Трепеща в разрывах сливового цвета облаков, над Римом взошла весенняя луна.
Я сижу в харчевне, что возле Авентинского холма содержит дядюшка Гай Корнелий по прозвищу Ваппа (Л. Корнелий Л. Л. Гай) и смотрю на местных пьянчужек, что обычно собираются в этот час. Вот и ещё один день заканчивается, засыпает наш вечный городишко, а ваш друг Сергий Луций Катилина смотрит на пьяный сброд вокруг и тянет какую-то противную богам кислятину. Впрочем, я люблю всё это и сколько бы ни призывали наши поэты к добродетельным посиделкам в розовых кустах с флягой слабого вина, яблоками и сыром, я предпочитаю сидеть под виноградником, пить скверное винцо и слушать байки мелких людишек. Да, всё это мне по сердцу, хотя наверняка мои дорогие друзья-нобили уверены, что я сейчас поедаю человечье мясо в компании толстогубых курчавых африканцев, а не сижу вот так мирно, созерцая веселящихся сограждан. Возможно, что я действительно из тех, кто рождаются плохими, но, клянусь Геркулесом, когда я вижу, какие типы шныряют вокруг меня, кровь закипает в жилах. Иногда мне кажется, что я - последний римлянин на этой земле. Куда ни сунься, везде они - гнусные выскочки вроде Марка Туллия, чей папаша крутил хвост государственному коню или хитрая рожа Гая Юлия, который ещё недавно подставлял задницу в Вифинии, а теперь незаметно прибирает Рим к рукам. Подождите, мы ещё увидим его в красных сапогах. Себя, впрочем, он уже прославил, взяв приступом каждую вторую спальню в городе. Душно мне, скучно и гадко в этом сером море отожравшихся заносчивых вырожденцев, у которых в венах плещется не кровь, а фалернское. Ничуть не лучше их и раздувшиеся от обжорства и денег, отупевшие и заплывшие жиром всадники (да им не коня - слона надо), как один телесами толстые, но тонкие где надо. Да они на судоговорение не могут прийти, не помочившись во все уличные урны по дороге. Нет, мне по душе другие ребята, вроде Гая Мария или братцев Гракхов, едкие, крепкие, способные вздрючить, если надо. Да и мой знакомец, тёзка, тоже был хорош - крепок, как роговой камень, не зря его Феликсом прозвали. Только на таких ещё держится наша республика.
Сунув щепотку капусты в мёд, брызгаю на неё уксусницей, как советовал старикан Порций, и жую. Тоже крепкий был мужичонка, очень даже лихо надрал он задницу старшему Сципиону, этому патлатому греколюбу. Когда Щита не стало, а Меч затупился, пришёл корявый тускуланский мужчичок с невыразительными серыми глазами и поволок за эти самые космы Африкана в темницу. Хорошо, у того хватило ума перехитрить деревенщину и смотаться от греха и рыжего Катона подальше. А представляю, с каким возмущением вопил оный о "новых гнусностях" и как катались от смеха аристократишки, насмотревшиеся, как живут лучшие в других странах. Нет, лицемеры все, проклятые лгуны и обманщики, жабы в людском обличье, называющие себя достойнейшими. Пока я хрумкаю капустой, в голове моей вертится сегодняшний день. А начинался он неплохо.
Собрались мы часу в шестом, в общественных банях, едва гонг брякнул. Шасть мимо капсария, а там уже все мои друзья, развесёлая компания - Публий Лентул Сура пришёл, и Публий Автроний, Гай Цетер, сынки Сервия Суллы подошли - Публий да Сервий, Квинт Курий прискакал, по прозвищу Цервус, даже Луций Бестия приковылял, кривой ногой народ пугать. Пока мы в аподитерии раздевались, да в тепидарии грелись, в кальдарии горячей водой обмывались, во фригидарии в холодные струи тело погружали, то и потерялись кто где. Едва во фригидарии прислонился я к колонне дух перевести, как подваливает ко мне, норовя за зад ухватить, какой-то сластолюбец, из тех, что щеголяют в зелёных да оранжевых портках. Ну, этакий и собаку дворовую не пропустит. Хрястнув нежданного любовника по гадкой роже, сталкиваю его в бассейн с ледяной водой - брызги, крики по всей бане. Пока он вопил, как ошпаренный - будет тебе урок, не учи дельфина плавать, я вернулся в тепидарий нестарые ещё кости греть. Глянь - а там уже почти все и собрались. Примостился я на мраморной скамье и млею в горячем пару. Рядом лежащий товарищ мой, Луций Варгунтей (мы его ещё хитроумнейшим называем в память о хитрозадом Улиссе, который и в нашу Гесперию заплывал) вдруг вскакивает и начинает декламировать с завываниями и слюнями на манер младшего Катона, заики несчастного, на своего великого прадеда столь же похожего, как помойный сосуд на аттическую вазу. Кроме тупой бритой башки и противного длиннющего языка и нет в нём ничего, а говорят про таких - видит на других вошь, на себе клопа не видит. Ну да бог с ним, с Катоном этим. Так вот, такие стишата у Луция в пару родились:
Спросишь, зачем у меня непристойная часть не одета?
Разве какой-нибудь бог прячет оружье своё?
Взял себе молнию Зевс и держит её он открыто,
Виден у бога пучин грозный трезубец его.
Марс не скрывает меча, которым он грозен и мощен.
Разве Паллада копье прячет на тёплой груди?
В заключение он выставляет эту самую часть на всеобщее любование. Мы разразились хохотом и рукоплесканиями, славя нового поэта. Ах, nova flagitia! чтобы мы без них делали! Мы в полнейшем восхищении и если в проёме мелькает перекошенная физиономия какого-то квирита, то нам до этого и дела нет. Небось какой-нибудь старикашка, из тех сквернавцев, что способны только рыгать, извергать ветры, лапать зазевавшихся мальчишек и вообще отравлять своей ничтожной персоной белый свет, и без того всяческой дрянью сверх всякой меры переполненный. И пусть нынешние ревнители древней добродетели раздирают свои и чужие уши криками "Уважайте старость!" да "уважайте старость!" Да как её можно уважать, если она сама себя не уважает?
Посмеялись мы ещё, а потом я понял: никакой это не ничтожный пускатель ветров был, а дружок мой любезный, гнусный выскочка Марк Туллий, человек, у которого ни одной неоскверненной части тела нет: язык лживый, руки загребущие, глотка бездонная, ноги беглеца, а в том, чем он в юности наставникам своим угождал, аквилоны гуляют. Как увидел я этого недомерка, шута горохового Цицерона, так всё у меня внутри перевернулось, честное слово. И этот человек ещё имеет наглость горланить на каждом углу: "О. Рим счастливый, моими делами творимый!". Ах ты недоносок, жалкий перебежчик, кинед, чьё дыхание нечисто - Рим, видите ли, им "творим"! Вот тот случай, когда раб в стократ гаже хозяина, а из-за спины его выглядывают всё те же Катоны Младшие, Марки Скавры, Сервии Гальбы да Метеллы Цецилии с прочим сбродом, наглость имеющим себя наилучшими называть.
Встал я и вышел в кальдерий - и точно, он, толстопузый, в окружении своей кодлы, десятка пузанов - гордых потомков Ромула, остатки кудрей жалких в бобовой муке мочит.
- "Так, так, так, - говорю, - неужто наш любезный Марк Туллий в бани пожаловал?"
Взвился тут любезный М. Туллий, словно ему факелом одно место прижгли, и глазки забегали.
- "Что это? - спрашивает, как бы невзначай отступая.- То ли видят мои глаза? слышат мои уши? Неужели с честными людьми моется тот, чьё место с подонками нашего великого города? Так ты ещё жив, Катилина, не зарезали тебя друзья твои?"
Повернулся оратор доморощенный к пузанам своим, руками машет:
- "Как в заливе морском со всей Италии собрались бесстыжие людишки, развратники, паррициды, святотатцы, а во главе их плоть от плоти преступной - он, Катилина. Что же привело его в эту пучину?".
Разошелся бессовестный шалунишка, на глазах чуть не слёзы, лицо как яблоко веронское.
- "А ведь я знаю, что и ты был когда-то благообразным и милым отроком. Как же случилось, что своевольное дитя с возрастом превратилось в бесстыжего и наглого юношу, а затем в закоренелого и бешеного святотатца и насильника?"
- "Ты знаешь, Марк Туллий, нет в тебе ни меры, ни умеренности, - с усмешкой сказал я. - Тебе ли порядочности учить? Известен тот дом, где дочь - соперница матери, для отца более приятная и покорная, чем то дозволяют законы природы. Да впрочем, один ли ты такой? Все вы скользкие как ваши дела людишки, прихлебатели за всеми столами, в юности наложники во всех спальнях и там же впоследствии прелюбодеи, позор для любого сословия, сонные днем и бодрые ночью. Да что может быть хуже, чем видеть вас каждый день здоровыми и невредимыми?".
Тут вся братва переглянулась, тряся от бешенства остатками своих шевелюр.
- "Живи как тебе угодно, Катилина, - тихо начал Цицерон, - делай, что хочешь, нас же не попрекай вялостью и непомерной сонливостью: никто не может быть настолько бдителен, чтобы уберечь целомудренность своих домочадцев от тебя. Увы, наглость твоя и бесстыдство сильнее всех наших стараний".
- "Столь же далёк я от бесстыдства, как ты от стыдливости", - оборвал я недомерка, но он всё бушевал:
- "Что же касается того беспримерного бешенства, с каким ты столь нагло напал на мою жену и дочь, скажу одно лишь - им, как женщинам, легче обойтись без мужчин, чем тебе..."
- "Грязь твоей жизни, Катилина, не смыть бесстыдством языка".
- "Может оно и так, - говорю, - да только твой-то давно опозорен".
Наверное, долго бы мы ещё препирались как мальчишки, взаимными оскорблениями скрывая то, что непонятное что-то затевается в Риме. Стало мне это всё уже надоедать, как вздумалось Цицерону по моим предкам проехаться. Предки мои были людьми достойными, не в пример некоторым, но вся братва вновь одобрительно загудела. Я же потихоньку подкрался к недомерку и - тресь-тресь-тресь - нараздавал оплеух. Побледнел Марк Тулиий, затряс своими свиными щеками и с такой ненавистью глянул, что я понял - этот никогда не простит, если представиться ему возможность за горло меня схватить. Ах ты грязь беспримерная, на честолюбии бешеном замешанная. И вспомнил я тут, как они, шайка ублюдков, разрушили любовь мою, и, махнув рукой, пошёл, слезы утирая.
Всякие есть людишки на свете, кому пузо лишь бы набить досыта, а кому чёрные ботинки с пряжками полумесяцем подавай. Но и мерзавец Цицерон, наверное, любил когда-то свою Аврелию. В бытность мою наместником в Африке - ближе уже к концу - стоял я на прибрежной скале, на открывающийся вид любуясь. Было послеполуденное время, жара спала и, казалось, всё вокруг пребывало в счастливой и безмятежной неге. Вдруг, слышу, трещит галька и подходит ко мне красавица с лицом, исполненным той естественной прелести, что присуща цветку в поле. "Эге-ге, Катилина, - сказал я себе, посмотри, какая добыча спешит в твои руки", но в душе был уже побеждён и повержен. "Посторожи мне, - просит, - одежду, пока я искупаюсь в море". И выговор у неё чистый, не то что местные балаболы, у которых треть слов не разберёшь. Присел я на камень, любуясь на сверкающую красоту женского тела, хотя бы и лишь сзади моим взорам открытого: густые чёрные волосы приятно оттеняли белизну её шеи и розовость кожи. Раздевшись, она зашла в море, но и воде её тело не уступало в белизне пене набегающих валов. Море в тот день было тихим и спокойным. Накупавшись, неведомая Нереида стала выходить из волн, меня же неведомая сила дёрнула подскочить к ней, заигрывая, как последний мальчишка. Красавица моя нахмурилась, от того ещё больше похорошев, и пребольно ударила меня кулачком в грудь - я же, оскользнувшись на мокром валуне, обрушился на камни, рассёк лоб и на какое-то время погрузился в чёрный и непроглядный мрак. Очнулся я от того, что нежная ручка лила на меня прохладную влагу, смывая кровь с лица. "Ах, Катилина, и напугал же ты меня", - сказала прекрасная незнакомка. "Ты, наверное, с Кипра, раз споришь красотой с Афродитой? - спросил я. - Позволь же узнать твоё имя, раз тебе известно моё". "Меня зовут Аврелия, а родилась я в Апулии". "Откуда же ты знаешь меня?" "Провинциалы всегда знают своих управителей", - сказала, смеясь, Аврелия. "Проезжал ты вчера мимо нашей виллы, - добавила она тихо, мило потупившись и покраснев, - и я не дала покоя своим родным, расспрашивая, кто ты". Наверное, так и рождается настоящая любовь - с первого взгляда.
Как описать мне красоту прекраснейшей из женщин? Чудесное творение природы, любимица Афродиты, на щеках её нежный румянец. Нос прямой и столь же нежный, как её зубы, прячущие ровные блестящие зубы. Брови чёрные, очерчены изящными дугами. Большие глаза, от которых не оторваться. Пышные волосы, от природы вьющиеся, по плечам рассыпаются и падают на щеку милого, когда она к нему прижимается, чтобы поцелуем одарить. Грудь её грозит разорвать сдерживающую её повязку, свежа и упруга. Даже глубокие старики с восхищением глядят на неё, когда идёт она плавно, точно тихо колеблется кипарис на ветру, не говоря уже о молодых ротозеях. Как же могло случиться, что боги удостоили меня такой подруги? Владычица Афродита, какое жертвоприношение совершить тебе в благодарность за Аврелию? Аврелия, Аврелия, стократно повторю я твоё милое имя.
А в тот миг лежал я, глядя на прекрасное её лицо и, приподнявшись, шепнул в нежное ушко: "Приходи ко мне вечером". "Как же я найду твой дом?" "Мой раб будет тебя ждать на этом месте". Аврелия встала и пошла, изящная и загадочная, как египетская богиня. "Почему же ты молчишь? - вскричал я в тревоге, - не говоришь - придёшь или нет?" "Может прийду, а может - нет", - повернула ко мне смеющееся лицо Аврелия и ушла.
До вечера пролежал я в своём саду, мечтательно глядя в небо. Словно нарочно для любовных утех был создан тот сад. Там широко раскинувшийся платан, прохлада, мягкая, которая бывает только в летнюю пору, вся в цветах трава, на которой приятнее лежать, чем на самых дорогих коврах, множество деревьев, гнущихся под тяжестью плодов. Я сорвал лист с ближайшего дерева, размял между пальцами и, поднеся к носу, долго вдыхал его сладостный аромат. Отовсюду доносились голоса людей и певчих птиц, навевая неясные грёзы, и даже листья деревьев, движимые ветром, шелестели своими песнями.
Едва высыпали звёзды, как я уже бродил в нетерпении по саду под оглушительный хор соловьёв, как никогда ощущая своё сердце. Но вот и Аврелию ведёт верный Галл. В вавилонские ткани закутана, на умащённых лучшими маслами ногах сикионская обувь сверкает, блещет изумруд с зелёным отливом, в ушах драгоценные слёзы моря из тех, что находит в воде чёрный индус. Налетел ветер и наподобие волн затрепетало её голубое платье, ароматом персидского миндаля пропитанное. Есть в моём саду у подножия платана источник, днём холодный - едва же солнце зайдёт, вода в нём становилась тёплой как молоко. Сам по себе, клянусь Нимфами его вод, прекрасен источник, но ещё большую прелесть ему придало тело Аврелии. Долго пробыли мы в его прозрачных водах, плавая и то и дело сплетаясь в любовных объятиях. Лаская белевшее в сумерках тело моей богини, я увидел, что слуга издалека послал нам по воде полные чаши чудесного питья; быстро неслись они по течению, на небольшом расстоянии друг от друга, подобно маленькой флотилии. К каждой чаше была прикреплена густо смазанная воском ветка дерева: искры с весёлым шипением падали в тёмную воду. Мы немедля подхватывали подплывающие чаши и жадно пили вино, искусно смешанное в равной доле с водой. Наш догадливый виночерпий намеренно разогрел вино сильнее чем принято, что в воде было как нельзя кстати. Так мы делили время между Бахусом и Венерой, наслаждение соединяя с кубком. Да, прекрасен был тот вечер. Желаю и тебе, неведомый читатель, побывать в том саду.
Остаток мой службы пролетел незаметно. И вот я, сдав дела, сижу в нетерпении в Риме, поджидая свою милую. Месяц, ещё один проходит в томительном ожидании, но вот - о боги! - наконец-то радостное известие: Аврелия вместе с родителями прибывает в Рим. Ликованию моему нет конца, нет предела поцелуям и ласкам истосковавшихся любовников. Не знал я, что любви моей суждено умереть, едва родившись. Рим - не африканской захолустье и слухи о моих детских шалостях и юношеских похождениях очень скоро достигли семьи Аврелии. Да и род наш, кроме знатного и древнего происхождения, а также огромного количества засиженных мухами изображений предков ничем похвалиться не может, богатств и магистратур выдающихся мы не добились, так что все мои немногочисленные достоинства малого стоили, когда вокруг полным-полно лысых жирных кабанов с лопающейся мошной и смазливых сластолюбцев с нужным происхождением и связями. Не успели мы и трёх раз встретиться, как Аврелии уже приискали какого-то сладкоречивого юнца из "хорошей семьи".
Хорошо помню я нашу последнюю встречу. В тот день было жарко. Нас разморило и, хотя время уже близилось к вечеру, мы лежали в постели. Одна ставня была закрыта, другая открыта наполовину, так что в комнату лился мягкий мерцающий свет, какой бывает перед закатом или в тот ясный и холодный час, когда ночь уже отошла, но день ещё не возник. Аврелия лежала в распоясанной легкой рубашке; на плечо, ко мне обращённое, спадали пряди волос. "Аврелия, милая, давай убежим", - в который уже раз начал я свои уговоры. Она молчала, лишь легкая улыбка время от времени бродила по её лицу. Вместе с горечью почувствовал я, как во мне разгорается самое яростное вожделение. Проведя ладонями по нежному лицу, я стал срывать лёгкую ткань. Скромница немного посражалась, нисколько не желая победы - и вскоре запросила пощады. Явившееся моему взору тело было столь прекрасным, что я чуть не зарыдал. Что за плечи! А руки, которые хочется ежеминутно целовать! Эти чудно-упругие локоны! Долго прижимал я её нагое тело к своему. Потом, усталые, мы заснули и приснился мне сон, что незнакомые мне люди в развивающихся тогах волокут куда-то Аврелию, сжимая в руках окровавленные мясницкие ножи. Крича, весь в поту, я проснулся. Пустую комнату заливал беспощадный солнечный свет. Аврелии уже не было - ушла, пока я спал...
Как безумный помчался я к их дому. Пусто... Позже я узнал, что в этот же день они отправились куда-то в Испанию. С той поры познал я горечь утраты, ежечасно взывая к своей Аврелии. Увы, красавица, что ждёт тебя в жизни? Кого полюбишь? Будешь в губы, кусая, кого целовать? Звать себя чьею? И, хотя и недопущенный к алтарю твоему, всё же, в слезах постоянно, любовник твой несёт к нему цветы и гирлянды. Ибо хоть и далека та, которую я люблю - всегда передо мной образ её и в ушах звучит её сладкое имя.
Не знаю, где я бродил, пока ноги сами не принесли меня к харчевне дядьки Гая. Вот и ещё один день уходит, унося минуты нашей жизни. А перед тем, как Рим погрузился в тьму, подумал я - нет, не может существовать вечно этот вертеп, позорящий обильную и приветливую италийскую землю. Придёт время, и какие-нибудь козлобородые и зеленоглазые кимвры выжгут дотла этот лупанарий, если только бессмертные боги не позаботятся о том, чтобы этот лицемерный карнавал продолжался вечно. Тогда с грохотом, скрипом и лязганьем провернётся колесо жизни, опять взойдёт луна, и высыплют на небе звёзды, и какой-нибудь новый Катилина будет вот так же сидеть, отравляя себя скверным уксусом старого бездельника Ваппы и раздумывая над тем, что же это такое замыслил подонок Цицерон.
Что-то говорит мне, шепчет жарко ночью, ветром навевает днём: скоро уйдёшь ты, Катилина, туда, куда уже давно влечёт тебя твоя разнузданная и безумная душа, и это не только не огорчает меня, но даже наполняет каким-то непонятным удовольствием. Какой же радостью я буду наслаждаться, какому веселью предаваться, каким восторгом упиваться, когда оглянусь и не увижу никого из этих подлых лицемеров, так называемых "порядочных людей". Так что и моя душа, скиталица нежная, телу гостья и спутница, упокоится на груди матери Изиды, а может там и вправду ничего нет, как говорит Тит Лукреций - тогда просто погаснет ещё одна искорка жизни, вот и всё. Вы же, остающиеся, сложите повесть об умерших вождях, о тех, кого предали, о безумной любви. Переодетые, пойманные, изрубленные - нас больше нет.
Пока же я сижу и глотаю злые слёзы.
- А пошли вы все, - шепчу я, вытирая слёзы кулаком.
- А пошли вы все, - шепчу я, - подлые, вонючие суки. Да пошли вы...