"Что это?" - испуганно тряс за плечо Глеба Яценко бледный, худой мужчина, показывая на коробке серную отметину.
"Это от спички..." - спросонья ответил Глеб.
"А-а... - протянул мужчина. - А я думал от этого... - Он показал зажатый в ладони ключ. - Помню - чиркал им, а как - забыл..."
Рот мужчины расплывается в беззубую ухмылку, из него текут слюни, и Яценко, приподнявшись на подушке, понимает, что попал в сумасшедший дом. Он видит решетки на окнах, белые халаты сиделок, которые, как фокусники, достают из рукавов шприцы, двери без ручек, коридоры без конца - мир, из которого не вырваться. Он чувствует, что, еще не входя, уже пребывал в нем, а, уйдя - останется. Он смотрит на идиота, который крутит ему ключом у виска, потом догадывается, что смотрит в зеркало, его глаза расширяются от ужаса, а уши ловят звяканье колокольчика...
"Нельзя ложиться на голодный желудок", - доносится из столовой, и тут Глеб Яценко просыпается окончательно.
Будильник дымится от звона. "Лечатся от одного - умирают от другого, - переводя в нем ключ, успокаивает себя Яценко. - Судьба не жмурки - вокруг пальца не обведешь..."
Глеб Яценко не завел семьи, своего у него не было ни кола, ни двора, все, и он сам, принадлежало матери. Она лечилась от всех болезней, держала сына в ежовых рукавицах, запирая его сердце в аптечку - чтобы всегда был под рукой.
"Я так одинока..." - вздыхала она подругам, которых не растеряла в старости, сживаясь с телевизором, холодным, как ночь.
"И кошке одиноко без мышки..." - язвил про себя Глеб, высыпая в кипящую воду суп из пакетиков.
Ему было сорок, у него был голос, тихий как вода, и лысина с носовой платок. В школе его дразнили "Хлебом Яйценко", он был тогда пухлым, с мясистыми, мягкими щеками и продолговатой, как дыня, головой. В юности на него стали посматривать женщины, но мать была против. "Вы же знаете, - жаловалась она по телефону, - он - мой крест..."
Глеб соглашался. И в двадцать семь чувствовал себя разбитым и старым.
На работе он слыл неудачником. "Тебе любить себя не за что, - тыкал ему начальник, - тебе себя презирать надо: штаны протираешь, а все без толку...". Его бы давно выставили, перебирать бумажки любой сможет, но мать умоляла: единственный кормилец.
Конторские будни слизывали жизнь, как корова языком, жевали, превращая в мякину. Месяцами Глеб ерзал на стуле, а отпуск проводил в каком-нибудь Скучноводске или Тоскаморске. Возвращался он с расправленной грудью, но стоило прикрикнуть, как его плечи опускались, а руки сами собой начинали перекладывать бумаги.
И дни опять мелькали, как телеграфные столбы.
"Таких бьют собственные дети, - как-то услышал он писклявый голос, - ты заслужил свою участь, не заслужив ничего..."
"В мире все неудачники... - попробовал оправдаться Глеб, поняв, что находится на Страшном Суде. - Миру никто не нужен, лучше всего - это повернуться к нему спиной..."
Но перебивать было нельзя, да и все слова уже сказаны.
"Презираешь ли ты себя, как своего ближнего?" - цыкнул на него сатана с лицом его начальника. И вокруг, стуча зубами, стали кривляться черти. "Ненавидь ближнего, как самого себя", - приплясывали они на раскаленных сковородках. От страха Глеб проглотил язык, кусая до крови губы.
"Чистилище" - определил ему писк все той же канцелярской крысы.
От радости Глеб побоялся поднять голову.
Он так и проснулся - уткнувшись в подушку.
От взгляда победителей гнется железо, у них костей больше, чем мяса, а кровь в жилах всегда кипит. Отец забрал у Глеба силу его судьбы, взвалив на плечи его тяготы, пронес сквозь войну, где смертей видел больше, чем жизней, оставив на его долю мирное, серое небо, пресное, как сухарь. Ему казалось, что он искупил страдания сына, однако на земле каждый сам себе искупитель.
"До Страшного Суда еще дожить надо", - похлопал бы он по плечу Глеба, узнай про его сон.
Отец смеялся, словно веник ломал, а говорил - словно отдавал команды.
Через четверть века после взрыва его сразил осколок. Глеб целовал отца в гробу, но его смерть пережил легко, как и все дети, в глубине еще знающие, что все это происходит понарошку, что смерти нет, и воскресения нет, а есть одна, недоступная человеку данность. Поэтому маленький Глеб скорее обижался, что отец ушел от них, признав свое творение испорченным, предоставив ему одному двигаться наощупь, в темном, темном коридоре, цепляясь за стены, боясь поскользнуться на грязном полу...
Сирота, что безногий, скачет на деревяшке, как ребенок на палке, не замечая, что из него вынули часть души. А потом все чаще задумывается, как бы сложилась жизнь, не умри родитель. И она представляется ему, как жизнь до грехопадения.
В ту ночь отец горбился в кресле, в протертой на локтях кофте, закинув ногу на ногу, качал тапочком, из которого торчали дырявые носки.
"Ты же умер..." - удивился Глеб.
"Меня вылечили, - гремя костями, повернулся к нему отец, - теперь я тебя не оставлю..."
За дверью раздался смех, и к ним гурьбой вбежали дети. "Мои внуки, - сказал отец, - твои не родившиеся сыновья..."
И Глеб понял, что находится в раю, где все возможно, где не бывшее делается бывшим.
Было воскресное утро, и он до обеда провалялся в кровати, вытирая о простыню подступавшие слезы. А вечером пошел в храм, ставил за отца свечку, бормоча короткую молитву, деревянно крестился, не понимая, зачем родился и зачем предстоит умирать.
"Зло прячется за добром, как паук за иконой, - думал он, спускаясь по церковным ступенькам, - идешь к Богу, а за углом - сатана..."
Густели сумерки, его тень дробили ступеньки, а впереди она терялась в дрожащей листве. Вокруг шли люди, одинаковые, как телеграфные столбы, и он вдруг подумал, что одержим бесом, поэтому у него ничего и не ладится.
"Все разные, даже близнецы, - прочитала его мысли старая нищенка, выставив крючковатый палец. - А тобой даже бес побрезгует..." Она ютилась на паперти, а рядом с ней попрошайничал мальчишка в драной рубахе, который состроил ему рожу. "Религия - сплошь арифметика, - ухмыльнулся он, - сначала верили в переселение душ, думали, что воскресают множество раз, потом надеялись на один, а сейчас..." Он махнул грязной, испачканной в саже рукой. Глеб вздрогнул и, остановившись, бросил монету. Старуха перехватила его руку, раскрыла своей, цепкой и когтистой, как у хищной птицы, подслеповато уперлась в ладонь, водя по ней ногтем, так что ее линии слились с морщинами на пальце. "Прежде чем пробудиться, нужно уснуть, прежде чем родиться - умереть... - ворожила она, быстро-быстро бормоча себе под нос, так что Глеб едва разбирал слова. - А ты, умирая во сне, будешь жить задом наперед, зная свое завтра прежде, чем вчера..."
В испуге Глеб выдернул ладонь и торопливо зашагал прочь.
"Ходят по улице тети и дяди, все дяди сволочи, все тети - б... - оскалившись, плюнул ему вслед маленький оборванец. - Будешь стреляться - держи мушку вниз - не промахнешься..."
За поворотом Глеб нащупал в кармане игрушечный пистолет.
С тех пор у Яценко каждый сон был в руку: увидит ночью облако, похожее на акулу - днем плывет облако, похожее на акулу, увидит комара - кусает комар. Сны сбывались даже на десятый день от новолуния, когда сон пустой. Теперь, чтобы узнать завтра, Глебу не нужно было ходить к цыганке, а на святках - гадать. Чтобы избавиться от непрошеных предсказаний, он записывал свои кошмары, а бумагу сжигал. А иногда рассказывал матери, надеясь, что рассказ вытеснит наметившуюся реальность. Просыпаясь, он долго смотрел в окно, а потом махал рукой: "Куда ночь, туда и сон!"
Но не помогали ни приметы, ни заговоры: сны сбывались с неизбежностью календаря.
Так Глеб Яценко стал сам себе пророком.
Теперь он заранее знал, когда на него гаркнет начальник, и от кого получит пощечину. Однако изменить по-прежнему ничего не мог, разве вместо правой щеки подставлял левую. "Судьба не жмурки - вокруг пальца не обведешь..." Она нависала, как скала, грозя раздавить своей тенью.
Поначалу Яценко грешил на свое поколение, винил во всем возраст, полагая, что выпасть из своего времени все равно, что выпасть из пространства, он видел вокруг молодых - зубастых и хватких, - которые толкали судьбу бульдозером, причем, чем подлее они были, тем выше приходилось задирать голову, чтобы их увидеть, и опять спрашивал себя: "Зачем?"
Кому нужен мир, который не принадлежит никому, и в котором каждый несчастен по-своему? Кто устроил так, что каждый тащит на себя его драное одеяло, которое расползается, как тришкин кафтан? А если мир ничей, беспризорник, значит он принадлежит всем сразу, его воздух, небо, земля - это искры вечности, и мы - только блики нашего пребывания где-то там у непотухающего костра.
Мир держится не на трех китах, а на обмане, в нем необходимо врать в глаза, даже в те, которые смотрят из зеркала. И Глеб исправлял мир, в котором у него все валилось из рук, и концы не сходились с концами: во сне он был ловок, а слово у него не расходилось с делом.
"Жилы из меня тянешь", - кричал он во сне матери, а наяву - так думал. Во сне его окружали люди, одинаковые, как телеграфные столбы. "Вы погубили меня", - орал он им, а наяву молчал, стиснув зубы.
Сны превращали его будущее в прошлое, а его - в собственную тень.
Однажды он шел по городу с кистью в руке, стараясь провести масляной краской белую линию, прямую, как стрела. Он оставлял ее на зданиях, асфальте, фонарях, перечеркивал вывески, выставив кисть вперед, шел за ней, как за поводырем. Но постепенно линия искривилась, как морщинка на ладони, стала прерывистой, иссеченной множеством чужих штрихов.
Это была линия его жизни. Она вилась, как ручей, петляя меж бугров, то расширялась, то сужалась. И вдруг оборвалась - впереди был тупик, а за ним - пустота.
Еще не проснувшись, Глеб понял, что умрет раньше матери.
Что толку оседлать время задом наперед? Время — лишь образ вечности, и наше бытие во времени — лишь образ нашего вечного существования. Наяву Глеб не мог ничего, зато во сне - все. Здесь он снова был ребенком, гонял сачком быстрокрылых стрекоз, верил книгам, и был любим. Всемогущий, он стал равен Богу, строя во сне мир, который принадлежит ему, и в котором ему было тепло.
Поговорить ему было не с кем. Зато во сне с любым можно было помолчать. Закрываясь в комнате, он зачастую горько плакал, а во сне смеялся, как ребенок...
В ту ночь сон не приходил. Глеб сидел на кровати, обхватив голову руками, и видел себя ясно, словно на просвет в дверном проеме, видел будущее, которое ничем не отличалось от настоящего, и думал, что время всего лишь зеркало: человек не исчезнет, если оно разобьется - пропадет только его отражение. В темноте он прошелся по комнате, распахнув занавеску, всю в лунных пятнах, сел на подоконник и стал крутить в руках игрушечный пистолет, переворачивая вниз мушкой.
"Гибель не может касаться корня вещей, не может затрагивать их загадочной сущности, - упрямо думалось ему. - Существует одно настоящее, и оно существует постоянно, а прошедшееотлично от настоящего только в нашем воображении".
Мать крепко спала, дыша ровно и настойчиво, словно маятник в часах. Глеб выгреб из ее аптечки все снотворное, размешал в стакане и выпил мелкими глотками...
Засыпая, он увидел себя ребенком, стоящим около стола, под которым мог свободно пройти, не задев скатерти макушкой, а за столом на облаках, похожих на стулья, сидели старики с бородами, как река, и крыльями за спиной.
"Это была ошибка, - улыбается старший, похожий на его отца, - вручите ему настоящую жизнь..."
И Глеб верил, что сбудется этот его последний сон...