сливок, нужных для приготовления одного фунта масла, молочная поэзия и сырная диалектика -- все это такие речи, которые не только не вредны для уха молодой девушки, но даже крайне назидательны и полезны своим бесспорно обогащающим и облагораживающим влиянием, как на ум, так и на сердце. Я сажусь обыкновенно спиной к чайному столу и к мечтаниям молодой парочки; у нас с теткой свои мечты. В самом деле, как велика и мудра природа в своих произведениях! А масло, какой это драгоценный дар, какое изумительное сочетание природы и искусства! Тетушка, погружаясь по уши в хозяйственные бездны, конечно, не в состоянии ничего расслышать из разговоров молодых людей, если бы даже и было, что слушать. Я обещал Эдварду околдовать ее слух и держу свое слово. Зато от меня не ускользает ни одно их слово. Для меня это крайне важно: ведь никогда нельзя предвидеть, на что способен человек в припадке отчаяния. Здесь даже самые осторожные и робкие люди выкидывали иногда самые неожиданные штуки. Я отнюдь не вмешиваюсь в их отношения и все-таки чувствую свое невидимое влияние на Корделию -- как будто я постоянно стою между ней и Эдвардом.
    
   x x x
    
   Нельзя не согласиться, что мы четверо составляем вообще довольно оригинальную картину. Если подбирать к ней pendant, то я остановился бы, пожалуй, на Фаусте: разумеется, я -- Мефистофель, а Корделия -- Маргарита... Дальше, впрочем, некоторые несообразности -- Эдварду уж ни в каком случае не подходит роль Фауста. Если же Фауст -- я, кто тогда Мефистофель? Не Эдвард же! Да и я, собственно говоря, не похож на Мефистофеля, особенно в глазах Эдварда. Он считает меня добрым гением своей любви и в своем роде прав: никто не может так неусыпно бодрствовать над его любовью, как я. Я обещал ему занимать тетку и отношусь к этой почтенной задаче как нельзя серьезнее и добросовестнее. Тетка на наших глазах совсем с головою уходит в сельскохозяйственную экономию, мысленно путешествует по кухням, погребам и кладовым, делает визиты курам и уткам, я же -- ее верный спутник. Но Корделии наши хозяйственные экскурсии, видимо, не по сердцу: она никак не может понять, из-за чего я тут хлопочу. Я для нее настоящая загадка, которая, если и не особенно интригует ее, то, во всяком случае, сердит и даже возмущает. Она как будто смутно чувствует, что я заставляю тетку играть иногда несколько комическую роль, а между тем, тетушка такая почтенная особа, что, кажется, вовсе бы не заслуживала этого. К тому же, я проделываю это так искусно, что Корделия сознает тщетность всяких попыток со своей стороны помешать мне. Иногда мне удается довести дело до того, что сама Корделия не может удержаться от невольной улыбки над теткой. Все это лишь подготовительные этюды, тем не менее это вовсе не значит, чтобы мы с Корделией действовали по уговору. Я никогда не стараюсь заставить ее смеяться над теткой вместе со мною; нет, вся штука в том, что я-то остаюсь неизменно серьезным, а Корделия не может не улыбнуться. Это уже первый шаг на ее ложном пути; теперь надо выучить ее улыбаться иронически, а то эту невольную улыбку можно, пожалуй, столько же отнести и ко мне, как к тетке. Корделия положительно становится в тупик перед моей особой. Что же ей в самом деле думать обо мне? Может быть, я действительно слишком рано состарившийся молодой человек -- отчего ж нет?.. Невольно улыбнувшись тетушке, Корделия, однако, сердится на самое себя, а я вдруг оборачиваюсь к ней и, продолжая разговор с теткой, смотрю на нее как ни в чем не бывало, тогда она смеется надо мной и над комизмом всего положения. Отношения между нами можно уподобить не взаимному пониманию, а, скорее, отталкиванию и недоразумению. Собственно говоря, я не отношусь к ней никак: мои отношения чисто духовного характера, все равно что никакие! Такая система отношений имеет, однако, большие преимущества. Если б я явился галантным кавалером и стал ухаживать за нею, я сразу бы навлек на себя подозрение, а затем и сопротивление -- теперь я избавлен от этих неудобств. За мной не только не наблюдают, но даже считают наиболее надменным человеком, которому, в случае надобности, можно поручить наблюдение за молодой девушкой... Единственный недостаток системы -- медленность в достижении результата, и ее стоит поэтому применять лишь по отношению к таким личностям, в которых предугадываешь глубокое и интересное внутреннее содержание.
    
   x x x
    
   Какая могучая сила обновления -- во всем существе молодой девушки! Ни свежесть утреннего воздуха, ни влажная прохлада ветра, ни аромат вина, ни его живительная влага -- ничто, ничто не сравнится с ней!
    
   x x x
    
   Скоро я надеюсь добиться того, что она положительно возненавидит меня. Я вполне уже вошел в роль закоренелого холостяка, у меня только и разговора что о покойном кресле, удобной мягкой постели, надежной прислуге, друге с твердой поступью, на которого можно опереться при прогулке... Иногда, если мне удается наконец утомить тетку и она прекратит хоть на минуту свои экономические разглагольствования, я втягиваю в беседу на те же темы самое Корделию, и таким образом даю ей более прямой повод к иронии. Над старым холостяком можно смеяться, можно даже немножко сочувствовать ему, но молодой человек, не совсем глупый и образованный, рассуждающий о подобных вещах, положительно возмущает молодую девушку: ведь подобное отношение как будто совершенно уничтожает всякое значение ее пола, ее красоты и ее поэзии!
    
   x x x
    
   Дни идут за днями; я продолжаю часто видеть ее и разговаривать... с ее теткой. Иногда же ночью мною овладевает желание вздохнуть посвободнее, и я иду, закутанный в плащ, со шляпой, надвинутой на самые брови, к ее дому. Окна ее спальни, обращенные во двор, видны с улицы, и я могу наблюдать, как она подходит иногда на минуту к окну и любуется звездной синевой неба, невидимая никем, кроме того, о ком она менее всего думает. В эти тихие ночные часы я брожу около ее жилища, как дух того места, где она обитает. У меня нет никаких планов, голос расчета замолкает, я выкидываю за борт деятельность ума и облегчаю грудь глубокими вздохами. Этот моцион мне необходим, чтобы не пострадать от чересчур рассчитанной систематичности моих действий. Многие люди, сравнительно целомудренные днем, грешат ночью, я же ношу маску днем, а ночью всецело отдаюсь моим мечтам. Если бы она заметила меня тут, если бы могла заглянуть в мою душу... если бы!.. Вот если бы эта девушка сумела хорошенько анализировать себя, она поняла бы, что мы с ней как раз пара. Ее натура слишком глубока и горяча, чтобы она могла найти счастье в обыкновенном браке. Пасть в объятия обыкновенного обольстителя было бы для нее тоже слишком ничтожно. Если же она падет ради меня, то вынесет, по крайней мере, из этого крушения кое-что интересное и для себя. Тут ей придется, следуя игре слов немецких философов, "zu Grunde gehen".
    
   x x x
    
   Корделии, в сущности, надоедает общество Эдварда. А если круг интересного слишком узок, то всегда ведь стараешься сам раздвинуть границы и открыть интересное вне его, и вот Корделия прислушивается иногда к моей беседе с теткой. Я сразу замечаю это, и в моей речи внезапно сверкнет отблеск из совершенно иного мира, к великому удивлению обеих женщин. Глаза тетки ослеплены молнией, но она ничего не слышит; Корделия же ничего не видит, но слух ее взволнован новыми звуками. Но еще одно мгновение -- и все опять по-старому: беседа наша под грустное бормотание самовара плетется мирно и однообразно, как почтовый экипаж в ночной тишине. В комнате становится как-то жутко, особенно для Корделии: ей не с кем перемолвиться, некого послушать. Обратится она к застенчивому Эдварду -- слышит одну скучную чепуху, обратится в нашу сторону -- уверенный тон и размеренный темп нашей беседы режет ей слух еще неприятнее и болезненнее в силу того контраста, который они составляют с робким прерывающимся шепотом Эдварда. Я чувствую, что иногда Корделии кажется, будто тетушка ее заколдована, до такой степени она повинуется взмахам моей дирижерской палочки. Принять участие в нашей беседе с теткой девушке мешает еще и то, что я, стараясь вообще восстановить ее против меня, позволяю себе, между прочим, третировать ее как ребенка. Я крайне далек, однако, от того, чтобы в моем обращении с ней мелькнула хоть тень какой-нибудь вольности или бесцеремонности. Я хорошо знаю, как это вредно действует на чувство женственности: оно может притупиться, а мне надо, чтобы оно лишь оставалось нетронутым до поры до времени и в нужную минуту развернулось во всем блеске духовной чистоты и прелести. Мои дружеские отношения к тетке дают мне некоторое право обращаться с Корделией без особых церемоний, как с ребенком, не знающим света. Этим ее женственное чувство не оскорбляется, а только нейтрализуется: ведь для нее ничуть не оскорбительно, если ее признают невеждой относительно рыночных цен, сельского хозяйства и т. п., но она не может, конечно, не возмущаться, если это последнее, по нашим словам, должно считаться выше всего в жизни. А тетка положительно превосходит самое себя по части хозяйственности; при моем усердном содействии она стала почти фанатичкой и за это может поблагодарить меня. Единственное, с чем почтенная женщина никак не может примириться во мне, это неопределенность моего положения и занятий. Теперь уж я принял за правило, как только зайдет речь о каком-нибудь вакантном месте, говорить: "Вот это как раз по мне" и затем развивать на эту тему пространно-серьезные рассуждения. Корделия сразу чувствует, что я иронизирую, а мне только этого и нужно.
    
   x x x
    
   Бедняга Эдвард! Надо, однако, признаться, что он в самом деле довольно скучная фигура! Совсем не умеет взяться за дело, а вот являться перед ней постоянно расфранченным в пух и прах -- на это он мастер. Из дружбы к нему я одеваюсь возможно небрежнее. Несчастный! Мне почти жаль его: он чувствует себя так бесконечно обязанным мне и даже не знает, как выразить мне свою благодарность. Позволить еще благодарить себя за то, что я делаю, -- это уж чересчур.
    
   x x x
    
   Ну что же это вы не можете угомониться? Целое утро только и делают, что треплют маркизы за моим окном, играют проволокой от колокольчика, дребезжат стеклами, словом, всячески стараются заявить о своем существовании и выманить меня на улицу. Да, погода хорошая, но я не чувствую особого расположения идти с вами; оставьте-ка меня... Веселые зефиры, шалуны-мальчишки, ведь вы отлично умеете гулять и шалить одни с молоденькими девушками. Да, да, я знаю, что никто не сумеет так соблазнительно обнять молодую девушку... Сначала она пытается как-нибудь увернуться от ваших ласк... Не тут-то было! Она в плену и не может высвободиться... Да теперь ей, впрочем, и не особенно хочется этого: вы так мягко и свежо обвиваете ее, не горячите, а нежите... Ступайте, ступайте своей дорогой, а меня оставьте в покое... А! Вам это не по сердцу? Вы не о себе хлопочете?.. Ну что с вами делать, так и быть, пойду, но только с двумя условиями -- слушайте и намотайте себе на ус! Во-первых: на Новой Королевской улице живет молодая девушка, которая отличается чудной красотой и несказанной дерзостью: она не только не любит меня, но -- что еще непозволительнее -- любит другого. Дело дошло до того, что она уже гуляет с ним под руку. Я знаю, что и сегодня в час дня он придет за нею. Дайте же мне слово, что самые резвые и неугомонные из вашей братии притаятся где-нибудь за углом, пока они не выйдут из ворот; едва же они завернут за угол по Большой Королевской улице, отряд этот внезапно вырвется из своей засады и самым вежливым образом снимет шляпу с его головы! Затем вы осторожно покатите эту шляпу по панели, держа ее все время на расстоянии какой-нибудь сажени от него, -- ни в каком случае быстрее, а то он, пожалуй, догадается вернуться домой. Вам нужно только поддразнивать его, потихоньку катя шляпу вперед так, чтобы он ежеминутно был готов схватить ее и потому не считал даже нужным выпускать руки возлюбленной. Таким образом вы поведете его по Большой Королевской улице, вдоль земляного вала к Северным воротам и на площадь Высокого моста. Сколько же это приблизительно займет времени? Около получаса? Хорошо, ровно в половине второго я покажусь с Восточной улицы -- парочка будет в это время как раз на середине площади -- и вы произведете самое ожесточенное нападение: сорвете шляпу и с ее головы, размечите ее локоны, унесете ее вуаль... И в довершение всей этой кутерьмы его шляпа торжественно взовьется на воздух... выше... выше... а ее вуаль бешено закрутится в пыльном вихре... Не я один, вся почтенная публика разразится громким хохотом, собаки залают, а полицейские возьмутся за свистки!.. Вы направите ее шляпу прямо ко мне, и я буду иметь счастье вручить ее ей. Все это было "во-первых", теперь "во-вторых": отряд, следующий за мной, повинуется каждому моему движению. Он должен держаться в границах строгого приличия -- сохрани боже оскорбить хотя бы одну хорошенькую девушку, позволить себе омрачить ее детски-веселое ясное настроение, спугнуть с ее уст светлую улыбку, погасить шаловливый огонек в глазах и заставить ее сердечко забиться от страха! Ослушники будут преданы проклятию! Итак, в погоню за радостью, весельем, юностью и красотой! Покажите мне то, что я так люблю и что никогда не надоедает мне: хорошеньких девушек, удвойте их красоту своей шаловливой резвостью, тормошите их так, чтобы они все расцвели смехом и весельем! Место -- широкая улица, время, как вам известно, -- лишь до половины второго.
   Вот идет молоденькая девушка, разодетая с ног до головы... Да ведь сегодня воскресенье!.. Ну, за дело: освежите ее немножко, повейте тихой прохладой на ее лицо, ласкайте его своими невинными поцелуями... Ага! Я уже вижу, как нежный румянец разливается по щечкам, губки заалели еще ярче, грудь волнуется... Что, дитя мое? Не правда ли, какое невыразимое наслаждение -- вдыхать этот свежий, ласкающий ветерок? Маленький, белоснежный воротничок колышется, как листочек... она дышит полной грудью. Движение ножек замедляется, она как будто даже перестает двигать ими: свежее дуновение ветра несет ее на своих крыльях, как легкое облачко, как мечту... Теперь сильнее, сильнее!.. Вот она собирается с силами: руки прижимаются к груди, придерживая накидку, чтобы какой-нибудь нескромный шалунишка зефир не подкрался слишком близко и не проскользнул под легкий тюль корсажа... Румянец разгорается ярче, щечки становятся как-то полнее, глаза прозрачнее, поступь тверже и решительнее. Вообще борьба, вызывая наружу сокровенные силы души, возвышает и красоту всего человека. Все молодые девушки должны были бы влюбиться в зефиров: ведь ни один мужчина не сумеет подобно им, вселяя страх, увеличить красоту... Стан ее слегка сгибается вперед, головка наклоняется и взор упирается в носок башмачка... Стой! Стой! Довольно! Это уж чересчур!.. Платье ее раздулось, фигура расширилась и потеряла свои изящные очертания... Освежите ее немножко... Что, моя прелесть, славно ведь вновь почувствовать эту освежающую дрожь? Какое-то радостное сознание жизни разливается по всему существу... Так и хочется раскрыть горячие объятия... Она поворачивается боком... Теперь сильный порыв, чтобы я мог угадать красоту форм! Еще, еще! Надо, чтоб складки платья облегали ее плотнее. Нет, это слишком! Поза становится неграциозной, ножки путаются. Она опять повернулась прямо. На приступ теперь! Посмотрим, как-то она справится... Довольно! Локоны ее выбились из-под шляпы... Смотрите, не слишком вольничать!
   ... А вот идет интересное трио:
   Одна уж страстно влюблена,
   Другая спит и видит то же.
   Да, правда, не бог весть как интересно идти под руку с левой стороны своего будущего зятя. Для девушки это то же, что для мужчины быть сверхштатным чиновником в палате. Но сверхштатный чиновник все-таки имеет в виду производство; он принимает также участие в делах и даже бывает очень полезен в некоторых экстраординарных случаях. На долю свояченицы, конечно, не выпадает право такого участия в делах семейной палаты, но зато ее производство совершается мгновенно, когда она получает новый чин -- невесты. Дуйте же на них сильнее!.. Имея твердую опору, не трудно оказать сопротивление. Центр стремится вперед неудержимым и энергичным напором, "крылья" же не могут угнаться за ним. Он держится так твердо и непоколебимо, что ветер не в состоянии сбить его с позиции, он слишком тяжел для этого... Да, так тяжел, что даже "крылья" не могут поднять его с земли! Он продолжает себе лезть напролом, желая доказать свою устойчивую тяжесть, но зато тем больше страдают "крылья"... Прелестные барышни, позвольте мне снабдить вас добрым советом: оставьте вашего будущего мужа и зятя, и попытайтесь идти одни -- вы увидите, что это гораздо веселее и забавнее... Ну, теперь немного тише!.. Ай, ай, как они ныряют в волнах ветра, то оказываясь друг против друга, то несясь по тротуару боком... Ну какая же бальная музыка может вызвать большее оживление и веселье? Кроме того, ветер не утомляет, а удваивает ваши силы... Вот так галоп! Они летят рядом на всех парусах... Никакой вальс не может так соблазнительно увлечь молодую девушку... Главное, она нисколько не устает: ветер сам носит ее... Теперь они опять оборачиваются к будущему мужу и зятю... Неправда ли, маленькое сопротивление только подзадоривает? Охотно борешься ведь, чтобы достигнуть желанного, и вы достигнете, по крайней мере, одна из вас... Любовь имеет своих невидимых покровителей, и нареченному нашему помогает попутный ветер... Ну не хорошо ли я все это устроил! Ведь если бы ветер дул вам прямо в спину -- вы, пожалуй, промчались бы мимо него, но ветер дует навстречу, возбуждая своим сопротивлением какое-то приятное волнение. Ну, вот наконец вы падаете в объятия любимого человека. Дуновение ветра только разлило здоровый румянец на ваших щечках и сделало пурпурные губки еще соблазнительнее: холодное веяние охладило плод этих губок -- горячий поцелуй, а он вкуснее всего именно в замороженном виде, когда и леденит и жжет, как замороженное шампанское!.. Как они смеются, болтают между собой! А шалуны зефиры перехватывают слова... Вот они опять хохочут, кланяются во все стороны по воле ветра, хватаются за шляпы и караулят свои ножки... Потише теперь, не то молодые девушки, пожалуй, потеряют терпение, рассердятся и будут бояться вас! Браво! Так, решительно, смело, правой ножкой вперед: раз, два, раз, два... Как она самоуверенно и бодро оглядывается вокруг... Если я не ошибаюсь, она тоже "под ручку", значит, невеста. Ну-ка, дитя мое, посмотрим, какой подарок достался тебе с жизненной елки. О, да! По всему видно, что это жених -- первого сорта. Она, конечно, еще в первой поре влюбленности, т. е. любит его, может быть, страстно, но при этом сердце ее так широко и вместительно, что он занимает в нем лишь один уголок. На барышню, видимо, надет еще тот плащ любви, который может укрыть под собою многих сразу. Теперь начинайте!.. Да, когда идешь так быстро, то немудрено, что ленты шляпки и вуаль бьются на ветру, как крылышки; они как будто увлекают это воздушное создание. И сама любовь ее похожа на вуаль эльфа, которым играет ветерок. Конечно, если смотреть на любовь с такой точки зрения, она может показаться очень вместительной; когда же придется облечься в нее навсегда, когда вуаль перешьют на будничное платье -- тогда многочисленные толчки и чужие бока окажутся, пожалуй, не по карману законному обладателю. Помилуйте, раз у человека хватило мужества сделать решительный шаг на всю жизнь, то хватит, вероятно, отваги и на борьбу с ветром... Кто осмелится усомниться в этом? Во всяком случае не я! Не надо, однако, горячиться так, моя милая, к чему горячиться попусту? Время -- довольно суровый ментор, да и ветер тоже не из последних... Теперь подразните ее немножко!.. Так! Куда делся носовой платок? А, вы опять поймали его... Вот развязались ленты у шляпы! Как это неудобно для вашего суженого, шествующего рядом!.. А, навстречу идет одна из наших подруг -- непременно нужно поздороваться с ней. Ведь это в первый раз вы показываетесь в качестве невесты и только для этого и пришли на Широкую улицу, намереваясь затем пройти на Лангелинию. Насколько мне известно, существует обычай: муж с женой в первое воскресение после свадьбы ходят в церковь, а жених с невестой после обручения на Лангелинию. Обручение действительно имеет много общего с этой "длинной прогулкой"... Теперь держитесь -- ветер рвет шляпу, уцепитесь за нее обеими руками, наклоните голову, закройте глаза... Ах, какая досада! Так и не удалось поздороваться с подругой! Вот жалость! Не удалось раскланяться с ней, напустив на себя снисходительную мину превосходства, которая так приличествует невесте.
   ... Теперь прошу, потише! Все опять хорошо. Как она крепко ухватилась за руку своего возлюбленного! Она не идет с ним нога в ногу, а слегка забегает вперед, так что, повернув головку назад и подняв личико, может взглянуть на свою радость, надежду, свое счастье, все свое будущее!.. Эх, дитя мое, не слишком ли ты пристрастна к нему? Не обязан ли он мне и ветру своим молодецким видом? Да и тебе приходится сказать спасибо и мне, и этому тихому ветерку, развеявшему твою досаду, за твой свежий, полный жизни, желаний и надежды вид...
   Не надо мне студента,
   Что с книжкой ночь сидит, -
   Мне дайте офицера,
   Что шпорами звенит! -
   Вот что написано в твоих бойких глазах! Студент тебе совсем не под пару. Но зачем же непременно офицер? Не согласишься ли ты взять кандидата, ведь он уже кончил курс и бросил книжки? Впрочем, в настоящую минуту, у меня, к сожалению, нет в запасе ни того, ни другого. Зато я могу услужить тебе несколькими прохладными дуновениями... Дуньте-ка на нее слегка! Вот так, перекиньте ваш шарф через плечо и идите потихоньку, тогда щечки перестанут так гореть и лихорадочный блеск глаз несколько смягчится. Да, немножко моциона, особенно в такую чудесную погоду, да еще немножко терпения, и вы, наверное, поймаете себе офицера! А вот пара, так уж пара! Как раз созданы друг для друга! Какая твердая ровная походка, какая уверенность во взгляде, основанная на взаимном доверии, какая harmonia prostabilita в движениях, какая солидная основательность во всем! Движения их не отличаются особенной грацией; они не скользят по тротуару легкой и плавной поступью, нет, в их шагах заметна известная размеренность и непоколебимая твердость, внушающая невольное уважение. Я готов пари держать, что жизнь в их глазах -- "путь", и, по-видимому, им самой судьбой суждено рука об руку пройти все радости и печали этого жизненного пути. Они до такой степени принадлежат друг другу, что она даже отказалась от своего права идти по плитам тротуара: она предоставляет это ему, сама же идет по камням... Ну, резвые зефиры, что вы так стараетесь около этой парочки? Кажется, тут не на что обратить особенного внимания. А может быть, и есть что-нибудь?.. Однако, половина второго; марш на место свидания!
    
   x x x
    
   Трудно поверить, чтобы можно было с такой точностью предначертать постепенное развитие души человеческой. Впрочем, это лишь доказывает, насколько нормальна и здорова Корделия и умственно, и физически. Она в самом деле замечательная девушка! Правда, она тиха, скромна, без всяких претензий, и все-таки в ней кроются зачатки огромных, хотя и бессознательных, требований. Эта мысль впервые поразила меня сегодня, когда я увидал, как она затворяла за собой дверь подъезда. Маленькое сопротивление ветра, казалось, привело в возбуждение все ее силы, а между тем борьбы еще не было. Да! Она не имеет ничего общего с этими крошечными женскими созданиями, которые могут проскользнуть меж пальцев и настолько нежны и хрупки, что боишься, как бы они не рассыпались от одного взгляда. Она не похожа и на претенциозно-пышный махровый цветок, все достоинство которого в одной наружной красоте. Я зорким взглядом врача с удовольствием наблюдаю за всеми симптомами ее душевного здоровья.
    
   x x x
    
   Мало-помалу я подвигаюсь в своих отношениях с ней, перехожу к более прямым атакам. Если изобразить это наглядно на моей военной карте, то выходит это так: я слегка повертываю свой стул в ее сторону, сажусь к ней боком и время от времени вступаю с ней в разговор, выманивая у нее ответы. В ее натуре много горячности и страсти: душа ее свободна от стремления к оригинальности и тем не менее требует чего-то необыкновенного. Она, пожалуй, не прочь была бы прокатиться, как Фаэтон в солнечной колеснице по небесному своду, задевая землю и обжигая людей. Мои иронические насмешки над людской пошлостью, мелочностью, вялостью, трусостью и т. п. приковывают ее внимание. Но все-таки она не вполне полагается на меня; до сих пор я сам уклонялся от всякого, даже чисто духовного или умственного сближения. Прежде всего она должна хорошенько укрепиться в самой себе, а потом уже я позволю ей опереться и на меня. С первого взгляда на наши отношения может, пожалуй, показаться, что я и в самом деле хочу посвятить ее в свои масонские верования, но это только так кажется. Повторяю, она должна развиваться сама по себе, должна почувствовать упругость своих душевных сил -- подержать на своих собственных плечах действительную жизнь. Ее успехи в этом отношении ясно сквозят в некоторых вырвавшихся у нее словах и брошенных взглядах... В одном из них, как я заметил, сверкнул даже уничтожающий гнев. Я не хочу, чтобы она была в духовной зависимости от меня; она должна быть вполне свободна: любовь может развиваться лишь на свободе, и одна свобода обусловливает приятное и вечно веселое времяпровождение. Вообще, я так искусно подготавливаю ее падение в мои объятия, что оно станет неизбежно по закону простого тяготения. При этом необходимо, однако, заботиться и о том, чтобы она не падала, как простая тяжесть, -- ее падение должно быть естественным тяготением ума к уму. Она должна принадлежать мне, но это не значит, что она будет тяготеть на мне бременем, обузой в физическом и обязательством в нравственном смысле. В наших отношениях будет царить полная свобода. Корделия должна быть так легка -- в духовном смысле, -- чтобы я мог поднимать ее с ее любовью одним взглядом.
    
   x x x
    
   Корделия занимает меня почти чересчур сильно... Я опять как будто теряю хладнокровное равновесие чувства, -- не лицом к лицу с ней, а в те минуты, когда остаюсь с ней наедине в строгом смысле слова, то есть один с собою. Иногда мне страстно хочется взглянуть на нее -- не для того, чтобы поговорить с ней, но чтобы образ ее хоть на мгновение рассеял мою нетерпеливую тоску... И я часто крадусь вслед за ней по улице: мне не надо, чтобы она заметила меня -- я хочу только сам насмотреться на нее... Третьего дня вечером мы вышли втроем от Бакстеров; Эдвард по обыкновению вызвался провожать ее, а я, наскоро простившись, кинулся в соседнюю улицу, где ждал меня мой слуга. В мгновение ока я переменил плащ и, обогнув квартал, встретил ее еще раз; она конечно не узнала меня. Эдвард, по своему похвальному обычаю, был нем как рыба.
   ... Да, я влюблен, но только не в обыкновенном смысле этого слова. В противном случае мне пришлось бы остерегаться, так как подобные отношения могут иметь самые опасные последствия -- влюбляются ведь, как говорят, только раз в жизни... Впрочем, бог любви слеп, и умный человек может, пожалуй, надуть его, и не раз. Все дело в том, чтобы быть восприимчивым к впечатлениям и всегда сознавать, какое именно впечатление производишь на девушку ты и какое производит на тебя она. Таким образом можно любить нескольких разом, так как в каждую будешь влюблен по-своему... Любить одну -- слишком мало, любить всех -- слишком поверхностно... а вот изучить себя самого, любить возможно большее число девушек и так искусно распоряжаться своими чувствами и душевным содержанием, чтобы каждая из них получила свою определенную долю, тогда как ты охватил бы своим могучим сознанием их всех, -- вот это значит наслаждаться... вот это значит жить!

3-го июля

   Эдварду, собственно говоря, нет причин жаловаться на меня. Положим, я действительно хочу, чтобы Корделия, досыта насмотревшись на своего поклонника, на его влюбленные взгляды и манеры, потеряла всякий вкус к подобной любви, так как знаю, что тогда она переступит узкие границы обыденного. Но для этого нужно, чтобы Эдвард не казался ей карикатурой. И надо отдать ему справедливость, он не только то, что принято называть приличной партией, -- это еще ничего не значит в глазах семнадцатилетней девушки, -- но и вообще очень милый и симпатичный молодой человек. А я, в свою очередь, как костюмер и декоратор стараюсь выставить его в еще более выгодном свете, облекая его различными достоинствами, насколько хватает моего уменья и его средств; случается, впрочем, ссужать его этими достоинствами и напрокат. Когда мы отправляемся вместе к Корделии, то мне бывает как-то странно идти с ним рядом: он как будто мой брат, мой сын и в то же время -- мой друг, мой сверстник, мой соперник! Опасным, впрочем, он для меня не будет, и я могу сколько угодно возвышать его достоинства, зная наверно, что падение его неизбежно. Действуя таким образом, я лишь вызову у Корделии более ясное и отчетливое представление о том, чем она пренебрегает и чего, собственно, требует. Я помогаю ей разобраться в своих чувствах и в то же время делаю для Эдварда все, что только один друг может сделать для другого. Стараясь резче оттенить мою собственную холодность, я иногда горячо нападаю на Эдварда за его мечтательность. Да, если он сам не умеет хлопотать за себя, то делать нечего, приходится мне вывозить его на собственных плечах.
    
   x x x
  
   Корделия, как видно, боится меня. Чего может бояться в мужчине молодая девушка? Превосходства ума. Почему? Потому что он обнаруживает всю непосредственность ее женского существа. Красота в мужчине, изящные манеры, остроумие -- все это прекрасные данные, чтоб понравиться молодой девушке, пожалуй, даже влюбить ее в себя, но одержать этим серьезную победу -- нельзя! Почему? Потому что в таком случае приходится сражаться с девушкой ее же собственным оружием, которым она так искусно владеет сама. Употребляя его, можно заставить девушку покраснеть, стыдливо опустить глаза, но никогда нельзя вызвать этого внезапно охватывающего все ее существо трепета, благодаря которому красота ее становится интересной.
  -- Non formosus erat. sed erat facundus Ulixes,
  -- et tamen aequoreas torsit amore Deas.
   x x x
    
   Каждый должен знать свои собственные силы, и ничто меня так не бесит, как отсутствие ловкости у людей, обладающих иногда недюжинными дарованьями. В сущности дело обольщения должно бы вестись так, что при первом взгляде на молодую девушку, жертву своей или чужой любви, сразу можно было бы угадать, кем и как была она обольщена. Опытный убийца, например, всегда наносит известный, своеобразный удар, и привычный глаз сыщика при виде раны сразу узнает руку злодея. Но где встретишь теперь таких идеально систематических обольстителей и тонких психологов? Обольстить девушку значит для большинства лишь обольстить ее и... точка, тогда как в этом выражении скрыта целая поэма.
    
   x x x
    
   Как женщина -- она ненавидит меня, как женщина развитая -- боится, и как умная -- любит. Вот борьба противоречий, которую я впервые возбудил в ее душе. Моя гордость, вызывающий тон, насмешливость и безжалостная ирония пленяют ее, но не в том смысле, чтобы она готова была влюбиться в меня, -- ей просто хочется соперничать со мной в этой гордой независимости мнений, этой свободе и непринужденности жизни, вольной, как жизнь свободолюбивых сынов пустыни. Кроме того, моя ирония и некоторые странности характера не допускают никакого эротического излияния с ее стороны. Ее обращение со мной вообще довольно свободно, и если она бывает иногда настороже, то лишь в умственном отношении, а не как женщина. Она далека от мысли иметь во мне поклонника, и отношения наши -- просто дружеские отношения двух умных людей. Случается, что она берет меня за руку, жмет ее, улыбается мне, словом, оказывает некоторое внимание, но все это в чисто платоническом смысле. Часто, когда иронизирующий насмешник уже достаточно раздразнил ее, я следую словам одной старинной песни:
   Рыцарь красный свой плащ расстилает,
   Милой сесть на него предлагает...
   с тою лишь разницею, что я расстилаю свой плащ не для того, чтобы усесться рядом с Корделией на земле, а чтобы подняться с ней на воздух в отважном полете фантазии. Иногда же я совсем не беру ее с собой, а, оседлав Пегаса, уношусь в воздушные сферы и, приветствуя ее и посылая воздушные поцелуи, поднимаюсь все выше и выше. Наконец я достигаю такой головокружительной высоты, что она не может более следовать за мной взором, а лишь слышит шелест крыльев парящей мысли... Ей страстно хочется следовать за мной в этом смелом полете, но он длится лишь несколько мгновений, затем я становлюсь по-прежнему холоден и сух.
    
   x x x
    
   Есть разные виды и оттенки румянца. Бывает, например, грубый, кирпичный румянец, его всегда так много в запасе у всех сочинителей романов, и они заставляют своих бедных героинь краснеть чуть ли не с головы до пят. Но есть другой румянец, тонкий и нежный, это -- заря зарождающегося сознания. У молодой девушки он неоценим! Яркий, быстро вспыхивающий румянец, сопровождающий внезапно озарившую чело мысль, прекрасен и на лице взрослого мужчины, еще лучше у юноши, и чудно хорош у молодой девушки. Это блеск молнии, зарница высшего разума! И этот румянец так хорош у юноши и так идеально прекрасен у молодой девушки именно благодаря примеси девственной стыдливости, захваченной врасплох. Увы, чем дольше живет человек на свете, тем реже у него появляется румянец.
    
   x x x
    
   Иногда я читаю Корделии что-нибудь вслух -- в большинстве случаев вещи самого безразличного содержания. Эдвард, как и всегда, служит здесь ширмой для меня. Я сказал ему, что самый удобный случай для завязки отношений с молодой девушкой -- это снабжать ее книгами. Он, конечно, в выигрыше от этого совета. Корделия питает к нему теперь немалую признательность. Но больше всех выигрываю, конечно, я: я руковожу выбором книг и могу дать Корделии все, что захочу, не рискуя при этом быть заподозренным, так как остаюсь в стороне -- книги приносит Эдвард. Кроме того, я приобретаю благодаря этому обширное поле для моих наблюдений. Вечером мне, как будто невзначай, попадается на глаза новая книга, я беру ее, небрежно перелистываю, иногда прочитываю что-нибудь вполголоса и хвалю Эдварда за его внимательность к Корделии. Вчера вечером мне захотелось произвести маленький эксперимент, чтобы убедиться в упругости душевных сил Корделии, причем я немного колебался, не зная, на чем остановить свой выбор: на стихотворениях Шиллера, из которых я, как бы нечаянно открыв книгу, прочел бы "Жалобу девушки", или на балладах Бюргера. Наконец, я остановился на последних, главным образом потому, что "Ленора" при всех своих неоспоримых достоинствах все-таки немного вычурна. Я раскрыл книгу и прочел балладу вслух со всем чувством, на какое только способен. Корделия была заметно взволнована, пальцы ее продергивали иголку с такой лихорадочной быстротой, как будто Вильгельм должен был придти за ней самой. Тетка отнеслась к чтению довольно безучастно: во-первых, ей уже нечего опасаться ни живых, ни мертвых Вильгельмов, во-вторых, она не особенно сильна в немецком; зато она почувствовала себя вполне в своей сфере, когда я, окончив чтение и показав ей прекрасный переплет книги, завел пространный разговор о переплетном мастерстве. Этим резким переходом от поэзии к прозе я хотел уничтожить в Корделии патетическое впечатление баллады, почти в ту же минуту, как оно было вызвано. Я заметил, что она даже вздрогнула от этой неожиданности, ей стало как-то unheimlich.
    
   x x x
    
   Сегодня взор мой в первый раз остановился на ней. Говорят, Морфей давит своей тяжестью веки, и они смыкаются; мой взор произвел на нее такое же действие. Глаза ее закрылись, но в душе поднялись и зашевелились смутные чувства и желания. Она более не видела моего взгляда, но чувствовала его всем существом. Глаза смыкаются, кругом настает ночь, а внутри ее светлый день!
    
   x x x
    
   Эдварда пора спровадить! Он теперь в последнем градусе влюбленности -- того и гляди, объяснится. Мне его душевное состояние известно лучше, чем кому-либо, так как он вполне доверяет мне, и я сам поддерживаю в нем эту ненормальную экзальтацию, чтобы сильнее подействовать на впечатлительную натуру Корделии. А все же рискованно допустить Эдварда до решительного объяснения. Положим, я знаю наверное, что он получит отказ, но на этом дело, пожалуй, не кончится. Эдвард, конечно, так горячо примет к сердцу ее отказ, что может взволновать и растрогать девушку, чего нельзя допустить ни в каком случае. Я не боюсь, что она возьмет свой отказ обратно, но девственная гордость ее сердца будет уже потрясена этим проблеском чистого сострадания, и все мои расчеты на Эдварда пойдут прахом.
   x x x
    
   Мои отношения к Корделии получили какой-то толчок, побуждающий меня к скорейшему драматическому развитию действия. Что-нибудь да должно произойти. Оставаясь простым наблюдателем, я рискую упустить удобную минуту. Мне необходимо застать ее врасплох, но для этого нужно держать ухо востро. Я знаю, что чем-нибудь необыкновенным ее не удивишь, по крайней мере не так сильно, как мне надобно поэтому придется устроить дело так, чтобы причина самого удивления лежала именно в необыкновенной обыденности и простоте явления. Затем, однако, мало-помалу откроется, что за этой кажущейся простотой и обыденностью скрывается, в сущности, нечто поразительное. Таков закон "интересного" в жизни и, следовательно, закон для моих действий по отношению к Корделии. Вообще важнее всего -- это застать человека врасплох: внезапное нападение отнимет у него энергию и лишит его возможности быстро справиться с впечатлением, какого бы рода оно ни было, т. е. действительно ли случилось нечто необычайное или, напротив того, самое обыкновенное. Я до сих пор еще с некоторым удовольствием вспоминаю о своей отчаянной попытке обратить на себя внимание одной дамы из высшего общества. Я долгое время выслеживал ее всюду, выжидая подходящего случая, и вдруг в один прекрасный день встретил ее на улице совершенно одну. Я был уверен, что она не знает меня, не знает, городской ли я житель или приезжий, и мгновенно составил план действия. Я постарался столкнуться с ней лицом к лицу, причем отшатнулся и бросил на нее грустный, почти умоляющий взор, в котором блестели слезы. Затем снял шляпу и мечтательно-взволнованным голосом произнес: "Ради бога не сердитесь, милостивая государыня, но в ваших чертах такое поразительное сходство с дорогой мне особой, которую я так давно не видал! Умоляю вас, простите мне мое странное поведение!". Она сочла меня за идеалиста-мечтателя, а женщинам вообще ведь нравится известная доза мечтательности в мужчине, благодаря которой они могут чувствовать свое превосходство и сострадательно улыбнуться над беднягой. Так и случилось: она улыбнулась и стала еще прелестнее, затем кивнула мне с какой-то снисходительно-важной миной, и продолжала свою дорогу. Я позволил себе пройти рядом с ней шага два и простился. Встретив ее во второй раз несколько дней спустя, я осмелился поклониться; она рассмеялась. Да, терпение -- величайшая добродетель, и к тому же -- rira bien, qui rira le dernier.
    
   x x x
    
   Есть много различных средств поразить воображение Корделии и взволновать ее пока еще безмятежное сердце. Я мог бы поднять в нем такую эротическую бурю, такой ураган страсти, который в состоянии был бы вырвать с корнями деревья, и уж конечно вывел ее сердце из его тихой пристани, порвав цепи всех якорей, которыми оно так крепко держится за окружающую ее родную почву. Словом, ничего невозможного, и попытка моя могла б увенчаться успехом. Раз в сердце девушки зажглась страсть, можно довести ее до чего угодно. Но подобные приемы совсем не в моем вкусе. Как чистый эстетик я вообще не люблю головокружения и могу посоветовать применять это средство лишь по отношению к таким девушкам, которые иначе неспособны ни на какое поэтическое возрождение. Во всех же других случаях сильная экзальтация девушки может только лишить мужчину истинно эстетического наслаждения. Применив это средство к Корделии, я бы в несколько глотков осушил до дна чашу наслаждения, тогда как при другом, более разумном образе действий, мне хватит ее надолго, да и само наслаждение будет куда полнее и богаче содержанием. Корделия не создана для минутного опьяняющего наслаждения, и этим ее не покорить. Мой внезапный взрыв, может быть, ошеломил бы ее в первую минуту и больше ничего: это было бы слишком в унисон смелым порывам ее собственной души. Простое предложение руки и сердца и затем официальная помолвка будут, пожалуй, самыми действенными средствами. Она будет поражена куда сильнее, услышав это прозаическое предложение, нежели впитывая яд моего красноречия и прислушиваясь к биению своего сердца в такт другому. Самое несносное в официальной помолвке -- ее этическая подкладка. Этика, по-моему, одинаково скучна и в науке, и в жизни. Ну как же сравнить, в самом деле, этику с эстетикой? Под ясным небом эстетики все прекрасно, легко, грациозно и мимолетно, а стоит только вмешаться этике, и все мгновенно становится тяжеловесным, угловатым и бесконечно скучным. Помолвка, впрочем, не страдает еще той строгой этической реальностью, как самый брак, она имеет значение лишь ex consensu gentium; этического элемента в помолвке содержится лишь столько, сколько нужно, чтобы Корделия получила впоследствии ясное представление о том, что переходит границы обыденной житейской морали, и в то же время этот этический элемент не носит такого серьезного характера, чтобы произвести опасное потрясение души. Что же до меня, то я всегда питал ко всему этическому большое уважение и держался от него на самом почтительном расстоянии. До сих пор я еще никогда не бросил ни одной девушке даже самого легкого намека на брак; теперь я, по-видимому, готов сделать эту уступку. Но эта уступка лишь мнимая: я сумею повернуть дело так, что она сама возвратит мне слово. Вообще же рыцарская гордость с презрением отвергает всякие обязательства и обещания. Судья, выманивающий сознание преступника обещаниями прощения и свободы, достоин в моих глазах одного презрения, он как бы сам признает свою несостоятельность. Я не желаю обладать ничем, что не будет отдано мне вполне свободно и добровольно. Пусть заурядные обольстители довольствуются рутинными приемами; по-моему же, тот, кто не умеет овладеть умом и воображением девушки до такой степени, чтобы она видела лишь то, что ему нужно, кто не умеет покорить силой поэзии ее сердце так, чтобы все его движения всецело б зависели от него, тот всегда был и будет профаном в искусстве любви! Я ничуть не завидую его наслаждению: он профан, а этого названия никак нельзя применить ко мне. Я эстетик, эротик, человек, постигший сущность великого искусства любить, верящий в любовь, основательно изучивший все ее проявления и потому взявший право оставаться при своем особом мнении относительно ее. Я утверждаю, что любовная история не может продолжаться дольше полугода и что всякие отношения должны быть прекращены, как только наслаждение исчерпано до дна. Я убежден в справедливости своего мнения, так же как и в том, что быть любимым больше всего на свете, беспредельной пламенной любовью -- высшее наслаждение, какое только может испытать человек на земле. Есть еще один путь. Я мог бы устроить ее помолвку с Эдвардом, сохраняя свое положение домашнего друга, и Эдвард по-прежнему бы доверял мне, так как мне одному он был бы обязан своим счастьем: с одной стороны, это было бы для меня даже удобнее -- я оставался бы в тени. Но с другой стороны, Корделия как невеста Эдварда потеряла бы для меня часть своего обаяния: отношения к ней стали бы тогда более пикантны, чем интересны. Нет, первый проект -- моя собственная помолвка с ней -- представляет неоспоримые преимущества перед всеми другими; прозаический элемент помолвки лучший резонатор для "интересного".
    
   x x x
    
   Все приобретает какой-то особенный отпечаток в доме Валь. Как-то смутно чувствуется, что в обыденных формах начинает шевелиться новая внутренняя жизнь, которая скоро так или иначе проявит себя. В воздухе пахнет свадьбой. Поверхностный наблюдатель предположил бы, пожалуй, что поженимся мы с теткой. Подумать только, что бы вышло из такого брака в смысле распространения сельскохозяйственных сведений в будущих поколениях! И я стал бы дядей Корделии! Вообще я поборник свободной мысли, и нет предположения настолько нелепого, чтобы я не посмел довести его мысленно до конца. Корделия, видимо, боится объяснения со стороны Эдварда, а он надеется, что объяснение это решит все. Что же, он и не ошибается. Надо, однако, избавить его от неприятных последствий такого шага, да и пора, наконец, совсем уволить его в отставку -- он положительно мешает мне. Особенно чувствовал я это сегодня. Сидит с такой мечтательно-влюбленной физиономией, что можно подумать -- вот он вскочит и, как лунатик, сам того не сознавая, признается в своей любви при всей честной компании. Я не выдержал и подарил его моим особенным взглядом: как слон поднимает с земли тяжесть своим хоботом, так я своим взглядом приподнял и перебросил Эдварда через спинку его стула. Положим, он остался на стуле, но я уверен, что он испытал такое же ощущение, как если бы это случилось с ним действительно. Корделия обращается со мной уже не так непринужденно, как прежде. В ее обращении, взамен прежней женской уверенности, стала заметна какая-то нерешительность. В этом нет, однако, ничего особенно важного, и ничего не стоило бы сейчас же переделать все по-старому. Но мне этого не нужно, -- еще несколько наблюдений, и я буду просить ее руки. Препятствий никаких не предвидится; Корделия будет поймана врасплох и озадачена моим предложением настолько, что не откажет; тетка же скажет свое сердечное аминь. Добрая женщина будет вне себя от восторга при мысли получить такого сельскохозяйственного зятя. Зять! Как все, однако, переплетается, точно сухой горох, стоит перешагнуть в пределы брачной области! Собственно говоря, я буду приходиться ей не зятем, а племянником, или, вернее, даст бог, -- ни тем, ни другим.

23-го июля

   Сегодня я воспользовался слухом, пущенным под сурдинкой мною же, что я влюблен в одну молодую девушку. Через Эдварда слух этот достиг ушей Корделии. Теперь она исподтишка с любопытством следит за мною, боясь, однако, спросить. Ей крайне интересно удостовериться в этом, во-первых, потому, что это чересчур невероятно, по ее мнению, а во-вторых, потому, что это послужило бы оправдывающим примером для нее самой: если уж такой холодный ироник, как я, позволил себе влюбиться, то ей и подавно незачем особенно стыдиться этого. Итак, сегодня я завязал разговор на эту тему. Рассказывать о чем-нибудь так, что сама соль рассказа не пропадает, а слушатели в то же время не догадываются преждевременно о сути, -- обманывать и дразнить при этом их нетерпеливое ожидание, и наконец ловко выпытывать, какого конца они сами желали бы, -- это одно из любимых моих удовольствий. И я большой мастер ставить своих слушателей в тупик, употребляя в своем рассказе такие выражения, которым можно придать и тот и другой смысл. Вообще, если нужно сделать какие-нибудь важные наблюдения, выведать кое-что у известного лица, то я советую всегда держать длинную речь, т. к. в обыкновенном разговоре собеседнику легче увернуться и скрыть свои впечатления ответами или новыми вопросами. Итак, я начал речь с торжественно-серьезной миной, обращаясь преимущественно к тетке: "Не знаю, приписать ли это доброжелательству друзей или злобе врагов, -- у кого нет в изобилии и тех и других?". Тут тетка вставила замечание, которое я постарался подхватить и дополнить пространными объяснениями, чтобы еще подстрекнуть нетерпеливо-напряженное внимание Корделии, которая, конечно, не могла позволить себе прервать наши, видимо, серьезные разглагольствования. Наконец я продолжал: "Или же приписать это простому случаю, generatio aequivoca слуха (иностранное выражение, незнакомое Корделии, произнесенное вдобавок с неверной интонацией и приправленное лукавой улыбкой, как будто в нем-то и заключалась вся суть, еще больше заинтриговало Корделию) -- во всяком случае, я, несмотря на свою скромную, почти ни для кого не нужную жизнь, стал вдруг предметом толков о моем сватовстве к одной барышне (Корделии, видимо, недоставало объяснения, к какой именно). Повторяю, я решительно не знаю, кому приписать распространение этого слуха: друзьям ли -- так как неоспоримо, что влюбиться вообще большое счастье для человека (Корделию как будто толкнуло что-то), или врагам -- так как предполагать, что это счастье выпало на долю именно мне, положительно смешно (ее как будто отбросило в противоположную сторону), случаю ли, наконец, -- так как для него не нужно никаких оснований, или, как я уже сказал, generatio aequivoca слуха -- так как вся эта история, пожалуй, не что иное, как плод досужего измышления чьей-нибудь пустой головы". Тетка с чисто женским любопытством принялась допытываться, кто эта девушка, с которой добрым людям вздумалось обручить меня. Я ловко увернулся от этих расспросов. Рассказ мой, кажется, произвел некоторое впечатление на Корделию, и акции Эдварда, пожалуй, даже несколько поднялись в цене.
   Решительная минута приближается. Я мог бы письменно обратиться к тетке, прося у нее руки Корделии -- это ведь самый ординарный прием в сердечных делах, как будто сердцу свойственнее писать, чем говорить. Единственное, что могло бы говорить в пользу этого приема -- обыденный, чисто мещанский пошиб его, но зато мне пришлось бы проститься с мыслью о сюрпризе, которым бы оказалось мое предложение для Корделии и которым мне нужно озадачить ее.
   Будь у меня какой-нибудь преданный друг, он бы, пожалуй, сказал: "Хорошо ли ты обдумал этот серьезный шаг? Ведь от него зависит вся твоя будущность и счастье другого лица". В таких предостережениях и советах и заключается выгода иметь преданного друга. У меня нет такого друга -- вопрос о том, выгода это или ущерб для меня, я оставлю открытым, но то, что я избавлен от его советов, я считаю несомненной выгодой. Советы мне совсем не нужны, я слишком строго взвесил и рассчитал все. Препятствий нет никаких, и я перехожу на амплуа жениха. Скоро моя скромная особа озарится некоторым ореолом: я перестану быть простым смертным и сделаюсь "партией", даже очень хорошей партией, как скажет тетушка. Да вот кого мне будет впоследствии искренно жаль, так это тетушку: она любит меня такой нежной, сердечной сельскохозяйственной любовью! Она почти обожает меня, так как видит во мне свой идеал.
    
   x x x
    
   Не в первый раз предстоит мне объясняться в любви, но вся моя опытность не служит в данном случае ничему: это объяснение ничуть не походит на прежние. Поэтому я должен тщательно подготовить свою роль и выбрать нужную маску, в чем я и упражняюсь вот уже некоторое время. Я перебираю мысленно все оттенки, которые можно было бы придать моему объяснению с Корделией. Сделать его эротическим было бы рискованно: этим я преждевременно могу вызвать в ней чувство, которое по моему плану должно было разгораться в ней постепенно, становясь все сильнее и сильнее. Придать ему чересчур серьезный характер также опасно: в такие торжественные минуты душа девушки и без того как-то наэлектризовывается, напрягается в каком-то неестественном возбуждении, как душа умирающего в последнюю минуту. Тривиально-шутливый оттенок не гармонировал бы с моей прежней маской, ни с новой, которую я собирался надеть. Ирония и остроумие будут в том случае так же неуместны. Итак, всего вышеперечисленного нужно избегать. Если бы для меня, как для большинства женихов, вся суть заключалась в одном робком "да", сорвавшимся с уст возлюбленной, задача упростилась бы донельзя. Положим, это "да" нужно и мне, но оно не составляет всей сути дела. Как ни заинтересован я Корделией, но есть все-таки условия, при которых я не согласился бы принять ее "да". Я совсем не гонюсь за тем, чтобы обладать ею в реальном смысле, моя главная мечта наслаждаться ею в художественно-эстетическом смысле. Поэтому и объяснение мое должно быть вполне художественным, так чтобы на все положение был наброшен своего рода туманный и загадочный покров, под которым скрывались бы всевозможные возможности. В случае, если она не поверит мне и сразу заподозрит обман, то сделает большую ошибку -- я совсем не обманщик в прямом смысле этого слова; если же она увидит во мне глубоко и верно любящего человека, она также впадет в заблуждение. Я постараюсь, чтобы она вообще не успела собраться с мыслями и остановиться на чем бы то ни было; дать ей время прийти в себя крайне опасно: взор девушки становится в такие минуты почти ясновидящим, как взор умирающих. Милая Корделия! Я должен отнять у тебя нечто прекрасное, но постараюсь вознаградить тебя, насколько это в моей власти. Итак, решено: объяснение мое должно носить простой и обыкновенный характер, так чтобы она, давая свое согласие, не умела объяснить себе, что, собственно, кроется в подобных отношениях. Бесконечная возможность предположений набросает необходимый фон "интересного" для будущих отношений. Если же она сумеет уяснить себе значение происходящего, все мои планы разлетятся вдребезги и отношения с ней потеряют всякий интерес. Она не может дать согласие из любви ко мне: я знаю, что она пока еще не любит меня. Самое лучшее, если мне удастся повернуть дело так, что поступок превратится в случай, так что она даст свое согласие как-то бессознательно и сама потом скажет: "Бог знает, как все это вышло!".

31-го июля

   Сегодня я писал для одного из моих приятелей любовное послание. Это занятие всегда доставляло мне большое удовольствие. Довольно интересно ведь быть посвященным в такие обстоятельства. Я располагаюсь возможно удобнее, беру сигару, закуриваю и приготовляюсь слушать доклад влюбленного. Последний выкладывает передо мною письма от предмета своей страсти (мне вообще очень интересно знакомиться с тем, как пишут молодые девушки), сам садится рядом, как влюбленный кот, и начинает читать эти письма вслух. Я иногда прерываю это чтение лаконичными замечаниями вроде "недурно пишет", "у нее есть чувство", "вкус", "однако она осторожна", "верно, не в первый раз" и т. п. Кроме чувства понятного интереса, я испытываю еще и чувство некоторого самодовольства: ведь я творю доброе дело -- помогаю двум влюбленным соединиться! И так как должные дела требуют награды, то я и вознаграждаю себя: за каждую осчастливленную парочку я высматриваю себе новую жертву и на двух счастливцев делаю одну несчастной. Словом, я очень честен и добросовестен, никогда не обманываю ничьего доверия. Маленькие шалости, конечно, не считаются, это лишь законный процент.
   А почему я пользуюсь таким доверием? Потому что знаю древние языки, тружусь, всегда держу в тайне свои маленькие приключения и никогда не злоупотребляю оказанным мне доверием.

2-го августа

   Минута настала. Сегодня я мельком увидал тетку на улице. Эдвард был в таможне, следовательно, я наверное мог рассчитывать застать Корделию одну. Так и случилось. Она сидела за рабочим столиком. Мой утренний визит несколько взволновал ее. Минута чуть не приняла чересчур серьезного оттенка, и случись это, не Корделия была бы тому причиной: она довольно оправилась от своего смущения, но я сам едва мог совладать с собой -- такое сильное впечатление произвела на меня молодая девушка. Она была так прелестна в своем простеньком утреннем ситцевом платье, с розой у корсажа. Она сама была похожа на этот свежий, едва распустившийся цветок! И кто знает в самом деле, где проводит ночь молодая девушка? Я думаю -- в стране фантазий и золотых грез, там только можно почерпнуть эту юную свежесть и нежность красок! Все существо Корделии дышало такой юностью и в то же время такой полнотой созревшей жизни, как будто мать-природа только что выпустила ее из своих нежных объятий. Я как будто сам присутствовал при этом трогательном прощании, когда эта любящая мать в последний раз прижала ее к своей груди и сказала: "Ступай теперь в свет, дитя мое, я сделала для тебя все, что могла, и пусть мой прощальный поцелуй будет печатью, охраняющей святыню твоей девственной души. Никто не может сорвать ее без твоего согласия, и ты сама почувствуешь, когда этому настанет пора!". И она действительно запечатлела на устах девушки свой божественный поцелуй, не отнимающий что-либо, как поцелуй человеческий, а дарящий сам, дарящий девушке силу поцелуя. Как бесконечно мудра природа! Она дает мужчине дар слова, а девушке красноречие поцелуя! Этот поцелуй Корделия носила на устах своих, прощальное лобзание природы на челе и радостное приветствие во взоре. Она казалась светлой гостьей в собственном доме, была невинна и неопытна, как дитя, и в то же время исполнена того благородного девственного достоинства, пред которым невольно преклоняются люди. Вскоре, однако, я справился со своим волнением и стал по-прежнему бесстрастен и торжественно глуп, как это подобает, если хочешь отнять всякий смысл у действия, полного глубокого значения. Начав несколькими общими фразами, я перевел разговор на тему, более подходящую к случаю, и наконец изложил ей свою просьбу. Вообще, довольно скучно слушать человека, говорящего по-книжному, а между тем иногда очень полезно говорить так. Надо сказать, что книга имеет замечательное свойство: ее содержание можно истолковать как угодно, и я поэтому не выходил из рамок книжной речи. Корделию очень удивило мое предложение, что, конечно, вполне естественно. Трудно, однако, описать выражение ее лица в ту минуту -- оно отразило столько впечатлений сразу, что его, пожалуй, можно было сравнить с комментариями к моей еще не изданной книге. Комментарии эти предлагают вам выбор всевозможных истолкований. Стоило мне прибавить еще одно слово -- и она могла засмеяться надо мною, и она могла растрогаться, одно слово -- и она замяла бы разговор... Но ни одного такого слова не вырвалось у меня; я оставался торжественно-глупым, держась по всем правилам жениховского этикета. Что же она ответила мне? "Она так еще недавно познакомилась со мной, что"... Ах боже мой! Такие затруднения встречаются только на узкой тропинке, ведущей к браку, а не на усыпанном цветами пути любви!
   Однако, я все-таки немного ошибся в своих расчетах: развивая мысленно свой план общения с Корделией, я заранее решил, что она, пойманная врасплох, скажет "да": вышло не так, она не сказала ни "да", ни "нет", а отослала меня к тетке. Я должен был предвидеть это! Впрочем, все же мне везет, такой результат, пожалуй, лучше всего.
    
   x x x
    
   Тетка дает свое согласие, -- в этом я нимало не сомневался, -- Корделия следует ее совету. Нельзя, значит, похвалиться, чтобы помолвка моя имела поэтический оттенок, она совершилась по известному шаблону: невеста сама не знает, сказать ли ей "да" или "нет", но тетка говорит "да", и она вторит ей... Я беру невесту, она берет меня, и теперь-то начнется настоящее!

3-го августа

   Ну вот я и жених, а Корделия невеста. И это, кажется, все, что она знает относительно своего положения. Будь у нее подруга, она могла бы признаться ей в задушевном разговоре, что решительно ничего не понимает во всем этом, что ее влечет ко мне какое-то необъяснимое чувство, что она как-то странно покоряется моему желанию не из любви, потому что вовсе не любит меня, да и никогда, пожалуй, не полюбит, а просто потому, что она, как ей кажется, может прожить со мной довольно счастливо, так как, по-видимому, я не из "требовательных" и удовольствуюсь ее "уживчивым характером". Дорогая моя! Быть может, ты ошибаешься: я потребую от тебя многого... но, пожалуй, меньше всего уживчивости! Из всех нелепых обычаев житейских помолвка -- самый нелепейший. В браке все-таки есть известный смысл, хотя и не совсем удобный для меня, но помолвка! Это выдумка, отнюдь не делающая чести своему изобретателю. Помолвка ни то, ни се и относится к любви точно так же, как звездочки подпоручика к лампасам генерала. Ну вот и я теперь запрягся в эту лямку и, пожалуй, не без пользы для себя. Старый балаганный рецензент Тропп не без основания говорит: "Лишь побывав в шкуре балаганного артиста, получишь право судить других артистов". А помолвка? Разве это не балаганщина своего рода?
    
   x x x
    
   Эдвард вне себя от злости: отпустил бороду и сбросил свою черную пару. Это не к добру! Он хочет, кажется, поговорить с Корделией и вывести на чистую воду мое лукавство. Вот это будет потрясающая сцена: Эдвард, небритый, небрежно одетый, говорящий в азарте громким голосом! Только бы он не подвел меня своей бородой in spe! Напрасно я стараюсь урезонить его, объясняя, что наша помолвка дело рук самой тетушки и что Корделия, может быть, чувствует симпатию к нему, что я готов уступить ему свое место, если он сумеет завоевать ее сердце и т. д. С минуту он как будто колеблется: и в самом деле, не сбрить ли бороду и не купить ли новый фрак? Но затем вдруг опять обрушивается на меня. Я думаю все-таки, что мне удастся сохранить наши добрые отношения: ведь как он ни сердится на меня, а шагу не сделает без моего совета. Он не забыл еще, какую пользу приносило ему мое менторство. Да и мне не хочется отнять у него последнюю опору и окончательно поссориться с ним. В сущности, он славный малый, и кто знает, что может случиться со временем?
    
   x x x
    
   Теперь мне предстоит великая задача: во-первых, подготовить внешний разрыв с Корделией, чтобы доставить себе в будущем высшие и прекраснейшие минуты наслаждения; во-вторых, как можно лучше воспользоваться периодом помолвки, насладиться вдоволь ее девственной прелестью и миловидностью, словом, всем, чем так щедро одарила ее природа, не забегая, однако, вперед... Когда же я научу ее понимать смысл любви, и в особенности любви ко мне, тогда пусть порвутся внешние цепи -- она моя!
   Другие, напротив, начинают с такого обучения, а добившись результата, надевают на себя цепи помолвки, в ожидании награды добродетельно-скучным браком, но это их дело. В наших отношениях пока еще полное status quo, но ни один жених в мире, ни один скряга, нашедший нечаянно золотую монету, не может быть счастливее, довольнее меня. Я упоен сознанием, что она наконец принадлежит мне. Ее чистая невинная душа прозрачна, как небо, глубока, как море, ни одно эротическое облачко не скользнуло еще по этой девственной лазури! Теперь пора: она должна узнать от меня, какая сила скрывается в любви. Как принцесса, внезапно возведенная из мрака темницы на трон предков, она будет перенесена мною в родное ей царство любви. Да, все это сделаю я, так что она, учась любить вообще, будет учиться любить меня, а когда осознает, что научилась любить у меня, полюбит меня вдвое сильнее. Мысль о таком счастье положительно опьяняет меня!
   Душевные силы моей Корделии еще не ослаблены и не растрачены теми неопределенными порывами любви, которые так часто испытывают другие девушки, теряющие вследствие этого способность любить сильно, определенно и нераздельно. В их воображении вечно носится какой-то смутный образ, принимаемый ими за идеал, с которым они и сверяют мимолетные предметы своей любви. Этими туманными иллюзиями они вырабатывают себе некоторый суррогат любви для того, чтобы кое-как поддержать их жизнь. Я уже прозреваю своим чутким взором зарождение любви в глубине ее сердца и стараюсь вызвать эту любовь наружу, маня ее тысячами голосов. Я наблюдаю за ее постепенным развитием -- и по мере того, как оно принимает все более и более определенные формы, подготовляю в самом себе соответственное этим формам содержание. Мое участие в этом процессе, совершающемся в душе Корделии, пока еще таинственное и незримое; когда же он закончится вполне, я пойду навстречу ее желаниям, продолжая в то же время сохранять неуловимое разнообразие душевных оттенков. Нужно явиться достойным избранником ее сердца -- девушка ведь любит только раз в жизни!
    
   x x x
    
   Итак, мои права на Корделию установлены законным порядком: я получил согласие и благословение тетки и поздравления родных и друзей... Надо думать, что это обещает прочный и долговременный союз! Все тяготы войны миновали, и настало благоденствие мира. Что за нелепость! Как будто благословение тетки и поздравления родных могут доставить мне обладание Корделией в истинном смысле этого слова? И неужели в любовных делах существует такая резкая разница между военным и мирным положением? Не вернее ли, что любовь -- непрестанная борьба, хотя выбор оружия и бесконечно разнообразен. Главная же суть в том, как ведется эта борьба: грудь с грудью или на расстоянии. Чем долее длилась борьба на расстоянии, тем слабее будет рукопашная схватка, представляющая следующие моменты: рукопожатие, пожатие ножки (последнее, как известно, особенно рекомендуется Овидием, хотя собственная ревность его и сильно возрастает против этого) и затем уже поцелуи и объятия. Единственное оружие в борьбе на расстоянии -- взгляд, и все же борец-художник владеет им с такой виртуозностью, что достигает куда больших результатов, нежели другой даже в борьбе грудь с грудью. Он может бросить на девушку свой молниеносный полный неги и страсти взор, и она почувствует как бы жгучее прикосновение его самого, этим взором он охватывает все ее существо крепче самых жарких объятий! Тем не менее одной борьбы на расстоянии еще не достаточно: она не даст настоящего наслаждения. Лишь в борьбе грудь с грудью все приобретает истинное значение. Когда же борьба эта прекращается, любовь умирает. Я совсем не боролся с Корделией на расстоянии, и теперь только вынимаю оружие. Я имею на нее известные права -- в юридически-мещанском смысле, но из этого еще ровно ничего не следует, для меня по крайней мере: мои воззрения на любовь гораздо шире и возвышеннее. Она моя невеста, это правда, но если я заключу из этого, что она любит меня, то жестоко ошибусь -- она еще не умеет любить. Я имею на нее законные права, права жениха, но еще не обладаю ею так же, как могу обладать другой девушкой, без всяких таких прав.
    
   x x x
    
   Корделия сидит на диване у чайного стола, я на стуле рядом с нею. Такое расстояние носит в себе что-то дружески фамильярное и вместе с тем нечто чуждое, отстраняющее сближение. Положение вообще очень важно, конечно, для тех, кто что-нибудь смыслит в этом. В любовных отношениях много положений, и мы с Корделией пока еще в одном из первых. Как щедро одарила природа свое любимое дитя! Мягкая округленность форм, чистая невинная женственность, ясность взора -- все восхищает меня в Корделии. Я поздоровался с ней, она встретила меня по обыкновению весело, но несколько застенчиво. Она смутно чувствует, что помолвка должна как-то изменить наши отношения, но как именно, не знает. Она подала мне руку, но без прежней открытой улыбки на лице; я ответил ей легким пожатием. Вообще я держу себя с ней просто, дружески, без малейшего эротического оттенка. Она сидит на диване у чайного стола, я на стуле рядом с нею. Какая-то тихая торжественность разлита в воздухе... так бывает в природе перед трепетно ожидаемым ею восходом солнца. Корделия молчит ...ничто не нарушает тишины... Взор мой тихо покоится на ней, в нем нет и следа чувственных желаний -- для этого нужно быть циником. Тонкий мимолетный румянец набегает на ее лицо, как розовое облачко на ясное небо, и то загорается, то потухает. Что выражает этот румянец? Зарождающуюся ли любовь, тоску ли, надежду или боязливое предчувствие? Нет, нет, нет и нет! Этот румянец задумчивого недоумения. Она задумывается, но не надо мною -- этого мало для нее, и не над собою, а в себе: в ее душе медленно совершается метаморфоза. Такие минуты требуют ничем не нарушимого молчания, ничто не должно мешать этой торжественной работе -- ни рассуждение, ни внезапный порыв страсти. Я не принимаю в этом процессе деятельного участия, но присутствие мое необходимо для того, чтобы продлить это душевное раздумье. Все мое существо молчаливо гармонирует с ним. В подобных случаях поклонение молодой девушке, как и поклонение некоторым древним божествам, должно выражаться в глубоком молчании.
  
  

Михаил Лермонтов

  

ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

  
   Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так, особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы уверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной нежнейшей дружбы.
   Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... Старая и жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!
   Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того желали?..
   Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает, и к его и вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить - это уж бог знает!
  
  
  
   Часть первая
   I. Бэла
   Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с остальными вещами, к счастью для меня, остался цел.
   Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею.
   Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, - а эта гора имеет около двух верст длины.
   Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком.
   За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему и поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.
   - Мы с вами попутчики, кажется?
   Он молча опять поклонился.
   - Вы, верно, едете в Ставрополь?
   - Так-с точно... с казенными вещами.
   - Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин?
  
   Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня.
   - Вы, верно, недавно на Кавказе?
   - С год, - отвечал я.
   Он улыбнулся вторично.
   - А что ж?
   - Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места... Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих... Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут!
   - А вы давно здесь служите?
   - Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче [[1 - Ермолове. (Прим. Лермонтова.)]], - отвечал он, приосанившись. - Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, - прибавил он, - и при нем получил два чина за дела против горцев.
   - А теперь вы?..
   - Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..
   Я сказал ему.
   Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. На вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку; но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.
   - Ведь этакий народ! - сказал он, - и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: "Офицер, дай на водку!" Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие...
   До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно, мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякиванье русского колокольчика.
   - Завтра будет славная погода! - сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.
   - Что ж это? - спросил я.
   - Гуд-гора.
   - Ну так что ж?
   - Посмотрите, как курится.
   И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки - облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном.
   Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей. и перед нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана...
   - Нам придется здесь ночевать, - сказал он с досадою, - в такую метель через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? - спросил он извозчика.
   - Не было, господин, - отвечал осетин-извозчик, - а висит много, много.
   За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник - единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу.
   Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые ступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел приветливо.
   - Жалкие люди! - сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении.
   - Преглупый народ! - отвечал он. - Поверите ли? ничего не умеют, не способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины!
   - А вы долго были в Чечне?
   - Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, - знаете?
   - Слыхал.
   - Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди - либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..
   - А, чай, много с вами бывало приключений? - сказал я, подстрекаемый любопытством.
   - Как не бывать! Бывало...
   Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку - желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он отхлебнул и сказал как будто про себя: "Да, бывало!" Это восклицание подало мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет "здравствуйте" (потому что фельдфебель говорит "здравия желаю"). А поболтать было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.
   - Не хотите ли подбавить рому? - сказал я своему собеседнику, - у меня есть белый из Тифлиса; теперь холодно.
   - Нет-с, благодарствуйте, не пью.
   - Что так?
   - Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка - пропадший человек!
   Услышав это, я почти потерял надежду.
   - Да вот хоть черкесы, - продолжал он, - как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова князя был в гостях.
   - Как же это случилось?
   - Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой - этому скоро пять лет. Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно. "Вы, верно, - спросил я его, - переведены сюда из России?" - "Точно так, господин штабс-капитан", - отвечал он. Я взял его за руку и сказал: "Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно... ну да мы с вами будем жить по-приятельски... Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и, пожалуйста, - к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке". Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости.
   - А как его звали? - спросил я Максима Максимыча.
   - Его звали... Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут - а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха... Да-с, с большими был странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещиц!..
   - А долго он с вами жил? - спросил я опять.
   - Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
   - Необыкновенные? - воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.
   - А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь. Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день, бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо: ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы его вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. "Эй, Азамат, не сносить тебе головы, - говорил я ему, яман [[2 - плохо (тюрк.)]] будет твоя башка!"
  
   Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в лицо, были далеко не красавицы. "Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках", - сказал мне Григорий Александрович. "Погодите!" - отвечал я, усмехаясь. У меня было свое на уме.
   У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете, обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со всеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, где поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая.
   - Как же у них празднуют свадьбу? - спросил я штабс-капитана.
   - Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный старичишка бренчит на трехструнной... забыл как по-ихнему, ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела ему... как бы сказать?.. вроде комплимента.
   - А что ж такое она пропела, не помните ли?
   - Да, кажется, вот так: "Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду". Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.
   Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: "Ну что, какова?" - "Прелесть! - отвечал он. - А как ее зовут?" - "Ее зовут Бэлою", - отвечал я.
   И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево, только никогда не торговался: что запросит, давай, - хоть зарежь, не уступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой Кабарде, - и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги - струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят верст; а уж выезжена - как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..
   В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. "Недаром на нем эта кольчуга, - подумал я, - уж он, верно, что-нибудь замышляет".
   Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на горы, и туман начинал бродить по ущельям.
   Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть, есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал, приговаривая: "Якши тхе, чек якши!" [[3 - Хороша, очень хороша! (тюрк.)]]
   Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. "О чем они тут толкуют? - подумал я, - уж не о моей ли лошадке?" Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
   - Славная у тебя лошадь! - говорил Азамат, - если бы я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!
   "А! Казбич!" - подумал я и вспомнил кольчугу.
   - Да, - отвечал Казбич после некоторого молчания, - в целой Кабарде не найдешь такой. Раз, - это было за Тереком, - я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мной неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был густой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, - и пророк вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам... Вдруг передо мною рытвина глубокая; скакун мой призадумался - и прыгнул. Задние его копыта оборвались с противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья и полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели, только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, - смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их - и вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда, истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мой товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.
   И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая ему разные нежные названия.
   - Если б у меня был табун в тысячу кобыл, - сказал Азамат, - то отдал бы тебе весь за твоего Карагеза.
   - Йок [[4 - Нет (тюрк.)]], не хочу, - отвечал равнодушно Казбич.
   - Послушай, Казбич, - говорил, ласкаясь к нему, Азамат, - ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, - а шашка его настоящая гурда [[5 - Гурда - название лучших кавказских клинков (по имени оружейного мастера).]]: приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга - такая, как твоя, нипочем.
   Казбич молчал.
   - В первый раз, как я увидел твоего коня, - продолжал Азамат, когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить. Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! - сказал Азамат дрожащим голосом.
   Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он был помоложе.
   В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха.
   - Послушай! - сказал твердым голосом Азамат, - видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом - чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха... Хочешь, дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул, - и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
   Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную песню вполголоса [[6 - Я прошу прощения у читателей в том, что переложил в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка - вторая натура. (Прим. Лермонтова.)]]:
  
   Много красавиц в аулах у нас,
   Звезды сияют во мраке их глаз.
   Сладко любить их, завидная доля;
   Но веселей молодецкая воля.
   Золото купит четыре жены,
   Конь же лихой не имеет цены:
   Он и от вихря в степи не отстанет,
   Он не изменит, он не обманет.
  
   Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, и клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:
   - Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.
   - Меня? - крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. "Будет потеха!" - подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья - и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.
   - Плохое дело в чужом пиру похмелье, - сказал я Григорью Александровичу, поймав его за руку, - не лучше ли нам поскорей убраться?
   - Да погодите, чем кончится.
   - Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы, и пошла резня! - Мы сели верхом и ускакали домой.
   - А что Казбич? - спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.
   - Да что этому народу делается! - отвечал он, допивая стакан чая, - ведь ускользнул!
   - И не ранен? - спросил я.
   - А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. - Штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю:
   - Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, - такой хитрый! - а сам задумал кое-что.
   - А что такое? Расскажите, пожалуйста.
   - Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать.
   Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут. Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, - ну, просто, по его словам, этакой и в целом мире нет.
   Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича. Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..
   Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до того его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи:
   - Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее подарил бы?..
  
   - Все, что он захочет, - отвечал Азамат.
   - В таком случае я тебе ее достану, только с условием... Поклянись, что ты его исполнишь...
   - Клянусь... Клянись и ты!
   - Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден.
   Азамат молчал.
   - Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок: рано тебе ездить верхом...
   Азамат вспыхнул.
   - А мой отец? - сказал он.
   - Разве он никогда не уезжает?
   - Правда...
   - Согласен?..
   - Согласен, - прошептал Азамат, бледный как смерть. - Когда же?
   - В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов: остальное - мое дело. Смотри же, Азамат!
   Вот они и сладили это дело... по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что - Казбич разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
   - Азамат! - сказал Григорий Александрович, - завтра Карагез в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня...
   - Хорошо! - сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не знаю, - только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.
   - А лошадь? - спросил я у штабс-капитана.
   - Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим кунаком. [[7 - Кунак - значит приятель. (Прим. Лермонтова.)]]
  
   Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице - и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье.
   - Что с тобой? - спросил я.
   - Моя лошадь!.. лошадь!.. - сказал он, весь дрожа.
   Точно, я услышал топот копыт: "Это, верно, какой-нибудь казак приехал..."
   - Нет! Урус яман, яман! - заревел он и опрометью бросился вон, как дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой загородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать по дороге... Вдали вилась пыль - Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегу Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок... Вот кругом него собрался народ из крепости - он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов - он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и стал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата.
   - Что ж отец?
   - Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?
   А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..
   Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к нему.
   Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил... Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, - только он притворялся, будто не слышит.
   - Господин прапорщик! - сказал я как можно строже. - Разве вы не видите, что я к вам пришел?
  
   - Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? - отвечал он, не приподнимаясь.
   - Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.
   - Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота!
   - Я все знаю, - отвечал я, подошед к кровати.
   - Тем лучше: я не в духе рассказывать.
   - Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу отвечать...
   - И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.
   - Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!
   - Митька, шпагу!..
   Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал:
   - Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо.
   - Что нехорошо?
   - Да то, что ты увез Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся, - сказал я ему.
   - Да когда она мне нравится?..
   Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо будет отдать.
   - Вовсе не надо!
   - Да он узнает, что она здесь?
   - А как он узнает?
   Я опять стал в тупик.
   - Послушайте, Максим Максимыч! - сказал Печорин, приподнявшись, - ведь вы добрый человек, - а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу...
   - Да покажите мне ее, - сказал я.
   - Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть; сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, - прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился... Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно согласиться.
   - А что? - спросил я у Максима Максимыча, - в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?
  
   - Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же горы, что из аула, - а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!.. Ну, да это в сторону... Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею.
   - Послушай, моя пери, - говорил он, - ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, - отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. - Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. - Или, - продолжал он, - я тебе совершенно ненавистен? - Она вздохнула. - Или твоя вера запрещает полюбить меня? - Она побледнела и молчала. - Поверь мне, Аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью? - Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. - Послушай, милая, добрая Бэла! - продолжал Печорин, - ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей?
   Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только повторяла: "Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада". Он стал настаивать; она задрожала, заплакала.
   - Я твоя пленница, - говорила она, - твоя раба; конечно ты можешь меня принудить, - и опять слезы.
   Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед.
   - Что, батюшка? - сказал я ему.
   - Дьявол, а не женщина! - отвечал он, - только я вам даю мое честное слово, что она будет моя...
  
   Я покачал головою.
   - Хотите пари? - сказал он, - через неделю!
   - Извольте!
   Мы ударили по рукам и разошлись.
   На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.
   - Как вы думаете, Максим Максимыч! - сказал он мне, показывая подарки, - устоит ли азиатская красавица против такой батареи?
   - Вы черкешенок не знаете, - отвечал я, - это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны. - Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш.
   А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину; она стала ласковее, доверчивее - да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошел к ней. "Бэла! - сказал он, - ты знаешь, как я тебя люблю. Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь, вернись к отцу, - ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя; прощай, я еду - куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня". - Он отвернулся и протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль - такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал - и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так - глупость!..
   Штабс-капитан замолчал.
   - Да, признаюсь, - сказал он потом, теребя усы, - мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила.
   - И продолжительно было их счастье? - спросил я.
   - Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы!
   - Как это скучно! - воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. - Да неужели, - продолжал я, - отец не догадался, что она у вас в крепости?
   - То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось...
   Внимание мое пробудилось снова.
   - Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у дороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, - это было в сумерки, - он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья - и был таков; некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только не догнали.
   - Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, - сказал я, чтоб вызвать мнение моего собеседника.
   - Конечно, по-ихнему, - сказал штабс-капитан, - он был совершенно прав.
   Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
   Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.
   Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока, приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне, бродить по горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливые образы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитый в их ущельях, тот, конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебные картины. Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли... Да, и штабс-капитан: в сердцах простых чувство красоты и величия природы сильнее, живее во сто крат, чем в нас, восторженных рассказчиках на словах и на бумаге.
   - Вы, я думаю, привыкли к этим великолепным картинам? - сказал я ему.
   - Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца.
   - Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна.
   - Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее. Посмотрите, - прибавил он, указывая на восток, - что за край!
   И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, - и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание. "Я говорил вам, - воскликнул он, - что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!" - закричал он ямщикам.
  
   Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа. Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных, - а наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: "И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые", - и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться...
   Но, может быть, вы хотите знать окончание истории Бэлы? Во-первых, я пишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле. Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, как называет ее ученый Гамба [[8 - "...как называет ее ученый Гамба, le Mont St.-Christophe" - французский консул в Тифлисе Жак-Франсуа Гамба в книге о путешествии по Кавказу ошибочно назвал Крестовую гору горой святого Кристофа.]], le mont St.-Christophe) достоин вашего любопытства. Итак, мы спускались с Гуд-горы в Чертову долину... Вот романтическое название! Вы уже видите гнездо злого духа между неприступными утесами, - не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова "черта", а не "черт", ибо здесь когда-то была граница Грузии. Эта долина была завалена снеговыми сугробами, напоминавшими довольно живо Саратов, Тамбов и прочие милые места нашего отечества.
   - Вот и Крестовая! - сказал мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов еще не было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом. При повороте встретили мы человек пять осетин; они предложили нам свои услуги и, уцепясь за колеса, с криком принялись тащить и поддерживать наши тележки. И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням. В два часа едва могли мы обогнуть Крестовую гору - две версты в два часа! Между тем тучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел, свистал, как Соловей-разбойник, и скоро каменный крест скрылся в тумане, которого волны, одна другой гуще и теснее, набегали с востока... Кстати, об этом кресте существует странное, но всеобщее предание, будто его поставил Император Петр I, проезжая через Кавказ; но, во-первых, Петр был только в Дагестане, и, во-вторых, на кресте написано крупными буквами, что он поставлен по приказанию г. Ермолова, а именно в 1824 году. Но предание, несмотря на надпись, так укоренилось, что, право, не знаешь, чему верить, тем более что мы не привыкли верить надписям.
   Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. "И ты, изгнанница, - думал я, - плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки".
   - Плохо! - говорил штабс-капитан; - посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Уж эта мне Азия! что люди, что речки - никак нельзя положиться!
   Извозчики с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали, упирались и не хотели ни за что в свете тронуться с места, несмотря на красноречие кнутов.
   - Ваше благородие, - сказал наконец один, - ведь мы нынче до Коби не доедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то на косогоре чернеется - верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаются в погоду; они говорят, что проведут, если дадите на водку, - прибавил он, указывая на осетина.
   - Знаю, братец, знаю без тебя! - сказал штабс-капитан, - уж эти бестии! рады придраться, чтоб сорвать на водку.
   - Признайтесь, однако, - сказал я, - что без них нам было бы хуже.
   - Все так, все так, - пробормотал он, - уж эти мне проводники! чутьем слышат, где можно попользоваться, будто без них и нельзя найти дороги.
  
   Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались до скудного приюта, состоящего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал, что правительство им платит и кормит их с условием, чтоб они принимали путешественников, застигнутых бурею.
   - Все к лучшему! - сказал я, присев у огня, - теперь вы мне доскажете вашу историю про Бэлу; я уверен, что этим не кончилось.
   - А почему ж вы так уверены? - отвечал мне штабс-капитан, примигивая с хитрой улыбкою...
   - Оттого, что это не в порядке вещей: что началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться.
   - Ведь вы угадали...
   - Очень рад.
   - Хорошо вам радоваться, а мне так, право, грустно, как вспомню. Славная была девочка, эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце и матери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, - так теперь уж, знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел кого баловать. Она, бывало, нам поет песни иль пляшет лезгинку... А уж как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в благородном собрании, лет двадцать тому назад, - только куда им! совсем не то!.. Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела, что чудо; с лица и с рук сошел загар, румянец разыгрался на щеках... Уж какая, бывало, веселая, и все надо мной, проказница, подшучивала... Бог ей прости!..
   - А что, когда вы ей объявили о смерти отца?
   - Мы долго от нее это скрывали, пока она не привыкла к своему положению; а когда сказали, так она дня два поплакала, а потом забыла.
   Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, - а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, - целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще... "Нехорошо, - подумал я, верно между ними черная кошка проскочила!"
   Одно утро захожу к ним - как теперь перед глазами: Бэла сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что я испугался.
  
   - А где Печорин? - спросил я.
   - На охоте.
   - Сегодня ушел? - Она молчала, как будто ей трудно было выговорить.
   - Нет, еще вчера, - наконец сказала она, тяжело вздохнув.
   - Уж не случилось ли с ним чего?
   - Я вчера целый день думала, - отвечала она сквозь слезы, - придумывала разные несчастья: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в горы... А нынче мне уж кажется, что он меня не любит.
   - Право, милая, ты хуже ничего не могла придумать! - Она заплакала, потом с гордостью подняла голову, отерла слезы и продолжала:
   - Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не раба его - я княжеская дочь!..
   Я стал ее уговаривать.
   - Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, - походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь.
   - Правда, правда! - отвечала она, - я буду весела. - И с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня; только и это не было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками.
   Что было с нею мне делать? Я, знаете, никогда с женщинами не обращался: думал, думал, чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали... Пренеприятное положение-с!
   Наконец я ей сказал: "Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!" Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
   Крепость наша стояла на высоком месте, и вид был с вала прекрасный; с одной стороны широкая поляна, изрытая несколькими балками [[9 - овраги. (Прим. Лермонтова.)]], оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта гор; кое-где на ней дымились аулы, ходили табуны; с другой - бежала мелкая речка, и к ней примыкал частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа. Мы сидели на углу бастиона, так что в обе стороны могли видеть все. Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на серой лошади, все ближе и ближе и, наконец, остановился по ту сторону речки, саженях во сте от нас, и начал кружить лошадь свою как бешеный. Что за притча!..
   - Посмотри-ка, Бэла, - сказал я, - у тебя глаза молодые, что это за джигит: кого это он приехал тешить?..
   Она взглянула и вскрикнула:
   - Это Казбич!..
   - Ах он разбойник! смеяться, что ли, приехал над нами? - Всматриваюсь, точно Казбич: его смуглая рожа, оборванный, грязный как всегда.
   - Это лошадь отца моего, - сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. "Ага! - подумал я, - и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!"
   - Подойди-ка сюда, - сказал я часовому, - осмотри ружье да ссади мне этого молодца, - получишь рубль серебром.
   - Слушаю, ваше высокоблагородие; только он не стоит на месте...
   - Прикажи! - сказал я, смеясь...
   - Эй, любезный! - закричал часовой, махая ему рукой, - подожди маленько, что ты крутишься, как волчок?
   Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, - как не так!.. Мой гренадер приложился... бац!.. мимо, - только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой - и был таков.
   - Как тебе не стыдно! - сказал я часовому.
   - Ваше высокоблагородие! умирать отправился, - отвечал он, - такой проклятый народ, сразу не убьешь.
   Четверть часа спустя Печорин вернулся с охоты; Бэла бросилась ему на шею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие... Даже я уж на него рассердился.
   - Помилуйте, - говорил я, - ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась - он мне сам говорил, - и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался...
   Тут Печорин задумался. "Да, - отвечал он, - надо быть осторожнее... Бэла, с нынешнего дня ты не должна более ходить на крепостной вал".
  
   Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели. Бывало, спросишь:
   "О чем ты вздохнула, Бэла? ты печальна?" - "Нет!" - "Тебе чего-нибудь хочется?" - "Нет!" - "Ты тоскуешь по родным?" - "У меня нет родных". Случалось, по целым дням, кроме "да" да "нет", от нее ничего больше не добьешься.
   Вот об этом-то я и стал ему говорить. "Послушайте, Максим Максимыч, - отвечал он, - у меня несчастный характер; воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохое утешение - только дело в том, что это так. В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, - но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто... Я стал читать, учиться - науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди - невежды, а слава - удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно... Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями - напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, - и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу в своем доме, когда в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее черные локоны, я, глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою... Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой. Если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, - только мне с нею скучно... Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь - только не в Европу, избави боже! - поеду в Америку, в Аравию, в Индию, - авось где-нибудь умру на дороге! По крайней мере я уверен, что это последнее утешение не скоро истощится, с помощью бурь и дурных дорог". Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний... Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, - продолжал штабс-капитан, обращаясь ко мне. - Вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужели тамошная молодежь вся такова?
   Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастье, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво:
   - А все, чай, французы ввели моду скучать?
   - Нет, англичане.
   - А-га, вот что!.. - отвечал он, - да ведь они всегда были отъявленные пьяницы!
   Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего, как пьяница. Впрочем, замечание штабс-пакитана было извинительнее: чтоб воздерживаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства.
   Между тем он продолжал свой рассказ таким образом:
   - Казбич не являлся снова. Только не знаю почему, я не мог выбить из головы мысль, что он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое.
   Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана; я долго отнекивался: ну, что мне был за диковинка кабан! Однако ж утащил-таки он меня с собой. Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. До десяти часов шныряли по камышам и по лесу, - нет зверя. "Эй, не воротиться ли? - говорил я, - к чему упрямиться? Уж, видно, такой задался несчастный день!" Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не хотел воротиться без добычи, таков уж был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве был маменькой избалован... Наконец в полдень отыскали проклятого кабана: паф! паф!.. не тут-то было: ушел в камыши... такой уж был несчастный день! Вот мы, отдохнув маленько, отправились домой.
   Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел... Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение... Опрометью поскакали мы на выстрел - смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла - и туда; я за ним.
  
   К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе... И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: "Это Казбич!.." Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
   Вот наконец мы были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли была у Казбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания, она не больно подавалась вперед. Я думаю, в эту минуту он вспомнил своего Карагеза...
   Смотрю: Печорин на скаку приложился из ружья... "Не стреляйте! - кричу я ему. - берегите заряд; мы и так его догоним". Уж эта молодежь! вечно некстати горячится... Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногу лошади: она сгоряча сделала еще прыжков десять, споткнулась и упала на колени; Казбич соскочил, и тогда мы увидели, что он держал на руках своих женщину, окутанную чадрою... Это была Бэла... бедная Бэла! Он что-то нам закричал по-своему и занес над нею кинжал... Медлить было нечего: я выстрелил, в свою очередь, наудачу; верно, пуля попала ему в плечо, потому что вдруг он опустил руку... Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точно кошка, карабкался на утес; хотелось мне его снять оттуда - да не было заряда готового! Мы соскочили с лошадей и кинулись к Бэле. Бедняжка, она лежала неподвижно, и кровь лилась из раны ручьями... Такой злодей; хоть бы в сердце ударил - ну, так уж и быть, одним разом все бы кончил, а то в спину... самый разбойничий удар! Она была без памяти. Мы изорвали чадру и перевязали рану как можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы - ничто не могло привести ее в себя.
   Печорин сел верхом; я поднял ее с земли и кое-как посадил к нему на седло; он обхватил ее рукой, и мы поехали назад. После нескольких минут молчания Григорий Александрович сказал мне: "Послушайте, Максим Максимыч, мы этак ее не довезем живую". - "Правда!" - сказал я, и мы пустили лошадей во весь дух. Нас у ворот крепости ожидала толпа народа; осторожно перенесли мы раненую к Печорину и послали за лекарем. Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся...
   - Выздоровела? - спросил я у штабс-капитана, схватив его за руку и невольно обрадовавшись.
   - Нет, - отвечал он, - а ошибся лекарь тем, что она еще два дня прожила.
   - Да объясните мне, каким образом ее похитил Казбич?
  
   - А вот как: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости к речке. Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду. Вот Казбич подкрался, - цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты, а там вскочил на коня, да и тягу! Она между тем успела закричать, часовые всполошились, выстрелили, да мимо, а мы тут и подоспели.
   - Да зачем Казбич ее хотел увезти?
   - Помилуйте, да эти черкесы известный воровской народ: что плохо лежит, не могут не стянуть; другое и ненужно, а все украдет... уж в этом прошу их извинить! Да притом она ему давно-таки нравилась.
   - И Бэла умерла?
   - Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. - "Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)", - отвечал он, взяв ее за руку. "Я умру!" - сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
   Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой... Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку...
   Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою - не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.
   К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная, и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете о чем?.. Этакая мысль придет ведь только умирающему!.. Начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина будет в раю его подругой. Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертию; я ей это предложил; она посмотрела на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел целый день. Как она переменилась в этот день! бледные щеки впали, глаза сделались большие, губы горели. Она чувствовала внутренний жар, как будто в груди у ней лежала раскаленное железо.
  
   Настала другая ночь; мы не смыкали глаз, не отходили от ее постели. Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григория Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих. Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу... Нет, она хорошо сделала, что умерла: ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось, рано или поздно...
   Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. "Помилуйте, - говорил я ему, - ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?" - "Все-таки лучше, Максим Максимыч, - отвечал он, - чтоб совесть была покойна". Хороша совесть!
   После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна - но на дворе было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати - ничего не помогало. Я знал, что эта невыносимая жажда - признак приближения конца, и сказал это Печорину. "Воды, воды!.." - говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели.
   Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую... Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец... ну да бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
   Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась. Приложили зеркало к губам - гладко!.. Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся... У меня мороз пробежал по коже от этого смеха... Я пошел заказывать гроб.
  
   Признаться, я частию для развлечения занялся этим. У меня был кусок термаламы, я обил ею гроб и украсил его черкесскими серебряными галунами, которых Григорий Александрович накупил для нее же.
   На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка...
   - А что Печорин? - спросил я.
   - Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в Е...й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор не встречались, да помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
   Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже - вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.
   Я не перебивал его и не слушал.
   Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, и мы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине.
   - А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? - спросил я.
   - С Казбичем? А, право, не знаю... Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!..
   В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история... Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ...
  

Чарлз Буковски

  

ЖЕНЩИНЫ

   Этот роман - художественное произведение, и ни один персонаж не призван намеренно изображать реальное лицо или сочетание реальных лиц, живых или же мертвых.
  

"Сколько хороших мужиков оказалось под мостом из-за бабы."

- Генри Чинаски

  
   1
   Мне уже стукнуло 50, и с женщиной в постели я не был четыре года. Друзей-женщин у меня не водилось. Я смотрел на женщин всякий раз, когда проходил мимо на улицах или в других местах, но смотрел без желанья и с ощущением тщетности. Дрочил я регулярно, но сама мысль завести отношения с женщиной - даже на не-сексуальной основе - была выше моего воображения. У меня была дочь 6 лет, внебрачная. Она жила с матерью, а я платил алименты. Я был женат много лет назад, когда мне было 35. Тот брак длился два с половиной года.
   Моя жена со мной разошлась. Влюблен я был всего один раз. Она умерла от острого алкоголизма. Умерла в 48, а мне было 38. Жена была на 12 лет моложе меня. Я полагаю, сейчас она тоже уже умерла, хотя не уверен. 6 лет после развода она писала мне длинные письма к каждому Рождеству. Я ни разу не ответил...
   Я не уверен, когда впервые увидел Лидию Вэнс. Лет 6 назад, наверное, я только-только бросил службу на почте, где просидел двенадцать лет, и пытался стать писателем. Я пребывал в ужасе и пил больше, чем обычно. Пробовал писать первый роман. Каждую ночь, за работой, я выпивал пинту виски и две полудюжины пива. Курил дешевые сигары, печатал, пил и слушал по радио классическую музыку до зари. Я поставил себе целью десять страниц в ночь, но всегда узнавал только на следующий день, сколько написал на самом деле. Обычно я поднимался утром, блевал, потом выходил в переднюю комнату и смотрел на тахту - сколько страниц. Свою десятку я всегда превышал. Иногда там лежало 17, 18, 23, 25 страниц. Конечно, работу каждой ночи нужно было либо чистить, либо выбрасывать. На первый роман у меня ушла двадцать одна ночь.
   Хозяева двора, где я тогда обитал, сами жившие на задворках, считали меня сумасшедшим. Каждое утро, когда я просыпался, на крыльце у меня стоял большой коричневый бумажный пакет. Содержимое менялось, но обычно внутри лежали помидоры, редис, апельсины, зеленый лучок, банки супа, красный лук. Время от времени по ночам я пил с хозяевами пиво, часов до 4-5 утра. Старик отрубался, а старуха и я держались обычно за руки, и иногда я ее целовал. В дверях всегда припечатывал ей по-настоящему. Она была ужасно морщиниста, но что ж тут поделаешь. Она была католичкой и выглядела очень славно, когда надевала розовую шляпку и воскресным утром отправлялась в церковь.
   Я думаю, что познакомился с Лидией Вэнс на своем первом поэтическом чтении. Оно проходило в книжном магазине на Кенмор-Авеню - в "Подъемном Мосту". Опять-таки, я был в ужасе. Надменен, но в ужасе.
   Когда я вошел, оставались только стоячие места. Перед Питером, заправлявшим той лавочкой и жившим с черной девчонкой, лежала куча налички.
   - Вот говно же, - сказал он мне, - если б я всегда мог их сюда так напихивать, мне б еще раз на Индию хватило.
   Я вошел, и они зааплодировали. Если говорить о поэтических чтениях, то мне предстояло порвать себе целку.
   Я читал 30 минут, потом попросил перерыв. Я еще был трезв и чувствовал, как на меня из темноты пристально смотрят глаза. Подошли поговорить несколько человек. Затем, во время затишья, подошла Лидия Вэнс. Я сидел за столом и пил пиво. Она возложила обе руки на края стола, нагнулась и посмотрела на меня. У нее были длинные коричневые волосы приличной длины, выдающийся нос, а один глаз не совсем сочетался с другим. Но от нее исходила жизненная сила - ее нельзя было игнорировать. Я чувствовал, как между нами побежали вибрации.
   Некоторые - замороченные и нехорошие, но всё равно они были. Она посмотрела на меня, я посмотрел на нее в ответ. На Лидии Вэнс была замшевая ковбойская куртка с бахромой на вороте. Груди у нее были ничего. Я сказал ей:
   - Мне бы хотелось содрать с вашей куртки бахрому - с этого мы могли бы начать.
   Лидия отошла. Не сработало. Никогда не знаю, что говорить дамам.
   Ну и корма же у нее. Я наблюдал за этой прекрасной кормой, когда Лидия отходила.
   Зад джинсов обнимал ее, и я следил за ней, пока она отчаливала.
   Я закончил вторую половину чтений и забыл о Лидии, как забывал обо всех женщинах, которых обгонял на тротуарах. Забрал свои деньги, подписал несколько салфеток, несколько клочков бумаги, потом поехал назад, домой.
   Я по-прежнему работал каждую ночь над первым романом. До 6.18 вечера писать я никогда не садился. Именно в то время я отмечался на проходной своего крыла терминала на почтамте. А они заявились в 6: Питер с Лидией Вэнс. Я открыл дверь. Питер сказал:
   - Смотри, Генри, смотри, что я тебе привез!
   Лидия запрыгнула на кофейный столик. Джинсы сидели на ней еще туже. Она мотала длинными коричневыми волосами из стороны в сторону. Она была безумна; она была дивна. Впервые я рассмотрел возможность того, чтобы действительно заняться с ней любовью. Она начала читать стихи. Свои. Это было очень плохо. Питер пытался остановить ее:
   - Нет! Нет! Никаких рифм в доме Генри Чинаски!
   - Да пусть читает, Питер!
   Я хотел поглядеть на ее ягодицы. Она расхаживала взад-вперед по старенькому кофейному столику. Затем пустилась в пляс. Она размахивала руками.
   Поэзия была ужасна, тело и безумие - отнюдь.
   Лидия спрыгнула.
   - Как тебе понравилось, Генри?
   - Что?
   - Поэзия.
   - С трудом.
   Лидия замерла со своими листиками стихов в руке. Питер облапал ее.
   - Давай поебемся, - сказал он ей. - Кончай, давай поебемся!
   Она его оттолкнула.
   - Ладно, - сказал Питер. - Тогда я уезжаю.
   - Ну и вали. У меня своя машина, - ответила Лидия. - Я к себе и сама доберусь.
   Питер подбежал к двери, остановился и обернулся:
   - Ладно, Чинаски! Не забывай, что я тебе привез!
   Он хлопнул дверью и был таков. Лидия присела на тахту, поближе к двери. Я сел примерно в футе и посмотрел на нее. Выглядела она великолепно. Я боялся. Я протянул руку и коснулся ее длинных волос. Они были волшебны. Я отдернул руку.
   - И все эти волосы в самом деле твои? - спросил я. Я знал, что так оно и есть.
   - Да, - ответила она, - мои.
   Я взялся рукой за ее подбородок и очень неумело попробовал повернуть ее голову к своей. Я никогда не уверен в таких ситуациях, как эта. Я слегка поцеловал ее.
   Лидия подскочила:
   - Мне надо идти. Я плачу няньке.
   - Послушай, - сказал я, - останься. Заплачу я. Останься на немного.
   - Нет, не могу, - ответила она. - Идти надо.
   Она пошла к дверям, я следом. Открыла дверь. Потом обернулась. Я потянулся к ней еще один, последний раз. Она подняла лицо и выделила мне крохотный поцелуй. Затем отстранилась и вложила мне в руку какие-то отпечатанные на машинке листки. Дверь закрылась. Я сел на кушетку с бумагами в руке и стал слушать, как заводится ее машина.
   Стихи были скреплены вместе, откопированы и назывались "Еiiii". Я прочел несколько. Интересны, полны юмора и половой чувственности, но плохо написаны. Авторы - сама Лидия и три ее сестры, все вместе - такие задорные, такие храбрые, такие сексуальные. Я отбросил листики и распечатал пинту виски. Снаружи было темно. Радио играло, в основном, Моцарта, Брамса и Б.
  
   2
   Через день или около того по почте пришло стихотворение от Лидии. Оно было длинным и начиналось так:
  -- Выходи, старый тролль,
  -- Выходи из своей темной норы, старый тролль,
  -- Выходи на солнышко с нами и
  -- Позволь нам вплести маргаритки тебе в волосы...
   Дальше поэма рассказывала мне, как хорошо будет танцевать в полях с нимфообразными женскими существами, которые принесут мне радость и истинное знание. Я убрал письмо в ящик комода.
   На следующее утро меня разбудил стук в стеклянную панель входной двери. На часах было 10:30.
   - Уходите, - сказал я.
   - Это Лидия.
   - Ладно. Минутку.
   Я надел рубашку, какие-то штаны и открыл дверь. Потом сбегал в ванную и проблевался. Попробовал почистить зубы, но только блеванул еще раз: от сладости зубной пасты вывернуло желудок. Я вышел.
   - Ты болеешь, - сказала Лидия. - Мне уйти?
   - О, нет, я в порядке. Я всегда так просыпаюсь.
   Лидия выглядела хорошо. Сквозь шторы просачивался свет и сиял на ней. Она держала в руке апельсин и подбрасывала его. Апельсин вращался в солнечном свете утра.
   - Я не могу остаться, - сказала она, - но я хочу тебя кое о чем спросить.
   - Давай.
   - Я скульптор. Я хочу вылепить твою голову.
   - Ладно.
   - Надо будет прийти ко мне. Студии у меня нет. Придется делать у меня дома. Ты ведь не будешь из-за этого нервничать, правда?
   - Не буду.
   Я записал ее адрес и как добраться.
   - Постарайся подъехать часам к одиннадцати. После обеда дети из школы приходят, и это отвлекает.
   - Буду в одиннадцать, - пообещал я.
   Я сидел напротив Лидии в обеденном уголке. Между нами лежал крупный ком глины. Она начала задавать вопросы.
   - Твои родители еще живы?
   - Нет.
   - Тебе нравится Лос-Анжелес?
   - Мой любимый город.
   - Почему ты так пишешь о женщинах?
   - Как - так?
   - Сам знаешь.
   - Нет, не знаю.
   - Ну, я думаю, стыдно человеку, который пишет так, как ты, просто ни черта не знать о женщинах.
   Я ничего не ответил.
   - Черт возьми! Куда Лиза задевала...? - Она стала шарить по комнате. - Ох мне эти девчонки, вечно убегают с маминым инструментом!
   Нашелся другой.
   - Приспособим вот этот. Посиди спокойно теперь, расслабься, но не шевелись.
   Я сидел к ней лицом. Она работала над комом глины какой-то деревянной штукой с проволочной петлей на конце. То и дело она взмахивала ею в мою сторону из-за кома. Я наблюдал за ней. Глаза ее смотрели на меня. Большие, темно-карие. Даже ее плохой глаз - тот, что не совсем подходил к другому - выглядел здорово. Я тоже смотрел на нее. Лидия работала. Шло время. Я был в трансе. Потом она сказала:
   - Как насчет прерваться? Пива хочешь?
   - Прекрасно. Да.
   Когда она направилась к холодильнику, я пошел следом. Она вытащила бутылку и захлопнула дверцу. Стоило ей повернуться, как я схватил ее за талию и притянул к себе. Я прильнул к ней ртом и телом. Она держала бутылку с пивом на вытянутой руке, отставив ее в сторону. Я поцеловал ее. Потом поцеловал еще раз. Лидия оттолкнула меня.
   - Ладно, - сказала она, - хватит. Работать пора.
   Мы снова сели, я допивал пиво, Лидия курила сигарету, а глина лежала между нами. Звякнул дверной звонок. Лидия поднялась. Там стояла толстая тетка с неистовыми, умоляющими глазами.
   - Это моя сестра, Глендолина.
   - Здрасьте.
   Глендолина подтащила стул и заговорила. Говорить она могла. Она б говорила, если б даже стала сфинксом, если б даже стала камнем, она бы говорила. Я просто не знал, когда она устанет и уйдет. Даже когда я перестал слушать, похоже было, что тебя избивают крохотными шариками от пинг-понга. Глендолина не имела ни представления о времени, ни малейшего понятия о том, что, быть может, помешала нам. Она все говорила и говорила.
   - Послушайте, - сказал я наконец, - когда вы уйдете?
   И тут начался сестринский спектакль. Они заговорили между собой.
   Обе стояли, размахивая руками друг у друга перед носом. Голоса набирали пронзительности. Они грозили друг другу физическими увечьями. Напоследок - когда уже замаячил конец света - Глендолина совершила гигантский изгиб торсом, выбросилась в дверной проем сквозь оглушительно хлопнувшую летнюю дверь - и пропала из виду. Но мы по-прежнему слышали ее, заведенную и стенавшую, до самой ее квартиры в глубине двора.
   Мы с Лидией вернулись в обеденный уголок и сели. Она взялась за инструмент. Ее глаза заглянули в мои.
   3
   Однажды утром, несколько дней спустя, я вошел к Лидии во двор, когда сама она появилась из переулка. Она сидела у своей подруги Тины, жившей в многоквартирном доме на углу. Выглядела она в то утро электрически, почти как в первый раз, когда пришла ко мне с апельсином.
   - Уууу, - сказала она, - у тебя новая рубашка!
   Так оно и было. Я купил себе рубашку, потому что думал о ней, о том, как увижу ее. Я знал, что она это знает и посмеивается надо мною, но не возражал.
   Лидия отперла дверь, и мы зашли внутрь. Глина сидела в центре стола в обеденном уголке под влажной тряпкой. Она стянула ткань.
   - Что скажешь?
   Лидия меня не пощадила. И шрамы были, и нос алкаша, и обезьянья пасть, и сощуренные до щелочек глаза - и тупая довольная ухмылка тоже была на месте, ухмылка счастливца, смешного, ощутившего свою удачу и еще не понявшего, за что. Ей 30, мне - за 50. Наплевать.
   - Да, - сказал я, - здорово ты меня. Мне нравится. Но похоже, ты ее почти закончила. Мне будет тоскливо, когда ты все сделаешь. У нас с тобой было несколько великолепных дней и утр.
   - Это помешало твоей работе?
   - Нет, я пишу, только когда стемнеет. Днем никогда не могу писать.
   Лидия взяла свой отделочный инструмент и посмотрела на меня:
   - Не волнуйся. Мне еще много. Я хочу, чтобы на этот раз все получилось, как надо.
   В первом перерыве она достала из холодильника пинту виски.
   - А-а, - сказал я.
   - Сколько? - спросила она, показывая на высокий стакан для воды.
   - Напополам.
   Она смешала, и я сразу же выпил.
   - Я слыхала о тебе, - сказала она.
   - Что, например?
   - Как ты скидываешь мужиков со своего парадного крыльца. И бьешь своих женщин.
   - Бью своих женщин?
   - Да, мне кто-то говорил.
   Я схватил Лидию, и мы провалились в самый долгий поцелуй за всё это время. Я прижал ее к краю раковины и начал тереться об нее членом.
   Она оттолкнула меня, но я снова поймал ее на середине кухни.
   Рука Лидии схватила мою и втолкнула ее за пояс джинсов в трусики. Кончиком пальца я нащупал маковку ее пизды. Она была влажной. Продолжая целовать ее, я пробирался пальцем поглубже. Потом вытащил руку, оторвался от нее, дотянулся до пинты и налил еще. Снова сел за кухонный столик, а Лидия обогнула его с другой стороны, тоже села и посмотрела на меня. Затем опять начала работать с глиной. Я медленно тянул виски.
   - Слушай, - сказал я. - Я знаю, в чем твоя трагедия.
   - Что?
   - Я знаю, в чем твоя трагедия.
   - Что ты имеешь в виду?
   - Ладно, - ответил я. - Забудь.
   - Я хочу знать.
   - Я не хочу оскорблять твои чувства.
   - Но я хочу знать, о чем это ты, к чертовой матери.
   - Ладно, если нальешь еще, скажу.
   - Хорошо. - Лидия взяла пустой стакан и налила половину виски и половину воды. Я снова все выпил.
   - Ну? - спросила она.
   - Черт, да ты сама знаешь.
   - Что знаю?
   - У тебя большая пизда.
   - Что?
   - Это не редкость. У тебя двое детей.
   Лидия сидела, молча ковыряя глину. Затем отложила инструмент.
   Отошла в угол кухни рядом с черным ходом. Я смотрел, как она наклоняется и стаскивает сапоги. Потом стянула джинсы и трусики. Пизда ее была там, смотрела прямо на меня.
   - Ладно, подонок, - сказала она. - Сейчас я тебе покажу, что ты ошибся.
   Я снял ботинки, штаны и трусы, встал на колени на линолеум, а потом опустился на нее, вытянувшись. Начал целовать. Отвердел я быстро и почувствовал, как проникаю внутрь.
   Я начал толчки... один, два, три...
   В переднюю дверь постучали. Детский стук - крохотные кулачки, яростные, настойчивые. Лидия быстро спихнула меня.
   - Это Лиза! Она не ходила сегодня в школу! Она была у...
   - Лидия вскочила и принялась натягивать одежду. - Одевайся! - приказала она мне.
   Я оделся, как мог, быстро. Лидия подошла к двери - там стояла ее пятилетняя дочь:
   - МАМА! МАМА! Я порезала пальчик!
   Я забрел в переднюю комнату. Лидия посадила Лизу себе на колени.
   - Уууу, дай Мамочке посмотреть. Уууу, дай Мамочке поцеловать тебе пальчик.Мамочка сейчас его вылечит!
   - МАМА, больно!
   Я взглянул на порез. Тот был почти невидим.
   - Слушай, - сказал я, наконец, Лидии, - увидимся завтра.
   - Мне жаль, - ответила она.
   - Я знаю.
   Лиза подняла на меня глаза, слезы всё капали и капали.
   - Лиза не даст никому Мамочку в обиду, - сказала Лидия.
   Я открыл дверь, закрыл дверь и пошел к своему "меркурию-комете" 1962 года.
  
   4
   В то время я редактировал небольшой журнальчик, "Слабительный Подход". У меня имелось два соредактора, и мы считали, что печатаем лучших поэтов своего времени. А также кое-кого из иных.
   Одним из редакторов был недоразвитый студент-недоучка Кеннет Маллох 6-с-лишним футов росту (черный), которого содержала частично его мать, а частично - сестра.
   Другим был Сэмми Левинсон (еврей), 27 лет, живший с родителями, которые его и кормили.
   Листы уже отпечатали. Теперь предстояло сброшюровать их и скрепить с обложками.
   - Ты вот что сделаешь, - сказал Сэмми. - Ты устроишь брошюровочную пьянку. Будешь подавать напитки и немного трёпа, а они пускай работают.
   - Ненавижу пьянки, - сказал я.
   - Приглашать буду я, - сказал Сэмми.
   - Хорошо, - согласился я и пригласил Лидию.
   В вечер пьянки Сэмми приехал с уже сброшюрованным журналом. Он был парнем нервного склада, у него подергивалась голова, и он не мог дождаться, чтоб увидеть собственные стихи напечатанными. Он сброшюровал "Слабительный Подход" сам, а потом присобачил обложки. Кеннета Маллоха нигде не нашли: вероятно, он либо сидел в тюрьме, либо его уже комиссовали.
   Собрался народ. Я знал очень немногих. Я пошел к домохозяйке на задний двор. Та открыла мне дверь.
   - У меня большая гулянка, миссис О'Киф. Я хочу, чтобы вы с мужем тоже пришли. Много пива, претцелей и чипсов.
   - Ох, Господи, нет!
   - В чем дело?
   - Я видела, что за люди туда заходят! Такие бороды, и все эти волосья, и всё это тряпье дранозадое! Браслеты, бусы... да они похожи на банду коммунистов! Как ты только таких людей терпишь?
   - Я тоже этих людей терпеть не могу, миссис О'Киф. Мы просто пьем пиво и разговариваем. Это ничего не значит.
   - За ними глаз да глаз нужен. Они из тех, что трубы воруют.
   Она закрыла дверь.
   Лидия приехала поздно. Вошла в двери, как актриса. Первым делом я заметил на ней большую ковбойскую шляпу с лавандовым перышком, приколотым сбоку. Не сказав мне ни слова, она немедленно подсела к молодому продавцу из книжного магазина и завязала с ним интенсивную беседу. Я начал пить по-тяжелой, и из моего разговора испарились энергия и юмор. Продавец был парень ничего, пытался стать писателем. Его звали Рэнди Эванс, но он слишком глубоко влез в Кафку, чтобы добиться хоть какой-то литературной ясности. Мы считали, что лучше его в "Слабительном Подходе"печатать, чем обижать - к тому же, журнал можно было распространять через его магазин.
   Я допил пиво и немного побродил вокруг. Вышел на заднее крыльцо, сел на приступок в переулке и стал смотреть, как большой черный кот пытается проникнуть в мусорный бак. Я подошел к нему. Но стоило мне приблизиться, как он спрыгнул с бака. Остановился в 3-4 футах, наблюдая за мной. Я снял с мусорного бака крышку. Вонь поднялась ужасающая. Я срыгнул в бак, уронив крышку на мостовую. Кошак подпрыгнул и встал всеми четырьмя лапами на край бака. Помедлил, а потом, яркий под полумесяцем, нырнул внутрь с головой.
   Лидия все еще разговаривала с Рэнди, и я заметил, как под столом одна ее нога касается рэндиной. Я открыл себе еще одно пиво.
   Сэмми смешил толпу. У меня это получалось немного лучше, когда хотелось рассмешить народ, но в тот вечер я был не в настроении. 15 или 16 мужиков и всего две тетки - Лидия и Эйприл. Эйприл была жирной и сидела на диете. Она растянулась на полу. Примерно через полчаса она поднялась и свалила с Карлом, перегоревшим наспидованным маньяком. Поэтому осталось человек 15--16 мужиков и Лидия. На кухне я нашел пинту скотча, вытащил ее с собой на заднее крыльцо и то и дело прикладывался.
   По ходу ночи мужики начали постепенно отваливать. Ушел даже Рэнди Эванс. Остались, наконец, только Сэмми, Лидия и я. Лидия разговаривала с Сэмми. Сэмми говорил что-то смешное. Я заставил себя рассмеяться. Затем он сказал, что ему надо идти.
   - Не уходи, пожалуйста, Сэмми, - попросила Лидия.
   - Пускай идет парень, - отозвался я.
   - Ага, мне пора, - сказал Сэмми.
   После его ухода Лидия наехала:
   - Вовсе не нужно было его выгонять. Сэмми смешной, Сэмми по-настоящему смешной. Ты его обидел.
   - Но я хочу поговорить с тобой наедине, Лидия.
   - Мне нравятся твои друзья. У меня не получается так встречать столько разных людей, как у тебя. Мне нравятся люди!
   - Мне - нет.
   - Я знаю, что тебе - нет. Но мне нравятся. Люди приходят увидеть тебя. Может, если б они не приходили тебя увидеть, они бы больше тебе нравились.
   - Нет, чем меньше я их вижу, тем больше они мне нравятся.
   - Ты обидел Сэмми.
   - Хрен там, он пошел домой, к своей мамочке.
   - Ты ревнуешь, в тебе нет уверенности. Ты думаешь, я хочу лечь в постель с каждым мужчиной, с которым разговариваю.
   - Нет, не думаю. Слушай, как насчет немного выпить?
   Я встал и смешал ей один. Лидия зажгла длинную сигарету и отпила из своего стакана.
   - Ты отлично выглядишь в этой шляпе, - сказал я. - Это лиловое перышко - нечто.
   - Это шляпа моего отца.
   - А он ее не хватится?
   - Он умер.
   Я перетянул Лидию к тахте и взасос поцеловал. Она рассказала мне об отце. Тот умер и оставил всем 4 сестрам немного денег. Это позволило им встать на ноги, а Лидии - развестись с мужем. Еще она рассказала, как у нее было что-то вроде срыва, и она провела некоторое время в психушке. Я поцеловал ее еще.
   - Слушай, - сказал я, - давай приляжем. Я устал.
   К моему удивлению, она пошла за мной в спальню. Я растянулся на кровати и почувствовал, как она села рядом. Потом закрыл глаза и определил, что она стягивает сапоги. Я услышал, как один сапог ударился о пол, за ним - другой.
   Я начал лежа раздеваться, дотянулся и вырубил верхний свет. Потом разделся до конца. Мы поцеловались еще немного.
   - У тебя сколько уже женщины не было?
   - Четыре года.
   - Четыре года?
   - Да.
   - Я думаю, ты заслужил немного любви, - сказала она. - Мне про тебя сон приснился. Я открыла твою грудь, как шкафчик, там были дверцы, и когда я их распахнула, то увидела, что у тебя внутри много всяких пушистых штуковин - плюшевых медвежат, крохотных мохнатых зверюшек: такие мягкие, что потискать хочется. А потом мне приснился другой человек. Он подошел и дал какие-то куски бумаги. Он был писателем. Я эти куски взяла и посмотрела на них. И у кусков бумаги был рак. У его почерка был рак. Я слушаюсь своих снов. Ты заслужил немного любви.
   Мы снова поцеловались.
   - Слушай, - сказала она, - только когда засунешь в меня эту штуку, вытащи сразу перед тем, как кончить. Ладно?
   - Я понимаю.
   Я влез на нее. Это было хорошо. Тут что-то происходило, что-то подлинное, причем с девушкой на 20 лет моложе меня и, в конце концов, на самом деле красивой. Я сделал где-то 10 толчков - и кончил в нее.
   Она подскочила.
   - Ты сукин сын! Ты кончил у меня внутри!
   - Лидия, просто уже так давно... было так хорошо... я ничего не мог сделать. Оно ко мне подкралось! Христом-Богом клянусь, я ничего поделать не мог.
   Она убежала в ванную и пустила в ванну воду. Стоя перед зеркалом, она пропускала свои длинные коричневые волосы сквозь щетку. Она была поистине прекрасна.
   - Ты сукин сын! Боже, какой тупой студенческий трюк. Это говно студенческое! И хуже времени ты выбрать не мог! Значит, мы теперь сожители! Мы сожители теперь!
   Я придвинулся к ней в ванной:
   - Лидия, я люблю тебя.
   - Пошел от меня к чертовой матери!
   Она вытолкнула меня наружу, закрыла дверь, и я остался в прихожей слушать, как набегает в ванну вода.
  
   5
   Я не видел Лидию пару дней, хотя удалось позвонить ей за это время раз 6-7. Потом наступили выходные. Ее бывший муж, Джеральд, на выходные всегда забирал детей.
   Я подъехал к ее двору в ту субботу около 11 утра и постучался.
   Она была в узких джинсах, сапогах, оранжевой блузке. Ее карие глаза казались темнее обычного, и на солнце, когда она открыла мне дверь, я заметил естественную рыжину в ее темных волосах. Поразительно. Она позволила себя поцеловать, заперла за нами дверь, и мы пошли к моей машине. Мы выбрали пляж - не купаться, стояла середина зимы, - а просто чем-нибудь заняться.
   Мы поехали. Мне было хорошо от того, что Лидия - в машине со мной.
   - Ну и пьянка же была, - сказала она. - И вы называете это брошюровочной вечеринкой? Да это прямо какая-то брюхатовочная вечеринка была, во какая. Ебля сплошная!
   Я вел машину одной рукой, а другую оставил на внутренней стороне ее бедра. Я ничего не мог с собой сделать. Лидия, казалось, не замечала. Пока мы ехали, моя рука вползла ей между ног. Она продолжала говорить. Как вдруг сказала:
   - Убери руку. Это моя пизда!
   - Извини, - ответил я.
   Никто из нас не произнес ни слова, пока не доехали до стоянки на пляже в Венеции.
   - Хочешь бутерброда с кокой или чего-нибудь еще? - спросил я.
   - Давай, - ответила она.
   Мы зашли в маленькую еврейскую закусочную взять еды и потащили всё на поросший травой бугорок, откуда хорошо смотрелось море. У нас были бутерброды, соленые огурчики, чипсы и газировка. На пляже почти никто не сидел, и еда была прекрасна и вкусна. Лидия не разговаривала. Я поразился, насколько быстро она ела. Она вгрызалась в свой бутерброд с дикостью, делала огромные глотки колы, съела пол-огурца одним махом и потянулась за горстью картофельных чипсов. Я же, напротив, - едок очень неторопливый.
   Страсть, подумал я, в ней есть страсть.
   - Как бутерброд? - спросил я.
   - Ничего. Я проголодалась.
   - Они тут хорошие бутерброды готовят. Еще чего-нибудь хочешь?
   - Да, шоколадку.
   - Какую?
   - О, все равно. Что-нибудь хорошее.
   Я откусил от своего бутерброда, отхлебнул колы, поставил все на землю и пошел к магазину. Купил две шоколадки, чтоб у нее был выбор. Когда я шел обратно, к бугорку двигался высокий негр. День стоял прохладный, но рубашки на нем не было, и тело перекатывалось сплошными мускулами. По всей видимости, ему было чуть за двадцать. Он шел очень медленно и прямо. У него была длинная гибкая шея, а в левом ухе болталась золотая серьга. Он прошествовал перед Лидией по песку, между бугорком и океаном. Я подошел и сел рядом.
   - Ты видел этого парня? - спросила она.
   - Да.
   - Господи Боже, вот сижу я с тобой, ты на двадцать лет меня старше. У меня могло бы быть что-нибудь вроде вот этого. Что, к чертям собачьим, со мною не так?
   - Смотри. Вот пара шоколадок. Выбирай.
   Она взяла одну, содрала бумажку, откусила и загляделась на молодого и черного, уходившего вдаль по песку.
   - Я устала от этого пляжа, - сказала она, - поехали ко мне.
   Мы не встречались неделю. Потом как-то днем я оказался у Лидии - мы лежали на постели и целовались. Лидия отстранилась.
   - Ты ничего не знаешь о женщинах, правда?
   - Что ты имеешь в виду?
   - Я имею в виду, что, прочитав твои стихи и рассказы, могу сказать, что ты ничего не знаешь о женщинах.
   - Еще чего скажешь?
   - Ну, в смысле, для того, чтобы мужчина заинтересовал меня, он должен съесть мне пизду. Ты когда-нибудь ел пизду?
   - Нет.
   - Тебе за 50, и ты ни разу не ел пизду?
   - Нет.
   - Слишком поздно.
   - Почему?
   - Старого пса новым трюкам не научишь.
   - Научишь.
   - Нет, тебе уже слишком поздно.
   - У меня всегда было замедленное развитие.
   Лидия встала и вышла в другую комнату. Потом вернулась с карандашом и листком бумаги.
   - Вот, смотри, я хочу тебе кое-что показать. - Она начала рисовать. - Вот, это пизда, а вот то, о чем ты, вероятно, не имеешь понятия, - секель. Вот где самое чувство. Секель прячется, видишь, он выходит время от времени, он розовый и очень чувствительный. Иногда он от тебя прячется, и ты должен его найти, только тронь его кончиком языка...
   - Ладно, - сказал я. - Понял.
   - Мне кажется, ты не сможешь. Говорю же тебе, старого пса новым трюкам не научишь.
   - Давай снимем одежду и ляжем.
   Мы разделись и растянулись. Я начал целовать Лидию. От губ - к шее, затем к грудям. Потом дошел до пупка. Передвинулся ниже.
   - Нет, не сможешь, - сказала она. - Оттуда выходят кровь и ссаки, только подумай, кровь и ссаки...
   Я дошел до туда и начал лизать. Она нарисовала мне точную схему.
   Все было там, где и должно было быть. Я слышал, как она тяжело дышит, потом стонет. Это меня подстегнуло. У меня встал. Секель вышел наружу, но был он не совсем розовым, он был лиловато-розовым. Я начал его мучить. Выступили соки и смешались с волосами. Лидия все стонала и стонала. Потом я услышал, как открылась и закрылась входная дверь. Раздались шаги, и я поднял голову. У кровати стоял маленький черный мальчик лет 5.
   - Какого дьявола тебе надо? - спросил я его.
   - Пустые бутылки есть? - спросил он меня.
   - Нет, нету у меня никаких пустых бутылок, - ответил ему я.
   Он вышел из спальни в переднюю комнату, и ушел через входную дверь.
   - Боже, - произнесла Лидия, - я думала, передняя дверь закрыта.
   Это был малыш Бонни.
   Лидия встала и заперла входную дверь. Потом вернулась и вытянулась на кровати. Было около 4 часов дня, суббота.
   Я занырнул обратно.
  
   6
   Лидия любила вечеринки. А Гарри любил их устраивать. Поэтому мы ехали к Гарри Эскоту. Гарри редактировал "Отповедь", маленький журнальчик. Его жена носила длинные полупрозрачные платья, показывала мужчинам свои трусики и ходила босиком.
   - Первое, что мне в тебе понравилось, - говорила Лидия, - это что у тебя нет телевизора. Мой бывший муж смотрел в телевизор каждый вечер и все выходные напролет. Нам даже любовь приходилось подстраивать к телепрограмме.
   - Ммм...
   - И еще мне у тебя понравилось, потому что грязно. Пивные бутылки по всему полу. Везде кучи мусора. Немытые тарелки и говняное кольцо в унитазе, и короста в ванне. Все эти ржавые лезвия валяются вокруг раковины. Я знала, что ты станешь пизду есть.
   - Ты судишь о человеке по тому, что его окружает, верно?
   - Верно. Когда я вижу человека с чистой квартирой, я знаю: с ним что-то не в порядке. А если там слишком чисто, то он пидор.
   Мы подъехали и вылезли. Квартира была наверху. Громко играла музыка. Я позвонил. Открыл сам Гарри Эскот. У него была нежная и щедрая улыбка.
   - Заходите, - сказал он.
   Литературная толпа вся была уже в сборе, пила вино и пиво, разговаривала, кучкуясь. Лидия возбудилась. Я осмотрелся и сел. Сейчас должны подавать обед. Гарри ловил рыбу хорошо - лучше, чем писал, и уж гораздо лучше, чем редактировал. Эскоты жили на одной рыбе, ожидая, когда таланты Гарри начнут приносить хоть какие-то деньги.
   Диана, его жена, вышла с рыбой на тарелках и стала ее раздавать.
   Лидия сидела рядом со мной.
   - Вот, - сказала она, - как надо есть рыбу. Я деревенская девчонка. Смотри.
   Она вскрыла рыбину и ножом сделала что-то с хребтом. Рыба легла двумя аккуратными кусочками.
   - О, а мне понравилось, - сказала Диана. - Как вы сказали, откуда вы?
   - Из Юты. Башка Мула, штат Юта. Население 100 человек. Я выросла на ранчо. Мой отец был пьяницей. Сейчас он умер уже. Может, именно поэтому я с этим вот... - Она ткнула большим пальцем в мою сторону.
   Мы принялись за еду.
   После того, как рыбу съели, Диана унесла кости. Затем был шоколадный кекс и крепкое (дешевое) красное вино.
   - О, кекс хороший, - сказала Лидия, - можно еще кусочек?
   - Конечно, дорогуша, - ответила Диана.
   - Мистер Чинаски, - сказала темноволосая девушка с другого конца комнаты, - я читала переводы ваших книг в Германии. Вы очень популярны в Германии.
   - Это мило, - ответил я. - Вот бы они еще мне гонорары присылали...
   - Слушайте, - сказала Лидия, - давайте не будем об этой литературной муре. Давайте сделаем что-нибудь! - Она подскочила, бортанув меня бедром. - ДАВАЙТЕ ТАНЦЕВАТЬ!
   Гарри Эскот надел свою нежную и щедрую улыбку и пошел включать стерео. Включил он его как можно громче.
   Лидия затанцевала по всей комнате, и молоденький белокурый мальчик с кудряшками, приклеившимися ко лбу, присоединился к ней. Они начали танцевать вместе. Остальные поднялись и тоже пошли танцевать. Я остался сидеть.
   Со мною сидел Рэнди Эванс. Я видел, как он тоже наблюдает за Лидией. Он заговорил. Он всё говорил и говорил. Слава Богу, я его не слышал - музыка играла слишком громко.
   Я смотрел, как Лидия танцует с тем мальчиком в кудряшках.
   Двигаться Лидия умела. Ее движения таились на грани сексуального. Я взглянул на других девчонок: они, казалось, так не умели. Но, подумал я, это просто потому, что Лидию я знаю, а их нет.
   Рэнди продолжал болтать, хоть я ему и не отвечал. Танец окончился, Лидия вернулась и снова села рядом.
   - Ууух, мне кранты! Наверно, я из формы вышла.
   На вертак упала следующая пластинка, и Лидия встала и подошла к мальчику с золотыми кудряшками. Я продолжал пить пиво с вином.
   Там было много пластинок. Лидия с мальчиком всё танцевали и танцевали - в центре сцены, пока остальные двигались вокруг них, и каждый танец был интимнее предыдущего.
   Я по-прежнему пил пиво и вино.
   Шел дикий громкий танец... Мальчик с золотыми кудряшками поднял обе руки над головой. Лидия прижалась к нему. Это было драматично, эротично. Они держали руки высоко над головой и прижимались друг к другу телами. Тело к телу.
   Он отбрасывал назад ноги, одну за другой. Лидия подражала ему. Они смотрели в глаза друг друга. Надо признать - они были хороши. Пластинка крутилась и крутилась. Наконец, остановилась.
   Лидия вернулась и села рядом.
   - Я в самом деле выдохлась, - сказала она.
   - Слушай, - сказал я, - мне кажется, я слишком много выпил.
   Может, нам пора отсюда убираться.
   - Я видела, как ты их глотал.
   - Пошли. Эта вечеринка не последняя.
   Мы поднялись уходить. Лидия сказала что-то Гарри и Диане. Когда она вернулась, мы пошли к дверям. Когда я их открывал, подошел мальчик с золотыми кудряшками.
   - Эй, мужик, что скажешь насчет меня и твоей девушки?
   - Ты в норме.
   Когда мы вышли на улицу, меня стошнило, все пиво с вином попросились наружу. Они лились и брызгали на кусты - по тротуару - целый фонтан в лунном свете. В конце концов, я выпрямился и вытер рот рукой.
   - Тот парень тебя беспокоил, правда? - спросила она.
   - Да.
   - Почему?
   - Почти казалось, что вы ебетесь, может, даже лучше.
   - Это ничего не означало, то был просто танец.
   - Предположим, я хватаю так вот тетку на улице? А под музыку, значит, можно?
   - Ты не понимаешь. Всякий раз, когда я заканчивала танцевать, я же возвращалась и садилась с тобой.
   - Ладно, ладно, - сказал я, - погоди минутку.
   Я стравил еще один фонтан на чей-то умиравший газон. Мы спустились по склону от Эхо-Парка к Бульвару Голливуд.
   Сели в машину. Она завелась, и мы поехали на запад по Голливуду в сторону Вермонта.
   - Ты знаешь, как мы называем таких парней, как ты? - спросила Лидия.
   - Нет.
   - Мы называем их, - сказала она, - обломщиками.
  
   7
   Мы снизились над Канзас-Сити, пилот сказал, что температура 20 градусов, а я - вот он, в своем тонком калифорнийском спортивном пиджачке и рубашке, легковесных штанах, летних носочках и с дырками в башмаках. Пока мы приземлялись и буксировались к рампе, все тянулись за своими пальто, перчатками, шапками и шарфами. Я дал им выйти, а затем спустился по переносному трапу сам.
   Французик подпирал собой здание: ждал меня. Французик преподавал драматургию и собирал книги, в основном - мои.
   - Добро пожаловать в Канзас-Ссыте, Чинаски! - сказал он и протянул мне бутылку текилы. Я хорошенько глотнул и пошел за ним к автостоянке.
   Багажа со мной не было - один портфель, полный стихов. В машине было тепло и приятно, и мы передали бутылку по кругу.
   На дорогах лежал ледяной накат.
   - Не всякий сможет ездить по этому ебаному льду, - сказал Французик. - Надо соображать, что делаешь.
   Я расстегнул портфель и начал читать Французику стих о любви, который мне вручила Лидия в аэропорту:
   - ...твой хуй лиловый, согнутый как...
   ...когда я выдавливаю твои прыщи, пульки гноя, как сперма...
   - Гов-НО! - завопил Французик. Машину пошло крутить юзом.
   Французик заработал баранкой.
   - Французик, - сказал я, подняв бутылку с текилой и отхлебнув, - а ведь не выберемся.
   Машина слетела с дороги в трехфутовую канаву, разделявшую полосы шоссе. Я передал ему бутылку.
   Мы вылезли из кабины и выкарабкались из канавы. Мы голосовали проходившие машины, делясь тем, что оставалось на дне. Наконец, одна остановилась. Парняга лет двадцати пяти, пьяный, сидел за рулем:
   - Вам куда, парни?
   - На поэтический вечер, - ответил Французик.
   - На поэтический вечер?
   - Ага, в Университет.
   - Ладно, залазьте.
   Он торговал спиртным. Заднее сиденье у него было забито коробками пива.
   - Пиво берите, - сказал он, - и мне тоже одну передайте.
   Он нас довез. Мы въехали прямиком в центр студгородка и встали перед самым залом. Опоздали всего на 15 минут. Я вышел из машины, проблевался, а потом мы зашли внутрь. Остановились только купить пинту водки, чтобы я продержался.
   Я читал минут 20, потом отложил стихи.
   - Скучно мне от этого говнища, - сказал я, - давайте просто поговорим.
   Закончилось все тем, что я орал всякую хрень слушателям, а те орали мне. Неплохая публика попалась. Они делали это бесплатно. Еще через полчасика пара профессоров вытащила меня оттуда.
   - У нас есть для вас комната, Чинаски, - сказал один, - в женском общежитии.
   - В женской общаге?
   - Правильно, миленькая такая комнатка.
   ...Это было правдой. На четвертом этаже. Один из преподов купил шкалик вискача. Другой вручил мне чек за чтения, плюс деньги за билет, и мы посидели, попили виски и поговорили. Я вырубился. Когда пришел в себя, никого уже не было, но полшкалика оставалось. Я сидел, пил и думал: эй, ты - Чинаски, Чинаски-легенда. У тебя сложился свой образ. Ты сейчас в общаге у теток. Тут сотни баб, сотни.
   На мне были только трусы и носки. Я вышел в холл и подошел к ближайшей двери. Постучал.
   - Эй, я Генри Чинаски, бессмертный писатель! Открывайте! Я хочу вам кой-чего показать!
   Захихикали девчонки.
   - Ну ладно же, - сказал я. - Сколько вас там? двое? трое? Не важно. И с тремя могу справиться! Без проблем! Слышите меня? Открывайте! У меня такая ОГРОМНАЯ лиловая штука есть! Слушайте, я сейчас ею вам в дверь постучу!
   Я взял кулак и забарабанил им в дверь. Те по-прежнему хихикали.
   - Так. Значит, не впустите Чинаски, а? Ну так ЕБИТЕСЬ В РЫЛО!
   Я попробовал следующую дверь:
   - Эй, девчонки! Это лучший поэт последних 18 сот лет! Откройте дверь! Я вам кой-чего покажу! Сладкое мясцо вам в срамные губы!
   Попробовал следующую.
   Я перепробовал все двери на этом этаже, потом спустился по лестнице и проработал все на третьем, потом - на втором. Вискач у меня был с собой, и я притомился. Казалось, прошли часы с тех пор, как я покинул свою комнату. Продвигаясь вперед, я пил. Непруха.
   Я забыл, где моя комната, на каком этаже. В конце концов, мне теперь хотелось только одного - добраться до своей комнаты. Я снова перепробовал все двери, на этот раз молча, очень стесняясь своих трусов с носками. Непруха. "Величайшие люди - самые одинокие".
   Снова оказавшись на четвертом этаже, я повернул одну из ручек - и дверь отворилась. Вот мой портфель стихов... пустые стаканы, полная сигаретных бычков пепельница... мои штаны, моя рубашка, мои башмаки, мой пиджак. Чудесное зрелище. Я закрыл дверь, сел на постель и прикончил бутылку виски, которую таскал с собой.
   Я проснулся. Стоял день. Я находился в странном чистом месте с двумя кроватями, шторами, телевизором и ванной. Похоже на мотель. Я встал и открыл дверь. Снаружи лежали лед и снег. Я закрыл дверь и огляделся. Объяснения не было. Без понятия, где я. Жуткий бодун и депрессуха. Я дотянулся до телефона и заказал междугородный звонок Лидии в Лос-Анжелес.
   - Крошка, я не знаю, где я!
   - Я думала, ты полетел в Канзас-Сити?
   - Я тоже. А теперь не знаю, где я, понимаешь? Я открыл дверь, посмотрел, а там ничего нет, одни обледенелые дороги, лед и снег!
   - Где тебя поселили?
   - Последнее, что помню - мне дали комнату в женской общаге.
   - Ну, так ты, наверное, таким ослом себя там выставил, что тебя переселили в мотель. Не волнуйся. Кто-нибудь обязательно появится и о тебе позаботится.
   - Боже, неужели в тебе нет ни капли сострадания к моему положению?
   - Ты сам себя ослом выставил. Ты обычно всегда себя ослом выставляешь.
   - Что ты имеешь в виду - "обычно всегда"?
   - Ты просто пьянь паршивая, - сказала Лидия. - Прими теплый душ.
   Она повесила трубку.
   Я дошагал до кровати и растянулся на ней. Милый номер, но ему недостает характера. Проклят буду, если полезу под душ. Я подумал было включить телевизор.
   В конце концов, я уснул.
   В дверь постучали. Там стояли два ясных молоденьких мальчика из колледжа, готовые доставить меня в аэропорт. Я сидел на краю кровати и надевал ботинки.
   - У нас есть время пропустить парочку в аэропорту перед взлетом? - спросил я.
   - Конечно, мистер Чинаски, - ответил один, - все, что вам угодно.
   - Ладно, - сказал я. - Тогда попиздюхали отсюда.
  
   8
   Я вернулся, несколько раз трахнул Лидию, подрался с ней и одним поздним утром вылетел из международного аэропорта Лос-Анжелеса на чтения в Арканзасе. Довольно повезло - весь ряд достался мне одному. Командир представился, если я правильно расслышал, как Капитан Пьянчуга. Когда мимо проходила стюардесса, я заказал выпить.
   Я был уверен, что знаю одну из стюардесс. Она жила на Лонг-Биче, прочла несколько моих книжек, написала мне письмо, приложив свое фото и номер телефона. Я узнал ее по фотографии. Мне так никогда и не довелось с нею встретиться, но я звонил ей несколько раз, и одной пьяной ночью мы орали друг на друга по телефону.
   Она стояла прямо, пытаясь не замечать, как я вылупился на ее зад, ляжки и груди.
   Мы пообедали, посмотрели "Игру Недели", послеобеденное винище жгло глотку, и я заказал пару "Кровавых Мэри".
   Когда мы добрались до Арканзаса, я пересел на маленькую двухмоторную дрянь. Стоило пропеллерам завертеться, как крылья задрожали и затряслись. Похоже было, что они вот-вот отвалятся. Мы оторвались от земли, и стюардесса спросила, не хочет ли кто выпить. К тому времени выпить надо было уже всем. Она спотыкалась и колыхалась в проходе, продавая напитки. Потом объявила, громко:
   - ДОПИВАЙТЕ! СЕЙЧАС ПРИЗЕМЛИМСЯ!
   Мы допили и приземлились. Через пятнадцать минут мы снова поднялись в воздух. Стюардесса спросила, не хочет ли кто выпить. К тому времени выпить надо было уже всем. Потом она объявила, громко:
   - ДОПИВАЙТЕ! СЕЙЧАС ПРИЗЕМЛИМСЯ!
   Меня встречали профессор Питер Джеймс и его жена Сельма. Сельма походила на кинозвездочку, только в ней было больше класса.
   - Ты здорово выглядишь, - сказал Пит.
   - Это твоя жена здорово выглядит.
   - У тебя есть два часа до выступления.
   Пит привез меня к ним. У них был двухэтажный дом с комнатой для гостей на нижнем уровне. Мне показали мою спальню, внизу.
   - Есть хочешь? - спросил Пит.
   - Нет, меня блевать тянет.
   Мы поднялись наверх.
   За сценой, незадолго до начала, Питер наполнил графин для воды водкой с апельсиновым соком.
   - Чтениями заправляет одна старушка. У нее бы в трусиках все скисло, если б она узнала, что ты пьющий. Она неплохая старушенция, но до сих пор считает, что поэзия - это про закаты и голубок в полете.
   Я вышел и стал читать. Аншлаг. Удача моя держалась. Они походили на любую другую публику: не знали, как относиться к некоторым хорошим стихам, а во время других смеялись не там, где нужно. Я продолжал читать и подливал себе из графина.
   - Что это вы пьете?
   - Это, - ответил я, - апельсиновый сок пополам с жизнью.
   - У вас есть подруга?
   - Я девственник.
   - Почему вы захотели стать писателем?
   - Следующий вопрос, пожалуйста.
   Я почитал им еще немного. Рассказал, что прилетел сюда с Капитаном Пьянчугой и посмотрел "Игру Недели". Рассказал, что когда я в хорошей духовной форме, то могу съесть всё с одной тарелки и сразу же после этого вымыть ее. Почитал еще немного стихов. Я читал, пока графин не опустел. Тогда я сказал, что чтения закончились. Последовало немного раздачи автографов, и мы отправились на пьянку к Питу домой...
   Я исполнил свой индейский танец, свой танец живота и свой танец "Не-Можешь-Срать-Не-Мучай-Жопу". Тяжело пить, когда танцуешь. И тяжело танцевать, когда пьешь. Питер знал, что делал. Он выстроил кушетки и стулья так, чтобы отделить танцующих от пьющих. Каждый мог заниматься своим делом, не беспокоя остальных.
   Подошел Пит. Он оглядел всех женщин в комнате.
   - Какую хочешь? - спросил он.
   - Что, вот так просто?
   - Это наше южное гостеприимство.
   Приметил я там одну, постарше остальных, с выступавшими зубами.
   Но зубы выступали у нее безупречно - расталкивая губы, как открытый страстный цветок. Я хотел почувствовать свой рот на этом рте. На ней была короткая юбка, а колготки являли миру хорошие ноги, которые постоянно скрещивались и раскрещивались, когда она смеялась, пила, одергивала юбку, никак не хотевшую их прикрывать. Я подсел к ней.
   - Я... - начал было я.
   - Я знаю, кто вы. Я была на вашем чтении.
   - Спасибо. Мне бы хотелось съесть вам пизду. Я на этом деле уже собаку съел. Я сведу вас с ума.
   - Что вы думаете об Аллене Гинзберге?
   - Послушайте, не сбивайте меня. Я хочу вашего рта, ваших ног, вашего зада.
   - Хорошо, - ответила она.
   - Тогда до скорого. Я в спальне внизу.
   Я встал, покинул ее, выпил еще. Молодой парень - по меньшей мере, 6 футов и 6 дюймов ростом - подошел ко мне:
   - Послушайте, Чинаски, я не верю во все это говно по поводу того, что вы живете на банухе, знаете всех торговцев наркотой, сутенеров, блядей, торчков, игроков, драчунов и пьянчуг...
   - Отчасти это правда.
   - Чушь собачья, - изрек он и отошел. Литературный критик.
   Потом подошла эта блондиночка, лет 19, в очках без оправы и с улыбкой на лице. Улыбка с него не сползала.
   - Я хочу вас выебать, - заявила она. - Все дело в вашем лице.
   - Что у меня с лицом?
   - Оно величественно. Я хочу уничтожить ваше лицо своей пиздой.
   - Может и наоборот получиться.
   - Не будьте так уверены.
   - Вы правы. Пизды неуничтожимы.
   Я вернулся к кушетке и начал заигрывать с ножками той, в короткой юбке и с влажными лепестками губ, ее звали Лиллиан.
   Вечеринка закончилась, и я спустился с Лилли вниз. Мы разделись и сели, подпершись подушками, пить водку и водочный коктейль. У нас было радио, и радио играло. Лилли рассказала, что работала много лет для того, чтобы ее муж смог закончить колледж, а когда он получил преподавательскую должность, то развелся с ней.
   - Это невежливо, - сказал я.
   - Вы были женаты?
   - Да.
   - Что произошло?
   - "Ментальная жестокость", судя по тому, что записано в свидетельстве о разводе.
   - И это правда? - спросила она.
   - Конечно - с обеих сторон.
   Я поцеловал Лилли. Это было так хорошо, как я себе и представлял. Цветок рта раскрылся. Мы сцепились, я всосался ей в зубы. Мы разъединились.
   - Я думаю, что вы, - сказала она, глядя на меня широко раскрытыми и прекрасными глазами, - один из двух-трех лучших писателей на сегодняшний день.
   Я быстро потушил настольную лампу. Еще некоторое время целовал ее, играл с грудями и телом, затем опустился сверху. Я был пьян, однако, думаю, получилось ничего. Но после этого по-другому я не смог: всё скакал, скакал и скакал. Я был тверд, но кончить никак не удавалось. В конце концов, я скатился с нее и уснул...
   Наутро Лилли лежала, растянувшись на спине, и храпела. Я сходил в ванную, поссал, почистил зубы и умылся. Потом заполз обратно в постель.
   Развернул ее к себе и начал играть с ее частями тела. Мне всегда хочется с бодуна - причем не есть хочется, а засадить. Ебля - лучшее лекарство от похмелья. У меня опять все зачесалось. Изо рта у нее так воняло, что губ-лепестков уже не хотелось. Я влез. Она издала слабый стон. Мне вкатило. Не думаю, что впихнул ей больше двадцати раз - и кончил.
   Через некоторое время я услышал, как она встала и прошла в ванную. Лиллиан. К тому времени, как она вернулась, я уже почти спал, повернувшись к ней спиной.
   Четверть часа спустя она вылезла из постели и стала одеваться.
   - Что такое? - спросил я.
   - Мне пора отсюда идти. Надо детей вести в школу.
   Лиллиан закрыла дверь и побежала вверх по лестнице.
   Я встал, дошел до ванной и некоторое время смотрел на свое отражение в зеркале.
   В десять утра я поднялся к завтраку. Там я нашел Пита и Сельму.
   Сельма выглядела здорово. Где только находят таких Сельм? Псам этого мира Сельмы никогда не достаются. Псам достаются только собаки. Сельма подала нам завтрак.
   Она была прекрасна, и владел ею один человек, преподаватель колледжа. Почему-то не совсем правильно. Образованные выскочки, не подкопаешься. Образование стало новым божеством, а образованные - новыми плантаторами.
   - Чертовски хороший завтрак, - сказал я им. - Большое спасибо.
   - Как Лилли? - спросил Пит.
   - Лилли была очень хороша.
   - Сегодня вечером надо будет читать еще раз, ты в курсе. В маленьком колледже, более консервативном.
   - Хорошо. Буду осторожней.
   - Что читать собираешься?
   - Старь, наверное.
   Мы допили кофе, прошли в переднюю комнату и сели. Зазвонил телефон, Пит ответил, поговорил, затем повернулся ко мне:
   - Парень из местной газеты хочет взять у тебя интервью. Что ему сказать?
   - Скажи ладно.
   Пит передал ответ, потом подошел и взял мою последнюю книгу и ручку.
   - Я подумал, тебе стоит что-нибудь здесь написать для Лилли.
   Я раскрыл книгу на титульном листе. "Дорогая Лилли", - написал я. - "Ты всегда будешь частью моей жизни...
   Генри Чинаски".
  
   9
   Мы с Лидией вечно ссорились. Она была вертихвосткой, и это меня раздражало. Когда мы ели не дома, я был уверен, что она приглядывается к какому-нибудь мужику на другом конце ресторана. Когда в гости заходили мои друзья, и там была Лидия, я слышал, как разговор становился интимным и сексуальным. Она всегда специально подсаживалась к моим друзьям как можно ближе.
   Лидию же раздражало мое пьянство. Она любила секс, а мое пьянство мешало нам заниматься любовью.
   - Либо ты слишком пьян, чтобы трахаться вечером, либо слишком болен, чтобы трахаться утром, - говорила она. Лидия впадала в ярость, если я хоть бутылку пива при ней выпивал. Мы разбегались с нею раз в неделю как минимум - "Навсегда", - но вечно нам как-то удавалось помириться. Она закончила лепить мою голову и подарила ее мне. Когда мы разбегались, я ставил голову в машину на переднее сиденье рядом с собой, вез к ее дому и оставлял у двери на крыльце. Потом шел к телефонной будке, звонил ей и говорил:
   - Твоя чертова башка стоит за дверью!
   Так голова ездила туда и обратно.
   Мы опять расстались, и я свалил с себя эту голову. Я пил: снова свободный человек. У меня имелся молодой приятель, Бобби, довольно никакой пацан, работавший в порнографической книжной лавке. На стороне он прирабатывал фотографией. Жил он в паре кварталов от меня. У Бобби были неприятности с самим собой и со своей женой Валери. Как-то вечером он позвонил и сказал, что хочет привезти ко мне Валери переночевать. Звучало прекрасно. Валери было 22, абсолютно миленькая, с длинными светлыми волосами, безумными голубыми глазами и красивым телом. Как и Лидия, она тоже провела некоторое время в сумасшедшем доме. Немного погодя, я услышал, как они заехали на лужайку перед моим двором.
   Валери вышла. Я вспомнил, как Бобби рассказывал мне, что когда знакомил с Валери своих родителей, те заметили по поводу ее платья, что, мол, оно им нравится, а она ответила:
   - Ага, а как насчет всей остальной меня? - И задрала платье на бедрах. Трусиков на ней не было.
   Валери постучала. Я услышал, как Бобби отъехал. Я впустил ее в дом. Выглядела она прекрасно. Я налил два скотча с водой. Ни она, ни я ни о чем не говорили. Мы выпили, и я налил еще два. После этого сказал:
   - Давай, поехали в бар.
   Мы сели в мою машину. Бар "Машина Для Клея" находился сразу за углом. На той неделе, правда, мне там велели больше не наливать, но когда мы вошли, никто даже не пикнул. Мы сели за столик и заказали выпить.
   По-прежнему не разговаривали. Я просто смотрел в эти безумные голубые глаза. Мы сидели рядом, и я поцеловал ее. Губы ее были прохладны и приоткрыты. Я поцеловал ее еще раз, и ногами мы прижались друг к другу. У Бобби была славная жена. Бобби ненормальный, что раздает ее налево и направо.
   Мы решили пообедать. Каждый заказал себе по стейку, и мы пили и целовались, пока ждали. Барменша сказала:
   - О, да вы влюблены! - и мы оба рассмеялись. Когда принесли стейки, Валери сказала:
   - Я свой не хочу.
   - Я свой тоже не хочу, - ответил я.
   Мы пили там еще часик, а потом решили вернуться ко мне.
   Подъезжая к передней лужайке, я увидел в проезде женщину. То была Лидия. В руке она держала конверт. Я вышел из машины с Валери, и Лидия посмотрела на нас.
   - Кто это? - спросила Валери.
   - Женщина, которую я люблю, - объяснил ей я.
   - Кто эта сука? - завопила Лидия.
   Валери повернулась и побежала по тротуару. Я слышал ее высокие каблучки по мостовой.
   - Заходи давай, - сказал я Лидии. Она вошла в дом следом за мной.
   - Я пришла сюда, чтоб отдать тебе это письмо, и похоже, что зашла в самое время. Кто это была?
   - Жена Бобби. Мы просто друзья.
   - Ты ведь собирался ее выебать, правда?
   - Но послушай, я же ей сказал, что люблю тебя.
   - Ты ведь собирался ее выебать, правда?
   - Но послушай, малышка...
   Вдруг она меня толкнула. Я стоял перед кофейным столиком, а тот стоял перед тахтой. Я упал спиной на столик, между ним и тахтой. Услышал, как хлопнула дверь. А когда поднимался, то мотор машины Лидии уже завелся. Она уехала.
   Сукин сын, подумал я, то у тебя аж две бабы, а через минуту - уже ни одной.
  
   10
   Я удивился на следующее утро, когда ко мне постучалась Эйприл.
   Эйприл - это та, что сидела на диете и была на вечеринке у Гарри Эскота, а потом слиняла с наспидованным маньяком. Было 11 утра. Эйприл вошла и села.
   - Я всегда восхищалась вашей работой, - сказала она.
   Я достал ей пива и взял одно себе.
   - Бог - это крюк в небесах, - сказала она.
   - Ладно, - сказал я.
   Эйприл была тяжеловата, но не очень жирна. Большие бедра и крупная задница, а волосы свисали прямо вниз. Что-то уже в одних ее размерах - матерых, будто и обезьяна ей была бы под силу. Ее умственная отсталость привлекала, поскольку она не играла в игры. Она закинула одну ногу на другую, показав огромные белые ляжки.
   - Я посеяла зернышки помидоров в подвале того дома, где живу, - сказала она.
   - Я возьму у тебя немного, когда взойдут, - ответил я.
   - У меня никогда не было водительских прав, - сказала Эйприл. - Моя мать живет в Нью-Джерси.
   - А моя умерла, - ответил я, подошел и подсел к ней на тахту.
   Потом схватил и поцеловал ее. Пока я ее целовал, она смотрела мне прямо в глаза.
   Я оторвался.
   - Давай ебаться, - сказал я.
   - У меня инфекция, - ответила Эйприл.
   - Чего?
   - Вроде грибка. Ничего серьезного.
   - А я могу заразиться?
   - Выделения такие, типа молочка.
   - А я могу заразиться?
   - Не думаю.
   - Давай ебаться.
   - Я не знаю, хочется ли мне ебаться.
   - Хорошо будет. Пошли в спальню.
   Эйприл зашла в спальню и начала снимать одежду. Я снял свою. Мы забрались под простыни. Я начал играться с ней и целовать ее. Потом оседлал.
   Очень странно. Будто вагина у нее поперек. Я знал, что я внутри, я чувствовал, что вроде должен быть внутри, но все время сползал куда-то в сторону, влево. Я все горбатил и горбатил ее. Такой вот восторг. Я кончил и скатился.
   Позже я отвез ее домой, и мы поднялись к ней в квартиру. Долго разговаривали, и ушел я, лишь записав номер квартиры и адрес. Проходя по вестибюлю, я узнал почтовые ящики этого дома. Я разносил сюда почту много раз, когда служил почтальоном. Я вышел к своей машине и уехал.
  
   11
   У Лидии было двое детей: Тонто, мальчик 8 лет, и Лиза, 5-летняя малышка, прервавшая нашу первую поебку. Мы сидели вместе за столом как-то вечером, ужинами. Между нами с Лидией все шло хорошо, и я оставался на ужин почти каждый вечер, потом спал с Лидией и уезжал часов в 11 на следующее утро, возвращался к себе проверить почту и писать. Дети спали в соседней комнате на водяной постели. Старый маленький домишко - Лидия снимала его у бывшего японского борца, теперь занявшегося недвижимостью. Он был, очевидно, в Лидии заинтересован. Ну и ладно. Милый старый домишко.
   - Тонто, - сказал я за едой, - ты знаешь, что когда твоя мама кричит по ночам, я ее не бью. Ты ведь знаешь, кому на самом деле плохо.
   - Да, знаю.
   - Тогда почему ты не заходишь и не помогаешь мне?
   - Не-а. Я ее знаю.
   - Слушай, Хэнк, - сказала Лидия, - не натравливай на меня детей.
   - Он самая большая уродина в мире, - сказала Лиза.
   Лиза мне нравилась. Когда-нибудь она станет настоящей сексапилкой - и не просто так, а личностью.
   После ужина мы с Лидией ушли к себе в спальню и растянулись на кровати. Лидия торчала от угрей и прыщиков. У меня плохая кожа. Она придвинула лампу поближе к моему лицу и приступила. Мне нравилось. У меня от этого все зудело, а иногда вставал. Очень интимно. Иногда между выдавленными прыщами Лидия меня целовала. Сперва она всегда трудилась над моим лицом, а потом переходила к спине и груди.
   - Ты меня любишь?
   - Ага.
   - Ууу, посмотри, какой!
   То был угорь с большим желтым хвостом.
   - Славный, - сказал я.
   Она лежала на мне во весь рост. Потом вдруг перестала давить и посмотрела на меня.
   - Я тебя в могилу еще положу, ебарь ты жирный!
   Я засмеялся. Лидия поцеловала меня.
   - А я засуну тебя обратно в психушку, - сказал ей я.
   - Перевернись. Давай спиной займусь.
   Я перевернулся. Она выдавила у меня на затылке.
   - Ууу, вот хороший какой! Аж выстрелил! Мне в глаз попало!
   - Очки надевать надо.
   - Давай заведем маленького Генри! Только подумай - маленький Генри Чинаски!
   - Давай обождем немного.
   - Я хочу маленького сейчас же!
   - Давай подождем.
   - Мы только и делаем, что дрыхнем, жрем, валяемся везде, да трахаемся. Как слизни. Слизневая любовь, вот как это называется.
   - Мне она нравится.
   - Ты раньше здесь писал. Ты был занят. Ты приносил сюда чернила и рисовал свои рисунки. А теперь идешь домой и всё самое интересное делаешь там. Здесь ты только ешь да спишь, а с утра первым делом уезжаешь. Тупо.
   - Мне нравится.
   - Мы не ходим на вечеринки уже несколько месяцев! Мне нравится встречаться с людьми! Мне скучно! Мне так скучно, что я уже с ума схожу! Мне хочется что-то делать! Я хочу ТАНЦЕВАТЬ! Я жить хочу!
   - Ох, да говно все это.
   - Ты слишком старый. Тебе хочется только сидеть на одном месте, да критиковать всех и вся. Ты не хочешь ничего делать. Тебе всё нехорошо!
   Я выкатился из постели и встал. Начал надевать рубашку.
   - Что ты делаешь? - спросила она.
   - Выметаюсь отсюда.
   - Ну вот, пожалста! Только что не по-твоему, так вскакиваешь и сразу за дверь. Ты никогда не хочешь ни о чем разговаривать. Ты идешь домой и напиваешься, а на следующий день тебе так худо, что хоть ложись и подыхай. И вот тогда только ты звонишь мне!
   - Я ухожу отсюда к чертовой матери!
   - Но почему?
   - Я не хочу оставаться там, где меня не хотят. Я не хочу быть там, где меня не любят.
   Лидия подождала. Потом сказала:
   - Хорошо. Давай, ложись. Мы выключим свет и просто будем тихо вместе.
   Я помедлил. Затем сказал:
   - Ну, ладно.
   Я разделся целиком и залез под одеяло и простыню. Своей ляжкой прижался к ляжке Лидии. Мы оба лежали на спине. Я слышал сверчков. Славный тут район. Прошло несколько минут. Потом Лидия сказала:
   - Я стану великой.
   Я не ответил. Прошло еще несколько минут. Вдруг Лидия вскочила с кровати, вскинула обе руки вверх, к потолку, и громко заявила:
   - Я СТАНУ ВЕЛИКОЙ! Я СТАНУ ИСТИННО ВЕЛИКОЙ! НИКТО НЕ ЗНАЕТ, НАСКОЛЬКО ВЕЛИКОЙ Я СТАНУ!
   - Хорошо, - сказал я.
   Потом она добавила, уже тише:
   - Ты не понимаешь. Я стану великой. Во мне больше потенциала, чем в тебе!
   - Потенциал, - ответил я, - ни фига не значит. Это надо делать.
   Почти у любого младенца в люльке больше потенциала, чем у меня.
   - Но я это СДЕЛАЮ! Я СТАНУ ИСТИННО ВЕЛИКОЙ!
   - Ладно, ладно, - сказал я. - А пока ложись обратно.
   Лидия легла обратно. Мы не целовались. Сексом заниматься мы не собирались. Я чувствовал, что устал. Слушал сверчков. Не знаю, сколько времени прошло. Я уже почти уснул - не совсем, правда, - когда Лидия вдруг села на кровати. И завопила. Вопль был громкий.
   - В чем дело? - спросил я.
   - Лежи тихо.
   Я стал ждать. Лидия сидела, не шевелясь, минут, наверное, десять. Потом снова упала на подушку.
   - Я видела Бога, - сказала она. - Я только что увидела Бога.
   - Слушай, ты, сука, ты с ума меня свести хочешь!
   Я встал и начал одеваться. Я рассвирепел. Я не мог найти свои трусы. Да ну их к черту, подумал я. Пусть валяются там, где валяются. Я надел на себя всё, что у меня было, и сидел на стуле, натягивая на босые ноги башмаки.
   - Что ты делаешь? - спросила Лидия.
   Я не смог ей ответить и вышел в переднюю комнату. Моя куртка висела на спинке стула, я взял ее и надел. Выбежала Лидия. В голубом неглиже и трусиках. Босиком. У Лидии были толстые лодыжки. Обычно она носила сапоги, чтоб их скрыть.
   - ТЫ НИКУДА НЕ ПОЙДЕШЬ! - заорала она на меня.
   - Насрать, - сказал я. - Я пошел отсюда.
   Она на меня прыгнула. Обычно она бросалась на меня, когда я был пьян. Теперь же я был трезв. Я отступил вбок, и она упала на пол, перевернулась и оказалась на спине. Я переступил через нее на пути к двери. Она была в ярости, пузырилась слюна, она рычала, за губами обнажились зубы. Она походила на самку леопарда. Я взглянул на нее сверху вниз. Безопаснее, когда она лежит на полу.
   Она испустила рык, и только я собрался выйти, как она, дотянувшись, вцепилась ногтями в рукав моей куртки, потащила на себя и содрала его прямо с руки. Рукав оторвался в плече.
   - Господи ты боже мой, - сказал я, - посмотри, что ты сделала с моей новой курткой! Я ведь только что ее купил!
   Я открыл дверь и выскочил наружу с голой рукой.
   Только я успел отпереть машину, как услышал, что за спиной по асфальту шлепают ее босые ноги. Я запрыгнул внутрь и запер дверцу. Нажал на стартер.
   - Я убью эту машину! - орала она. - Я прикончу эту машину!
   Ее кулаки колотили по капоту, по крыше, по ветровому стеклу. Я двинул машиной вперед, очень медленно, чтобы не покалечить ее. Мой "меркурий-комета" 62 года развалился, и я недавно купил "фольксваген" 67-го. Я драил и полировал его. В бардачке даже метелка из перьев лежала. Я медленно выезжал, а Лидия все молотила кулаками по машине.
   Едва я от нее оторвался, как сразу дернул на вторую. Бросив взгляд в зеркальце, я увидел, как она стоит одна в лунном свете, не шевелясь, в своем голубом неглиже и трусиках. Все нутро мне начало корежить и переворачивать. Я чувствовал, что болен, ненужен, печален. Я был влюблен в нее.
  
   12
   Я поехал к себе, начал пить. Врубил радио и нашел какую-то классическую музыку. Вытащил из чулана свою лампу Коулмэна. Выключил свет и сел забавляться с нею. С лампой Коулмэна можно много разных штук проделать.
   Например, погасить ее, а потом снова зажечь и смотреть, как она разгорается от жара фитиля. Еще мне нравилось ее подкачивать и нагнетать давление. А потом было еще удовольствие от того, что просто смотришь на нее. Я пил, смотрел на лампу, слушал музыку и курил сигару.
   Зазвонил телефон. Там была Лидия.
   - Что ты делаешь? - спросила она.
   - Сижу просто так.
   - Ты сидишь просто так, пьешь, слушаешь классическую музыку и играешься с этой своей проклятой лампой!
   - Да.
   - Ты вернешься?
   - Нет.
   - Ладно, пей! Пей, и пускай тебе будет хуже! Сам знаешь, эта дрянь тебя однажды чуть не прикончила. Ты больницу помнишь?
   - Я ее никогда не забуду.
   - Хорошо, пей, ПЕЙ! УБИВАЙ СЕБЯ! И УВИДИШЬ, НАСРАТЬ МНЕ ИЛИ НЕТ!
   Лидия повесила трубку, и я тоже. Что-то подсказывало мне, что она беспокоится не столько о моей возможной смерти, сколько о своей следующей ебле. Но мне нужны каникулы. Необходим отдых. Лидии нравилось ебстись по меньшей мере пять раз в неделю. Я предпочитал три. Я встал и прошел в обеденный уголок, где на столе стояла пишущая машинка. Зажег свет, сел и напечатал Лидии 4-страничное письмо. Потом зашел в ванную, взял бритву, вышел, сел и хорошенько хлебнул. Вытащил лезвие и чиркнул средний палец правой руки. Потекла кровь. Я подписал свое письмо кровью.
   Потом сходил к почтовому ящику на углу и сбросил его.
   Телефон звонил несколько раз. То была Лидия. Она орала мне разное.
   - Я пошла ТАНЦЕВАТЬ! Я не собираюсь одна тут рассиживать, пока ты там нажираешься!
   Я ей сказал:
   - Ты ведешь себя так, будто я не пью, а хожу с другой теткой.
   - Это еще хуже!
   Она повесила трубку.
   Я продолжал пить. Спать совсем не хотелось. Вскоре настала полночь, потом час, два. Лампа Коулмэна все горела...
   В 3.30 зазвонил телефон. Снова Лидия.
   - Ты все еще пьешь?
   - Ну дак!
   - Ах ты сучья рожа гнилая!
   - Фактически, как раз когда ты позвонила, я сдирал целлофан с этой вот пинты "Катти Сарка". Она прекрасна. Видела бы ты ее!
   Она шваркнула трубкой о рычаг. Я смешал себе еще один. По радио играла хорошая музыка. Я откинулся на спинку. Очень хорошо.
   С грохотом распахнулась дверь, и в комнату вбежала Лидия.
   Задыхаясь, она остановилась посередине. Пинта стояла на кофейном столике. Она ее увидела и схватила. Я подскочил и схватил Лидию. Когда я пьян, а она - безумна, мы почти друг друга стоим. Она держала бутылку высоко в воздухе, отстраняясь от меня и пытаясь выскочить с нею за дверь. Я схватил ее за руку с бутылкой и попытался отобрать.
   - ТЫ, БЛЯДЬ! ТЫ НЕ ИМЕЕШЬ ПРАВА! ОТДАЙ БУТЫЛКУ, ЕБ ТВОЮ МАТЬ!
   Потом мы оказались на крыльце, мы боролись. Споткнулись на ступеньках и свалились на тротуар. Бутылка ударилась о цемент и разбилась. Лидия поднялась и побежала. Я услышал, как завелась ее машина. Я остался лежать и смотреть на разбитую бутылку. Та валялась в футе от меня. Лидия уехала. Луна все еще сияла. В донышке того, что осталось от бутылки, я разглядел еще глоток скотча. Растянувшись на тротуаре, я дотянулся до него и поднес ко рту. Длинный зубец стекла чуть не выткнул мне глаз, пока я допивал остатки. Затем я встал и зашел внутрь. Жажда была ужасна. Я походил по дому, подбирая пивные бутылки и выпивая те капли, что оставались в каждой. Из одной я порядочно глотнул пепла, поскольку часто пользовался пивными бутылками как пепельницами. Было 4.14 утра.
   Я сидел и наблюдал за часами. Будто снова на почте работаю. Время обездвижело, а существование стало пульсирующей непереносимой ерундой. Я ждал. Я ждал. Я ждал.
   Я ждал. Наконец, настало 6 часов. Я пошел на угол, в винную лавку. Продавец как раз открывался. Он впустил меня. Я приобрел еще одну пинту "Катти Сарка". Пришел домой, запер дверь и позвонил Лидии.
   - У меня тут пинта "Катти Сарка", с которой я сдираю целлофан. Я собираюсь немного выпить. А винный магазин теперь будет работать целых 20 часов.
   Она повесила трубку. Я выпил один стаканчик, а затем зашел в спальню, повалился на постель и уснул, даже не сняв одежду.
  
   13
   Неделю спустя, я ехал по Бульвару Голливуд с Лидией.
   Развлекательный еженедельник, выходивший тогда в Калифорнии, попросил меня написать им статью о жизни писателя в Лос-Анжелесе. Я ее написал и теперь ехал в редакцию сдавать. Мы оставили машину на стоянке в Мосли-Сквере. Мосли-Сквер - это квартал дорогих бунгало, в которых музыкальные издатели, агенты, антрепренеры и прочая публика устраивают себе конторы. Аренда там очень высокая.
   Мы зашли в один из тех бунгало. За столом сидела симпатичная девица, образованная и невозмутимая.
   - Я Чинаски, - сказал я, - и вот моя статья.
   Я швырнул ее на стол.
   - О, мистер Чинаски. Я всегда очень восхищалась вашей работой!
   - У вас тут выпить чего-нибудь не найдется?
   - Секундочку...
   Она поднялась по ковровой лестнице и снова спустилась с бутылкой дорогого красного вина. Открыла ее и извлекла несколько бокалов из бара-тайника.
   Как бы мне хотелось залечь с нею в постель, подумал я. Но ни фига не выйдет.
   Однако, кто-то же залегает с нею в постель регулярно.
   Мы сидели и потягивали вино.
   - Мы дадим вам знать по поводу статьи очень скоро. Я уверена, что мы ее примем... Но вы совсем не такой, каким я ожидала вас увидеть...
   - Что вы имеете в виду?
   - У вас такой мягкий голос. Вы кажетесь таким милым.
   Лидия расхохоталась. Мы допили вино и ушли. Когда мы шли к машине, я услышал оклик:
   - Хэнк!
   Я обернулся - там в новом "мерседесе" сидела Ди Ди Бронсон. Я подошел.
   - Ну, как оно, Ди Ди?
   - Недурно. Бросила "Кэпитол Рекордз". Теперь вон той вот конторой заправляю.
   Она махнула рукой. Еще одна музыкальная компания, довольно известная, со штаб-квартирой в Лондоне. Ди Ди раньше частенько заскакивала ко мне со своим дружком, когда у него и у меня было по колонке в одной подпольной лос-анжелесской газетке.
   - Боже, да у тебя тогда все нормально, вроде, - сказал я.
   - Да, только...
   - Только что?
   - Только мне нужен мужик. Хороший мужик.
   - Ну, так дай мне свой номер, и я погляжу, смогу ли найти тебе такого.
   - Ладно.
   Ди Ди записала номер на полоске бумаги, и я сложил ее себе в бумажник. Мы с Лидией подошли к моему старенькому "фольку" и залезли внутрь.
   - Ты собираешься ей позвонить, - сказала она. - Ты собираешься позвонить по этому номеру.
   Я завел машину и выехал на Бульвар Голливуд.
   - Ты собрался звонить по этому номеру, - продолжала она. - Я просто знаю, что ты позвонишь по этому номеру!
   - Хватить гундеть! - сказал я.
   Похоже было, что впереди еще одна плохая ночь.
  
   14
   Мы снова поссорились. Я вернулся к себе, но мне не хотелось сидеть в одиночестве и пить. В тот вечер проходил заезд упряжек. Я взял с собой пинту и поехал на бега. Прибыл рано, поэтому успел прикинуть все свои цифры. К тому времени, как кончился первый заезд, пинта была, к моему удивлению, более чем наполовину пуста. Я мешал ее с горячим кофе, и проходила она гладко.
   Я выиграл три из первых четырех заездов. Позже выиграл еще и экзакту и опережал долларов на 200 к концу 5-го заезда. Я сходил в бар и сыграл с доски тотализатора. В тот вечер мне дали то, что я назвал "хорошей доской". Лидия усралась бы, видя, как ко мне плывут все эти бабки. Она терпеть не могла, когда я выигрывал на скачках, особенно если сама проигрывала.
   Я продолжал пить и ставить. К концу 9-го заезда я был в выигрыше на 950 долларов и сильно пьян. Я засунул бумажник в один из боковых карманов и пошел медленно к машине.
   Я сидел в ней и смотрел, как проигравшие отваливают со стоянки.
   Я сидел, пока поток машин не иссяк, и только тогда завел свою. Сразу за ипподромом стоял супермаркет. Я увидел освещенную будку телефона на другом конце автостоянки, заехал и вылез. Подошел и набрал номер Лидии.
   - Слушай, - сказал я, - слушай меня, сука. Я сходил на скачки упряжек сегодня и выиграл 950 долларов. Я победитель! Я всегда буду победителем!
   Ты меня не заслуживаешь, сука! Ты со мною в игрушки играла? Так вот, кончились игрушки! Хватит с меня! Наигрался! Ни ты мне не нужна, ни твои проклятые игры!
   Ты меня поняла? Приняла к сведению? Или башка у тебя еще толще лодыжек?
   - Хэнк...
   - Да.
   - Это не Лидия. Это Бонни. Я сижу с детьми за Лидию. Она сегодня ушла на весь вечер.
   Я повесил трубку и пошел обратно к машине.
  
   15
   Лидия позвонила мне утром.
   - Каждый раз, когда ты будешь напиваться, - заявила она, - я буду ходить на танцы. Вчера вечером я ходила в "Красный Зонтик" и приглашала мужчин потанцевать. У женщины есть на это право.
   - Ты шлюха.
   - Вот как? Так если и есть что-то похуже шлюхи, - это скука.
   - Если есть что-то хуже скуки, - это скучная шлюха.
   - Если тебе моей пизды не хочется, - сказала она, - я отдам ее кому-нибудь другому.
   - Твоя привилегия.
   - А после танцев я поехала навестить Марвина. Я хотела найти адрес его подружки и увидеться с ней. С Франсиной. Ты сам ведь как-то ночью ездил к его девчонке Франсине, - сказала Лидия.
   - Слушай, я никогда ее не еб. Я просто слишком напился, чтобы ехать домой после тусовки. Мы даже не целовались. Она разрешила мне переночевать на кушетке, а утром я поехал домой.
   - Как бы то ни было, когда я доехала до Марвина, я раздумала спрашивать у него адрес Франсины.
   У родителей Марвина водились деньги. Дом его стоял на самом берегу. Марвин писал стихи - получше, чем большинство. Мне Марвин нравился.
   - Ну, надеюсь, ты хорошо провела время, - сказал я и повесил трубку.
   Не успел я отойти от телефона, как тот зазвонил снова.
   Марвин.
   - Эй, угадай, кто ко мне вчера посреди ночи нагрянул? Лидия.
   Постучалась в окно, и я ее впустил. У меня на нее встал.
   - Ладно, Марвин. Я понимаю. Я тебя не виню.
   - Ты не злишься?
   - На тебя - нет.
   - Тогда ладно...
   Я взял вылепленную голову и загрузил в машину. Доехал до Лидии и водрузил ее на порог. Звонить в дверь не стал и уже повернулся уходить. Вышла Лидия.
   - Почему ты такой осел? - спросила она.
   Я обернулся.
   - Ты не избирательна. Тебе что один мужик, что другой - без разницы. Я за тобой говно жрать не собираюсь.
   - Я тоже твое говно жрать не буду! - завопила она и хлопнула дверью.
   Я подошел к машине, сел и завел. Поставил на первую. Она не шелохнулась. Попробовал вторую. Ничего. Тогда я снова перешел на первую. Лишний раз проверил, снято ли с тормоза. Машина не двигалась с места. Я попробовал задний ход. Назад она поехала. Я тормознул и снова попробовал первую. Машина не двигалась. Я все еще был очень зол на Лидию. Я подумал: ну ладно же, поеду на этой злоебучке домой задом. Потом представил себе фараонов, которые меня остановят и спросят, какого это дьявола я делаю. Ну, понимаете, офицеры, я поссорился со своей девушкой и добраться до дому теперь могу только так.
   Я уже не так сердился на Лидию. Я вылез и пошел к ее двери. Она втащила мою голову внутрь. Я постучал.
   Лидия открыла.
   - Слушай, - спросил я, - ты что - ведьма какая-то?
   - Нет, я шлюха, разве не помнишь?
   - Ты должна отвезти меня домой. Моя машина едет только назад. Ты эту дрянь заговорила, что ли?
   - Ты что - серьезно?
   - Пойдем, покажу.
   Лидия вышла со мной к машине.
   - Все работало прекрасно. Потом вдруг ни с того ни с сего она начинает ехать только задним ходом. Я уже домой так пилить собирался.
   Я сел.
   - Теперь смотри.
   Я завел и поставил на первую, отпустив сцепление. Она рванулась вперед. Я поставил вторую. Она перешла на вторую и поехала еще быстрее. Перевел на третью. Машина мило катила дальше. Я развернулся и остановился на другой стороне улицы. Подошла Лидия.
   - Послушай, - сказал я, - ты должна мне поверить. Еще минуту назад машина ехала только назад. А теперь с ней все в порядке. Поверь мне, пожалуйста.
   - Я тебе верю, - ответила она. - Это Бог сделал. Я верю в такие вещи.
   - Это должно что-то значить.
   - Оно и значит.
   Я вылез из машины. Мы вошли к ней в дом.
   - Снимай рубашку и ботинки, - сказала она, - и ложись на кровать. Сначала я хочу выдавить тебе угри.
  
   16
   Бывший японский борец, теперь занимавшийся недвижимостью, продал дом Лидии. Ей приходилось съезжать. Там жили Лидия, Тонто, Лиза и пес Непоседа.
   В Лос-Анжелесе большинство хозяев вывешивает один и тот же знак: ТОЛЬКО ВЗРОСЛЫМ. С двумя детьми и собакой найти квартиру очень сложно. Лидии могла помочь только ее привлекательность. Необходим был хозяин-мужчина.
   Сначала я возил их всех по городу. Бестолку. Потом стал держаться подальше и оставался сидеть в машине. Все равно не срабатывало. Пока мы ездили, Лидия орала из окна:
   - В этом городе есть хоть кто-нибудь, кто сдаст квартиру женщине с двумя детьми и собакой?
   Неожиданно случай подвернулся в моем же дворе. Я увидел, как люди съезжают, и сразу пошел и поговорил с миссис О'Киф.
   - Послушайте, - сказал я, - моей подруге нужно где-то жить. У нее двое детишек и собака, но все они ведут себя хорошо. Вы позволите им заселиться?
   - Я видела эту женщину, - ответила миссис О'Киф. - Ты разве не замечал, какие у нее глаза? Она сумасшедшая.
   - Я знаю, что она сумасшедшая. Но мне она небезразлична. У нее и хорошие качества есть, честно.
   - Она же для тебя слишком молода! Что ты собираешься делать с такой молодой женщиной?
   Я засмеялся.
   Мистер О'Киф подошел сзади к жене и взглянул на меня сквозь сетчатую летнюю дверь.
   - Да он пиздой одержимый, только и всего. Очень все просто, он пиздострадалец.
   - Ну, как насчет? - спросил я.
   - Ладно, - ответила миссис О'Киф. - Вези...
   И вот Лидия взяла напрокат прицеп, и я ее перевез. Там была главным образом одежда, все вылепленные ею головы и большая стиральная машина.
   - Мне не нравится миссис О'Киф, - сказала мне она. - Муж у нее вроде ничего, а сама она мне не нравится.
   - Она из хороших католичек. К тому же, тебе надо где-то жить.
   - Я не хочу, чтобы ты пил с этими людьми. Они стремятся тебя погубить.
   - Я плачу им только 85 баксов аренды в месяц. Они относятся ко мне как к сыну. Я просто обязан с ними иногда хоть пива выпить.
   - Как к сыну - хуйня! Ты почти одного с ними возраста.
   Прошло около трех недель. Заканчивалось субботнее утро.
   Предыдущую ночь я у Лидии не ночевал. Я вымылся в ванне и выпил пива, оделся.
   Выходных я не любил. Все вываливают на улицы. Все режутся в пинг-понг, или стригут свои газоны, или драют машины, или едут в супермаркет, или на пляж, или в парк. Везде толпы. У меня любимый день - понедельник. Все возвращаются на работу, и никто глаза не мозолит. Я решил съездить на бега, несмотря на толпу.
   Поможет прикончить субботу. Я съел яйцо вкрутую, выпил еще одно пиво и, выходя на крыльцо, запер дверь. Лидия во дворе играла с Непоседой, псом.
   - Привет, - сказала она.
   - Привет, - ответил я. - Я поехал на бега.
   Лидия подошла ко мне.
   - Послушай, ты же знаешь, что у тебя от бегов бывает.
   Она имела в виду, что с ипподрома я всегда возвращался слишком усталым, чтобы заниматься с ней любовью.
   - Ты вчера вечером напился, - продолжала она. - Ты был ужасен.
   Ты напугал Лизу. Я вынуждена была тебя выгнать.
   - Я еду на скачки.
   - Ладно, валяй, поезжай на свои скачки. Но если ты уедешь, то меня здесь уже не будет, когда ты вернешься.
   Я сел в машину, стоявшую на парадной лужайке. Опустил стекла и завел мотор. Лидия стояла в проезде. Я помахал ей на прощанье и выехал на улицу.
   Стоял славный летний денек. Я поехал в Голливуд-Парк. У меня новая система. С каждой новой системой я все ближе и ближе к богатству. Все дело - только во времени.
   Я потерял 40 долларов и поехал домой. Заехал на лужайку и вышел из машины. Обходя крыльцо на пути к своей двери, я увидел миссис О'Киф, шедшую по проезду.
   - Ее нет!
   - Что?
   - Твоей девушки. Она съехала.
   Я не ответил.
   - Она наняла прицеп и загрузила свои пожитки. Она была в ярости.
   Знаешь эту ее большую стиральную машину?
   - Ну.
   - Так вот, эта штука - тяжелая. Я б не смогла ее поднять. А она не давала даже своему мальчишке помогать. Просто подняла сама и засунула в прицеп. Потом забрала детей, собаку и уехала. А за неделю вперед еще уплочено.
   - Хорошо, миссис О'Киф. Спасибо.
   - Ты сегодня выпить-то зайдешь?
   - Не знаю.
   - Постарайся.
   Я отпер дверь и вошел. Я одалживал ей кондиционер. Тот сидел теперь на стуле возле чулана. На нем лежала записка и голубые трусики. В записке были дикие каракули:
   "Вот твой кондиционер, сволочь. Я уехала. Я уехала насовсем, сукин ты сын! Когда станет одиноко, можешь взять эти трусики и сдрочить в них. Лидия".
   Я подошел к холодильнику и достал пива. Выпил его, подошел к кондиционеру. Подобрал трусики и постоял, размышляя, получится или нет. Затем сказал:
   - Говно! - и швырнул их на пол.
   Я подошел к телефону и набрал номер Ди Ди Бронсон. Та была дома.
   - Алло? - сказала она.
   - Ди Ди, - ответил я, - это Хэнк...
  
   17
   У Ди Ди дом стоял в Голливудских Холмах. Ди Ди жила там с подругой, тоже директором, Бьянкой. Бьянка занимала верхний этаж, а Ди Ди - нижний. Я позвонил. Было 8.30 вечера, когда Ди Ди открыла дверь. Около 40, черные, коротко стриженные волосы, еврейка, хиповая, с закидонами. Она была ориентирована на Нью-Йорк, знала все, что надо, имена: нужных издателей, лучших поэтов, самых талантливых карикатуристов, правильных революционеров, кого угодно, всех. Она непрерывно курила травку и вела себя так, будто на дворе начало 60-х и Время Любви, когда она была слегка известнее и намного красивее.
   Долгая серия неудачных романов окончательно ее доконала. Теперь у нее в дверях стоял я. От ее тела много чего осталось. Миниатюрна, но фигуриста, и многие девчонки помоложе сдохли бы, только б заиметь ее фигуру.
   Я вошел в дом следом за ней.
   - Так Лидия, значит, отвалила? - спросила Ди Ди.
   - Я думаю, она поехала в Юту. В Башке Мула на подходе танцульки в честь 4 Июля. Она их никогда не пропускает.
   Я уселся в обеденный уголок, пока Ди Ди откупоривала красное вино.
   - Скучаешь?
   - Господи, не то слово. Плакать хочется. У меня все кишки внутри изжеваны. Наверное, не выкарабкаюсь.
   - Выкарабкаешься. Мы тебе поможем пережить Лидию. Мы тебя вытащим.
   - Значит, ты знаешь, каково мне?
   - Со многими из нас по нескольку раз так было.
   - Начать с того, что этой суке никогда до меня не было дела.
   - Было-было. И до сих пор есть.
   Я решил, что лучше уж пить в большом доме у Ди Ди в Голливудских Холмах, чем сидеть одному в собственной квартире и гундеть.
   - Должно быть, я просто не очень умею с дамами, - сказал я.
   - Ты с дамами достаточно умеешь, - сказала Ди Ди. - И ты просто дьявольский писатель.
   - Уж лучше б я с дамами умел.
   Ди Ди подкуривала. Я подождал, пока она закончит, затем перегнулся через стол и поцеловал ее.
   - Мне от тебя хорошо становится. Лидия вечно в атаке была.
   - Это вовсе не значит того, что ты думаешь.
   - Но это может быть неприятно.
   - Еще как, черт возьми.
   - Не подыскала еще себе дружка?
   - Пока нет.
   - Мне тут нравится. Как тебе удается в чистоте все держать?
   - У нас есть горничная.
   - Во как?
   - Тебе она понравится. Она большая и черная, и бросает работу, стоит мне уйти. Потом забирается на кровать, ест печенюшки и смотрит телик.
   Каждый вечер в постели я нахожу крошки. Я скажу ей, чтобы приготовила тебе завтрак, когда уеду завтра утром.
   - Ладно.
   - Нет, постой. Завтра же воскресенье. По воскресеньям я не работаю. В ресторан поедем. Я знаю одно место. Тебе понравится.
   - Ладно.
   - Знаешь, наверное, я всегда была в тебя влюблена.
   - Что?
   - Много лет. Знаешь, когда я раньше к тебе приезжала, сначала с Берни, потом с Джеком, то всегда тебя хотела. Но ты меня никогда не замечал. Ты вечно сосал свою банку пива или бывал чем-то одержим.
   - Сумасшедший был, наверное, почти сумасшедший. Почтовое безумие. Прости, что я тебя не заметил.
   - Можешь заметить теперь.
   Ди Ди налила еще по бокалу. Хорошее вино. Мне она нравилась.
   Хорошо, когда есть куда пойти, когда всё плохо. Я вспомнил, как было раньше, когда всё бывало плохо, а пойти некуда. Может, для меня это и полезно было. Тогда. Но сейчас меня не интересовала польза. Меня интересовало, как я себя чувствую, и как перестать чувствовать себя плохо, когда всё идет не так. Как снова почувствовать себя хорошо.
   - Я не хочу ебать тебе мозги, Ди Ди, - сказал я. - Я не всегда хорошо отношусь к женщинам.
   - Я же тебе сказала, что люблю тебя.
   - Не надо. Не люби меня.
   - Хорошо, - ответила она. - Я не буду тебя любить, я буду тебя почти любить. Так сойдет?
   - Вот так гораздо лучше.
   Мы допили вино и отправились в постель.
  
   18
   Утром Ди Ди повезла меня на Сансет-Стрип завтракать. Ее мерседес был черен и сиял на солнце. Мы ехали мимо рекламных щитов, ночных клубов, модных ресторанов. Я съежился на сиденье, кашляя и куря взатяжку.
   Я думал: что ж, бывало и хуже. В голове промелькнула сцена-другая. Однажды зимой в Атланте я замерзал, полночь, денег нет, спать негде, и я брел по ступенькам к церкви в надежде зайти внутрь и согреться. Церковные врата были заперты. В другой раз, в Эль-Пасо, я спал на скамейке в парке, а утром меня разбудил фараон, наддав по подошвам дубинкой. И все же я не переставал думать о Лидии.
   Все хорошее, что было в наших отношениях, походило на крысу, которая расхаживала по моему желудку и грызла внутренности.
   Ди Ди остановила машину у элегантной забегаловки. Там был солнечный дворик со стульями и столиками, где люди сидели и ели, беседовали и пили кофе. Мы прошли мимо черного мужика в сапогах, джинсах и с тяжелой серебряной цепью, обмотанной вокруг шеи. Его мотоциклетный шлем, очки и перчатки лежали на столе. Он сидел с худой блондинкой в комбинезоне травяного цвета, посасывавшей мизинец. Место было переполнено. Все выглядели молодо, прилизанно, никак. Никто на нас не таращился. Все тихонько разговаривали.
   Мы вошли, и бледный худосочный юноша с крошечными ягодицами, в узеньких серебристых брючках, 8-дюймовом ремне с заклепками и сияющей золотой блузке провел нас к столику. Уши у него были проколоты, он носил крохотные голубые сережки. Его усики, точно прочерченные карандашом, казались лиловыми.
   - Ди Ди, - сказал он, - что происходит?
   - Завтрак, Донни.
   - Выпить, Донни, - сказал я.
   - Я знаю, что ему нужно, Донни. Принеси "Золотого Цветка", двойной.
   Мы заказали завтрак, и Ди Ди сказала:
   - Нужно немного подождать, чтобы приготовили. Они здесь всё готовят под заказ.
   - Не трать слишком много, Ди Ди.
   - Это всё на представительские списывается. - Она вытащила маленький черный блокнотик: - Так, давай поглядим. Кого я приглашаю сегодня на завтрак? Элтона Джона?
   - Разве он не в Африке?..
   - О, правильно. Ну, а как тогда насчет Кэта Стивенса?
   - Это еще кто?
   - Ты что, не знаешь?
   - Нет.
   - Так я его открыла. Будешь Кэтом Стивенсом.
   Донни принес выпить, и они с Ди Ди поговорили. Казалось, они знали одних и тех же людей. Я же не знал никого. Я далеко не сразу приходил в восторг. Мне было наплевать. Мне не нравился Нью-Йорк. Мне не нравился Голливуд.
   Мне не нравилась рок-музыка. Мне вообще ничего не нравилось. Возможно, я боялся.
   Вот в чем всё дело - я боялся. Мне хотелось сидеть в одиночестве в комнате с задернутыми шторами. Вот от чего я тащился. Я придурок. Я ненормальный. А Лидия уехала.
   Я допил коктейль, и Ди Ди заказала еще один. Я начал чувствовать себя содержантом, и это было клево. Помогало развеять тоску. Нет ничего хуже, чем когда нищаешь, и тебя бросает женщина. Пить нечего, работы нет, одни стены, сидишь, лыбишься на эти стены и думаешь. Так женщины на тебе отвязываются, но им самим от этого больно, и они слабнут. Или же мне просто нравилось в это верить.
   Завтрак был хорош. Яйца с гарниром из разных фруктов... ананасы, персики, груши... немного молотых орехов, заправка. Хороший завтрак. Мы доели, и Ди Ди заказала мне еще выпить. Мысль о Лидии по-прежнему оставалась во мне, но Ди Ди была мила. Ее беседа была определнна и развлекала меня. Она могла меня рассмешить, что мне и было нужно. Смех мой весь сидел внутри, ожидая случая вырваться ревом наружу: ХАХАХАХАХА, о боже мой, о господи ХАХАХАХА. Стало так хорошо, когда это случилось. Ди Ди знала кое-что о жизни. Ди Ди знала: что случилось с одним, случалось с большинством из нас. Жизни наши не так уж сильно отличались друг от друга - хоть мы и любили считать, что это не так.
   Боль странна. Кошка убивает птичку, дорожная авария, пожар...
   Боль нагрянет, БАХ, и вот она уже - сидит на тебе! Настоящая. И для всех, кто смотрит со стороны, ты выглядишь дурацки. Будто вдруг сделался идиотом. От этого нет средства, если только не знаешь кого-то, кто понимает, каково тебе и как помочь.
   Мы вернулись к машине.
   - Я как раз знаю, куда тебя свозить, чтобы ты развеялся, - сказала Ди Ди. Я не ответил. За мною ухаживали, как за инвалидом. Я им и был.
   Я попросил Ди Ди остановиться возле бара. Какого-нибудь из ее мест. Бармен ее знал.
   - Вот это, - сказала она мне при входе, - то, где тусуются многие сценаристы. И кое-кто из мелкой театральной публики.
   Я невзлюбил их всех немедленно - рассиживают с умными и высокомерными рожами. Взаимоуничтожаются. Самое худшее для писателя - знать другого писателя, а тем паче - несколько других писателей. Как мухи на одной какашке.
   - Давай возьмем столик, - сказал я. Вот он я, писатель на 65 долларов в неделю, сижу в одном месте с другими писателями - теми, что на 1000 долларов в неделю. Лидия, подумал я, я уже близок. Ты еще пожалеешь. Настанет день, и я буду ходить по модным ресторанам, и меня будут узнавать. У них будет особый столик для меня в глубине, поближе к кухне.
   Мы взяли себе выпить, и Ди Ди взглянула на меня:
   - Ты хорошо вылизываешь. Ты вылизываешь лучше, чем у меня вообще в жизни было.
   - Лидия научила. Потом я добавил несколько штрихов от себя.
   Темнокожий мальчуган вскочил и подошел к нашему столику. Ди Ди нас представила. Мальчуган был из Нью-Йорка, писал для "Виллидж Войса" и других тамошних газет. Они с Ди Ди немного похлестались громкими именами, а потом он ее спросил:
   - А чем твой муж занимается?
   - Конюшню держу, - ответил я. - Кулачных бойцов. Четверо хороших мексиканских парней. Плюс один черный, настоящий танцор. Сколько вы весите?
   - 158. Вы сами дрались? Судя по лицу, вам досталось изрядно.
   - Перепало несколько. Можем поставить вас в категорию 135. Мне нужен левша в легком весе.
   - Откуда вы узнали, что я левша?
   - Сигарету в левой руке держите. Приходите в спортзал на Мэйн-Стрит. В понедельник с утра. Начнем вас тренировать. Сигареты исключить.
   Погасите этого сукина сына немедленно!
   - Послушайте, чувак, я же писатель. Я работаю на пишущей машинке. Вы никогда ничего моего не читали?
   - Я читаю только столичные газеты - про убийства, изнасилования, результаты схваток, авиакатастрофы и про Энн Лэндерс.
   - Ди Ди, - сказал он, - у меня интервью с Родом Стюартом через полчаса. Мне надо идти. - Он ушел.
   Ди Ди заказала нам еще выпить.
   - Почему ты не можешь порядочно к людям относиться? - спросила она.
   - От страха, - ответил я.
   - Вот и приехали, - сказала она и направила машину в ворота голливудского кладбища.
   - Мило, - ответил я, - очень мило. Я уже совсем забыл о смерти.
   Мы немного поездили. Большинство могил возвышалось над землей.
   Как маленькие домики с колоннами и парадными ступенями. И в каждом - запертая железная дверь. Ди Ди остановила машину, и мы вышли. Она попробовала одну из дверей. Я наблюдал, как виляет у нее зад при этом занятии. Подумал о Ницше. Вот мы какие: германский жеребец и еврейская кобыла. Фатерлянд бы меня обожал.
   Мы вернулись к "М.Бенцу", и Ди Ди притормозила перед одним из больших блоков. Тут всех засовывали в стены. Ряды за рядами. У некоторых - цветы в маленьких вазочках, но, по большей части, увядшие. В основном, в нишах цветов не было. В иных лежали супруг с супругой, аккуратно, рядышком. В нескольких случаях одна из двойных ниш пустовала и ждала. Во всех покойником из двоих был муж.
   Ди Ди взяла меня за руку и завела за угол. Вот он, почти в самом низу, Рудольф Валентино. Скончался в 1926. Долго не прожил. Я решил дожить до 80. Подумать только: тебе 80, а ебешь 18-летнюю. Если и можно как-то сжульничать в игре со смертью, то только так.
   Ди Ди подняла одну из цветочных вазочек и опустила себе в сумочку. Стандартный прикол. Тащи все, что не привязано. Все принадлежит всем.
   Мы вышли оттуда, и Ди Ди сказала:
   - Я хочу посидеть на лавочке Тайрона Пауэра. Он моим любимым был. Я его обожала!
   Мы пошли и посидели на лавочке Тайрона, рядом с могилой. Потом встали и перешли к могиле Дугласа Фэрбенкса-старшего. Хорошая. Своя лужица пруда перед надгробьем. В пруду плавали кувшинки и головастики. Мы поднялись по какой-то лестнице и там, за могилой, тоже было где посидеть. Ди Ди и я сели. Я заметил трещину в стенке надгробья: туда и обратно сновали маленькие рыжие муравьи. Я немного понаблюдал за ними, потом обхватил руками Ди Ди и поцеловал ее - хорошим, долгим-долгим поцелуем. Мы собирались оставаться хорошими друзьями.
  
   19
   Ди Ди надо было встретить сына в аэропорту. Тот возвращался домой из Англии на каникулы. Ему было 17, рассказала она мне, и его отцом был бывший концертный пианист. Но подсел на спид и коку, а позже сжег себе пальцы в какой-то аварии. Играть на фортепиано больше не мог. Они уже некоторое время находились в разводе.
   Сына звали Ренни. Ди Ди рассказывала ему обо мне в нескольких трансатлантических телефонных разговорах. Мы добрались до аэропорта, когда с рейса Ренни уже выпускали пассажиров. Ди Ди и Ренни обнялись. Он был высок и худ, довольно бледен. Прядь волос свисала на один глаз. Мы пожали руки.
   Я пошел за багажом, пока Ренни и Ди Ди болтали. Он обращался к ней мамуля. Когда мы вернулись к машине, он забрался на заднее сиденье и спросил:
   - Мамуля, ты получила мне велик?
   - Заказала. Завтра заберем.
   - А он хороший, мамуля? Я хочу с десятью скоростями, ручным тормозом и креплениями на педалях.
   - Это хороший велосипед, Ренни.
   - А ты уверена, что он будет готов?
   Мы поехали обратно. Я остался на ночь. У Ренни была своя спальня.
   Утром все сидели в обеденном уголке, дожидаясь прихода горничной. Ди Ди, в конце концов, поднялась сама готовить нам завтрак. Ренни сказал:
   - Мамуля, а как ты разбиваешь яйцо?
   Ди Ди взглянула на меня. Она знала, о чем я думаю. Я не проронил ни звука.
   - Ладно, Ренни, иди сюда, и я тебе покажу.
   Ренни подошел к плите. Ди Ди взяла яйцо:
   - Видишь, просто разбиваешь скорлупу о край... вот так... и яйцо само вываливается на сковородку... вот так...
   - О...
   - Это легко.
   - А как ты его готовишь?
   - Мы его жарим. В масле.
   - Мамуля, я не могу есть это яйцо.
   - Почему?
   - Потому что желток растекся!
   Ди Ди обернулась и посмотрела на меня. Ее глаза умоляли: "Хэнк, ни слова, черт бы тебя побрал..."
   Несколько утр спустя мы снова собрались в обеденном уголке. Мы ели, а горничная хлопотала на кухне. Ди Ди сказала Ренни:
   - Теперь у тебя есть велосипед. Я хочу, чтобы ты сегодня, среди дня, купил полдюжины кока-колы. Когда я домой прихожу, хочется иногда одну-другую колы выпить.
   - Но мамуля, эти кока-колы такие тяжелые! Ты что, сама их взять не можешь?
   - Ренни, я работаю весь день и устаю. Купишь кока-колу ты.
   - Но мамуля, там же горка. Мне придется через горку педали крутить.
   - Нет там никакой горки. Какая еще горка?
   - Ну, глазами ее не видно, но она там есть...
   - Ренни, купишь кока-колы, ты меня понял?
   Ренни встал, ушел в свою спальню и хлопнул дверью.
   Ди Ди смотрела в сторону.
   - Проверяет меня. Хочет убедиться, люблю я его или нет.
   - Я куплю кока-колы, - сказал я.
   - Да нет, все в порядке, - сказала Ди Ди, - я сама.
   В конце концов, ее никто не купил.
   Мы с Ди Ди заехали ко мне через несколько дней забрать почту и осмотреться, когда зазвонил телефон. Там была Лидия.
   - Привет, - сказала она, - я в Юте.
   - Я получил твою записку, - ответил я.
   - Как живешь? - спросила она.
   - Всё в порядке.
   - В Юте летом славно. Тебе следует сюда приехать. В поход сходим. Все мои сестры здесь.
   - Я прямо сейчас не могу.
   - Почему?
   - Ну, я с Ди Ди.
   - С Ди Ди?
   - Ну, да...
   - Я знала, что ты позвонишь по этому номеру, - сказала она, - я же сказала тебе, что ты туда позвонишь!
   Ди Ди стояла рядом.
   - Скажи ей, пожалуйста, - попросила она, - чтобы дала мне до сентября.
   - Забудь о ней, - говорила Лидия. - Ну ее к черту. Приезжай сюда со мною повидаться.
   - Я же не могу здесь все бросить только потому, что ты позвонила. А кроме этого, - добавил я, - я даю Ди Ди до сентября.
   - До сентября?
   - Да.
   Лидия завопила. Долгим громким воплем. Потом бросила трубку.
   После этого Ди Ди не пускала меня домой. Как-то раз, когда мы сидели у меня и просматривали почту, я заметил, что телефонная трубка снята.
   - Никогда так больше не делай, - сказал я ей.
   Ди Ди возила меня на длинные прогулки вверх и вниз по побережью.
   Брала путешествовать в горы. Мы ходили на гаражные распродажи, в кино, на рок-концерты, в церкви, к друзьям, на обеды и ланчи, на волшебные представления, пикники и в цирки. Ее друзья фотографировали нас вместе.
   Путешествие на Каталину оказалось кошмарным. Я ждал вместе с Ди Ди на причале. Бодун меня мучил подлинный. Ди Ди нашла "алку-зельцер" и стакан воды. Помогло же только одно - молоденькая девчонка, сидевшая напротив.
   С прекрасным телом, длинными хорошими ногами и в красной мини-юбке. К этой мини-юбке она надела длинные чулки, пажи, а под низом виднелись розовые трусики.
   Даже туфли на высоком каблуке у нее были.
   - Ты ведь на нее смотришь, правда? - спросила Ди Ди.
   - Не могу оторваться.
   - Она профурсетка.
   - Конечно.
   Профурсетка встала и пошла играть в китайский бильярд, виляя задницей, чтобы помочь шарикам попадать куда нужно. Потом села снова, приоткрыв еще больше, чем раньше.
   Гидросамолет сел, разгрузился, а затем мы вышли на пирс ждать посадки. Гидросамолет был красным, постройки 1936 года, с двумя пропеллерами, одним пилотом и 8 или 10 местами.
   Если не травану в этой штуке, подумал я, то можно считать, что я обул весь мир.
   Девчонка в мини-юбке садиться в него не стала.
   Ну почему каждый раз, когда видишь такую бабу, ты всегда с какой-то другой бабой?
   Мы сели, пристегнулись.
   - О, - сказала Ди Ди, - так здорово! Пойду посижу с летчиком!
   - Давай.
   И вот мы взлетели, и Ди Ди встала и пересела к летчику. Я видел, как она болтала с ним, себя не помня. Она действительно наслаждалась жизнью - или же просто делала вид. В последнее время мне это было по барабану - я имею в виду ее взбудораженную и счастливую реакцию на жизнь: она меня несколько раздражала, но, по большей части, я не ощущал ничего. Мне даже скучно не было.
   Мы полетели и приземлились, посадка оказалась грубой, мы пронеслись низко мимо каких-то утесов, нас тряхнуло и поднялись брызги. Как в моторной лодке сидишь. Затем мы дотелепались до другого пирса, и Ди Ди вернулась и рассказала мне всё про гидросамолет, летчика и их беседу. Из палубы там вырезали здоровенный кусок, и она спросила пилота:
   - А это безопасно? - и тот ответил:
   - А черт его знает.
   Ди Ди заказала нам номер в гостинице на самом берегу, на верхнем этаже. Холодильника не было, поэтому она купила пластмассовую ванночку и напихала туда льда, чтобы я мог студить пиво. Еще в номере стоял черно-белый телевизор и была ванная. Класс.
   Мы пошли прогуляться вдоль берега. Туристы наблюдались двух типов: либо очень молодые, либо очень старые. Старые расхаживали везде попарно, мужчина и женщина, в сандалиях, темных очках, соломенных шляпах, прогулочных шортах и рубашках диких расцветок. Жирные и бледные, с синими венами на ногах, лица их вспухали и белели на солнце. У них все ввалилось, со скул и из-под челюстей свисали складки и мешочки кожи.
   Молодые были стройны и казались сделанными из гладкой резины.
   Девчонки безгрудые, но с крошечными задиками, а мальчишки - с нежными мягкими лицами, ухмылялись, краснели и смеялись. Однако, все выглядели довольными: и молодые студенты, и старики. Делать им было почти нечего, но они нежились на солнышке и казались осуществленными.
   Ди Ди пошла по магазинам. Она ими наслаждалась, покупая бусы, пепельницы, игрушечных собачек, открытки, ожерелья, статуэтки, и похоже было, что торчит она от всего абсолютно.
   - Ууу, смотри! - Она беседовала с хозяевами лавок.
   Казалось, они ей нравились. Она пообещала писать одной даме письма, когда вернется на большую землю. У них оказался общий знакомый, игравший на ударных в рок-группе.
   Ди Ди купила клетку с двумя попугайчиками, и мы вернулись в гостиницу. Я открыл пиво и включил телевизор. Выбор был ограничен.
   - Пойдем еще погуляем, - предложила Ди Ди. - Так хорошо снаружи.
   - Я буду сидеть здесь и отдыхать, - сказал я.
   - Ты не против, если я без тебя схожу?
   - Все в порядке.
   Она поцеловала меня и ушла. Я выключил телевизор и открыл еще одно пиво. На этом острове делать больше нечего - только напиваться. Я подошел к окну. На пляже подо мной Ди Ди сидела рядом с молодым человеком, счастливая, болтала, улыбалась и размахивала руками. Молодой человек ухмылялся ей в ответ.
   Хорошо, что я в этой фигне не участвую. Я рад, что не влюблен, что не счастлив от всего мира. Мне нравится быть со всем остальным на ножах. Влюбленные люди часто становятся раздражительными, опасными. Они утрачивают свое ощущение перспективы. Теряют чувство юмора. Превращаются в нервных, занудных психотиков.
   И даже становятся убийцами.
   Ди Ди не было часа 2 или 3. Я посмотрел немного телевизор и напечатал пару-тройку стихотворений на портативной пишущей машинке. Стихи о любви - о Лидии. Спрятал их в чемодан. Выпил еще пива.
   Потом постучалась и вошла Ди Ди.
   - О, я изумительно провела время! Сначала я каталась на лодке со стеклянным дном. Мы видели разную рыбу в море, там все можно было разглядеть! Потом я нашла другой катер, который возит людей туда, где их яхты стоят на якоре. Этот молодой человек разрешил мне кататься несколько часов всего за доллар! У него спина вся сгорела от солнца, и я втирала ему в спину лосьон.
   Он ужасно сгорел. Мы развозили людей по яхтам. Видел бы ты, что за люди на тех яхтах! Старичье, в основном, ветхое старичье, с молоденькими девчонками.
   Девчонки все в сапогах, все пьяные или накуренные, взвинченные, стонут. У некоторых стариков мальчишки были, но у большинства - девчонки, иногда по две, по три, по четыре. От каждой яхты кумаром несло, киром и развратом. Это было чудесно!
   - В самом деле звучит неплохо. Мне бы твой дар откапывать интересных людей.
   - Можешь завтра поехать. Там можно весь день за доллар кататься.
   - Я пас.
   - Ты писал сегодня?
   - Немножко.
   - Хорошо?
   - Этого никогда не знаешь, пока 18 дней не пройдет.
   Ди Ди подошла и посмотрела на попугайчиков, поговорила с ними.
   Хорошая она женщина. Мне нравится. Действительно за меня беспокоится, желает мне только добра, хочет, чтобы я хорошо писал, хорошо ебал, выглядел тоже хорошо. Я это чувствовал. Это прекрасно.
   Может, когда-нибудь слетаем вместе на Гавайи. Я подошел к ней сзади и поцеловал в правое ухо, возле самой мочки.
   - О, Хэнк, - вымолвила она.
   Снова в Лос-Анжелесе, после недели на Каталине мы сидели как-то вечером у меня, что необычно само по себе. Было уже очень поздно. Мы лежали на моей кровати, голые, когда в соседней комнате зазвонил телефон.
   Лидия.
   - Хэнк?
   - Да?
   - Где ты был?
   - На Каталине.
   - С ней?
   - Да.
   - Послушай, после того, что ты мне про нее сказал, я разозлилась. У меня был роман. С гомосексуалистом. Это было ужасно.
   - Я скучал по тебе, Лидия.
   - Я хочу вернуться в Л.А.
   - Хорошо будет.
   - Если я вернусь, ты ее бросишь?
   - Она хорошая женщина, но если ты вернешься, я ее брошу.
   - Я возвращаюсь. Я люблю тебя, старик.
   - Я тебя тоже люблю.
   Мы продолжали разговаривать. Уж и не знаю, сколько мы говорили.
   А когда закончили, я прошел обратно в спальню. Ди Ди, казалось, уснула.
   - Ди Ди? - спросил я и приподнял ей одну руку. Очень вялая. На ощупь тело как резина. - Хватит шуток, Ди Ди, я знаю, что ты не спишь. - Она не шевелилась. Я посмотрел по сторонам и заметил, что ее пузырек снотворного пуст.
   Раньше он был полон. Я пробовал эти таблетки. Одной хватало, чтобы убаюкать тебя, только это больше походило на то, что тебя огрели по башке и похоронили заживо.
   - Ты наглоталась таблеток...
   - Мне... всё... равно... ты к ней уходишь... мне всё... равно...
   Я забежал на кухню, схватил тазик, вернулся и поставил его на пол возле кровати. Потом перетянул голову и плечи Ди Ди за край и засунул пальцы ей в глотку. Ее вырвало. Я приподнял ее, дал немного подышать и повторил весь процесс. Потом проделал то же самое еще и еще. Ди Ди продолжала блевать. Когда я приподнял ее в очередной раз, у нее выскочили зубы. Они лежали на простыне, верхние и нижние.
   - Ууу... мои жубы, - произнесла она. Вернее, попыталась произнести.
   - Не беспокойся о своих зубах.
   Я опять засунул пальцы ей в горло. Потом снова втащил на кровать.
   - Я не хошю, - сказала она, - штоб ты видел мои жубы...
   - Да все в порядке, Ди Ди. Они не очень страшные, на самом деле.
   - Оооо...
   Она ожила ровно настолько, чтобы вставить зубы на место.
   - Отвези меня домой, - сказала она, - я хочу домой.
   - Я останусь с тобой. Я тебя сегодня ночью одну не оставлю.
   - Но в конце-то концов ты меня оставишь?
   - Давай одеваться, - сказал я.
   Валентино оставил бы себе и Лидию, и Ди Ди. Именно поэтому он умер таким молодым.
  
   20
   Лидия вернулась и нашла себе миленький домик в районе Бёрбанка. Казалось, ей сейчас до меня больше дела, чем было до того, как мы расстались.
   - У моего мужа был вот такой вот здоровый хрен, и больше ни фига не было. Ни личности, ни флюидов. Один здоровенный хуй, а он думал, что ему больше ничего и не надо. Но господи ты Боже мой, какой же он тупой был! С тобой же я эти флюиды всё время получаю... такая электрическая обратная связь, никогда не прекращается. - Мы лежали вместе на постели. - А я даже не знала, большой у него хрен или нет, потому что до его хрена я хренов в жизни не видала. - Она пристально в меня вглядывалась. - Я думала, они все такие.
   - Лидия...
   - Чего?
   - Я должен тебе кое-что сказать.
   - Что?
   - Я должен съездить повидаться с Ди Ди.
   - Съездить повидаться с Ди Ди?
   - Не будь смешной. Есть зачем.
   - Ты же сказал, всё кончено.
   - Всё и так кончено. Я просто не хочу ее бросать слишком круто. Я хочу объяснить ей, что произошло. Люди слишком холодно относятся друг к другу. Я не хочу ее вернуть, я просто хочу попробовать объяснить, что случилось, чтоб она поняла.
   - Ты хочешь ее выебать.
   - Нет, не хочу я ее выебать. Едва ли я вообще хотел ее ебать, когда был с ней. Я просто хочу объяснить.
   - Мне это не нравится. По мне, так это... звучит... сусально.
   - Дай мне так сделать. Пожалуйста. Я просто хочу все прояснить.
   Я скоро вернусь.
   - Ладно. Только давай побыстрее.
   Я сел в "фольксваген", срезал угол на Фонтан, проехал несколько миль, затем свернул на север в Бронсоне и пригнал туда, где высокая арендная плата. Оставил машину снаружи, вышел. Поднялся по длинной лестнице и позвонил. Дверь открыла Бьянка. Я помню, как-то вечером она открыла дверь голой, я схватил ее, и когда мы целовались, сверху спустилась Ди Ди и спросила:
   - Что это тут, к чертовой матери, происходит?
   На сей раз всё было не так. Бьянка спросила:
   - Тебе чего надо?
   - Я хочу видеть Ди Ди. Я хочу с ней поговорить.
   - Она больна. Очень больна. Мне кажется, тебя не следует к ней пускать вообще после того, как ты с ней обошелся. Ты настоящий первостатейный подонок.
   - Я просто хочу с нею поговорить немного, объяснить кое-что.
   - Ладно. Она у себя в спальне.
   Я прошел по коридору в спальню. Ди Ди лежала на постели в одних трусиках. Одна рука была заброшена, прикрывая глаза. Ее груди смотрелись хорошо.
   Рядом с кроватью стояла пустая пинта виски, горшок на полу. От горшка несло блевотой и пойлом.
   - Ди Ди...
   Она приподняла руку.
   - Что? Хэнк, ты вернулся?
   - Нет, постой, я просто хочу с тобой поговорить...
   - О, Хэнк, я так ужасно по тебе скучала. Я чуть с ума не сошла, больно было кошмарно...
   - Я хочу, чтобы тебе стало легче. Поэтому и зашел. Может, я глупый, но я не верю в прямую жестокость...
   - Ты не знаешь, каково мне было...
   - Знаю. Я там бывал.
   - Хочешь выпить? - показала она на бутылку.
   Я поднял пустую пинту и печально поставил на место.
   - В мире слишком много холода, - сказал я ей. - Если б люди только могли договариваться обо всем вместе, было бы по-другому.
   - Останься со мной, Хэнк. Не уходи к ней, пожалуйста. Прошу тебя. Я уже достаточно прожила, я знаю, я знаю, как быть хорошей женщиной. Ты это сам знаешь. Я буду хорошей к тебе и для тебя.
   - Лидия меня зацепила. Я не смогу этого объяснить.
   - Она вертихвостка. Она импульсивна. Она тебя бросит.
   - Может, этим-то и берет.
   - Ты шлюху хочешь. Ты боишься любви.
   - Может, ты и права.
   - Поцелуй меня и всё. Я ведь не слишком многого прошу - чтобы ты меня поцеловал?
   - Нет.
   Я растянулся с нею рядом. Мы обнялись. Изо рта у Ди Ди пахло рвотой. Она поцеловала меня, я поцеловал ее, и она прижала меня к себе. Я отстранился от нее как можно нежнее.
   - Хэнк, - сказала она. - Останься со мной! Не возвращайся к ней! Смотри, у меня красивые ноги!
   Ди Ди подняла одну ногу и показала мне.
   - И у меня, к тому же, хорошие лодыжки! Посмотри!
   Она показала мне свои лодыжки.
   Я сидел на краю постели.
   - Я не могу с тобой остаться, Ди Ди...
   Она резко села и принялась меня колотить. Кулаки у нее были твердыми, как камни. Она отоваривала меня обеими руками. Я просто сидел, а она отвешивала плюхи. Мне попадало в бровь, в глаз, в лоб, по скулам. Один я поймал даже кадыком.
   - Ах ты сволочь! Сволочь, сволочь, сволочь! НЕНАВИЖУ ТЕБЯ!
   Я схватил ее за запястья.
   - Ладно, Ди Ди, хватит. - Она упала обратно на постель, когда я встал и вышел вон, по коридору и наружу через парадное.
   Когда я вернулся, Лидия сидела в кресле. Лицо ее было темно.
   - Тебя долго не было. Посмотри мне в глаза. Ты ебал ее, правда?
   - Нет, неправда.
   - Тебя ужасно долго не было. Смотри, она поцарапала тебе лицо!
   - Говорю тебе, ничего не произошло.
   - Сними рубашку. Я хочу посмотреть на твою спину.
   - Ох, кончай это говно, Лидия.
   - Снимай рубашку и майку.
   Я снял. Она зашла мне за спину.
   - Что это за царапина у тебя на спине?
   - Какая еще царапина?
   - Вот здесь, длинная... женским ногтем.
   - Если она там есть, значит, ее ты провела...
   - Хорошо. Я знаю, как можно проверить.
   - Как?
   - Марш в постель.
   - Хоро-шо!
   Экзамен я выдержал, но после подумал: а как мужчине проверить женщину на верность? Несправедливо, а?
  
   21
   Я все время получал письма от одной дамы, жившей где-то в миле от меня. Она подписывалась Николь. Она писала, что прочла несколько моих книг, и те ей нравились. Я ответил на одно письмо, и она откликнулась приглашением зайти. Однажды днем, не сказав ничего Лидии, я забрался в "фольк" и поехал. Квартира у нее располагалась в аккурат над химчисткой на бульваре Санта-Моника. Дверь вела прямо с улицы, и сквозь стекло я разглядел лестницу наверх. Я позвонил.
   - Кто там? - донесся из маленького жестяного динамика женский голос.
   - Я Чинаски, - ответил я. Прозудел зуммер, и я толкнул дверь.
   Николь стояла на верхней площадке лестницы и смотрела вниз на меня. Культурное, чуть ли не трагическое лицо, а одета в длинное зеленое домашнее платье с низким вырезом спереди. Тело казалось очень хорошим. Она смотрела на меня большими темно-карими глазами. Вокруг них собралось много-много мелких морщинок: может, от чрезмерного питья или слез.
   - Вы одна? - спросил я.
   - Да, - улыбнулась она, - поднимайтесь сюда.
   Я поднялся. Квартира была просторной, две спальни, очень немного мебели. Я заметил небольшой книжный шкаф и стойку с пластинками классики. Я сел на тахту. Она присела рядом.
   - Я только что закончила, - сказала она, - читать "Жизнь Пикассо".
   На кофейном столике лежало несколько номеров "Нью-Йоркера".
   - Вам чаю приготовить? - спросила Николь.
   - Я лучше выйду и возьму чего-нибудь выпить.
   - Не обязательно. У меня кое-что есть.
   - Что?
   - Хорошего красного вина?
   - Было б неплохо, - согласился я.
   Николь встала и ушла в кухню. Я смотрел, как она движется. Мне всегда нравились женщины в длинных платьях. Двигалась она грациозно. Казалось, в ней много класса. Она вернулась с двумя бокалами и бутылкой вина и разлила.
   Предложила мне "Бенсон энд Хеджес". Я зажег одну.
   - Вы читаете "Нью-Йоркер"? - поинтересовалась она. - Они неплохие рассказы печатают.
   - Не согласен.
   - А что в них не так?
   - Образованные слишком.
   - А мне нравится.
   - Да ну, говно, - сказал я.
   Мы сидели, пили и курили.
   - Вам нравится моя квартира?
   - Да, славная.
   - Мне она отчасти напоминает квартиры, которые у меня были в Европе. Мне нравится пространство, свет.
   - В Европе, а?
   - Да, в Греции, в Италии... В Греции, главным образом.
   - Париж?
   - О да, мне нравился Париж. Лондон - нет.
   Потом она рассказала о себе. Семья ее жила в Нью-Йорке. Отец был коммунистом, а мать - швеей, в потогонной мастерской. Мать работала на передней машине, она была номер один, самой лучшей. Крутая и симпатичная. Николь училась сама по себе, выросла в Нью-Йорке, как-то повстречала известного врача, вышла замуж, прожила с ним десять лет, а затем развелась. Теперь она получала каких-то 400 долларов алиментов в месяц, и прожить на них оказывалось трудно. Квартира не по карману, однако, слишком ей нравилась, чтобы съезжать.
   - Ваш стиль, - сказала она мне, - он такой грубый. Как кувалда, но в нем есть юмор и нежность...
   - Ага, - сказал я.
   Я поставил стакан и посмотрел на нее. Взял ее подбородок в ладонь и притянул к себе, дав ей малюсенький поцелуй.
   Николь продолжала говорить. Она рассказывала довольно много интересных историй, некоторые я решил использовать сам - либо как рассказы, либо как стихи. Я наблюдал за ее грудями, когда она склонялась разлить вино. Как в кино, думал я, как в каком-нибудь ебаном кино. Смешно даже. Такое ощущение, что мы перед камерой. Мне нравилось. Лучше, чем ипподром, лучше, чем бокс. Мы все пили. Николь откупорила новую бутылку. Рот у нее не закрывался. Ее легко было слушать. В каждой истории была мудрость и немного смеха. Николь производила на меня больше впечатления, чем понимала сама. Меня это смущало - слегка.
   Мы вышли на веранду со стаканами и стали смотреть на дневной поток машин. Она говорила о Хаксли и Лоуренсе в Италии. Какое говно. Я сказал ей, что Кнут Гамсун - величайший писатель на свете. Она взглянула на меня, изумившись, что я про него слышал, потом согласилась. Мы поцеловались на веранде, а мне в ноздри лезли выхлопные газы с улицы под нами. Ее тело хорошо ощущалось рядом с моим. Я знал, что сразу мы ебаться не будем, но знал и то, что еще вернусь сюда. Николь это тоже знала.
  
   22
   Сестра Лидии Анжела приехала в город из Юты посмотреть на новый дом Лидии. Та уже заплатила первый взнос за небольшой домик, и ежемесячные платежи теперь были маленькими. Очень выгодная покупка. Человек, продавший дом, думал, что умрет, и продал его слишком уж дешево. Там были верхняя спальня для детей и неимоверно большой задний двор, полный деревьев и кустов бамбука.
   Анжела была самой старшей из сестер, самой разумной, с самым лучшим телом и самым здравым смыслом. Она торговала недвижимостью. Но возникла проблема, куда Анжелу поселить. У нас места не было. Лидия предложила у Марвина.
   - У Марвина? - переспросил я.
   - Да, у Марвина, - подтвердила Лидия.
   - Ладно, поехали, - сказал я.
   Мы все залезли в оранжевую Дрянь Лидии. "Дрянь". Так мы называли ее машину. Она походила на танк, очень старый и уродливый. Стоял поздний вечер. Марвину мы уже позвонили. Он сказал, что будет дома весь вечер.
   Мы доехали до пляжа, и там, у самой воды, стоял его маленький домик.
   - Ох, - сказала Анжела, - какой славный дом.
   - К тому же, он богат, - заметила Лидия.
   - И пишет хорошие стихи, - добавил я.
   Мы вышли из машины. Марвин сидел дома, вместе со своими бассейнами соленой воды для рыбок и своими картинами. Писал маслом он недурно.
   Для богатенького отпрыска он выживал очень даже ничего, он прорвался. Я всех представил. Анжела походила вокруг, поглядела на полотна Марвина.
   - О, очень мило. - Анжела тоже писала, только не слишком хорошо.
   Я захватил немного пива, а в кармане куртки у меня была спрятана пинта вискача, из которой я время от времени отхлебывал. Марвин вытащил еще пива, и между ними с Анжелой завязался легкий флирт. Марвин, казалось, был непрочь, а Анжела, казалось, склонялась к тому, чтоб над ним посмеяться. Он ей нравился, но недостаточно для того, чтобы сразу с ним ебаться. Мы пили и болтали. У Марвина были бонги, пианино и немного травки. Хороший удобный дом. В таком доме, как у него, я мог бы писать лучше, подумал я, - везло бы больше.
   Здесь слышно океан и нет соседей, которые жаловались бы на стук машинки.
   Я продолжал отхлебывать из бутылки. Мы просидели часа 2-3, потом уехали. Обратно Лидия поехала по скоростной трассе.
   - Лидия, - сказал я, - ты с Марвином еблась, правда?
   - О чем ты говоришь?
   - О том разе, когда ты ездила к нему поздно ночью, одна.
   - Черт бы тебя побрал, я не желаю этого слушать!
   - Ну да, это правда, ты его выебала!
   - Слушай, если ты не прекратишь, я за себя не ручаюсь!
   - Ты его выебла.
   Анжела испуганно смотрела на нас. Лидия съехала на обочину, остановила машину и толкнула дверцу с моей стороны.
   - Вылезай! - скомандовала она.
   Я вылез. Машина уехала. Я пошел по обочине. Вытащил пинту и хлебнул. Я шел так минут 5, когда рядом снова остановилась Дрянь. Лидия распахнула дверцу.
   - Залезай.
   Я залез.
   - Ни слова больше.
   - Ты его ебала. Я знаю.
   - О Боже!
   Лидия снова съехала на обочину и снова распахнула толчком дверцу.
   - Вылезай!
   Я вылез. Пошел по обочине. Добрел до съезда с трассы, который вел в пустынную улочку. Я спустился и пошел по ней. Было очень темно. Я заглядывал в окна некоторых домов. Очевидно, я попал в черный район. Впереди, на перекрестке, виднелись какие-то огни. Там стоял киоск с "горячими собаками". Я подошел поближе. За прилавком стоял черный мужик. Вокруг никого больше не было. Я заказал кофе.
   - Проклятые бабы, - сказал я ему. - Разумом их не понять. Моя девчонка ссадила меня на трассе. Выпить хочешь?
   - Конечно, - ответил тот.
   Он хорошенько глотнул и передал обратно бутылку.
   - У тебя телефон есть? - спросил я. - Я заплачу.
   - Звонок местный?
   - Да.
   - Бесплатно.
   Он вытащил из-под прилавка телефон и протянул мне. Я выпил и передал ему бутылку. Он взял.
   Я позвонил в компанию "Желтый Кэб", дал им адрес. У моего друга было доброе и интеллигентное лицо. Иногда и посреди преисподней можно найти доброту. Мы так и передавали бутылку по кругу, пока я ждал такси.
   Когда такси пришло, я сел назад и дал таксисту адрес Николь.
  
   23
   После этого я вырубился. Наверное, потребил виски больше, чем думал. Я не помню, как приехал к Николь. Проснулся утром, повернутый спиной к кому-то в чужой кровати. Я посмотрел на стену у себя перед носом и увидел на ней большую декоративную букву. Буква гласила "Н". "Н" означало "Николь". Мне было херово. Я сходил в ванную. Взял зубную щетку Николь, чуть не подавился. Умыл лицо, причесался, посрал и поссал, вымыл руки и выпил много воды из-под крана над ванной. Потом вернулся в постель. Николь встала, привела себя в порядок, вернулась. Легла ко мне лицом. Мы начали целоваться и гладить друг друга.
   Я невинен по-своему, Лидия, подумал я. Я верен тебе по-своему.
   Никакого орального секса. Желудок слишком расстроен. Я взгромоздился на бывшую жену знаменитого врача. На культурную путешественницу по разным странам. У нее в шкафу стояли сестры Бронт. Нам обоим нравилась Карсон МакКаллерс. "Сердце - Одинокий Охотник". Я всунул ей 3 или 4 раза особенно мерзкими рывками, и она охнула. Теперь она знала писателя не понаслышке. Не очень хорошо известного писателя, конечно, но за квартиру платить я умудрялся, и это поражало. Настанет день, и она окажется в одной из моих книг. Я ебал культурную суку. Я чувствовал, как приближаюсь к оргазму. Я втолкнул свой язык ей в рот, поцеловал ее и кончил. Скатился с нее, чувствуя себя глупо. Подержал ее немного в объятиях, потом она ушла в ванную. В Греции ебать ее было бы лучше, наверное. Америка - дерьмовое место для ебли.
   После этого я навещал Николь 2-3 раза в неделю, днем. Мы пили вино, разговаривали, а иногда занимались любовью. Я обнаружил, что меня она в особенности не интересует - просто нужно чем-то заняться. С Лидией мы помирились на следующий день. Она допрашивала меня, бывало, куда я хожу днем.
   - Я был в супермаркете, - отвечал я ей, и то была правда.
   Сначала я действительно заходил в супермаркет.
   - Я никогда не видела, чтобы ты проводил столько времени в супермаркете.
   Однажды вечером я напился и проболтался Лидии, что знаю некую Николь. Я рассказал ей, где Николь живет, но успокоил, что "ничего особенного не происходит". Зачем черт меня дернул, не вполне понятно, но когда человек пьет, мыслит он иногда неясно...
   Однажды днем я выходил из винной лавки и только-только дошел до Николь. Я нес с собой две полудюжины пива в бутылках и пинту виски. Мы с Лидией накануне опять поцапались, и я решил провести ночь с Николь. Шел я себе, уже в состоянии легкой интоксикации, как вдруг услышал, как ко мне сзади кто-то подбегает. Я обернулся. Там стояла Лидия.
   - Ха! - сказала она. - Ха!
   Она выхватила пакет с пойлом у меня из рук и стала доставать бутылки с пивом. Она била их о мостовую одну за другой. Те крупно взрывались.
   Бульвар Санта-Моника - очень оживленная улица. Дневное движение только начинало нарастать. Вся эта акция происходила прямо перед дверью Николь. Потом Лидия дошла до пинты виски. Она подняла ее в воздух и завопила на меня:
   - Ха! Ты собирался это выпить, а потом ЕБАТЬ ее! - Она хряснула бутылкой о цемент.
   Дверь у Николь была открыта, и Лидия побежала вверх по лестнице.
   Николь стояла на верхней площадке. Лидия принялась лупцевать Николь своей большой сумочкой. Ремешки у той были длинные, а размахивалась она изо всех сил.
   - Это мой мужчина! Он мой мужчина! Не лезь к моему мужчине!
   Затем Лидия сбежала мимо меня вниз и выскочила на улицу.
   - Боже милостивый, - сказала Николь. - Кто это была?
   - Это была Лидия. Дай мне веник и большой бумажный пакет.
   Я вышел на улицу и начал сметать битое стекло в мешок из коричневой бумаги. Эта сука зашла слишком далеко на сей раз, думал я. Схожу куплю еще пойла. Останусь на ночь с Николь - может, на пару ночей.
   Я нагнулся, подбирая осколки, и тут услышал за спиной странный звук. Я обернулся. Лидия на своей Дряни. Она заехала на тротуар и неслась прямо на меня со скоростью миль 30 в час. Я отскочил в сторону, машина пролетела мимо, промахнувшись на дюйм. Доехала до конца квартала, неуклюже грохнулась с тротуара, прокатилась дальше по мостовой, на следующем углу свернула вправо и пропала из виду.
   Я продолжал подметать стекло. Подмел и убрал я уже всё.
   Затем залез в свой первый кулек и нашел одну неповрежденную бутылку пива.
   Выглядела она очень хорошо. Мне она на самом деле была нужна. Я уже совсем собрался открутить пробку, как кто-то выхватил бутылку у меня из-за спины. Снова Лидия. Она подбежала к двери Николь и швырнула бутылку в стекло. Она запустила ее с таким ускорением, что бутылка пролетела насквозь, как большая пуля, не разбив всё стекло целиком, а оставив только круглую дыру.
   Лидия сбежала вниз, а я поднялся по лестнице. Николь по-прежнему стояла на площадке.
   - Ради Бога, Чинаски, уезжай с нею, пока она всех тут не поубивала!
   Я повернулся и вновь спустился на улицу. Лидия сидела в машине, мотор работал. Я открыл дверцу и сел. Она тронулась с места. Ни один из нас не произнес ни слова.
  
   24
   Я начал получать письма от девушки из Нью-Йорка. Ее звали Минди.
   Она наткнулась на пару моих книжек, но лучше всего в ее письмах было то, что она редко упоминала в них о писательстве, кроме тех случаев, когда говорила, что сама она - не писатель. Она писала о разном в общем, а о мужчинах и сексе - в частности. Минди было 25, писала она от руки, почерком устойчивым и разумным, однако, с юмором. Я отвечал ей и всегда радовался, находя ее письмо у себя в ящике. У большинства людей гораздо лучше получается выговариваться в письмах, нежели в беседе, и некоторые умеют писать художественные, изобретательные письма, но стоит попытаться сочинить стихотворение, рассказ или роман, как они становятся претенциозными.
   Потом она прислала несколько фотографий. Если они не лгали, то Минди была довольно хороша собой. Мы переписывались еще несколько недель, а потом она упомянула, что скоро у нее двухнедельный отпуск.
   Почему бы вам не прилететь сюда? - предложил я.
   Хорошо, ответила она.
   Мы начали созваниваться. Наконец, она сообщила дату своего прилета в международный аэропорт Лос-Анжелеса.
   Буду там, сказал я ей, ничто меня не остановит.
  
   25
   Я хранил дату в уме. Сотворить раскол с Лидией никогда не представляло особых трудностей. Я по натуре - одиночка, довольствуюсь просто тем, что живу с женщиной, ем с ней, сплю с ней, иду с ней по улице. Я не хотел никаких разговоров, никаких выходов куда-то, если не считать ипподрома или бокса. Я не понимал телевидения. Я чувствовал себя глупо, если приходилось платить деньги за то, чтобы зайти в кинотеатр и сидеть там с другими людьми ради того, чтобы разделить их эмоции. От вечеринок меня тошнило. Я терпеть не мог азартные игры, грязную игру, флирт, любительскую пьянь, зануд. Но Лидию вечеринки, танцульки, мелкий треп заряжали энергией. Она считала себя сексапилкой. Но уж чересчур очевидной. Поэтому наши споры часто произрастали из моего желания никаких-людей-вообще против ее желания как-можно-больше-людей-как-можно-чаще.
   За пару дней до прилета Минди я начал. Мы вместе лежали на постели.
   - Лидия, да ради Бога, почему ты такая глупая? Неужели ты не понимаешь, что я одиночка? Затворник? Я таким и должен быть, чтобы писать.
   - Как же ты вообще что-то узнаёшь о людях, если не встречаешься с ними?
   - Я уже всё про них знаю.
   - Даже когда мы выходим поесть в ресторан, ты сидишь, опустив голову, ты ни на кого не смотришь.
   - К чему тошноту вызывать?
   - Я наблюдаю за людьми, - сказала она. - Я их изучаю.
   - Дерьмо собачье!
   - Да ты боишься людей!
   - Я их ненавижу.
   - Как же ты можешь быть писателем? Ты не наблюдаешь!
   - Ладно, я не смотрю на людей, но на квартплату зарабатываю письмом. Это круче, чем баранов пасти.
   - Тебя надолго не хватит. У тебя никогда ничего не выйдет. Ты всё делаешь не так.
   - Именно поэтому у меня всё получается.
   - Получается? Да кто, к чертовой матери, знает, кто ты такой? Ты знаменит какМейлер? Как Капоте?
   - Они писать не умеют.
   - Зато ты умеешь! Только ты, Чинаски, умеешь писать!
   - Да, так я себя ощущаю.
   - Ты знаменит? Если бы ты приехал в Нью-Йорк, тебя бы кто-нибудь узнал?
   - Послушай, мне на это наплевать. Я просто хочу писать себе дальше. Мне не нужны фанфары.
   - Да ты не откажешься от всех фанфар, что только могут быть.
   - Возможно.
   - Тебе нравится делать вид, что ты уже знаменит.
   - Я всегда так себя вел, даже еще не начав писать.
   - Ты самый неизвестный знаменитый человек, которого я видела.
   - У меня просто нет амбиций.
   - Есть, но ты ленив. Ты хочешь всего и на шару. Когда вообще ты пишешь? Когда ты это делаешь? Ты вечно или в постели валяешься, или пьяный, или на ипподроме.
   - Не знаю. Это не важно.
   - А что тогда важно?
   - Тебе виднее, - сказал я.
   - Ну, так я тебе скажу, что важно! - заявила Лидия. - У нас уже очень давно не было вечеринки. Я уже очень долго никаких людей не видела! Мне НРАВЯТСЯ люди! Мои сестры ОБОЖАЮТ вечеринки. Они тыщу миль готовы проехать ради вечеринки! Вот так нас вырастили в Юте! В вечеринках ничего зазорного нет.
   Просто люди РАССЛАБЛЯЮТСЯ и хорошо проводят время! Только у тебя в голове эта чокнутая идея засела. Ты думаешь, веселье непременно ведет к ебле! Господи Боже мой, да люди порядочны! Ты просто не умеешь хорошо проводить время!
   - Мне не нравятся люди, - ответил я.
   Лидия вскочила с постели.
   - Господи, меня от тебя тошнит!
   - Ладно, тогда я уступлю тебе "немного места".
   Я спустил ноги с кровати и начал обуваться.
   - Немного места? - переспросила Лидия. - Что ты имеешь в виду - немного места?
   - А то, что убираюсь отсюда к чертям!
   - Ладно, но послушай-ка вот что: если ты сейчас выйдешь за дверь, ты меня больше не увидишь!
   - Меня устраивает, - сказал я.
   Я встал, подошел к двери, открыл ее, закрыл и спустился к "фольксвагену". Завелся и уехал. Я освободил немного места для Минди.
  
   26
   Я сидел в аэропорту и ждал. С фотографиями всегда всё неясно. Точно никогда не скажешь. Я нервничал. Хотелось сблевнуть. Я зажег сигарету и подавился. Зачем я все это делаю? Минди мне теперь не хотелось. А она уже летит аж из самого Нью-Йорка. Я знал множество женщин. Почему их всегда должно быть больше? Что я пытаюсь сделать? Новые романчики - это, конечно, будоражит, но ведь сколько работы. В первом поцелуе, в первой ёбке есть какой-то драматизм. Сначала люди всегда интересны. А потом, позже, медленно но верно проявляются и все недостатки, и всё безумие. Я становлюсь всё незначительнее для них; они будут значить всё меньше и меньше для меня.
   Я стар и уродлив. Может, поэтому так хорошо вставлять в молодых девчонок. Я Кинг-Конг, а они - изящные и хрупкие. Я что - пытаюсь в трахе обойти смерть на повороте? Что - с молоденькими девчонками я надеюсь, что не состарюсь ни телом, ни душой? Мне просто не хочется стареть по-плохому - лучше просто бросить всё и сдохнуть еще до прихода самой смерти.
   Самолет Минди приземлился и подрулил. Я чуял опасность. Женщины узнавали меня заранее, поскольку читали мои книги. Я выставлял себя напоказ. С другой же стороны, я о них не знал ничего. Настоящий игрок. Меня могли убить, мне могли отрезать яйца. Чинаски без яиц. "Любовные Стихи Евнуха".
   Я стоял и ждал Минди. Из ворот выходили пассажиры.
   Ох, надеюсь, что это не она.
   Или это.
   Или в особенности вот это.
   А вот эта бы в самый раз! Погляди на эти ножки, на этот задик, на эти глаза...
   Одна пошла в мою сторону. Я надеялся, что это она и есть. Самая лучшая изо всей этой чертовой кучи. Такой удачи не бывает. Она подошла и улыбнулась.
   - Я Минди.
   - Я рад, что вы Минди.
   - А я рада, что вы Чинаски.
   - Вам багажа ждать надо?
   - Да, я притащила с собой столько, что надолго хватит!
   - Давайте в баре посидим.
   Мы вошли в бар и нашли свободный столик. Минди заказала водку с тоником. Я заказал водку-7. Ах, почти в гармонии. Зажег ей сигарету. Она выглядела прекрасно. Почти девственно. В это было трудно поверить. Маленькая, светловолосая и безупречно сложенная. Больше естественная, чем изощренная. Я понял, что легко смотреть ей в глаза - зелено-голубые. В ушах у нее были 2 крошечные сережки. И она носила высокие каблуки. Я писал Минди, что высокие каблуки меня возбуждают.
   - Ну что, - спросила она, - страшно?
   - Уже не очень. Вы мне нравитесь.
   - Вы в жизни гораздо лучше, чем на фотографиях, - сказала она. - Мне вовсе не кажется, что вы уродина.
   - Спасибо.
   - О, я не хочу сказать, что вы красавчик - в том смысле, кого другие красавчиками считают. Лицо у вас доброе. А глаза - глаза у вас прекрасны.
   Они дикие, сумасшедшие, как будто зверь какой-то выглядывает из горящего леса.
   Господи, ну, что-то типа этого. Я неуклюже выражаюсь.
   - Я думаю, вы прекрасны, - сказал я. - И очень милы. Мне с вами хорошо. Мне кажется, хорошо, что мы вместе. Допивайте. Нам еще по одной нужно.
   Вы похожи на свои письма.
   Мы выпили по второй и спустились за багажом. Я гордился тем, что иду с Минди. Она ходила со стилем. Столько женщин с хорошими телами ползает, как навьюченные каракатицы. Минди текла.
   Все это чересчур хорошо, сидело у меня в голове. Так просто не бывает.
   Приехав ко мне, Минди приняла ванну и переоделась. Вышла в легком голубом платьице. Еще она изменила прическу - самую малость. Мы сидели вместе на кушетке, с водкой и водочным коктейлем.
   - Ну, - сказал я, - мне по-прежнему страшновато. Я сейчас немного напьюсь.
   - А у вас - точно так, как я себе представляла, - сказала она.
   Она смотрела на меня и улыбалась. Я протянул руку и, коснувшись ее затылка, чуть-чуть, придвинул к себе и слегка поцеловал.
   Зазвонил телефон. Это была Лидия.
   - Что ты делаешь?
   - Я с другом.
   - Это баба, не так ли?
   - Лидия, между нами все кончено, - сказал я. - Ты сама это знаешь.
   - ЭТО БАБА, НЕ ТАК ЛИ?
   - Да.
   - Ну, хорошо.
   - Хорошо. До свиданья.
   - До свиданья, - сказала она.
   Голос Лидии внезапно успокоился. Мне получшело. Ее неистовство пугало меня. Она вечно утверждала, что ревнивый - я, и я действительно частенько ревновал, но когда видел, что всё идет против, мне становилось противно, и я отваливал. Лидия была не такой. Она реагировала. Она была Главным Заводилой в Игре Насилия.
   Но теперь по голосу я понял, что она сдалась. Водился за ней такой тон.
   - Это была моя бывшая, - сказал я Минди.
   - Все кончено?
   - Да.
   - Она вас до сих пор любит?
   - Думаю, да.
   - Тогда не кончено.
   - Кончено.
   - Мне остаться?
   - Конечно. Прошу вас.
   - Вы не просто мной пользуетесь? Я читала все ваши любовные стихи... к Лидии.
   - Я был влюблен. И я вас не использую.
   Минди прижалась ко мне всем телом и поцеловала меня. Долгий поцелуй. Хуй у меня поднялся. В последнее время я принимал много витамина Е. У меня по части секса свои соображения. Я постоянно был на взводе и продолжительно дрочил. Я занимался с Лидией любовью, затем возвращался к себе и утром мастурбировал. Мысль о сексе как о чем-то запретном возбуждала меня выше всех разумных пределов. Так, словно один зверь ножом вгоняет другого в покорность.
   Когда я кончал, то чувствовал, что кончаю перед лицом всего пристойного, белая сперма каплет на головы и души моих умерших родителей. Если б я родился женщиной, то наверняка стал бы проституткой. Коль скоро я родился мужчиной, я желал женщин постоянно - чем ниже, тем лучше. Однако женщины - хорошие женщины - пугали меня, поскольку, в конечном итоге, требовали себе всю душу, а то, что от меня еще оставалось, я хотел сберечь. В основном, я желал проституток, бабья попроще, ибо они беспощадны и жёстки, и не требуют ничего личного. Когда они уходят, я ничего не теряю. И в то же время я жаждал нежной, доброй женщины, невзирая на ошеломительную цену. Пропал, как ни крути...
  

Иван Бунин

ТЁМНЫЕ АЛЛЕИ

   В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной
Оценка: 4.86*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"