Каждый человек - писатель, он пишет свое житие, но невидимыми чернилами... - так думал Игнат Трепутень, кусая гусиное перо. За слюдяным окном догорал семнадцатый век, иван-колокол пугал ворон, а в кремле, заглушая его, шептались по углам.
Что страшно одному, другого не пугает, - продолжал размышлять Игнат. На площади чернели головы, с пиками вместо шей, галдели птицы, вырывая друг у друга мертвые глаза, и перья, измазанные запекшейся кровью, сыпались на булыжник.
Игнат всего с месяц как сменил рясу на кафтан. Послужи государю твердой рукой, - перекрестил его на дорогу игумен с высохшим от молитв лицом. У предыдущего писаря нос скривили клещи усов, а взгляд был такой острый, что хоть перо очинивай. Но на масленицу, проверяя глазомер, он высчитал глотками бутыль медовухи и допустил пропуск в титулах царя. От страха у него выпали волосы, хмель выветрился, а тень встала дыбом. Но с бумаги букву не вырубишь. Тараща медяки глаз, он уже видел, как точат топор. И, расплетя с перепугу лапти, стал вить веревку. Но потом, растолкав стражу, удрал в шляхту, принюхиваясь к пограничным заставам, точно зверь. Он бежал, выскакивая из порток, и в Варшаву явился, в чем мать родила. Звали его Кондрат Черезобло.
Вслед ему полетели грамоты. Их под диктовку думного дьяка выводил Игнат. Красивым почерком, за который его взяли из монастыря.
Изо дня в день Игнат прислонял букву к букве, макая носом в чернильницу. Он всегда держал ее под рукой, а перо за ухом. В его замурованной келье едва поместился стол, на котором, переплетая пламя косичкой, денно и нощно чадила свеча. Игнат сидел на высоком стуле, болтая ногами над земляным полом, заслонясь от мира кованой дверью и ворохом бумаги.
А за Кондратовой душой явился государев человек. Не сойти мне с этой половицы, - топал он каблуком, оттопырив карман, - пока здесь не окажутся его кости... В королевской свите спрятали под ладонью ухмылки: Но ваш подданный ссылается на нехватку чернил... Оставалось расшибить лоб. Однако Москве упрямства не занимать, и посол гнул свое. Кондрашка умалил честь помазанника, - стучал он посохом, багровея, как рак. И пока анафемствовал, зашло солнце. - Впрочем, воля ваша, вам выбирать...
А в чем же наша воля?.
Кол или виселица
Ему отказали.
Боярин выломал под ногами половицу и, унеся с собой, сдержал слово.
Однако домой он вернулся с пустыми руками. И это ему не сошло. Звали посла Чихай-Расплюев, а указ о его ссылке написал Игнат Трепутень.
Было ранняя весна, Кондрат брел по нерусскому лесу, разглаживая седые бугры мокрым снегом, и сочинял стихотворение
ЧУЖБИНА
Чужбина. Чужбина, чужбина...
Чужбина, чужбина, чужбина...
Чужбиначужбиначужбина...
Пел ветер, скрипели сосны, и воспоминания уносили его в Москву. А там икалось Игнату. Он запивал икоту квасом, корпел над челобитными и, причащаясь, видел отраженного в чаше змия. Повинную голову и меч не сечет, - искушал он беглецов аккуратными ижицами и ятями. От лжи у него шелушился нос, и он соскабливал кожу ногтем.
А после спускался в подвал - смотреть, как, выжимая рубахи, трудятся до седьмого пота палачи.
Иногда он получал в ответ сломанную пополам стрелу. И тогда понимал: ему не верят.
Игнат седел изнутри и, оседлав возраст, был лыс, как колено. Не перебегай дорогу зайцу, чтобы чувствовать себя львом, - учил он. Однако его боялись. Величали по отчеству и ломали шапку перед его железной дверью.
Теперь у него все было написано на лице. Но прочитать по нему было ничего нельзя. Когда же он невзначай проводил по лбу платком, там отпечатывалось: Холопу - кнут, боярину - почет. И он торопливо прятал в карман свою мораль.
На пирах Игната превозносили до небес, а за спиной мылили веревку. Он принимал это за должное. В своих ночных мыслях он доказывал, что прощать врагов, значит вовремя их предать, и не опускал глаз, когда угодники на иконах заливались краской. Памятники рукотворны, - приговаривал Игнат, отправляя в Сибирь завистников, - к славе каждый себя сам за уши тянет...
Раз в келью явился татарский мирза Ага-Кара-Чун. На нем было столько крови, что пока он говорил, она стекала ручьями с рукавов. Тебя же четвертовали... - удивился Игнат, вспомнив, как гудело лобное место: Ну что, секир-башка, добунтовался. А теперь татарин стоял, цел и невредим. И что? - в свою очередь удивился гость. - Разве можно расчленив тело, разъять душу? Взяв правую руку в левую, он почесал ее об угол стола. Игнат покосился на дверь: соглядатаев при дворе, как грязи. А вот скажи, Игнат, - отрубленная голова закачалась параллельно полу, - что ты ответишь не мне и не государю, а там, - мирза вздернул палец, - когда тебя спросят, зачем ты из слова извлекал корысть? Я служил царю твердой рукой, - начал писарь, возвышая голос, - и всякий, кто оскорбит святейшую особу... Эх, Игнат, Игнат... - усмехаясь, перебил татарин. - Гордыня говорит твоими устами... Я видел царства, в сравнении с которыми твое - клочок земли... Я видел Чингисхана и Кира Великого, когда железный Хромец сыпал груды черепов, я стоял рядом, я шел за ордами Аттилы и полчищами Махмуда Молниеносного... Поверь, любой поступок только грех другого поступка, их лестница не приводит ни в ад, ни в рай, она упирается в бесконечный тупик... Татарин сложил конечности, как в коробку. А еще раньше я услышал голос: Где брат твой? и ответил, что не сторож я брату своему. С тех пор меня обрекли бродить по свету и кричать человеку: Проснись!..
Проснись... - тряс за плечо Игната думный дьяк. - Надо писать благодарственную - Ага-Кара-Чуна казнили...
В своем лесу Кондрат слыл книгочеем. Очень важно не прочитать лишнего, - предостерегал он щебетавших по кустам соек. - Никакая книга не может стать Евангелием. Даже Евангелие. Он все больше сгибался, уже касаясь мизинцами икр, так что издалека казалось, будто катится колесо. Раньше мои пятки сверкали, как грудь молодицы, - разгоняя кровь, упирался он босыми ступнями на ежа, - а теперь они, как глаза вдовы...
А Игнат продолжал бегать за собственным носом, наступая себе на пятки. На родине и сухарь сладок, - соблазнял он, - на чужбине и мед в рот не лезет... Его прилагательные виляли хвостом, а от глаголов пахло кандалами. Бескрылая муха не жужжит, - цедил он, когда вернувшиеся корчились на дыбе и глохли от собственного крика.
У слов двойное дно, они кричат, чтобы заглушить тишину...
Шли годы. Будущее входило в левое ухо и собиралось у правого виска, поэтому пророчества лгали, а сны сбывались лишь после смерти. Пропуская время, как нить сквозь игольное ушко, Игнат двигался, растопырив руки, и ловил все, что в них плыло. Он уже переселился в дом с резным палисадом и, целующимися голубями на воротах. В его саду пахло липой, а среди корней гнездились конуры, где цепные псы лаяли так, что у чертей лопались перепонки.
С женой Игнат был счастлив, а она с ним нет. С утра они находили общий язык, который к вечеру теряли. И каждый год у них рождались немые дети. Это ничего, - отговаривался Игнат, - говорят на языке брани, на языке любви молчат. В приданное он взял имя Чихай-Расплюевых, между четными и нечетными буквами вставлял себя и заедал кисели соловьиными язычками.
Но жизнь закусывает мед перцем. Однажды на Игната напала хворь - в языке у него завелись кости, и он смолк, боясь, как бы тот не повернулся в ненужную сторону. К тому же у него ослабела рука, его гласные стали пускать петухов, а согласные трещали кузнечиками. И его отстранили от дел. Теперь он горбился у печи, ворочал кочергой угли и, как все старики, слушал упреки детей. Обступая его вечерами, они, точно побитые псы, шевелили ушами, нарушали тишину молчанием и, говоря невысказанное, обиженно кривили губы...
А Кондрат жил уединенно. Собаки мочились на его ворота, которые никогда не открывались. Тут, в медвежьем углу, он понял, что любой поступок только грех другого поступка, что их лестница не может вести ни на небо, ни в ад, а упирается в бесконечный тупик...
Была самая темная ночь в году, когда, как считают христиане, родился Бог, а огнепоклонники - сатана. В эту ночь оперение стрелы не ведает, куда летит наконечник, а слепые на дуэли убивают зрячих. Раздался стук дверного кольца. Кондрат притаился, зажав в кулаке ключ, но замок лязгнул сам по себе, и ворота заскрежетали. Ты молчишь, как лев, - бросил с порога Ага-Кара-Чун, но заговоришь - словно птица запрыгала... Тебя же четвертовали... - промямлил Кондрат, вспомнив глашатаев на площадях - на мирзе польской крови было не меньше, чем русской. Душу нельзя разъять, - уставился на него татарин, погладив бритую голову. - Но ее можно схоронить заживо. Кондрат перекрестился - бесов всегда как комаров.
Ты спрятался, как курица под крыло, и бережешь себя, точно свечу от сквозняка, - глухо вымолвил гость. - Ты думаешь, что путь не вне, но внутри, что крест не целуют в церквах, а носят на шее, но вера без слов мертва
Он опять провел пятерней по голове, расчесывая несуществующие волосы.
Кто мелет языком, будет лизать жаровню... - попробовал оправдаться Кондрат. Ему стало казаться, что татарин отбрасывает две тени, которые сливаются в одну, а его речь, наоборот, раздваивается, выталкивая из себя, как роженица, свое отрицание.
Когда распинали Его, все попрятались, как тени в полночь, - не обращая внимания, продолжил Ага-Кара-Чун, глядя в угол. - В домах закрывали ставни, чтобы не слышать, как кричат третьи петухи...
Он почернел бровями, будто через сплюснутые ноздри выдохнул сажу. Тринадцатый апостол, - мелькнуло у Кондрата, - вечный жид... Он убавил в лампе фитиль, и тень Ага-Кара-Чуна поползла во двор. Да, да - шагнул он ей вслед, и из темноты его речь опять потекла, как два ручья в одном русле, - я был там и с тех пор брожу по свету, стучась в закрытые двери: Проснись...
Проснись... - тряс за плечо Кондрата королевский гонец. - Зовут... Его приглашали в Варшаву спорить с иезуитами. Диалог, как супружеская любовь, - отговорился он первым, что пришло на ум, - его допустил Бог, а монолог это рукоблудие, и уж публичный диспут - свальной грех...
Однако он больше не хоронил слово. Он завел голубятню и стал посылать в мир сизарей, привязывая к их лапам сушеную бересту - страницы своих книг. Каждый человек - писатель. Он пишет свое житие. Но невидимыми чернилами, - думал он, с размаху запуская в небо очередного почтаря. Но мир не откликался. Точно глухая птица, он пел, свою вечную песнь. И тогда Кондрат послал в него свою смерть. Ее услышали. В Москве зазвонили колокола, запели здравицы государю, радуясь, что Всевышний покарал его оскорбителя.
Игнат Трепутень, слюнявя палец, перелистывал страницы, скрепленные сбоку рыбьей костью. Это были указы, составленные за жизнь. Ему нравился слог, витиеватая кириллица под его рукой не уступала арабской вязи, но теперь в своих трудах он не узнавал себя. Он видел в них Кондрата Черезобло.
У крика есть эхо, у дерева - тень, у берега - противоположный. У каждого есть тот, кем он не стал. Судьба нечиста на руку, она всегда ведет двойную игру. Бывает, она бьет по шару, и тот занимает чужое место.
Чтобы не видеть, как буквы наливались кровью, Игнат, подув на пальцы, загасил свечу...
А на небе судили Кондрата. Вынули из головы память, и она развернула перед ним всю его жизнь. Толпившиеся на облаках ангелы, держа за щекой прошлое, медленно выдували время, и Кондрат еще раз проживал событие за событием. Как во сне, он видел их со стороны и в обратном порядке. Его вчера теперь начиналось завтра: вот, переступив свою смерть, он, еще пьяный со сна, отказывает в споре иезуитам, вот слушает исповедь безбородого татарина, вот оправдывается, ссылаясь на нехватку чернил, а потом, измеряя глотками бутыль с медовухой, сокращает царские титулы.
И тут Кондрат понял, что ему суждено было умереть под чужим именем, а отвечать под своим.
Это не я, - в ужасе отпрянул он, когда череда оборвалась, - это...
И добровольно сошел в преисподнюю, узнав в себе Игната.