Июнь выдался прохладный, спасибо, что не дождливый. Накинув хозяйскую телогрейку, Александр Викентьевич Козаржинский прогуливался у края картофельного поля. Плоды миров, ваш сладок вкус, повторял он строку известного поэта. Пожилой философ искал эпиграф для рецензии на роман Кена Уилбера "Несовершенство". Тема была близка: Александр Викентьевич и сам опубликовал несколько подобных статей в столичном журнале "Философия и жизнь".
Однако смысл строк ускользал; взгляд невольно возвращался к забору, за которым возился сосед, кряжистый старик, напоминающий одетого на современный манер Пана. Звякал алюминиевыми крышками, гремел поварешкой... Разобрать, чем занимается садовод, никак не удавалось. На смежном участке стояла пара ульев; ровные грядки топорщились зеленью. Растущие вдоль шаткого, кое-где замшелого частокола елочки мешали смотреть.
- Плоды миров, вас вырастил ли кто, иль, дикие, в лесу вы без присмотра... - пробормотал Козаржинский, делая шаг. Нога провалилась; философ, охнув, схватился за ограду. Доска качнулась, и следом, поскрипывая, заходил ходуном весь забор.
Дед вскинул голову, устремив на чужака подозрительный взгляд. Быстро закрыл что-то: глухо лязгнула защелка. К груди он прижимал пузатую банку; мерцая нежно-лимонным светом, в банке колыхались... Старик запахнул кофту, и сияние пропало.
Александр Викентьевич сконфузился.
- Добрый вечер! - прокашлялся в кулак, думая: не примерещилось ли? На землю падали лиловые сумерки. - Извините, ради бога. Я, видите ли, прогуливался...
- Чего ж не видеть, вижу, - неприветливо отозвался старик, перебив непрошенного гостя. Одернул кофту. - Сами-то кто будете?
- Да вот, Якова Илларионовича друг. Приехал на выходные от городской суеты отдохнуть. Очень, знаете ли, работать мешает, никак не сосредоточиться. Я статью пишу.
Сосед оживился.
- Тоже, значит, пописываете? А в каком, позвольте узнать, издании? Да вы заходите, заходите в дом, чайку попьем разве? Калиточка вон там, обойдите малость.
Пока Козаржинский, следуя совету, обходил заросли лебеды и бурьяна, дед распахнул створку калитки. Обтерев руки о кофту, протянул заскорузлую ладонь:
- Геннадий Иванович, будем знакомы.
...Полумрак сеней, низкая притолока и высокий порог; щелястые половицы отзываются скрипом. В комнате громко тикают старинные фанерные ходики. Стрелки показывают ровно четыре. Александр Викентьевич сверился со своими: половина десятого. Над кроватью с шишечками по углам прибит ветхий ковер с тремя косулями, матерью и детенышами. С беленой печи свисает край полосатой дорожки, вторая дорожка ведет к дверям напротив.
- Пройдемте на веранду, у меня там самовар, - пригласил хозяин.
"Осторожнее, тут приступочка", щелчок выключателя; тени в углах: тусклая лампочка напрасно тщится разогнать их. У комода, рядком, - банки с вареньем, в открытых горлышках - желтоватые бумажные кружки. О стекло, матовое, будто заиндевевшее, бьется одинокий мотылек.
Самовар с надраенными до блеска боками впечатлял, но воду кипятили в электрическом чайнике.
- Так в каком направлении ведете изыскания? - полюбопытствовал сосед, разливая заварку из щербатого чайничка. По веранде расплылся аромат мяты и смородины. - Я в "Природу" и "Наш сад" шлю. Слыхали? Или природа вас не интересует?
Козаржинский, любезно поблагодарив, принял чашку. Сделал глоток. Горло заполнило удивительное тепло; скованность, владевшая философом, истаяла, в душе разлилось спокойствие.
- Вареньица? - Геннадий придвинул хрустальную розетку, до краев полную янтарно-розовой густой жидкостью; над поверхностью выступал глянцевитый бок яблочной дольки.
- Благодарствуйте, - гость подцепил дольку ложечкой, взглянул на просвет: в полупрозрачной мякоти вспыхивали желтые искорки. - Я преподаю философию в университете и читаю, соответственно, много. Как по долгу службы, так и... Недавно попался интересный роман, собираюсь рецензию написать.
- И чем заинтересовались? Я-то, дорогой мой, книжки забросил: баловство это. Журнальчики проглядываю да советы полезные собираю, - хозяин кивнул на стопку брошюр.
- Очень глубокая, искренняя книга, где сквозит авторская печаль и сожаление... - Александр Викентьевич зачерпнул чуть-чуть варенья: не любил сладкого. - Книга о всё увеличивающемся несовершенстве мира.
- Хе, так об том еще древние греки, чтоб им в гробах не чихалось, толковали.
- Греки? - Козаржинский поднял палец, не донеся ложечку до рта. - Что греки?! Сущие младенцы! Мы, как выражался Уильям Портер, живем в каменных джунглях. Засилье массовой культуры лишает людей красоты, современные дети видят лишь внешний блеск - а кого нынче интересует искусство? Что они создадут, когда вырастут? Пустышку, подделку, китч. Мир выхолащивается, я говорю вам - а я по роду деятельности давно наблюдаю за миром. И краски тусклее, и звуки глуше, и лето холоднее... - философ поежился, положил ложку, так и не попробовав варенье, и плотнее запахнул телогрейку. - Вы скажете, я старый брюзга. Но мне нет и шестидесяти...
Старик прищурился.
- Это у вас, может, и тусклее, а у нас, в Малом Закозье, не перевелась еще красота. Гляньте-ка.
Открыв комод, он вытащил небольшой сверток. Бережно развернул льняную салфетку, протянул через стол: на тряпице лежала резная фигурка. Козаржинский взял ее двумя пальцами, поднес к лицу, близоруко щурясь: олененок - мастерски выструганный, чуть меньше ладони. Определить материал философ затруднился. Похоже на дерево, но... Радужные, однако четкие, без оттенков волнистые линии заполняли хрупкое тельце; олененок мерцал, и сияние, заметное даже в электрическом свете, било в глаза.
- А вы говорите, - хмыкнул дед. - Вот она, красота. Ребятишкам нравится очень, так я... вырезаю. Каково?
- Просто... чудесно.
- То-то, - старик завернул фигурку. - Возьмите на память. Берите, не стесняйтесь.
- Но... из чего это? Никак не пойму. И... что у вас в огороде? - набравшись смелости, спросил гость: перед глазами встал лимонный ореол.
Хозяин строго посмотрел на него, всю улыбчивость как ветром сдуло: щеки ввалились, запавшие глаза тлели двумя угольками. Он стар, он невероятно, чудовищно стар, понял Козаржинский.
- Наша музыка, душа нашей души, те певчие русла, по которым уходит из сердца наша боль... - Слова рассыпались градом бусин. - Вы философ, что вы смыслите в жизни? Вам просто интересно, вы изучаете, лезете с хитрым инструментом, а я... - старик хрустнул пальцами. - Боль, это не просто так. Боль и красота. Два совершенных абсолюта. Если б вы... - он порывисто вздохнул.
- Я...
- Уходите, - проскрежетал садовник.
...сидел за письменным столом, глядя на чистые листы и собираясь с мыслями. Увиденное не шло из головы: на другой день философ незаметно подкрался к забору. О чем жалел. Значит, боль и красота? И вкопанные по горлышко в землю бидоны с мутной, болотного цвета водой. А внутри... Он уехал в город первым же автобусом. Сбежал.
Пан или пропал... Старый Пан швырялся в бидонах поварешкой с длинной рукоятью, извлекая... Плечи передернуло ознобом: стих оказался вещим. Варенье с... Проклятье! Наверняка вкусное, и мысли от него проясняются, и... Упадок и крах, суррогат, обнищание духа - прав Уилбер, тысячу раз прав. Несовершенство! Чудо расходуют на варенье, на безделки. Счастье растворяется в мерзкой трясине быта. А Козаржинский был уверен, что видел чудо.
Он размашисто начеркал эпиграф: неизменно писал ручкой и лишь затем переносил в компьютер. Старомодно? Ничуть. Здесь иное: вещность против механистичности. Когда рука скользит по бумаге и слова изливаются со дна души, рождается удивительное, ни с чем не сравнимое ощущение причастности. Жизненности, которая наполняет бытие смыслом, энергией, красотой. И...
Глаза прикипели к олененку: тот был прекрасен. Красота в чистом, совершенном виде. Точно концентрат свойств и качеств. И это сопливым детишкам? На потеху?! Да тут на весь город хватит! Хотя... красота даже отталкивает: чересчур много. Пожалуй, ее можно назвать болезненной. Предел - всегда абсолют, слишком резкое, без полутонов и нюансов. Без сомнений. Ни шага в сторону! Не говоря уж о прыжке вверх. Белое и черное. Если и есть жизнь на Меркурии, то лишь в пределах терминатора: в ледяной тьме и на обжигающем свету она невозможна.
Но боль, о которой говорил старик?.. При чем здесь...
Мироградарь поднял крышку: вода, до самой-самой кромки, прохладная, с мелкими зелеными частицами. В глубине - не зрением видно, а внутренним ощущением - целый мир. Бескрайняя равнина, трава, деревья, дома, моря и горы. И небо... Снизу, в бидоне, и вокруг, и над - сливается с земным. В обоих подступает вечерняя заря. Бледный румянец здесь, и великолепие, богатство красок - там.
Уродливые фигурки в кармане - боль, скорбь, горе, страдание. Мирская скверна. "Ребятишкам нравится очень, так я... вырезаю". Ложь. Подозрительность. Боязнь.
Он не мастер, что возвращает миру красоту, отпуская ее на волю, увеличивая выразительность. Цивилизация берет, берет, берет без конца, мало что давая взамен. Он - чистильщик: не дает, но разменивает. Абсолют на абсолют. Черное на белое. Ослепительный свет лучше тьмы.
Но отчего света всё меньше? Разве красота не... Мир выхолащивается? Нет, вздор! Что он смыслит в жизни, этот философ?
Сунуть уродцев в шумовку с крышечкой. Ладонь касается поверхности - вода нематериальна, не чувствуется. Ее нет. Есть пространство.
Заря блекнет. Бледный румянец здесь, бесцветный - там. Фигурки наливаются золотом и кармином. Они... бесподобны. Такое не встретишь в природе. Такое не умеют делать люди.
"У нас, в Малом Закозье, не перевелась еще красота". Пусть здесь, пусть - так. Донести, не дать очерстветь душой.
Философ отложил недописанные листы. В сумрачном небе бесформенными амебами ползли тучи. Вечер гнетом опускался на город, сквашивая мирскую суету. Где-то орали кошки; духота пропитывала воздух клейким желе; тускло блеснула первая молния. Козаржинский распахнул форточку, но духота не развеялась, наоборот - стала насыщенной, влажной. Мелькнули еще две молнии, глохнущим двигателем протарахтел гром. Вяло и неубедительно. Заперхал, закашлялся и, устыдясь своей никчемности, смолк.
Дождь падал как сквозь частое сито: мелкий, нудный. Ребятня во дворе не спешила прятаться под козырек подъезда. Даже луж не было.
Разве это гроза?! - Александр Викентьевич раздраженно пристукнул кулаком. Где экспрессия? Где напор и ярость? Бесчинство стихии?! В кронах деревьев шелестели редкие капли; озерца тополиного пуха у бордюров размокли грязной кашицей; гром отбрехивался побитой собакой.
Отчего боль растворяется, а красота копится, не желая одарить всех? Лежит подспудным сокровищем, сама по себе. Как ее вернуть природе? поделиться? И не отнимать самим. Мироградарь огладил резную белку с отбитым ушком: дети принесли, в починку. Фигурка лучилась мягкими, пастельными тонами. Не чеканные свет и форма абсолюта, а... Старик потянулся к бидону: закрыть - и почувствовал, как мир в глубине откликнулся на ласковую, напоенную ребячьим восторгом и радостью игрушку. Хмарь сменилась густой синевой и багрянцем. Пальцы не удержали статуэтку, и та мигом исчезла в лазурной вспышке.
Закат здесь и закат там - в полнеба: индиго и ультрамарин, атлас и кумач, медь и злато.
Но как же боль?!
Забирая там, не увеличить - здесь? И даже... А наоборот?
Ошарашенный, он кинулся в дом. Утро над океаном, бархат ночи, розовый перламутр рассвета, дикое упоение грозы и янтарь зарниц... - разбивая склянки, мироградарь бросал накопленное богатство в бидоны. Еще! Еще!!
Над головой громыхнуло. В треске, вое и буйстве перунов хлынуло как из ведра.
Опомнившись, пугаясь своей расточительности, он сгреб уцелевшее. Прижимая к груди, дотащился до крыльца. С мукой воззрился в небо. Спрятать остатки? На дальние полки, под мешковину. Или?..
Раскачиваясь и глухо мыча, он сидел под дождем, а вода смывала с души древнее, замшелое и неправильное. Молодила, подбадривала. Пальцы, словно живя собственной жизнью, потянулись к груде чурочек у входа. Закрыв глаза, он выстругивал досаду. И фигурка была не так уж...
Над городом ярилась гроза. Шторы развевались от резких порывов ветра: сверкало и грохотало, точно на море в шторм. Козаржинский выбежал во двор; задрав голову и раскинув руки, он смотрел вверх и улыбался. По кипящим пузырями лужам топали мальчишки.
Листы с недописанной рецензией сползли к краю стола. Распахнулось не только окно, но и приоткрытая балконная дверь; шторы реяли победными стягами. Взвихрив листочки, ветер бросил их в полет - лебединым клином. Один зацепился за книгу, трепеща уголками-крыльями.
Плоды миров, ваш горек вкус... Эпиграф, беглые строчки текста: роман, низведенное до банальности чудо, Пан-огородник - смешались в тигле сердца, выплеснулись горечью, криком отчаяния. Несовершенство... Бумажная стая разлетелась по комнате: не все исписаны, есть место - рецензия не закончена.
Листок с эпиграфом прижался к обложке, закрывая первый слог названия.
Проливной дождь стих, с крыш еще капало, а на горизонте - неожиданно яркий и теплый - полыхал костер солнца, рисуя на меркнущем холсте неба сочный, живительный росчерк.
Солнце - художник-имажинист - трудилось над образом сияющей арки. Финальный мазок... взгляните! Что может быть лучше? Не она ли от века держит свод небес? Не она ли приглашает ступить в свет и сияние и, вынырнув из разноцветья, оказаться по ту, иную сторону, где...
Философ вместе с мальчишками, присвоив велосипед парочки, которая самозабвенно целовалась на мокрой скамейке, мчал к городской окраине, куда упиралась хрустальным боком радуга.
Мост в совершенство.
|