Жамин Алексей Витальевич : другие произведения.

Ловля стиля (сборник стилизаций)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Арабчонок
  
   О, честнейший из великих мира сего, о мудрейший из мудрых правителей шейх Абд ас-Сальх, изволь недостойному рабу твоему изложить состояние дел на границах государства твоего. Не стало спокойствия в окраинах земли твоей, испытание шлёт аллах твоим подданным, повреждают пути торговые, злые воины севера, мохнатые как овцы и сильные как горные барсы. Воля твоя, всесильнейший, а мысли наши склоняются к миру с неверными до укрепления военной силы нашей. Да будет, по воле аллаха, моими устами приказано вам, готовьте посольство. Главой его и волей моей будет поэт Гюль Масыль, чьи речи сладостные, сопроводят подарки мои богатые и результат нам, алллахом угодный, представят. Да исполнится воля аллаха.
  
   Север. Сто дней пути позади. Жестокие схватки с дикарями, переговоры, обмен заложниками, и вот, наконец, древняя седая сторона. Нет, не кажется она моложе пустынь наших жарких, нет. Рваные берега морские, вечно обвивает море, холодное серое море, как глаза местных красавиц, белотелых и беловолосых. Леса подступают к скалам, подступают там, где нет и малой возможности пути. Там, где лишь коза горная пройдёт, там уже рубят их на корабли страшные эти люди. Все поселения обвиты лесными столбами, острые пики древ этих смотрят на редкие звёзды. Тухнут здесь звёзды в тучах хмурых. Солнце тут блещет, а не светит. Бьёт по глазам острым шпилем отколовшейся лучом от солнца скалы, взрывается мозг, не хочет верить в холодность света его. Голова тяжела от вчерашнего пира и сегодня пир и три дня назад был пир.
  
  
   Какой ветер, как свистит. Глаза широко распахнуты, хлебные коврижки, а не глаза, бегают коврижки по лунам, направляют свои чёрные камушки в озеро жизни, пускают на нём круги расходящиеся, не собрать их не слить в цель. Смуглая кожа как выкрашенный желудёвым отваром выворот меха. Волосы курчавы и жёстки, неровными завитками развешены над ушами, лопухами торчащими, из их зарослей. Круглый живот дышит с грудью, высоко вздымается, но не виден он под толстой холщовой рубахой. Подарок это - рубашка не простая, с вышивкой. Узором странным, - на наши буквы похожим, но больше с кругами растянутыми, - наделена. Дочка королевы принесла ему. Вцепилась в волосы, смеялась, больно было, а потом убежала. Вернулась, бросила рубаху и унеслась с визгом.
  
  
   О, аллах милостивый и милосердный, дай силы мне не упасть сегодня, как вчера это было, дай силы перепить короля грозного Ториксона, ослабь действие мёда шипучего, тягучего и сладчайшего, ослабь белый туман его, укрепи ноги мои и зрение моё, чтобы видеть ясно прекрасную жену короля грозного Ториксона. Королеву несравненную яркозвёздную Хусаву. Не навлеки гнев короля на меня за взоры мои страстные на любовь мою северную, нежданную, непрошеную. Гордая королева, вольно ведёт себя, целовала вчера на пиру, валила на меха, не раз и к концу костра, сидя на груди, топором размахивала, косой ноздри щекотала. О, аллах дай силы сдержаться, не буди кровь мою.
  
   Бык, какой бык, огромный какой, как его будут поднимать над костром. Ох, тренога, какая, не видел никогда деревьев таких толстых, в садах шейха нашего. Нет здесь садов. Яблони есть, сладкие даже, а садов с акациями, кипарисами, чинарами, тополями не увидишь. Здесь и жасмин не цветёт, зато с шипами кустарник цветёт красиво, а набрать нельзя цветов, сыплются сразу, вянут. Полезу на скалы, там видел голубые цветы. Он встал на колени и уже на коленях стал ползать по траве, выбирая мелкие голубые цветы, очищая их от лишних, сорванных вместе с ними жёстких и длинных травинок, так он подобрался к самому краю скалы и увидел между огромных валунов длинный корабль.
  
  
   Корабль был с широкими, но низкими бортами, высоченной узкой кормой и таким же носом, увенчанным грубой резьбы фигурой. Он не видел, что это за фигура, было довольно далеко, но ему казалось, что он видит огромные зубы в пасти этого деревянного чудовища. К берегу подъезжали лошади, к ним были привязаны волокуши, на которых лежали мешки и бочонки. По деревянному настилу сновали люди и грузили поклажу на корабль, несколько человек перемещались вдоль борта и вывешивали на борт щиты, красивые круглые щиты, ярко красной и белой окраски.
  
  
   Солнце ударяло в корабль с моря, и медные набалдашники в центре щитов переливались как бусы на красавице. Корабль становился в такие моменты нарядным, особенно его украшал, свернутый пока вокруг мачты полосатый парус. Волна была небольшая, синяя, с зелёным отливом у берега, а дальше шли полосы, то тёмные, то светлые, будто всё море было разложенным для починки парусом. Ох, он упал с колен и ткнулся носом в траву, верхом на нём сидела дочь королевы, он даже не мог обернуться и отдать смятый пучок голубых цветочков, который был теперь под ним.
  
   Куда ты тянешь меня, куда, король ты что молчишь, король... Молчи дурья башка бритая, у нас женщины свободны, оставь короля, им займутся сегодня мои служанки, хватит болтать о делах, иди ко мне милый мой арабчонок. Шерсть, шерсть кругом, под ней жар, гладкий персиковый жар и перси тугие, тяжёлые, небо о небо рождает искры ослепления. Над головой с маленькими тусклыми звёздами настоящее небо, что ты делаешь с бедным арабом, моя королева, что вы делаете маленькие яркие звёзды.
  
  
   Как заполнить тебя всю, как вместить в душу твою крепкую стать, твои яркие голубые очи, как выпить всю эту сладость, где, где горит мясо, свёртывая в треск жир и щипля глаза всполохами на углях. Слышу волны дыхания твоего, погублен навеки, не помню родины, только жаркий север впустил меня в морские ущелья меж тугих скал. Не дай погибнуть алллах, нет тебя со мной рядом, кинул ты раба своего. Забыл тебя, разум мой, помнит, только Королеву Севера, Ночи Королеву. Качает волна, плющит берег волна, растягивает его и размалывает по скалам, всё... Хусава, свет очей моих, патока сердца моего, соловей души моей, Хусава.
  
  
   Четыре старца, крепких ещё, в шкурах чёрных стоят у изголовья ложа супружеского, говорят они то, как научены были речь держать королевой. Слушает, голову опустив, старцев король грозный Ториксон, со всем соглашается, не в силах перечить он словам считанным, проговоренным с мыслей любви своей жены Хусавы. Вот и она медленно движется. Солнца луч из отверстия в крыше подает на грудь её, на лицо её белое, румянцем играет переливчато. От главного входа идёт, минует очаг семейный и к ложу супружескому приближается, где столько радостей ей добывалось от короля своего. Рядом со старцами встаёт, на изголовье оперевшись, и подтверждает всё сказанное понятыми. Закон торжествует - развод принят.
  
  
   Уходит караван, качаются верблюжьи спины, посреди вывёрнутых и округлённых ледовым нашествием камней, сверкает голубое небо в рваных оконцах меж туч, катится арба расписная. Спит в арбе королева северная, позади арбы пеший идёт араб Гюль Масыль. Поэт, мыслитель и посланник шейха великого Абд ас-Сальха, закончена его миссия славная, с добычей личной возвращается он в жар южный, в сады цветные, соловьиными песнями полные. Гора высокая у самого берега дикого моря, провожает караван. Стоят на горе две фигурки детские, за руки держатся. Принцесса Северная улыбается, посматривает на арабчонка своего лохматого, курчавого, с ушами торчащими, и довольна она. Захотят и в море они с арабчонком поглядят, а там драккар далёкий, вёсла сушит, парус полосатый ставит. Скоро его не видно будет, сольётся он краснощитный, яркопарусный, с серым морским горизонтом, потухнут взоры провожающих, опустеет берег скальный высокий.
  
  
   Бахарка
  
   "Бельма свои распахну, чтоб бел свет в указ мне был, да сказку тебе, Государыня Матушка Наталья, расскажу о том: как Князь Тьмы погулять вышел из тёмного своего лесу. Сказ сей святого нашего Нифонта, этим часом тебе пересказ и делаю. Шла их дюжина лиц, не считая самого Князя, отрядом шли полями скошенными, реки в брод перехаживали, ног не мочили, дорог больших не выбирали. Шли, шли, да подошли ко граду. Град Стольный, с колоколенками возвышенными, вошли они в ворота западные, да прошествовали уж весь почти до серёдки, как служба в церквах началася.
  
  
   Да так сладко в том граде пели певчие на хорах, так восходно из храма в храм перекликались, господа нашего благочестили, что остановился Князь Тьмы и слушать начал то благочестие. Прислужники его чёрные ребятки и говорят тогда ему, - всесилие твоё бесконечно Князь, нам ли то не знать, да пошто не имеем мы своих храмов. Прельстительнейшего удовольствия тем отсутствием лишаемся. Ведь любое действо, в соблазне исполненное, нами сотворено. Христа славят людишки, грехами своими обваленные, а почему тогда нам и не служат к грехам их толкнувшим, истинные правители-то мы. Как есть мы.
  
  
   Стоит Князь Тьмы в задумчивости, перстень на пальце перекручивает, яхонт лазорев гранёный в том перстне на солнце играет, да говорит: не спешите, торопливые вы мои слуги чёрные, и вы наслушаетесь ещё славословия в честь свою; почнут людишки ещё поклоняться вам, храмы будут вам строить, действо всякое ритуальное вершить; да и сейчас уже начинают по-маленьку; да покуда не ведают ещё, кому служат. Слушают это князя провожатые, да видят вдруг, как мимо проходит народ, пляской вовлечённый в "уж" неразрывный, вот тут возрадовались бесы, возликовали. Особливо возликовались, когда воочию увидали, как бубёнщику и сопельщику мужик безбородый один дал сребреницу, вот радость-то тогда началась у них..."
  
  
   Хватит бахорить, Мавра. Ступай, мужа своего от поставца отведи, а то угощаться нечем будет после налёта его, да идите на крыльцо. На Государя поглядите, как отъезжать на охоту станет, потом мне расскажете. Со вниманием смотри: как настроение его, ладно ли выглядит, сама понимаешь весь мой интерес, - всё обскажешь потом, да хорошо ли поняла, Мавра? Оторвись, Бориска, остановись, Ирод, знай, себе подливает. Письмецо хорошо запрятал-то, может сейчас и случай представится дьяку его передать, матушка велела на крыльцо выходить. Пошли окаянный, вот ведь наказание господнее.
  
   Вон, аршин на пару выкатился. Гляди, Василий. Да будто невидаль не видал, - то карлица с шутом своим, Государыни комнатные. Два рядовых сокольника, весело гарцевали во дворе на ладных башкирской породы лошадках, с длинным телом и крупной головой. Густые их гривы чуть по земле не волочились. Точно волочились бы, если бы не были сплетены искусно в косицы и лентами красными перетянуты. Обе лошадки были саврасовой масти, да различны.
  
  
   Одна была красноватая, а другая светло-жёлтая, но у обеих гривы и хвосты были чёрно-бурые, а на ногах шли поперечные тёмные штриховины. Вдоль спины и у той и другой тянулись тёмные ремни, сейчас без попон под легкими казачьими сёдлами было хорошо видно, как эти ремни с крупа красиво переходили цветом в хвосты. Сбруя на обоих коняшках была богатая с набойкой бляшками разными серебряными, с подвесками звонкими, да из самой тщательной выделки сыромятной кожи.
  
  
   Чернова Мавра, карлица-бахарка и Борис, по прозвищу Бурхан - буддийский божок, а по должности дурак-шут, спускались с высокого рундука, как катились, да и не просто им было по лестнице спускаться. Ступени Царских хором Пехорского стана высоки, - не для карликов, людей малых, сбиты. Бурхану-то ещё ничего, он и повыше, да не на сносях, а вот Мавра прямо, казалось, перекатывается со ступени на ступень. Только успевал ловить её Бурхан, двигаясь упреждая. Оба карлика были в огромных лисьих шапках с хвостами сзади и шитых вокруг опушки тёмно-синей тесьмой, отделанной яркой жёлтой ниткой под золото.
  
  
   Полное впечатление маковок церковных, случайно оказавшихся на земле, да ещё и вблизи, а не так как видно было бы их издалека такими размерами. Создавало это зрелище очень большой повод для веселья бездельничающих пока рядовых сокольников. Как же они развеселились, когда к ним подошёл один их товарищ, явно из самых нижних чинов, да подвёл за уздцы такую смехотворную лошадь, что шуткам и прибауткам уже не было удержу.
  
  
   Лошадь и правда была интересная. Чубарая когда-то, а теперь просто грязно белая от старости, с пятнами рыжего и коричневого цвета вятская лошадёнка ещё была до того мала ростом, что в холке едва превышала стремена одного из рядовых. Стояла и двигалась кобыла тоже невзрачно, ноги её были с "саблистым поставом", что красоты ей не прибавляло. Кроме того, она была с чёрной во всю морду отметиной, да ещё и явно порочная, как думали мужики - "спужёная". Она постоянно переступала с ноги на ногу и высовывала язык, при этом встряхивала головой и шлёпала губами, разбрызгивая слюну во все стороны. Это особенно умиляло рядовых, они кричали хозяину, эй, Митяй, кобыла-то с твоей мордой, чай споётесь. Глядь, - крикнул один, - а ведь это кобыла дурака. А ну, подсадим-ка его в седло.
  
  
   Недолго думая, уже поглупев от нежданного веселья, да предвкушая впереди весёлую охоту, рядовые подхватили испуганного не на шутку и верещавшего карличьим говорком Бурхана и бросили его в седло, ноги его беспомощно болтались, не попадая в стремена. Конный рядовой подъехал к кобыле перекинул Бурхану поводья, которые тот и не успел толком схватить и со всей силы стеганул лошадку. Гляди, гляди, как взвилась, да с левой, ха, с левой ноги пошла. Все крутанулось в глазах у Бориса, образ двора привычный и спокойный, обширный для низкого взгляда, который и не надо было объяснять никак, вдруг до ужаса сузился и перевалился от малого видения в какое-то корыто, в котором уже смешалось всё на свете.
  
  
   Трава летала по небу, небо ползало по земле, грязные лошадиные бока, будто рученьки милой Мавры гладившей его по щекам, мелькали перед глазами Бурхана. Голова стукалась с разгона в лошадиный череп, не успевая остановиться при падении всего тела в подскоке, и оказывалась между растопыренных ушей лошадки, порочной и "спужёной". Лошадь полудиким галопом вынесло на простор, она миновала двор, проскочила распахнутые настежь ворота и понеслась в поле. Было хорошо видно, как на ней очень странно подскакивала маленькая круглая фигурка шута, шапка с него слетела, головы его почти не было видно, казалось, церковный купол удаляется от случайно севшего задом наперёд на телегу путника.
  
  
   Только всё это происходило гораздо быстрее, вихрем менялись картинки. Вот лошадка взлетела над дорогой, потом поставила правую переднюю и одновременно заднюю левую ноги, опять полетела ввысь и ... она подвернула правую ногу, качнулась вся вниз и уже свободная помчалась дальше продолжая свой отчаянный галоп. Карлик чугунным ядром вылетел из седла, кубарем покатился поперёк дороги и исчез в овраге. Смех так и вращался сорванным пучком листьев с осенней осины вокруг рядовых. Это было так смешно, падение карлика было таким нелепым, таким весёлым для людей, которые всегда могли встать на стремена, удержаться за холку, даже могли сами соскочить с лошади, хоть бы и на полном скаку.
  
  
   Подьячий съезжей избы Щелкалов, растерянно вертел в руках письмо, потом с раздражением выкладывал на стол и отодвигал от себя подальше. Проделывал это он уже не раз и не два. Вот никчёмное разумение пристало, думал он. Надо же было написать такое, надо же было дураку-шуту преставиться, с лошади упав забавою и шею короткую свернуть, надо же было сокольникам такое письмо найти. Да надо же было мне, именно мне, в тот день на службе оказаться, ведь и в разъездах мог быть. Что в Галич не поехал, дурак. Вот как не повезло. Прочитаю ещё раз, потом решу как быть. "Во Дворцовых Дел Приказ, какому ни на есть подьячему, который исправно разумеет. Во имя отца и сына и святого духа, се яз, грешныи худыи раб божии Нефёдка Борис дурак-шут пишу грамоту доносную целым своим умом...".
  
  
   В письме излагалось примерно следующее: шуту Борису приснилось, что он попал в следующее столетие и оказался в услужении у Императрицы Анны Иоановны. Некто Иоган Бирон в веселье объявил его женатым на козе. Тогда дураку-шуту пришла в голову мысль заработать на этом немного денег. С ведома и при живейшем участии "обидчика", шут разослал двору составленные по всей форме приглашения на родины. В указанный день и час он улёгся на театре в постель вместе с козой прямо на сцене. Когда под фанфары распахнулась занавеска, первой к нему проследовала сама Императрица. Она вручила ему "...Перстень золотой с разными финифты, в нем яхонт лазорев граненый, к верху островат, по сторонам по изумруду" и объявила всем приглашённым, кто и сколько обязан пожертвовать на воспитание ребёнка её шута.
  
  
   Собранная сумма оказалась заоблачной - около десяти тысяч рублей. В конце письма Бориска спрашивал, можно ли ему будет воспользоваться хотя бы частью этой суммы, для семейного обустройства, если сон окажется правдивым. Кроме того, его интересовало, возможно ли такое чарованье, чтобы баба правила на Руси и не нуждается ли Дворцовых Дел Приказ в предоставленных сведениях. Письмо заканчивалось так: "... нет моего разумения в делах Государевых, потому сообщаю всё об этом моём сне мне известное, как верный Государю моему служитель".
  
  
   Щелкалов, хотел опять ругнуться, да не успел. Мимо съезжей избы пошагала шумная пьяная гурьба народа, кричавшая песни непотребные, сопровождаемые грохотом бубнов и гудением сопелок, а впереди той ватаги телега ехала музыкантов полная шумовых. Лошадёнка ту телегу тянула чубарая когда-то, а теперь просто грязно белая от старости, с пятнами рыжего и коричневого цвета и до того малая ростом, что в холке едва ребёнка выше. Щелкалов хотел уж прихлопнуть, открытую по-летнему времени дверь в сенцы, чтобы вольностей народных не слышать, да остановился и почему-то не стал этого делать. Взгляд его забегал по избе приказной, да заблудился на куле, в котором принесли одёжу дурака-шута и все иные вещи, что при шуте были, как принял он их от сокольников. Встрепенулся Щелкалов, подошёл к кулю, повертел в руках мохнатую лисью шапку, задумался опять и стал кропотливо её ощупывать. Вот так дела, вслух сказал Щелкалов.
  
  
   Прошло два года. Подьячий Щелкалов попался на воровстве, был взят под стражу и направлен в Тайных Дел Приказ. Проведено было следствие по делу о пособничестве польскому послу, к которому он был в ту пору приставлен в качестве помощника. Когда вина его определилась уликами и показаниями свидетелей, ему было назначено восемь десятков плетей, отрезание двух пальцев на правой руке и обжигание угольями. В ходе дознания подьячий показал, где хранит сундук с ворованными ценностями, на своём подворье. По мере их изъятия производилась опись. Бумагу эту скрепили своей подписью подьячий Судебного стола Тайного Приказа и понятые.
  
  
   Однако главный дьяк, уступивший просьбе начальника Денежного стола, испытывавшего недостаток в средствах из-за малой суммы собранных податей в том году, дело не прекратил. Он назначил дополнительно Щелкалову "висяк с тяготой в полпуда" в надежде, что тот ещё где-то ценностей припрятал. Висяк неожиданно помог. По прошествии нескольких часов пытки подьячий сознался, что в том самом сундуке есть дыра потайная, пробкой запечатанная и замазанная по щелям воском, для тайности.
  
  
   Так в описи появилась приписка, заверенная уже подписью начальника Денежного стола, которой обозначалось, что из потайной дыры был вынут: "...Перстень золотой с разными финифты, в нем яхонт лазорев граненый, к верху островат, по сторонам по изумруду". Пока суд да дело, подьячий продолжал висеть. Сняли его с дыбы очень плохим. Позвали доктора Арнольфа, да тот сразу сказал, так неосторожно вы попытали его ребята, что уж тут только Бог может помочь, нет у него дыхания.
  
  
   "Так и ходит по Руси земле Князь Тьмы неопознанный, обличия разные принимает, со свитой своей не расстаётся. Всегда есть чему поучить ему свиту свою. Слушают поучения Князя провожатые, да лишь только оглянутся вокруг, то всегда видят, как мимо них проходит народ пляской вовлечённый в "уж" неразрывный, пьяным пьян. Ох, уж тут бывает возрадуются бесы, возликуют. Особливо, когда увидят, как бубёнщику и сопельщику или дьяку, какому служивому, дают сребреницу, вот радость-то тогда и начинается у них..."
  
   Мавра, хватит бахорить, да одно и тоже, одно и тоже, к дитю своему ступай. Дурак-шут новый растёт без материнского присмотра.
  
  
   Буевище
  
   Раннее утро над Москвой. Едва небо бледнеет на востоке, а звёзды и не думают гаснуть. Подморозило. Утренники ещё долго будут, хотя днём полушубок уже снимать приходится. Киевляне с неделю как прибыли. Учить будут нараспев псалтырь читать да песнопениям всяким усладным и благочестным. Был себе служкой младшеньким, да не тужил. Прокричать громко заставили "Богородица Пречистая Благословенная" и попал как кур в ощип. Голос говорят славный. Полушубок заячий весь ободрался, зато шаровары подарили. Сам Никола подарил, главный он у киевлян.
  
  
   Ох, что-то будет, ни свет, ни заря теперь ходить. Шутка ли от самых Калужских ворот добираюсь. Ноги мои ноги. Ворота тяжелы, кованы, не вдруг откроешь. Снег талый за ночь схватило. Ничего отогреюсь. Поклоны поясные у ворот, у дверей. Знамение крестное. Прости господи грешника. Дай сил служить тебе правдою и честней греков. Свечи горят, дым синий, будто сам воздух запотел. Холодно и здесь холодно. К свечам ближе, да поклоны, поклоны, вот и тепло, не опоздал, хорошо, а то накажут. Порты киевские могут отобрать.
  
  
   Вань, а Вань, проснись. Пригрело солнышко, Ваньку и разморило на лавке у калитки. Пел, а будто лесовины ворочал. Проснись же ты. Не сплю я, так присел только, отдохнуть. Не слышал. Что. У Лужников, сегодня на буевище будет славная драка. На реке нельзя уже, лёд слабый. Калужане Тризну правят по старосте своему торговому. Две недели с нашими посадскими толковали, да тянуть некуда, сорок дней сегодня. Пойдём, успеем. Может в задиралы успеем попасть. Погоди спросить надобно. Не пустят, не спрашивай. Пошли. Ноги, ноги мои лёгкие, будто и не было шести часов непокоя у них неподвижного. Быстрее Васёк, накры и бубны слышишь как надрываются. Не успеем, зря бежали. Успеем, битва знатная намечалась, вот в задиралы не попали это верно. Гляди сколько народу прёт, не опоздаем.
  
   Телеги в два ряда выставлены, пространство меж них для битвы. Кто за ряды телег вытеснит противника тот и победитель. На телегах народ, зрители. Ревут как белуги. В центре уже свалка, стенки отошли на позиции, видать первый раз уже сшиблись. Где встанем, Вань. Да вон на пригорке, за нашим. На телегах места занимать надо было. Не успели. Жрать охота. На, - ковригу, мне Никола дал и сала шматок. Ешь. Карусель вертится, не "сцеплялка-свалка", не "сам на сам". Непорядок, толпа недовольна, неправильно всё.
  
  
   Где башлыки, эй, бесово семя, налаживай правду. Затихло всё, замерло, разбежались бойцы неурочные. Построение идёт. Башлыки перестановку в ратниках своих вершат. Тишина. Знак даёт распорядитель "старый человик". Ударили опять накры, бубны грозно зашелестели. Командуют башлыки. Сомкнулись плотно калужане. Посадские в кулак сжали только центр, всех надёжных бойцов так башлык поставил, отряды правой руки и левой отстали. Не выдержали калужане, словно провалилась их рать, словно богатырь "в душу" получил "ширмой". Гляди, оседают, так им калужским нетопырям, так им.
  
  
   Но то обман был. Тактика у калужан татарская. Что-то командует калужский башлык, своей дружине, голос рвёт, но не хрипнет. Вот бы нам такой басище в хор, думает Ванька. Вот уж Никола бы осрамился. Смотри, смотри, окружают наших. Тут только всё и началось. Все как один правые и левые бойцы калужан понесли удары "с крыла" в воинов посадских. Выдергивают из строя перемешанного и "наотмашь" и "с локтя" лупят. Вздох по толпе с наших телег, а напротив калужане ревут, за них тоже вступаются гости их. Сжимают калужане кольцо, выдавливают центр, ещё немного и вытеснят посадских с площадки. Не так это просто, вон какие бойцы у нас топтуны - татарин Сагатулин, вокруг него куча навалена осевших и павших; вон братья банщики из Хамовников, так они тоже не один десяток повалили. Против общей силы не совладать, всё одно отступают.
  
  
   Что делают, ты смотри, что делают, кто же так бьётся, "под силу" давай и "румбой" его, эх. Горячится кавалер. Засмотрелся на красавца кавалера Ванька, стоит он на телеге, да просторно так стоит, сударушка при нём молоденькая, да свитка из слуг небольшая, может сам он тоже башлык, только государев. Одёжа на нём, не чета Ванькиной, - кафтан, кюлоты, чулки и башмаки с пряжками. Да, какими пряжками, - кажется, что солнышко само на них осело. Штаны чудные, колени едва покрыли. Не знал, конечно, Ванька, что это и есть кюлоты, скоро их указом пропишут всем дворянам носить. Не выдержал, бросился кавалер в гущу, прямо с телеги сиганул. Только и успел кафтан барыне под ноги бросить.
  
  
   Один финт, другой, один летит, второй, да в кровь супротивников бьёт, пальцы в перчатках не щадит, - не рукавицы мягкие те перчатки, жесток в них кулак, но и себя барин не щадит, разобьёт все руки до костей. Кружева с рукавов клочьями летят. Одобряет толпа, сей поступок геройский, поддерживает вступившего в битву смело кавалера. Барыня стоит бледная, побелела белее мела, а ферезея златотканая у шеи распахнулась, мех на оторочке её мелко дрожит, оттого, что барыня вся трепещет. Не выдержали посадские побежали, долго их ещё преследовали калужане. Шумела толпа, недовольная. Барыня та кровь батистовым платочком с носа кавалера утирала, а он всё успокоиться не мог долго, ругался как холоп. Не надо так сердиться, мин херц, успокойся, милый, - победите в следующий раз.
  
  
   Кто-то и лежать на поле лужниковском остался. Какие-то разрозненные кучки людей разогнали стрельцы, а кого-то и в приказ поволокли, указ-то действовал о нарушении благочиния: "... а которые изыманы будутъ на кулачныхъ бояхъ и темъ чинить наказанье, бить кнутомъ и ссылать в Сибирь и в иные городы на вечное житье... и о томъ сей Ихъ Великихъ Государей указъ записать на стенномъ карауле впредь до ведома, в книгу, да стеннагожъ караула по воротамъ Тверским, Калужским и другим и по всемъ переулкамъ разослать письма, а въ техъ письмахъ написать, чтобъ оне караульщики, буде, где - сведаютъ и услышатъ кулачныя бои, извещали на стенномъ карауле... буде кулачныя бойцы изыманы будутъ, где близко караулу, а отъ нихъ караульщикамъ в томъ извету не будетъ, и темъ караульщикамъ за тое неосторожность быть въ наказанье".
  
  
   Солнце уже садилось, когда добрались ребята до своей слободы. Ванька тогда и сказал Василию. Брошу я церковный хор, пойду в солдаты, глядишь, и у меня такие штаны будут. Когда они уже расставались, стоя на перевороченной телегами дороге, в грязи и слякоти, Василий сказал Ваньке, - а мне пряжки больше понравились, да барыня славная. Оба тогда засмеялись, так что за животы пришлось держаться. Солнце село, укрылось за Воробьёвыми горами. Навалилось сумеречное время, все проблески до поры сгинули.
  
  
   Ванька и Василий остались лежать под Полтавой, да не дожили до Победы Великой несколько дней всего. Погибли они в деле при Рашевке. На могилы им обоим положили нагрудные офицерские знаки гренадерской роты лейб-гвардии Преображенского полка с надписью "За Нарву. 1700 г., ноября 19", другие их награды сдали полковому казначею.
  
  
   Бьёт челом...
  
   ...бьёт челом холопишко твой Ивашка карла: как ты, государь пошёл на службу другую исполнять действо своё правящее и приструняющее, а государыня царица пошла в поход с Москвы в Звенигород на богомолье, так я по велению твоему исполнял заботу о попугаях твоих птицах, кои выданы холопишку твоему были из царициных хором в пересчёте числом в пять, Да, четыре птахи раёвские годов ещё малых были и ростом невелики, а пятый стар, лохмат и умён аз я.
  
  
   Одна птаха смурной вид страшенный имела, питалась перьём своим и клевалась, в руки не взять для почистки, словес не шутейных от неё понаслышался, да в ответ навыучил её столько, что из храма день целый с колен не вставал; беспокойное проживание обеспечено мне было, да аглицкая личность некто Горей, шутейно птахов выучил просить есть и иную какую надобность сполнять на своём лопотящем и тукающем наречии адовом, ничего от птиц понять стало невозжым.
  
  
   Жестами срамными теперь объясняемся с ыми. Про те мои мучения и кормление птиц твоих ведомо токмо истопничему Боркову; потому государь, что каждый день навещал он меня, слова горькие от меня слушал, да комнаты мои подтапливал за здоровие попугаево борясь; всяк день он их осматривал и кору с поленьев сдирал на их излечение от недугов разных, особливо шла у него в потреб птах кора ольховая и дубовая, берестой не кормил, не встречая моего в том расположения, берза, по моему разумению, кстати бы им пришлась, как перья у старого такой же циановый свет производят на луне, когда крику от него як от волчины; в двадцать недель, что беда у меня с птицами приключалася я скормил им, покупаючи с торгу поболе восьми фунтов миндальных ядер;
  
  
   да им же ненасытным покупал по два калача в день по две деньги и сам, с торгу ж покупаючи ел, токмо в клетку не садился, а так всё с рук, потому, государь, что мне с Низу с Хлебенного и с Кормового дворца твоего государева корму указано не было; жил только тем, что сторож Дементий случаем с птицами этими в комнате оказался по службе своей был тут пожалован сторожащей, он и спасал нас от голоду, сам покупал нам всё остатное; Государь смилуйся! Как птиц сдал в сохранении и полном их здравии, так с голода лёгок стал совсем, пожалуй меня жалованием своим государевым за птичей корм и за моё терпение, как тебе в голову обо мне убогом Бог известит...
  
  
   ... то прошло уже государь мой, а теперь другой почин в бедах моих сделан. Арап Берекет сдан был мне в учение наукам обращения не стыдного от подьячего Земского Приказа Васьки Каверина, по лени его перепоручен был. Учил сего страшенного лика парня я два месяца, да опять с кормом вышла неправда, только у Васьки и получилось совсем малые хлебы стребовать. Арап же, хоть и ростом невелик то ж я, но питания требует не одного птичьего, с торгу брал ему как на всех попугаев единому; розгов истрепал немыслимо, хорошо тот же Борков истопничий присоветовал замачивать в кипятке, тем и спасся от лазания бесконечного по кустищам, да ломания новых; без ентова учение совсем арапское не шло, но с божьей помощью научён был порядкам нашим и молитве праведной да по крещению оного арапа сдан был мной во Дворец. Поелику арап мне обошёлся почти как попугаи, прошу выдать те же десять рублей, что на птах получал от стряпчего с ключем...
   ... нет более заботы у слуги твоего, государь, как служить тебе, но изволь повелеть, чтоб служил я далее, хоть и карла я, в ролях человеческих, потому как испытаниям моим арапами и попугаями конец не увиделся; пришлось холопишку твоему побыть зверем диким. Узнали на Потешной палате, что арап успешно обучен мной обхождению и взят был я без воли моей, на двор звериный для обучения четырёх медвежьих малолеток всяким срамным разностям. Я-то жив, да теперь уж по излечению и здоров, да вот с платьюшком моим расстаться пришлось и лазоревые и червчатые курты мои поизодраны в клочья, епанча приказала на отпев, а жёлтые сапоги теперя только в по сухому времени можно надеть.
  
  
   Ошибка роковая допущена была при обучении моём медвежёнков, выпустили их всех сразу на академию; разыгрались не в меру зверюшки, да поотгрызали мне всё торчащее поверхам, только руки, ноги, да нос и спас, даже голова моя была прикушена слегка, вот тогда ермолка-то и сошла на нет; сапоги же скованы челюстями были не едиными, да выдержали - турчины не в пример нашим мастера.
  
  
   Итог не печален, недельку отлежавшись, да взявшись уже за одну только девочку медвежью Машку, научил я её всяким разностям, из коих несколько представлю: на дыбы вставать и кланяться всем присутствующим и до той поры вставать, пока обратное ей сказано не будет; показывать, как хмель вьётся; подражать судьям, как они за судейским своим столом сидят и танцуют на задних лапах; натягивать и стрелять из палки будто из лука; брать ту же палку, за неимением другой, на плечо и как стрельцы маршировати; ходить как карлы престарелые, аз я и ногу волочить; как лежанка без рук, без ног лежати, да едину голову в показ держать; как жена милого мужа голубит, а не милого лупцует, тою ж всё палкой.
  
  
   Вот то малое, что теперь Машка может. Одно плохо, все те десять рублёв, что выданы мне были за арапа обучение, потерял я на Машеньке, да ущербу, перечисленного уж, поимел. Поскольку Машка вполне сравняется по злобству своему и неучению арапу, то уж: Государь смилуйся!
  
  
   Есфирь
  
  
   Июньская непрошеная жара 1672 года. Средний ярус царских хором. Ленивый летний ветерок перебирает густые ползучие заросли, свисшие с приделанных под потолок корыт. В воздухе запах испаряющейся воды, земли, он чуть кисловатый от тёплого свинца. Все проёмы в подборах забраны живой лиственной завесой. Лестницы на этот ярус ведут опериленные, трижды переломленные для отдыха - так высоко подниматься сюда. Самый верхний сад Кремля. Дубовый стол. На скамье сидят двое. Один в европейском платье и изрядно весел. Он часто подливает себе в удовольствие в серебряный, тяжёлый кубок из простого глиняного кувшина прозрачное жёлто-зеленое вино.
  
  
   Другой человек, в полотняной рубахе с ромбическим "ожерельем", с красными зарукавьями и ластовицами. Подпоясан он, опять же красным, кушаком с бархатом по концам. Этот не пьёт, а постоянно чешет затылок, выбритый по киевской моде, гусиным пером, часто ломает его и берётся ломать новое. Очень забота его одолела. Перед ним исписанный лист, персидская чернильница, пачка чистых листов и пучок очинённых перьев. На листе красивым почерком хитрой вязью выписано:
  
   Дворец Царя Ассуира
  
   Аман:
   Всё ли исполнилось в жизни твоей, Ассуир
   Так ли уж славно в болотах у Нила оставить врага
  
   Может быть, стоит устроить богатый нам пир
   Дни передышки смоют кручину, что принесла нам война
  
   Ассуир:
   Пир не печалит великих побед, не затупит секир
   Славную мысль подсказал временщик мой любимый, Аман
  
   Звать всех не скучных изрядных подвижников вин
   Да музыкантов с поэтами - вирши плести без конца
  
  
   Что за письмо аспидное, латынь сподобней гораздо. Эй, Рутфель, повремени с ренским-то, тому ли в Вильно учили тебя, всех фряжских погребов запасы порешил. Пей лучше квас, Яков, ты ещё нужен будешь. Глянь, что тут пишут, ничего более не пойму. Пишут тут, Семеон, что Артаксеркс Долгорукий, развеселившись без меры, повелел царицу свою привести и... Вот немчура бестолковая, читал я книги епархские, в слово тебе тычу, чай по вашему пропечатано. Складно ведь положено, мне обсказать "Артаксерксово действо", чтобы чинные люди слогу выспреннему радовались и сомнений в смыслах не имели, а ты повелел, повелел...
  
  
   Эх, ладно, не помощник ты мне после ренского. Мнение своё позже изложишь Козьме Тосканскому. Ступай, ненадёга курляндская. Да пойдешь мимо нижнего сада в аптеку, знамо, что к дядьке пойдёшь довеселивать, так позовите мне Ягана Грегора, сам напишу с игры его комедь. Яган в мистериях толк знает, сподручнее мне с ним будет. Велено действо, так и будет действо - всем известно, что "писарь Семеон Половец весь принадлежит царю и поставлен царем". Комидейное, так будет комидейное.
  
   Подумать надо. Ты правильное Яган Грегор, облегчение замыслил, да ну её, эту персиянку царицу непослушную в омут, не главное она лицо. Завесу сделаем, оттуда и прокричит кто из ваших актёрских баб: "нет, не пойду противу правил востока...". Аман, злыдень ихний и пояснит, кстати, виршей: "не уважит она тебя Царь великий, как ни проси, не уважит", - сейчас запишу, мухи окаянные из чернила пьют, тфу...
  
   Аман:
   Упорна красота в своём величье преходящем
   Не думает о послушании мужьям от Бога правым
  
   Вели в оковы оковать, назначь судебные разборы
   Пусть Дума обличит непокоренье жён мужам женатым
  
  
   Матвеевич, дал бы гривенник на хлебное вино, работаем же. Вижу, как работаете, вам и так по чарке в конце дня выдают. В вечор поздний выдают, а многие по избам устроились, им-то как быть. Обойдутся, не о том думаешь. Хоромину в отделку пора, а у вас рундук не готов, сегодня же почать да закончить рундук. Матвеевич, без ступеней только, тогда можно. Ладно, ступени завтра намостите, на гривенник, чтоб закончили. Слышь, Данила, Царь голову с меня снимет, так у Новодевичьего в Смоленском соборе меня положишь, понял. Понял, Матвеевич, как не понять, меня-то рядом не положат.
  
  
   Богдан Матвеевич Хитрово сердит был на сотника Данилу больше для порядка, работа кипела. Царю хотел угодить, отвечал он только за работников, да правильное ведение работ, здесь у него порядок, не придраться, да что там хоромина Симбирск построил, а тут - одно развлечение. Обидно, что из-за комедий дела простаивают в Оружейном Приказе, вот это обидно, но государю видней, понеже в государевых делах мелочей-то не бывает. Посмотрим, - думает царёв любимец дворецкий, - как-то вечный супротивник справится боярин окольничий Артамон Сергеевич Матвеев. Мало ему Посольского Приказа баламуту. Мушкетов кремниевых никак не купим стрельцам, от фитилей палят, а тут пастора лютеранского покупаем для услады бестолковой. Что пастор во французских плясках понимает, срамота, а понимает если, то что за пастор.
  
  
   Новоиспеченный окольничий - прямо вместе с действом этим и испечённый. На родинном пиршестве в честь Петра Алексеевича Царь повелел быть тому и этому. Хорошо ещё, что на Артамона расходы на хоромину эту легли, на счёт его приказов Володимерской и Галицкой Четей - всё казне дворцовой послабление, а Царю да Царице забава. Лесинами ворочать дело привычное, а вот как там немцы Матвеева, да труппа, новообученная с действом справятся, это ещё посмотрим. Оболтусов ведь мещанских и подъяческих, окромя немцев набрали, редкостных в актёры.
  
  
   К постройке подъехала подвода, справный мужичок спрыгнул с сундука, на котором дорогой посиживая, правил пегой кобылой. Что привёз? Скобы привез, гвоздья двоетесного, однотесного, луженого, да сукон анбургских половинками три червчатых, две зелёных и половинка сукна лятчины - на стены, да на мосты. Роспись есть? Есть. Сдай вон Даниле Кобылину, он знает куда деть. Эх, ещё бы неделю другую ведренные, совсем бы хорошо. Бог даст, построим хоромину и покажем мистерию до заговён.
  
  
  
   Сменилась жара на сентябрьские прохлады, но бабье лето в разгаре, ещё шумят несброшенной листвой сады Белокаменной. Яган, опять совет твой нужен. Выбрал Ассуир невесту иудеянку Едиссу, взамен отторженной непослушницы, нарекли её Есфирью сокровенною, Мардохей в отказ пошёл с поклонами временщику Аману... Да вот заскучал я тут что-то. Как не знаешь? Это тебе обратно в кирку аугсбургскую или к генералу Бауману своему, а мы царям во всём до гроба служим. Мыслю я тут, чтоб полковник Фанстаден в этом месте марш оркестром ударил. Не подходит, говоришь, тогда давай мелодь какую нежную, да вирши некто выйдет прочтёт. Хорошо, понял, вирши не надо, но мелодь в это место запиши, в случае чего забудут, я Ивашке скажу, чтоб в спину ткнул твоему полковнику, как кланяться Мардохей заупрямится. Договорились, можешь ренского принять, Рутфель-то не больно стеснялся, да и я с тобой выпью.
  
  
   Мардохей:
   Назначен день, когда народ многострадальный
   В мир лучший отойдёт несправедливо рано
  
   Одна надежда иудеев - твой ум и красота Есфирь
   Склони на милость Ассуира, еврейство будет благодарно
  
   Есфирь:
   Не благодарность и не слава, а жизнь народа моего
   И справедливость мужа главное, она искоренила зло
  
   Откажет мудрому совету, друзьям откажет и врагам
   Но нет такого мужа в свете, чтоб женщине не уступал
  
  
   Торопко бежит колымага, пошумливает железными стяжками, пощёлкивает камушками, а иной раз и шваркнет по кустам комьями подвернувшейся под колесо грязи, подпрыгнет тряско, да опустится ласково в ту же грязь мягкую российскую. Слева Яуза протянулась неширокою лентою, а справа горки, да овраги, редкие избы, да ещё более редкие хоромы каменные, заводы и мануфактуры проехали, здесь уж до самого Преображенского жилья мало встретится. Хорошо катиться так, думу перемалывать неторопливо. С занавесками не в обычай с окон отодвинутыми ветер холодный обдувает лицо, кажется, оно свежестью наполняется, а щёки вдруг румянятся. Вот и будет Алексей Михайлович доволен.
  
  
   Любит посматривать на меня искоса, не исподлобья да насупившись, а весело так, очами внимательными сверкая. Как изменилось всё за год, да только одно неизменно, - любит меня свет мой родненький Алексеюшка, уж о побрякушках и не скажу, хотя дороги они чрезмерно, одним грекам полтыщи рублёв дадено за два золотых алтабаса, да за атлас золотный. Ой, о голландцах забыла ещё, и им по рублю за аршин полотна платили, - расходы великие. Да любит, значит. Значит надобно так. Она смотрела на округу. Удивлялась, как неровно людишки живут на Руси. Казалось бы, только топтались, кричали, суетились. Кто с товаром туда, кто уже обратно, проехать не давали по мосту, а тут уж и нет никого, разве кто скотину куда гонит или вон отряд стрельцов куда-то по той стороне идёт, а так - пусто.
  
  
   Тучка пробежала по лику Царевны Натальи Кирилловны. Эсфирь в действе комидейном вспомнила, которое скоро покажут. Всех более сказание это нравилось государю и чаще других вспоминалось. Не всё так смешно в библейской той истории, как-то будет в действе. Как хорошо в неизвестности быть птахою серой сидеть в чаще глухой, ягодами горькими, но питательными жить - благодать. Вот только и солнца ясного не видеть, не впитывать его полнотой души. Не стоять пред глубиной неба, не дышать, разворачивая плечи, не думать так же ясно, как дышится, а словно каждой мыслишкой сквозь туман продираться. Зато тихо, спокойно. Это сейчас уже хорошо, когда Петруша растёт, не спокойно до конца, но хорошо, а когда слух до неё дошёл о письмах подмётных, воровских, где чернили её, каково было?
  
  
   Преображенское село. Начало октября. Рамы перспективного письма привезены, куды ставить будем. Надобно у Ягана Грегора спрашивать, их показ определён в черед. Не таскать же их туды-сюды. Что здесь? Ого, сад намалёван, это кто ж, Ушаков что-ли сподобился. Нет, ученики его знаменщики, ему нельзя он Золотую палату подновляет, духовное рисует, но распоряжался видно он, как есть он. Больно знатно писано, молодь по собственному почину эдакое не выдумает.
  
  
   Дурья башка, знаме-е-нщики, то живописец писал Пётр Гаврилов Энглес, да устанавливал в рамы он же. Глянь, груша-то как живая висит, где бы сейчас груши такой отведать, ох, и хороша, а цветы-то - прямо колумба какая. Баба в срамоте прозрачной намалёвана, вот тебе и живописец, титьки наружу торчат. А тута что, вроде пустыня, да перекладины заготовлены, кого вешать-то собрались, может еретиков неверных каких, а может татей, бог их разберёт, куда волочить-то всё это богатство? Яган Готфрид Грегор знает куды.
  
  
   Спрашивала осторожно у Алексея, что в них было, в письмах тех - хмурится, молчит, уж и пытать не хочется. А, ведь ясно всё - порчу хотели навести на неё, чтоб отказ царя к ней пристал на веки вечные. Не раз так и бывало уже. Любы царя на то мало, чтоб невестою царскою остаться до венца. Ведь уронили Евфимию Всеволожскую, силою утянув косой вкривь, да объявили с порчей кривошеей от родов, падучей обернувшейся. Фортуна отвернулась от неё, а уж "на верх" была взята, одна из шести лучших была выбрана, да самим Алексеем Михайловичем.
  
   Преображенское село. Середина октября. Комидейная хоромина встала под отделку. Работы почти завершены. Три завесы будем делать. Возьмёшь кольца медные шесть десятков и будешь на проволоку нанизывать, потом к брусьям приладишь. Смотри у меня, крепко ладь, не один пуд каждая занавес потянет, да чтобы ходили легко. Под рамы балясины подставь, голубцом они выкрашены. Из Преображенского дворца велено особое место забрать, да стол дубовый куплен для стряпчих дел и иного потребного. На мосты поставите всё. Коврами заложите, да войлок не забудьте подбить, знаю вас, ковры бухнете, а потом всё снимать. Подсвечники на досках утвердите, ближе к действу ставьте, всё поняли.
  
   Расстроили тогда Царя, хоть и не поверил он, но исполнил волю всеобщую, а какая красавица была касимовского помещика Фёдора-Рафа дочь. Вина ли её, что сил мало было у отца её, чтоб пересилить боярскую свору алчущую. Знамо, что за воля всеобщая, - то Борис Морозов старался для родных по жене его Милославских, всех оговорил ворогов своих и просто случаем на пути вставших. В Тюмень сослал Всеволожских всем семейством с глаз бесстыжих своих долой. Нет его уже, одни дела остались. Воевода дворовый и винокур был хитрый на родной сестре царицы Милославской женатый и сейчас не вдруг о нём плохо скажи, с десяток лет как преставился, а память изрядная.
  
   Есфирь:
   Глаза монарха застит яркость лести, до правды трудно добираться
   Не править самолично, а сокровенное преподносить поручено жене
  
   Наказан дух злой, правда веселится, награды Мардохею вручены
   Но мне ли тем гордиться, в ворота правды муж въезжает на коне
  
   Да что там Фанстаден, Ивашка двинь ему, двинь. Марш тута, пусть врежет, вот так ему правильно, проснулся полковник, да, господь с тобой, не шибко так громко, балясины першпектив рухнут. Ангелов гони, гони ангелов на рундук, бесовы дети, крылья не сомните. Всё кажись.
  
  
   Колымагу качнуло, чуть не завалило набок, и Наталья Кирилловна ясно увидела поколебавшийся и словно взлетевший в небо остров на Яузе. Почудилось ей, что крепостицу она видит, вал земляной, стены рубленые, башни дозорные, окопы, пушки палят, знамёна колышутся. Привидится же такое. Матушка, прибыли, Преображенское показалось. Слава богу, прибыли. Колымаги царского поезда одна за другой начали въезжать в ворота дворца. Сопроводившие их конные дворяне да караульные стрельцы остались у ворот.
  
   Зерновые котировки
   Жестокий романс
  
  
   Завтра, всё завтра. Да, как же завтра, сударь, как же завтра, ведь к вечеру уж знать можно бы. Оставь, друг, сегодня к цыганам заедем в Грузины. Едем. Спустились к бульварам, каменных домов мало здесь. Два три особняка и только; свернули с Никитской и вот они - неопрятные домики с утвердившимися в них, кажется, навеки цыганскими таборами. Хозяин, куда править, по прошлому разу, али ещё куда? Правь к Гришке, к Гришке правь. Ах, Стешенька, поди заждалась, своего Аполлона. Не сон, не явь, а день хмурый, с дождичком моросящим, с солнышка лучом редким, застенчивым, а деньжищи такие вбиты, да всё позаложено, перезаложено, что и не вспоминать лучше, да день только потерпеть, лишь денёк и подхватить Стешу, да в Париж, а там и к морю, можно на юг в Ниццу, а можно и в Бретань...
  
  
   Рыдван с прихлебателями да пролётка лёгкая впереди тянулись по узкой улочке, покинувшей шумный образованный город с дамами и господами, со студентами и гимназистами, с ресторациями и клубами, с театрами и конторами делали уж не первый и не второй повороты, теряли из виду колокольни и купола, только звоны доносились сюда, будто палочные по пустому железному коробу удары бьются в уши, в лица, в головы. Открывай, друг, Василий, шампанское, что-то повременили мы с ним до неудержу.
  
  
   Подтянув вверх узкие плечи и вскинув кривую бородёнку, аж в тучи, Василий, сворачивает головку большой и тёмной бутылке и с присмехом выставляет её за ступень пролётки, проливая пену и прозрачную зелёную влагу на блестящий сапог свой и вчерашний листок биржевой под ногой на полу, который сворачивается и расплывается густой теменью, вычернивая на себе колючие яти; стой, приехали. Калитка в воротах, крашенных суриком, стучи в неё сапожищем и смотри, как трясётся она внакрест переплетённая дощечками, да трепыхается на неплотно прибитых петлях, а за калиткой уже беготня раздаётся, плачь ребятишек и шлепки, да пронзительный женский говорок, да стучащие по ступеням подкованные кавказские сапожки Гришки, который уж и кричит: барин, Аполлон, сударь, Василий, проходите, какой стук для вас, через порог быстрее, быстрее ко мне;
  
  
   и пинком в зад мальчишке в красной рубахе - лети, за гитарой, что вертишься под ногами, будто дела не знаешь, а ты дура, к рыдвану беги, да помогайте, ящики нести с вином, да стол накрывайте под навесом во дворе, самовар, самовар растапливай, эй, девки, величание давай... Старухи, как из под земли выросшие, подбегают по-молодому, тащат во двор изломанные, скрипящие стулья для хора, гонцы летят в трактир ближайший за угощением для гостей, а гости хватившие с дороги водки принимаются за шампанское, рассаживаются за большим столом под навесом и слушают уже переборы, не залихватские ещё, начальные, которые и поручены исполнителям ещё не серьёзным - мальчатам малым, но чёрным лицом и красным рубахой.
  
  
   Ищет взгляд, не стоит на месте, не водки ищет на столе - её уж не вторая и не третья рюмка прошла, а девушку ищет, Стешу; где она, да здесь же, но не видно пока, не все юбки нацепила, не нашла платок цветной с огромными яркими цветами набивными, с бахромой, перекатывающейся шариками в клетчатой перетяжке шнуров...
  
   Идёт с крыльца медленно, бёдрами в раскачку подправляет походку, смотрит исподлобья, но не зло, а привлекающе; стреляет глазищами черными, а перед тем как бежать к нему, будто змейка кожу, сбросила с плеч на локотки платок свой яркий, да полетела, на шею бросилась, губы в бороде русой с лёгкой рыжинкой нашла, да впилась в них как в угли костра, жарко и больно: свет мой, Аполлоша, чудо моё, где был ты?! Где?! Покинул меня, но нет, не говори, знаю всё, всё знаю, ты мой теперь, сегодня мой и ночь мой, до утра, но мой, а там и навек мой, Аполлон...
  
  
   Стол заполнялся волшебным образом, уж и ставить некуда, уж и самовар с него сняли, на табуретку переставили для удобства, а на столе появились: пироги горячие с брусникой и черникой, пироги холодные с рисом и грибами боровиками, с визигой, да опять горячие с капустой хрустящей да яйцами, с ливером душистым; огромный растягай с судаком, да закускам разным и счёта нет, где были: угри копчёные, рыбцы солёные, сельди бочковые, да икра с луком и маслом перевёрнутая от залома, да чёрная белужья в плошке, с набросанными на неё лимонными дольками, да ветчина елисеевская и ростовский окорок, да ещё много чего разного, включая свинину обрезную и ушки поросячьи прозрачные, да холодцы с зеленью, да заливные осетровые с приправами разными...
  
  
   Пол стола водкой было уставлено, цветами от зелёной мятной и на почках настоянной смородиновых, до жёлтой анисовой и красной клюквенной; вино от сладкого до кислого, мускатное и столовое. Василий только охал, да пачки денег Гришке подавал потихоньку от гостей, а то и прямо бухал на стол "катеньки", уж как то придётся. Аполлон в этом не участвовал, он слушал: как поёт хор, как тянет душу его ввысь высокоголосая Стеша, как неожиданно падает она в голосе до самой низкой хрипотцы и подхватывает его тогда, уносит куда-то, а то, казалось, могилу ему копает - таким голосом пела, а то вдруг на краю ямы холодной в пляс пускалась и дрожанием мелким открывала не только душу свою, но и тело смуглое, атласом жёлтым оттенённое, монистами брякавшими, звенящими ему подпевавшее.
  
  
   Тени по двору разбредаются, сменяются уставшие певцы на других, всё новые лица появляются, а старые меж ними как остывшие блюда, всё перевёрнуто, словно пустые лодки на зелёном берегу разлеглись; двор качает пароходом в тяжёлых волнах, вечер вступает в песни, переваливается через ворота кровавым закатом, гитарным, рваным перезвоном венгерки отзывает от столов пошатывающихся гостей: чибиряк, чибиряк, чибиряшечка, с голубыми ты глазами, моя душечка...
  
  
   Коротка ночь московская переливами вдохновенного цыганского пения полная, да слезинок скатившихся, будто невзначай, когда уж и весёлое что пели, да плясали, а только и не забывали ни на минуточку о сладкой горечи игры нашей вселенской под звёздами яркими, под луною блином на небе желтеющей, под черной ночи косы распущенной, укрывающей души потерянные. Переборы гитарные без романсов, без песен, без плясок встречают рассвет на Грузинах, только хлюпает грязь под ногами прохожих по улице и во двор привносящих уныние, да вести нехорошие, склонные всегда к полудню появляться, будто и не солнце в зенит восходит, а судьба наша тяжкая.
  
  
   Что, Василий, с тёмным лицом стоишь, что молчишь, да уж и не говори, докатилось и до Москвы падение Питерское котировок зерновых, вижу, ну иди, Василий, ищи другого хозяина, дай-ка, обниму тебя напоследок. Прощай, Василий. Прощай, Аполлон.
  
  
   Помоги мне Аполлон, держи крепче меня, приставь под грудь железо холодное, первая я хочу исчезнуть твоею рукою стёртая с картинки чудной, смахни слезу рученькой белой, поцелуем глаза закрой, не бойся, Аполлон, не жить мне без тебя. Эхо прокатилось по двору, самовар остывший упал, только две пульки вмялись в бок его, да легли рядышком.
  
  
   Византийские ребята
  
   Диалог первый
  
   Архипуп: О, почтеннейший, и часто прощающий долги, Велиарх, давно ли ты мыл свои длинные белые пальцы с налипшим на них мёдом богатства и чистил потускневшие перстни долгосрочных вложений мелом, камни на них приобрели уже цвет после праздничных волн нашей бухты; они уже смотрятся на твоей руке как гнилые персики и обглоданные огрызки; затрапезный вид твой вызывает изумление; взгляни на меня, не взяв примера в малом достатке, - я чист и свеж, я красив и благороден, притом не имея ни медного гроша - ни в зажатом кулаке, ни в завёрнутом в пояс кошеле; притом нет у меня и таких благороднейших и влиятельных лиц в приятелях; один ты у меня благим примером, каков же он твой пример - безделье, убеждённая праздность, как в делах твоих, так и во времени твоих никчёмных занятий ценой в бесконечность; смотри, сколько я ждал тебя за этим столом, а ты с помощью распущенных слуг своих сумел надеть лишь то, что надел, да и угощение явно не проверялось тобой перед подачей, горелая курица, икра севрюжья, а не белужья - ты не проверяешь и поставки с фессалоникийской ярмарки, которые тебе несут ушлые славянские торговцы; лень ослепила тебя мягкой пургой вспоротой перины, брат, Велиарх.
  
  
   Велиарх: Дух соревнования покинул меня, любезный и достойнейший друг мой, Архипуп; споры с тобой, лишь велеречием расслабляют уставшую волю, а суть их обидна гостеприимному хозяину, как бывает, обиден комплимент идущему на смертную казнь преступнику; чем севрюжья бело-рыбная икра не по вкусу, тебе мой друг, чем курица, начиненная трюфелями с грецкими орехами и чёрной сливой, озаботила тебя небольшой корочкой, да и то, от прилипшего к ней и случайно подожженного плода; зачем ты как осенний дождь пускаешься в пляс на лысине старого человека, потерявшего ещё в года менее зрелые нить правды существования; к чему укоры в знакомствах, когда лишь падшие женщины, которым ты платишь, делая у меня долги, тебе жёны, матери и сёстры; отсутствие же средств, в твоих карманах и перстней на пальцах твоих, лишь следствие лени, не праздной, но активной и убеждённой, не лень ли было тебе тащиться через весь город, да ловить лодочника, чтобы переправиться на мой остров, лишь для того, чтобы, набивая брюхо, ругать меня пошлыми и грубыми словами?
  
  
   Архипуп: Скажите боги! Дух покинул его олимпийский, Вы слышите! А давно ли, Велиарх, давно ли так, ты бегал нагишом по песчаным наносам нашего побережья, светил своим задом как маяк Родосский, кораблям, похищенным бурей и сбившимся как ты с разумного пути, не слушая советов, твоего же блага для и положения в государевых и духовных структурах; не забыл ли ты, сколь много кубков пришлось поднимать мне, имеющему не только малое богатство, но и здоровье уже почти дошедшее до цирроза, чтобы ты, родной друг мой, мог приобрести такую здоровую недвижимость, владеньям заморским равную, по цене столь бросовой, да близостью своей к столице равной не имеющую; неблагодарен твой вопрос и о птице пережаренной, ведь арабами сказано "не бойся верблюда с опущенными горбами, а поберегись его чёрного жареного мяса"; не слушая умных лекарей, очутишься в преисподней, ещё при жизни.
  
  
   Велиарх: Ты, видел, Архипуп, как птица мелькнула, вечерним полётом к гнезду озабочена; заметил ли ты острым своим как язык твой взглядом, что веточку она пронесла, чтобы укрепить его ещё более, попутно; так зачем же ты портишь указаниями нелепыми дом свой, которым мой для тебя уже является, к чему вспоминаешь годы мои нищие, прекращенные лишь изменениями судьбоносными в стране нашей, упрекнул меня задом голым и указанием контрабандным кораблям заблудшим; как не совестно человеку знающему и со мной век общающемуся, упрекать в неправедности первоначально нажитого, да ещё не прямо как дружба должна разговаривать, а с обходом через Египет и притчами не путными медицинскими, арабскими, кровопускающими; Стыд покинул тебя, товарищ мой не безгрешный!
  
  
   Архипуп: Чем бесплодно стыдить меня отсутствием стыда, лучше уже велел бы поменять блюда, видишь, как наполнились пустейшие из них костями, а полнейшие дичью и муренами опустели; ужель, напоминание обитель твоего духа, нещедрого в богатстве, а лишь в корме соловья баснями; я уж и боюсь сказать, что пора зазвать к нам из твоих одалисок несколько, да велеть им исполнить танцы, зажигающие кровь и чистящие наполненные желудки; как мог забыть ты об усладах души, когда мозг наполнен желудочным соком и столетним мёдом, не узнаю тебя, брат мой, пора, пора уже хлопнуть в ладоши и прихлопнуть в такт нежной музыке по жирным нашим бёдрам...
  
   Велиарх хлопает в ладоши. Входят одалиски.
  
  
  
   Диалог второй
  
   Архипуп: О, горе нечестивцу не знающему меру, о горе его голове такое же, как подагре, поселившейся на старости лет своих в ногах праведника; к чему сажали и поливали, взращивали, воспитывали это дерево, полное сладких плодов, если плоды рвут на части спелыми зёрнами оболочку его бренную, как трескают сочные зёрна созревший гранат; да, ещё ты, друг моих утех, спонсор всеядный Велиарх, запропастился, а ведь знает твоя душа, изощренная в науках управления, как трудно дозваться самых верных слуг в отсутствии хозяин, пусть и непутёвого, такого как ты; о, Велиарх, где ты..., а более не ты, а слуги с винами лечебными, с закуской огнедышащей; но, есть и вопросы, к живой душе обращаемые в минуты угрызения собственной, высотой превышающие облака; кто ответит мне на них, когда тело в разброде, а душа мечется в нём как в четырёх стенах опостылевшего сераля; зачем приходит казнь не как избавление, а продолжением пытки; почему так желаешь палача, когда не чувствуешь за собой зримой вины, а только наступивший предел в наслаждениях; к чему одалиски старались над моими толстыми складками, изгоняя последний жир из них, воистину стволовая клетка есть беспричинная надежда всех напившихся горя болезней, которые настигли их по вине соблазнов. О, горе, о, Велиарх!
  
  
   Велиарх: Что за страшилище царств подземных, укрытых от глаз простолюдинов отдалённым цветущим садом для их же спокойствия, я вижу; что за рожа, распухшая от негодного пищеварения предстала предо мной в час и для меня несладкий, какое средство применить для исправления ситуации сложившейся в нашем маленьком содружестве; не пора ли мне гнать неспособных к восстановлению мужа и набирать новеньких одалисок или уж звать для тебя Оксивианта и Никтиона; судя по разрушениям на твоём лице, они не нарушат Законы подземного царства, сопроводив тебя в аид!
  
  
   Архипуп: Не успел появиться ты, Велиарх, не слыша даже призывов о помощи, которые издавал тут я как слон к песку, приложивший хобот в дно пустой чаши, усиливая звуком мольбы о спасении своём, и что же? Упрёки в состоянии моей внешности, упрёки в развале здоровья; а не ты ли, подлый, друг мой, сам нетерпеливым юнцом взгромоздился на услады, тобой же вчера предусмотренные для фактически прохожего человека; мало ты к ним привык, увядая в распутстве, так и друга своего втащил в райские кущи; кто, а помню ли я теперь это в точности, говорил вчера о стыде, кто хотел бегать поджарым и нудным олимпийцем по утрам, не употребив перед этим ни одалиски, ни кальяна, ни жирной утки? Кто в обвинениях своих превзошёл плодоношение самой царицы Ниобы и только ждёт от меня стрел Апполона и Артемиды в ответ?
  
  
   Велиарх: Чем более слушаю тебя, Архипуп, тем более убеждаюсь - уже пора мне похлопотать об открытии центра риторики при патриархе под твоим руководством; как погода в январскую стужу, ты переменчив, как помело бешеной служанки язык твой вёрткий и лживый; не общественное ли мнение в тебе говорит, не газеты ли печатать тебе яростными столбцами, не поехать ли тебе в Поднебесную, за опытом изготовления бумаги из тряпок; очевидно, одно - тряпки, которыми, ещё вчера можно было похвалиться, уже сегодня у тебя есть, не за колесницей ли ты, друг, Архипуп, скакал вчера на животе своём облитом жиром куро-паточным и пылью вековою покрытым в день нынешний, как успел ты, о вечно спешащий, уложить целую вечность, необходимую для парчи золотой уничтожения в вечер и ночь одну - править тебе Византией нашей долгие годы!
  
  
   Архипуп: Нет расположения к спорам в день неприглядный для глаз, состоящих ныне у Архипупа из одних щёлок; нет разговора достойного дня второго и ещё не поправленного; наполни лучше, друг, Велиарх, мой разлюбезный, чашу мою пустеющую быстрее сосуда любовного у юноши робкого; слушай мысль мою, выкупленную из рабства разума моего безголосого, не позвать ли нам сегодня певчих из народа кочевого и плясового, с бубнами и новинкою хитроумной технической семиструнной усладой, по слухам верным дворцовым, снабженных?
  
   Велиарх хлопает в ладоши. Входит цыганский хор.
  
  
  
   Диалог третий
  
   Велиарх: Вижу я, друг мой, что видом своим мы сравнялись с тобою окончательно, нет таких весов в мире подлунном, исключая звёздные скопления, чтобы различить нас хотя бы и весом; немало за эти дни повидали мы плодов, падающих на землю в моём саду, и хоть не открыли закона ни одного, принадлежащего миру всему, но некоторый постулат едино перстным указом пришёл в мою опустошённую и потому светлую ещё голову; жду твоего языкового участия просветлённого вином Залесским хлебным; всё в мире есть объём и вес, даже вещи, не всегда телесами измеряемые и не входящие в голову утяжелением; посему, вопрос об общественном мнении, я окончательно предоставляю тебе, это решено, и, как только пир наш окончится, так или иначе, я поговорю с патриархом; но и оно к слову пришлось лишь как пример предмета с весом и определённым видом, осязаемым власть предержащими; но не об этом веду путаную речь свою - думаю, как плод упавший источает аромат и пользу, так и душа человека не пропадает во вселенной, лишь бродит в ней путником, истёршим ноги и ослепшим от ярости солнца и блеска воды в полдень в Икарийском понте; плачет и стенает душа, что мы и слышим отголоском, когда наша пока живая находится в расстроенном теле, в дни ненастий семейных и государственных; да, не спи же ты карпом зеркальным, отражая лишь храп повисшим носом, поддержи достойно спор мой самого с собой, разбей одиночество мысли в кусочки мелкие, наполни содержанием, оспоренным, мою правду.
  
  
   Архипуп: Что ответить на речь твою, всегда в любом из мест её избранных задевающую меня обидою, - не услышал я вопроса, чтоб ответ давать скоропалительный; придётся выручать друга истинного, заблудшего в падающих плодах и пустых ароматах, ставить вопрос самому и отвечать же самому; хоть и ленью моей ты несправедливо напитал мой образ; проделаю работу мозга твоего небесполезную до формулы понятной грамотному византийцу; понял я тебя или нет, но вопрос прозвучит так: обладаем ли мы душой бессмертной, ходим ли мы по небесам, когда тело наше очищается от непотребства душ наших озверевших в земном пребывании; отвечаю тебе с большим сомнением в верности Платоновских домыслов, как посещавший театры анатомические и с Гиппократом знакомый лично; не утешу я тебя бессмертными похождениями, не чувствую я пользы для богов от таких наших вояжей - ведь натерпятся они до тряски рук своих белейших, пока с нами возятся в земных делах; кто же, скажи, Велиарх, облечённый властью неслыханной будет искать себе хлопотного занятия, ещё и вечного - нет, отвечаю тебе, друг мой, нет бессмертия души в этом мире.
  
  
   Велиарх: расстроил ты меня, друг заботливый, Архипуп; не услышал я от тебя ни слова веры, верно забыл, что центр риторики твой будущий у патриарха под опекой, ни даже спасения в сомнениях не оставил, но навёл ты меня на мысль приятную, хотя и грешную; не пора ли нам, рискуя получить перун в седалище от грубого Зевса, осуществить превращения качественные и полезные.
  
   Велиарх хлопает в ладоши. Входят одалиски и цыганский хор.
  
  
  
   Новелла ХХХV
   Рассказывающая о маэстро Таддео из Болоньи
  
   Маэстро Таддео, читая своим ученикам курс медицины, объявил, что всякий, кто в течение девяти дней будет носить маску животного, порнозвезды, смерти или иного персонажа не совпадающего с его личным обликом данным богом, непременно окажется сумасшедшим. Таддео не был голословен и доказывал это на основании науки.
   Один из его учеников, сообщил досточтимому сообществу, что готов доказать обратное на личном примере. Он объявил себя ДолгОпяТом СуперОчковым и все девять дней прогуливался в эфире, пугая своим обликом малолеток, маргиналов и рафинированных интеллигентов. Когда это ему надоело, он явился в сообщество и обратился к его модератору маэстро Таддео: "Маэстро, то, что вы утверждали в вашей лекции, неверно, так как я проверил это на себе, а безумным не стал". С этими словами он поворачивается и показывает маэстро и всему сообществу свой зад, снабжённый тату MI MUNDO.
   "Запишите, - сказал модератор, - что всё это подтверждает научный факт, и сделайте новую сноску в комментариях".
  
   1372. Панчатикиано - Палатино 32.
  
  
   Середина
  
   Старик погладил свою бороду, закатил глаза к небу и решил: пора. Пора создавать. Сегодня я буду создавать... Сколько уже всего создано, так много, что, кажется, создавать нечего. Он уже создал машину, которая легко поднимает огромные тяжести на очень большую высоту; он соорудил подводный колокол, с помощью которого можно поднимать сокровища с затонувших кораблей; он сделал летучую мышь, под которой в мешке можно полетать под облаками; он создал стрекозу, не хуже и не лучше других стрекоз, которые пляшут над заросшим прудом; он создал великолепные картины, которые развешены во всех богатых домах и замечательные фрески в храмах, которые помогают людям чувствовать неземное блаженство так же легко, как чувствуют босыми ногами землю с ночной росой; он создал боевые машины и системы орошения, он создал...
  
  
   Может быть уже хватит создавать новое, может быть пора заняться совершенствованием уже созданного, такая мысль легко приходит в голову, когда... когда просто устал, устал извлекать из потёмок своего сознания на свет божий эти свои жалкие подобия измышленному, вписывать их в листы, складывать их определённым образом, вычерчивать рисунки, строгие как чертежи, по которым смогут воспроизвести им задуманное иные люди, и не его современники, которых он видит каждый день, у себя дома, на рынке, у церкви, в порту, в лесу, на стройке, при дворах у знатных вельмож, да мало ли, где он их видит, главное, он продолжает использовать свои глаза для непреложных десяти обязанностей, которые они исправно, лишь со скидкой на старость, выполняют.
  
  
   Он подумал: что я буду делать, когда нового не останется, совершенно не останется - лёгкая дрожь пробежала по его телу, дрожь и озноб. Он со всей силой почувствовал - он никогда не сможет заняться совершенствованием им же созданного мира; это останется уже другим, а он просто погибнет, если каждый день не будет создано им нового. Он погибнет, если в сознании, в неприступном замке его сознания не распахнутся ворота, не опустится откидной мост, и кареты одна за другой не вылетят на полном ходу, грохоча колёсами и копытами несущих их коней по дубовым доскам, а за каретами не проследуют прекрасные рыцари, легкие и тяжёлые, в цветных ярких одеждах и в чёрных строгих одеяниях;
  
  
   что с ним будет страшно представить, если их латы однажды не сверкнут на солнце, не блеснут вслед за каретами светящейся стрелкой и всё это несущееся вскачь великолепие, наконец, не исчезнет, покрывая вьющуюся в переливающейся и пульсирующей зелени луговых трав дорогу тонким слоем пыли, нежной и тёплой пыли, которую так приятно будет держать в руках, дышать ей и сдувать её с ладоней, наблюдая, как белое облачко взмывает вверх, уходит в голубое небо и растворяется в нём, не оставляя ничего кроме памяти, иногда доверенной бумаге, иногда так и остающейся внутри его седой головы.
  
  
   Ничего не останется кроме пыли, даже и её не останется, ведь он не выдержит её невесомой тонкости, он обязательно её сдует с ладоней, он выпустит её в бесконечный растворённый полет, в котором не будет места ни одной земной обязанности и тогда его глаза перестанут воспринимать мрак и свет, тело и фигуру, удалённость и близость, движение и покой. Он просто закроет их однажды и не увидит мрака, не увидит цветного мерцания звёздочек, живущих под веками живого человека, не почувствует близость солнца и удалённость вместилища души, он потеряет и тело и его форму, но... Так что же "но"? Ничто не "но". Старик встал, прошёлся по своей комнате, потушил забытую с ночи свечу, посмотрел как она гаснет, как над ней взвился прощальной ленточкой тонкий, синий с чёрной строчкой дымок, раздул маленькое облачко по комнате и посмотрел на последние потуги тепла, не дающего света, растёр в руках маслянистый воск, остававшийся на пальцах и отметил сухость своих рук, которую уже не удаляли, питая кожу, его внутренние соки.
  
  
   Достаточно, подумал старик, теперь уже всего достаточно, чтобы сделать шаг, последний шаг в небеса. Оставалось только дожидаться времени и точного часа для этого шага со смирением и со своей работой, с вечной своей работой, которая подарит, обязательно подарит ему ощущение исполнения своих обязанностей в тех местах, где их уже не будет. Старик сел за стол и работал до самого вечера. Когда он очнулся от забытья трудом, он увидел, что на столе лежит чёрствый хлеб, в кувшине стоит недопитое прокисшее вино, увидел, что свеча затвердела, превратившись в полупрозрачную колонну воздушного комнатного храма; тогда, оценив картинку своего мира, как неприглядную, он решительно встал, слегка покачнувшись, но не стал хвататься за спинку стула, а сам попытался удержать равновесие. Это ему удалось.
  
  
   Старик пролез в свой плащ, подпоясал его поясом, на котором всегда носил длинный кинжал, подвесил к поясу кошель и вышел на улицу. Вечернее солнце золотило каменные стены домов, сложенных из больших тёсаных кирпичей, оно сбегало вниз к ногам старика по ступеням, ведущим из переулка на улицу, вокруг было светло и прозрачно, вечер наступал постепенно, он не торопился, он знал, что его обязательно встретит ночь, которая уже его ждёт, уже готовит свои объятия, раскрывает ночные цветы для создания терпких ароматов, так помогающих в любовных утехах. Вот и стёртые временем ступени преодолены, вот и улица, вот и покинул он свой переулок, а видит теперь только человеческий муравейник, который сейчас счастлив и готовится к отдыху, срочно завершая свои дневные дела, такие простые и нужные, такие далёкие от стариковских мыслей, так сбивающих их медленный ход смехом и песнями...
  
  
   Бороду отпустил, посеребрил, а по улицам ходить не научился, корзиной тебя сшибу сейчас, сам-то сумеешь тогда подняться? Какая она белая, какие у неё чёрные брови, как они согнуты, как напоминают арки храма, какие тяжёлые холмы возвышают её холщовую рубаху, с распахнутым воротом, какие замечательные складки на её красной юбке, которые создают такой необходимый дополнительный объём, какой свет запрятался в её улыбке, какой волшебный пейзаж за её спиной, как она прекрасна и как заставляет жить. Что застыл как памятник молчанию, может подогреть тебя за пару золотых, вон какой у тебя кошель на поясе, поменяй его на меня и улетишь до срока на своё небо, старик.
  
  
   Как здесь жарко и какой озноб внутри; какой страшный холод разлит в членах, как он не похож ответом на то, что с ним делают эти жаркие таинственные струи, как они стремятся согреть его, впитаться в него теплом и расшевелить застывшие ветви его рук и ног; как они стараются превратить пустой бурдюк его живота в свежую корочку растущей под сенью зеленых листьев дыни и только шёлк, шёлк её кожи этой обнаженной феи, бросившей свою корзину мокрого белья в угол, спасает от последнего замедленного разумом разрушения; оно ещё не рушится - его здание, его могила ещё с ним, она пока дышит, сопротивляется бессилию, но всё больше он вынужденно учится последнему знанию и умению наслаждаться недоступным, которое такое доступное, но недостижимое.
  
  
   Я удаляю тело из десяти областей действий глаза, ведь это всё только картина, только живопись, только свет и мрак, чёрный треугольный мрак, который невозможно раздвинуть восставшим жалом, а было бы возможно только рукой, которая тоже не хочет подняться, отдав всё действенное уже глазам и только им; эта сухая рука больше не хочет наружной влаги, она требует только своей внутренней, она сворачивается со своей кости веснушчатым перекатывающимся покрывалом и не хочет больше чувствовать ничего, кроме покоя, кроме скольжения по листу бумаги, кроме тяжести кисти и прикосновения пряди волос при её удалении со лба, когда она мешает видеть свет.
  
  
   Может быть, добрый господин, мне позвать моего племянника, он юн и свеж, ему всего четырнадцать, его растительность нежнее моей, его чресла округлей и вход тесней, его губы на вкус острее женских и пуховее, чем мои волнистые поверхности, покрытые вдумчивыми рисунками твоих поцелуев, может быть... Ничего уже не надо, только высыпать всё золото из моего кошеля на твою постель, провести последний раз по ней горячей сухой рукой, раздвинуть указательным пальцем твои губы, провести им по жемчужным зубкам и прочертить мысленную линию по дорожке звёзд к последнему гнёздышку моей вечной растревоженной тобою души.
  
  
   Позвольте, мой господин, я провожу вас до вашего дома, мы спустимся по крутой лестнице в ваш переулок, откроем дубовую дверь, прозвеним встречающим нас колокольчиком, спустимся на несколько ступенек в вашу комнату и я уложу вас в вашу постель, сяду рядом и буду вам петь свою длинную ночную песню, грустную и счастливую; свою песню, которая всегда серединка жизни, которая никогда не кончается, а только начинается, я дам вам выпить на ночь вина и вы улетите в те дни, когда всё вокруг пело и звенело, когда краски не просились на холст, а сами укладывались в нужные места взора, одним своим появлением с ранними лучами восходящего солнца и, не требуя продолжения жизни в плоскостях ваших картин, жили и пели на радость вашему уму и душе и на радость всем тем, кто был тогда рядом с вами.
  
  
   Сделай так моя певунья и я выброшу свою книгу о свете и тени, которая всегда окружает всё светлое, и оставлю только ту её часть, где говорится о соприкосновении и смешении, о тех пограничных местах, которые и есть золотая середина жизни, о тех, где свет и тень перемешаны и неотличимы.
  
   Леонардо да Винчи. Суждения. Подразделение живописи, 60-61.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"