Когда мы расставались, в ее огромных, беспокойных глазах стояли слезы. Она уже успела побывать замужем и, как все женщины, снова мечтала о браке. Расходились бурно: у меня вырывались упреки, у нее дергалось веко, кривились тонкие, болезненно яркие губы.
А через двенадцать лет я, мыкаясь по углам, явился по газетному объявлению.
--
Лена...
Я узнал ее сразу, да и она, казалось, не удивилась. Лена была еще красива, хотя с годами немного раздалась, теперь в ее облике проступила та хваткая уверенность, которая рано или поздно приходит к женщине.
Она жестом пригласила войти, и я, не опуская чемодан, перешел к делу.
--
Вы можете остаться... - На щеках заиграл румянец. - Белье раз в неделю, стол за отдельную плату...
--
Послушай, глупо играть в незнакомых...
Она улыбнулась.
Мое окно выходило в сад, и, когда открывалась дверь, сквозняк шевелил занавески. Из мебели был старинный, двустворчатый комод, закрывавший полстены и пускавший по утрам солнечных зайчиков.
Круглый год Лена сдавала комнату, а сама жила в другой, рядом с заваленным тряпьем шкафом, колченогими стульями, кроватью сына. Я вспомнил, как она говорила:
--
Если никого не встречу, заведу себе ребеночка...
Тогда я опускал глаза. А теперь ее мальчику было около десяти. Его звали Андреем.
--
А отчество?..
--
Андреевич... Надо же было как-то...
Годы дались Лене трудно. Помощи ни от кого не ждала, тянула воз, огрубев от бедности и ежедневной борьбы. К тому времени я тоже был побитой собакой, за сорок - ни кола, ни двора.
И вскоре мы опять сошлись.
На ночь она читала сыну про волка-королевича и, дождавшись ровного дыхания, шла ко мне, обдавая жаром изнывавшего тела. А я совсем обезумел: изголодавшемуся по теплу, этот шаткий уют рисовался убежищем от наступавшей старости.
Замелькал календарь. Лена работала допоздна, возвращалась опустошенная. Поначалу мы пытались беседовать, но постепенно наши разговоры стали сводиться к нестиранным рубашкам и вымороченным воспоминаниям.
--
Не надо... - прерывал я ее, ища в темноте горячие губы. Она слушалась, и любовь смывала все.
Деньги Лене нужны были на лечение: под простыни она стелила Андрюше клеенку, скатывая по утрам мокрую постель. К тому же он слегка заикался. Врачи говорили - от впечатлительности. Большеглазый в мать, он часто сидел посреди разбросанных игрушек, подперев щеку худым кулачком. Чтобы подружиться, я принес ему ангорского кота. Тот забирался на руки, урчал, обжигая кислым запахом, и Андрюша смеялся...
А скоро я убедился, что у судьбы все пасынки.
Лена стала все чаще покрикивать. "Опять без тапочек", - гремело среди ясного неба, и между бровей у нее проступала складка. Андрюша съеживался, и пока шарил в платяном шкафу, у него тряслись губы.
Но мать есть мать. Даже когда сердится.
Несмотря на наши отношения раз в месяц я выкладывал на комод взлохмаченные, свернутые пополам купюры, и Лена с торопливой неловкостью смахивала их в ящик. Мы оба стеснялись этого момента: неестественно молчали или говорили преувеличенно громко.
Утром она уходила, а я валялся до обеда, играл с котом, радуясь, что мне, наконец, удалось спрятаться от жизни. В драном, засаленном халате я, как привидение, слонялся по квартире, развалясь в кресле, перелистывал старые, пожелтевшие журналы. Но постепенно, моя неприкаянность делалась невыносимой, и, когда в полдень появлялся Андрюша, с туго набитым портфелем, я чувствовал себя счастливым отцом.
Был вечер, глухо барабанил дождь. Взобравшись с коленями на табурет, Андрюша грыз ногти. Нужно было делать уроки, но он, склонясь над тетрадкой, пребывал в мечтательном оцепенении. Из сада тянуло свежестью, а я совсем размяк: стоял под форточкой и, глядя на сгорбленную фигурку, думал, что мне нарочно послали сына, чтобы прежняя жизнь показалось мне пустой и никчемной...
--
Опять!
Она вошла незаметно, ткнув ногтем в голые пятки. Андрюша вздрогнул и, соскочив, бросился в коридор.
--
Ну что ты... Как кошка с мышкой...
Она обожгла меня взглядом.
От накопившихся обид у нее срывался голос. Но кто во всем виноват? Тоже, нашла стрелочника...
Однако настроение у Лены менялось быстро. Ее визг еще стоял в ушах, а она уже укрывала ребенка стеганым одеялом.
--
Я тебя люблю, потому и наказываю, - ласково шептала она, гладя ему волосы. - Разве я не права?
--
Пр-а-ва... - успокаивал ее Андрюша, постигая азы лицемерия.
Из настенных часов выскочила кукушка. Лена погасила свет, мелко перекрестив спящего:
--
Ондрюшенька, милый...
И опять в ее покрасневших, чуть припухших глазах стояли слезы. С полчаса она гремела на кухне посудой а потом у меня в комнате твердым голосом заговорила о воспитании, долге, помянула Бога...
--
Он же не игрушка...
--
Вот именно...
И опять постель утопила все.
Со временем я окончательно пригрелся. Мне казалось, что я научился выносить Ленины истерики. В конце концов, это был ее ребенок, а я лишь кукушка в чужом гнезде. Да и куда идти? Везде одно и то же...
Раз мы гуляли с Леной по Арбату. Было холодно, густели сумерки. Перебирая гитару в тусклом свете фонаря, горланил пьяный:
"Жена найдет себе другого,
А мать сыночка - никогда...".
Я остановился, кинул ему монету. Он проницательно подмигнул, но Лена уже тянула меня за рукав.
А дома все текло по-прежнему. Когда вспыхивала сцена, я укрывался за дверью, опустив щеколду, разглядывал обои. "А мать сыночка - никогда..." - бубнил я, точно пономарь, заткнув уши руками. А потом мне снился кошмар. Будто я, маленький, лежу в постели, и ко мне является во сне страшная, безобразная хворь. Припадая к моей груди, она сосет из меня кровь, алчно, ненасытно. Я стону от ужаса и, решившись, ударяю ее ножом - хворь хохочет и исчезает. А проснувшись, я вижу Лену, которая во сне была моей матерью, - с зиявшей на шее раной.
И тут просыпаюсь окончательно.
Незаметно пришла зима. Закружили метели, забили в решетчатые окна, покосив черневший забор. Андрюша все чаще кусал заусенцы, и в его угрюмой сосредоточенности читался упрек. Видя, как он замирает, когда ее ключ карябал замок, я соглашался - с чужим ему было бы легче...
В то утро Лена умывала его у раковины, дергала гребнем упрямые колтуны.
--
Не крутись, - дай вычищу нос...
Я вспомнил, как мыло разъедает глаза, когда стоишь с напененной головой, а чужие пальцы бесцеремонно скребут макушку. Но ей было все равно: он был ее частью, ее плодом.
--
Я сам...
Андрюша попытался разорвать пуповину.
Ее лицо исказилось, она по-мужски выругалась, пнув трущегося о ноги кота.
--
Ма-ма, не н-а-до...
Андрюша втянул шею.
Я стоял боком, ковыряя на стекле изморозь.
--
Это же твой сын...
--
Да, мой, - перекинулась она на меня, - а ты - никто, постоялец...
Нервные, выпирающие скулы, голодные глаза. "Заведу себе ребеночка..." Я готов был ее убить...
Под растрепанными волосами у нее рдела шея. Назло мне она стала лупить Андрюшу по испуганно вскинутым ладоням, и каждая пощечина укрепляла ее власть. Во рту у меня вырос кактус, в висках застучал барабан. Я метнулся к раковине, точно крыльями, размахивая обшлагами рукавов.
И тут натолкнулся на стеклянный, блуждающий взгляд.
--
П-у-сть убирается... - пронзительно закричал Андрюша. - Он, он один во вс-е-м виноват...