Владимиров Иван : другие произведения.

Вверх по течению Стикса. Книга погружения

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Когда ты посвящаешь жизнь изучению смерти, рано или поздно наступает момент, когда приходится проверить свои знания на практике. Но если есть способ попасть в области смерти и, главное, вернуться обратно - рискнешь ли ты сделать это? И что, если ты готов зайти слишком далеко? "Книга погружения" - это первая часть, пролог к невообразимому путешествию длиною в целую смерть - циклу "Вверх по течению Стикса".

  Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли...
  Я стою у тонкой иглы света, бьющего строго в зенит. Его хрупкость обманчива. Его мощь бесконечна. Стоит задержать взгляд, как он разрастается в гремящий поток белого ослепительного огня, кроме которого нет уже ничего. Мне осталось сделать шаг и исчезнуть в нем, и я шепчу свое заклинание, боясь потерять хоть слог: 'Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли...'. Так получилось, что эти слова - код, мои начало и конец, крошечное зерно смысла, взросшее и преумноженное во мне. Я постараюсь не возвращаться к ним слишком часто, но вся эта книга, в сущности, - порхание мотылька, вновь и вновь подлетающего к одной и той же теме, то притягиваясь, то пугаясь ее гипнотического света.
  
  Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли. Я закрываю глаза и пытаюсь найти понятный образ для этих шести слов. Почему-то воображение мое уносится на десятилетия назад, и я вдруг вижу уездный город, утопающий в зелени и пыли. Сквозь этот город, сквозь не по-весеннему знойный полдень с торопливостью, которую вполне можно было принять за бестактность, спешит человек. Правой рукой он придерживает на бегу шляпу, словно заранее приветствуя и извиняясь перед всеми знакомыми, встреченными на пути. Движения его несколько комичны: могло показаться, что человек несет под шляпой стакан воды, боясь ее расплескать. В каком-то роде, все действительно так и было. Дело в том, что некоторое время назад, проходя мимо Троицкого собора, человек почувствовал удар. Будто сорвавшись с позолоченного шпиля собора, в ум преподавателя арифметики и геометрии калужского уездного училища Константина Циолковского врезалась идея исследования мировых пространств реактивными приборами. Это был ослепительный миг, яркость и мощь которого он осознал лишь по его прошествии, словно идея была разорвавшимся метеоритом, изучать который теперь можно было лишь по следу на небе и кратеру на земле. И сейчас он спешил поскорее перенести эту вспышку в слова и цифры, пока она не угасла насовсем.
  Для описания этого короткого мига абсолютной ясности Циолковскому потребовались тысячи слов и остаток жизни. Эти тысячи слов были потом многократно уточнены и умножены, и тысячи других жизней были прожиты ради создания ракет, но даже столетие спустя созданные с помощью этих слов вещи не всегда воплощают вложенный замысел.
  Мне семь лет. Любопытными детскими глазами я слежу за прямым эфиром запуска ракеты. Она отрывается от земли, но ее траектория эманирует какую-то скрытую тревогу, о которую вдруг разбивается бравурный тон диктора. 'Кажется... что-то идет не так...' Голос Владимира Абдель Салям Шахбаза дрожит. Ракета кренится набок, и в следующую секунду экран поглощает пламя. Созданная людьми огромная сложная вещь за несколько секунд превращается в дым и мем.
  Что-то произошло со мной в этот момент. Что-то сдвинулось в голове. Я обнаружил, что мир словно бы идет по некой траектории всеобщих ожиданий. Иногда она дает сбой, обнажая всю хрупкость наших чаяний и приоткрывая бескрайнее пространство бессилия. Но мы ловко от него отворачиваемся и с преувеличенным вниманием следим за серебряным переливом рельс, по которым катит поезд нашей жизни. 'Итак, прямо в прямом эфире состоялся неудачный запуск ракеты 'Протон-М' с тремя спутниками российской навигационной системы 'Глонасс' на борту', - почти безэмоционально сообщает Абдель Салям Шахбаз, будто черные клубы дыма были изначально запланированы в сетке вещания. Но молчание, казалось, сделало бы эти вихри копоти еще чернее, поэтому диктор продолжает монотонно накладывать макияж из слов на эфир катастрофы. И что-то вновь екнуло во мне из-за этой тщетной попытки прикрыть наготу жизни, что-то промелькнуло тогда на экране, сочащемся огнем. Незнакомый голос позвал меня оттуда и произнес в моей голове: 'Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли...'
  Скорее всего, никаких слов никто не говорил и я придумал их уже потом, когда сам стал говорить этим чужим приглушенным голосом. Но их горячее эхо я различаю до сих пор.
  *
  Впрочем, может быть, я действительно расслышал тогда этот голос - как знать? Не все ли равно, каким ключом я отпер невидимую дверь в область, обычно избегающую человека. Куда важнее то, что именно за пространство открылось мне в дверной щели.
  Я не случайно вспомнил пророка космической эры. Циолковский был не просто холодным умом, искавшим постижения необитаемых сфер в пределах чистой философии, но человеком, составившим практическую смету их будущего освоения (в общем-то, русский космизм и отличает такой утилитарный подход к решению сверхчеловеческих задач). Чем-то похожим занимался и я, тоже пытаясь попасть в пространство, недоступное человеку, - с той лишь разницей, что этот космос существовал не снаружи, а внутри него. Я говорю о смерти.
  Звенья моей жизни смыкались так, что я стал нейрофизиологом, изучающим околосмертное состояние мозга. Выбор профессии был не столько следствием детского откровения (да и помнил ли я о нем?), сколько естественной оправой моей натуры, всегда, почти до безрассудства, стремившейся быть первой. Строго говоря, для науки все неизведанное есть космос, и она всегда стремится разглядеть, что за его краем, будь то рождение звезды или угасание человека. Однако даже в первом оно продвинулось дальше, чем во втором, и сегодня чернота космоса не столь плотна, как чернота смерти. Не это ли высший вызов для ученого?
  Но что мы знаем о смерти? Далеко ли шагнули в ее понимании?
  Да, мы смахнули со смерти флер сакральности. Даже средний обыватель способен сегодня объяснить естественными причинами старые суеверия вроде роста ногтей у мертвых. Человек с более широким кругозором может знать и о том, что эффект тоннеля во время клинической смерти вызван высоким уровнем углекислоты в крови. Но что же более? Даже сама клиническая смерть - термин, которому лишь несколько десятков лет. Мы совсем недавно нащупали эту переходную область - и ведем наступление на нее со всех сторон. Нам кажется, что мы продвинулись далеко вперед: совсем недавно смерть была грозным безудержным духом, жнецом, под чьим черным серпом безропотно склонялись колосья, а сегодня смерть больше похожа на террориста, захватившего Вавилонскую башню: враг силен, но здание оцеплено по периметру, лучшие умы думают о способах его нейтрализации, каждый его слабый шаг сужает кольцо вокруг.
  Но такое давление не проходит даром. Быстро счистив шелуху, мы обнаружили твердую сердцевину, безупречный черный монолит, нечувствительный к воздействию извне. И чем больше человечество обживает околосмертные области, тем яснее ему становится недосягаемость того, что лежит внутри ее пределов.
  Если продолжить сравнение, начатое парой абзацев выше, то нетрудно заметить, что исследователь смерти заведомо проигрывает исследователю космоса. Космос - это открытая система, кокетливо позволяющая изучать себя, а смерть - это что-то вроде массивной черной дыры, поглощающей все, что приближается к ней на небезопасное расстояние. Представьте, что если бы каждый запуск ракеты с исследовательской аппаратурой был обречен на катастрофу, и наши знания о космосе равнялись бы лишь каталогу причин аварий? Но именно таков горизонт возможностей у каждого ученого, изучающего смерть.
  Да и можно ли нас назвать исследователями? Все-таки этот статус обязывает к стремлению понять предмет своих изысканий. Вот только часто ли мы слышим словосочетание 'понимание смерти'? В десяти случаях из десяти там, где оно было бы уместно, мы услышим нечто совсем иное: борьба со смертью.
  Я хотел изменить этот подход.
  В искусстве, пытающемся поднимать философские вопросы, есть один блуждающий сюжет. В ходе внезапного контакта земной и инопланетной цивилизаций человечество встает перед выбором из двух возможных реакций: агрессивной, не признающей диалога, и бесконфликтной, подразумевающей поиск путей к взаимопониманию. После того, как люди ценою многих потерь осознают бесперспективность первого пути, торжествует второй подход. Получается, что в теории мы знаем - путь ненасильственного постижения гораздо продуктивнее, а на практике - наращиваем арсенал средств для тотального уничтожения противников другого с нами порядка, к которым, несомненно, можно причислить и смерть. И поэтому нам очень не хватает посланника, который отважился бы сделать шаг в направлении неизвестности и ступить на борт ковчега, прибывшего из иного мира.
  Этим посланником стал я.
  *
  Смерть не есть что-то чужеродное, противное нашему миру. Это не антиматерия, иначе бы после прихода смерти от человека оставалась лишь благостная пустота, но нет - как справедливо заметил тот же Циолковский, тело, пересекающее границу жизни, физически, как сумма атомов, в этот миг остается неизменно, лишь со временем распадаясь, растворяясь, раздавая себя другим. Однако же, если такая настройка оптики давала калужскому мечтателю повод радостно возвестить: 'Смерти нет!', то я, чуть сместив фокус, возражу ему: смерть все-таки есть.
  Смерть - это некий предел, новое состояние существа. Она словно вшита в нас, как вшиты рост, половое созревание, размножение, старение. И организм хранит в себе знание об этой последней стадии онтогенеза, иначе вокруг чего он бы выстроил охранную сигнализацию из инстинктов? Или, если быть точнее, всю нервную систему? В самом деле, с того первородного момента, когда жизнь отделилась от нежизни и больше не захотела в нее возвращаться, она конструировала и совершенствовала способности предупреждать и избегать смерть. Весь огромный клубок нервных клеток - это эволюционный нарост вокруг бесконечно малой черной точки, именуемой смертью. И проблема познания смерти в том, что наше собранное из праха тело знает о двух способах существования - живом и мертвом, а наше сознание - только о живом. Поэтому задача познания смерти решения не имеет. Или почти не имеет.
  Муравьи хоронят своих сородичей на третий день смерти на специальном кладбище. Сигналом для погребальной церемонии служит запах олеиновой кислоты, который начинает источать мертвое муравьиное тело. Но если капнуть этой кислотой на живого муравья, то произойдет удивительная вещь: вполне активное насекомое потащат на кладбище, и более того, если это некому будет сделать, оно само отползет на кладбище и будет лежать там, пока кислота не испарится. Однако, и гораздо более сложно устроенный человек порой ведет себя так же, полагая мнимую смерть овеществленной величиной. Существует так называемый синдром Котара, при котором больной считает, что уже умер, разлагается и бытие его давно прекращено. Сознание его опрокинуто в шизофренический крен, но его отчеты о стадиях умирания медицински точны даже у людей без образования. Откуда же мы знаем, что с нами происходит после смерти, если не пересекали ее предел ранее? Учимся ли мы у чужой смерти или держим ее образы в памяти? И что будет, если сделать наоборот: здоровое сознание поместить в некую искусственную среду, имитирующую смерть?
  Проблема конструирования такой среды и была сферой моих научных интересов.
  Я не буду утруждать скучным описанием медицинских и технических принципов, которые помогли мне достичь цели. Просто долгие годы шаг за шагом, ошибка за ошибкой, открытие за открытием я изобретал способ доставки человека за пределы мироздания, которые лежат отнюдь не в космосе, а в самом человеке. В чем-то мне помогли прорывы последних лет в изучении мозга, в чем-то - гипотезы, известные давно, но проверить которые на практике стало возможно лишь сегодня. Мне посчастливилось собрать команду фанатиков, одержимых жаждой грандиозных открытий. Мы готовы были неделями спать в нашем институте (а иногда так и было), готовы были лететь на другой континент ради того, чтобы первыми достать прорывные новинки медицинского оборудования, готовы были отказаться от семей (я так и не завел ее, к примеру - говорю это сейчас с сожалением) и жить без денег. По счастью, и с деньгами у нас не было проблем - спасибо спонсорам. Десять лет мы конструировали ракету для запуска человека в его внутренний космос, и, наконец, пришло время проверить, не зря ли мы прожили эти годы.
  *
  Итак, как и было сказано, вещь тяжелее слова, слово тяжелее мысли.
  Для того, чтобы выйти в открытый космос смерти, не нужен весь человек. Нужно лишь его сознание. Весь наш космодром и центр управления полетом помещался в операционном боксе - чистом, белом и ультратехнологичном - как и все наши устремления. А они были в следующем.
  Человеческое сознание не является какой-то точкой, расположенной в мозге, как считалось когда-то давно. Оно является сетью, разветвленным контуром, по которому блуждают волны активности. На гребне этой волны и находится то, что можно назвать нашим 'я', но есть обстоятельство, мешающее найти этого серфера. Дело в том, что эти волны больше похожи на беспрерывные вспышки молний, поэтому наше 'я' есть везде и нигде одновременно. В то же время оно многослойно и напоминает бутерброд из различных ролей и функций, работающих не во всем мозге сразу, а лишь в его частях.
  Для нашего эксперимента важно было выявить некое исследовательское 'я'. Безусловно, это было сложно сделать, но за несколько лет мы добились успеха. Уже достаточно давно был создан так называемый атлас мозга: сложная компьютерная модель, описывающая или имитирующая все нервные клетки некоего усредненного человеческого мозга во всем многообразии их связей. Мы же были первой исследовательской группой, разработавшей персональный атлас. Для этого нам понадобилось несколько лет и вычислительные мощности настоящего центра управления полетами.
  Этот атлас был слепком с моего мозга. Последний месяц его сканирования я провел лежа в мобильной части электронного операционного подиума из-за необходимости полного покоя, информационной стерильности вокруг. Требовалась предельно полная синхронизация мозга и его модели, поэтому создание новых нейронных связей нужно было минимизировать. По этой причине большую часть этого периода я провел в тестах разных фаз искусственного сна. Это была, наверно, самая лучшая часть исследования, но были и не столь приятные.
  Весь этот месяц, помимо нейродатчиков, к которым я давно уже привык, к моей гладко эпилированной голове была надежно присоединена небольшая черная коробочка, делавшая меня до комизма похожим на ортодоксального иудея с тфилином на лбу. Разница была лишь в нескольких моментах. Во-первых, она не крепилась ремнями к подбородку, а непосредственно фиксировалась на предварительно микротрепанированном черепе. Во-вторых, внутри нее были не отрывки Торы, а микроскопический 3D-принтер, день изо дня враставший в мой мозг миллионами тончайших нитей органического полупроводника. В-третьих, связан он был не с Богом, как мне хотелось бы в глубине души, а с внешним интерфейсом, синхронизировавшим направление роста нитей с атласом мозга. Эти нити тянулись к тем участкам, которые были активны у моего исследовательского 'я'. Целью их было обеспечение автономной работы этих участков во время предстоящей операции. Хотя правильнее было бы сказать не 'операция' (хирургическое вмешательство ограничивалось креплением принтера), а 'эксперимент'. Самый смелый, на грани безумия, эксперимент в истории человечества. Или, если все-таки быть скромнее, в истории моей жизни.
  Идея его, собственно, была такова. После контрольной синхронизации мозга и атласа следовала отладка взаимодействия вживленной в меня сети и связанными с ней участками мозга (мы называли их 'гарантированными', что послужило поводом для уймы шуток в нашей группе). Затем, когда контур связи с атласом, который управлялся по внешнему интерфейсу, был готов, наступала завершающая часть эксперимента. Мое тело должны были охладить до 33 oC и ввести с помощью анестетиков в искусственную кому. Предельное замедление метаболизма должно было касаться всего мозга за исключением участков, защищенных пророщенной сетью, которая молекулярно подпитывала вверенные ей клетки. Я должен был стать Трехглазкой из сказки про Крошечку-Хаврошечку - проследить позабытым, но не уснувшим (так и хочется сказать 'не усопшим') глазом, как же все-таки Крошечка-Хаврошечка пролезает в одно коровье ушко и выходит из другого - и ненадолго поймать ее где-то посередине. Для этого нужно было обмануть тело. С помощью второй ветки сети, входившей в свод черепа за левым ухом, и нейродатчиков снаружи мы подменяли сигналы: вместо данных о коме в нервную систему поступало тревожное предупреждение об отказе органов и начавшемся некрозе тканей. Все, что мне оставалось потом - пережить свою псевдосмерть или, точнее, посмотреть бодрствующей частью мозга захватывающее представление о смерти, которое, как мы верили, помещено в каждую клетку любого живого организма на земле.
  Мы долго и тщательно тестировали нейроконтур на сопротивление различным экстремумам, риски которых нужно было свести к нулю. Несколько раз мне даже полностью выключали 'гарантированные участки', и я подолгу лежал, беспомощно утеряв некий внутренний ход жизни, сущность которого моментально исчезала из оперативной памяти. Это был не самый приятный личный опыт, но чем ближе был решающий день, тем больше мне хотелось, чтобы что-нибудь замкнуло у меня в голове, и я бы остался лежать в вегетативной простоте, обессмысленный, обездвиженный, захлебывающийся шумом крови в ушах - но живой. С огромной радостью я плюхался в искусственные сны, но эта радость закончилась, когда коллеги смогли отделить меня и во сне, где с тех пор поселился бесстрастный наблюдатель, изучающий свои сновидения. Мое сознание, словно Дворцовый мост, медленно расходилось на две самостоятельные части, между которыми становилась видна морщинистая бездонная чернота внизу, пугающая своим голодным чмокающим плеском.
  Наконец настал момент в нее прыгнуть.
  *
  Это был обычный, ничем не выдающийся день: без примет, знамений и даже, кажется, без солнца за окном. Это был просто день, когда все оказалось готово: операционная, оборудование, команда, я. А также, признаюсь, мое завещание.
  Мы перекидываемся с ребятами парой ободрительных шуток, и они катят мобильный алтарь с жертвой богу науки в наш электронный храм. Щелчок, еще щелчок. Подиум готов. Я приподнимаю голову и помещаю ее в фиксатор. Датчики передают мне какой-то медицинский покой, но едва заметный импульс во лбу дает знать об активации сети. По всему серебристому костюму, контролирующему температуру тела, тоже проходит чуть сдавливающая волна. Вот и все.
  Коллеги обступают меня полукругом и глядят с нежностью и заботой. Я смотрю на их улыбающиеся лица, и мне хочется их обнять. Господи, ребята, как я вас люблю! Я хочу им сказать 'Поехали!', но уже не могу. Поднимаю большой палец правой руки и слегка трясу ей. Ребята кивают и расходятся по местам. Мои глаза закрываются. Сердцу становится холодно, словно в него входит игла. Голова начинает кружиться, и я превращаюсь в черную пластинку, нарезающую круги под ледяным острием. Что ж, послушаем, что споет нам тьма, из которой и сделан диск.
  Вспышка. Затмение. Забытье.
  
  Я очнулся через миг от какого-то рассредоточенного удара, словно от вхождения в воду после затяжного прыжка с вышки. Меня тут же скрутило студенистыми судорогами, как если бы я нырнул прямо в лагуну, полную медуз. Точнее было бы сказать, не в лагуну, а в водоворот, потому что я чувствовал вокруг себя увлекающее кружение, которое сдавливало и жгло. Но очень скоро я понял, что в его потоке можно было серфить, надо было лишь подобрать соответствующую скорость и следить за электрическими вспышками вблизи. Мне бы даже начал нравиться этот головокружительный слалом, если бы не пугало то, как неумолимо меня засасывает в невидимую воронку. Она приближалась все более ощутимо, колебля мое шаткое равновесие. Мнимый горизонт качнулся в стороны - и в тот же момент глубокая чернота накрыла меня сверху, как шляпа - циркового кролика. Я испугался, но подавил испуг, призвав себя не поддаваться фантомным впечатлениям и оставаться невовлеченным наблюдателем.
  Все исчезло. Я почувствовал, что повис в невесомости. Вокруг была мягкая бархатистая тьма, от которой исходило вселенское спокойствие. Не было ни страхов, ни волнений, внутри и снаружи меня была абсолютно одинаковая безмятежность. И абсолютная легкость. Я плыл как космический челнок, сбросивший тяжелую разгонную ступень, и этой ступенью было мое тело. Осознание внезапно обрушившейся настоящей свободы наполняло меня такой радостью, что ничего иного ни в этой жизни и ни в этой смерти уже не хотелось. Это чувство было такой силы, что оно само начало говорить через меня, воссылая благодарность богу за его безграничную милость. И бог тотчас явился мне одинокой звездой, точкой, славшей луч откуда-то из недосягаемой вечной дали. Как только появился этот ориентир, я понял, что лечу к нему - и летел до этого, и, кажется, летел всегда - с невообразимо большой скоростью. Вокруг не было ни верха, ни низа, поэтому можно было почувствовать это ускорение и как вознесение, и как падение, надо было лишь приложить различные усилия ума - примерно как с оптической иллюзией балерины, вращающейся в разные стороны. Мне подумалось, что эта двоякость ощущения - при условии, что в том или ином виде она переживается каждым умирающим - является основой человеческих представлений о посмертном воздаянии. Внутренний счетчик грехов вшит в каждого вместе с культурным кодом, и подсознательно каждый из нас знает, насколько тяжел его балласт. Именно этот вмененный нам груз и влияет на кажущееся направление полета души, являющегося на самом деле произвольным. Тут я заметил, что отвлекаюсь, и вновь вспомнил, что одним из условий успеха эксперимента была максимальная концентрация. В хаосе смерти мозг вполне могло увлечь любое переживание, превратив меня из наблюдателя в участника с непредсказуемым итогом.
  Я сделал усилие и сосредоточился на мыслях. Это не было сверхсложно, мысли были видны здесь, они отлетали от меня искрами, оставляющими сложные трассирующие следы, похожие на фейерверк - с той лишь разницей, что снопы обыкновенного салюта были примитивны по сравнению с объемными арабесками мыслительных вспышек. Я сконцентрировался и погасил их.
  Сияющая точка приближалась, постепенно разрастаясь до пропорции привычного в обыденной жизни солнца. Свет, исходящий от него, распространялся не вполне естественно, заставляя мерцать опоясывающую его тьму так, что была видна дисторсия окружающего пространства. Оно было свернуто в классический тоннель, множество раз описанный людьми, пережившими клиническую смерть. Чем ближе я становился к белому солнцу, тем больше переливался игрой света трубчатый свод вокруг. Лучи скользили по нему, искривляясь и меняя скорость, как капли дождя на лобовом стекле мчащегося автомобиля. Тоннель гудел и пульсировал вбираемым им светом, и на это мелькание было уже больно смотреть. Так бывает, когда проезжаешь утром мимо какого-нибудь перелеска, и низкое солнце бьет по глазам огнестрельной очередью своих лучей сквозь мелькающие стволы и ветви. Я попытался зажмуриться и... влетел в этот перелесок.
  
  Розоватое, набирающее рост солнце поливало огнем убегающие посадки за прямоугольником окна в массивной лакированной раме, наполняя веселой и яростной дробью света пустой отсек вагона - старого, советского, обогретого уютом детских воспоминаний. Когда-то давно такие вагоны возили меня к морю, вынимая почти на три дня из привычной, как бы одномерной реальности в реальность другую: протяженную, живую, ежеминутно меняющую свое содержимое перед взором маленького наблюдателя. Позабытые запахи, звуки, детали обрушились на меня сладкой ностальгической гаммой, в которой, правда, все-таки не хватало одной ноты - того самого ощущения беспричинного счастья, свойственного лишь детству.
  Мне захотелось встать и осмотреть вагон. Он оказался пуст. Тогда мне пришла в голову мысль дойти до локомотива. По-моряцки расставив ноги (вагон заметно покачивало), я пошел в направлении головы поезда.
  В тамбуре также никого не было, лишь шум колесного хода оказался предсказуемо громче. Шум был слегка странным - чуть более музыкальным, чем ему полагалось быть. Плотная джазовая партия ударных маскировала глубокие как горное озеро басовые ноты, которые исчезали, едва внимание теряло концентрацию. Я открыл дверь в межвагонный переход, и вот уже здесь музыка была чистой и явной.
  Никогда мне не приходилось слышать что-то подобное.
  Пение полотна, поднимающееся от земли, было растянутой модуляцией совершенно реликтового звука, умещавшего в себе всего одну ноту или даже гул и ангельское хоровое исполнение. Если Одиссей действительно слышал сирен, то они могли увлечь его лишь таким сладкозвучием. Музыка сверкающих рельс звенела абсолютной силой. Через секунду я понял, в чем она.
  Когда-то в детстве мне попалось одно старое видео, клип каких-то передовиков электроники из прошлого. Вопреки тогдашнему канону жанра, ничего эпатажного в клипе не было, перед зрителем просто мелькал вид из окна движущегося поезда. Все было обыденно: столбы, провода, насыпи, семафоры. Но что-то необъяснимо приковывало внимание в этом видеоряде, некий подвох, который улавливался лишь спустя минуту или полторы. Дело в том, что типичный железнодорожный пейзаж был тщательно воссоздан с помощью компьютерной графики, причем сделано это было таким образом, что мелькание столбов и вагонов за окном точно соответствовало инструментовке трека. Музыка диктовала, сколько опор под мостом промелькнет сейчас, а сколько - через миг, и что будет за ними - заводские трубы или чахленькие кусты. И мне показалось, что тот поезд, в котором ехал я, тоже был порождением звучащей музыки. Дорога под ним, словно во сне, петляла с неестественной частотой, заставляя невидимый хор переливаться новыми нотами. Железной громаде поезда оставалось лишь виться змеей в стремлении не отставать от этого древнего гула, который я уже, кажется, когда-то слышал... я вспомнил, что слышал и вспомнил, что слышал и вспомнил...
  Дурная бесконечность придавила мое сознание. Я застрял в звуке рельс, тщетно пытаясь выдернуть себя из бешено бьющей дроби, рассыпавшей меня на фрагменты, которые приходилось собирать в разметавшем их гуле. Я вспомнил, что этот гул был эхом света в тоннеле, по которому я летел, потому что умер, или хотел умереть, или хотел о чем-то спросить у смерти, но теперь позабыл о чем, потому что отвлекся на громыхающий морок, несущийся сейчас по моему угасающему сознанию под откос или в какую-то бездонную пропасть, до которой расстояние длиной всего в одну песню, которую нужно теперь петь, петь и петь, не отвлекаясь ни на что - и поэтому я останусь здесь навсегда. А ведь я был кем-то - ученым... или маленьким мальчиком... но уже не было никакой возможности сосредоточиться и вспомнить. Мысли отпрыгивали от меня, исчезая со скоростью смерти, мир шарахался из стороны в сторону, не позволяя ухватить его. Стало так страшно и одиноко, что этого страха и одиночества хватило бы на целую новую жизнь. Мне захотелось помолиться или хоть как-то обратить на себя внимание бога, но я позабыл слова, прорастая внутри немотой. И тогда я почувствовал, как что-то приближается ко мне из глубины поезда. Что-то, не имеющее знак плюс или минус, а являющееся просто силой, способной влиять на человеческие судьбы. Вдруг я на секунду пришел в себя, выпал из оцепенения и выскочил, с лязгом захлопнув дверь, обратно в тамбур, а из него - в пассажирскую часть вагона.
  Там по-прежнему светило солнце и было тихо. Золотистая пыль плыла и падала в негасимых лучах вечности, льющейся из окна. Я по-прежнему чувствовал себя потерянным, но теперь у этой потерянности был привкус сиротства, малолетней незначимости и детского повиновения большому миру. Поэтому я просто уселся на сиденье и впустил в себя окружающий покой и безмятежность. Память возвращалась ко мне, но теперь она будто намагничивалась на новый стержень. Я будто бы был ребенком, которому рассказывают, что его ждет впереди - вот, наверно, самое подходящее описание моего состояния тогда. Постепенно смятение внутри меня разгладилось и сразу позабылось, уступив место радостному спокойствию. Капля за каплей я наполнялся ощущением чего-то хорошего впереди, и когда в конце вагона открылась дверь, я уже не боялся ничего, что могло быть за ней.
  В вагонном проходе появился человек. На плече у него была сумка, довольно тяжелая с виду. Поравнявшись с моим отсеком, человек сбросил сумку и сел напротив.
  Самым странным было в нем то, что ничего нельзя было сказать о его внешности. То есть совершенно точно у него было лицо, но его черты не подчинялись моей памяти, распадаясь на полпути к ней. Единственное, что мне удалось уловить - это посланная улыбка. Движения губ я не видел, но внутри меня возник эмоциональный отклик именно такой амплитуды, как если бы мне искренне улыбнулись.
  Человек расстегнул сумку и принялся раскладывать ее содержимое на столе. Оказалось, что он нес игрушки. Ими очень скоро был уставлен весь стол. Машина, пистолет, неестественно живая барби с влажными глазами, детские карты, детское лото, набор юного доктора, резиновая уточка, восьмицветная ручка, солдатик. Не помню как, но я понял, что мне нужно выбрать одну игрушку. Выбор должен был идти от сердца, 'куда рука сама потянется', как говорили мне в детстве. Я почти схватил солдатика, но вдруг рука передумала и, словно нащупав настоящие нити наития, потянулась в иную сторону. Пальцы опустились на сетку, внутри которой лежала детская пирамидка - маковка, стержень, колечки. Она не будила во мне никаких воспоминаний, но было в ней что-то подсознательно притягательное для меня. Небольшая странность - игрушка была разобрана, хотя была новой (упаковочная сетка была целой, верх ее перехватывал нетронутый зажим). Я погладил ее. Игрушка ответила мне теплом. Она была похожа на птицу в клетке, точнее, в силках, глупых непрочных силках, из которых, тем не менее, она не могла сама выбраться. Для этого нужно было собрать ее, и вот тогда... Что будет тогда, я затруднялся ответить, но я чувствовал, что нужно собрать эту пирамидку, что в ней заключен весь смысл нашей тесной вселенной. Откуда у меня возникла такая мысль, я не понял, но мне показалось, что ее может разъяснить человек, сидящий напротив. Я посмотрел на него, но он лишь одобрительно кивнул моему выбору, одним движением руки ссыпал, словно крошки, то, что осталось на столе, обратно в сумку, накинул ее и направился к выходу. Я попытался его догнать. Но сколько ни прикладывал я усилий, человек удалялся, плавно скользя сквозь расступающуюся тишину. Вагон словно растягивался в телескопический тоннель, колено за коленом следуя за ним, пока не стал тонкой трубкой, послушно перегоняющей незнакомца, словно шарик ртути. Трубку начало мотать, а я все пытался пролезть сквозь ее игольное ушко. Я как-то дополз до тамбура, который теперь наполняло злое металлическое гудение. Стальная дрожь колотила вагон все сильнее, ручка следующей двери нервно тряслась. Я дернул ее - и меня сбило с ног звуковой волной, впечатав в стену. В следующую секунду, долгую, как ожидание казни, я услышал низкий трубный звук и многоголосый скрежет.
  Поезд выгнулся на дыбы, словно от удара, и удавом обжал меня. Металл свихнуло в огромный клубок со мной в сердцевине. Я почувствовал, как потяжелел на целую вселенную, которая тут же начала меня со свистом утягивать куда-то вглубь. Где-то вдалеке ударил колокол, но звон его был странный, как если бы он был сделан из длинного ноя воздушной тревоги. Звук был страшно растянут: сначала по мне словно прошлось предчувствие этого удара, затем нарастающей волной накатился сам звук, от которого мне стало тесно в себе самом - и в следующий миг меня припечатала к земле свинцовая нота. Стало тихо, но я чувствовал, как в этой тишине копится новый звук, словно молния в туче. Разряд. Еще разряд. Мне будто вколачивали душу обратно в грудь огромным молотом. Я наливался болью и тяжестью, с каждым толчком отнимавшими у меня свет, и когда он окончательно померк, меня на какое-то время просто не стало.
  *
  Возвращение в себя было долгим и мучительным. Я ненадолго приходил в сознание, а затем вновь надолго отключался. Забытье походило на шум моря, сквозь который я пытался уловить знакомую мелодию жизни, но каждая новая волна беспамятства смывала нотные знаки, которые я успевал написать на песке. Иногда я чувствовал легкий зуд в голове - команда пыталась помочь мне импульсами по нейросети, и со временем это подействовало. Я открыл глаза и тут же зажмурился от резкого, какого-то химического света. К нему пришлось привыкнуть. Вроде бы наша операционная осталась прежней, но ее белоснежность теперь приобрела для меня какой-то едкий оттенок. Ко всему прочему, мне никак не удавалось вернуть четкость зрения - картинка плыла и двоилась, и это раздражало. Мне вообще было очень неуютно, я чувствовал себя человеком, вытащенным из-подо льда, беспомощно лежащим теперь в мокрой тяжелой одежде на холодном снегу с разбитой о полынью головой.
  Так прошло, наверное, около часа, и лишь спустя это время я смог почувствовать себя чуть более комфортно.
  По телу мягко растекалось тепло. Вскоре к нему добавилась тонкая вибрация мышц - костюм включил функцию электромассажа. В меня словно вливали веселую пузырящуюся плазму, и я чувствовал себя космонавтом, заново вспоминающим свое земное происхождение после посадки.
  Через четыре часа я уже чувствовал себя вполне сносно. Вся команда обступила операционный подиум, и я был настолько рад видеть эти лица, что едва не заплакал. Тимур, анестезиолог, улыбнулся и извлек невесть откуда бутылку шампанского, которая без промедления разошлась по стаканчикам коллег. Я видел, насколько они были измождены, но несмотря на это были страшно рады поднять бокалы. Отметить действительно было что - хотя бы моё возвращение. Но не только оно было причиной радости.
  Если верить религиям и мифам, некронавты, успешно вернувшиеся из космоса смерти, были и до меня. Но я был первым среди них, кто вынес оттуда целый массив данных, объем которых должен был стать базой научных исследований на долгое время вперед. У нас все получилось, и это было настолько же чудесно, насколько и важно. Мы заранее заготовили модели анализа, и нам не терпелось приступить к изучению моего путешествия. Кстати, оно было не таким уж и долгим - всего семь земных минут, но как же они были значимы!
  Да, не все прошло так, как планировалось. Оказалось, что гормональные выбросы при таких экстремальных переживаниях не позволяют сознанию оставаться безучастным наблюдателем. Ум мечется словно живая искра по задыхающемуся мозгу, освещая и анимируя на своем пути сонмы образов. Не имея контакта с реальностью, он создает ее в качестве опоры заново из подручных материалов. Можно было бы сказать, что я посмотрел самый дорогой сон в истории человечества, но только это был не вполне сон. По характеру волн и участкам активности мозга то, что я пережил и увидел, было близко не к обычному сну, а к осознанному сновидению, lucid dream, но не вполне было и им. Кажется, мы открыли некое новое состояние сознания. Кто-то из ребят в шутку назвал его 'управляемой шизофренией' - так мы и называли его затем внутри группы.
  Дело в том, что энергия психики в момент переживания смерти теряет привычные русла и бьет напролом, как горный поток, который и повинуется случайностям встреченного рельефа, и преображает его. От обычной шизофрении этот поток отличает две вещи. Первое - он не растворяет нормы, человек отдает отчет в нетипичности происходящего. Второе - он не конфликтует с реальностью, так как реальность выводится за скобки этого переживания.
  Все это мы открыли позже, а пока моя команда тихо радовалась моему возвращению. Отклонения можно было бы поправить при повторном эксперименте, но мы надеялись, что с тем объемом данных, который оказался у нас на руках, в нем долго не будет необходимости.
  Вскоре оказалось, что мы просчитались.
  *
  Уже через неделю стало понятно, в чем мы фундаментально ошиблись. У нас был огромный массив информации, но сам по себе он мало что значил. Ничего нового, что не было известно о стадиях умирания прежде, в них не было. Конечно, там хватило бы материала на несколько научных статей о динамике мозга, да и сам наш эксперимент был бы сенсацией в научпопе, но иного выхлопа это не давало. Все приборы показывали то, что здесь. Мы не смогли самого главного - ответить на вопрос, что там?
  Мои видения были восстановлены на нескольких сеансах машинного гипноза. Но выяснилось, что время внутри видений было иным, и доподлинно сказать, как они соотносятся со своим синхроном на энцефалограммах, было нельзя. У нас было много догадок, обоснованность которых почти не вызывала сомнений, но это были всего лишь гипотезы - ровно такие же, что делались и до нас людьми, не обладающими ни сверхсовременным оборудованием, ни многомиллионными бюджетами, ни огромными вычислительными мощностями.
  'В космос летал, бога не видел' - эту апокрифичную фразу приписывают первому космонавту. Гигантский аппарат пропаганды советского режима неимоверными усилиями построил машину из боевых сплавов и человеческих жил, начинил ее своим гражданином и запустил в небо. Человек вернулся на землю и авторитетно заявил, что на небе бога нет. И это была безоговорочная победа государства с культом агрессивного атеизма, продлившая его жизнь на несколько десятков лет. Ценность этих слов стоила затраченных усилий.
  Что же касается нас... Наш некронавт (здесь рука не желает писать о себе в первом лице), запущенный во внутренний космос - также, по сути, в поисках бога, - потерял сознание во время перегрузок и по прибытии обратно лишь разводил руками перед разочарованной общественностью. Возможно, я сейчас излишне жесток к себе, но по факту все обстояло именно так.
  Нам нужно было изобрести что-то еще для четкого рапорта с того света.
  И мы приступили к подготовке второго сеанса смерти.
  *
  Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли.
  Тонкий луч падает в крошечное отверстие праматери всех фотоустройств - камеры-обскуры - и, рассеиваясь, немеет полуразмытой картинкой на ее противоположной стене. Что-то похожее - пусть сначала нечеткое и трудноразборчивое, но подлинно существующее - пытались получить и мы, обступив маленькую дырочку, проделанную в непробиваемой стене, за которой была вселенная смерти.
  По сути, у нас было всего две проблемы.
  Во-первых, то, что было за стеной, не испускало света. По ту сторону фокуса была черная непроглядная бездна, и если что-то и проникало в нашу камеру, напичканную сложнейшим оборудованием, то это был лишь луч тьмы. Ее разглядывание было равносильно поискам пролетающего астероида в космосе, лишенном всех звезд, мрак которого абсолютен. Нужен был спутник, зонд, сигнальная ракета - все что угодно, способное осветить тьму по ту сторону нашего мира.
  И здесь возникала другая проблема: мы не могли ничего запустить в этот космос в силу его природы. Смерть, как ни странно, вневещественна - в том смысле, что ее нет в мире вещей или для нее нет этого мира. Люди сделаны из звезд и дыхания друг друга - все элементы, из которых состоит человек, когда-то были частью нашего солнца, а воздух, который прямо сейчас наполняет наши легкие, уже был вдохнут миллионами других людей. Материя лишь бежит сквозь время по этим непрочным бугоркам и петлям, которые мы называем вещами и людьми, собираясь и растворяясь вновь и вновь. Смерть - это зафиксированный наблюдателем факт распада формы, вот почему смерти нет в мире вещей. Она - часть мира идей. И человек - это материя, вдруг задумавшаяся о своем распаде. Мы слышим шепот разложения в себе и в мире как слова на незнакомом языке: нам неясны отдельные значения, но в целом понятно, о чем идет речь. И нашей команде предстояло перевести ее на понятный язык.
  *
  Чернота и неосязаемость смерти были препятствием для приборов. 'Чернота' и 'неосязаемость' были словами, которыми сознание беспрепятственно описывало смерть. Нам нужно было расширить этот словарь: посадить сознание на кончик провода и заставить течь по нему четкие разряды слов. Именно слов, потому что только ими можно было оперировать на том этапе эксперимента, к которому мы готовились.
  Наш план состоял, собственно, в следующем.
  Мы хотели научить операционный компьютер понимать (и принимать) слова, которые я должен буду нашептывать ему с той стороны смерти. Для этого требовалось обучить его языку - не абстрактному, а персонально моему: нескольким тысячам слов, закодированным в нейронных связях моего мозга. Конечно, первоначально мы хотели получить нечто вроде видеофиксации загробного мира, но это оказалось невозможным - по крайней мере, на том уровне развития, которого мы достигли. Дело в том, что, теоретически, полученное изображение смерти на уровне технологий оставалось бы тем же самым словом, а не образом. Все равно оно было бы итогом интерпретаций полученного из мозга сигнала. Другими словами, картинка была бы не документальным фильмом, снятым на кинопленку, а компьютерной псевдографикой, клиширующей видеоряд на основе алгоритма. Образы, которые мы видим у себя в голове, это многомерная сумма более простых связей, к которым примешаны эмоциональная окраска и личные ассоциации. Без искажений восстановить этот паззл в искусственной среде было бы неимоверно сложно. Слово тоже многомерный объект сознания, но не столь запутанный. Оно, словно архиватор, сжимает информацию в общие смысловые кластеры, которые уже можно протащить сюда по проводам и дешифровать в нейросети. Требовалось лишь тщательно разобрать и зафиксировать мой тезаурус.
  Мы начали с простейших единиц смысла, элементарных частиц: 'я', 'не-я', 'один', 'много', 'свет', 'тьма', 'белое', 'черное', 'цветное', 'звук', 'покой', 'близко', 'далеко', 'точка', 'линия', 'пространство', 'пустота' - и прочих кирпичиков лексикона, которые удобно было положить в фундамент. Дальнейшее освоение языка было похоже на разгадывание кроссворда-судоку: каждое новое знание возникало из пересечения нескольких старых. Мы работали как муравьи, по крупицам возводя громадный храм речи, в котором должно было явить себя потустороннее нечто. Но еще больше, кажется, наша работа напоминала практики авангардистов ХХ века, раскладывавших окружающий мир на простые формы, чтобы пересобрать его заново. Правда, в отличие от них, нас больше интересовал результат, а не процесс. Нам было предельно важно, чтобы процесс де- и реконструкции речи был как можно точнее: не путал порядок сборки и не оставлял после себя лишних деталей.
  С каждым днем обучения нейросеть все более умело собирала сложные понятия, словосочетания, фразы. Первоначальные примитивы вроде таких - 'белое пространство нужной боли' (это одна из первых промежуточных дешифраций мысли о нашем исследовательском центре) - обрастали со временем более разветвленной структурой уточнений и связей, четче и четче распознаваемой искусственным интеллектом. Некоторые удивительные речевые сборки пополнили коллекцию местного юмора и, пообтесавшись на наждаке остроумия, зажили отдельной жизнью. 'Гроб похож на пароход, папа всех с собой возьмет' - это, если кто-то не понял, Ноев ковчег.
  Работа шла быстро, и всего через пять месяцев побочным результатом нашего эксперимента стало воплощение мечты человечества о передаче мыслей на расстояние. Нейросеть достаточно корректно дешифровывала мои мысли, которые я, приложив некоторые усилия к концентрации, артикулировал про себя. Теперь нам оставалось научиться передавать этот сигнал в местах, где были проблемы со связью. Мы начали со снов.
  Все было просто. После того, как я засыпал и переходил в фазу быстрого сна, коллеги будили часть моего мозга - ту самую, ответственную за исследования - и одновременно усиливали внешними датчиками дельта-колебания, характерные для сна. Спящий мозг словно потревоженный младенец поворачивался на другой бочок и продолжал спать, а я украдкой следил за скрытой стороной его жизни, нашептывая машине на другом конце нейропровода интимное содержание моих снов.
  Мои первые реляции о царстве Морфея представляли собой какие-то тусклые отрывки, но со временем мы научились нырять в толщу сна с минимальным количеством брызг, не тревожа зыбкую ткань сновидения. Примерно еще через месяц обнаружилась удивительная закономерность: чем лучше нейросеть расшифровывала мои послания (или я стал яснее и разнообразнее изъясняться во снах), тем более яркими мне казались эти сны после пробуждения. Спустя еще некоторое время я стал помнить все свои сновидения.
  Оказалось, что мы проживаем еще одну крайне интересную жизнь, о которой обычно помним лишь случайными отрывками. Наше сознание не отключается во сне, а лишь переходит в иной ритм работы, становясь чем-то вроде неспешно вращающегося сверла, проходящего слой за слоем серый кисель беспамятства. Наши сновидения - это остающийся от его работы тоннель. Они нужны как смазка для этого сверла, выжимка дневного мира, помогающая сознанию не застревать там, где этого мира нет. Сны за ночь перетекают друг в друга подобно системе шлюзов: ландшафт их берегов может различаться, но вода в них бежит одна. Сновидение течет почти буквально: это ручей нейроэнергии, каждую ночь прокладывающий неповторимое русло по персональным изгибам психики. Он стремится соблюдать законы дневной логики (точнее, приучен их соблюдать), но стоит потоку задержаться на какой-то нестыковке, он огибает ее, подгоняемый энергией набегающей сзади волны, прикрывая сюжетную дыру каким-нибудь сюрреалистичным пуантом.
  Наше открытие было настолько неожиданно и многообещающе, что мы всерьез подумывали о том, чтобы сосредоточиться целиком на изучении сна, отбросив прежние планы работ по исследованию смерти. Однако я настоял на его продолжении. Признаться, на то у меня были некоторые личные причины.
  **
  Дело было вот в чем. На следующее утро после возвращения с того света я почувствовал себя несколько иным. Отголоски реанимации еще давали о себе знать, но произошло кое-что еще на другом, не совсем физическом уровне. И это 'кое-что' мне нравилось.
  Я почувствовал, что внутри меня пробудилось что-то вроде весны в человеческом измерении. Нечто тонкое и юное, давно забитое глиной лет, проклюнулось сквозь меня вновь, истекая тихой любовью и светом. Словно чья-то невидимая рука стерла пыль с моего сердца - и оно забилось с новой силой, чистое и радостное.
  Недели через две это чувство постепенно угасло. Да, я, сколько мог, уговаривал себя, что это было лишь эхо гормональных перегрузок, но все равно тоска по этой чистоте точила меня день ото дня.
  Тем сильнее было мое нетерпение перед вторым прыжком в смерть.
  **
  Каждый повтор добавляет нам спокойствия, но лишает чувства новизны. Перед вторым погружением (так в группе теперь называлось мое путешествие за границу смерти) мы были полны волнения почти как в первый раз, но готовились к операции буднично, даже рутинно. Мы уже походили на слаженный оркестр, репетировавший целый год и теперь с радостью демонстрировавший свою слаженность невидимому худсовету.
  Впрочем, худсовет этот еще предстояло найти при погружении, и не было никакой уверенности, что это у нас получится. Но мы не думали об этом - наше внимание было поглощено процессом.
  Я лежал на подиуме перед началом погружения, и в голове моей, вновь заправленной в мягкий каркас, крутилась одна фраза: 'Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли...' Полубессмысленная аксиома привязалась ко мне, и вот теперь я мял ее в своем мозгу, как жвачку, для того, чтобы, очнувшись там, не позабыть о своей миссии корреспондента.
  Я почувствовал, как игла снова проходит в сердце, и почти сразу же зыбкая тьма обняла и впустила меня в себя. Едва я вынырнул с той стороны ее бездонных объятий, как зашептал, будто задыхаясь: 'Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли...' Зыбкий мостик из слов был кинут, и я продолжил его укреплять новыми словесными донесениями. В сущности, все дальнейшее повествование - это их отредактированный вариант.
  На этот раз не было никаких мучительных воронок. Я сразу проскользнул в мягкий бархат красивого одиночества и совершенной пустоты. Мой покой был собран в невидимый кокон, висящий на тонкой струне, исчезающей в бесконечности. Кокон покачивался, и струна посылала во все края вселенной тот самый реликтовый звук, который я слышал в прошлом погружении. Он был настолько полон и совершенен, что вселенная не нуждалась ни в чем ином. Более того, вселенная и была этим звуком. Когда я сосредотачивал внимание на струне, то становилось видно, как она собиралась из колебаний, а затем истончалась по мере затухания звука, пока не превращалась в едва различимую линию. В тот момент, когда она должна была совсем исчезнуть, новый колебательный взрыв создавал ее заново. Я захотел внмательней рассмотреть ее, но тут струна переместилась в другую плоскость и проткнула меня, как копье. В мою голову будто вбили какой-то ювелирный калейдоскоп из серебра и бриллиантов: вспыхнувшее сечение разделилось, геометрически повторяясь, на множество сверкающих граней, переливающихся светом своих отражений. Грани продолжали распадаться далее, пока не выстелили передо мной некий тоннель, похожий на чулок змеиной кожи, вывернутый наизнанку. Потом все чешуйки одновременно перевернулись, и я обнаружил, что стою посреди белоснежной капсулы поезда, мчащегося с невероятной скоростью. Поезд, несомненно, не был похож на тот, что я видел в первое погружение, но я знал, что это был именно тот поезд.
  Мне трудно описать всю его футуристичность, но она точно выходила за рамки моего земного опыта и фантазии. Все детали вагона были обтекаемыми, словно морские валуны. Сам материал был похож на белый полированный до звона мрамор, но он не казался холодным, а напротив - излучал едва заметное тепло и светился изнутри. Вагон был пуст. По обе стороны от меня тянулись два ряда мест, рассчитанных на одного человека. Каждое место было вписано в интерьер так плавно, будто было выточено в толще стены. Я хотел заглянуть внутрь, но вдруг случилось нечто странное.
  Вагон сморщила едва заметная дрожь, он словно на миг раздвоился, а затем я ощутил некое ускорение. Пространство странным образом расфокусировалось: материал вагона словно не успевал за его формой, контуры предметов обгоняли их фактуру. Я с ужасом заметил, что и сам начал отставать от вагона, который стал растягиваться вокруг меня, превращаясь в сферу, из которой меня медленно выдавливал невидимый эфир. Я ощутил спиной некое уплотнение, показавшееся мне живым, но я не успел разобрать, что это. Стенка расступилась, и сфера исторгла меня - и тут же поглотила новая, точно такая же. Затем и эта сфера выплюнула меня в следующую, и так было бессчетное количество раз, все быстрее и быстрее. Меня словно переваривал бесконечный пищевод, проталкивая из полости в полость. Это было невыносимо. Я зажмурился, но мелькание света и тьмы било меня в самый центр головы, извлекая из нее новые волны боли. 'Нейросеть пошла вразнос', - произнес в голове безучастный голос. Эти слова вызвали на миг панику, удушливую и безграничную - но они же успокоили меня. Я вспомнил, для чего я здесь, и все мороки сознания, шарахающегося в искусственной агонии, мгновенно рассыпались.
  Открыв глаза, я увидел вокруг сероватую мглу, какую наблюдал обычно в подопытных снах, когда сознание перетекало из одного сновидения в другое. Туман, если можно его так назвать, сгущался и рассеивался попеременно в разных местах, словно вдыхая сам себя. Я понял, что нужно постоянно прилагать усилие, чтобы не начать различать в клубящихся комках мглы каких-нибудь сущностей, готовых увлечь сознание в новый зыбкий и беспамятный мир. Постепенно я открыл для себя способ дыхания, созвучный пульсации мглы. Я дышал (конечно, это было фантомное дыхание - физически мое тело было на шаг глубже комы), напрягая носоглотку на вдохе и отдавая затем воздух серией мелких толчков диафрагмы, - и от этого странного дыхания полутьма вокруг начала светлеть. Через какое-то время я уже смог увидеть падающую от меня тень, но едва я посмотрел на нее, как пространство вокруг захлопнулось словно книжка, впечатав меня в серый размытый контур под ногами. Едва я провалился в него, как почувствовал, что я действительно и есть тень кого-то - того, кто стоял сейчас за моей спиной.
  Подул странный космический сквозняк, от которого туман подо мной начал будто бы вспениваться, и я затрепетал по вздувающимся пузырям пространства двумерным чернильным пятном. Я попытался посмотреть на того, кто был позади меня, но не смог (в силах ли тень посмотреть на хозяина?). Но то, что я смог ухватить взглядом, повергло меня в парализующий трепет. Небо за моей спиной (небо ли?) рухнуло и провалилось, и теперь дрожащий зев воронки, наливавшейся кружащей тьмой, медленно полз ко мне. Я ужаснулся не столько ее виду, сколько тому, что так запросто не замечал ее раньше. Смыкающиеся своды тоннеля засасывали серо-седой туман, из которого было сделано все вокруг, и вот уже пространство под моими ногами собралось в несколько складок, которые бледными ручейками потянулись в провал. Меня тоже должно было потащить вместе с ними, но я оставался на месте, перекатываясь по колеблющемуся велуму, в который слились все измерения. Вдруг я понял, что делаю это благодаря той сущности, присутствие которой я почувствовал, - она просто придерживала меня, как человек в обыденной жизни наступает на нечаянно укатившийся пятак.
  Однако беспомощность, с которой я тряпкой трепыхался по ряби распадающегося пространства, ввергла меня в такой ужас, которого я, кажется, не испытывал никогда. Я знал, что, если страшный кокон тьмы заглотит меня, возврата назад не будет. Мои мысли путались в судорожном хаосе, на секунду вспыхивая искрами, которые тут же улетали в черноту. Когда искра возникала и пролетала сквозь меня, в голове моей появлялись воспоминания: поначалу понятные и яркие, а затем все более сбивчивые.
  Внезапно мимо пробежала стая собак, остановилась, обнюхала меня и умчалась дальше, всколыхнув туман и захлопнув его за собой, как дверь. Псиная свора выглядела очень реалистично - пожалуй, она была более реальна, чем я сам в этот момент. Тогда я понял, что уже не в силах контролировать свое сознание. Я шептал, проталкивая слова сквозь зубную дрожь: 'Мне это кажется... Мне это кажется...', но в этом заклинании не было силы. Мне оставалось лишь немощно ныть, глядя на нависающую черную бездну.
  Я заметил, как от провала отделилась маленькая точка и кружа начала ко мне приближаться. Она оказалась птицей - черной птицей, вороном, намного большего размера, чем обычно. Ворон завис надо мной, а затем по хищной спирали слетел мне на грудь. То, что произошло дальше, я не смог бы представить никогда: птица словно провалилась сквозь плоть. Я почувствовал, что со мной произошел какой-то распад, мое тело стало землисто-рыхлым, разъятым на творожистые комочки. И ворон ходил по этой первородной глине, как по помойному месту, расшвыривая когтистой лапой то, что недавно еще было целым, а теперь рассыпалось и утратило даже память о единстве. Птичий клюв выхватывал из разных мест слипшиеся крошки тела и деловито поглощал их. При этом он всегда смотрел на меня хотя бы одним глазом, а иногда двумя. Каким-то образом ворон сообщил мне, что он дегустирует меня, проверяя готов ли я. Его хозяйственная неспешность, отказывавшая мне во всякой субъектности, вызвала во мне глухую злобу. Я попытался закричать, чтобы согнать ворона или хотя бы просто заявить о себе, - но вместо звука из меня исторглись лишь хлопья пепла, в который я превращался. Во мне заклокотали бессилие, отчаяние и дочеловеческий ужас быть умерщвленным, глядя в глаза пожирающей тебя силы. 'Спа-сии!' - прошипел я из последних сил, давясь сухими комьями в глотке.
  Ворон повернулся ко мне, удивленно наклонил голову и сорвался прочь. Чья-то рука надо мной (я, конечно же, знал, чья) сделала взмах, полный воли и власти, и словно смела птицу куда-то за пределы этого миру. Затем она же сделала еще один взмах - и арка тьмы накрыла все вокруг
  Эта тьма уже не пугала. Она была полна скрытой в ней мощи. Я ощущал вокруг себя бескрайнее пространство, заряженное энергией, находившейся пока в полном покое. Отдаленно похожее впечатление я испытал лишь однажды, когда в животном вожделении одиночества (это был очень короткий отпуск, я хотел забыть о работе, но весь день удаленно пришлось заниматься лишь ей) заплыл ночью на катере далеко в море, заглушил мотор, погасил весь свет и на целый час завис между чернильно-черным морем и таким же густым беззвездным небом. Они перетекали друг в друга, как два сиамских близнеца - и в их тихих, почти бесконтактных объятьях я то ли уснул, то ли просто потерял себя ненадолго, но очнулся полным сил, словно мне вынули и перезарядили душу, а затем вернули обратно.
  Тьма, окружавшая меня, была подлинным космосом, бескрайним ничто, готовым породить или вместить в себя что угодно. И, собственно, в этом и было его предназначение - быть вместилищем абсолютно любого объекта - от любого множества миров до такой исчезающей погрешности, как я. Мне было приятно висеть в этой незримой, угадываемой бесконечности. Внезапно я осознал, что все, что я искал в смерти, было именно это бегство от палящего огня дневного мира в абсолютную тень, непроницаемость которой несла прохладу, а еще чувство цельности, словно я, отбросив все лишнее, сосредоточился всего в одной точке, подлинной и неповторимой. Но едва я поймал себя на этом (правильнее было бы сказать 'в этом') чувстве, как оно покинуло меня, будто вода - лопнувший сосуд, и тьма, как бы в насмешку, начала расступаться.
  Одна за другой проклюнулись звезды, не похожие на земные, а собранные по каким-то иным законам. За частью их построений проглядывал некий порядок, они были собраны расходящимися ярусами, как ветви ели. Моя блаженная приватность улетучилась в один миг: эти звезды были глазами. Нет, они не моргали, но я почувствовал тысячи уколов обращенного на себя внимания. Звездные ярусы раздались в размерах и приблизились ко мне, и тогда я увидел, что все они - часть единого целого. Тьма, напротив, отступила на шаг назад, спрятавшись за спину того, кого я и ожидал уже увидеть: сущности или, если хотите, духа, могущество которого я уже неоднократно наблюдал в этом мире. Звезды были его облачением, больше всего напоминавшим доспехи самурая - по разлету линий и ювелирному сочленению множества деталей. Лишь в том месте, где должно было быть лицо, зияла тьма. И она со мной говорила.
  Впрочем, трудно назвать разговором тот способ общения, который оказался возможен между нами.
  Я стоял, окруженный внимательной тьмой, и не в силах был выдавить из себя хоть какое-то действие. Речь распалась на части, части на звуки, а те умолкли в себе. Я не мог приказать себе говорить. Кто-то безразличный шепнул внутри меня: 'Центры речи отказали'. Я тотчас вспомнил свой долгий путь сюда и его цель - и тут же испугался, что не уйду отсюда без потерь и что мой внутренний нейрофизиолог уже диагностирует у меня необратимые изменения. 'Брак Брока', - монотонно произнес тот же голос, а я убедился в правоте своих догадок. За эту короткую секунду осознания тьма мгновенно отдалилась и стала небольшим шариком, а за моей спиной я ощутил стенки пузыря обычного мира. Он притягивал меня, я понял, что еще миг - и вернусь в него. Мне стало чертовски обидно запороть еще одну попытку погружения, и я взбрыкнулся изо всех сил, стремясь вернуться обратно во вселенную смерти. Физика этого пространства была совершенно непонятной, я не знал, как в нем передвигаться, но производил усилие за усилием, чтобы хоть как-то сделать это. Я размахивал фантомными руками, пытаясь ухватиться за края ускользавшей кроличьей норы, а она уже стала совсем призрачной, чем-то вроде бельма на глазу. Надо было позвать ее, но я не знал как - если она и была сделана из слов, то совсем из других, чем я. И я продолжал ползти по тоннелю к мерцающей точке мрака, в бессилии закусывая губы от незнания языка богов. Но ведь должно же быть что-то...
  'Вещь тяжелее слова!' - заорал я. И чернота перестала ускользать.
  'Слово тяжелее мысли!' - закончил я пароль, не веря своему глупому счастью. Пространство застыло. Черная пропасть была близка. Я сделал рывок и впился пальцами в ее края.
  *
  Я знал, что мне не надо падать в нее. Тьма равноправна. Я мог задать вопрос любой ее части - и лицу без лица, и щелям меж звезд, и этому пойманному колодцу.
  - Кто ты? - закричал я в темноту.
  Тьма поглотила вопрос, а затем словно отпружинила его обратно, вернув в слегка иной модуляции: 'Кто ты?' - и именно в ней и заключался ответ. Все было правильно. Смерть не знала языка живых, она могла лишь воспользоваться эхом слов, перезаряжая их искомыми смыслами. 'Если хочешь знать, кто я - ответь для начала на вопрос "Кто ты?" Твоя мера вещей не точна и изменчива, в голове твоей хор голосов, поглощенных собою. Каждый из них расскажет обо мне по-разному, поэтому глупо слушать их. Но еще глупее - не слушать. Я всегда буду тем, кем ты сможешь меня увидеть, поэтому, чтобы лучше разглядеть меня своими глазами, попробуй пересмотреть на меня тысячей чужих'. Примерно так развернулось в моем сознании небольшое смещение акцента в вопросе, возвращенном мне темнотой. Возможные пределы ответа были достигнуты, но он принес больше познаний обо мне самом, чем о моем собеседнике. Я попробовал перестроить вопрос:
  - Это смерть?
  Мне показалось, что я почти слышу, как мои слова тяжелыми камнями летят на дно колодца. Что-то вздрогнуло в его глубине, и через миг волна, вернувшаяся оттуда, схватила меня, как щенка, и потянула вниз. Тьма окружила меня вновь, а я продолжал лететь сквозь ее толщи, чувствуя, что сгораю. Сгораю странно: без жара, без света, без дыма, и лишь расточаюсь на тонкие петли копоти. Все это произошло мгновенно - так, что я даже не успел напугаться, потому что почти сразу мой полет прервался, и я пулей вошел в какой-то инфернальный битум. Вошел без всплеска и вообще без какого-то звука - и вот от этого беззвучия мне уже снова стало страшно. Вокруг меня был концентрированный мрак - жадный, густой, тягучий, почти выкристаллизировавшийся. И этот монолит тьмы разжижался точечно и экономно, лишь когда ему надо было переварить новую порцию попавшего в него субстрата - такого, к примеру, как я. Меня покинуло ощущение тела, я почувствовал, что вновь рассыпался и стал просто черным пеплом, медленно оседающим по безликой мертвой жиже, с безразличной деловитостью глотающей новые отложения. Единственное, что связывало разлетевшиеся хлопья темноты, бывшие когда-то мной, - нечеловеческое напряжение ужаса. 'Это - смерть', - шепнул до неузнаваемости мой голос.
  В этот момент невидимая рука сгребла меня в горсть и рывком выдернула вовне.
  Тьма расступилась, словно глаза мои окатили молоком, я почти ничего не мог различить за белой оплывающей пеленой и лишь чувствовал какое-то напряжение. Оно разложилось на два слова: 'страх' и 'суета', а уже они локализовались в несколько источников. Полуразмытое видение набирало резкость, и через несколько мгновений я узнал нашу операционную. Страхом и суетой была наполнена вся команда, а особенно та часть, что проводила какие-то экстренные манипуляции над моим телом. Я понял - с каким-то отстраненным любопытством - что коллеги, по всей видимости, пытаются реанимировать меня, и значит что-то пошло не совсем по нашему плану. 'Это - смерть', - вновь шепнул голос, с интонацией, подразумевающей назидательное перечисление: 'И это тоже смерть'.
  Между этим и прошлым ответом в голове моей сверкнула молния, прошившая все смыслы. То, что я увидел - тяжелое ядро тьмы и мое угасающее тело в ослепительно белом боксе - было объектами (понятиями? концептами?) совершенно разных порядков, и, тем не менее, каждый из них назывался смертью, хотя родства между ними было не больше, чем между пауком и паутиной, или больше - пауком и бабочкой, попавшей в его сеть. Но это на первый взгляд. И в этом и был фокус ответа.
  Паутина - это тоже паук. Мы отказываем им в этом единстве, считая сеть из фиброина чем-то изначально неживым. Но это не совсем справедливо. Живое существо исторгает часть себя (фиброин - белок, такой же, как и сотни других белков в организме) в во внешний мир, чтобы уловить в нем случайное пропитание. Чем оно отличается от человека, поймавшего бабочку пятерней? Надо ли считать руку человека чем-то чужеродным ему на основании того, что белки мышц имеют иное строение, чем белки нервных клеток? Согласимся, что нет. Но и это не все.
  Бабочка, попавшая в паутину, это тоже паук. Плоть сойдет с нее, чтобы стать плотью своего убийцы, а затем, возможно, и паутиной, участвуя в бесконечной эстафете вещества, текущего по нашему миру, как течет песок по пустыне: перелетая от одного выступа до другого, задерживаясь у каждого лишь на секунду. Мы не замечаем этой пустыни, потому что должны удержать в голове имена всех ее изгибов и складок, что вписаны в нашу книгу учета: посекундно обновляемую бухгалтерию, ревностно следящую за тем, чтобы приход и уход песчинок в том сомнительном их скоплении, что мы привыкли называть собою, всегда был в поле положительных величин, иначе... Это 'иначе' пряталось в том бескрайнем ничто, в том чернильном космосе пустоты, сосущий зев которой можно было бы увидеть в прогале между двумя песчинками, если бы мы не были заняты их бесконечным пересчетом. Более того, поминальное перечисление имен нашего мира и есть тот способ, который позволяет нам не глядеть в глаза тьмы, что стоит за его пределами.
  Смерть проста и совершенна. Она есть нигде и везде одновременно. На нее можно указать (для этого достаточно куда угодно направить палец), но невозможно описать, потому что слова созданы, чтобы отгородить нас от смерти. История цивилизации - это история культивирования языка, непрекращающаяся работа по взращиванию, скрещиванию, приручению новых слов в надежде рассадить когда-нибудь такой сад из имен, заклинаний, строк кода и прочих гибридов слов, чья густая лингвистическая листва навсегда укроет нас от смерти и будет равна вечной зелени эдемского сада.
  Это откровение полыхнуло во мне как магниевая вспышка - и когда ослепительный блеск ее спал, никакой тьмы передо мной уже не было. Вокруг была влажная неопределенность, и некая сила начала доставать меня сквозь хлюпающую серую плаценту обратно в привычный мир. Слух наполнился режущим гулом, и чем больше я чувствовал приближение к миру, тем невыносимее он становился. Мне захотелось спрятаться обратно в складки тьмы, поделившейся со мной знанием, но ее присутствие уже нельзя было уловить. Я почувствовал, что еще немного - и я разлеплю глаза и увижу глянцевую белизну операционного бокса. Мой спиритический киносеанс стремительно приближался к концу, в зале кинотеатра медленно загорался свет, ненавязчиво предлагая единственному зрителю освободить помещение. Возможно, на экране еще плыли титры, но мне их уже было не различить.
  - Кто я? - последний вопрос был брошен в схлопывающееся пространство без какой-либо надежды. - Кто я?
  Сквозь гул в голове стали различимы обрывки фраз коллег.
  'Кто... я?'
  Вдруг неразборчивое пространство моргнуло, дрогнуло - и передо мной вновь возник дух человеческой ночи все в том же уборе из внимательных звезд. Он склонился надо мной так, что мы стояли лицом к лицу, и только теперь я понял, насколько он огромен. Овал наэлектризованной тьмы внимательно изучал меня, затем из нее выскочил ответ 'Кто я'. И опять модуляция согнула смыслы в новой плоскости: 'Ты тот, кто я'. Но затем меня сзади словно настигло эхо этого вопроса. 'Кто я? Кто я? Кто я? я... я...' Я обернулся - и на меня обрушилась последняя гамма ужаса.
  За моей спиной я увидел свое отражение: ожившее, искривленное, ужасающее - и идущее мне навстречу. Я бы даже затруднился назвать его человеком, и, собственно говоря, существо даже не было похоже на меня, но я чувствовал самое близкое родство между нами, словно в нем были спрессованы все мои прошлые перерождения: от отца и дальше, дальше, в глубь времен, до самого первого антропоида, спрыгнувшего с древа жизни на грешную землю.
  Существо подошло ближе, и я с брезгливым ужасом различил, что у него не было лица, а лишь общий овал, обтянутый кожей, с впадинами непроклюнувшихся глаз, тонкой пленочкой на отверстии носа и короткой сомкнутой щелью рта.
  Но еще страшнее были худые сплетенные костяшки пальцев, избитые дрожью, за замком которых жило что-то вроде мыши - хитрой и неизбывной, которую тот я пытался судорожно раздавить, а она юрко оживала вновь и вновь. Он нес ее ко мне в какой-то сомнамбулической надежде на помощь, словно пытаясь сбросить наконец тяжкое бремя, связавшее узлом его руки. Существо приближалось, придушенно мыча, и каждый шаг его отзывался во мне новыми нотами страха.
  Это было страшнее черного небытия над головой. Я начал пятиться, а затем побежал. 'Кто я? Кто я?' - слышалось за спиной, но это кричал не тот я, а усмехающееся эхо моего вопроса, который, вновь обернув ответом, вернула мне тьма. 'Кто ты? К примеру, и это тоже' - дрожа от смеха, ухали звезды над головой. Я бежал и бежал под ними, пока не рухнул, наконец, в неразличимый во мраке провал - и не очнулся на операционном подиуме. Я успел увидеть облегчение на лицах ребят, и вновь провалился в бессознательную тьму - но уже по другую сторону стены между жизнью и смертью - той, что была знакомой и безопасной.
  *
  Со дня второго погружения прошел месяц. Весь этот месяц я лежал в режиме усиленной реабилитации.
  Я был мертвым гораздо дольше стандартных пяти минут, данных природой на выход из клинической смерти. Вся наша система, созданная для погружения в смерть, - термокостюм, синхронный атлас мозга, нейросеть с пучком нанонитей в моей голове - позволила вытащить меня из 'клиники' даже спустя час. Но она же меня и затащила в нее.
  Безопасность первого погружения, как оказалось, была чистой случайностью. Теперь же, видимо, пришла пора расплачиваться за свою беспечную дерзость. Наш план по обману мозга сигналами о смерти вновь сработал. Но теперь он продолжил работать даже тогда, когда мы прекратили подавать эти сигналы. Строго говоря, я не был реально совсем рядом с биологической смертью - часть мозга дозированно подпитывалась по встроенному нейроконтуру. Но остальной организм, поймав такой длительный и устойчивый сигнал о смерти, теперь сам продолжил его транслировать - и действительно начал умирать. Эхо сигнала в предсмертной агонии само стало сигналом, продолжая пульсировать в голове. И получилось как бы следующее: корабль моего тела был на плаву, но один из пассажиров решил провести эксперимент над капитаном, запер его на мостике и стал сообщать по рации, что корабль терпит крушение. Капитан вскрыл заготовленный на такой случай конверт и начал действовать по соответствующему протоколу. Он выгнал пассажиров на палубу, сбросил ненужный балласт, затопил несколько отсеков, чтобы выровнять корабль, но когда он дал крен в другую сторону, затопил и остальные, после чего принял решение пустить его на дно так, чтобы он вошел в бездну как можно более тихо, дабы все успели отплыть на спасательных шлюпках. И даже когда команда реаниматологов 'подняла со дна' его корабль, он, кажется, не очень-то верил в это чудо.
  Следы этой раздвоенности и раздрая в организме были видны повсюду.
  Нештатные перегрузки серьезно повлияли сразу на несколько систем. Я будто сдал лет на десять. Никакого эффекта очищения, который я искал подспудно, не было. Напротив, во мне теперь завертелась какая-то воронка мути и отвращения. Мир утратил вкус и цвет, превратившись в баланду, равномерная рвотность которой перемежалась комочками ежедневных восстановительных процедур. Меня насильно кормили этим миром, а организм упорно этот корм отторгал.
  Речевые центры действительно оказались повреждены, я стал медленнее говорить, время от времени просто обрывая нить разговора. И эта немота стала просачиваться в мир вокруг. Разговоры с коллегами свелись до искренних, но дежурных в своей ежедневности вопросов о самочувствии, и природа этих лакун общения была проста: проект если и не провалился, то серьезно забуксовал, мы все это знали, но боялись сказать вслух. Былые горячие споры и мозговые штурмы вдруг остались где-то совсем в прошлой жизни, а в жизни этой мы стыдливо стеснялись поднимать вопросы о будущем.
  Все наши спонсоры в одночасье превратились в инвесторов, полутерпеливо ожидающих хоть какой-то отдачи. Теперь работа команды была направлена на практические выжимки из наработанного массива данных. Да, нам было что в итоге показать, мы готовы были закрыть спонсорские ожидания даже имеющимся материалом, но самого главного мы так и не добились. Признаться честно, когда мы строили гипотезы о том, что встретим по ту сторону смерти, общий вектор наших ожиданий сводился к тому, что нам должно открыться некое иное пространство, новый космос. Не в плане физическом, но все же неком феноменальном. Но мира смерти, который мы тщились открыть миру жизни, кажется, не было. Была лишь черная бескрайняя пустота, в которой структурально нечего было исследовать. И все мои видения имели ценность, в основном, для психологии - для той, видимо, ее части, что занимается скрытыми в человеческом подсознании архетипами. Но запротоколированные личностные переживания - это не тот прорыв, что мы хотели дать науке. Мы видели смерть как вселенную, а она сжалась до размера мешка для трупов, кубометра персонального небытия, наглухо запаянного от посторонних. Смерть была простым кладбищем, и ничем более: ровно уложенными ячейками пустот, не сообщающихся друг с другом. Не было ни рая, ни ада - они подразумевают коллективный хеппенинг различного толка, а данные обоих погружений, если подходить трезво, показывали, что я был один, тет-а-тет со своими глубинами. Никаких хороших новостей для человечества мы не несли. Каждого из нас ждет медленное угасание одиночества в кромешной тьме. Самое гнусное было в том, что это даже не было плохой новостью - потому что это не было новостью вообще.
  *
  Потянулась монотонная вереница серых безрадостных дней. Я уже вернулся, что называется, к жизни: руководил командой, общался с коллегами по всему миру, прикидывал планы для нашего центра. Но за всем этим беспрерывно сквозило такое уныние, что приходилось заставлять себя заниматься тем, что еще совсем недавно было источником счастья и нетерпеливого трепета. Впрочем, я заметил, что команда не столь расстроена, как я, и постепенно этот анестетик коллективного настроения подействовал. Однако чувство заточения в замурованной комнате, в которой кислород медленно, но неуклонно подходит к концу не покидало меня даже ночью. Я механически, как робот, был вовлечен в рутину научно-исследовательского бытия, но внутри меня мучительно шевелилось в асфиксических спазмах что-то еще, какой-то осколок прежнего меня, не хотевший умирать и судорожно искавший точку выхода из этой безнадежности.
  Я не хотел отпускать свою мечту - без нее я погиб бы. Но было кое-что иное, кроме упрямства ученого. Пусть петабайты научных данных, добытых при погружениях, говорили о том, что все увиденное мной было фантомом - я все же ощущал в нем реальную основу. Это было сложно выразить в словах, но мир, открывшийся мне, не страдал зыбкостью снов и прочих трипов сознания - он был независим от него. И я все еще был связан с ним и чувствовал, что он продолжал существовать даже после того, как я покинул его.
  Однажды мне приснился сон. Даже не сон, а заново пережитое воспоминание из первого погружения. Вокруг меня вновь была тьма, наполненная спокойствием и силой. Они перетекали в меня, стирая грань между сном и сознанием. Тьма была реальна, я чувствовал это буквально каждым позвонком, сбрасывающим нервное напряжение последних месяцев. Я выпрямил спину и вдохнул полной грудью, по которой тут же растеклось щемящее чувство благодарности. Далеко-далеко вспыхнула звезда, ободряюще подмигнула мне и снова исчезла. Я проснулся, плавно проскользнув из тьмы сна во тьму яви. Стояла ночь, густая и черная, словно только что сваренная в джезве, звезды звенели в окне мерцающим хором, а вокруг стояла такая живая тишина, которую я не слышал с самого детства. И я действительно чувствовал себя маленьким - трех- или четырехлетним - и, самое главное, настоящим, каким давно позабыл себя. Все остальные годы принадлежали не мне. Их словно прожил кто-то чужой, выросший из меня или вокруг меня, как бесчувственное дерево, что год от года огибает серой опухолью коры витую решетку ограды, если оно посажено слишком близко к ней. И вот сейчас этот кто-то спал, а я нечаянно взял и проснулся, хлопая босыми глазами в тугую ночь.
  Звезда подмигнула и исчезла, а надежда, подаренная мне, продолжала светить. Это было некое обещание бога, что выход из моего исследовательского тупика существует. Я встал и подошел к окну. Множество точек было рассыпано по черным складкам неба. Воображаемые линии складывали их в созвездия, плывущие по небу многие тысячи лет. Что, если вселенная личной смерти не беспредельна? Что, если бог и есть точка, соединяющая наше потустороннее небытие с точно таким же небытием другого, и все наши смерти соединены в одну мультивселенную? Эта мысль была слишком горячей, и мне захотелось прикоснуться лбом к прозрачной прохладе стекла. Тюк-тюк. Тфилин на лбу не позволил мне прислонится. Тюк-тюк. Тлеющие угли озарения вспыхнули еще одним пламенем.
  Я знал, что надо делать.
  **
  На следующее утро я собрал коллег, чтобы обсудить свою догадку. Сжав память в кулак, чтобы не позабыть вдруг нужных слов, я неторопливо, но эмоционально поделился своей догадкой.
  Одиночество моей смерти - убеждал я их - могло не быть тотальным, просто потому что мы никак его не верифицировали. Я ненадолго погружался в мир смерти, но толком не успевал его осмотреть. Делать на основании этого вывод о замкнутости внежизненного пространства было преждевременно. Это как если бы дайвер-спелеолог нырнул с фонарем в подводную пещеру и сразу же вынырнул оттуда - понять из этого опыта, ведет ли пещера в тупик или является частью сообщающейся сети, вряд ли возможно. У меня не было времени на доскональное изучение, потому что кислорода в баллоне, который назывался моим телом, было минут на пять-десять. Во время второго погружения мы ухитрились продвинуться гораздо дальше критической точки, но все же было ясно, что с этой стороны мы уткнулись в предел своих возможностей. Однако мы не держали в голове, что у смерти может быть другая сторона. Если дайверов было бы двое, то существовала вероятность, что они, если даже бы и не встретились, то хотя бы увидели отблески фонаря друг друга - и тогда вопрос об архитектуре мира смерти был бы решен совершенно иначе.
  Я оглядел коллег и заметил, что озарение догадки передалось и им. Но искры зажигались в их глазах и тут же насильственно гасли. Гипотеза звучала многообещающе, но практическая ее проверка ставила гораздо больше вопросов.
  - Андрей Алексеевич, это очень интересно, но... вы же знаете, вы сейчас не в том состоянии, чтобы снова... - Танечка, специалист по связям отделов мозга, запнулась. - Да и кто согласится быть вторым? Я, например, боюсь.
  Я сделал недовольно-удивленное лицо и медленно провел взглядом по группе, словно Каа по стае бандерлогов.
  - Как можно, коллеги? Мы уже столько с вами прошли! Да я и не прошу никого сгорать на костре знания. У нас уже достаточно опыта, чтобы обеспечить контролируемое погружение любого из вас на пять минут. Дольше задерживаться никому не стоит. Кроме меня.
  Коллеги переглянулись, а затем стали стыдливо шарить глазами по плитам пола. Мой вопрос застыл в потяжелевшем воздухе, словно всплывшая мина в порту. Я выдержал паузу и продолжил:
  - Хорошо. Если никто не готов ради науки идти на риск, давайте попробуем провести эксперимент с подопытным животным. Надеюсь, против смерти одной-двух лабораторных крыс никто не будет возражать? - снисходительно торжествуя спросил я и буквально ощутил, как с команды схлынуло напряжение.
  Все закивали моим словам, будто это был оправдательный приговор, зачитанный в суде. Смерть прошла рядом, никого не задев. Что ж, получалось, что по-настоящему сумасшедшим в нашей группе был только я - ну и слава богу. Тем более, что я никем не собирался рисковать. Если кто-то из коллег понял, что весь этот разговор был затеян с единственной целью - избежать дискуссий о моей способности провести новое погружение, то я надеюсь, что они уже простили мое невольное лукавство.
  **
  Третье погружение... Ноту этого дня совершенно легко подобрать. Это было трубное ре контроктавы, вот уже несколько дней висевшее над городом вместе с бесплодным солнцем октября. Листва оседала в недвижимом воздухе, как коагулят оседает в растворе - неправдоподобно прямо и быстро. Тяжелая красота распада - таким я запомнил тот день.
  Белый-белый кролик сидел у меня на коленях, и мы вместе наблюдали приготовления в операционной. Коллеги решили, что отблеск крысиной смерти может быть недостаточно заметен по ту сторону погружения, поэтому на заклание богу науки мы приготовили существо чуть покрупнее. Изредка подергивая ушами, кролик смотрел, как люди в специальных одеждах возводили алтарь, где ему предстояло стать жертвой. Было что-то сомнительное в этом с этической точки зрения, и я гладил, успокаивая, зверька, а потом вдруг не выдержал и поднял за лапы перед собой, отвернув от операционного подиума. Я посмотрел ему в глаза, словно пытаясь то ли утешить, то ли извиниться, но вот только увидел в них не то, что ожидал. Кролик изучающе склонил голову на один бок, потом на другой, а затем совсем отвернулся в каком-то нарочитом сомнении: 'Я готов к смерти, человек. Но вот готов ли к ней ты, а? Что-то я никак не разгляжу'. Да, это мне показалось, да, я все это соткал сам из паттернов человеческой мимики, которыми вряд ли животное могло овладеть, даже проведя всю жизнь в лабораторных застенках, но это попадание в мои скрытые переживания было настолько точным, что внутри у меня что-то дрогнуло. Я опустил кролика на колени и посмотрел на нашу операционную новыми глазами. Мне показалось, что границы места жертвоприношения раздвинулись от стены до стены, и этот алтарь ожидал эпимению соответствующих размеров. Я отмахнулся от этой эмоции, как, наверное, отмахивается невеста в день свадьбы, случайно уловившая жениха с кем-то на флирте: жребий брошен, зал оплачен, гости в сборе и уже никуда не денешься, потом разберемся. Я прикрыл занозу сомнения и терпеливо продолжил ждать.
  Когда начались финальные приготовления и меня пристегнули к такому знакомому фиксатору, я попытался скосить глаза, чтобы посмотреть в последний раз на кролика, но это у меня не вышло. 'Что ж, дружок, ладно, - подумал я. - Сегодня Алиса прыгнет в нору первой. Но обязательно найди ее там, что бы ни случилось'.
  
  Я вошел в смерть, как в хорошо знакомую женщину. Мое сознание без сопротивления проскользнуло в мягкую обволакивающую тьму и зависло в невесомости. Я ничего не делал и просто наблюдал за пространством в интуитивно нащупанной удобной точке, из которой был виден спектр перехода между мирами. Справа была чернота, в которую нельзя было долго заглядывать, иначе она начинала засасывать внимание, увлекая его все дальше и дальше в себя. Слева был свет, на который тоже не надо было долго смотреть, потому что там был наш мир, который тоже намагничивал на себя мое бестелесное внимание. Поэтому я сосредоточился на сероватой мгле перед собой, надеясь различить в ней волны чужой подопытной смерти. Но сколько я не вглядывался в этот монохромный спектр, ничего кроме ровного перехода из света в тьму я не мог уловить.
  Время текло, но ничего не происходило.
  Наконец по полюсу света прошла рябь, и яркая часть спектра стала смещаться ко мне. Я понял, что подошел к пределу погружения, и меня уже начинают реанимировать. Увы, третья встреча со смертью оказалась бесплодной, и было очень горько признавать свое поражение. 'Ребята, пожалуйста, ну еще чуть-чуть!' - взмолился я про себя, чуть отодвигаясь от наступавшего на меня сияния. Пространство вокруг заволновалось, я отвернулся от слепящего света, чтобы лучше разглядеть это волнение, но возмущенный белый диск сделал зигзаг и вновь стал приближаться ко мне. Я сделал еще одно перемещение. Диск нервно запульсировал и резко юркнул в то место, где я только что был, потом сделал еще два рывка в случайные точки, словно пытаясь поймать меня вслепую. Это походило на какие-то жуткие жмурки с шаровой молнией. Сфера наливалась гудением, жаля в разные точки, но всякий раз попадала мимо. И вдруг она просто схлопнулась, оставив меня в полном мраке.
  Я пытался осмотрелся, но кругом ничего нельзя было различить, кроме невидимого дыхания темноты. Мной овладело беспокойство, я заметался в этой сплошной черноте, но пространство вокруг словно отпочковало еще одно измерение или тьма оказалась вложенной в еще одну тьму, и передо мной, куда бы я не устремлял внимание, были невообразимые 720 градусов сплошного мрака. Тьма пришла в движение и начала медленно сжиматься, наполняясь нарастающим гулом. Я ощутил подступающее удушье. Кольца тьмы плотно свились вокруг, сдавливая все сильнее. Вдруг на другом конце вселенной блеснула едва заметная звезда. Я с радостью устремился к ней, но она меня опередила: звезда испустила тонкий луч, который вонзился в меня как гарпун, и резко дернула его обратно. Меня понесло по тоннелю, состоящему из обжигающего света и боли. Почему-то мне показалось, что в его конце было что-то недоброе. Я был рыбой, попавшей на крючок, которую тянули в новое, не совместимое с жизнью пространство. Изо всех сил я старался сорваться, затормозить хоть обо что-нибудь, но тоннель лишь отбрасывал меня от стенки к стенке. 'Пожалуйста, не надо!' - взмолился я всем богам одновременно. Я вспомнил, как во время первого погружения меня выбросило из тоннеля в фантомный поезд, но сейчас у меня не было никакого хорошего предчувствия. Сам тоннель как-то необратимо поменялся или я летел по нему в другую сторону, но если в нем и был поезд, то его громада неслась сейчас ко мне, чтобы разнести в клочья. И я действительно услышал металлический лязг и свист, исходящие от пылающего белого шара, стремительно летящего ко мне. В следующую секунду ударная волна разбила меня вдребезги.
  **
  Когда я очнулся, то увидел над собой смутные мрачные своды, сотрясавшиеся в такт ритмичным толчкам пространства. Было очень темно, я едва различал очертания, да и само время текло в этой темноте медленной смолой. Может быть, поэтому мой ум долго сводил детали пространства в единое целое, и я лишь минуту спустя осознал, что все-таки попал в поезд и лежу на полу старого вагона. В чем-то он был похож на вагон из первого погружения, но никакого отблеска детского счастья в нем не искрилось. Напротив, я сразу ощутил, что запаян в какую-то капсулу с овеществленной плотной чернотой, лишь слегка расступавшейся в моем присутствии.
  Я встал и осмотрелся. Весь вагон был покрыт невероятным слоем пыли. Пыль делала контуры округлыми, и казалось, что вагон просто оброс внутрь странной шерстью - молчаливой и живой, как плесень. Я осторожно провел пальцем по стеклу. Это действительно была просто пыль. Мертвая пыль. И в едва различимом мерцании было видно, как бледные хлопья медленно и беззвучно опадают откуда-то сверху на полки, столы, сиденья и еще ниже, в высокий серый ворс, словно проросший из пола. Поезд неспешно исходил тленом в собственное омертвелое нутро.
  Надо было выйти из этого пылесоса. Я сделал несколько пробных шагов, осторожно погружая ноги в лежащий на полу прах, похожий на какой-то липкий туман. Мои передвижения поднимали водовороты пыли, под которой чувствовалась хрустальная хрупкость вагонного остова. Каждый шаг требовал сосредоточенности. Так, не спеша, я почти дошел до двери тамбура. Я остановился перевести дух и машинально положил руку на полку. На мою ладонь тут же налипло что-то колкое и противное, как стекловата, отчего я тут же отдернул руку, отпрыгнул - и провалился сквозь ухнувший пол.
  В вагоне все сразу пришло в движение, словно этот гигантский пылесос заработал. Дыра в полу образовала что-то вроде разгерметизации, и теперь стонущая чернота подо мной жадно заглатывала вагон. Слетевшая пыль обнажила скелеты сидений и стен, которые теперь вибрировали, жалобно скрипя. Корпус начало сминать как жестянку. Проем в полу, за который я изо всех держался, пошел трещинами, и я хватался все за новые и новые края, словно олень, провалившийся под лед и яростно крушащий полынью под собой в надежде выкарабкаться. В несколько рывков я добрался до двери, но все никак не мог достать до ручки. Вагон сдувало, словно дюну, он таял, исчезая во тьме, пока от него не осталось всего одной стены с дверью, под которой болтался я. Справа от двери сошла обшивка, оголив металлический профиль. Я схватился за показавшийся выступ, дернулся из последних сил и зацепился за ручку. Мне удалось подтянуться и встать вровень с дверью. Я повернул ручку, и ввалился в следующий вагон, который начался сразу же, без всяких переходов.
  Эта деталь очень походила на склейку двух эпизодов сна, поэтому я сразу же вспомнил об иллюзорности всего происходящего. Агония близкой смерти породила в борющемся мозгу этот мир, который был эхом, иллюстрацией катастрофы, с которой столкнулся организм. 'Ребята, ребята, я здесь! Я живой! Спасите меня!' - взмолился я в темноту. В ответ я услышал металлический скрежет многотонного железа. Вагон дрогнул, но не поддался. Или пока еще не поддался. Надо было бежать.
  Я ощупал стены и пол. Пыли на них было гораздо меньше, и сами они были гораздо крепче, чем в первом вагоне. Я поднялся на ноги и торопливо, но все еще нетвердо опираясь и держась за поручни, пошел сквозь вагон. Перед самым переходом вагон тряхнуло, и я спешно запрыгнул в следующий. Он был уже совсем обычным на вид, разве что очень плохо освещенным, но я побежал по нему без опаски. Чем дальше я пробирался вперед по поезду, тем больше в нем было какой-то оживленности. Обшивка и краска становились чуть свежее. Сквозь окна порой залетали короткие ломаные вспышки света. Кое-где попадались осколки посуды, окурки и выцветшие граффити. Но в каждом новом вагоне я странным образом чувствовал, что бежать становится все труднее - и дело было не в усталости, а в невидимом сопротивлении среды, которое нарастало. Воздух словно жирел и сгущался, все неохотнее пропуская сквозь себя.
  За одной из дверей стук колес сложился в змеящийся гул, терзающий одну и ту же режущую душу дисгармонию. Затем на нее наложилось юродивое подвывание, сквозь которое все яснее и яснее проступал зубосводящий мотив:
  - Электричка везе-ет меня туда, куда я-я не хочу-у-у-ууууу! Электричка везе-ет меня туда, куда я-я не хочу-у-у-ууууу!
  Воздух еще более загустел от этого воя, и теперь мне казалось, что я пробираюсь сквозь плотный дремучий ельник - не разбирая пути, спрятав поглубже голову и наощупь отгибая колючую хвою.
  Я открыл новую дверь и увидел людей.
  В каждом плацкартном отсеке сидело по несколько человек. По-прежнему было темно, и мне трудно было разглядеть их в деталях, однако и делать этого совершенно не хотелось. Было похоже, что я попал на какой-то пустырь, по которому мне теперь нужно было пройти мимо стаи бродячих собак, копошащихся на ценной делянке. В меня впилось множество глаз, выглядевших незрячими, хотя не отпускавших уже ни на миг. Я медленно шел сквозь этот безмолвно рычащий строй, сфокусировавшись на противоположной двери, чтобы не пересечься ни с кем взглядом. Но кое-что я успел заметить.
  В каждом взгляде сквозило если не безумие, то некий до предела оголенный нерв. Каждый человек сосредоточенно охранял свой разложенный скарб, разбросанный лишь для пометки своей территории. Еще было видно, что люди ехали очень-очень долго. Каждый отсек был оклеен вырезками, оснащен (или даже украшен) дополнительными, старательно прикрученными крючочками и тщательно исписан. Словом, напоминал то ли комнату отдыха у вахтовиков, то ли камеру в тюрьме. А еще я готов был поклясться, что люди не видят не только меня, но даже друг друга. То есть они чувствовали соседнее присутствие, но тщательно выпалывали понимание этого из своего сознания.
  Я дошел до конца коридора из взглядов и вышел в тамбур. Прежде чем закрыть дверь, я заглянул в щелку. Стоило мне выйти, как каждый человек с совершенно чрезмерным усердием принялся за прерванные дела. Теперь вагон походил на психиатрическую палату. Это было скорбное зрелище, от которого волосы вставали дыбом. Я закрыл дверь и пошел дальше.
  Следующий вагон был плотнее набит народом. Люди сомнамбулически перемещались по тесному пространству, сталкивались и продолжали движение дальше. Время от времени слышались короткие выкрики, отражавшие, видимо, текущий ход чьей-то мысли.
  - Черт!
  - Верх!
  - Гладь!
  Идти сквозь этот выгул душевнобольных было страшно и брезгливо. Глубоко вздохнув, я все же начал пробираться мимо снующих тел. Ближе к выходу их становилось все больше, но я уже научился ловко теснить тела локтями. Это было не сложнее, чем выходить из переполненного метро, однако сопротивление среды росло. Люди набились в тамбур этого вагона, но еще больше их было в следующем. В нем они были уже агрессивными. Более того, по дугам электрической злобы меж ними теперь проскакивала коммуникация:
  - Этот?
  - Тот!
  - Дави!
  И две створки из тел сомкнулись передо мной и начали вытеснять. Каким-то чудом я протиснулся в щели меж ними и стал прокладывать путь дальше. Теперь это было по-настоящему трудно сделать. Люди выпихивали меня назад, в злобе осклабив лица.
  - Не сметь!
  - Очередь!
  - Очередь!!
  Я уже отшвыривал их руками, когда прошел, наконец, к двери. Оставалось сделать всего рывок, как ручка сама вдруг сделала полуоборот, дверь широко распахнулась и в узкий коридор ввалилась толпа людей.
  - Вот он!
  - За борт!
  - Под дорогу!
  Я испугался и рванул в толпу позади меня. Началась неистовая суета, две волны людей сошлись и стали сжимать друг друга. Никто уже не искал меня в яростной давке, но я почувствовал, что силы покидают меня. Мое тело стало сползать по стене, кто-то отбросил меня к полке напротив, и я увидел перед собой серую стопу старых выгоревших матрасов. Я вошел ладонью между двумя из них, а затем внезапно стал таким тонким, что зарылся в складках материи. Плоскость была мне удобна. Сверху и снизу лежало одинаковое. Пахло отжившей ватой и прокипяченной старостью, но запахи, звуки и краски стали не важны, потому что мое ощущение мира перевернулось. Я чувствовал слои гнета над собой, но они дарили мне облегчение. Я парил, потому что нашел наконец вещество, уравновешивающее мою плотность или вбиравшее ее в себя. Меня сковало оцепенение покоя, мир замер, и я покидал себя, как песок - стеклянную колбу часов.
   'Смерть - не идея, - свободно и безмятежно лилась во мне последняя мысль, - но нечто сопоставимое с ней. Смерть - антиидея, антисвет. Когда мы запустили его в нашу камеру и хотели прочитать так же, как мы читаем свет земной, это было ошибкой, равносильной тому, как если бы космический экипаж просверлил дыру в стенах ракеты и дружно прильнул к глазку, чтобы получше разглядеть космос. Смерть высасывала нас незаметно, как радиация, а мы радовались тому, что теперь светимся в темноте. Я надеюсь, что ребята быстро поймут это и замуруют щель. Хотя бы мной для начала'
  Последняя точка этой длинной мысли вытекла из меня, и началось ничто.
  **
  Когда я открыл глаза, то почти сразу все понял.
  Вокруг застыла ледяная тьма и пахло потревоженной глиной. Мое тело затекло до задубения. Я попытался ощупать окружающее пространство, но не смог даже пошевелить рукой. Тогда я принялся буквально по суставу отвоевывать свое тело, которое было как окаменевший пластилин, требовавший усилий и тепла, чтобы вновь стать эластичным. Спустя некоторое время подвижность понемногу вернулась. Я вытянул руки вперед, но сделать это до конца не получилось - ладони уткнулись в преграду. Пальцы ощупали гладкую ткань, которой были обиты тесные границы моей новой вселенной: твердые спереди и мягкие подо мной. Я ударил кулаком в черноту перед собой. Чернота откликнулась глухим деревянным звуком. Если у меня и были какие-то сомнения, то теперь им просто не осталось места.
  Я был в гробу.
  Странно, но это осознание не вызвало во мне ни паники, ни отчаяния. Наоборот, я весь завелся деятельным веселым возбуждением, как будто мне надо было пройти непростой, щекочущий нервы квест. Голова работала как логическая машина, просчитывающая пути выхода из лабиринта. Я ощупал стык крышки и ложа. Он был сухим, а это упрощало задачу. Значит, не было дождя, и земля не слиплась в плотный тяжелый кисель. Сухие разрозненные комья разгребать будет легче, а главное, будет больше воздуха.
  Я ударил изо всех сил в крышку сомкнутыми в замок кистями, пробуя стенку на прочность. Безрезультатно. Я с трудом перевернулся в гробу (это звучит смешно до тех пор, пока не делаешь это сам), уперся спиной в крышку и изо всех сил дернулся вверх, в надежде, что гвозди выйдут хотя бы на миллиметр. Тщетно. Я рванул еще раз, но результат был таким же. Тогда я понял, что вряд ли крышка прибита гвоздями - их используют в совсем дешевых гробиках, а в моем случае все, видимо, накрепко прикручено чем-то типа винтов. Да, воистину блаженны нищие, ибо они спасутся даже в такой ситуации. А вот таким, как я, достаются метизы по грехам их. Перед глазами на миг пронеслась картина, как позолоченный винт споро входит в гнездо, чтобы вновь стянуть воедино верхнюю твердь и твердь нижнюю, возвращая мир к началу начал. Я со злобой ударил тьму над собой, а затем пнул ее в бок. Раздались два непохожих звука. Первый, верхний был глухим, как если бы тьма ответила мне с набитым ртом. А звук снизу сразу дал знать, что за стенкой есть пустота. Я обстучал периметр темницы еще раз и понял, что пробиваться через верхнюю часть гроба, придавленную землей, было бессмысленно. Нужно было делать это снизу, где между комьями земли и глины остались каверны.
  Я начал бить в левый борт гроба и минут через пять вошел в некий транс. Тело работало на автомате, а мысли крутились сами по себе. Вдруг мне подумалось, что ткань, обильными волнами драпирующая дерево, поглощает часть энергии ударов. Я нащупал подстилку, покрывавшую дно гроба, отковырял ногтем одну ненадежную скобку и с упоением услышал треск разрываемой ткани. Под ней обнажилась гладкая доска.
  Удары по голому дереву были звонче, и я стал пробивать брешь с удвоенной силой. Но этого запала мне хватило ненадолго. Я бил в одну точку, меняя руки. Бил низом и костяшками кулака. Бил ладонью и ребром ладони. Бил голой рукой. Бил, намотав сорванную обивку на руку.
  Безрезультатно.
  Я сильно устал и сделал перерыв. Меня поддушивало бессилие. Стены моего тесного пристанища были просто монолитны, и я ничего не мог с ними сделать. Взвизгнув от безнадежности, я набросился на гроб зубами и стал грызть его в отчаянном бешенстве - как волк, попавший в капкан, грызет свою плоть. Но даже это у меня не получилось просто в силу физиологии. Я лишь скользил резцами по тверди дерева, с лязгом кусая воздух. В изнеможении я лег на спину, тихо заплакал, а затем незаметно уснул.
  Мне показалось, что я проснулся почти сразу, не проспав и пяти минут. Я машинально похлопал по карманам брюк в поиске телефона, потом ощупал запястье в поиске часов, но ничего этого, конечно, при мне не было. Я вспомнил свой последний хронометр с увесистым браслетом. Таким было бы удобно пробивать путь наружу, да и вообще любой инструмент мне был бы полезен. Я вспомнил про пиджак, ощупал его наудачу - и звонко выругался от счастья.
  В складках кармана лежал давний подарок коллег - невыразимо прекрасное перо Waterman в массивном корпусе из нержавеющей стали. Я бережно извлек его и крепко сжал в кулаке. Потом наметил левой рукой точку в доске, обнажил острие пера и с нажимом начал расковыривать дерево. Поначалу перо скользило, но через некоторое время я уже освоился и выработал способ обращения: сначала я делал несколько близких проходов острием вдоль волокон доски, затем чередой коротких ударов сверху крошил их в щепу, которую сбивал открытой частью колпачка в другой руке. Стружка за стружкой, лучинка за лучинкой я отвоевывал пространство у толщи дерева. Когда мне удалось проковырять достаточно глубокую борозду, работать стало проще. Теперь можно было вбивать перо как клин на полпальца выше и выламывать сразу крупные части. Я методично работал несколько часов подряд и выбился из сил. Едва я лег на спину, как моментально уснул. Во сне я продолжал вонзать свой Waterman в гробовую скорлупу, отвечавшую моему напору коротким треском. Затем я проснулся, но не до конца, а как-то наполовину, и продолжил сквозь сон делать то же самое.
  Странно, но тот я, который был во сне, сейчас оказался даже реальнее. В этой плоскости себя я хотя бы был виден - пусть нечетко, с поправкой на сон, но виден. А там, наяву, вокруг меня была абсолютно непроницаемая тьма, и про все, что окружало меня, я узнавал наощупь, собирая по памяти из прошлой жизни смутную картину мира, и, по сути, пробиваясь не сквозь толщу дерева, а сквозь толщу догадок. Я отвлеченно прикинул, какие части мозга включены в этот компенсаторный механизм, но не успел додумать эту мысль. Мне показалось, что под пером осталась уже совсем тонкая часть доски.
  Я попробовал с силой надавить на доску, но она по-прежнему не поддавалась, и я продолжил потрошить ее на тонкие лучины. Однако теперь рука уже чувствовала, что под ее нажимом осталось не так много дерева. Через некоторое время я снова ощупал неровные занозистые волокна, нашел самый глубокий участок и попробовал ударить в него пером как шилом. Первый удар пришелся немного мимо. Я размахнулся и ударил второй раз. Кончик вошел в цель, но не глубоко. Помотав перо, я выдернул его, сжал покрепче и вонзил еще раз.
  Доска глухо крякнула, и в лицо мне ударила тонкая струя холодного свежего воздуха, напоенного сладким ароматом земли. Я раскатисто заорал на весь гроб: 'Да-а-а, тварь!' - и неистово продолжил бить в пролом еще и еще. Переведя дух, я попытался пальцем протиснуться в щель. Она была недостаточно широка. Я унял эйфорию и продолжил методично вгрызаться в пронзенное дерево. Очень скоро я уже смог проникнуть пальцами наружу. Схватив за край, я попытался расшатать доску. Верхняя часть начала поддаваться. Я вытащил пальцы и что было сил навалился на нее изнутри двумя руками. Дерево треснуло, и мои руки провалились наружу. По запястьям и пальцам побежали ручьи земли. Я трогал и мял ее, входил пальцами в ее расступающуюся мякоть, сжимал в кулаке и отпускал, наслаждаясь ускользающим прикосновением сыпучей крошащейся струи. Ничего более приятного за всю свою жизнь я не держал в руках.
  Я выломал доску целиком и затащил внутрь. Теперь, чтобы вылезти, нужно было выломать левую сторону гроба до конца. Я нажал ногами на нижнюю доску. Она удивительно легко отошла, зашаталась туда-сюда, жалостно скрипнула и сломалась. Я выбрал доску поудобней и принялся выкапывать выход наверх.
  Прорыв вглубь на расстояние руки, я почувствовал, что уткнулся в пределы могилы. Теперь следовало осторожно меняться с землей местами. Я начал копать ниже, на уровне пояса, кидая комья земли в гроб. Почва осыпалась, но не слишком сильно. Пока мне очень везло. Я сменил инструмент и начал разгребать землю в ногах. От энергичной работы или от слишком долгой темноты в глазах моих вспыхивали искры. 'Зрительный нерв... - текли в моей голове мысли, пока я яростно прокалывал землю деревянным штыком, - не может без работы... любую активность готов выдать за сигнал... тоже хочет жить, хочет дей...' Я не успел додумать эту мысль: что-то ударило в колову, и в глазах сверкнула очень яркая и продолжительная вспышка, будто молния, пойманная в замедленной съемке. Собственно, это и была молния, плавно стекавшая по черному небосводу и осветившая на недолгий миг новый сумрачный мир, проступивший из отпрянувшей на шаг тьмы.
  Вокруг, насколько хватало взгляда, бушевало яростное море, бросавшее по чернильным волнам утлую лодочку, и в этой лодочке был я, удивленно смотревший на ревущую бурю и на весло в руках, с которого слетали черные брызги.
  - Не спи! Не спи! Греби! Работай!
  Я вздрогнул и поднял глаза.
  На носу лодки стоял человек в пепельном балахоне, мощными гребками весла отбивавший атаки волн по обе стороны судна. Человек кивком указал на мое весло и снова что-то прокричал, но ветер унес его слова в море. Я судорожно схватился за гладкую рукоять, но больше ничего не успел: тонкая нить молнии, все это время освещавшая бурю, стремительно потускнела и исчезла. Тьма навалилась со всех сторон, и в этот момент я почувствовал, как тяжелая волна ударила мне в висок.
  Я очнулся от боли. Голову придавило тяжелым комом земли. Я инстинктивно отпрянул, но не смог освободиться. Я отбросил весло (оно уже стало обратно доской) и попытался приподнять ком. Он чуть сдвинулся, но этого оказалось достаточно, чтобы освободить голову. Я отполз обратно в гроб, сплевывая землю и ошарашено ошаривая пространство вокруг. Я был в замешательстве, мое сознание не понимало, на что опереться: на тьму вокруг, формы которой приходилось создавать и удерживать в воображении, или на внезапно раскрывшийся передо мной незнакомый мир, который так же существовал в моем уме, но выглядел гораздо реалистичнее. И тем не менее, сознание упиралось, отказывало второму миру в праве на существование. Но в этой черте, проведенной в уме, было что-то иное, чем рациональное решение. Пограничный столб, установленный мной у пределов реальности, упирался во что-то зыбкое, какой-то страшок, от которого срочно требовалось отмахнуться, заткнуть, убить, лишь бы не дать ему права голоса. И я понял, что так меня беспокоило.
  Моя уверенность в том, что я на самом деле нахожусь в гробу, была сильнее явленного мне мира просто по праву первенства. Я очнулся, и мой ум назначил могильную тьму точкой отсчета нового дня, а все прочие системы координат объявлялись незаконнорожденными по умолчанию - просто потому что их не могло быть. Но вот только... насколько правдоподобным могло быть то, что мое тело было погребено заживо, и ни один специалист самого передового исследовательского центра по изучению смерти не смог распознать каких-либо признаков того, что я не умер?
  Мне стало жутко холодно. Я обнял себя, вроде бы желая согреться, но тут же осознал, что мне просто хочется коснуться себя, получить доказательства того, что я существую. Пальцы сжимали плечи, шарили по груди, трогали лицо, но нервный сигнал вдруг раздвоился, растроился, завис. Я чувствовал, что ощупываю тело, но не мог подтвердить, мое ли оно. Я не помнил себя наощупь, а темнота вокруг шутила со мной, заставляя пальцы сомневаться: не трогаю ли я постороннее тело, да и тело ли вообще? Я ощупал гладь доски, землю, клочья обивки - и каждый раз моя уверенность в правильности тактильных опознаваний то рассыпалась, то собиралась вновь. Я впал в ступор, насильно пресекая любую попытку ума сделать какой-либо вывод - потому что он мог быть только один.
  Не знаю, как долго я так лежал, пытаясь удержать сознание в равновесии. Но вдруг что-то переключилось во мне: маленькая мысль, которую я не успел растоптать, расправилась, как росток, и проросла сквозь меня. Ее стебель вознесся до небес и пробил купол моего мироздания. Я просто физически ощутил, как лопается, словно воздушный пузырь, та безопасная капсула, что мы называем естественным ходом вещей или нашим миром, и как внутрь меня устремились черные воды страха, отчаяния и невыразимого одиночества. Воды изгнали мое "я", тяжелая капсула ушла на дно и застыла там навсегда.
  *
  В этом навсегда кто-то толкал меня.
  Медленно, как после сна, мое сознание перезапустилось, я разлепил глаза и в остывающем отблеске молний увидел фигуру в балахоне. Я вновь был в лодке посреди бущующего моря. Судно болталось по воле волн, и на веслах не было никого: лодочник был рядом со мной, он продолжал трясти меня одной рукой, рукавом другой стирая странную грязь с моего виска. В ушах был шум - то ли волн, то ли крови, но сквозь ватную пелену я различал шепот невидимых губ:
  - Вещь тяжелее слова. Слово тяжелее мысли.
  Я поднял изумленные глаза.
  - Очнись, очнись. Будь здесь.
  Лишь спустя несколько долгих секунд я понял, что этот шепот был криком. Я вдрогнул и пришел в себя окончательно.
  Монотонный шум спал, и в уши ворвался яростный плеск вод и вой ветра. Лодочник склонился надо мной, изучая мое лицо, затем встал, указал сначала на весло, а потом на море. Я без вопросов приступил к делу.
  Поначалу мои удары по волнам были бесполезны - по крайней мере, так мне показалось. Я даже не знал, как правильно следует управляться с веслом: сидя или стоя. Его рукоять была длинной, словно весло гондолы, и было трудно понять, что делать: неудобно грести лопастью или искать дно у моря. Я посмотрел на лодочника. Он стоял на носу, и двумя руками греб как в каноэ, но что-то в его движениях было странным: он как будто втыкал лопасть в набегающую волну, отсекал и отшвыривал ее, словно штыком лопаты.
  - Не бойся тьмы. Работай светом, - прокричал он не оборачиваясь.
  Я хотел спросить, что он имеет в виду, но в этот момент небо стремительно угасло и тьма сомкнулась над нами. Все перестало существовать. Исчезло море, лодка, весла и все вопросы. Наступил бесконечный застывший ад бессилия, полной остановки всего и вся. Море волнуется раз. Море волнуется два. Море волнуется три - морская фигура на месте замри. Это был ад детской игры, растянувшейся в вечность. Мир, не знающий воли. Воцарившийся ноль.
  Это было то место, где нас не видит бог.
  Я молился ему, но в этом недвижимом мире любые молитвы повисали в пустоте, потому что ничто здесь не имело импульса. Все, что можно было здесь делать - надеяться на милость Его. Но даже надежда стачивается вечностью - и я перестал надеяться. Но оказалось, и сама вечность тоже стачивается о тех, кого помещает в себя. Время сменило вечность, сразу же где-то далеко-далеко загорелась звезда и медленно, как слеза, покатилась извилисто вниз, оставляя за собой ровный светящийся след, живой и неугасимый. Вновь возник неласковый яростный мир, но я был рад ему, будто лучшему из возможных.
  В моих руках по-прежнему было весло, я опустил его в море, стараясь повторить движения лодочника, но они не получались. Сами волны были словно не совсем волнами, да и море - не совсем морем. Мы плыли, скорее, навстречу огромному потоку, наводнению, стремительной сели, густые черные перекаты которой пучились вокруг. Как можно было противостоять веслом этой неудержимой стихии, я не понимал. Тем не менее, лодку лишь иногда слегка относило назад, но она тут же нагоняла отставание и продолжала неуступчивое продвижение вопреки всем привычным законам. Я снова тронул воду веслом. Она была плотной и больше походила на густую, почти остекленелую смолу. Я попробовал оттолкнуться от поверхности волн коротким ударом весла - и лодка дернулась вперед, проскользнув, словно по льду, неправдоподобно далеко. Едва удержавшись на ногах, я обрадовано принялся грести такими же неглубокими движениями весла. Лодка ускорялась с каждым моим взмахом и вскоре уверенно стала преодолевать идущий навстречу поток. Но вдруг светящаяся нить на небосводе потеряла свой накал, и все вокруг снова накрыла мгла.
  Когда сверкнула следующая вспышка, стало очевидно, что нас отнесло далеко назад. Вокруг не было зримых ориентиров, по которым можно было понять это, но я чувствовал, что то, от чего мы стремились спастись, стало ближе, а то, к чему мы плыли - дальше. Теперь я догадался, что значили слова 'Работай светом'. Только свет придавал ускорение импульсам от наших примитивных движений, и нужно было максимально использовать то недолгое время, что горела звезда. И я с рвением зверя принялся за дело.
  Так сменилось несколько вспышек. Мы неуклонно двигались вперед, пусть даже тьма по-прежнему словно отматывала вспять нашу работу. Было какое-то неистовое упоение в этой битве упорства и превосходящего его безразличия. Мы шли с вилами на танки - и побеждали, опрокидывая тяжелые, монотонно наплывающие сгустки враждебного вещества своими приспособленьицами. Они были просты, но остры. Легки и лучисты. И так было очень долго, пока очередная звезда не осветила вдалеке огромный нарастающий вал, беспощадно идущий на нас.
  - Почти невозможно, - крикнул, обернувшись, лодочник, - Оторвись от себя! Нам надо взобраться наверх, пока горит звезда, - добавил он и ткнул веслом в небо.
  Я кивнул и начал грести быстрее.
  - Подожди. Не трать зря силы. Я дам знак.
  Я снова кивнул и вынул весло. Теперь я лишь изредка подгонял нашу лодку, которая и без того будто летела стрелой по блестящей базальтовой глади. Я смотрел то на горизонт, смещавшийся вверх от распухающего моря, то на ползущую навстречу ему молнию.
  Мы не успевали.
  - Что делать? - заорал я, перекрикивая свист и плеск моря.
  Лодочник затряс пальцем в знак тишины. Он тоже смотрел то вперед, то на небо, но еще он то и дело выглядывал что-то за бортом. Вдруг поверхность вод будто бы наклонилась и лодку понесло вниз с удвоенной скоростью.
  - Теперь греби!
  Я понял это и без приказа. Нужно было максимально разогнать нашу ладью, чтобы взобраться на гребень волны. А она уже высилась над нами, стремительно надвигаясь, и чем быстрее скользила лодка по откосу черных вод, тем страшнее становилось от исполинского вида волн. Наклон вдруг резко сменился подъемом - лодка начала восхождение на подножие. Теперь мы словно альпинисты взбирались по почти отвесному склону, работая веслом как ледорубом. Море вознеслось над нами тысячерукой горой, желавшей смахнуть с себя непрошенную жизнь. Но эта жизнь не хотела сдаваться и что было сил продолжала бег по вертикали. Мы ссекали падающие буруны словно головы, пронзали черную плоть моря острием весел - и ползли вверх. На какой-то миг мне даже показалось, что мы можем успеть вскарабкаться на вершину. Осталось немного, и волна еще не налилась избытком вод, и лодка не растеряла ускорения, и звезда, спасительная звезда пока что текла вниз по небосводу, словно спешила дать руку и снять нас с антрацитового пика.
  Я обернулся, чтобы посмотреть, как много мы прошли, и вздрогнул. Под нами была парализующая высота, провал, непроглядная бездна. Море обмануло нас. Оно раскрыло пасть и теперь готовилось втянуть в нее свой язык с пойманной жертвой.
  "Боже мой, что это? Что я тут делаю? - пронеслось у меня в голове, - Этого всего нет! Боже, верни мне мой ум, верни мне асфальт под ногами..."
  Вместо ответа сгорела звезда, тьма обхватила меня и опрокинула вниз.
  **
  Когда я очнулся, самым первым моим ощущением было то, что рот и даже глотка забиты глиной. Я рефлекторно прокашлился, но воздух словно проходил сквозь вязкую массу с привкусом силикона, и чем сильнее я выжимал свои легкие, тем большую беспомощность и какую-то ампутированность я чувствовал. Как будто за время моей отключки в груди пробили и забетонировали тоннель, в котором маялась теперь душа, непричастная к телу, из которого с шипением проткнутого колеса выходил воздух. Выходил и не мог возвратиться обратно. Глиняный кляп закупорил легкие, я задыхался. Легкие непроизвольно сделали несколько резких икающих вдохов, но они не насытили тело. Меня начало мутить и трясти в мелких конвульсиях. "Экх! Экх! " - легкие продолжали рефлексивно втягивать воздух, но мышцы горла спазматически сжимались, не пропуская инородное тело. Вдруг сквозь удары сердца, шумевшие в ушах, сквозь собственные давящиеся звуки я услышал:
  - Андрей Алексеевич! Андрей Алексеевич!
  Добрый ангел спорхнул с горних высей и через миг уже был здесь. Ловкие руки разжали мне рот и извлекли нечто длинное - змею? червя? дыхательный катетер - догадался я и тут же, захлебываясь, начал глотать густой сладкий воздух. Картинка перед глазами все еще плыла и долго не могла собраться для меня осмысленными образами, но, в общем-то, я и так узнал пространство вокруг. Я лежал в набитом внимательным оборудованием боксе-реабилитанте, который стал быстро наполняться радостными людьми, пришедшими увидеть мое воскрешение. Коллеги и еще какой-то незнакомый мне медперсонал обступили мое ложе, а люди все продолжали и продолжали прибывать. Я смотрел на них, и не в силах был что-то сказать, и лишь чувствовал, как по щекам моим катятся слезы.
  *
  Моя кома, как я потом узнал, длилась две недели. За это время все вокруг успело кардинально перемениться, словно бы я заснул на сеансе одного кино, а проснулся на совершенно другом. Проект по настоянию спонсоров и по общему соглашению группы закрыли и практически засекретили. Никаких научных статей, отчетов и вообще какой-либо информации о нашей работе решено было не публиковать. Все данные были помещены во внутренний архив центра с пятилетним мораторием на пользование. В общем-то, только из-за необходимости оберегать эти данные наш центр и был сохранен. Но через некоторое время после моего возвращения к жизни он был перепрофилирован под исследования старческой деменции, единственным объектом самого пристального изучения которого стал... я.
  Если после второго погружения я ощутил лишь внутренние признаки старения, то сейчас оно проявилось везде, где могло. Словно где-то внутри с утроенной скоростью запустился механизм увядания, работающий от близости смерти. Я сильно похудел, и рыхлые складки кожи застывали в морщины. На бритой перед сеансом голове стал проступать редкий седой пушок, отчего я стал похожим на жалкий одуванчик, доживающий свое лето. Главные изменения затронули мозг. Он сильно пострадал, множество клеток и связей между ними оказались разрушены, но самое катастрофичное было в том, что медленное умирание мозга продолжалось и сейчас. Дерево за моим окном медленно расставалось с последней листвой, а я видел в этом печальном обнажении парафраз себя. Впрочем, скоро в голове у меня не осталось ресурсов на подобные сравнения. Я упрощался, день за днем расставаясь с собой. Из руководителя, вдохновлявшего работу всего центра, я превратился теперь в подопытную мышь, а удачнее было бы сказать - в того кролика, что был когда-то распят на столе во имя науки.
  Справедливости ради стоит отметить, что я не тупел. Да, какая-то функциональная часть стала подводить меня, но это не доставляло мне неудобств. Я по-прежнему ощущал свою целостность, помнил и о себе настоящем, и о себе прошлом. Я просто будто бы ушел на глубину, подальше от суеты у поверхности. Моя внутренняя скорость стала иной, медленной и тягучей, но даже на этой пониженной передаче осмысление действительности было ясным и непрерывным. И это не доставляло неудобств - по крайней мере, лично для меня. Во мне просто исчезла потребность обгонять наш мир, я словно перешел с изнурительного мысленного бега на шаг и теперь удивленно осматривал спешащих вокруг себя людей, не понимая, к чему им этот ежедневный надрыв?
  Моя неторопливая нирвана длилась недолго.
  **
  Первая галлюцинация была достаточно незатейливой. Я лежал в своем повседневном бессмыслии, бесцельно оглядывая свой бокс, каждая деталь которого давно въелась мне в мозг. К тому времени я уже мог ходить, но все же большую часть времени предпочитал проводить лежа - так было удобней не думать. За окном сгущалось ненастье, но я не слышал ни грома, ни ветра, ни стука капель в стекло. Кажется, в моем новом боксе был какой-то специальный стеклопакет, не пропускающий никаких звуков извне, и фиолетовая тьма за ним казалась ненастоящей. Помещение было полно света и безмолвия, все в нем застыло навсегда - и я рассматривал не вещи, а вот это навсегда.
  И вдруг что-то в нем сдвинулось.
  Я смотрел на тень от едва приоткрытой дверцы тумбы с процедурными принадлежностями. 'Тени нет, - медленно думал я, - есть только наша разница восприятия освещения. Тень нельзя снять пинцетом, как пленку, ее не вытравить, как плесень. Но этому ничто мы дали имя - и теперь она есть'. Темная линия ложилась наискосок, словно пародируя правильный прямоугольник двери, и я вглядывался неизвестно зачем в эту линию и в еще более непроницаемую тьму в глубине тумбы. В этот момент лампы в боксе пару раз моргнули, но тут же засветили ровным светом вновь. Тень от дверцы на миг растворилась во тьме всеобщей и затем возникла опять. Но будто что-то запрыгнуло внутрь тумбы. Тьма в ней словно начала набухать, множиться куда-то в себя и в какой-то момент ей стало там тесно. Я с удивлением увидел, как дрогнула прямизна линий - и тень сошла с места и потекла вниз, медленно, как гудрон. Я попытался проморгаться, протер глаза. Тень вернулась на место, но тут же потекла вновь. Так повторилось несколько раз. Это было необъяснимо, это злило меня, но вновь и вновь в моем восприятии мира возникал этот мелкий сбой. Я встал и захлопнул тумбу. Лег и больше не смотрел туда. Все вернулось в норму.
  Но ненадолго.
  В длинной потолочной пазухе кондиционера скопилась та же тьма. Сквозь щель протекал прохладный воздух, и тьма трепетала в его потоке. Потом одна черная капля все же сорвалась и полетела вниз. А за ней еще и еще - бесшумно и бесследно. Черные немые капли чертили медленные пунктиры прямо передо мной, пропадая в пустоте.
  Я наотмашь ударил ладонью по выключателю рядом с кроватью. Все исчезло. Тьмы, которая пугала меня, стало больше - но теперь в ней было спокойно. И все равно я лежал и плакал, потому что знал, что ничего по-старому уже не будет.
  
  Я рассказал все на следующий день своей рабочей группе. Никто не удивился пережитому мной, словно так и должно было быть. Спокойствие коллег было таким монолитным, что я с этого дня стал подозревать их в том, что они не до конца откровенны со мной, что они утаивают обо мне некую правду.
  Через день ко мне пришли двое. Сначала - мастер, халатно, но с деловитым лицом осмотревший вытяжку кондиционера. Затем пришел человек с глумливо-лиловым галстуком и выпуклыми глазами: мой психиатр. Он даже еще не представился, а я уже понял кто он и зачем пришел. Мы молча смотрели друг на друга, принюхиваясь, как две собаки, молодая и старая.
  - Андрей, - коротко представился он, видимо, почувствовав, что все прочие уточнения будут излишни.
  Андрей рассыпался в комплиментах (что ж, не каждый день встречаешься с человеком, бывшим на передовой в твоей профессии) и в скользких пленках МРТ, разлетевшихся от волнения. Он долго и основательно рассказывал мне об изменениях в мозге, о которых я, собственно, знал, поэтому наша беседа смахивала более на прием экзамена. Мне было неприятно, что кто-то вторгается в мои компетенции, это словно лишало меня привычной мне самости. Я поморщился, достал планшет и показал ему атлас своего мозга, где все деформации и потери были видны на порядок детальнее. Глаза Андрея загорелись.
  - Это будущее. Такого я никогда не видел.
  - Это настоящее, Андрей. Мое настоящее. Ты, кажется, вызван сюда, чтобы сделать его менее пугающим для меня?
  Андрей выпалил извинительную тираду и продолжил. Суть его речи была в том, что характер моих повреждений специфичен и подобрать медикаментозную схему будет затруднительно, но он уже наметил, с чего начать курс. Он назвал препараты и дозировку, после чего вопросительно посмотрел на меня.
  - Ты ждешь благословения или что? - прикрикнул я, злясь все больше и больше.
  Андрей снова принялся извиняться и как-то сам собой исчез.
  Я созвал группу и наорал на нее: 'Что за студента вы мне привели?' Народ отшатнулся, но тут же принялся пояснять мне, что Андрей (Андрей Вениаминович, как я наконец узнал, обрадовавшись, что хотя бы мое отчество им не украдено) - прекрасный специалист. И тут же, потупив глаза, намекнули, что я не в том состоянии, а главное - статусе, чтобы оспаривать такие решения. Я мысленно проклял их и отпустил.
  На следующий день я обнаружил две вещи. Во-первых, у новой девушки-инъектолога была татуировка 'God is mortal', во-вторых, у меня забрали планшет. Я хотел выяснить, в чем дело, но от новых препаратов мне стало так плохо, так плоско, что я не мог встать с кровати. Мне показалось, что я действительно умер, что мир отторгает меня, а все то, что было вокруг, лишь притворяется нашим центром, а на самом деле это огромный удав, который переваривает меня в окончательное небытие.
  *
  Андрей Вениаминович, возможно, действительно был хорошим специалистом в психиатрической фармакологии, но курс не сработал. Живые тени по-прежнему преследовали меня, всегда появляясь в неожиданных местах. Однажды я долго смотрел, как по чаше унитаза после смыва медленно-медленно стекает черная нефть. В такие моменты я действительно будто выпадал из реальности, фокусируясь на ее искажениях. Это-то и помогло мне догадаться о причинах расстройства.
  Я помнил из данных атласа, что у меня была повреждена зрительная зона именно в вентральной части, отвечающей за распознавание и память. И видимо, мои галлюцинирующие остановки мира были связаны с тем, что эта часть мозга на какие-то секунды переставала работать, сохраняя в памяти последний 'кадр'. Сигнал от глаз словно ставили на паузу, но мозг в целом считал эту картинку продолжающимся восприятием. Однако он понимал, что что-то не так, и мои галлюцинации были то ли способом перезапустить канал, то ли тщетной попыткой самостоятельно оживить картинку. Скорее всего, в основе этого был тот же механизм работы мозга, который позволяет склеивать все нестыковки в наших сновидениях, лишь бы электрические импульсы продолжали свободно пробегать по синапсам.
  Рабочая группа теперь собиралась реже, и я с нетерпением ждал, когда же наконец я смогу поделиться своей догадкой. Но когда пришел урочный час, моя гипотеза не произвела никакого эффекта. Я помню, как закончил свой спич и стоял у кровати, счастливый от того, что был снова, что называется, в деле, но вместо знаков восхищения я увидел лишь стыдливо отводимые взгляды. Бывших членов моей команды осталось теперь немного, но и они стояли с поразительно чужими лицами. Мне хотелось сорвать эти маски, но я не мог этого сделать, и теперь только какая-то детская покинутость билась и рыдала во мне. Коллеги разошлись на группки по 2-3 человека, словно игнорируя меня. Бокс наполнился шепотом и стал походить на траурный зал, где пришедшие вежливо боятся потревожить усопшего. Меня выдавливали из профессии, из социума в пустыню скорбного духа, где действительно оставалось лишь сходить с ума. Я не понимал, почему все происходит, как в дурном сне, почему люди превращаются в серый сухой картон, сквозь щели которого с каждым днем проглядывает все меньше человеческого. 'Люди! Где вы?!' - закричал я, извиваясь от натяжения пуповины памяти, которая пока еще вела к тому прежнему миру, где вокруг меня были живые. Куклы в халатах вздрогнули, переглянулись и начали молча выходить из палаты.
  С этого дня я действительно стал ненормальным для всех.
  Или все стали ненормальными для меня.
  Мир, когда-то подвижный и текучий, теперь будто бы густел, замирал, немел, образуя невидимые кристаллические решетки, в которых я оказался заперт. Я не понимал, что происходит, но предчувствовал, что чем дальше, тем сильнее меня будет вмораживать в этот лед мира.
  *
  Рабочие встречи после того случая практически прекратились, и теперь вдруг обнаружилось, что мне совершенно некуда деть время. Я стал чаще гулять по коридорам института, который, казалось, резко сдал вместе со мной. Повсюду были видны следы отсутствия ухода и заброшенность, порой совершенно удручающая. Грязные окна, сколы на плитке, пыль и экономия света. Мой дом, что я строил так долго, теперь преданно умирал, стараясь не отставать от хозяина. Но если со мной все было ясно, то запустение института произошло неправдоподобно быстро и казалось нарочито декорационным. Чья-то режиссерская воля за кадром моего понимания состарила полы, потолки и стены, чтобы то ли моей душе было не так жалко расставаться с ними, то ли... Я не понимал, зачем, и только лишь впадал в паранойю, наблюдая проявления неуловимого умысла. Мне хотелось задать вопросы людям, но они редко мне встречались. Институт опустел - или все специально прятались от меня в далеких коридорах. Я пытался смешить себя мыслью, что умер и брожу привидением, наводя страх на живых и разгоняя их подальше, но с каждым днем эта мысль казалась все менее смешной. Как-то раз мне удалось поймать пробегавшего сотрудника и, чуть ли не взявши за грудки, спросить, почему все так посерело и состарилось. 'Закрыли нас, закрыли. Денюжек нету, вот и грязно', - гнусаво ответил тот, вырвался и поспешил дальше. Странно все было, странно, и самое странное - если нет денег, к чему содержать таких недотеп, как этот?
  *
  Хождение по грустным коридорам мне наскучило, и я увлекся просмотром фильмов на большой панели, которая висела в боксе. От новостей внешнего мира я был отключен по решению лечащего консилиума сразу после выхода из комы, а вот фильмы мне разрешили, но только старые, исключительно те, что я видел до этого. Что ж, теперь я и на том был готов сказать им спасибо. Но именно на просмотре у меня случился новый срыв.
  Это произошло на 'Коматозниках' - простодушном старом триллере в версии из прошлого века с актрисой Джулией Робертс, который я всегда, кажется, смотрел с профессиональным интересом и некоторым умилением. Смелая, но неудачная попытка заглянуть за занавес смерти, напугать зрителя - и при этом не вылететь за рамки христианской морали и справедливого воздаяния. Как наивно и трогательно - до сих пор! Я всегда как бы заранее вызывал у себя эту эмоцию - но теперь мне кажется, что я делал это в противовес тому, что просто не мог до конца признаться самому себе, насколько сильно это кино повлияло на меня в выборе профессионального пути.
  Вот и в этот раз я поймал эту снисходительно-благостную волну, но теперь у нее было какое-то странное послевкусие. Я всегда посматривал свысока на героев фильма - их типажи были так прямолинейно прописаны, что все способы, которыми сценаристы протаскивали их сквозь сюжет, казались мне милыми глупостями. И в общем-то меня всегда по-настоящему завораживало в этой картине лишь одно - звук рассеченного жестью воздуха из детских воспоминаний одного из героев, звук, что навсегда остался для меня звуком вхождения в смерть - даже после того, как я лично входил в нее. Но теперь я сам был на месте этого героя, и этот вопрос - 'Что за глупость ты совершил, играя со смертью?' - с горечью приходилось задавать себе самому. И досматривать фильм приходилось с подъедавшей досадой - до самых титров. Когда слова поползли вверх по вольной копии микеланджеловской фрески с Господом, раскинувшим руки, я вздохнул и потянулся за пультом. В полутьме (горел лишь экран) никак не получалось его найти, но вдруг я позабыл о цели поиска.
  На экране выросла тень - человеческий силуэт. 'Надо же, как ее... экранка. А так вроде бы и не похоже, - подумал я. - Никогда такого не видел. Хотя не удивительно, фильм же старый-старый'. Тень поднималась и как бы пошла навстречу краю экрана, а за ней уже появилась другая и пошла вслед, а за той - новые тени. И что-то было не так в их движении, словно они жили в своем ракурсе, не подчиняясь руке общего оператора. Когда первая из них доползла до края экрана, я остолбенел от страха. Тень вышла за предел прямоугольника и поплыла по боксу. И все остальные выскользнули сюда, обходя меня справа и слева. Тени покидали сеанс, выходя из экрана, словно из подвала, который плодил и плодил их вновь. Было похоже на то, что они покидают ад, оставляя меня одного у его входа. Наконец я нашел силы дотянуться до пульта - и прекратил этот исход. Стало совершенно темно, но на этот раз всеобщая тьма пугала меня, потому что теперь ее населяли колонны теней. Я не видел ни одну, но вся тьма, казалось, состояла только из них.
  Как я заснул в тот день, я не помню.
  *
  Я проснулся ужасно разобранным и потребовал скорейшей встречи с психиатром. Но прошел целый день, прежде чем я смог рассказать ему о прошлом вечере. Я старался говорить сухо, но все же сам был взволнован. Тезка-мальчик, горевший на первой встрече пиететом ко мне, теперь, напротив, был холоден и немногословен. Это лишь еще больше расшевелило мое неспокойствие. Я пустел, истончался в собственной сути, превращаясь из светила науки в ее безличный объект, а этот вчерашний не-пойми-кто на глазах тяжелел, наливаясь субъектностью, словно мы были двумя половинками песочных часов. И теперь, словно пытаясь еще больше утвердиться в этом, он достал планшет (слава богу, не мой, иначе это было бы совсем невыносимо!) и раскрыл мой атлас с рядом пометок. Но, честно говоря, я отвык от такого обращения с собой - профессионально со мной давно не разговаривали - и несколько смягчился.
  Андрей показал, что отмирание клеток стало прогрессировать. Препаратные методики не принесли результата, последние из них разве что чуть оттягивали неизбежное. Это было страшно - вот так смотреть, как практически на глазах (атлас давал прямую статистику) умирает твой мозг. Но вместе со страхом пришла внезапная трезвость. Я вдруг вновь ощутил себя собой. Ясность ума вернулась так внезапно, что было просто удивительно, как я смог прожить последние недели, почти не имея ее. Возможно, просто так совпало (я узнал, что последняя терапия на самом деле закончилась несколько дней назад), но, думаю, дело было в том, что просто хоть кто-то заговорил со мной на равных.
  - Ты знаешь, что делать? - спросил я.
  Андрей скорбно развел руками.
  Мы молча смотрели друг на друга, сидя в капсулах кресел, и все, что мы могли теперь, - это создавать вот эту сообщую тишину. Время замедлилось, остекленело, готовое застыть навечно. Казалось, теперь можно было заглянуть за его хрупкие грани - и я заглянул.
  Кто-то шел навстречу по его хрустальному лабиринту.
  Тишина дрогнула, и тень отделилась от тела. Плоскости ожили, орнамент пола расплелся и сплелся по-иному, как железная крошка, следующая за магнитом. Новый узор вел взгляд к креслу напротив, за которым было нечто неуловимое: спазм пространства, чужое внимание, пробившееся сквозь щель мироздания. Я смотрел, не моргая, туда, а потом все же смахнул веками сухость с глаз - и увидел за спиной обеспокоенного Андрея распахнутую тень. Резко контрастируя с белизной кресла, позади него стояло существо, что прежде я видел лишь по ту сторону жизни. Через секунду тьма перестроилась и до меня долетело что-то трудноописуемое, некое дыхание ночи, оставившее во мне слова:
  - Ты знаешь, что делать.
  Вопреки сказанному, в этот миг я не только не знал ничего - я не в состоянии был пошевелиться. Я лишь видел, как Андрей перехватил мой взгляд, медленно повернулся назад, а потом снова посмотрел на меня. Он не увидел там никого. Я же содрогался в мелких конвульсиях, пытаясь побороть паралич.
  - Что вы видите? Вы... видите его? - указал Андрей себе за спину.
  Ответить ему было выше моих сил. Безвольные слезы потекли по щекам. Дрожащие губы получленораздельно выдавили: 'По-мо-ги...'
  Вдруг тень исчезла, будто ее выключили, как видеоролик, но я все продолжал и продолжал шептать: 'Помоги... Помоги мне...'. Андрей подскочил, потрогал меня обжигающе холодной рукой, и я сразу потерял сознание.
  *
  Я очнулся в абсолютно ясном уме и твердой уверенности, что эта ясность ненадолго. Вокруг был знакомый бокс. Рядом со мной сидел Андрей, и я понял, что доза какого-то нового фармакологического микса уже инъектирована. Мозг, пока еще не затуманенный препаратами, но подгоняемый предчувствием его скорого воздействия, работал на повышенных оборотах. Я попытался встать, но Андрей удержал меня за запястье и сделал знак рукой, советующий лечь обратно.
  Мне не хотелось возвращаться в тот парез ума, который, как я догадывался теперь, был следствием, скорее, препаратного вмешательства, чем травм, полученных во время экспериментов. Моим желанием было просто встать и уйти отсюда, но я не видел никакой возможности сделать это.
  Я посмотрел на руку с выходами электронных катетеров. Серебристые концы обвились вокруг нее змейками. Я поднял руку и потряс ей перед врачом.
  - Ну к чему все это? Это же, простите, фуфло, прошлый век...
  - Что вы имеете в виду?
  - Да вот это, - я еще раз потряс рукой. - Лекарства, препараты, которыми вы пичкаете меня. Вы знаете, но я не...
  - Простите, как вы сказали? Ле-ка... нет, еще раз: ле-кар-ство, так? - Андрей удивленно улыбнулся. - Странное какое слово. Это ваш местный, - Андрей обвел пальцем палату, подразумевая весь наш центр, - сленг? От слова 'лекарь'? А почему... ну, я не знаю, не 'врачство', не 'врачение'? Ой, да, согласен, согласен - 'лекарство' гораздо лучше, - ответил Андрей сам себе, одобрительно закивав.
  Я впал в легкий ступор. Это был не розыгрыш, не глумление, и я не мог понять, что Андрей хочет сказать этим идиотским непониманием.
  - Хорошо, тогда что это? - я вытянул руку с катетером, а другой показал, как нечто в него входит.
  - Эээ... Андрей Алексеевич, вообще-то это фарма, вы что?
  - Как? Фарма? Это от слова 'фармацевтика'?
  - Ну конечно.
  Андрей заботливо вернул мою руку на место, плохо скрывая при этом подозрительный взгляд. Пространство между нами прошилось натянутым молчанием. Андрей тихо следил за мной, а я делал вид, будто ничего не произошло. Но ум был обеспокоен этой языковой несостыковкой. Казалось бы, пустяк, одно слово, но что-то неестественное было во всем этом. Будто на корпусе мира разошелся маленький шов, и монгольфьер моей вселенной стремительно начал сдуваться, отчего вдруг ясно обнажилась пустота вокруг. И уму было невыносимо от этого, он пытался объяснить происходящее рационально, пытался надуть этот шар новыми смыслами, чтобы вокруг вновь была идеальная зеркальная сфера, бесконечно отражающаяся сама в себе.
  Я перебирал объяснения, точнее пытался найти хоть какое-то, но все они отпадали практически на полуслове. Самым простым объяснением было то, что я просто немного сошел с ума - что еще тут было думать? Но это было больше, чем сумасшествие. Я просто понял, что это другой мир. Точнее, другая версия мира - такого же, как наш, но на какие-то полшажка отличающегося. Никаких особых доказательств у меня не было, я просто чувствовал, что мое осознание верно, но одного этого было достаточно для того, чтобы меня накрыло ощущение такой абсолютной покинутости, которое было просто не совместимо с нормальной психикой. Вокруг меня был чужой мир, который - теперь это стало понятно - отторгал меня все последние месяцы. Или... я слепил какое-то беспомощное подобие нормального мира, раз за разом подставляя костыли под его неповоротливую тушу, лишь бы он не придавил меня, иначе я увижу, что...
  Вдруг одна догадка, не дав мне додумать предыдущую мысль, выстрелом насквозь пролетела в голове, вновь все перевернув в ней. Что, если я пролежал в коме не пятнадцать дней, а пятнадцать лет? Ведь тогда можно было легко объяснить многое: и новые термины, и то, как стремительно я постарел, и неправдоподобно быстрое обветшание центра. Странно, но эта мысль вызывала больше радости. Оказалось, что уму наплевать на вычеркнутые пятнадцать лет, а вот эйфория от того, что все в мире вновь встало на свои места, была бурной.
  Я хотел спросить об этой догадке Андрея, но мое удовлетворенное рацио не захотело вновь выходить из точки равновесия. Вопрос был отложен, я быстро убедил сам себя, что лучше будет, если я поищу подтверждения своей мысли, не озвучивая ее. Я вновь словно стал прежним самим собой - трезвым, наблюдательным, анализирующим. Меня не стоило лечить - по крайней мере, так, как это делалось ранее - я был здоров, насколько было возможно. Я чувствовал, я знал это. Надо было донести это до Андрея - он единственный, кажется, еще не потерял интереса и сочувствия, хотя и озадачил своим странным замечанием.
  - Андрей Вениаминович, послушайте, я знаю, что делать, я научу, - начал я четко и вежливо. - Вы хороший специалист, насколько я вижу, но еще раз говорю: ваши фармапробы только вредят мне. Я знаю, что вы желаете мне добра и выздоровления, но для этого надо действовать совсем иначе. Коллеги не слушают меня - что ж, это их право. Однако же я еще не совсем выжил из ума и кое-что понимаю в нейросвязях. Вам нужно сделать следующее. Возьмите... А, ну да, вам же не разрешат... В общем, объясните группе, чтобы взяли мой атлас и отмотали на дату, предшествующую первому погружению. Пусть это будет точка контроля. Потом верните машинку - я похлопал по лбу, по тому месту, где был органический принтер, а сейчас остался лишь прикрытый биопластырем контактный выход. Создайте актуальную версию атласа, сравните с контрольной. Отметьте все изменения. Вам надо будет взять мой стволовой материал и по нитям рассадить его в те места, где вы найдете потери. Не возражайте мне! - я мощно жестикулировал как какой-нибудь пламенный революционер прошлого века. - Это возможно. Мы делали клеточный прикорм во время погружений, надо просто его немного модифицировать. Новокозенцев сможет. Ой, простите, Новокосинцев. То есть...
  Я запнулся и похолодел. Я забыл фамилию коллеги. Это не так удивительно, мы все общались по именам, но теперь я засомневался и в точности имени. 'Артур, так ведь? Точно, Артур. Ммм... Или Артем? Архип?' Я попытался вспомнить лицо Артура - и не смог. Ощущение ясности сознания вдруг исчезло. Опять стало страшно. Страшно не от того, что память давала сбои - это было неудивительно в моем состоянии - а от того, что я ясно почувствовал, как между мной и другим мной - тем, что когда-то был руководителем центра - вырастает стена. Мое прошлое отпочковалось от меня, как отпочковывается сначала детство, потом зрелость. Я с ужасом понял, что вообще не могу ничего вспомнить из той жизни. То есть, я помнил свою биографию, но не саму жизнь. В фактах, но не воспоминаниях. Словно та жизнь была лишь длинным погружением, которое я нашептал себе.
  Я совершенно растерялся.
  Андрей, кажется, заметил, что со мной совсем что-то не так. Я вцепился ему в руку.
  - Андрей, помоги! Позови их всех. Немедленно.
  - Кого?
  - Ну, всех их... которые мои... ребята.
  Андрей посмотрел на часы, встал, укрыл меня одеялом, похлопал по плечу и вдруг просто ушел.
  Дверь бесшумно закрылась.
  Так же беззвучно вдребезги разбился мир.
  Я вцепился зубами в край одеяла и зарыдал.
  Иногда мне не хватало выхода слез, и я кричал в мокрую ткань. Яростно и приглушенно, криком пытаясь утвердить 'Я есть!'
  А потом ласково подошла доза новой фармы от Андрея, и я молниеносно уснул. Мне снилось, что я яйцо. Я слепо катился по враждебному пространству, которое пальпировало меня чем-то мягким и холодным.
  Страшно все это было, тошнотворнейше страшно.
  **
  Я проснулся ночью и не сразу понял, где я. Сквозь непроницаемый стеклопакет молча лилась луна. Глубокая тишина делала ее свет искусственным, неживым, но по сравнению с тьмой вокруг, полной сгущенной тревоги, эта застывшая белизна излучала покой. Покой такой магнетической силы, что я поднялся, сомнамбулой прошел через бокс и шагнул в эту призму света.
  Внутри была хрупкая тишина тлена - такая же, как в пыльном вагоне поезда из второго погружения. Свет падал на меня, но мне казалось, что он проходит сквозь, как рентген. Луна дарила бестелесность, отключала физику, превращала все в сновидение. Я чувствовал свое медленное испарение. Собственно, просто вдруг стало понятно, что так и было всегда - мы горим, как свечи, но за яростным грохотом мира трудно разобрать молчаливое тление фитиля. А сейчас хор дневной жизни смолк, и стала слышна ее тихая изнанка. Если есть горняя музыка сфер, то есть и ее горнисты - но сейчас кто-то невидимый нажал клавишу mute, и стало слышно лишь их рабочее дыхание.
  И вдруг тьма, стоящая за нитями лунного света, сгустилась прямо передо мной и произнесла:
  - Стремление к свету верно.
  Я даже не успел испугаться. Мир и так утратил свою обычность, и новая грань его преломления ничего не меняла.
  - Тот ли свет ты ищешь? Тот ли это свет?
  Я не знал, что ответить, и стоял, безоружный мыслями.
  - Нет времени оставаться здесь, - тьма зазвучала новой фразой, и до меня только теперь дошло, что она больше не общается со мной эхом моих слов, а обрела собственный голос. Глубоко вдохнув, я спросил сдавленным голосом:
  - Что ты предлагаешь?
  - Хватит прятаться в складах памяти. В них много пыли, липкой пыли, и ее все больше. Пока ты не превратился в нее весь, нужно выходить.
  - Я не понимаю тебя.
  - Нет времени. Нет времени. Идем со мной.
  - Куда? Почему я должен тебе верить?
  - Потому что вещь тяжелее слова, слово тяжелее мысли.
  Меня по-новому оглушили эти слова. Я никогда не придавал им особенного значения, мне всю жизнь казалось, что это общеизвестная фраза из разряда 'выражения великих людей', но теперь я ясно понял, что это не так, что только я один знаю их и что они имеют какое-то магическое значение в моей жизни, пронзая ее насквозь, как спица.
  Тьма назвала пароль. Я не мог отказать ему - и вышел из бледного круга.
  Передо мной никого не было, но я четко ощущал чье-то присутствие. Я посмотрел по сторонам. В боксе все было по-прежнему, но что-то было не так, что-то сдвинулось в самих вещах. Они стояли на своих местах, но опустели внутри, словно невидимая рука изъяла их суть. Мне показалось, что можно пройти сквозь них. Сквозь стул и кровать. Сквозь аппараты и тумбу. Сквозь дверь и сквозь стены.
  Медленно, будто боясь потревожить новую зыбкость мира, я пошел к прямоугольнику двери. С каждым шагом оптика пространства менялась. Бокс все больше изгибался в сферу, расступаясь передо мной своим содержимым. Вещи утекли к краям моего зрения, словно я смотрел на них в глазок. Я дошел до двери и со страхом протянул к ней руку - но пальцы уперлись в твердую поверхность. Чуда не произошло. Я провел ладонью по гладкой плоскости. Знакомые ощущения от прикосновения сразу вернули сущность всему вокруг. Мир стал прежним, сделав вид, что ничего с ним не происходило. 'Это фарма, это фарма', - говорил я себе.
  Я дошел до кровати и провалился в сон.
  *
  На следующий день я не смог проснуться. Точнее, не смог проснуться в обычный мир, который отгородился от меня туманом - таким плотным, что очнувшееся сознание не имело сил прорваться сквозь него. До меня доносились лишь обрывки, эхо жизни, вплетаясь в зыбкие сны, которые возникали на короткие минуты, чтобы тут же распасться.
  Я слышал ясный и гладкий стук топора по незримому дереву. Я знал, сколько дереву лет и как пахнет пот лесоруба - и вдруг оказалось, что это не стук, а так оглушительно отсекает время секундная стрелка на часах в боксе, чей ход я никогда до этого не различал. Я открыл рот и попытался заговорить об этом, но лишь выдавил 'Аа-а-а-а' и больше не услышал себя, потому что это 'Аа-а' вытягивалось и вытягивалось в голове в длинный рукав, по которому меня несло, как по аэротрубе, а потом это 'Аа-а-а' потяжелело и превратилось в плотный звук винта одномоторной Cessna. Но самого самолета не было, а было лишь завораживающее колыхание травы, разбегавшейся передо мной тревожными волнами бледной-бледной зелени. И я мог при желании слиться с одной из волн, но тут же оказалось, что это уже невозможно, потому что трепет травы был лишь формой шуршания халатной ткани обступившего меня персонала. Вокруг меня плескались волны постороннего человеческого беспокойства, но разглядеть в них что-то конкретное у меня не было сил.
  Фары разума постепенно гасли, но в этом мраке сознания кто-то продолжал бессвязно бормотать, пока бормотание не превратилось в ритмичную раста-перкуссию, которая готова была играть бесконечно долго, пока я не усну вновь - и я уснул.
  *
  Когда я открыл глаза в следующий раз, вокруг была одинокая ночь. Скупой лунный свет вновь освещал дальний край бокса. Тусклые полосы лежали на полу и стенах, выдавая контуры предметов. Я смотрел на них и мне было спокойно. Этого света было столько сколько надо. Ужас дня, который не дал мне прожить себя, остался где-то позади и казался просто дурным сном, наваждением. Мой ум был вновь тонок и прям, как серебряные спицы лучей, проникающих через окно. И этот ум требовал деятельности.
  Я встал и почувствовал, что почти невесом. Тогда я скользнул к двери и сделал то, что не сделал в прошлый раз - просто открыл ее.
  В коридоре никого не было. Было темно, но я просто знал, что эта темнота пуста.
  На этаже никого не было.
  Во всем здании никого не было.
  Был лишь лунный свет, оседающий сквозь тишину.
  Я шел по коридорам, скупо освещенным лишь в своих концах, и вспоминал, как когда-то давно ребенком проснулся в поезде ночью и пошел в туалет. Случайные фонари выхватывали складки простыней, тусклый металлический отблеск поручней и голые ноги людей, равномерно уложенных по отсекам. Каждый из них уткнулся в свой сон, в котором не было меня, и я шел сквозь это человеческое отсутствие, свободный какой-то странной свободой и возбужденный непонятным страхом. Была лишь ночь, а в ней - люди, повернувшиеся ко мне своей неодушевленной стороной. Даже лампочка в конце прохода, дрожащая жидким желтым светом, была живее их.
  Что-то похожее я испытывал и теперь.
  Отсутствие людей наполняло странностью и страхом самые привычные вещи. Но повстречай я кого-нибудь - и тогда страха было бы намного больше. Незаконная свобода подначивала меня идти все далее и далее, пусть у моей прогулки и не было цели. Но тут появилась и она.
  Мне пришла в голову мысль, которая могла вытащить меня отсюда насовсем.
  Я захотел узнать, что же со мной на самом деле.
  Насколько я помнил, что на первом подвальном уровне у нас был расположен архив. И все данные по хронологии моего состояния, отчеты по погружениям, диагнозы и описания методов и хода лечения - вообще все - можно было найти там. Осталось лишь отыскать среди этих полутемных коридоров нужную дверь.
  Передо мной был выход на лестницу - квадрат черноты, в котором едва угадывался спуск. Я шагнул в него и нащупал перила. Где-то в самом низу пролетов - видимо, как раз на минус первом уровне - едва заметно мерцал свет. Уловимое практически лишь краем глаза красноватое свечение медленно пульсировало, словно какой-то невидимый часовой обнаружил себя огоньком сигареты.
  Я начал спускаться, но сколько бы я ни шел, свет не становился ярче. Я стал считать этажи, и вскоре вышло, что лестница должна была закончится и привести в подвал, но я все еще стоял на каком-то пролете. Осторожно открыв дверь на этаж, я увидел, что коридор скрыт во мраке, но можно было смутно различить, что это тот же коридор, где была моя палата. Или просто похожий? Я спустился на этаж - и за его входом был такой же коридор.
  Меня начало мутить. Физически и душевно. Тьма поймала меня в западню и теперь играла со мной. Я в ужасе побежал наверх, и долго взбирался по этажам, пока не решился открыть дверь.
  Там тоже была тьма.
  Трудно сказать, сколько раз потом я сбегал и поднимался, вламываясь на все новые (или все те же?) этажи, в которых вновь и вновь находил лишь коридоры мрака. Внизу все так же едва-едва был виден красноватый свет, но спускаться туда мне совершенно не хотелось. Наконец я отпер очередную дверь - и увидел слабый свет в конце.
  С невероятным облегчением я побежал к нему.
  Дверь палаты была по-прежнему открыта, она-то точно была безошибочным ориентиром. Я почти забежал в нее, как вдруг что-то дрогнуло в слабо освещенных контурах, и из моей палаты вышла тень и преградила мне дорогу.
  - Вернись и разреши.
  Мой вспыхнувший испуг сменился непониманием.
  - Что разрешить? Кому?
  - Вернись и доделай то, что собрался.
  Я не нашелся, что ответить.
  - Гм... Я...
  - Нет времени! У тебя кончается свет! У нас кончается свет!
  Я не понимал восклицающую предо мной тьму, и от этого становилось только страшнее.
  - Пойдем, я помогу тебе. Я проведу тебя туда. Послушай, ты ведь и так знаешь, что там?
  - Нет! - закричал я.
  Потому что действительно знал. Но криком отгонял эту догадку, не давая ей подчинить себя. Я рванул в свою палату, захлопнул дверь и сразу включил свет. Он ослепил меня, но я заставил себя разжать веки, лишь бы не видеть тьмы перед глазами. Потом... Потом я совершил много бессмысленных действий. Сомкнул жалюзи на всех окнах. Включил свет везде, где возможно. Затем щелкнул вообще всеми выключателями, какие только были. Заработала аппаратура, едва заметно загудев. Я смотрел на созвездия горящих кнопок и датчиков и успокаивался, но так и не смог расслабиться окончательно. В уши текла тишина - и ее нужно было изгнать. Я включил телевизор, но там шел лишь цифровой снег. Я сделал звук громче, и бокс наполнился желанным слепым шипением. Но и оно было слишком ровным. Тогда я сдвинул кровать. Металл скрипнул. Визгливо и звонко, как надо. Я сдвинул еще - а потом продолжил так делать всю ночь, пока не выбился из сил и не провалился в беспамятство сна.
  *
  Когда я проснулся, стояло непонятное время суток, хотя точно не ночь. Не было ни тьмы, ни солнца, а лишь бескрайняя серость вокруг. Порою бывает, что за ночь ложится первый снег, и мир преображенно просыпается поутру, удивляясь резкой смене гаммы, - вот так и теперь с миром творилось что-то похожее, но только словно вместо снега на все вокруг лег пепел. Нет, никакого пепла не было на самом деле (хотя я не был бы удивлен), но за окном стояла такая поразительная скупость цвета, как если бы кто-то намеренно выкрутил ручку насыщенности почти до нуля. В голове лениво проползла мысль о том, что это следствие отмирания зрительных нервов, но у меня просто не было ни сил, ни желания обдумывать ее дальше.
  Я погасил раздражавший теперь электрический свет, выключил ненужные приборы. Потом что-то заставило меня подойти к двери и открыть ее. Она по-прежнему не была заперта. В коридоре тоже никого не было. И судя по тишине во всем здании я был один. Это не удивило и не обрадовало меня. Вообще сыпящаяся в окна серость заражала апатией такой резкой глубины, что я стал воспринимать с холодной меланхолией практически все. Я увидел под потолком коробку с неразборчивым знаком и лампой внутри, включавшейся и выключавшейся в секундном такте. Мигание эманировало тревогу, к нему должен был прилагаться вой сирен, но его не было, и от этого смотреть на холостую работу лампы было вдвойне странно и тоскливо. Словно бы всех, кого надо, уже оповестили и эвакуировали, а объекты не первой необходимости, вроде меня, решено было оставить.
   Я стоял в пустом коридоре, глядя на загадочный оповещатель, как на диковинную икону, значимость которой была ясна, но значение - непонятно. Прошло уже немало времени, лампа все продолжала посылать во внешний мир тревожные вспышки света, как вдруг погасла насовсем. В воцарившейся тишине я почувствовал легчайшее содрогание воздуха, которое тут же исчезло, чтобы затем возникнуть вновь, словно умерший свет теперь переродился в вибрацию, которая тоже накатывала волнами. Нечто исполинское шло сюда издалека, оповещая о себе предупредительным гулом.
  Я прошел в фойе, выходящее панорамным остеклением на лесопосадки - голые, а оттого еще более незащищенные и жалостливые. Волны дрожи теперь слились в единый осязаемый рокот, напоминающий последние предстартовые минуты перед запуском космического корабля. В небе метались птицы, чертя драматичные траектории. Их становилось все меньше, черные точки растворялись в сером небе, пока не исчезли совсем. Вдруг одна из них возникла словно из ниоткуда, камнем ударившись о стеклянную стену передо мной. Птица отлетела, а затем принялась биться в стекло снова и снова. Я дернул ручку и открыл окно. Воробей - или кто-то схожий размером - впорхнул внутрь и, сделав несколько юрких кругов в фойе, сел на профиль окна рядом со мной. Все это было настолько сюрреалистично, что я лишь растерянно смотрел на птицу, нисколько не понимая ее поведения. Я протянул руку, чтобы потрогать и понять, реальна ли она вообще. Воробей не отреагировал на приближающуюся опасность, и я с удивлением взял и просто погладил его. Потом я поднес к нему открытую ладонь, и воробей прыгнул в нее. Я накрыл его второй рукой и начал легко поглаживать доверившуюся птицу, совершенно не в силах уложить в голове, что происходит - и не желая укладывать. Воробей смотрел вдаль, видимо разглядев что-то недоступное мне. Я не понимал, на что он смотрит, пока вдруг не стало явственно видно, как тонкая линия горизонта потемнела от края до края, начала наливаться густотой, расти - сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, выше и выше, пока не стали различимы перекаты темной толщи волн.
  Со стороны далекого моря надвигалось цунами.
  На расстоянии накатывавший вал выглядел совсем не опасным, но я знал, что эта кажимость обманчива. У меня была минута или две, прежде чем эта стена накроет верхушки парка, здание и весь прочий мгновенно поникший ландшафт. Ни убежать, ни спастись за стенами было невозможно.
  Человек и птица свидетельствовали конец света. Человек и птица преклонялись пред его величием. И как птица была мала в ладони человека, так и сам человек был мал в ладони бога. Волна надвигалась, кипела и высилась, заслоняя собой небо, будто чьи-то невидимые руки сворачивали декорации этого мира.
  Я оглянулся на прожитую жизнь и усмехнулся тому, сколь удивительно сложился ее маршрут. Я был рядом со смертью, я был внутри смерти, я получил смертельные увечья от смерти, но умереть мне было суждено от громадной, но редкой стихии.
  Стена приближалась, и становилась ясна ее невообразимая мощь. Этаж качнулся и задрожал, в лицо мне ударил ветер, стали слышны стоны стволов и перехлест веток. Волна поглощала все и тут же бесстыже показывала свою утробу, перемалывающую пространство. Резко стемнело, как при затмении солнца, и в обреченном полумраке я почувствовал, как налетела ледяная влага. Я задрал голову, чтобы в последний раз взглянуть на небо, которое уже свернулось в трубу, и прежде, чем оно исчезло совсем, я крепко сдавил ладони, чтобы не отдать хотя бы маленькую двукрылую душу этой безликой стене - но руки мои были пусты.
  Удар. Беспамятство. Чернота.
  
  Вещь тяжелее слова.
  Слово тяжелее мысли.
  Врезавшаяся в меня стена не была водой или какой-то иной земной субстанцией. Она была всепоглощающей чернотой: пустотой вакуума и плотным веществом черных дыр одновременно. Но за тот короткий миг между тем, как она коснулась меня и, безжалостно волоча, припечатала в стену, во мне расцвели два ослепительных озарения.
  Я подумал, во-первых, что моя догадка о пятнадцати годах, проведенных в коме, не верна: ведь коллеги, приходившие ко мне, ничуть не состарились. Во-вторых, я недоуменно удивился: 'Боже, какое цунами? Ближайшее море в паре тысяч километров отсюда!'
  И я наконец признался себе в том, что давно уже умер.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"