Аннотация: Увидел по телевизору сюжет про старика потерявшего и зрение и слух... Очень зацепило, слишком... (финалист конкурса "русская тройка")
Черный коридор, натоптанный, всегда одинаковый. Тут острый угол, тут раньше всегда скрипело и теперь тоже скрипит, но уже не слышно. А тут всегда ветер: летом соленый, жаркий с привкусом согретой сочной травы, а зимой холодный, колкий. Тут остановиться, повернуть лицо, вдохнуть - холодно. Сегодня холодно и под ногами вязко и скользко - слякоть, калоша вот прохудилась - сыро, пальцы мерзнут, но ничего. Дорога привычная, ноги невысоко шамкают по подмокшей дороге. Сейчас направо. Рука, как всегда, тянется в сторону, иссохшие натруженные пальцы царапают кору - вот она, ель. Он ее видел тогда, совсем давно: невысокая она была, даже по грудь не подросла, а сейчас большая, смолой пахнет. Еще шаг, рука натыкается на щербатый горбыль. Раньше то думал, по первости и с горбыля ворота можно сладить, потом всей воротиной на забор и поставить. Не сложилось - теперь уж навсегда будут ворота бугрится нетесаным горбылем.
Положил ладонь, промахнулся - всегда промахивается, потому как надо так. Выше щеколда, на вершок всего и выше, только гвоздь там колючий. Поначалу все обраниться боялся: острый он, собака, крючком торчит - насадишься, потом вынимай - морока. Теперь-то конечно и своротить можно даже одними пальцами, без инструмента, только кто ж знает - гвоздь то старый, и щеколду с ним своротишь, не заметишь.
Ворота скрипнули. Неслышно конечно, но должны были скрипнуть: считай уже десятка два лет маслом петли не обхаживал, да и идут нехотя, дрябко, по наржавелому значит. Внутри не холодно, зимой - тогда да, а сейчас так, только зябко малость, да ветра нет и на том спасибо.
В своей сарайке все давно знакомо: что где лежит - само всегда в руки идет. Верстак вот стоит и рукоятки за ним торчат. Тут вот приладистая - топор это, тут холодное железо, к рукам зимой липнет - пила, семейкой в ряд - это отвертки, молоток он левее будет, а дальше из под консервов банки к стене прибиты. Много их тут тех банок, а как иначе? Иначе никак. В одной гвоздики, болтики, так те в другой, гаечки, шаебочки, шурупа - всему свое место отведено.
Рука, то и дело кивая пальцами, потянулась у стены: холодное, легкое, железное - оно, цепь от велосипеда. Легко снял, протянул в ладонях - метра полтора, никак не меньше, одно звено вот расклинено, ну да ничего, не страшно - склепается, для того и штыречек с меди заготовленный есть. Тут он, на месте своем, куда ж ему деваться? Молоток значит надо, зубило, ежели цепь лишка даст, штыречек - вот и все вроде, остальная машинерия уже там, у стеночки приютилась.
Уверенно шагнул в своей кромешной тьме, провел рукой. Шершаво, занозисто - столб, холодно сбоку - это жесть: вчера прибил. Тонкая полоска, там цепь пойдет. Можно конечно и по дереву, но не то: изорвет осину, изжует и вся работа на смарку. Нет, тут со смекалкой надо, чтобы вещь служила не день, а годы. Отец, земля ему пухом, завсегда говорил: "не себе делай - детям" - вот детям и делает. Большие они уже у него: старшему наверное тридцать пять или даже все сорок, младшенький небось в возрасте Христа. Хорошие ребята, такие карапузы, лиц вот только не вспомнить, щечки только как яблочки наливные, да улыбки в два зуба - вот и все что в памяти осталось. А еще голоса, голоса дольше были. Еще слышал поначалу, но тише все, глуше: шептания, вечные шептания вокруг в темноте, все в одно шептание, а потом звук и беззвучие, и боишься каждый день, что это не тишина вокруг, а глухота. Она пришла, незаметно и без слез, просто стало навсегда тихо.
А яблочки тертые они любят: вечером у печки сядут, он сам беломорину продует, козьей ножкой к губе приладит, а они рядышком. Коленька, младшенький, он повыше сидеть любит, на табурет с ногами влезет, на огонек поглядывает, а подойти - это ему страшно, он горячего боится. Сидит, смотрит, глазенки блестят - любит, шалопай, огонек. Димка, старший, он всегда к печке поближе садится, чтобы жаром припекало. Полешек подложит, а сам все так и норовит прутиком с веника об печку ткнуть, а та дымком шаит: струйка тонкая, беленькая, поначалу прямая-прямая, а потом ломается вся, комкается. Сидят они втроем значит, ждут, а мать пока яблочки на терке потрет, они в саду на зависть какие большие растут: бока глянцевые, гладенькие, а через них на солнышко посмотришь - светятся, медовые.
А нынче мать уже не та, пожалеть ее надо. А вот с машинерией этой ей все одно попроще будет: яблочек в лоток насыпать, они рядком вниз и покатятся, а там и терка. Их лентой сверху резиновой подожмет, цепь на то и надо, чтобы ленту ту тянуть, и они все об терочку и пойдут. А вот и звездочка велосипедная с педалью. На ленте, сверху зубцы наклепаны, сейчас все зацепить, натянуть и опробовать можно будет.
Не пошло. Вроде все по уму было: все прилаживалось, все на место встало, но не пошло. Цепь на клепку ложилась ломко, с ехидцей: тут ляжет, там выскочит, а ленту и не прижать толком - резина хоть толстая, но мягкая, да и на весу. Ее отпустишь, она и вскочит, зубья клепок с цепи повыскакивают. Так, пока одно да другое, пока приладил звездочку на осиновый столб, пока натяжку дал вокруг столба того, да чтобы цепь в аккурат по жести шла, наверх не ползла - уже и полдня прошло. Сам то он конечно того и не заметил, думал все, а руки - они сами с работой копошились. Они у него сноровистые, руки-то, пообвыклись уже за годы. Они же теперь все одно, что глаза, что уши: видит он ими, рукой проведет и каждую ложбинку, каждую щелку приметит, а если что скрипит, то это тоже чует - мелко так подрагивает в коже, вроде писка комариного над ухом - то звук значит, не ошибешься.
Легко потянуло холодом - воротину в сарайку значит отворили, не сильно, слегка, только чтобы протиснуться. Мать это, больше некому. Сейчас подойдет и рядом стоять будет, смотреть. Она то думает, что не знает он, что тут она. Нет, знает он все, хоть и не видит и не слышит, но чувствует же.
Он еще поработал с минуту, деланно вздохнул, тряпицей руки обтер и уселся рядом со своей машинерией на лавку. Вот сейчас она подойдет, присядет тоже, вздохнет и положит мягкую свою горячую ладонь ему на руку. Он тогда сверху свою ладонь положит и поведет его жена по черному коридору от сарая к дому. А там уже и стол накрыт, там чаем пахнет горячим, только заваренным и еще выпечкой какой. Мастерица она конечно, что есть то есть. Еще до того, как взрывом-то на шахте шибануло, они на праздники всей семьей на кухне собирались. Пока он мясо на пельмени крутил Димка с Колькой все возле матери крутились, а она по тому времени всегда пироги стряпала. Тесто раскатает и слоями на него укладывает: картошка, мясо, лук - все по порядку. Димка ей помогает: выкладывает ломтики картошки, чтобы ровнехонько лежала, а Колька за ним с чашкой картошки той ходит, протягивает, чтобы брату сподручней было. А потом, как пироги в печь томиться поставят, вот тогда-то всей семьей они и сядут пельмени стряпать. Он, отец, конечно все катал, а они втроем лепят. Мать красиво делает: один к другому, с ладным лепным гребешком - все как на подбор. У Димки похуже конечно, но тоже, малец, стареется: с гребешком как у матери делает. Неказистые они конечно, но то по первости, дальше лучше будет. А вот Колька, тот только в начале как мать попытается сделать, а потом бросит все да и начнет лепить как придется: то мешочком, то кругляшом и как только мясо внутри держится - не понять!
Она отпустила, как только с сеней в дом прошли. Знает, что не любит он, когда она его до стола ведет, да еще потом и усаживает. Дома то он каждый закоулочек знает, каждый уголок, дощечку каждую. Сейчас под ногой досочка чуть продавится - это значит порожек будет в горницу. Два шага вперед до стола, стул всегда под левой рукой, но все одно, садиться не торопится - многие года темноты приучили к осторожности. Присаживается медленно, за стол придерживается. Потом рукой по столу повести: вот и ложка, вот и хлеб горячий и тарелка высокая, тоже горячая, щами пахнет со свежей капусты. А потом чай, тот самый, что только заварили, даже рот вяжет, до того крепкий! И сушки. Вот помочишь их в кипяточке и благодать, даже без зубов сладить можно.
Перекусил, можно и дальше идти, работать. Только поклониться - за обед спасибо сказать. Можно конечно и словом, но вот только мать не любит этого. Сам то себя не слышишь, чего там рот молвит - не знаешь, вот наверное и тянешь похуже немого, а ей - жене, от этого на душе больно.
Поклонился. Вышел. Снова пожалел, что калоша прохудилась - пальцы то зябнут. Вдохнул на повороте сырого морозного ветра, у ели потянул носом жаркий смолистый аромат, опять о воротине с горбыля неструганного подумал, пожалел, что так навсегда и останется, зашел в сарай.
Дело как-то сразу на лад пошло. Руку на цепь положил, педаль провернул и потянуло: зубья с ленты не скакнули, пошла за цепью и лента резиновая, да плавно так - словно по маслу. Улыбнулся. Могут ведь еще руки, могут! И матери все же полегче будет. Сейчас еще опробовать надо бы. С ямы яблочек свежих достать да провернуть педаль разок другой. Но это потом, сейчас другого хочется - не для дела, для души занятия.
Он стыдился этой своей забавы, потому все у него в схроне лежало: в ящике, задвинутом к самой стенке, под верстаком. Перед тем, как до ящика пойти, сходил к воротам, прикрыл тихонько изнутри на крючок и потом только к верстаку подошел. Склонился, за верстак придерживаясь, коробку вытянул, поставил на сто. Пальцы неспешно начали перебирать легкие деталюшки: гладенькие, ладные, оструганные с любовью, неспешно. В таких делах вообще торопиться не надо. Тут вам не план, не у бригадира под приглядом - это душа, а душа, она завсегда размеренности просит.
Вот - это винт. Гладкий. Он его не только стругал, он его еще и шкуркой охаживал, чтобы руку ласкал своими перекатами, ложбинами, выгнутостью плавной. Тут просто так ни рубанком ни пилой не сделать, тут все ножичком да не спеша, чтобы дерево чувствовать, мягкую его твердость, вязкость. И запах древесный: сытный, смолянистый - летний, как тогда, в то лето...
Они тогда в райцентр поехали. Солнце пекло, аж через картуз темечку жарко было. Дорога тоже сухая, ржавая пыль из под лошадиных копыт пыхает. А вокруг колхозные поля: хлеб только в силу вошел, поднялся и ленивыми волнами под ветерком переливается. А небо! В жизни такого чистого неба не видел: ни облачка, не поклевки белесой. От края до края только лазурь высокая и солнышко слепит.
Один бы конечно поехал, так и хотел вообще то, чтобы один. Дорога не близкая, да больно уж сильно ребятишки с ним просились. Не удержался, взял конечно.
Вот и трясутся в телеге. Картузы на глаза надвинули, одни носы на солнце светятся. У Димки, у старшего, травинка изо рта торчит, уже от солнца чуток жухлая. Колька, так тот дремлет наверное: умаялся бедняга, это он только сначала все за телегой шел - своими ногами хотел дорогу одолеть, но устал, теперь вот отдыхает.
Ну а сам сижу, на дорогу впереди поглядываю, удила уже опустил, да и дремота подбирается, носом клюю. А ветерок мягкий такой, теплый, убаюкивает, да еще и копыта так размеренно постукивают...
И тут стрекот! Далекий, но сильный: тарахтит, перестукивает. Детишки соскочили, картуза поздергивали, волосы репьем торчат, а сами в небо уставились, прямиком туда, где солнце слепит. И я, не будь дураком, туда же уставился. Там и в правду, есть вроде что-то. Вроде точки, да только солнце глаза слепит, но не оторвался, смотрел дальше.
- Самолет? - спросил Колька.
- Наверное... - неуверенно ответил Димка.
- Точно самолет. - подтвердил, отер ослепленные солнцем глаза.
А самолет подлетал все ближе и ближе, и был уже виден и длинный тупоносый корпус, и застывшие в размахе сдвоенные крылья, и жердочки лапок шасси и даже тоненькая яркая искорка отблеска на фюзеляже.
- Кукурузник эта! - со знанием дела заявил Димка, Колька посмотрел на брата с уважением. - Поля прыскать будет.
- Точно. - снова подтвердил я, а сам уже отвернулся от детишек и смотрел, как кукурузник темной тенью легко скользнул вниз, к морю хлеба, но люк не распахнулся, кукурузник просто пролетел на бреющем, почти касаясь зеленых волн и легко взмыл к небесам, высоко-высоко, в бездонную пронзительную лазурь, словно упал в высь и там, в бесконечной свободе, заломил крутую петлю, перевернулся и, как стремительная птица, понесся вниз, к земле и снова резко взметнулся, завалился на бок, словно лебедь, играючи повел крылом над кромкой леса, выровнялся и низко-низко, почти над самыми деревьями, полетел прочь. Вот его уж и не видно вовсе стало, только тарахтение и слышно, а взгляда от небес оторвать не можется.
- Ух ты... - выдохнул восторженно Колька.
- Да-а-а... - завистливо протянул Димка.
А я промолчал, просто слов не было. Не видал доселе такой свободы, вольности такой. А тут! Вместе с ним, с легким этим кукурузником взмывал к солнцу, вместе с ним падал на землю, оглаживал мягкие волны хлебов...
Самолет... Так и не довелось полетать. Раньше думалось, что вот возьмут они вместе с женкой отпуск, Димку с Колькой в пионерлагерь, который неподалеку, правда по тому времени еще и недостроенный, на каникулы пристроят, а сами в райцентр, а оттуда в Ленинград, к жениной тетке. Жена конечно все больше хочет на поезде, но он то знал - уговорит ее на самолете прокатиться. Да вот только все одно, не сложилось...
А мечта - она осталась. Вот она, под руками, в ящичке лежит. Детальками пока, но собрать - это дело не долгое, только торопиться-то куда? Торопиться некуда.
Пальцы бережно вынимали детальку за деталькой, ощупывали, оглаживали, выкладывали рядком на верстак. Это вот крыло верхнее - длинное, а эти вот два кусочка - нижнее крыло. Можно конечно было бы и таким же как и верхнее выстругать, одним куском, да снизу, потом, на гвоздочки, только не то бы было, неправильно, не так, как он видел.
Потянулся к баночке, в которой гвоздики маленькие, обувные. Взял горстку - колкие, положил рядышком. За тонкую рукоять вытащил маленький молоточек, каким стекольных дел мастера работают, нашел кругляш колесика шасси, тоненькую струганную палочку оси нашел. Маленькая она совсем, в пальцах особливо и не удержишь - не те руки сейчас стали, уж больно грубые. Хоть и чувствуют все, и все же уже не такие ловкие. Словчился: приставил ось к колесику, аккурат в середку, пальцами придержал, другой рукой гвоздик нажевулил, чтобы держался и только потом молоточком, еле-еле тук... тук... тук...
Отпустил - держится. Ровно попал, аккуратно - комар носа не подточит. Второй кругляш с верстака взял... То-то детишки потом рады будут, когда он кукурузник этот сладит. Вот конечно плохо, что один только самолетик будет. Его ж обоим братьям не отдашь, на половинки не распилишь. Ну да ничего, время еще есть, торопиться не куда. Успеет он на своем веку и второй собрать и третий...
* * *
- Эй, есть кто дома? - громко крикнул Дима, и тут же, не дожидаясь открыл калитку, прошел во двор. Мать конечно сейчас дома, по хозяйству хлопочет, а отец... А вот отец, как всегда, у себя, в сарае, работает.
Он пошел к дому, обогнул дровник и увидел отца. Тот шел медленно, совсем невысоко поднимая ноги над раскисшей грязью тропинки, руки трепетно щупали пустоту впереди. Слава богу, что глаз не видно, спиной он был к нему. Дима замер не в силах оторвать глаз от этого немого, немощного шествия. Отец остановился у поворота, там где забор низенький и с речки всегда дует, повернул голову к незримой реке, глубоко вдохнул, и побрел дальше. Дима до боли закусил нижнюю губу, сглотнул ком, но все же не смог удержаться, почувствовал слезы.
- А, Димочка, сыночек, приехал таки, выбрался. - он оглянулся, мать вышла из дома, отирая руки о рушник. Как она постарела, иссохла вся, старость уже к земле гнуть стала. Только улыбка все та же - светлая, ласковая.
- А я слышу, вроде кричит кто, а даже и не поняла. Думала, мож соседка это, она мне муки должна, уже с месяц, а мож и больше...
- Мама! - он бросился к ней навстречу обнял, оторвал от земли, закружил.
- Опусти! Опусти, надорвешься ж! - а сама смеется, и плачет тут же. - Димка, кому сказала, опусти! Опусти, окаянный!
И рушником его по плечам хлещет, а он не унимается, и только когда почувствовал, что руки больше держать не могут - только тогда опустил, и, с трудом отдышку, спросил.
- Ты как, мать?
- Да все так же, Дима, все по старому, живу помаленьку. - она замялась, нервно теребя в руках измятый рушник, и тут же, спохватившись. - Сынок, да что мы все стоим то? Пойдем за стол, я тебя хоть угощу с дорожки. - всплеснула руками. - Устал наверное, а я все, дура старая, на пороге тебя держу.
- Да я, мам...
- Пойдем, там все и расскажешь, за столом. Я тесто вчера еще поставила, сейчас пирожки сделаю. Там не долго, печку с утра растопила, холодно теперь утром. Отец, он зябнет очень, а печку топить так до сих пор и боится, может и правильно, а то спалит еще... - она осеклась, испуганно оглянулась. Это она одна привыкла вслух мужа костерить, да и говорить за них обоих, все же уже лет пятнадцать как сын в гости не заезжал, а без него с кем и поговоришь-то? Не с псом же двором разговаривать, да и нет его - пса, уж как года два нет.
Дима понял, промолчал, только глаза опустил, носом шмыгнул. Мать быстро прошла через сени, поставила на плиту старый чайник, а сама захлопотала с тестом.
- Ты, сынок, проходи. Вещи тама, в комнату брось, у комода. Телевизор пока включи, там сегодня по первому должны фильм старый показывать, может начался, ты глянь.
Дима медленно вошел в дом. Сколько его тут не было - почти пятнадцать лет к родителям не заезжал, все письмами да письмами. А тут все так же, как и тогда, когда он уехал. Старый стол под окошко задвинут: крепкий, отец делал, а вот клеенкой уже Колька оббивал. Колька он вообще, всегда рукастый был, не то что старший - Димка. И печка такая же - беленая. Колька хотел плиткой обложить, даже купил ее, помнится, только не успел. Так до сих пор наверное эта коробка с плиткой в летней кухне и лежит.
Половички на полу те же старые, тканые в полоску широкую и холодильник "Зил", пузатый, с ручкой в углу, под иконой...
- Мам, а ботинки... Куда?
- Забыл что ль? У вьюшки поставь, наверх, пускай посохнут.
- Правда, мам... - Дима сконфузился. - И правда, забыл уже. Совсем забыл.
Он расшнуровал заляпанные грязью ботинки, аккуратно поставил наверх, над печкой, под самую чуть выдвинутую вьюшку, но назад, от печи не отошел, застыл рядом с ней. Пятнадцать лет он не чувствовал этого живого тепла, не слышал этого тихого гудения огня внутри печи. Как был, в распахнутом куцем пальто, он уселся рядом с печкой на пол, как тогда, в полузабытом детстве. Рядом с печкой, около заготовленных полешек, валялся тоненький золотистый прутик веника. Дима поднял его, с печальной улыбкой, повертел перед глазами и совсем как тогда, ткнул им в нагретую заслонку зольника. Кончик прутика зашаил, заструилась тонкая струйка белесого дыма.
- Димка! Не балуйся! - окликнула мама, совсем как в детстве. Дима вздрогнул, улыбнулся, бросил тлеющий прутик в ведро с золой. Снял пальто, положил рядом на табурет.
- Ну как ты тама, в городе? - мать говорила не оглядываясь, руки ее быстро, ловкими движениями, раскладывали пухлые кругляши теста по помучненному столу, рядом, наготове, уже стояла тарелка полная вареной картошки с обжаренным луком и салом. - Как там доча твоя?
- Хорошо, с дочкой все хорошо. - он тяжело вздохнул. - Они сейчас с Тамарой в Сочи уехали. - через силу добавил. - Их этот... Алексей Романович на месяц туда повез.
- Алексей? А это кто? А, тот, ну как его...
- Декан он.
- Дим, он мужик конечно видный, но не нравится он мне. Ты б Тамарке сказал, что глаз у него нехороший. Да и вообще, зря ты все это начал. Ну чем тебе не устраивала жизнь? Чего искал-то?
- Мам, перестань! - неожиданно резко выпалил Дима. Закусил губу, опустил голову. - Она бы все равно ушла, я ее мучить не хотел...
- Сынок, а может все ж ты зря торопился. Время оно все лечит...
- Мам!
- Ну все, молчу, молчу. Прости старую, что я в вашей городской жизни понимаю. Вы же там образованные, только что ум из ушей не прет, а мы тут темные, образования два класса... - она все больше распалялась, и слышны были уже в ее голосе слезы.
- Мам, я пойду, покурю. - Дима торопливо вышел из дома. Сигареты конечно же забыл в пальто, но возвращаться за ними не стал. Надо подождать: пока мама успокоиться, да и пока сам кипеть перестанет.
С Тамарой он разошелся два года назад. Все как всегда, традиционно - как в глупых сериалах: она ушла от него из-за денег. Он никогда особенно много не получал: какие деньги может получать младший научный сотрудник НИИ? Копейки, а по московским меркам и того меньше. А Тамара она не такая, она красивая, видная, статная и фигура у нее ладная, даже после родов ничуть не поправилась, а даже красивее стала. И Катюшка в нее пошла: кареокая, волосы вьются черными локонами, подбородок остренький, ямочки на пухлых щечках... Тамара старалась, она терпела, долго терпела, но не удержалась. Один раз он пришел домой не вовремя, прямо как в анекдоте: приехал из командировки на день раньше. Открыл дверь, зашел и увидел чужие ботинки, дорогое пальто на вешалке и музыку - тихую, нежную, мягкую, романтичную... Пластинка так и называлась "Тихий вечер". Он сам ее покупал в прошлом году, и они с Тамарой любили танцевать под плачь чувственного саксофона, под нежную капель нот фортепьяно.
Дима вышел, тихо прикрыл за собой дверь и ушел к другу - старшему лаборанту, Роме Цигунову. Они с ним всю ночь пили пиво, и почти не разговаривали. Хороший он все таки человек, этот Рома - понял все и в душу лезть не стал. А утром Дима "вернулся из командировки". И все стало по другому... Только Катюшка оставалась такая же, как и всегда: добрая, радостная, смешливая
Дима старательно ничего не замечал. Спустя полгода после того раннего возвращения Тамара сказала, что уходит от него. Он кивнул. Она стала, что-то кричать, доказывать, говорить ему о том, что он приносит домой копейки, что у них дочь и что они должны ее воспитывать не на эти гроши. Он кивал, и снова кивал, соглашался... Соглашался до тех пор, пока Тамара не разревелась. На кухню прибежала испуганная Катя, он ей улыбнулся, погладил по голове и увел в комнату. Он собрал вещи Тамары, поставил чемоданы в коридоре, собрал и Катюшкины вещи. Он не старался объяснить дочке, что теперь у нее будет другой папа и другой дом - пускай сами потом разбираются.
Утром за ними приехал Алексей Романович, декан, человек солидный и известный в высших кругах...
Через час из дома вышла мать.
- Дим, ну что ты стоишь, мерзнешь? - она погладила его по чуть плешивой голове. - Ты меня прости, я ж не подумавши ляпнула, старуха глупая. Пойдем, пирожки поешь.
- Пойдем. - он виновато улыбнулся.
Он жевал молча, с аппетитом. Мама, подперев щеку морщинистым кулачком, смотрела как он ест и улыбалась.
- Добавки может? Сынок, у меня там в холодильнике чекушка есть. Принести?
- Не мам, давай лучше чаю.
- Сейчас. - она встала из-за стола, и чуть прихрамывая пошла на кухню.
Дима, посидел с минуту жуя пирожок, поджал ноги - по полу сквозило.
- Мам, а тапочки есть?
- В детской возьми.
В детской... Дима вошел в комнату, которая раньше была детской. Там как раньше стояла двухъярусная кровать. Колька спал на нижней: боялся ночью упасть. А в углу комод, там игрушки раньше были. Их все больше отец делал, покупных почти не было. А тапочки, они у шкафа должны быть. Только не видно их.
Дима присел на корточки, заглянул в тень под шкафом. Вот и тапочки и коробка какая-то. Вытащил тапочки, одел. Коробку тоже вытянул: старая, дощатая - из под посылки. Открыл, а внутри тетрадки - школьные тетрадки. Их школьные тетрадки: его и Коли...
Он замер, не в силах оторвать, глаз от верхней тетради, где большими круглыми буквами было выведено:
ТЕТРАДЬ
для работ по .
математике .
ученика 5В класса .
средней школы Љ12 .
Тусоева Николая .
Дмитриевича .
- Дима, ты где?
Он вздрогнул как от удара, выронил из рук тетрадку.
- Иду. - быстро задвинул коробку на место.
- Тебе сколько сахару класть?
- Я черный буду.
- Ну тогда хоть с сушками. Варенье есть, надо?
- Не, мам. Ты сядь, давай вместе посидим.
Она послушно присела на табурет, точно так же как раньше подперла кулачком щеку.
- Дим, ты надолго-то приехал? - в конце концов задала она вопрос, который давно крутился у нее на языке. Она, если честно, боялась спрашивать. Авось как он только на сегодня заехал, и поезд у него будет через час, может он тут даже проездом - кто знает.
- Не знаю мам... - она улыбнулась. - Я по делу приехал. Мам, мне с тобой надо обсудить...
- Сынок, а хоть к Коле-то сходишь?
Он посмотрел ей в глаза, посмотрел на ее несмелую улыбку, и со вздохом ответил:
- Конечно схожу.
- Ну и правильно сынок, правильно. А то давно ты у брата не был. Да и я тоже давно не была. У меня краска стоит в сенях. Заодно и оградку обновим.
- Хорошо, мам...
Оба замолчали. Дима, молча, крутил в руках горячую чашку. Колька, он бы так не смог - он боялся горячего, а Димка, нет - ему наоборот, хорошо, когда жар руки греет. Мать вздохнула, отерла пальцем несуществующую слезу.
Неожиданно громко, пронзительно забили часы - двенадцать.
- Ох ты ж. Совсем, сынок, с тобой про время забыла. Старика ж на обед пора вести! - и снова осеклась, увидев боль в глазах Димы, словно от пощечины. Старик - отец, пора вести... Отвык он уже от этого, от всего отвык.
Она ушла, а он остался за столом. Посидел, допил чай, помыл чашку и уселся в уголочке зала. Не надо, чтобы отец знал, что в доме есть еще кто-то кроме мамы, стесняется он своей немощности.
Ждать пришлось не долго. Скрипнула первая дверь в сенях, послышались шаркающие шаги, скрипнула внутренняя - отец прошел в дом, следом за ним мать. Она дальше не пошла, так и осталась у дверей, а отец, тихо, будто вовсе не отрывая ног от земли, прошаркал до стола, нащупал стул левой рукой и медленно, осторожно, придерживаясь за стол обеими руками, уселся. Подрагивающая правая рука потянулась над столом, нащупала ложку, чуть еще вперед - тарелка, горячая, над ней жаром парит. Подтянул осторожно, чтобы не пролить, двумя руками за бока придерживая. Хлеб... Пальцами мерку отсчитал, отломил.
Димка, громко сглотнул. Снова накатывали слезы. Шмыгнул носом.
- Сынок, ты чаво? - шепнула мать, будто боялась, что отец услышит.
- Ничего. - он отвернулся, от материнских глаз, а потом и вовсе, тихонько поднялся, обратно в комнату ушел. Половица под ногой визгливо скрипнула, Дима вздрогнул, оглянулся - отец ел как ел, ничего он конечно не услышал и ничего не почувствовал, вот только мать заметила в Димкиных глазах слезы... Отвернулась.
Закрывать дверь за собой Дима не стал. Уселся спиной к залу на старый, самодельный табурет, и уставился в окно. Так и сидел, не двигаясь, до тех пор пока отец не поел, не поднялся из-за стола. Стул громко скрипнул, Дима оглянулся и увидел, как отец немо кивнул в никуда - спасибо матери сказал, а она совсем не там стояла, может даже и не увидела она этого его кивка. Затем развернулся, медленно так, осторожно, за стул постоянно придерживаясь, и мазнул своими невидящими, сухими глазами по лицу сына. Конечно не увидел, но Димку будто ударили: дыхание сбилось, внутри холодно стало.
Отец зашаркал к выходу. Сутулый, голова в плечи вжата и весь драный какой-то, протертый. А за ним на тканой половице следы от одной ноги мокрые. Значит сапог один протекает.
- Мам. У него сапог протекает. - крикнул Димка и добавил зачем-то. - Левый.
- Знаю. Он его вечером сам починит.
Отец в это время нащупал свои сапоги, влез ногой в разношенную, разбитую сапожину, одел второй сапог и вышел. Пальцы уверенно зашарили по двери, только мать ручку у двери недовернула, и отец долго лазил рукой по пустой двери, тыча пальцами в одно и то же место, а ручка двумя сантиметрами выше, всего двумя сантиметрами.
- Выше, выше, папа! Выше ручка! - кричал Димка в мыслях, а сам безмолвно смотрел, как отец беспомощно тыкал рукой в дверь. Мать подошла, поймала его руку, положила на ручку. Отец вышел. Закрылась дверь.
- Как он? - тихо спросил Дима.
- Хорошо. Ему хорошо, сынок. Ты не бойся, с ним все хорошо. Вот только говорить совсем перестал. Зато улыбается...
- А ты как?
- И я хорошо, сынок. У нас с папой все хорошо, что нам старым сделается. Не расстраивайся.
- Хорошо, мам. Я пойду, прогуляюсь.
- Ну иди.
На этот раз сигареты он не забыл. Вот только оказалось, что в пачке только одна сигаретка всего и осталась. Дима вышел из дома, пошел следом за отцом, к сараю. Зачем? Сам не знал. Просто пошел. Остановился, там где всегда отец останавливается, повернул лицо к реке. И правда - по другому тут пахнет: рекой, морозцем, свежестью и свободой. Какой-то особый запах.
Дима взгромоздился на толстую жердину низкого заборчика, закурил. Хорошо все таки тут, а он уже забыл совсем. Как в город уехал, так и забыл все. А там, в городе, все совсем не так. Даже в парке по другому пахнет, поддельно, не по настоящему. Вдохнешь запах, и вроде лесом пахнет, но только как-то облагорожено, столько, сколько надо пахнет, не больше. И вплетается в запах и далекий бензиновый смрад, а все больше отдает мертвым городом, бетоном. Поднимешь с земли листочек желтый, им затянешься, а он и не пахнет почти, разве что сыростью... А тут! Тут пьянит. И осень вроде бы, уже отцвело все, и дождиком ночным все запахи прибило, смыло, а все равно - пахнет жизнью, травой, лугом, лесом, рекой. И все настоящее, все живое. И даже у сигареты вкус какой-то другой, насыщеннее.
Докурил, бросил окурок в грязь у забора, спрыгнул, чуть не бухнулся следом за окурком туда же, в грязь.
- Черт!
Пошел к сарайке, потянул за воротину. Подалась чуть, но только самую малость, а дальше не пошла. Закрылся наверное отец. Раньше он так никогда не делал. Всегда можно было зайти, и смотреть, как он работает. Только никто не заходил, кроме матери. Колька не заходил, потому что жалко ему отца было. Он только разок в неделю зайдет, глянет - так ли все лежит, правильно ли отец делает, и выходит сразу. А Димка, так тот даже для этого не заходил. Страшно ему было смотреть, как слепой отец шарит руками, ищет, как ползает если на пол чего уронит, а пальцы широко-широко растопырены. Щупает, ищет, а у самого руки дрожат. И глаза... Он казалось никогда их не закрывает. Вечно сухие, красные, обветренные, и словно плачущие, только без слез. Когда отец по полу шарил, он никогда лица вниз не опускал, прямо смотрел - словно в душу глядел. И подойти вроде надо, помочь, найти, подать... Да только вот нужна ли ему эта помощь, эта жалость? Поможешь ему, а он потом ночь не спит. Сидит на табуретке у печки, закурить боится и все вперед смотрит.
Оглянулся. Мать из дому вышла. Тоже к сарайке идет, в руках что-то в полотенце завернутое.
- Закрылся? - еще издали крикнула.
- Ага.
- Ну тогда хоть ты пирожков поешь. - откинула полотенце, а там внутри тарелка с пирожками, горячими. - А то понапекла, остынут - не вкусные будут.
- А он вроде раньше не закрывался.
- Да это он недавно начал. Я по первости испугалась сильно. Думала, что старый, решил все... - она подняла глаза к небу и тут же боязливо перекрестилась. - Стучала тогда к нему, кричала чтобы открыл. А он... - махнула рукой, - глухой, что с него взять. Умаялась я тогда, домой за топором побежала. В щель загнала, заглянула, а он - ба! Сидит на лавке, чурочку ножичком стругает. А сам улыбается. По особенному. Ну прям как раньше.
- А что он делал?
- А кто ж его знает. Я смотреть не стала. Вот только он с той поры хоть раз в недельку, да закроется.
- Мам, а может у него там это, чекушка припрятана? - шутливо подзадорил Димка.
- Мож и спрятана, да только что с того? Мне главное, что улыбается он. А чекушка... Не, чекушка - то дело десятое... - вздохнула, улыбнулась, и еле слышно добавила. - Да и откуда ему чекушку ту взять? Не с магазина ж...
- Мам, и что, никогда не подглядываешь?
- Отчего же? Иногда посматриваю. Вдруг случилось чего. Вон тама. Пойдем, щель покажу. Только все равно, ничего ты там не увидишь. Темно больно.
Они обошли сарайку, зашли со стороны где окно раньше было. Его мальчишки соседские выбили. Давно уже это было, но отец уже тогда слепой был. Он по новой стеклить не стал, ему это без надобности. Просто досками заколотил, чтобы не дуло. И там-то, в этом заколоченном окошке, щель и была. Не широкая, в два пальца всего и в ладонь длинной, как раз, чтобы подглядывать. И видно, что не случайно так получилось: ножом наверное мать лишнее срезала. Внутрь, из узеньких щелок по всему сараю, тонкими золотыми полосками свет струится. Отца видно. Сидит у верстака, из ящика детальки разные достает, выкладывает на верстак одну за другой.
- Ну? - мать толкнула сына в бок. - Чего он там делает?
- Чекушку достал.
- Чего врешь! - толкнула сильнее. - Дай посмотреть.
- Да детальки какие-то достает. Красивые. Маленькие совсем.
- А улыбается? Ты посмотри: улыбается?
- Ага, улыбается...
Отец и правда улыбался - счастливо улыбался, по настоящему. Не провинившейся своей улыбкой, когда по слепоте своей ронял что-нибудь, опрокидывал - нет, совсем не так.
- Это самолет, мам.
- Что?
- Детальки. Это он самолетик делает.
Дима отвернулся от щели, уселся рядом со стенкой на широкую чурку. Мать прильнула к щели.
- И ведь правда, - самолетик! Ишь ты... А я то думала: в руках вертела и не додумалась, дура старая... - поняла, что сказала лишнего, оглянулась на Димку. Тот на луг у речки смотрел, может даже и не услышал ничего. Снова прильнула к щели.
Отец взял кругляшок, гвоздик и аккуратно стал постукивать. И ловко так: пальцы как у фокусника и все так хватко, да так чутко. И не скажешь, что уже седьмой десяток лет ему идет. А сам-то вон как улыбается - светится аж!
Она не удержалась и тоже улыбнулась.
- Мама... - обернулась. Дима все так же смотрел на луг: глаза его застыли неподвижно и не моргали, прямо как у отца - ей даже страшно сделалось. - Мам, я по делу приехал. Помнишь Витьку Бизяева?
- Как же, помню. Вы с ним вместе поступать в город поехали. Я с Валентиной на той неделе говорила, так она рассказывала, что он там большим начальником сделался. В город вот теперь ее зовет.
- Да, мам. Он главврачом в клинике стал. Он, знаешь, операцию папе предлагает сделать.
Мать растерялась:
- Зачем операцию? Здоровый же он, сам посмотри!
- Да нет же! - соскочил, мать испуганно отпрянула. - От слепоты, от глухоты операция! Я не знаю, как там это называется, Витька говорил, я забыл. Мам, понимаешь, теперь вот такое, как у папы, можно вылечить. Только дорого очень. Мам, ты не беспокойся: Витька какие-то льготы сделает - в два раза дешевле будет!
- Димочка, так откуда ж нам половину хоть найти? Ежли только что на похороны откладывали...
- Мама, да я уже все собрал! - он даже не заметил слова "похороны". - Я уже скопил! У меня все есть. Ты, пока папа в больнице лежать будет, у меня поживешь. Захочешь если, навсегда останетесь - чего вам тут куковать? Мам, да не плачь ты, не надо, мам. Все же хорошо. - он обнял ее, прижал к себе. Какая же она стала маленькая, сухонькая. - Ну ладно, мам, ну все уже. Все хорошо будет.
- Нет, не надо. - она отстранилась от него. Дрожащие, морщинистые руки утирали прозрачные слезы. - Нет, Дима, не надо. Ты езжай лучше, не траться. Ну или погости сколько хочешь, но не надо...
- Почему? Почему! Мам, почему нет! Ты из-за денег? Да? Из-за денег? Да не обнищаю я. Понимаешь, все деньги уже у меня - вот они! - вырвал из нагрудного кармана рубашки сберкнижку, открыл. - Вот, смотри. Все уже есть! Даже сверху останется! А если в город не хочешь, я договорюсь. Тут же не сильно далеко. Папу сразу домой привезут, а Витька будет приезжать, осматривать. Он поймет, он хороший мужик. - и замер в ожидании ответа.
- Нет. - твердо ответила мать, утерла последние слезы и жестко повторила. - Нет!
- Мам...
- Нет, Дима, не надо. И душу мне больше не трави.
Дима вздохнул, тяжело уселся обратно на чурку:
- Ты хоть объясни.
- А что он увидит?
- Что?
- Могилу он увидит Колину, некрашеную, тебя он увидит - бобыля старого. Дом этот калечный.!
- Так ко мне, в город...
- Да нужен ему твой город! Меня увидит, себя увидит, деревню нашу... Валентина к Вите своему уедет - кто останется? Баба Клава, да тятька Бергер и тех уж скоро хоронить надо будет. Кладбище за деревней увидит. Кресты косые. К матери своей на Урал поедет, оградку ей поправить и у братьев обоих заодно! - она снова расплакалась, только на этот раз по настоящему, навзрыд. - Что он увидит, ну что он увидит...
- А так, так что - лучше? До смерти в темноте, в тишине, в пустоте - так лучше? Да? Ты хоть знаешь каково ему? Знаешь!
- Знаю...
Дима вскочил и заорал ей прямо в лицо:
- Как?
- Посмотри. - она отошла в сторонку от щели. Дима посмотрел. Отец уже собрал шасси, теперь нежно, по отечески, прилаживал к тупоносому фюзеляжу половинку нижнего крыла. И он улыбался... - Хорошо ему сейчас, Димочка, хорошо ему. У него Колька живой, у него внучат полон дом: что у тебя, что у Кольки. У него вы оба счастливы. Ему хорошо...
* * *
Колесики на место встали аккуратно, по бокам длинного корпуса. Подбить удобно, сподручно, может даже лучше на клей будет посадить? Нет, на гвоздиках надежнее будет. Теперь крыло. Лучше с нижнего начать. А то верхнее поставишь и будет оно в обе стороны топорщиться, мешать будет. Лучше пока половинку нижнего. Еще, потом, когда уже весь самолет соберет, тогда лаком еще надо будет покрыть. Банка с лаком в углу стоит. До чего ж она вонючая. Все выкинуть собирался, не знал куда этот лак деть, ан нет - пригодился.
Только кому самолет подарить? Димке? Да у него сейчас своей детворы наверное навалом. Сломают, озорники. Лучше Кольке. Он сам помладше, и детишки у него поменьше должны быть - года по четыре, а может и постарше чуток.
Вот как в гости приедет Колька, так сразу и отдаст он ему самолет. И второй стругать начнет, для Димки, чтобы тот не обиделся...