Зорин Иван Васильевич : другие произведения.

Тот, Которого Нет

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


ТОТ, КОТОРОГО НЕТ

  
   Не помню, когда я стал Акимом Курилёнком. Слившись с ним в одно целое, я слушал его ушами, смотрел его глазами и читал его мысли, как свою ладонь. Как паразит, я давно жил в его теле, зная о нем все, а он обо мне не знал ничего.
   Аким коротал свой век в городе, где рождаются без любви, живут второпях, и одиноки даже во сне. Он был женат уже тысячу лет, и когда пускал ночь под общее с женой одеяло, то их ночь не делилась пополам, а была у каждого своя. И, засыпая в одной постели, они видели разные сны. Недавно жена пыталась рассказать ему свой. Но Аким ее опередил. "Знаешь, Серафима, во сне мне предстояла встреча со старинным другом, - произнес он с неприятной хрипотцой, почесав затылок о подушку. - Мы с ним давно не виделись, и, казалось, будем часами разговаривать, вспоминая юность, так что давние весны снова расцветут в нас. - Сглотнув слюну, он отвернулся к стене, пробормотав дрогнувшим голосом: - А сейчас я перебираю знакомых - живых и мертвых, - моего друга среди них нет". Неправда, Аким, я совсем рядом! И я услышал застрявшие в твоем горле слова: от этого мне - как в ледяной пустыне".
   Но для Акима я, как Бог, существо без обратной связи! Он по природе одиночка, и весь мир был глух к нему, а жена для него - черный ящик. "Ты не представляешь, каким радостным было мое ожидание, - хотел было добавить он, рассказывая ей свой сон, но язык прилип к гортани. Зачем? Жена все равно не поймет. Вместо этого он отвернулся к стене, и потому не заметил навернувшихся у нее слез, не увидел, как она прикусила язык. О, если бы Аким был чуть внимательнее! Он узнал бы, как во сне жена занималась с ним любовью, и как ей показалось, будто она делала это с другим. "Люблю, - шептала она сквозь распущенные на подушке волосы. - Больше жизни". И вдруг вспомнила про Акима. "Уходи!" - вскочив с постели, распахнула она дверь, подавая любовнику одежду. А потом оскорбленная тем, что отдала свою тело чужому, ревела, уткнувшись в одеяло. Проснувшись, жена поцеловала Акима в щеку, собираясь рассказать про "другого". Она уже собралась с духом, преодолевая стыд за свою непроизвольную измену, как он ее опередил, и ей ничего не осталось, как проглотить очередную обиду. "Выгляни в окно, - выслушав мужа, сухо посоветовала она, - от уличного шума сны рассыпаются в прах".
   А я, подглядев ее сон, понял, что у каждого свой "другой", который воспринимается посторонними, как чужак. Бывает, что его, как Серафима, отталкивают, не понимая, что весь мир не стоит без "другого" и ломаного гроша, что без него захлопывает свой капкан одиночество. Но зачем мне вмешиваться в чужие дела, объясняя это Серафиме, пусть сама разбирается, мне бы, дай Бог, наставить на правильный путь Акима, открыв ему глаза на себя. Куриленок не догадывается обо мне, как о начавшейся лысине, которая еще не проступила, он не подозревает о моем существовании, потому что не видит себя со стороны. Бывает, он молится, но дальше меня его мольбы не идут, случается, плачет, но никто кроме меня не видит его слез, а когда ругает жизнь, один я слышу его проклятия. А Аким думает, что его оставил Бог.
   Дни стыкуются костяшками домино. Куда ползет их черная змея? В то утро, когда увидел сон, в котором жадно искал друга, Курилёнок тщательно побрился - и я глядел на него из зеркала, - потом обрастал щетиной в "пробках", отстукивая на руле мелодию из приемника. И сон все не отпускал его, он по-прежнему перебирал знакомых, свою прошедшую на половину жизнь, вспоминал раннюю женитьбу, так и не поняв, когда же сделал предложение Серафиме, и, выглядывая в окно на оживленные улицы, сосредоточенно повторял: "Как в ледяной пустыне". Опоздав на работу, Аким глядел в рот начальству. "Пишите объяснительную!" - барабаня по "ролексу", откусили ему взгляд. "Заявление об уходе!" - закричал он про себя так, что у меня едва не лопнули уши. И побитой собакой поплелся за свой стол, такой же маленький, как и у него на кухне. Курилёнки жили в спальном районе, за тридевять земель от центра, в многоэтажке, где их регулярно заливали соседи сверху, а они платили тем же соседям снизу, и этот баланс, поддерживаемый с завидным постоянством, создавал иллюзию справедливости. Чего не скажешь об остальном. Каждый вечер Аким выносил в мусоропровод ведро, по воскресеньям, вместо церкви, убирал квартиру, исповедуясь под шум пылесоса, и в душе соглашался с женой, которая считала его тряпкой. "Ты родился девочкой, - смеялся тогда я. - А в роддоме тебя перепутали!" Но до него было не достучаться! Как проклюнуть скорлупу его одиночества? Вот и теперь половину рабочего дня Аким сочинял объяснительную, а в обед жевал вместе с котлетой виноватую улыбку. На него косились, как на прокаженного, и он ловил эти взгляды, как пули. В его офисе что-то рекламировали, что-то покупали, а продавали всегда себя. По восемь часов в день. Мир принадлежал его поколению, но Аким в своем был далеко не первым. Коротая конторские будни, он жил от зарплаты до зарплаты, не видя никакого смысла в своей деятельности. "Может и к лучшему, если нас прикроют? - думал он, каждый раз подъезжая к гигантскому зданию из стекла и бетона. - Или вдруг случится пожар". "Несомненно к лучшему! - эхом откликаюсь я, наблюдая, как он парковал машину, послушно поднимаясь на лифте в свой офис. - Но чем тогда заняться?" Сгорбившись на стуле, Аким, как дятел, стучал до вечера на компьютере. Эхо сводило меня с ума! А зачем тебе все это? Не услышал! Аким не подозревает о своем расколотом "я", а я молчаливо наблюдаю, как его мозг кружит хожеными тропами, будто стрелки часов, которые скрадывают время, крутясь по растрескавшемуся циферблату. А когда сослуживцы стали расходиться, Аким с объяснительной в зубах пополз в кабинет к начальству.
   - Ну? - вскинул голову начальник, оторвавшись от бумаг. У него был галстук в горошек, который, свисая с худой шеи, казалось, поддерживал ее над столом. Я видел, что он давно забыл про Акима и не понимал о чем идет речь, что тому достаточно развернуться на каблуках, чтобы опоздание забыли. Но Аким - шляпа, он не то, что читал чужие мысли, а свои-то разбирал с трудом.
   - Вот, - протянул он сложенный вчетверо листок.
   Начальник пробежал глазами отпечатанные строки, постучал ручкой по столу и, сощурившись, спросил, точно до него лишь сейчас дошла суть дела:
   - И как нам поступить?
   Начальник был наивнее, чем казался, но Аким прочитал в вопросе угрозу:
   - Я так больше не буду...
   Раз в неделю Курилёнок навещал мать. Тогда передо мной вставало его детство. "Мама, мама..." - звал он, раздвигая прутиком заросли кусачей крапивы. По шее у него полз жук с кровавыми, точно их оставила когтистая пятерня, полосами. Молодая, красивая, мать щелчком сбила жука и, взяв на руки, несла Акима на террасу, где пыхтел самовар. "Акимушка, ненаглядный..." - шептала она, будто с поднебесья. У нее мягкая, теплая грудь, упершись в которую, Аким мгновенно засыпал. "И привези лекарства!" - раздавалось теперь в "мобильном". Голос, скрипучий, как ржавое железо, переходил в гудки. Аким чертыхался, ему казалось, что мать давно умерла, а он говорил с автоответчиком. Старухи, как маленькие девочки, всех превращают в кукол! Я кричал, забывая, что для него я не существую. Но Аким мечтательный, и каждый раз, попадая в затруднительную ситуацию, впадал в детство, готовый спрятаться за мамину юбку.
   - Больше не буду, - повторил он в кабинете начальника, готовый расплакаться. Фу, как ты мне противен, Аким! Слюнтяй! А он был уже далеко, опять в том светлом, погожем деньке, когда мать сбила у него с шеи жука, а на столе пыхтел чайник.
   - В последний раз, - вернул его на землю начальник, протягивая объяснительную. - И распишись, ты забыл.
   Вместе с наклоном, его галстук стал волочиться по столу, словно коровий язык, слизывая бумаги, полетевшие на пол. Аким бросился поднимать, разогнувшись с покрасневшим лицом, положил их обратно на стол и, взяв протянутый лист, достал из кармана ручку. Все это он проделал с отрешенной улыбкой, которая болталась на лице сама по себе, точно размалеванная маска из папье-маше.
   - Ну что ты, я сам... - смущенно пробормотал начальник. - И Бог с ним, чтобы не лишать тебя премии, забирай объяснительную.
   Да он плюнул тебя в душу, Аким! Издевательство - вот что стоит за его благородством!
   - Сам так сам, - вдруг ухмыльнулся Аким, разрывая листок в мелкие клочья. - Заодно собери и это!
   Белое конфетти полетело в лицо начальнику, осыпав его с головы до ног. Ай да Аким! Молодец! Можешь же, если захочешь! Даже я не ожидал! Жаль, только, что все это вижу только я, а начальник брезгливо смотрит, как ты пятишься, согнувшись чуть ни в пополам, открывая спиной дубовую дверь.
   Осень, дождливая осень, и дни - как птицы на проводах! Воскресным вечером Аким сидел в кафе напротив толстяка с пышными усами, которого считал другом, а тот его - врагом. Потому что толстяк и был тем "другим", с которым Серафима занималась любовью в своем сне. Но Аким из разряда недотеп, наивный и доверчивый, для него истина - в словах, которые для него по сути дороже истины.
   - Эх, Сидор, русскому интеллигенту что было нужно? - разливает он "горькую". - Черная икра, пол штофа водки и душевные разговоры... А советскому? Поллитровка, селедка и те же разговоры.
   Они быстро чокнулись рюмками, так что из одной в другую перелетели капли.
   - А сейчас даже пьют молча.
   Сидор Куляш кашлянул, а потом развел вокруг руками:
   - Ну, я бы не сказал...
   - А ты прислушайся, - гнул свое Аким, - болтают о чем попало, и никто не говорит о смерти... Выходит, что каждому близко, всем - далеко?
   Сидор Куляш медленно жевал мясо и еще медленнее слова:
   - В церкви давно был?
   - А что церковь? - скривился Аким. - Только пугает вечным, а живет преходящим...
   Сидор заржал, хлопнув его по плечу:
   - А есть ли, Аким, на свете приличные люди?
   - Есть, только жизнь мнет их узловатыми пальцами, а они, как букашки, притворяются мертвыми... - Он разгорячился, проводя ладонью по скатерти, сметал крошки. - Может и правда, от обезьян произошли - также не понимаем, что с нами происходит, также живем, как во сне.
   Рюмки давно опустели, но Аким еще долго ворчал, размахивая руками, пока не заметил, что остался один, а на него недоуменно косятся официанты.
   В церковь он все же пошел. Стоял со свечой перед темноликой иконой, слушал, как батюшка рассказывал детям из воскресной школы про семь дней Сотворения, и ловил себя на странной покорности, которая разливалась внутри. "Страшно и подумать, откуда пошел мир, - читал я его мысли, - а скажут: "Землю и небо сотворил Бог", делается легко и покойно..." Аким посмотрел на детей: "Может, и мы, как дети?"
   Исповедовал его молодой, дебелый священник с женственными чертами, у которого никак не росла борода.
   - Вы что же, вольнодумец? - вздохнул он, когда Аким изложил свои сомнения. - Бунтарь?
   - Помилуйте! Какой из меня вольнодумец? А бунтовать и вовсе бессмысленно. Сколько честных сердец жизнь отдали за счастье человеческое! А толку? Их же потом и осмеяли! Дети-то не понимают, как отцы жили, они со своей колокольни смотрят, и осуждают. Сделай для них хорошее, еще и проклянут, природа-то людская неисправима... "Как бутылку ни взбалтывай, - хмыкнул я, - всплывет всегда дерьмо!"
   - Над человеком тяготеет первородный грех.
   - Вот-вот, и любую идею, сколь бы прекрасна она не была, вывернут наизнанку, испохабят... Хоть бы и христианскую. Так что счастье - это вовремя умереть, когда твоя идея торжествует. Как Христос.
   - Страдалец?
   - Счастливец! Он же верил, и видел, как за ним пошли... Я вас удивил?
   - Помилуйте! - в свою очередь вскинул руки священник. - На исповеди такого наслушаешься... Разве женщины не перестают удивлять. Спрашиваю: "К исповеди готовилась?" "Целый день думала". "И какой же у тебя главный грех?" "Я была слишком добра к людям! Они этого не заслужили!" И глазом не моргнет! А вы говорите...
   Священник кротко улыбнулся, и Аким почувствовал родственную душу:
   - Я к вам еще наведаюсь.
   - Не ко мне, а к Нему. - Священник указал на распятие. - И причаститесь...
   Возвращаясь, Аким шлепал по грязи, проходя двором своего дома-колодца, где за грубо струганным столом стучали в домино. Вдруг один из игравших швырнул костяшки в другого: "Кто так ходит, козел!" "И возлюбите ближнего своего!" - тягуче пропел я. Обстукивая с ботинок глинистые комья, Аким поднялся по лестнице, повернул ключ в железной двери, и мне сделалось тесно в его черепной коробке - его мысли, как спички, вспыхивая, исчезали где-то на стороне.
   Курилёнки женились, когда Аким еще боялся мышей и стеснялся женщин. Теперь мыши боялись его, а женщины стеснялись.
   "И между этим - жизнь", - чесал в затылке Аким.
   "Жизнь после жизни", - уточнял я его математику.
   Бывало, Аким вспоминал семейные прогулки в весеннем парке, когда пахло землей, а птицы в небе побеждали силу тяжести, вспоминает счастливый смех дочери, с которой гонял в футбол консервной банкой, пиная ее по зеленевшей траве.
   - Не загрязни сапожки! - встревала Серафима.
   - И как же она загрязнит?
   - Да уж сумеет, а купили их совсем недавно.
   Аким пожимал плечами, не догадываясь о женской ревности, не слыша, как я кричал: "Неврастеничка! Заткни пасть!" Дочь едва не ревела, переходя улицу, вырывала ладонь из материнских руки и потом еще долго дулась. Калерия любила отца, а когда выросла, приняла сторону матери. Ее также стали раздражать отцовские привычки, его невысокие заработки, мягкий характер. Из чувства протеста она взяла девичью фамилию матери, став Калерией Оболонь. "И это моя крепость? - думал Аким. - Кому нужен такой дом?"
   На работе Аким Куриленок, роясь в Интернете, жадно искал друга, которого ожидал встретить во сне, а, когда появлялся начальник, поспешно закрывал страницы. И все же один раз его накрыли, отчитав при всех, вызвали за дубовую дверь. И опять, склонившись к столу, начальник высился над бумагами, и, опять казалось, что галстук служит ему упором для шеи. Но на этот раз Аким увидел многое, что раньше от него было скрыто. Он прочитал надпись над массивным креслом, начертанную невидимыми буквами: "С людьми жить - по-волчьи выть", проступавшую на извести, точно валтасарово пророчество. Аким вдруг увидел, как начальник щелкал от одиночества зубами и, как на луну, выл на судьбу. Жена начальника была убеждена, что браки заключаются в банке, а держатся на привычке. Мужа она давно не понимала. Зато он знал ее лучше, чем она сама. Возвращаясь с работы, он запирался в своей комнате, и, щелкая солями в суставах, перескакивал, как канарейка, по телевизионным каналам. За год он старел на два, накрахмаленные воротнички натирали ему мозоли, а седые волосы уже не скрывали лысины. Аким прочитал в его глазах безмерную усталость, а в голове - то, от чего медленно попятился, толкая спиной тяжелую дверь. "И больше к нам ни ногой!" - закричал вдогон начальник. "Ни ногой!" - эхом откликнулся я. "Ни ногой..." - повторил Аким то ли за ним, то ли за мной, заводя машину. И с тех пор, как корабль на прикол, поставил ее в гараж. Для жены он по-прежнему уходил на работу, но вместо этого бродил по городу, разыскивая друга, заглядывал в лица прохожим. А я проникал в их мысли. Они слагались из вчерашних новостей, обгрызенных, как семечки, и выплюнутых телевизором, из страхов, модных песен, денежных расчетов и эротических фантазий. Слава Богу, Аким ничего не видел! А передо мной бушевали неподдельные страсти, чужие мысли душили, как запахи, а люди становились на одно лицо. Проникая сквозь их скорлупу, я видел мир их глазами, подыскивая, как вирус, нового хозяина.
   И не находил.
   Зато Аким все больше становился мною. Он уже не стеснялся своих мыслей, ему стало плевать на других точно так же, как на себя. Теперь он запросто преграждал дорогу прохожему и, глядя в глаза, спрашивал: "Я - Аким Куриленок, отвечай, зачем живешь?" Вид у него был странный, от него шарахались, а за спиной крутили у виска. И только один, поглядев на него внимательно, усмехнулся: "А сам-то знаешь?" Приглядевшись, Аким узнал свое отражение в луже. Проходил он как-то и мимо школы, которую давно окончил, и подумал, что в ней его учили не те и не тому. "Программу вдолбить можно, а жизни как научить? - оправдывал я его преподавателей. - Жизнь-то потом сама всех научит". Аким тяжело поднялся на ступеньки, по которым когда-то сбегал с портфелем, заглянул в светившееся окно учительской, и школа показалась ему бильярдным треугольником, которым вначале, сгруппировав, ровняют шары, чтобы жизнь потом, разбив своим кием, загнала всех по разным лузам. Развернувшись на каблуках, Аким прислушался к себе, и не испытав ностальгии, пошел прочь от места, где провел многие годы, унося лишь горечь разочарования.
   Дни, как костяшки на счетах - белые чередовались с черными. От Серафимы не укрылось странное поведение мужа, несколько раз она пыталась вызвать его на разговор, но натыкалась на угрюмое молчание. А однажды вечером пришел Сидор Куляш, сняв пальто, наполнил собой половину квартиры. "Нашел о чем думать! - расхохотался он, когда Аким за чаем завел свои разговоры. - У тебя же дыры в карманах! Сначала залатай, а потом философствуй!" На правах старого он друга похлопал Акима по плечу. Аким промолчал.
   - Ты думаешь, у меня такие мысли не появляются? - посерьезнев, зашел он с другого конца. - Думаешь, один такой умный? Но на то ты и человек, и отец семейства, чтобы гнать их!
   - Что же мне голову переставить?
   - Ну, зачем так... Есть методы...
   Сидор поправил усы и, подмигнув Серафиме, рекомендовал знакомого психиатра. "Интриган! - увидел я его черные мысли. - Какой же ты интриган!" Прихлебывая из блюдца, Сидор долго распространялся о том, как быстро ставят на ноги современные психиатры, объясняя, что в свое время ему тоже вправили мозги, съехавшие набок после развода. А прощаясь, крепко пожал руку, сунув на пороге визитку психиатра: "Герасим Пчель, лечу от всего".
   "Учтите, у меня много пациентов, - предупредил он позвонившую ему Серафиму. - Сейчас справлюсь у секретаря. Ну, разве что завтра?"
   Герасим Пчель оказался тщедушным. Положив на колени старенький дипломат, он горбился на стуле, скрестив худые ноги, и слушал сбивчивый рассказ Серафимы. "Ах, вот оно что! - говорил он всем своим видом, внушая почтительное уважение к своей профессии. - Ах, вот оно что!" Щурясь поверх очков на засаленные обои, по которым скакали повернутые друг к другу всадники, Герасим Пчель думал о том, какой гонорар запросить.
   - Деньги - зло, - не выдержав, проворчал я голосом Акима.
   - Когда их мало, - вытер он очки о манжет. - А почему, голубчик, на работу не ходите?
   - Как все?
   - Ну да.
   - Значит, все родились - и я родился, все умрут - и я тоже?
   Герасим Пчель расхохотался, а про себя уже поставил диагноз.
   - Сколько людей - столько диагнозов, - не разобрав его латыни, отчеканил я. - У вас, например, раздвоение - вы еще здесь, а в мыслях уже далеко. - Он непроницаем. - У любовницы, которая зовет вас "бешеным огурцом", когда вы одиннадцатым пальцем измеряете ее глубину. - Он покраснел. - А ее муж называет вас "козликом"... Знал бы, с кем ему рога наставляют!
   - Ну, вы ясновидец, - смутился Герасим Пчель. - А таблетки примите - все, как рукой снимет.
   "Типичная шизофрения", - думал он, уходя.
   - Типичный случай, - улыбнулся в ответ на встревоженный взгляд Серафимы, провожавшей его в прихожей. - От жизни все устают.
   - От жизни?
   - Я имею в виду от работы... Обычное переутомление...
   Жена по-своему любила Акима.
   - Поедем к морю, - предложила она после ухода психиатра. - Лето пролетает - ухватим его за хвост.
   А Аким, подбирая слова, думал, что их Вселенная, как разрубленное яйцо, из половинок которого уже не вылупиться птенцу.
   - Поедем позже.
   Он произнес это глухим ровным голосом, а у самого зачесались руки. "Браки заключаются на небесах - на земле оформляют разводы", - скрипел он зубами. Решайся, Аким, приговоры выносят на небе, на земле их приводят в исполнение! Но он был трус, и знал это. А может, его "я" - это "мы"? Тогда он знал про себя все. Должно быть, помнил, сколько раз всаживал нож начальнику, когда стоял перед ним с руками по швам, выдавив жалкую улыбку. Как бил в школе дразнивших мальчишек, не смея поднять на них руку. Как терпел унижения, насмешки, как, притворяясь живым, гнил на квадратных метрах с чужой, опостылевшей женщиной, вздыхая: "Куда деваться, и все так...." Чем так, может, и вовсе не стоит? К чему эта жизнь через силу? К чему тоскливое однообразие и радость по дням зарплаты, как выработанный у собаки рефлекс? А сколько он перенес обид? Сколько в нем забытых оскорблений, точно перевернутых рубашкой карт? Но я помнил! И теперь выложил перед ним все. Люди видят себя изнутри - Аким, наконец, увидел со стороны. И он исчерпал собственное "я", как пересохший колодец, на дне которого обнажилась грязь. Желания, от которых другие закрываются, перестали быть для него тайной, а ложь облетела пожелтевшей листвой, оставляя голым. Кто признается в том, что мечтает убить жену? А в том, что желает смерти матери?
   И Аким стал себе противен.
   После визита психиатра Серафиме позвонила свекровь. Об Акиме говорили, как о двух разных людях, одна ругала мужа, другая - сына, долго искали общий язык, который нашли, всплакнув от жалости к себе.
   И когда становятся чужими? Когда заводят другого?
   Однажды Калерия привела в дом молодого человека - знакомиться с родителями. За столом Серафима то и дело бросала взгляды на мужа, застывшего, как мумия, со сложенными руками, деланно смеялась, подкладывая гостю в тарелку. Тот работал в страховой компании и очень гордился тем, что недавно получил повышение. Разговор вертел вокруг выплат по страховке в разных случаях.
   - А в случае смерти? - вдруг оживился Аким.
   Серафима скомкала в кулаке скатерть:
   - Это ты, чтобы беседу поддержать?
   Но измученный молчанием, Аким уже сел на своего конька:
   - Просто актуальная тема, скоро это всех коснется.
   - Что же ты нас, папа, раньше времени хоронишь.
   Я видел, что Калерия уже приготовилась к худшему.
   - И не только нас, - Аким обвел вокруг рукой. - Современный мир похож на Пизанскую башню, перевернутую пирамиду, стоящую на острие... А нас уверяют, что не может быть ничего устойчивее!
   - Ах, вы о кризисе! - рассмеялся молодой человек. - Не бойтесь, худшие времена, слава богу, миновали.
   Аким смерил его презрительным взглядом.
   - Меньше смотрите телевизор.
   "Умнее будешь!" - оскалился я.
   Молодой человек вспыхнул до корней волос, а Калерия уже тащила его за рукав, как пальто с вешалки:
   - Не обращай внимания, он не в себе...
   - Ну что, добился? - закричала Серафима, когда хлопнула дверь. - Меня всю жизнь позоришь, теперь - дочь!
   "Заткнись, истеричка!" - опять не выдержал я, переведя в слова молчание Акима.
   Каждый для себя - черный ящик, собственное "я" для человека - как затылок. Оно отражается в другом, другой - это зеркало, в котором светится правда. Но кому она нужна? Я открыл Акиму глаза, а он покорно выслушал очкарика-психиатра и купил в аптеке таблетки, которые меня убьют! Не глотай их, Аким, они попадут не в желудок, а в то место, где зашита судьба!
   Сделал вид, что не слышит, до него было не докричаться.
   И тогда я достал последний козырь.
   Облака пластались, как ребра на рентгеновском снимке. У собаки, вертевшейся в подворотне, задранный хвост качался, как метроном, и Акиму показалось, будто судьба грозит ему пальцем. На улице он окунулся в толпу, знакомясь с локтями прохожих, а я - с лабиринтом их мыслей. Но может, я и Аким одно? Может, это он, двуликий, читал сердца, как открытую книгу? Прохожие толкались на перекрестках, а их мысли клевали, как стая хищных птиц, они давили чужеродностью, не давая остаться собой. Опасно видеть мир в его неприкрытой наготе, расставшись с иллюзиями, умирают. А на Акима прозрение обрушилось девятым валом. С ослепительной ясностью он вдруг увидел, что и все живут, будто через силу, увидел, что эгоизм ведет к одиночеству, а одиночество - к эгоизму, увидел разницу между полами и понял, почему мужчины побеждают в коротких схватках, а женщины, наоборот, в длительных, изнурительных войнах, увидел, что при других, как на фотографиях, люди кажутся счастливыми, а наедине с собой - плачут. Аким увидел также, что от одиночества люди устраивают гонки, которые заменяют им общение, что, ставя подножку, они выказывают любовь, которую не могут проявить иначе, что им страшно, и они требуют от другого то, чего сами не в силах дать.
   И его разум едва не помутился.
   Он шел мимо офисов с незримыми вывесками: "Не проси - не дадим, а ноги вытрем!", мимо лиц, зашторенных, как окна, и мимо окон, которые замуровали ни одно лицо.
   "Все покинули? - светил посреди толчеи неоновый щит. - Стань себе другом!"
   "Стань другим!" - расхохотался я.
   С другого щита, улыбаясь, подмигивал успешный делец, в котором Аким, приглядевшись, узнал своего однокашника. У того были толстые, румяные щеки, и, отвернувшись к стене, на школьных переменах он жадно ел французские булки, соря вокруг маком, а, когда просили кусочек, складывал фигу. Бывало, его дразнили, но он оставался верен себе, и только иногда огрызаясь, заливался громким злорадным смехом: "Это у лам все пополам, а в нашем мире держи карман шире!" "Держи карман шире!" - и сейчас прочитал его улыбку Аким. Он уже миновал рекламный щит, а однокашник все не шел у него из головы. "Неужели все так просто устроено? - думал он, не в силах смириться с тем, что мир вокруг незатейливее таблицы умножения. - Не может быть!" "А к чему усложнять? - шептал я. - Мир загадочен и многогранен для тех, кто внизу, а для тех, кто наверху, он как на ладони!" Но Аким не поверил, ему крепко заморочили голову, и мысли у него торчали, как иголки у ежа. Это лишь у тебя, Аким, посмотри, что творится у других! Прохожие обтекали, как ручьи, у одних голова звенела пустотой, у других крутились газетные заголовки, популярные мелодии, счет футбольного матча. "Голова с винца тяжелее свинца, - долбило у парня, с которым Аким прошел сотню шагов. - Голова с винца тяжелее свинца". От его бессмысленной улыбки Аким свернул в переулок и едва не налетел на платиновую блондинку. "Слишком красивой быть опасно, - пережевывала она советы глянцевого журнала, - у мужчин не хватит духу знакомиться"
   Развернувшись на каблуках, Аким бросился домой и в изнеможении растянулся на кровати.
   Вместо того чтобы бриться, по утрам Аким теперь долго стоял у зеркала, трогая недельную щетину, смотрел не мигая, точно не видел меня. А потом безнадежно махал рукой:
   - Тебя нет.
   - Это меня нет? - глядел я на него из зеркала. - А тебя?
   - Я есть.
   - А почему? Ешь, спишь и думаешь, что думаешь? И это, по-твоему, быть?
   - Быть или не быть? - крутил он мне в зеркале у виска. - Что за вопрос?
   Он начинал заводиться, и я замолкал. Спорить с ним было бесполезно, в душе он оставался всегда прав. Иначе как выжить? Если на миг допустить, что заблуждаешься, тут же умрешь. Это как гол в свои ворота. Сомнения - это пули, они предназначены для других, а для себя - оборачиваются смертью.
   - Ну, хорошо, пускай, и ты есть, - милостиво допускал Аким. - А как же тебя звать?
   - Это важно? - ржал я. - Тогда давай, как в зеркале: ты - Аким Куриленок, я - Мика Конелирук! Согласен?
   Он кивал, а в душе сомневался, можно ли мне доверять? Можно ли при случае на меня рассчитывать? Я открыл, было, рот, а потом подумал: может он прав? Как полагаться на того, кого нет? Я же не ангел-хранитель, я просто "другой". Есть же обратная сторона у луны. И у монеты. А у человека? Иногда мне кажется, даже не одна. Они сменяют друг друга на протяжении жизни, по которой ведут, будто ребенка за руку, в конце концов, провожая в могилу. И они знают гораздо больше человека, видя его судьбу. И не только его. Другие люди тоже не были для меня тайной, я видел насквозь, будто голых, видел их желания, надежды, тайные страсти и потому легко находил общий язык. А Аким с детства бука. Он замкнут, проводя жизнь в мечтаниях.
   - Настоящие люди только люди настоящего! - каламбурил я, как муха, жужжавшая около уха. - Настоящие люди только люди настоящего!
   Сначала Аким прикидывался, что не слышал меня, а потом, как от мухи, отмахивался:
   - Такими становятся из-за бедного воображения.
   - Может быть, - отступал я, - может быть...
   Дни наступали ночам на пятки, и приходили раньше обещанного. В это время календари врут, на разрисованных мелом тротуарах играют в "классики", а лавочки сдают влюбленным. Аким бесцельно кружил по городу, пока ноги не привели его в церковь, в которой служил молодой священник. Слушая его жалобы на вселенскую несправедливость, о. Паисий то и дело трогал свисавший на золотой цепочке крест, поправлял рясу.
   - Мир лежит во зле, - подвел он черту, - а стоит благодаря молитвам.
   "Странно не то, что мир далек от совершенства, а что он вообще как-то держится, - согласился я. - Каждый ведь только и ждет, как вцепиться другому в горло".
   Однако у Акима на этот счет оказалось свое мнение.
   - Мир лежит в глупости, - неожиданно сказал он, уставившись на золоченое распятие. - На ней все и держится.
   Надо же, Аким, ты перестал быть для меня открытой книгой!
   - И Христа распяли по глупости, - гнул свое Аким. - Разве не дураки оказываются от Царства небесного ради земного?
   "Значит, он верит, - подумал о. Паисий. - И глубоко".
   - Увы, нет, - прочитал его мысли Аким. - Но распявшим Христа выпало зреть живое воплощение Слова, а не мертвые буквы евангелистов. А они не поверили своим глазам. Себе не поверили! Разве не глупцы?
   О. Паисий провел ладонью по редкими волосам на подбородке.
   - А сейчас больше, чем себе телевизору верят, - вздохнул Аким. - Ничего не поменялось.
   О. Паисий не удивился, что Аким угадал его мысли, глядя на этого странного, взъерошенного человека, которому было дано больше, чем ему, он уже ничему не удивлялся.
   - У вас дар... - пробормотал он. - Вы видите суть вещей...
   - Э, бросьте, просто я не слепой... Вижу днем солнце, а ночью луну, и не смущаюсь, когда мне говорят: "И Гитлер видел их в той же последовательности, значит, ты - фашист!"
   Да, Аким, ты определенно стал для меня непредсказуем!
   Блуждая по улицам, слышал Аким и разговоры из-за опущенных штор, сквозь которые тускло пробивался свет.
   - Надоело хозяину зад лизать! Он в шоколаде, а я вкалываю, как папа Карла. Чем я хуже?
   - Ты что? Как же по-другому? Анархии захотели?
   - Почему? Вот у бушменов нет власти, нет иерархии, каждый сам себе голова...
   - Ну и где твои бушмены? В пустыне бумеранг запускают?
   - Да иди ты со своим бумерангом! Обидно, жизнь проходит...
   Аким услышал звон сдвинутых стаканов, стук опустевшей бутылки, которую опустили на пол. Пустые, суетные разговоры, вечные, как луна. Он проходил мимо: везде было одно и то же - стоны, жалобы, грызня, бесконечное недовольство, от которого уставали больше, чем от тяжкой работы.
   - Моя дочь тебе не пара! - доносилось из наглухо занавешенного окна. - Ты же нигде не учился, серый, деревенский парень! А она после университета!
   - Образованная?
   - Не в пример некоторым!
   - Образование - это когда знают больше фамилий?
   - Фамилий?
   - Литераторов разных, прощелыг-актеров, художников глянцевых журналов...
   Пустые, пустые страсти, вечные, как томление духа. Не о том говорят, правда, Аким? Стыдно слушать! У нас постепенно наладился диалог. Мы уже понимали друг друга без слов. "Страшно жить", - молчал он. "Страшно..." - эхом откликался я. - Легче умереть"
   Будь Аким корыстолюбивее, то легко бы нашел способ извлекать выгоду из своей способности, но он оставался простофилей, неприспособленным к миру ребенком, и его все больше одолевала неимоверная жалость к людям. Он видел, что они, как маятники, от грызни на работе бежали домой, откуда их выгоняло на работу одиночество. Они метались между двумя полюсами, несчастные от того, что у них не было "другого".
   Около метро кишел муравейник, в котором Аким был, как торчащая соломинка. Замерев со скрещенными руками, он автоматически считывал мысли и думал, что рай может существовать где угодно, кроме нашего ада. И вдруг будто пахнуло: "Люди злы, их города, как черные жабы..." Аким поднял голову. Тысячи чужеродных мыслей, как пиявки, набросились на него, они кружили, как ветер, и все же Аким уловил привлекший его аромат, как бабочка - цветок. Со спины он разглядел девушку, которая, смешавшись с толпой, уже спускалась в подземку. "Ила, Ила... - звал ее чей-то голос. - Одинокой быть опасно, заведи себе друга". Аким, словно ищейка, бросился следом, но вскоре сбился.
   Эх, Аким, это был твой единственный шанс!
   Птицы мелькали в коротких просветах облаков. Задрав голову, Аким шел за ними как слепой за поводырем, рискуя угодить под машину и набить шишки о прохожих, пока не уперся в библиотеку. Она была пустой, и тысячи книжных шкафов, образуя улицы со своими перекрестками, нависая полками, как небоскребы, представали вымершим городом. Листая русско-английский разговорник, который выдернул наугад, Аким думал, что беседа складывается из жестов и взглядов, а мысль передается больше, чем в развернутых предложениях, в междометьях и восклицаниях. Имитируя общение, книги создают обманчивую, ложную тропу, обрубленную тупиком печатных знаков. Искусственные, мертвые слова заменяют живые, поэтому разговор с книгой - это беседа с фантомом. Книга, как зеркало, в котором можно увидеть только себя...
   - Чем могу служить?
   Библиотекарь горбился на лестнице, держа в руках пыльную тряпку. Его выцветший нафталинный костюм покрывала перхоть, и он был таким старым, что, казалось, превратился в машину для выживания.
   - Скажите, - протянул ему руку Аким, помогая спуститься, - откуда писателям столько знать о героях?
   Библиотекарь затрясся от смеха, осыпая перхоть, и стал похож на засохший, свернувшийся лист:
   - А чего знать-то, все несчастны.
   "Но каждый по-своему, - ухмыльнувшись, добавил я. - Вот ты до сих пор переживаешь ссору с внуком. Горячился, спорил: "Каждый рождается в одной стране, и, никуда не выезжая, умирает в другой!" А у самого вот-вот сосуд в голове лопнет! "Будьте как дети"? Так никто и не взрослеет, разве дряхлеет..."
   Библиотекарь просвечивал для меня, как лист, изъеденный гусеницей.
   - Нашел, чем удивить! - вдруг всплеснул он руками. - Я тоже насквозь тебя вижу. - Его крючковатый палец уперся Акиму в грудь. - Такие всегда сомневаются. "Возлюби ближнего, как самого себя"? Нет, думаешь ты, по-настоящему надо любить больше чем себя, иначе торг получается! А сам при этом требуешь от другого то, чего не в силах унести. - Библиотекарь вздохнул: - И ты совсем не умеешь радоваться.
   - Чему?
   - Хотя бы тому, что не стар и еще не сирота, что между тобой и могилой пока стоит мать.
   Аким захлопнул разговорник, а, когда поднял глаза, библиотекарь исчез. Остался лишь запах нафталина, такой же, как в детстве, когда он прятался от родителей в платяном шкафу. И Аким вспомнил своего умершего отца. Посадив сына на колени, он стучал каблуками о пол: "Иго-го, лошадка!" и вез его в далекие страны. "Ис-чо! Ис-чо!" - громко смеялся Аким. Оказавшись за тридевять земель, он чувствовал себя как дома. А теперь выбирался за квартал, будто за границу.
   Аким посмотрел на пылившиеся тома, и библиотека показалась ему кроссвордом, который, разгадав, отправляют в мусорное ведро. Он остановился около раздела новинок, пролистал несколько книг, когда рядом снова возник дряхлый библиотекарь.
   - Чем могу служить? - спросил он, будто впервые увидел Акима.
   - Что рекомендуете? - широким жестом указал Аким на обложки. - Из новых?
   - Берите любую! Есть книги плохие. Есть очень плохие. А есть современные!
   Библиотекарь размазал улыбку на морщинистом лице, сделавшемся как печеное яблоко.
   - А что же тогда читать?
   - Букварь. Лучше еще не сочинили. Вспомните сколько эмоций!
   Аким отвернулся, и перед ним вдруг проплыл пыльный класс, за партами в котором уткнулись в буквари дети, строгая учительница, показавшаяся бы теперь крикливой девчонкой, руки в чернильных пятнах, которые на переменах отскребали под струей холодной воды грубой пемзой, страх перед "двойками" и смутное ощущение того, что посадили в чулан.
   - Сомнительное удовольствие, - повернулся он.
   Но библиотекарь уже исчез. На этот раз навсегда.
   Мысли, как люди, приходят из ниоткуда, уходят в никуда. Соприкоснувшись со словами, они умирают, их безжизненные останки - все, что остается людям. Но для Акима мысли стали девственно чисты, как слова, еще не скверненные произнесением. Проникаясь чужим сознанием, он погружался в топкую, бесконечную мглу, вселенную, в которой они рождались вспышками "сверхновых". Аким наблюдал их на стадии образов, неясными, бесформенными, еще не облеченными в слова. Бывало, вселенная бурлила, и они выталкивали из нее друг друга, спеша быть произнесенными, но многие так и не найдя своего выражения, исчезали, поглощенные тьмой. Видел Аким и кладбище мыслей, на котором лежали не погребенными, и с которого возвращались, как привидения. Оттуда являлись в иных одеждах, притворяясь незнакомыми, упрямо стучали в ту же дверь. Большинство покидало вселенную, где родились, и кочевали, как бродяги, принадлежа всем. Но Акиму мысли представали обнаженными, как младенец без пеленок. И он видел отражение макрокосма в микрокосме. С рождением человека, как после Большого взрыва, его внутренняя вселенная расширялась, чтобы потом, как легкие, набравшие воздуха, начать обратный процесс. И когда, сужаясь, она вновь обращалась в точку, человек умирал.
   Люди видят других со стороны - Аким увидел изнутри. И, перестав быть загадкой, они уже не вызывали сочувствия. Их горизонт был как щель, сквозь которую, мышами, сновали куцые мысли. Аким видел их страхи, надежды, зависть, одиночество, неразделенную любовь, видел алчность, тщеславие, гнев, видел их мечты, ни на йоту не возвышающиеся над действительностью.
   Эх, Аким, все устают оттого, что созерцают мысли вместо идей, отблеск вместо света, эхо, вместо крика. Вокруг много здравого смысла, но не парадоксов. А все дело - в отсутствие желания, потому что идеи, как искры, рождается от внутреннего трения.
   Как и говорил о. Паисий, у Акима, действительно, открылся дар, который не давал ему покоя. "Рынок? - проповедовал он на площадях, хватая за рукава прохожих. - Значит, отношения свелись к тому, чтобы брать? И вся любовь? Вот ты глядишь и думаешь: "Бродяга, что ему от меня надо? А что с него взять? " А ведь я - твой ближний! Тебе нет до меня никакого дела, потому что я - другой? Но, приглядись внимательнее, я - это ты!" Аким говорил горячо и страстно, убеждая в своей правоте, отрывал на пиджаках пуговицы, за которые держался, не отпуская до конца своего монолога, а точно подобранные им слова выдавали его несомненный талант. И этот талант, ставший очевидным для окружавших, вскоре привел его в сумасшедший дом, по дороге в который он рубил воздух ладонью, обличая белый свет перед двумя сопровождавшими его санитарами.
   Бушует весна, и дни скользят, как рассыпавшиеся бусы. Аким уже месяц находился в сумасшедшем доме. А его жена начала открыто встречаться с Сидором Куляш. Когда она приходила в больницу, раскладывая на тумбочке фрукты, я слышал обрывки их разговора.
   - А мой возраст? - щурилась она раскосыми глазами.
   - Мы же ровесники!
   - Женщины стареют раньше.
   "Зато мужчины раньше умирают!" - чуть не вылетело у меня. Но я промолчал. Акима Курилёнка, для нее уже не существовало, он стал для нее "другим", тем, кого она предала во сне.
   А Аким остался тряпкой, так и не научившись притворяться. Деланно зевая, я выпроваживаю за него жену, представляя, как дома она разденется догола, станет накручивать на палец поредевшую косу, и, глядя в зеркало на свое немолодое тело, думать, что чувства старше нас, а значит, к ним стоит прислушиваться.
   Танцуя у костра, дикари впадают в транс, превращаясь в священных, почитаемых ими зверей, обретая повадки леопардов, орлов или крокодилов. Погружаясь в коллективное бессознательное, которое объединяет все живое, они чувствуют программы, вложенные в чужую плоть, видят мир глазами льва или пантеры, разговаривая с ними на праязыке, который древнее всех языков.
   Я - проснувшийся в Акиме дикарь, мне не нужны слова, чтобы проникнуть в суть вещей, надо отрешиться от их названий. Я вижу мир непосредственно, это Аким, как транслятор, в своем дневнике переводит все в предложения.
   При иных обстоятельствах Аким вполне мог прослыть пророком, основав свою секту, но в наш век ересиархов создает телевизор, и его голос остался не услышанным. Только навещавший его о. Паисий с глубоким почтением внимал его безумным речам. Не удержавшись, он даже рискнул повторять с амвона открывшиеся Акиму истины, который понял по-своему. "Мы живем в безумном мире, где правят сумасшедшие, - утверждал он, - Господи, неужели мы заслужили это? Неужели сам избрали такую судьбу?" На его голом лице отражалась грусть, он мучительно искал ответ на задаваемые вопросы и вскоре лишился сана. А может, в нем тоже проснулся другой? Тот, которого нет? Один раз в больницу к Акиму приходила дочь, комкая в руках сумочку, рассказывала про своего жениха, того самого, который служил в страховой компании, и было видно, что ей стыдно за отца. И Акиму стало стыдно за нее. А я видел, что пройдет несколько лет, и Калерия Оболонь, разведясь с мужем, который потеряет место в разорившейся компании, останется с ребенком на руках, и тогда, вспоминая долгими зимними вечерами, как навещала в больнице отца, будет покрываться красными пятнами, украдкой смахивая навернувшиеся слезы.
   Дни прилетали, как галки, и каждый раз казалось, что одной галке не хватает палки. "Все хорошо", - при свиданиях с Акимом лгала Серафима, не решаясь рассказать про Сидора Куляш, который уже примерял тапочки ее мужа. Она раскладывала на тумбочке промасленные свертки, воровато пряча глаза, точно сорока, перескакивала с пятое на десятое, будто не замечая, что стала чужой. Аким спешно целовал ее в лоб, а, проводив, качал вслед головой, не понимая, как мог провести с ней половину жизни.
   Палата была многоместной, соседи в ней постоянно менялись и несколько дней на койке рядом с Акимом провел сын банкира. Деньги у Парфена Держикрача не задерживались, он вовсю тратил папашино наследство, так что уже почти спустил все состояние, нажитое родителем быстро и неправедно. Парфен уже влез в долги, его стали одолевать кредиторы, но жена вовремя упрятала его в психушку.
   - Эх, Аким, - подсунув раз ночью подушку, приподнялся он на локте, - не стало широты в людях! Стали, как европейцы, копейку считать, крысы экономные. В ресторане едят-пьют - считают! А у меня от этого аппетит пропадает. - Задрав рубаху, Парфен погладил живот. - Сузили русского человека, а толку? Считай, руки-ноги отрубили, ему теперь и вздохнуть свободно нельзя. А все от того, что каждому в башку поставили счетчик!
   Парфен еще гремел раскатистым басом, а перед Акимом проходила жизнь, которую тот вел, вставали бесконечные гулянки, игра в казино ночами напролет и гроши, которые жена каждый раз с боем отвоевывала у него на детей.
   - А что же ты отцовское дело не расширишь? - поддержал беседу Аким, ковыряя обои.
   - Так это ж воровать надо - проценты- дивиденды обсчитывать. А меня, брат, от этого такая тоска берет...
   "Банк - всегда узаконенное воровство, - хмыкнул я голосом Акима. - А ты, выходит, лентяй?"
   - Выходит, так... Ростовщиком быть тоже предрасположение нужно иметь. Вот евреи, у них это в крови. А мы? Ты слыхал, чтобы раньше кто русский банкиром был? Воином - да, помещиком. На худой конец, крестьянином. Вот и получается, что не наша власть, что все эти счетчики нам не по нутру.
   - А то раньше не воровали... И крепостных не пороли...
   Парфен почесал затылок.
   - Было дело. Но тогда честно признавали, я над тобой стою, ты подо мной ходишь, а сейчас все исподтишка, одно лицемерие. Слушай, может, мне в армию пойти? Офицером?
   Аким промолчал.
   - Да и армии-то нет, одно название... К тому же и служат теперь за деньги...
   - Заткнитесь же, наконец, черти! - не выдержал кто-то.
   - Вам что, телевизора мало? - поддержали его. - Спать не дают.
   Скоро консилиум врачей должен вынести Акиму приговор. Одни сочтут его шарлатаном, другие - медиумом. Врачи засыплют Акима вопросами, но он не выдаст секрета, не выпустит меня из тени.
   И тогда Акима посадят на уколы, которые избавят его от проклятого дара.
   Человек облекает мысли в слова, расшифровав которые, его понимают. При таком двойном искажении от мысли приходит лишь обглоданный скелет. Но Аким Куриленок подобно бесплотному духу - демону или ангелу - мог войти в любого, проникнув за дверь его сознания, от которой у него была отмычка. В отличие от остальных, как рыба в аквариум, погруженных в свои мысли, он, словно карманник, запускал руку в чужие. Он видел невидимое, точно у него открылся, третий глаз, которым он, как языком, слизывал мысли. Люди видят других с лицевой стороны, он - с изнанки, другой остается для них вещью в себе, для Акима он был словно консервная банка для ножа. Стоило ему взглянуть на человека, как он мгновенно представлял его характер, который для остальных - за семью печатями. Он стал Богом, и, как Бог, от одиночества сотворивший человека, заглядывал в чужие души, ища родственную. Слиться, переселиться, возродиться в другом, оставшись собой, сменить тело, имя, судьбу, не расставаясь со своим "я", не это ли значит стать бессмертным? Такое путешествие, возможно, осуществляет и Бог, частица которого остается в каждом из людей. Но Акима измучили метаморфозы, он больше не хотел быть другими, не хотел, чтобы перед ним грудой перевернутых карт лежали чужие воспоминания, убогие надежды и освобождающие сны, в которых делались хуже.
   В столовой кормили неизменной кашей - манной на завтрак, гречневой с котлетами в обед. суицидное вчера новенького доставили, - зачерпывая ее ложкой, сообщал Парфен Держикрач. - Дурила забрался на стул и повесился на галстуке, привязав его к люстре. Ну и оборвался, только лысину об пол расшиб". Парфен кивком указал на стол в дальнем углу. Даже не взглянув, Аким узнал в горбившемся за ним человеке своего бывшего начальника.
   "Ну не чудила? - подвел черту Парфен. - Тоже, небось, в башке счетчик, а по-человечески даже повеситься не смог. Во, дожили!"
   Раз в неделю совершал обход врач, известный профессор психиатрии, поседевший в стенах клиник для душевнобольных. Аким сидел перед ним на кровати, вытянув торс в струну.
   - На что жалуетесь? - рассеянно поинтересовался врач, перелистывая историю болезни.
   - Не на что, не на что...
   Вокруг грудились студенты-медики, с которыми профессор многозначительно переглядывался.
   - Знаете, где находитесь?
   - Знаю, знаю...
   - А зачем слова повторяете?
   Врач насторожился, за его плечами загалдели студенты. Как им объяснить, что первый раз говорю за Акима, второй - за себя?
   - Отвечайте же прославленному профессору! - взвизгнула одна из студенток.
   - Прославленному? - неожиданно отозвался с соседней койки Парфен Держикрач. - Слава - дым: дал денег, о тебе говорят, закончились - о тебе забыли.
   Он еще разглагольствовал, размахивая руками, когда санитары вывели его из палаты.
   - Ну, на чем мы остановились? - тронул лоб профессор.
   - На психологической несовместимости, - усмехнулся в глаза Аким. - Бывает, из-за нее даже в разных могилах хоронят.
   Врач вздернул бровь:
   - Что вы имеете в виду?
   - Бывает, живут душа в душу, а жена вдруг развод требует, - приставив ко рту ладонь, зашептал Аким. - Думали, она героиня вашего романа, а оказалось ее жизнь не вмещается и в три.
   Врач беспомощно оглянулся.
   - Давно вам изменяет! И с кем? С вашим коллегой, очкариком, которого вы звали "козликом"!
   - С Герасимом Пчель?
   - С Герасимом, с Герасимом...
   Поджав ноги, Аким выпрямился на кровати, как Эйфелева башня:
   - Чужие-то рога на виду, а свои как заметить?
   С тех пор Акима оставили в покое, а Парфена Держикрача скоро выписали за нарушение больничного режима: подкупив санитаров, он распил с ними принесенную бутылку, ругая счетчики в их головах. Санитары не потерпели его оскорблений, поколотив, надели на Парфена смирительную рубашку, и этот инцидент дошел до главного врача. Прощаясь, Парфен горячо обнял Акима, а, на пороге, повернувшись, погрозил пальцем: "Бойся счетчиков, кто исчислен, того уже нет!" А я увидел его будущее, увидел, что пройдет несколько лет, и он, совершенно спившийся, будет стоять с протянутой рукой на церковной паперти, пересчитывая зажатые в горсти жалкие медяки. Впрочем, чтобы это увидеть, не надо быть "другим". Правда, Аким?
   После отбоя лампочки светили тускло, в пол накала, и по нужде ходили, как тени, боясь оступиться на скользком полу. Пьяные от бессонницы, горбились на стульчаках, тайком от сиделок курили, плели друг другу небылицы или, безразлично уставившись в стену, обменивались молчанием. Составив вниз цветочные горшки, на подоконнике болтали ногами восточные люди. "Слова краше церкви, возвышеннее мечети", - произнес один, с громадным носом, нависшим над губами, как уснувший извозчик. Другой, уперев локти в колени, положил подбородок на кулаки.
   "Йог Раджа Хан состарился в медитации, - как по писаному продолжил первый, чеканя слог, отшлифованный бесконечными пересказами. - Перебирая четки из вишневых косточек, он беспрерывно молился и однажды увидел Брахму. Тот сидел на троне, сияя, как лотос в ночи, а вокруг простиралась тьма. "Приблизься", - приказал Брахма безмолвными губами, и Раджа Хан увидел, как между ним и троном пролегли его четки. Осторожно ступая, он двинулся по ним, считая их кости шагами, как раньше пересчитывал пальцами.
   Боясь повернуть голову, он все время смотрел на свет, исходящий от Брахмы.
   "Дорога из четок узка и ненадежна, - свербило в мозгу, - сколько раз четки рассыпались, когда рвалась веревка..." От этих мыслей у него закружилась голова, не удержавшись, он глянул на зиявшую по сторонам бездну.
   "Не бойся", - поддержал его Брахма.
   Раджа Хан вскинул голову и, преодолев страх, медленно двинулся вперед.
   Близок Создатель, да путь к нему долог. Не одну человеческую жизнь уже шел Раджа Хан, а трон все не приближался. Раджа Хан утомился, вместе с усталостью пришло отчаяние. "Зачем идти, раз Бога все равно ни достичь", - решил он. И, зажмурившись, сделал шаг в сторону. Там были четки. Отступил еще - и там. Теперь четки были всюду, куда бы он ни ступал.
   Он стал приплясывать, оставаясь, как танцор на темной сцене, в луче света - это Брахма не сводил с него глаз.
   "Бога постигаешь, отказавшись от себя", - понял Раджа Хан.
   И побежал к Богу.
   Едва дождавшись окончания притчи, Аким, громко высморкался, зажимая пальцем нос, и, поплевав на сигарету, с силой швырнул в урну.
   С тех пор, как он стал смотреть на мир со стороны, глазами другого, его стали раздражать люди, их никчемные выдумки, мифы о том, как устроена жизнь, о которой они не имели ни малейшего представления. Аким понял, что никого не интересовало ее устройство, никто не любопытствовал, откуда все пошло и чем закончится, а все искали в ней место себе, норовя сесть на шею другому. Он глядел на соседей по палате и вспоминал своего начальника с затянувшим его, как удавка, пестрым галстуком, его показной надменный вид, за которым прятался страх лишиться своего ничтожного кресла, видел грозных учителей, казавшихся богами, но знавших от сих до сих, перед ним проплыла Серафима, юная, сразу после свадьба, казалось, еще не испорченная, не измученная семейной жизнью, но с которой можно было договориться только в одном случае, если все было по ее, а еще раньше другая женщина демонстрировала ему свою власть. Аким вспомнил ее вечное недовольство, окрики, которые до сих пор стояли в ушах: "Еще не приготовил уроки? А квартиру убрал как всегда плохо! Нет, телевизор не заслужил! Мало ли, что я обещала!" А как еще было заставить себя уважать? В жизни всегда так: один задает вопросы, другой отвечает. И если не будешь первым, всю жизнь проведешь на допросе. Главное, поставить себя: жестом, взглядом дать понять, кто в доме хозяин. Ты понял это слишком поздно, Аким! "Не лезь ко мне!" - огрызнулся он, со злостью швырнув в стену грязную тарелку. По обоям поползла липкая каша, в палату ворвались санитары. Я испугался за Акима. Ты что, не понимаешь, где находишься! И опять не угадал, он оказался хитрее. Он только прикинулся буйным, чтобы его перевели в отдельную палату. Аким думал обрести там свободу, но почувствовал себя, как безденежный квартирант, запершийся на ключ от страха выселения. Отчаявшись найти себе друга наяву, Аким много спал, надеясь опять встретить того, кого так ждал во сне. Однако его сновидение не повторялось, зато он снова и снова навещал мать - подставив к постели стул и сложив руки на коленях, слушал ее глухое ворчанье, которое перемежали короткие всхлипы: "Заехал все же на минутку, ну, ничего, потерпи, мне недолго осталось". При этих словах ему раньше делалось неловко, он нервно вставал, расхаживая по комнате под ее пристальным взглядом, успокаивая: "Ну что ты, мама...", а теперь лишний раз убеждался в старческом коварстве, которое извлекает выгоду до последнего часа. "Всех переживет! - кричал я. - Всю кровь из тебя выпьет!"
   И тогда Аким просыпался в холодном поту со сброшенным на пол одеялом.
   А ночами он шарил впотьмах по стенам, точно к ним прилипла тень его друга, которую пытался отскоблить. Мне делается обидно. Разве я не твой друг, Аким? Я ощущал боль твоего разочарования, сильнее которой на свете нет ничего, видел кладбище твоих надежд, от которого веет усталостью. Кого же тебе еще надо?
   Из коридора с решетчатыми окнами и дверями без ручек донеслось:
   - У полуголых дикарей женщина всегда найдет себе мужчину, а мы сходим с ума в одиноких постелях и говорим по телефону сами с собой. Как голодная рыба, бросаемся на пустую блесну и, чтобы познакомиться, выставляем в Интернете улыбку, с которой в жизни давно простились... Цоль, а Цоль, если любовь стала виртуальной, зачем все остальное?
   - Чтобы шик превратился в пшик.
   Аким встрепенулся - тот же голос, который он слышал тогда у метро.
   - Это как?
   - А так, поначалу проходят полный курс ШИКа - Школа, Институт, Карьера, а потом приходит ПШИК, когда появляется "Посмертно"...
   Шаги удалялись.
   Аким бросился к двери, но она крепко заперта, а на окне - ставни.
   Между тем в жизни все шло своим чередом: солнце прогоняло луну, бродяги пугали на лавочках влюбленных, а ночные привидения избегали людей. Известный профессор психиатрии неожиданно для себя оказался ревнивцем. После посещения Акима, сообщившего ему о связи его жены с Герасимом Пчель, он поначалу отмахнулся, посчитав эту новость плодом больного воображения, но потом стал проводить в слежке за супругой, задавая себе один и тот же вопрос: зачем он это делает, и что изменится, если все вскроется? "Зачем рушить семью? - повторял он, прячась в подворотне, глядя на сновавших туда-сюда кошек. - Столько лет вместе, ну завела на стороне, подумаешь..." С этими мыслями он и прошмыгнул вслед за женой в раскрывшуюся дверь, за которой стоял Герасим Пчель. Все трое были интеллигенты, и дело должно было ограничиться пустыми словами. Однако то, что профессор накрыл любовников, неожиданно привело к более серьезным последствиям: через минуту женщина истерично закричала, еще через пять Герасим Пчель стал мертвецом, а через день он сам оказался на койке, которую раньше занимал Аким Куриленок. Шел дождь, когда Герасима Пчель, вынув из его тела нож, хоронили на раскисшем, утопавшем в грязи кладбище, барабанил по крыше, стекая по решетчатому окну, глядя в которое профессор, лежа на спине со скрещенными под головой руками, думал, что, всю жизнь изучая других, не нашел времени заглянуть в себя. А теперь времени у него будет предостаточно, и это не случайно. "А ты на глазах умнеешь, - похвалил я его из-за стенки. - Врач, излечи сначала себя!"
   Дни мелькали, разделенные кляксами ночей. Аким по-прежнему находился в "одиночке", и врачи считали, что он неизлечим. Целыми днями он сидел на кровати, как Робинзон на своем острове, погруженный в себя, как головастик в лужу, а ночами слушал, как в углу свистят мыши.
   И во сне, когда нога, свесившись, касалась пола, вздрагивал.
   В посещениях ему было отказано, верная долгу, по утрам звонила жена, но разговоры не клеились, и, чтобы успокоить ее совесть, Аким отключил "мобильный".
   Вода капала из проржавевшего умывальника, как кровь из вены. Аким, свернувшись эмбрионом, был неподвижен. В полутьме он разглядывал ногти, и ему казалось, что его судьбу подделали, и теперь он ходил между светом и собственной тенью, как между Сциллой и Харибдой. Лампочка мерцала тускло, и Аким думал, что в "глазок" будет не рассмотреть ни разбросанной по полу одежды, ни скопившейся под кроватью липкой, красноватой лужи...
   Утром его разбудили слабые, едва различимые звуки, будто с тонущей подводной лодки подавали сигналы SOS. В палате все было по-прежнему, и только новая медсестра мыла в углу шприцы. "Илария Собинцоль", - прочитал Аким на нагрудном кармане белого халата, а в мыслях: "Люди злы, их города, как черные жабы..." Илария была высокой, коротко стриженой брюнеткой с лицом таким, которое появляется, когда, попрощавшись, снимают маски, оставаясь наедине с собой.
   - Почему вы работаете здесь, - спросил Аким, уже зная ответ.
   - Не терплю лицемерия, это место признано сумасшедшим домом, - Илария указала на решетчатое окно. - А там...
   Она не договорила, уверенная, что ее ответ прочитали еще до того, как задали вопрос. Аким взял ее за руку:
   - Душа на земле, будто волосы под расческой.
   Илария не отдернула руки:
   - Мы светим отраженным светом, а живем, будто во сне.
   Воцарилась тишина, и стало слышно, как за стенкой кричит профессор психиатрии, требуя успокоительного. Аким и Илария еще долго смотрели друг на друга, и взгляды их говорили то, что было понятно и без слов.
   Осень подкралась незаметно, и дни, как перелетные птицы, потянулись в жаркие страны. Илария и Аким встречались ежедневно, когда она приходила, чтобы сделать укол, а вместо этого выливала лекарство в умывальник. С тех пор они так и не произнесли ни слова, между ними установилась незримая связь, у которой был свой язык, далекий от моего понимания. Тот сон, где Аким ждал встречи с другом, так и не вернулся, зато он все чаще видел детство, заросли кусачей крапивы, которые вновь сек прутиком, видел пыхтевший на террасе самовар и напугавшего его красного жука-пожарника, едва не заползшего за шиворот. "Мама, мама..." - опять звал он во сне, и опять жука сшибал на землю щелчок молодой, красивой женщины, освобождавшей Акима от бремени страхов. Только теперь это была не мать, а Илария Собинцоль. Во сне взяв на руки, она несла Акима в дом, шепча, будто с поднебесья: "Акимушка, ненаглядный...". У Иларии мягкая, теплая грудь, которая делала мир спокойным, словно колыбель, и Аким просыпался с блаженной улыбкой. Илария и Аким спали в разных постелях, но видели одинаковые сны. Теперь и Иларию посещал ночами погожий летний день, крохотная дача с двускатной крышей, на террасе которой пыхтел самовар, во сне она слышала, как ее звал голубоглазый, похожий на ангела, мальчик, у которого она щелчком сбивала с шеи огненного жука, и потом, взявшись за руки, они скрывались в увитом плюющем доме. А однажды во сне Акима произошли перемены. В тех же летних декорациях вместо себя он увидел худую девочку со строгим лицом и волосами, как воронье крыло, которая звала его из зарослей старой крапивы. Впервые Аким почувствовал страх за другого и, бросившись с прутиком, отсекал им, как мечом, жгучие листья, став похожим на рыцаря, спасавшего прекрасную даму.
   - Разве для любви это - стены? - сделал он в тот день предложение Иларии.
   - Настоящая любовь всегда с препятствиями, - ответила она. - Переоденешься в плащ моей подруги?
   - А кто останется вместо меня?
   - Профессор. Он же тебе обязан.
   Илария привела заспанного, бледного профессора, который сразу растянулся на койке Акима.
   - Уходите же, уходите... - повторил он, как приказание, и Аким понял, что у него тоже появился "другой".
   - А куда мы поедем? - спросила Илария, выводя его на улицу мимо ощерившейся охраны.
   - Да какая разница, когда вдвоем. Главное, не опоздать!
   Они взяли такси, доставившее их на вокзал, купили билет на ближайший поезд, и вскоре солнце уже скакало по рельсам, а поезд увозил их на край света. Что с ними случилось дальше, я не знаю, оставшись на перроне. Аким нашел себя в Иларии, незнакомец из его сна оказался незнакомкой, а, когда встречаются половинки, третий становится лишним. Если к Акиму пришла любовь, то ко мне - смерть. Но я счастлив. Потому, что счастье - это возможность умереть, не причинив боли другому.
  
   Ноябрь 2011 г.
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"