Ночью я очень часто не сдерживался и писался в кровать, не замечая ничего, и просыпаясь уже потом, когда холод мокрой простыни будил меня, заставляя сжиматься от страха, и долго устраиваясь, обнимая пятно и мечтая, чтобы оно успело высохнуть до утра и мне снова можно было бы заснуть, слегка забыться немного, и не вспоминать больше, что утром придется прятать новое желтое пятно, закрывать его одеялом, пока никто не заметил, и ждать еще неделю, пока мама не станет собирать со всех белье стирать. Тогда уже мне деваться становилось некуда и я, плача про себя, плача, даже не услышав ни одного слова от мамы и папы, давно уже молча смирившихся с таким несчастьем, старался сунуть бесформенный комок в большую белую корзину и провалиться куда-нибудь, провалиться и не видеть больше никого, не чувствовать и не просыпаться больше в холодной противной луже, справиться с которой мне никогда не удавалось.
Меня никогда не отпускали в лагерь или еще куда, вместе со своим несчастьем, я проводил время дома, где всегда, как грудному младенцу, мне можно было подстелить клеенку, и почаще проветривать комнату, чтобы противный тяжелый запах уходил побыстрее, оставляя свои привычные уже всем желтые круги иногда подкрашенные белой каймой выступающей соли. Я жарился летом на даче, а все остальное время - дома, и только с завистью слышал рассказы о чужих лагерях, о ночах, перемазанных зубной пастой и прочих шалостях, что и представить себе точно даже не мог. Меня не пускали до тех пор, пока ночные заплывы почти не прекратились, пока мне не стало удаваться, провалявшись всю ночь в нетвердом забытьи, проснуться все же сухим, счастливым, невыспанным, но все же достойным оказаться среди всех остальных, кто даже не догадывался о моем регулярном унижении. И вот тогда я все же поехал в самый обыкновенный детский лагерь, поехал, чтобы с четырьмя другими мальчишками спать на вмятых пружинных кроватях, дергая себя всю ночь, чтобы не случилось со мной ничего такого, отчего придется пешком бросаться из лагеря, не умея добраться до дома, не умея вообще ничего, кроме как добрести до шоссе и броситься под машину, что здесь, возле глухого заброшенного моря, не тормозят на поворотах, а несутся вперед, вовсе не разбирая дороги. Я кемарил ночами, я держался изо всех сил, но страх давил на меня все сильнее, страх не отпускал меня, от этого страха я почти не спал, боясь провалиться в сон, боясь проснуться мокрым, я вскакивал и бежал в туалет, выжимая из себя все, что мог, но все равно, я никак не мог успокоиться.
Я все-таки обоссался, почти дотерпев до конца смены, почти выдержав свое испытание, я все же сорвался, и, как всегда, проснулся посреди ночи, проснулся совсем, проснулся, чтобы не уснуть больше, чтобы скрипеть своими пружинами и тревожно слушать сопение соседей, страшно боясь, что кто-нибудь из них проснется и разгадает меня, кто-нибудь мгновенно раскроет тайну, что я сберегал больше всего, и мне не останется здесь места, у меня вообще ничего не останется.
Мне было очень плохо, и на вдавленном противном матрасе я никак не мог устроиться, чтобы не сползать в лужу, чтобы хоть самому до утра оставаться сухим, чтобы только дождаться утра, закрыться одеялом, выскочить из кровати и убежать из комнаты, чтобы не видеть того воспитателя, что наклонится над моей кроватью и почувствует, обязательно почувствует противный удушливый запах, от которого скоро во всей комнате станет не продохнуть, и все вокруг станут смеяться надо мной, показывать пальцами, и выселят меня куда-нибудь, потому что никто не станет разговаривать со мной, никто не захочет вообще видеть меня.
Я вскочил первым еще тогда, когда сонные дежурные будили на зарядку самые дальне палаты, вскочил и бросился в туалет, закрылся в кабинке, чтобы никто не смог найти меня, чтобы все прошли мимо, тщетно дергая за ручку и уходя к другим писсуарам. Все уже выскочили на улицу, строясь в шеренги, когда я выбрался из своего убежища. В корпусе уже никого не было, один дежурный маячил в конце коридора, но я сумел пройти мимо него и вошел в нашу палату, больше всего боясь, что увижу свою кровать раскрытой, с моими подтеками, выставленными на общее посмешище, но одеяло бесформенной кучей валялось точно так же, как я его оставил. Правда, к собственному новому ужасу, я увидел, как сквозь ватный матрас и сетку кровати вниз стекла настоящая лужа, уже высохшая, кажется, но хорошо различимая на старой пыли, которой заполнено все свободное место в нашей комнате. Я не знал, видел ли кто эту лужу, заметил ли кто мое преступление, но ничего не оставалось теперь, как залезть под собственную кровать и, морщась от гадости, растереть влажную пыль, разбив и испортив ровнокруглые следы.
Все оставшееся время мне казалось, что за спиной у меня постоянно смеются, а всех девчонок лагеря только и водят в нашу комнату, чтобы, когда меня нет, отворачивать мое одеяло, которое теперь я очень тщательно застилал, чтобы ни у одного дежурного не хватило наглости перезастилать ее за мной, отворачивать и хихикать дальше вместе, потому что только какой-то такой, ужасной и страшной тайной можно было заманить их к нам. Я боялся каждого, я убегал ото всех и слишком долго бродил один, отчего почти ничего не делал вместе с другими, я лишь ждал конца смены, чтобы бежать отсюда и помнить из всего лагеря только он собственный вечный страх.
В тот день, когда все завершилось, и строгая нянечка ходила по комнатам и принимала от нас постельное белье, я постарался свернуть свое так, чтобы нигде не проступало желтизны, а на кровати разбросал вещи, закрывая матрас. Все радостно шевелились кругом, а я тихо сидел в стороне, боясь пошевелиться, словно от этого, развернется мой хитрый сверток и все спрятанное покажется на свет. И лишь потом, когда все белье увезли, когда подкатили автобусы, я выскочил из корпуса последним, забрался на самое дальнее сидение и угрюмо молчал там всю дорогу, представляя себе, что подумает прачка, когда развернет мою простыню. Но я уже ехал домой, и только там оставалось мое спасение.
15.07.2002