Зорин Иван Васильевич : другие произведения.

Три Измерения

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


ТРИ ИЗМЕРЕНИЯ

   Герой находит свое продолжение в персонажах 3D игры. Спасает ли это от одиночества? Выстроит ли он так свою жизнь?
  
  
   СОДЕРЖАНИЕ
  
   ДОЧЬ
  
   ЖЕНА
  
   МАТЬ
  
  

ДОЧЬ

   Я знаю, о чем думает бармен: "Как это будет с нею?" Глядя на меня, так думают все мужчины. Я сижу за стойкой с бутербродом и банкой колы - бармену кажется, что я стою, - и улыбаюсь, продолжая разговор.
   - Неужели на полметра?
   - И пять сантиметров.
   - Среднестатистической женщины?
   - Точно, я выше ее на пятьдесят пять сантиметров.
   У бармена отвисает нижняя губа. Я медленно жую бутерброд, запивая колой. Я давно привыкла к удивлению, которое вызываю. На улице я отворачиваюсь на проезжую часть, чтобы случайно не заглянуть в окна первых этажей. Когда-то мне доставляло удовольствие пугать жильцов, просунув голову в форточку, мне было любопытно, как они живут, разглядывать сверху цветы на подоконниках, застилавшие паркет яркие ковры, на которых возятся малыши, но с годами это мне надоело. Разные цветы - герани, традесканции, гортензии, - пыльные или тщательно убранные ковры, розовощекие дети, короче, все везде одинаково.
   Я пью колу.
   Я улыбаюсь.
   И завидую бармену.
   Он среднего роста, коренастый, рассекая толпу, смотрит прямо в глаза, в его мозгу отпечатывается множество лиц - веселых, уродливых, приятных, угрюмых, озабоченных - для него толпа - это люди, а для меня, возвышающейся на две головы - шляпы, парики, шиньоны, лысины, мужские и женские, пучки, заплетенные косы, на своем веку я видела причесок больше, чем парикмахер, а лица, когда на меня задирают подбородок, - всегда удивленные.
   - Это у вас наследственное?
   Бармен имеет в виду мой рост. Я понимаю его, даже не слушая. Конечно, о чем еще можно меня спросить, не о душевных же качествах. Кого волнуют мои душевные качества? Я качаю отрицательно. Интересно, какие у меня могли быть дети? Такие же жирафы? У меня всплывают испуганные родители, когда я поднимала их чад, держа на вытянутых к небу руках, ужас детей постарше, оказавшихся так высоко, их перекошенные рты, капавшие на меня слезы и мольбы опустить на землю.
   Я улыбаюсь.
   - Какое отношение имею к баскетболу? - механически повторяю я вслед за барменом. - Как это ни покажется странным - никакого.
   Чтобы чем-то заняться, бармен протирает полотенцем сухие стаканы. Бар пуст. По столам с застиранными скатертями, на которых все еще проступают пятна от красного вина, пляшут лишь зайчики, затеявшие игру с топорщившимися занавесками.
   - А почему?
   От нечего делать бармен поддерживает беседу, стараясь выглядеть любезным. Полотенце, перекинутое через плечо, делает его похожим на кавалергарда со старинных гравюр.
   - Спорт не для меня - анаболики, допинг.
   Он понимающе кивает.
   А я вру. И мне не стыдно. Ложь спасает от расспросов, не приходится рассказывать про университетскую команду, ежедневные тренировки, про потные майки, липнувшие в раздевалке, как кожа к змее, можно не вспоминать про бесконечные травмы, которые преследуют, как тень.
   А еще умолчать про свой неудачный роман...
   - Сигарету?
   Перегнувшись через стойку, бармен щелкает зажигалкой, при этом полотенце образует с его телом острый угол, сметая крошки от моего бутерброда, и я курю. Странно, что он не заговорил про Гулливера. Нет-нет, в таких случаях отвечаю я, люди не кажутся мне лилипутами, никаких аналогий быть не может - но это очередная ложь.
   Книги. Сотни, тысячи книг домашней библиотеки. Их собирали мои родители. Зачем? Я снимала с высоких полок тяжелые фолианты, отодвинув в угол специально приготовленную лестницу, листая на ходу, пока шла в свою комнату, забывая после прочтения поставить обратно, чем вызывала недовольство отца и улыбку матери, такой же, как дочь, рассеянной и мечтательной. Зачем нужны книги? Чтобы удлинить путь к жизни? Тысячи извилистых тропинок пересекаясь, петляя, стремятся запутать в своей паутине, заставляя блуждать в своем лабиринте, прежде чем вывести - если это вообще случится! - на прямую, широкую дорогу. Лучше пробиваться напролом, через чащобу, разодрав в кровь руки, каждая ссадина на которых экономит годы. Я знаю! Я сама брела по тропам тысячи мифов, которые, несмотря на всю ложность, оказались на редкость живучими - они умеют за себя постоять, их трудно разрушить, у их крепости миллионы защитников! - я пробивалась через частокол философских выдумок, лукавство историков, фальшивые романы, чтобы оказаться в этом баре, зная наперед, что скажет бармен, и о чем он подумает: "Как это будет с нею?"
   Я курю.
   Пепел валится на пол.
   Бармен жалуется на отток клиентов - с тех пор, как рядом построили эту чертову гостиницу с дешевым кафе, хоть закрывайся, одни убытки, а ведь он здесь двадцать лет, всю жизнь, начинал в заведение своего отца, - я киваю, прикидывая скольких усилий стоило мне выйти на дорогу жизни из бумажного леса родительской библиотеки, колледжа, университета, чтобы глядеть на ее идущую в обе стороны бесконечную даль - жирафа, жирафа и есть.
   - Каков болтун!
   Это относится к политику, выступающему по телевизору.
   - Все политики мерзавцы.
   Он пожимает плечами.
   - Трудно, конечно, попасть во власть и не замараться.
   - Невозможно.
   Я категорична.
   Я настаиваю.
   Бармен соглашается. Но в глубине, я вижу, шокирован. В такие моменты я ощущаю себя на две головы выше. Не только ростом. Люди, людишки, человечки, приматы, одноклеточные. Первых единицы, вторых уже больше, третьих много, имя последним легион, их несет по течению, а они радуются...
   - Мафия, - добиваю я, тыча в экран сигаретой. - Они все - мафия.
   Бармен снимает полотенце с плеча. Кладет на стойку. Выключает телевизор.
   Я думаю:
   Он, действительно, глуп, или у меня разыгралось самомнение? А вдруг это мания величия? С этим надо бороться, иначе плохо кончится.
   Докурив, я ухожу.
   Не прощаясь.
   Я продолжаю думать:
   Интересно, барменом тоже кто-то играет? Или он приложение к программе? Скорее всего, он встроен в игру вместе со своим баром. А почему я, Устин Полыхаев, каждый раз выбираю великаншу? Почему зарегистрировал ее под ником "Устины Непыхайло"? Я не баскетболист, не женщина, не карлик. Я снимаю шлем, превращающий ее мысли в мои, а мои - в её. Симуляр делает нас тождественными. Я плотно прикрыл за ней дверь, уже не видя бармена с полотенцем. Можно было просто все бросить, и тогда она бы продолжала неподвижно стоять за стойкой, дымя сигаретой, которая никогда не кончится. Целую вечность! Но я всегда завершаю игру корректно, не нарушая общего плана - бар остается вполне реальным, надо отдать должное дизайнеру, с барменом, вытирающим стаканы, пустыми столиками и задавленным в пепельнице окурком, - так что вошедший не заметил бы фальши в виде гигантши, застывшей у стойки, будто в коме, не реагирующей на звук, свет или прикосновение. Снимая шлем, я перехожу из одной реальности в другую, возвращаясь к своему телу, голосу, привычкам, к своему дому и работе. Каждый раз, прощаясь с великаншей, я даю себе слово больше не становиться ею, мне кажется, я полностью исчерпал ее мир, представив его изнутри, вжившись в образ. Или изжив его? Как свой собственный? Как бы там ни было, мне в нем тесно. Я ощупываю себя, как всегда при выходе из игры, чтобы быстрее принять правила новой реальности. Мозг переключается, вспоминая ее законы, я готов покинуть зал для игры.
   Устин Полыхаев женат.
   С женой они разговаривают часами, не находя общего языка, будто употребляют разные слова.
   - Чай?
   - Нет, кофе.
   - Сэндвич с ветчиной?
   - Лучше с сыром.
   - Ах, ты меня совсем не любишь.
   На этом разговор обрывается, и они погружаются в примиряющее, так им кажется, молчание, точно с размаху плюхнулись в воду, накрывшую их с головой, оглушив, как рыб. Когда Устин возвращается из игрового зала, жена кривится. Ей за глаза хватает одной реальности, и увлечение мужа воспринимается ею, как попытка усидеть на двух стульях или угнаться за двумя зайцами. Устин смотрит в ее желтые, с кошачьими зрачками глаза и не ждет для себя ничего хорошего. Он знает слово, которое вертится у нее на языке.
   - Наркотик, - угадывает он.
   - Наркотик, - эхом откликается она.
   Жена улыбается. Сначала Устину невдомек, чему. А потом до него доходит: она рада, что употребила общее с ним слово. Устин тронут. Налажен мостик, на котором можно встретить понимание. Один из миллиона. И все же сейчас - лучше. Раньше были истерики. Смирилась? Или делает вид? Раньше - это десять лет назад. "Время лечит", - вздыхает жена по телефону. Ее искренность вызывает у Устина сомнения. К тому же ее сентенция, возможно, относится к подруге, которую она утешает. "А прежде калечит", - хочется передразнить Устину, и вместо того, чтобы прикусить язык, он начинает грызть заусенцы. И вспоминать. Было время, когда их объединяло общее дело. Они занимались любовью, доставляя друг другу удовольствие, пугая соседей, кричали по нескольку раз за ночь, и эти крики были их общим языком, в котором отсутствовали буквы, слова, предложения. Тогда мост был широким, по нему мог проехать поезд, груженый взаимопониманием. Сколько это продолжалось? Год? Два? Пока страсть не иссякла, как вода в пересохшем колодце, пока постель не разделил пресловутый меч. А других совместных дел с тех пор не появилось.
   Жена недовольна.
   - Иллюзия? - переводит Устин в слова ее громкое молчание. - По-твоему я живу иллюзиями?
   Жена молчит еще выразительнее, еще громче.
   - Ты пойми, мне иногда просто необходимо выпасть из реальности, умереть для нее, чтобы потом воскреснуть, как тому египетскому богу.
   Предложение слишком длинное. Устин запутался. К тому же его сбивает угрюмое молчание. Пять минут и тридцать семь секунд он пребывает в растерянности. Его нерешительность за это время напоминает ему детство, когда он еще колебался между правдой и ложью, не научившись обману. Наконец, хмуро спрашивает:
   - Думаешь, ты другая? Хочешь, я перечислю твои иллюзии?
   Ответа он так и не дожидается.
   Хрустя костяшками, Устин начинает загибать пальцы.
   - Как у всех, иллюзия N1 состоит в том, что ты веришь в прогресс. Ты не сомневаешься, что чем дальше, тем лучше. Убеждена, что рабочий сыромятной мануфактуры жил хуже офис-менеджера. Мы и тут расходимся. По моим наблюдениям мы сейчас ближе к биологическим предкам, мы больше приматы, чем отцы и деды.
   Жена, как бы, между прочим, крутит Устину у виска. Он не обращает внимания.
   - Иллюзия N2. Что мир такой, каким его изображает телевидение и рисуют газеты.
   Жена накручивает волосы на палец.
   - Иллюзия N3 заключается в том, что мы, как дети, верим в непогрешимость родителей, убеждены, что из прошлого дошло только лучшее, а мы наследовали достойнейшим.
   Жена нервно теребит ухо.
   - Хотя нет, я ошибся в приоритетах, иллюзия N 1 - Бог. Тебе ведь кажется, что ты нужна кому-то еще кроме самой себя.
   Устин увлечен. Он размахивает руками, приводя убедительные аргументы, выдвигает контраргументы, которые легко опровергает, и не замечает, что давно разговаривает со своей тенью.
   - Псих, - доносится из ванной, когда он смолкает. Открывается кран, и вода журчит так, что остального не разобрать.
   Схватив с вешалки пальто, Устин хлопает дверью.
   Осень. Под ногами шуршит листва. Не холодно, и Устин не надевает пальто, перекинув его через руку. Город, как муравейник, в котором ходят раз и навсегда проложенными тропами. "А машины нужны, чтобы быстрее по ним двигаться", - глядит по сторонам Устин, пока ноги, загребая лужи, несут его в игровой клуб.
   У меня вытягивается шея, вырастают конечности, меняется пол.
   Я снова становлюсь дылдой.
   Вижу себя со стороны:
   Девка-верзила шагает по городскому муравейнику - джинсы мужского размера, куртка для здоровенного толстяка-байкера, неразлучного с банкой пива, на голове прическа из разряда "черт знает что", а в голове мысль, что автомобили созданы для того, чтобы быстрее доставлять нас по одним и тем же хоженым маршрутам.
   - Устина!
   Проскочив на "красный" резко тормозит черный джип, визг шин об асфальт режет уши, и на тротуар выскакивает Он.
   Замирает сердце?
   Учащается пульс?
   О, нет, все спокойно.
   - Тебя ни с кем не спутать.
   - Тебя тоже.
   Стоим, болтаем. Он по-прежнему тренирует университетскую команду. В прошлом году выиграли первенство города.
   Я рада.
   Главное, не выходить из роли.
   Он постарел. Возле губ безусловные складки и волосы поредели. Нет, до лысины еще далеко, однако уже заметно. Вернуться в спорт? О, нет, куда такой тетеньке. Не замужем. Были предложения, но одной лучше. Ты тоже? Ну, тогда ты меня понимаешь.
   Он смеется.
   Он вспомнил старое.
   Он сожалеет.
   А я нет.
   В любовь вечную, любовь до гробовой доски, я давно не верю. Весь вопрос в том, кто бросит первый. И не надо упускать своего преимущества! "Не простишься ты - простятся с тобой", - твержу я себе каждый раз, расставаясь с очередным мужчиной.
   Да, нам было хорошо вместе.
   Теперь хорошо порознь.
   Ему делается неловко. Он смущен и немного расстроен. А если бы сложилось по-другому? Да, если бы? Может, тогда на выпускном вечере, куда Он притащился с огромным букетом - розы были великолепны, до сих пор помню их пьянящий аромат, их жертвенный кровавый отлив, - может быть, тогда не стоило быть резкой, разыгрывая пресыщенную интеллектуалку? Это вышло вульгарно. Да, задним числом это надо признать. Но накануне мы поссорились. Из-за чего? Из-за какого-то пустяка, какая разница. Все ссорятся по пустякам, а расходятся всерьез. Может быть, тогда стоило уступить? Не задевать его самолюбия? Но уступишь раз, другой, и тебя уже нет, есть только твоя тень, которая всегда отступает, стоит на нее надвинуться. К черту воспоминания! Перебирать, что было бы, если бы, и где допущена ошибка. Будет тысячи прошлых и ни одного будущего.
   - Знаешь, а я тебе благодарна.
   - За что?
   - За то, что мы встретились. За то, что разошлись.
   Он опять растерян.
   Он не понимает.
   А все же хорошо, что мы расстались!
   Я вспоминаю:
   Студенты от меня дистанцировались. Те немногие, кто решались пригласить меня на свидание, узнав, что я не вожу машину, не разбираюсь в рок-музыке, не умею танцевать и не пробовала себя в групповом сексе, со мной обычно прощались. Одна, две встречи. А тут на последнем курсе появился Он! Галантный, взрослый. Принадлежащий к иному сословию - касте наших учителей, тренер ведь тоже профессор своих спортивных наук. На факультете наш роман вызвал целый переполох - растерянное недоумение наших мальчиков и зависть подруг. Это продолжалось полтора года. А точнее год, шесть месяцев и семнадцать дней. До выпускного бала, куда он принес розы. Было жарко, шумно. А еще этот чертов каблук! Я чувствовала, как он шевелится под моей тяжестью, готовый вот-вот сломаться. Я иду - хруп, хруп, хруп, - поворачиваюсь, смеюсь, а все мысли о его последнем издыхании. До сих пор, стоит вспомнить, в ушах появляется это угрожающее хрупанье. Зачем я тогда поддалась на уговоры и надела туфли? Ах, да, форма была обязательной - длинное, наглухо закрытое платье а ля монашка, без малейшего намека на декольте, со строгим поясом на талии по моде тридцатилетней давности, и аккуратно уложенные волосы, - университетские ханжи, якобы блюдущие традиции, умели о себе позаботиться. Видимо, это напоминало им юность. Что ж, о вкусах не спорят - их навязывают.
   Я стояла с букетом роз.
   - Потанцуем?
   - Ты же знаешь, я не умею.
   Он стал настаивать. Взял за локоть. До сих пор стыдно за свой грубовато пьяный смех. Что на меня нашло? Может, я просто перебрала? Или виноват хрупающий каблук, на котором качало, как на море в шторм? Он пробовал отвезти меня домой. Как это благородно с его стороны! Или хотел заняться со мной любовью? Во всяком случае он легонько шлепнул меня ниже спины, не оставляя сомнения в наших отношениях. Не знаю, что мне взбрело: выдернув руку, я дала пощечину. Вокруг все замерли - и танцевавшие, и оживленно говорившие, и рассыпавшиеся по полу розу.
   А все же хорошо, что мы расстались!
   Его губы, как и тогда, беззвучно шевелятся. Умер ректор? Какая жалость! Впрочем, он был уже совсем стареньким. Я понимаю его девятым чувством, и мне противно оттого, что я сюсюкаю, что вру - гадкий, противный старикашка с идиотской улыбкой на морщинистом лице, делавшей его похожим на обезьяну. Хоронили всем университетом? Так и должно быть, он был воплощенной добротой, знала бы пришла обязательно, жаль...
   Я вспоминаю:
   Меня только что научили считать. Подставив табурет к окну, я залезла на него с коленками и, упершись локтями в холодный подоконник, пересчитываю свои пальцы, пешеходов на улице, звезды на ночном небе, сколько осталось в нашей семье, когда умерла бабушка. Вчера на кладбище моросил дождь, и сырая земля налипала на лопаты. По небритым щекам могильщиков стекали ручьи - пот или вода, никак не могла понять я, - они угрюмо ворочали комья чернозема, все больше мрачнея, точно хоронили их, а не нашего родственника. Застучали молоки. Я стояла под зонтиком, сжимая руку отца, и считала, сколько гвоздей уйдет на драпированную черным бархатом крышку. "Папа, а гробы заколачивают, чтобы покойник не убежал?"
   Боже, какая я дура!
   И бесчувственная.
   Мы прощаемся.
   - Увидимся?
   - Обязательно.
   Я улыбаюсь, я рада, что не вышла из роли. Мы обмениваемся телефонами, но оба знаем, что не позвоним.
   Я иду домой.
   Я больше не вспоминаю
   Под душем намыливаю голову яичным шампунем - он не щиплет глаз, я до сих пор не изжила детских страхов, - тру мочалкой шею, плечи, бедра, бесконечно долго, бегемотиха, которой воды требуется в несколько раз больше, чем обычной женщине, и тихо напеваю:
   "Устина, ты орясина!"
   Отправив ее под душ - из игры надо выходить корректно - Устин отправил себя на улицу. Был вечер, фонари двоили его тень, а лужи замерзли, хрустя под ногами колючей жижей. Мысли путались, стараясь сосредоточиться, Устин пытался о чем-нибудь думать, например, о том, что бы еще сказал жене во время их разговора, когда перечислял ее иллюзии. "Ты живешь будущим, для тебя оно - неопределенность, которую слагают надежда и страх, именно поэтому ты терпишь настоящее. - И потом незаметно перешел бы к своему оправданью: - А я знаю будущее наперед, до деталей, точно оно уже состоялось - все наши ссоры, примирения, походы в супермаркет, утреннее бритье, разговоры о ценах, деньгах, политике, нет, переживать это дважды невозможно. - И далее скороговоркой, чтобы не перебила, не ушла, хлопнув дверью: - Пойми, дорогая, мне невыносимо скучно, я должен иметь выбор, иногда становиться другим, быть изменчивым, как Протей..." "Протей? - уже поворотившись, удивится она. - Кто это?" Вместе с любопытством обнаружится еще одна грань, разделявшая их - получившего кое-какое образование от невежды, но он, сделав над собой усилие, не стал бы заострять на этом внимание, терпеливо объяснив, кто такой Протей, плавно перешел бы на свои школьные занятия, когда на уроках арифметики его учили считать. Он рассказал бы, что с тех пор ведет свои подсчеты: "Двадцать тысяч раз застелить кровать, почистить зубы и посетить туалет, произнести десять миллионов слов, не сказав ничего нового, разве для этого я родился?" "Дурацкие подсчеты! - отмахнулась бы жена. - От них болит голова, и можно свести счеты с жизнью". О, моя прелесть! Ты очаровательна, в тебе столько жизненной силы, слепой воли, инстинктов, жажды существования! Дай я обниму тебя, может, часть ее перейдет ко мне? Но жена бы всего этого не сказала. Она заперлась бы в ванной, включив кран, чтобы его не слушать. И все бы повторилось, как встарь. Или нет? Как теперь узнать? Жаль, в прошлое нельзя, задним числом ввернуть последнее слово, вставить в разговор свои "l'esprit de l'escalier" . Может, это на что-нибудь повлияло? Может, будущее потекло бы по одному из других рукавов? И жена бы, фыркнув, не показала свою узкую спину? Если бы он изменял прошлое, настоящее было бы другим. Ах, если бы! Почему он всегда строит планы и все остальное, основываясь на "если бы"? И почему живет как если бы...
   Этот ход мыслей задавал Устину новый маршрут - домой идти уже не хотелось, и он свернул в ближайший игровой клуб.
   Я сижу за стойкой с надкусанным бутербродом и банкой колы - бармену кажется, что я стою, - и меня не покидает чувство давно виденного.
   Да-да, определенно dИjЮ vu!
   Этот пустующий бар, по столикам которого пляшут солнечные зайчики, этот пустой разговор, который от нечего делать поддерживает бармен, его переброшенное через плечо полотенце, край которого смахивает крошки от моего бутерброда, когда он протирает над стойкой сухие бокалы - тоже от того, что ему нечем больше заняться, - его улыбка, которую он нацепил, как намордник, чтобы не дай бог, не сболтнуть лишнего, все это кажется мне чрезвычайно знакомым, и от того, что я не могу вспомнить, когда я была здесь раньше, у меня чешется нос. Повернув голову, я узнаю телевизор в углу, лицо политика на экране. "Каков болтун!" - перехватив мой взгляд, скажет сейчас бармен. "Все политики мерзавцы" - отвечу я.
   - Каков болтун! - говорит бармен.
   - Все политики мерзавцы.
   Он пожимает плечами.
   - Трудно, конечно, попасть во власть и не замараться.
   - Невозможно.
   Бармен соглашается. Но в глубине, я вижу, шокирован.
   - Мафия, - добиваю я, тыча в экран сигаретой. - Они все - мафия.
   Бармен снимает полотенце с плеча. Кладет на стойку. Сейчас, я знаю - откуда? - он выключит телевизор. И тут разражаюсь целой тирадой.
   - Что мы говорим, когда говорим? И что понимаем, когда понимаем? Вы никогда над этим не задумывались? В языке животных и дикарей преобладают существительные и глаголы, он создан для взаимопонимания и совместного труда. Это язык Бога. Но с развитием цивилизации язык все больше засоряется, замусоривается, захламляется, наряду с конструкциями, позволяющими передавать оттенки настроения, выражать сложные мысли, в нем появляется множество ложных ходов, ловушек, пустых фраз, призванных скрыть, дезавуировать, завуалировать истину, чтобы, так или иначе, извлечь выгоду. Двое, ведя диалог, могут бесконечно блуждать в его лабиринтах, но так и не встретиться. Особенно, если один этого не хочет. А как этим пользуются различные проходимцы! Болтуны-политики, часами говорящие так, что извлечь смысл из их слов невозможно. Сказано: "И будет ваше "да" - "да", а "нет" - "нет", остальное же - от лукавого". Однако язык все больше становится языком дипломатов. Он ставит целью запутать, обмануть. Поэтому для взаимопонимания вырабатываются особые субъязыки - математический, философский...
   Я говорю, а краешком глаза наблюдаю смущенье бармена, точно он тоже знает, что моя реплика не запланирована сценарием, что это импровизация, экспромт задним числом, что в прошлый раз, когда мы вели разговор, такого не было. Он косится в угол, будто ищет невидимого суфлера, чтобы справиться, как ему вести себя. Впрочем, вставка закончена, и она не изменит дальнейшего расписания, сейчас он выключит телевизор, а я, не прощаясь, прикрою за собой дверь.
   - Впрочем, я загнула, - бросаю я ему спасательный круг, - и хорошая поэзия пьянит, и шаманы у дикарей грешат словесной магией, ничто не ново под луной, значит, это необходимо.
  
   Аэродромы, вокзалы, города...
   Устин кормится, сотрудничая с нескольким журналами, которые заказывают ему статьи. Тема для него не имеет значения. Двойное самоубийство в энске или рост пресупности в эмске входят в круг его интересов точно так же, как привезенная в столичный музей выставка импрессионистов - в связи с ней Устин позволяет себе искусствоведческий экскурс, рассуждая о влиянии представленных художников на позднейших фовистов, он вообще не упускает случая блеснуть эрудицией, если речь идет о заурядном джазовом концерте, белыми нитками пришивает забытую музыку барокко, за что его ценят, - или новый роман несравненного писателя К. , ставшего прижизненным классиком оттого, что его книги расходятся миллионными тиражами - Устин и сам пописывает прозу в стол, что не мешает ему иронично морщиться при слове "бестселлер", однако его скепсис не выливается на бумагу.
   Ему за это платят.
   Он этим кормится.
   А живет игрой.
   Лица, разговоры, попутчики. Устин настолько привык к ним, что по-другому не воспринимает окружающих. У него нет друзей. Нет приятелей. Нет близких знакомых. Платон Грудин не в счет - вместе выросли, женились на подругах, он поводырь всей его жизни, привычный, как отражение в зеркале, - а разве может быть другом старый, заношенный пиджак? К тому же Грудин врач. Психоаналитик. А какой друг из психоаналитика?
   Устин едет в поезде.
   - Выпьем?
   Устин не пьет.
   Не курит.
   Он правильный до кончиков ногтей.
   Потому что у него есть тайная страсть. Игра. Но попутчик, веселый усатый толстяк, на вид лет сорока, а на самом деле, думает Устин, больше, этого не знает.
   - Выпьем?
   Устин качает отрицательно. Демонстративно прикрывает глаза. Но так просто усатого не пробить. Он наливает рюмку, крякнув, опрокидывает, тут же повторяя, закусывает апельсиновой долькой, и говорит, говорит... Устин прислоняется к стенке. Устин зевает. На усатого это действует, как кривлянье мыши на слона. Тогда Устин громко смеется. И вот они уже говорят в два голоса. Каждый о своем. Устин рассказывает о себе, усатый - о себе, глухари на току, они слышат только мерный стук колес, отсчитывающих верста, и свои слова, которых не понимают. Потом вдруг одновременно смолкают. Мгновенье смотрят друг другу в глаза, точно впервые заметив, и начинают гомерически хохотать.
   Остановка.
   Проводник спускает железные сходни.
   Мальчишка-торговец звонким клянчающим голосом предлагает на перроне яблоки, и Устин покупает, не найдя в себе мужества отказать, потом опять гудят рельсы, по которым монотонно барабанят колеса - раз-два-три, раз-два-три, - колыбельная, от которой в качающемся вагоне клонит в сон. Устин грызет яблоко, угощает соседа, с которым на вид они ровесники, ведь Полыхаев с набрякшими от усталости мешками и сетью ранних морщин, без которых уже себя не помнит, выглядит старше своих тридцати семи.
   - Куда едете?
   - Куда?
   Устин озадачен. Чтобы выиграть время, он откашливается в кулак, точно забыл, что его отправила по делам редакция, потом, силясь вспомнить пункт своего назначения, трогает вспотевший лоб, но никак не может сосредоточиться; он смущен, увидев в простом вопросе, который повторил для себя, для своего глубоко запрятанного "я", тайный смысл, скрытый подтекст, неожиданно обнаживший со всей ясностью окружавшую его пустоту.
   Действительно, куда?
   К себе?
   От себя?
   - По работе.
   Ну, вот и все. Усатый понимающе кивает. Как просто объяснить другому, чего не понимаешь сам. За окном синеют леса, плывут широко раскинувшиеся поля, которые изредка разрезает узкий клин блеснувшего на солнце озера, проносится путевой обходчик, едва успевающий валкой походкой сделать по насыпи несколько шагов к будке, исчезают шлагбаумы, послушно теснящиеся за ними машины, и опять леса, поля, речки - раз-два-три, раз-два-три, - Устин переводит взгляд внутрь - на раздвинутую занавеску с вышитым на ней Георгием Победоносцем, темный пластик, которым обито купе, полупустую бутылку на столе, два стакана, дребезжавших в металлических подстаканниках, на апельсин, катавшийся между ними, высыпавшиеся из пакета яблоки - такое же однообразное постоянство, на переднем плане то же самое, что и на заднем, мир, привычный, как лабиринт, из которого нет исхода. Устин медленно жует яблоко, кивает усатому толстяку, в который раз наполнившему рюмку и пьющему за его здоровье, а про себя решает, насколько он привязан ко всему вокруг, чье имя жизнь. Усатый никак не может найти верного тона, и от этого трещит без умолку. Он рассказывает о жене, детях, задает вопросы, на которые не получает ответа, да их и не ждет, а Устин, глядя на его не закрывающийся рот, думает, что мир один, а каждый живет в своем.
   Звонит телефон.
   Это редактор.
   Устин прикрывает трубку ладонью.
   Вялый требовательный голос спрашивает, можно ли изменить заглавие статьи, Устин долго соображает, о чем идет речь, - каждый журнал убежден, что он только их корреспондент, и сейчас важно не выдать себя, не вызвать удивления, недовольства, иначе упадут гонорары, - он так и вспоминает своего материала, но вслух уже соглашается, конечно, ваше название лучше, емче, точнее отражает содержание, потом для приличия осведомляется, когда выйдет номер, прикидывая в уме день зарплаты, мысленно он уже несколько раз простился, все больше затягивая паузы, но на том конце наоборот оживляются, продолжая говорить без остановки, теперь речь идет о новом заказе - грядет какой-то праздник, и нужно осветить его историю, конечно, не выбиваясь из официального русла, разве слегка. Устин - мастер. Он умеет критиковать, нахваливая, и хвалить, критикуя, он знает, что и как сказать, о чем умолчать, и на чем сделать акцент, редактор не сомневается в его талантах, доверяя журналистскому чутью - сроки поджимают, но вы справитесь, целиком на вас полагаюсь, до скорого. Наконец, можно перевести дух, Устин даже жалеет, что так рано отключился, по ходу вспомнив, наконец, с кем разговаривал. Усатый толстяк смотрит сочувственно. Устин виновато улыбается, точно хочет сказать, что все разговоры - сплошное надувательство и шарлатанство, что слова - лживые посредники, что в зависимости от конъюнктуры и настроения аргументация меняется на противоположную, однако усатый не понимает, или понимает по-своему, вздыхая, делает в ответ сокрушенное лицо, на котором читается: "Жизнь всех делает подлецами".
   Так они и замирают, притворяясь, что смотрят друг другу в глаза.
   Вечер.
   Луна качается на ложе синеватых туч.
   Устин спит.
   Во сне он видит усатого толстяка, с храпом развалившегося в это время на соседней полке, - не спи Устин, пришлось бы его толкнуть, - они едут в поезде, пытаются разговаривать, но никак не могут найти общего языка - сон поверхностный, он повторяет дневные сцены, только теперь в них вторгается долговязая девица в мужских джинсах, чуть близорукая, хотя до очков ей еще далеко, она, скрючившись, заняла весь угол, щурится, поднеся к лицу журнал, в котором скоро должна быть опубликована статья Устина. Толстяк рассуждает о политике, высказывается о мировых событиях, размахивая руками, едва не задевает стаканы на столе, Устин меланхолично кивает, не опускаясь до спора. Усатый перебирает правительство, называя его членов по имени, словно с каждым из них на короткой ноге, ругает некоторых, приводя очевидные, по его мнению, ошибки, но в целом хвалит, Устину кажется, даже чересчур.
   - От этих выживших из ума старикашек зависит наша судьба.
   Кто это сказал? Устин? Он на такое не способен.
   - Вы думаете?
   К кому обращается усатый, прежде чем застыть с открытым ртом?
   Неловкая пауза.
   Устину неудобно.
   Отложив журнал, девица встает. Она делает это так долго, что Устин, глядя на нее, задирает голову все выше и выше, вот ее тело, разгибаясь, уже вровень с верхней полкой, распрямившиеся ноги упирают ее в потолок, и ей приходится согнуть шею, наконец, встав во весь рост, она нависает, как колодезный журавль.
   Устин представляет:
   Как это будет с нею? Да, как это будет?
   Устин кажется себе пошляком.
   Устин просыпается.
   Он долго лежит с открытыми глазами, слушая усатого - его храп перешел в мерное сопение и уже нет нужды, протянув руку, его толкнуть, - и решает, сойдя с поезда, вместо всех дел прямо со станции отправиться в игровой клуб.
   Потом снова засыпает.
   Я чувствую себя, будто в чужом сне.
   Еду в поезде - куда? - вместе с усатым толстяком и молчаливым мужчиной, который прикрыл глаза, чтобы не участвовать в разговорах, я с той же целью уткнулась в журнал. Усатый разглагольствует. Ему не нужна аудитория. Он самодостаточен. Браво! Я ему завидую, мне никогда этого не удавалось. Читать я уже не могу, стараюсь сосредоточиться на стуке колес - раз-два-три, раз-два-три, - но его противный, скрипучий голос разрезает эту ненадежную шумовую завесу, пиявкой проникая в мозг. Он несет ахинею. Не он первый, успокаиваю себя. Мелет чушь. Мало ли таких? Не помогает! Мне хочется заткнуть ему рот кляпом, залепить скотчем, написав: "Долой свободу слова!"
   - От этих тупиц-толстосумов зависит наша судьба.
   К чему это я? Ах, он хвалит власть.
   - Вы думаете?
   Когда не выдерживаю, я всегда что-то да залеплю в этом роде.
   Он растерян.
   Он подавлен.
   Но желание двинуть ему не пропадает. Я медленно встаю. Молчаливый мужчина задирает на меня голову. Я повисаю, распластавшись над ними, как облако. Откуда во мне столько злости? К черту рефлексию! Надо дать, наконец, выход своему раздражению. Я успеваю представить, как он повалится на бок, схватившись за лицо, когда я дам ему пощечину, прежде чем просыпаюсь.
   В последний месяц я вывожу себя в люди, хожу по театрам - за всю жизнь столько в них не бывала! - слоняюсь по вернисажам, сгибаясь; как лупу, подношу очки к картинам, развешенным на уровне моей груди, веду светские беседы - ах, живопись закончилась с Пикассо, но современные инсталляции не уступают в выразительности; бывали в павильоне технодизайна? Виртуальные 3D конструкции, восхитительная графика, параллельные миры, - раскланиваясь, завожу знакомства, принимаю приглашения на вечеринки, где хохочу до упада, и не понимаю зачем. Действительно, зачем? Кукла, у которой не спрашивают желания? Меня не покидает ощущение, что со мной не считаются, водя за собой, как собачонку. И зачем я вбила себе, что тренирую волю? Что я, взбалмошная, капризная, порывистая, иду наперекор себе, воспитываю характер, пытаясь выстраивать личную жизнь, вместо того чтобы отдаться природному домоседству, проводить все дни уткнувшись в книгу, мечтая и поглощая эклеры из холодильника. Зачем я, как Мюнхгаузен, вытаскиваю себя за волосы из болота своей неубранной, запущенной квартиры, отправляя в огромный город - такое же болото, населенное лягушками? Ну, здравствуй, чудовище, здравствуй черная дыра, здравствуй серийный убийца, о подвигах которого предпочитают молчать. Я медленно брожу по улицам, собирая башмаками пыль, топча окурки и палую листву.
   Что я вижу:
   Ветвистые тополя на бульваре, мальчишек, играющих в "казаков-разбойников", зашторенные окна, старуху, жующую на лавочке хлеб, велосипедистов, урну, доверху набитую вчерашними газетами, двускатные крыши, солнце, которое раскалывает телевизионная башня, машины, серые, красные, черные, голубые, темнеющие подворотни, кошек в них, как башенный кран поднимает груз, а строители размахивают руками, вижу пешеходов, с которыми никогда не заговорю, и которых больше не встречу, и переулки, в которые никогда не сверну.
   Чего я не вижу:
   Ветвистые тополя на бульваре, мальчишек, играющих в "казаков-разбойников", зашторенные окна, старуху, жующую на лавочке хлеб, велосипедистов, урну, доверху набитую вчерашними газетами, двускатные крыши, солнце, которое раскалывает телевизионная башня, машины, серые, красные, черные, голубые, темнеющие подворотни, кошек в них, как башенный кран поднимает груз, а строители размахивают руками, вижу пешеходов, с которыми никогда не заговорю, и которых больше не встречу, и переулки, в которые никогда не сверну.
   А еще я не вижу себя, медленно бредущую по улицам, не вижу, как башмаки, сметая с тротуара пыль, топчут окурки и палую листву. На высотном здании светится новостное табло, сообщение бегущей строкой: "Торжества в Чертоглухии по поводу подавления революции столетней давности переросли в массовые беспорядки".
   Я думаю:
   Революция - это борьба со всеобщим отчуждением, революция - это борьба, революция... Почему мы боимся ее? А почему боимся всего на свете?
   Устин Полыхаев снял шлем и в темноте откинулся на кресле. Неделю назад он рискнул предложить издательству свою книгу. "Оригинально и талантливо", - вынесли ему приговор, потому что оригинальную и талантливую книгу - он знал - никто не будет читать. Уставившись в потухший монитор, Устин вдруг подумал, что писал обо всем, кроме того единственного, в чем разбирается досконально. Страх. Он прошел все его ступени, изучил от альфа до омега, он различает его оттенки, как кошка оттенки серого, от липкого ужаса, когда в детстве, оставляя одного, выключали свет, вынуждая мгновенно закрывать глаза, чтобы попавшая в них темнота, их не выела, до привычного испуга, когда вызывает начальство. Он чувствует его кожей, как подступавшую тошноту, а потом его отголоски, его следы - страх страха, страх страха страха...
   В клубах Устин проводит дни и ночи. С редакторами половины журналов, в которых сотрудничал, он поссорился, отказываясь от новых заказов, объясняя, что ему нужен отдых, что его заела текучка - у меня совершенно нет времени, должны же вы, наконец, это понять! Редактора вешали трубки. Устину было плевать. Он с головой погружался в игру, приходя в клуб, переселялся в иную реальность, дверь, которую толкал, надевая шлем, поворачивая ключ, становилась стеной, а он за ней недосягаемым для неприятностей и забот этого мира - там его ждали свои. Устин чувствует себя демиургом. Он перемещает свое воплощение в пространстве и времени, точно шахматную фигуру, когда Устина изъявляет желание сходить в театр или на выставку, за этим стоит он, в сущности, он и есть ее время, которое исчезает для нее в его отсутствие, тогда жизнь Устины останавливается, замирает, хотя Устина этого не замечает, проваливаясь в сон без сновидений. Это кома, клиническая смерть. Как она проводит часы без него? Устин не видит. Но он убежден в ее верности, и, когда, мучаясь разлукой, снова приходит к ней на свиданье, всегда находит в том месте, где оставил.
   Это вселяет в него уверенность. Постоянство, которого так не хватает в его мире.
   Я голосую на шоссе.
   Вытягиваю руку, как регулировщик жезл.
   Я едва не перекрываю движение.
   Другой день идет дождь, машины мчатся мимо, обдавая грязью. Наконец, одна тормозит - маленькая, с двумя дверями, я едва помещаюсь на переднем сиденье, и мне кажется, что машину перекосило на правое колесо, но, тьфу, тьфу, это только кажется, - я поправляю в водительском зеркале намокшие, свалявшиеся волосы, насколько это возможно, забывая сказать, куда мне надо. Кресло неудобное, короткий предохранительный ремень. Зато водитель мне сразу нравится, живые, ясные глаза, в которых я не читаю обычного: "Как это будет с нею?" Пока держит руль, он не молчит. Но и не болтает. Мы разговариваем, а это такая редкость. Странно, что он не спрашивает куда мне, возможно, пока нам по пути. Дождь хлещет в стекло, работают дворники и у многих встречных машин включены фары. Он ведет классно, ас, я хоть и не сдавала на права, но понимаю. Говорим о погоде, музыке, политике, обо всем и ни о чем. Он сдержан, учтив, в меру улыбчив, настоящий мужчина в моем представление, мне с ним легко и, что важнее, интересно. Я совсем не рада, когда приходится говорить:
   - Сверните, пожалуйста, налево, там я выйду.
   - Ваш дом?
   - Да.
   Я вынимаю деньги. Он обиженно хмыкает.
   - Как вас зовут?
   Я говорю.
   - А меня Макар. Завезу, куда телят не гонял.
   Он роется в бардачке.
   - Кстати, легко запомнить: ёк-макарёк, это я.
   Я улыбаюсь
   - Забавная мнемотехника. А если произнести, вы сразу появляетесь?
   Теперь улыбается он.
   - Попробуйте.
   Захлопнув бардачок, протягивает мне визитку.
   Я кладу ее в карман, поднимая воротник, с трудом выбираюсь на тротуар, и, помахав на прощанье, смотрю, как его машина вливается в общий поток. Вот она делается неотличимой - такая же грязная, мокрая, с зажженными задними фарами. "Когда слякоть, брызги от всех машин летят одинаково", - последнее, что я думаю, прежде чем теряю ее из виду.
   Дома я первым делом принимаю ванну, как всегда напустив много воды, так что она переливается через край, стоит мне погрузиться, потом достаю из холодильника текилу, принимаю рюмку, и тут вспоминаю про его карточку. В кармане она отсырела. Я долго верчу ее в руках - от нее пахнет дорогим мужским одеколоном, - и, поднеся лупу к размытым буквам, читаю:
  

МАКАР ОБУШИНСКИЙ, ЗАМУРОВАННЫЙ В СВОЮ СУДЬБУ, 40 ЛЕТ.

   Вместо адреса:
   Я живу в городе с кривыми переулками, домом, где родился, половодьем машин, стрессами, подземкой, грязными голубями, могилой родителей, сплетнями, луной в изголовье небоскребов и будущим надгробием. Из него никуда не вырваться! Серые тротуары, железные двери, суета и безденежье. Мое тело здесь, счастье - неведомо.
   Вместо семьи:
   Меня окружают тени, обреченные на привычку, которая подменяет им добро и зло. От них некуда деваться, ближних не выбирают.
   Вместо политических взглядов:
   Я не доволен настоящим, мечтая о будущем, которого, быть может, недостоин.
   Вместо взглядов религиозных:
   Я ненавижу миропорядок, в котором главное событие - моя смерть. Бунтовать против этого нет смысла, смириться - нет сил.
   Вместо характеристики:
   Мне нравится:
   Июльский дождь, старые детективы, японская проза XVII века, безлюдные церкви, моё одиночество, когда приходит желание писать, когда оно уходит, баскетбол, то, что жизнь даётся раз, многое, о чём я не подозреваю.
   Мне не нравится: работать, скучать, то, что третьего здесь не дано, яркое солнце, то, что я слишком часто лгу, телевидение, когда приходит желание писать, когда оно уходит, моё затворничество, перемены, неискренность, у неба - голубой цвет, когда спорят, толпа, газеты, завтрашний день, многое, о чём я не подозреваю.
   Я завидую: нищим духом, тем, кто не думает о смерти, хохочущим, кто верит, что не одинок, пьяницам, картёжникам, еще питающим иллюзии, их утратившим, старикам, младенцам, родившимся под счастливой звездой, никому, себе, тем, кто не плачет.
   По утрам, когда я выкапываю себя из глубин сна, мне кажется, что я - Макар Обушинский. И тогда мне становится невыносимо.
   Я не люблю себя, но другого не знаю.
   Мои увлечения:
   Шахматы, пинг-понг и скандинавские саги, Младшую Эдду я предпочитаю Старшей, но, главное, Устина Непыхайло.
   Карточка чуть не валится из рук - вот те на! вот тебе и "ёк-макарёк"! Или "ёк-рагнарёк"? На обороте значится телефон, под цифрами: "Жду в любое время (по местному)".
   Я курю.
   Дым свивается в сизые кольца.
   По стеклу, как ночной мотылек, по-прежнему бьет дождь.
  
   Устин Полыхаев играет теперь с двух рук. Правила это допускают, надо лишь внести дополнительную плату. Деньги немалые, Устин относит в клуб последнее, зато примеряет сразу два образа, две маски, два лица. В игре он теперь Устина Непыхайло и Макар Обушинский. Мужчина и женщина. Адам и Ева. Через три дня в тех же декорациях одиночества, дождя и слякоти за окном - игра позволяет менять погоду, но Устин никогда этим не пользуется, предпочитая естественную перемену, - Устина звонит Обушинскому:
   - Приедешь?
   - Лучше ты.
   Устин лепит Обушинского с себя, придавая внешнее сходство, наделяя своими качествами, но самоуверенности у того значительно больше. Устин видит, как Устина медлит, выкуривая сигарету, потом начинает собираться, перебирая свой нехитрый гардероб, по-женски вертя руками в воздухе блузки и кофточки, пока, плюнув, не влезает в привычные джинсы. Устин дает себе слово не вмешиваться. Он позволит развиться их роману, немного искусственному, театральному, как, впрочем, и все романы на свете, - оставаясь за кадром. Этим он убивает двух зайцев. Во-первых, заказав в клубе отдельный кабинет, может спокойно наблюдать, как они занимаются любовью, - это вуаеризм, но Устину не стыдно, даже, когда он присоединяется к ним, запуская руку в штаны, - во-вторых, он надеется избавиться так от возникшей у него ревности. Она появилась незаметно. С каких пор он стал ревновать Устину к ее баскетбольному тренеру, героям немногочисленных романов, прошлому, которое сам же и выдумал? Постепенно это болезненное чувство распространилось даже на бармена, интересовавшегося политикой, и усатого толстяка в поезде. Пусть теперь ревнует Обушинский! Устин изобретателен и хитер. Он действует по древнему поверью, согласно которому болезни - а что такое ревность, как не болезнь? - могут переходить в камень, воду или чурбан, он заклинает бесов детской присказкой: у кошки заболи, у Устина перестань. Можно, конечно, отмотать пленку назад, изменить все события, сделать бывшее небывшим. "Ты же сам выдумал баскетбольного тренера, он плод твоего воображения, как можно к нему ревновать?" - шепчет Устину ночами внутренний голос. "А разве мы не сами совершаем ошибки, от которых потом мучаемся?" "Но в жизни нельзя ничего поправить". "А в игре? Начать все заново? Чтобы наделать других ошибок? Быть может, еще более ужасных". Устин не сумасшедший. По крайней мере, он так считает. Он понимает, что его сознание раздвоено, расколото, оно расщеплено между двумя реальностями, точно бревно, в которое вогнали топор. Но это его не пугает. Он отдает себе отчет, что, наполнив Устину своей сущностью, влюбился в какую-то часть себя. Он объясняет это так: "Устина - мое творение, моя выплеснувшаяся женская сущность, отделившаяся от мужской, а в человеке, как известно, присутствуют обе, и я, стало быть, люблю свое женское начало. Ничего страшного". Он повторяет это раз за разом, бормочет под нос, как мантру, направляясь в клуб, не обращая внимания на усмешки прохожих.
  
   Устин агностик. А его жена набожная. Когда, нацепив платок, она собирается в церковь, Устин провожает ее глазами и мысленно дразнит, читая про себя проповедь (или антипроповедь).
   - Скажите: "Бог есть!" атеисту, и он лишь пожмет плечами, скажите: "Бога нет!" верующему, и он схватится за нож. Почему? Ничего удивительного, чистая психология. Безбожник для верующего невыносим, потому что сеет сомнения в наличие сверхразума, объективных доказательств существования которого нет. "Зачем умножать сущности?" - вопрошает он вслед за Оккамом. И это воспринимается, как святотатство, отрицание не столько Бога, сколько самого верующего, соломинки, за которую он держится. Любая вера, как ограда покосившаяся, - трудно верить в то, что не поддается наблюдению, в то, чего нет, - а тут искушение, дурной пример, который нарушает с таким трудом обретенную гармонию. Отсечь! Тем более речь идет не о собственной руке. Поэтому в каждом верующем сидит инквизитор.
   Жена собирает сумочку.
   Устин представляет:
   - А лицемерие? Склонность к нему соседствует с верой. Еще бы! Способность убедить себя в невидимом, верить, потому что абсурдно, - это ли ни врожденный талант лицедея, это ли ни самовнушение, гипноз?
   Устин косится на жену краешком глаза.
   - Эти качества свойственны женщинам, в большей степени расположенным к религии...
   Жена швыряет в сумочку губную помаду, прежде посмотревшись, кладет в нее зеркальце.
   - Фарисейство и вера идут рука об руку, первое - оборотная сторона второго. Напрасно ополчался Христос, от того, что одна часть сознания во время молитвы обращается к другой, до искренней уверенности в своей непогрешимости, до чистосердечного притворства - полшага. У тех, кто уверовал, ханжество в крови, оно следует из раздвоения психики: одно - для меня, другое - для остальных, двойные стандарты...
   Жена невозмутима, Устину никак не удается вывести ее из себя.
   Но он не теряет надежды.
   - Исповедь, раскаяние. Но разве это не скрытое фарисейство? Все наши признания лишь темные махинации с правдой, чтобы прикрыть другую ложь. Молчание - честнее.
   Устин победно осматривается.
   Лекция окончена.
   Жены давно нет.
   Устин любит отвлеченные рассуждения и даже не подозревает, насколько прав. Выстрелив в воздух, он попал в десятку, но дело не в вере, а в женской хитрости. Вместо церкви жена ходит к любовнику. Плача у него на плече, она жалуется на несносного мужа, лудомана и бездельника, у которого совсем съехала крыша, вместо священника исповедуясь психоаналитику. Ее любовником был уже много лет разведенный Платон Грудин, которого Устин в силу давнишнего знакомства не считал другом, и для которого стал открытой книгой.
   - Эта его кобыла, которой он играет... Уж лучше бы кого завел, изменять, так с живым человеком.
   Платон Грудин надевает очки, превращаясь во врача.
   - Ты это серьезно?
   - Конечно. Ты просто не представляешь, что я испытываю. Это же какой-то фетишизм! Унижение дальше некуда! Он все время торчит в клубах. Может, поговоришь?
   - Я принимаю по вторникам и четвергам, пусть запишется.
   Жена Устина чувствует себя неуютно, точно на кушетке у психоаналитика. Мгновенье она умоляюще смотрит, потом начинает медленно раздеваться, пока врач, сняв очки, снова не превращается в ее любовника.
   - И он все время меня учит. Учит и учит... А сам ничего не знает, - успевает пожаловаться она, прежде чем заняться любовью.
   - Комплекс всезнайки, - ставит диагноз Платон Грудин. - Пусть придет в четверг.
  
   За окном тарахтят отбойные молотки.
   По близости расширяют шоссе, и в окрестных окнах опущены тяжелые шторы.
   Квартира у Обушинского тесная под стать машине, протянув с постели руку, можно легко достать одежду из стенного шкафа. Устине, занимающей большую часть кровати, если только не комнаты, сделать это вдвойне проще.
   Но зачем ей одежда?
   На полу валяются ее смятые джинсы.
   Она курит, не замечая, что стряхивает на них пепел.
   - Разве тебе интересны разговоры в толпе? - спрашивает она, будто продолжая беседу, которой на самом деле не было.
   Подсунув подушку, Обушинский поднимается на локте.
   - Ты это к чему?
   - Сначала ответь. Будешь ли ты слушать случайных прохожих? Они тебе любопытны?
   Обушинский мгновенье думает.
   - Пожалуй, нет.
   - Тогда зачем тебе столько книг? - Устина указывает сигаретой на полки. - Они рассчитаны на массовый вкус. Разве ты не выше?
   Устин Полыхаев узнает свои мысли. Он кивает, так что шлем сползает набок, и его приходиться поправлять.
   Обушинский смеется.
   - К людям надо быть снисходительнее, интеллектуалка.
   - Перед собой надо быть честнее, лицемер.
   Обушинский откидывается на спину, подбирая слова, которых не находит. Устина наклоняется над ним с зажженной сигаретой:
   - Здорово я тебя уела?
   - Здорово, - эхом повторяет он.
   Прерывая диспут, Обушинский берет у нее сигарету, глубоко затянувшись, давит о спинку кровати, потом целует ее руки, плечи, грудь, придерживая за талию легким движением отправляет на "второй" этаж.
   - Не боишься, что раздавлю?
   Устина смеется, вырастая на глазах, точно снежная баба, которую лепит гурьба мальчишек, ее голова вот-вот коснется потолка, она раскачивается, медленно, монотонно, как грот-мачта на морском паруснике...
   Наблюдая эти сцены, Устин Полыхаев жадно припадает к экрану. Переплетенные тела, губы, сомкнувшиеся в поцелуе, обвивающие, как змеи, руки, слившиеся воедино мужчина и женщина, Устин чувствует себя демиургом, создателем, он любуется и гордится, как скульптор статуей. Но главное, слова. Демиург - это ремесленник, его удел тарелки, вазы, горшки, а Бог - это слова, потому что они составляют Слово. Устина и Обушинский, они только в самом начале, у них нет еще никакого общего прошлого, не считать же за него ничего не значащую болтовню в машине, никакого вчера, только сегодня и, возможно, завтра, время еще не обогнало их, не поместило в будущее, расставив все по местам, разложив по полкам, - совместный завтрак, кофе или чай, утреннее: "Пока", когда, спустившись в лифте, расходятся по работам, в разные стороны, знакомые, приглашающие в гости уже пару, а не порознь, вечерний телевизор - ах, переключи, это шоу уже осточертело, - прежде чем лечь в постель, спать...
   В дверь стучат. Бросив последний взгляд на любовников, Устин снимает шлем, лохматит пятерней слипшиеся волосы, и громко кашляет. Это условный сигнал. Шаги удаляются. Время у Устина вышло, а продлевать его он не будет.
   Раннее утро, около семи, Устин щурится от дневного света, и его не покидает ощущение, что он провел ночь с женщиной - а может, так оно и было? - и, петляя по пробуждавшимся незнакомым переулкам, не выспавшийся и посвежевший, чувствует прилив сил, какое-то лихорадочное возбуждение, смешанное с тревогой. Что его смущает? Что в отличие от выползших из постелей, как обычно спешащих на работу, он, как птенец из гнезда, вывалился из другой реальности, и это написано у него на лице? Что его усталый вид, бледные щеки и мешки под глазами отличаются от других? Или что сегодня четверг? Да, ему неприятно именно это. Задержавшись у ларька, Устин, обжигаясь, пьет кофе, вспоминая разговор с женой - без криков, без пауз, без выяснения отношений, которых оба боятся, как огня, без колкостей, время которых прошло, - обычный деловой разговор, как быть дальше, очерчивание круга, условия мира, точнее бесконечного перемирия, ничего из ряда вон, а в результате, он в дураках, сегодня ему предстоит визит к психиатру, жена настояла, а он даже не заметил как. Рядом заспанные мужчины заказывают колу с булочками, вместо завтрака, догадывается Устин, верно, поругались с женами или их гонит одиночество, и его охватывает необоримое желание послать к черту четверг, психиатра, семейную договоренность, он выплескивает на тротуар черную жижу, заглядывая на дно чашки, точно пытаясь разгадать будущее в кофейных разводах, потом ставит ее на блюдце и, с минуту поколебавшись, разворачивается на каблуках. Жена подавила его? Подчинила? Или это проявление мудрости? А не все ли равно, раз он смирился, раз, шагая по пыльному тротуару, повторяет: жизнь - компромисс, в первую очередь с собой.
   Полдень. Устин на приеме у Платона Грудина, который старается не выйти из роли, оставаясь старым, добрым знакомым. Комично, когда психиатр - друг семьи. Устин оглядывает кабинет - стол, кресло, задрапированное окно, сквозь которое едва пробивается солнце, создавая, так, очевидно задумано, мягкий сумрак, - странно, что за столько лет он тут впервые. А ведь здесь, возможно, на этой самой кушетке была его жена. Устин давно догадывается про ее роман с Платоном и решает дать понять, что они совершают свое путешествие в пределах его великодушия, однако не находит повода. Комично, когда психиатр - любовник твоей жены! Можно, конечно, взять и спросить в лоб, неожиданно привстав на кушетке: "Ты спишь с моей женой?" А вдруг он рассмеется? Или хуже того, станет отпираться? Нет, слишком грубо, надо деликатнее, оставляя мосты для возможного отступления. Платон раскладывает на столе бумаги. А может, все представить как шутку? Похлопав по плечу, спросить будто невзначай: "Кстати, дружище, все забывал полюбопытствовать: и как тебе моя жена?" Да-да, именно так, будто речь идет о сигарете или бутылке вина, как нечто само собой разумеющееся. Платон достает блокнот собираясь записывать признания. А вдруг это ошибка? Доказательств же нет, одни домыслы. Доказательств чего? Что твоя жена шлюха? Платон выкладывает на стол пачку сигарет, придвигает пепельницу. Устин смотрит на него - узкое, сухое лицо, стрижка ежиком, очки в роговой оправе - при стопроцентном зрении, чтобы производить впечатления, оправдывая более чем солидные гонорары. И что она в нем нашла? Устин задает себе этот вопрос без злобы, тем более без ревности, им движет чистое любопытство. Шутливая форма. Самое лучшее. Устин откашливается, собираясь с духом, растягивает губы в подобие улыбки, тренируясь перед заготовленным выпадом, но Грудин его опережает:
   - Ты что же еще подросток, проводить жизнь в клубах?
   Тот самый насмешливо дружеский тон, к которому он так долго примерялся. Устин сбит с толку. Он молчит, представляя на своем месте находчивого Обушинского. Чиркнув спичкой, Грудин закуривает, прикрывая огонек ладонями, будто от сквозняка, которого на самом деле нет, - жест, выдающий его нервозность. Устин молчит. Он представляет теперь, как Грудин целовал его жену, вероятно, шепча на ушко нежные непристойности, на что он сам никогда не решался, потом воображает на его месте себя, Устина Полыхаева, образца медового месяца, когда первый хмель безумной любви еще не прошел, когда казалось, что они созданы друг для друга, и это будет длиться вечно. Жена в объятиях Грудина, здесь, на кушетке, - эта картина, которую он видит ясно, будто в зеркале, не вызывает у него ни малейшего содрогания, только сменяющие друг друга воспоминания приводят к финалу - трагедии любовников, так и не ставших друзьями.
   - Ты проводишь дни в клубах? - повторяет Грудин собственным далеким эхом.
   Теперь у него в руках блокнот.
   Это и есть психоаналитический сеанс?
   - И ночи.
   Скрывая усмешку, Грудин поправляет очки.
   - Не наигрался в солдатиков?
   Устин взбешен.
   Он краснеет.
   И выкладывает все.
   Да Пигмалион, да Галатея! И что? Мне нравится быть богом. А что ты скажешь, я наперед знаю: бегство от реальности, сублимация, эскейпизм. И дальше? Меня ревнует жена? К кому? К моей же проекции? К бесплотной тени? Пятну на экране? Так кто из нас двоих сумасшедший?
   Устин вскакивает с кушетки.
   А еще ты навесишь ярлык игромана. Плевать! Я влюблен платонически, я всего лишь движущая сила чужой страсти, я энтелехия, а ты трахаешь мою жену!
   Сеанс никак не начнется.
   Устин, сцепив зубы, молчит.
   - Мы ведь тыщу лет знакомы, - меняет тактику Грудин, - давай поговорим, как друзья.
   О, это уже лучше! Ты - не врач, я - не пациент, а жена ни о чем не просила. Прекрасно! Только это ложь.
   - Много работы?
   - Хватает.
   Грудин рад прорыву, но себя не выдает.
   - А, скажи, какой процент сумасшедших должен быть, чтобы общество считалось здоровым?
   Теперь молчит Грудин.
   - Как считать, много больных не выявленных... Так и живут до старости.
   - Их процент должен приближаться к ста. Тогда все будет в порядке.
   - Думаешь?
   В Грудине снова просыпается психиатр.
   - Ну, конечно. Демократия - это когда число мыслящих становится пренебрежимо мало. Это делает общество устойчивым и легко управляемым. Значит, и ненормальных должно быть абсолютное большинство.
   - Не вижу связи.
   - Протри очки! - В Устина вселяется Обушинский. - Ладно, объясню по старой дружбе. Сумасшедшие не умеют договариваться, каждый сходит с ума по-своему, значит, им не грозит коллективное помешательство. Миллионом психопатов никогда не пасть жертвой какой-нибудь безумной идеи. А разве не в этом цель государства? Оно заботится, чтобы мы жили мирно и счастливо...
   Обушинский не выдерживает.
   Устин хохочет.
   Грудин снимает очки.
   - Признаться, ты меня напугал. И часто у тебя такие мысли?
   - Других нет.
   Устин скалится.
   Или это Обушинский?
   - И что мне сказать твоей жене? - делает последнюю попытку Грудин.
   - Правду. Скажи, что я - сумасшедший, и у нее нет поводов волноваться.
   Сеанс окончен.
   Грудин давит окурок в пепельнице.
   Устин откланивается.
   Обушинский хлопает дверью.
   Жена встречает Устина с нескрываемым любопытством. Пахнет креветками, которые она обожает и варит чуть не каждый день, дверь в комнату нараспашку, а в воздухе висит: "Ну, давай же, выкладывай, как все прошло". Облокотившись о стену, Устин, задирая в прихожей ногу, расшнуровывает один ботинок, потом, симметрично поменяв положение, другой. Жена молча ждет. Он вешает пальто, запихивает в рукав шапку, достает из кармана ключи, которые кладет на полку. Скрестив руки, жена переминается в дверях. А почему? С какой стати он должен давать отчет? Он тоже умеет играть в молчанку. Жена не видит в пришедшем Обушинского, для нее этот незнакомец по-прежнему Устин, тот самый, который рано или поздно сломается. Она заслоняет дорогу. "Если тебе интересно, позвони своему любовнику", - поставил бы ее на место Обушинский. Устин бы остановился и с виноватой улыбкой раскололся. Незнакомец, которого она вдруг увидела, избирает промежуточный вариант - молча отодвигает ее в сторону. Пройдя в комнату, он берет с полки книгу и, сев на диване с плюшевыми валиками, погружается в чтение. Жена ошарашена. Она понимает, что возвращается в детство - кто первым произнесет слово, тот проиграл, а на кону - ее власть, каблучок, ответ на вопрос, кто в доме хозяин. Но терпения ей не занимать, она ходит кругами, как кошка, облизываясь, иногда ее язык непроизвольно поворачивается, готовый выразить ее недовольство, тогда она спешит на кухню, достает из кастрюли креветки и, положив а рот, жует...
   Устин пробует читать.
   Слюнявя палец, переворачивает страницы.
   А сам представляет Грудина, который в это самое время ходит из угла в угол и, вспоминая их разговор, повторяет: "Посмотрел я на тебя, а узнал я, брат, себя", точно Устин еще лежит на кушетке. Устин уже сожалеет о своем поведении. К чему были все эти обобщения? Чем вставать в позу, не проще ли было рассказать про Устину? Можно было даже пригласить в клуб, включить в игру. Нет, этого делать не стоило. Этот зануда все бы испортил. Любитель разрушать чужие жизни, всюду сующий нос. Того и гляди, отнял бы Устину, как жену. А она молодец, держится, упрямства ей не занимать! Устин тайком поглядывает на фотографии, развешенные по стенам, где они вместе, счастливые, молодые, на которых она еще любит его и будет любить вечно - только там.
   Устин представляет:
   Подойти, обнять, произнести с дружеской улыбкой: "Долго будем в молчанку играть?" или "Так нечестно - набирать в рот воду, но ты все равно победила, сдаюсь". Так поступил бы Устин. "Выплюнь воду - зубы простудишь или заработаешь кариес", - съязвил бы Обушинский. Незнакомец молчит. Сидит на диване и строит из себя книгочея. Сколько это будет продолжаться? Пока не закончится книга? Тогда можно будет взять следующую. Демонстративно, вызывающе - жена этого не перенесет. Или раньше? Когда придет ночь и захочется спать? Тогда можно растянуться прямо на диване, не раздеваясь, с книгой, которая незаметно перекочует в изголовье или раскрытая посередине защитит глаза от света, слегка давя на нос, приятно пахнув типографской краской.
   - Неудачник!
   Жена чувствует, что проиграла, и от этого кричит еще громче.
   - Жалкий, ничтожный лузер!
   Но молчание незнакомца действует сильнее. Его слышно на улице.
   - Неудачник? - Пауза выдержана до конца, выжата до последней капли. - А кто это? Разве есть эталон для сравнения? Или все знают, кто такой успешный? Счастливый? - Град вопросов подавляет последние очаги сопротивления. Можно продолжать не спеша, назидательно, не поднимая глаз, водя пальцем по страницам, будто вычитывая в книге. - Слово "лузер" пришло из Америки, когда там было много земли, много свободы, масса возможностей, так что только ленивый не мог себя прокормить. И отношение к таким было оправдано. Теперь это в прошлом. Но оскорбление осталось, эта пустая оболочка кочует по континентам вместе с Голливудом, его используют, привнося свой смысл. А какой неведомо".
   Лекция окончена.
   Незнакомец захлопывает книгу.
   С такой же силой, как Обушинский захлопнул бы дверь. Он еще бросает на прощанье, Устину кажется, совсем не к месту: "Господь создал людей разными, но его величество доллар всех уравнял".
  
   О, Устина, жар моих чресл! Недосягаемая, ты никогда не будешь в моих объятиях, ты та, которой нет. Кто-то звал тебя Дульсиней, Маргаритой или Еленой. Это ты качала страусовыми перьями, твою улыбку срывали, вышибая соперника из седла, это за тобой приплывали корабли, список которых долог, как ночь. Каждый ждет тебя, как еврей - мессию, спасаясь своей выдумкой. О, Устина, олицетворенная мечта, которая сопровождает нас вместе с ксантиппами, примеряющими нам венец мученичества, делающими из семейной жизни пропуск в рай.
   Я люблю тебя!
   И ненавижу.
   Разве моя страсть преступна?
  
   Воскресное утро, я еще валяюсь и, зажмурившись, слежу за прыжками по стенам солнечных "зайчиков". Жена вошла без стука, без приветствия. Делает вид, что боится меня разбудить. Повертевшись перед зеркалом, нацепила платок.
   - Пойдешь со мной в церковь?
   Голос безнадежный, пробует на всякий случай.
   Я качаю отрицательно.
   - Сегодня красивая служба, воскресенье - малая Пасха.
   Разуверившись в моей религиозности, она взывает к эстетике. С тем же результатом. Разве только теперь добилась моего:
   - Нет.
   Пожав плечами, она медленно, точно надеясь, что я передумаю и брошусь ее догонять, закрывает дверь. Но я не передумаю. Я занят тем, что рассуждаю. Монотеизм, политеизм. Бог один, богов много. У бога нет имени, кроме тайного, у него бесконечное множество имен. Все это разделение слишком человеческое, как и сам счет: раз, два, три... Размышляя о боге, я всегда представляю его в виде нескольких пятен, как на картинах пуантилистов, почему нет, если он непостигаем, почем бы ему не иметь и такую форму, но тогда возникает вопрос: он каждое из пятен, или их сумма? Их много или он один? А если бог делящаяся амеба? Можно бесконечно ломать копья по поводу того, в какой момент - если для бога есть время - он один, а в какой удваивается. Нет, похоже, божественная идея порочна, хотя, надо признать, заманчива. Впрочем, я много умничаю, а значит, как говорит жена, чего-то не понимаю. Возможно, это так. Жена всегда права. Ее гонит в храм страх смерти. А меня томит и пугает отсрочка, оттяжка неизбежного, но смерть, как сказал один немец, достаточно близка, чтобы ее бояться. И это меня успокаивает. Мы с ней совершенно разные, даже в этом у нас разные механизмы защиты. Хотя почему "даже", это определяющее...
   Вестниками осени, как всегда для Устина, становятся ошалелые осы, они залетают в окна и, прежде чем вырваться, долго бьются о стекло. Устин слушает их сонное жужжанье, совсем не грозное, скорее испуганное, и решает, последовать ли своему обычному времяпрепровождению по выходным или сделать перерыв. Наконец, он загадывает, если очередная оса не вылетит, пока он сосчитает до десяти, то придумает для себя какую-нибудь иную забаву. Насекомое улетело на "семь". Нацепив брюки, Устин трогает в зеркале небритую щетину, кривится, собираясь ее сбрить, потом машет рукой. Холодильник почти пуст, проглотив на ходу бутерброд, он решает запить его в клубе. По дороге туда Устин размышляет о том, что такое время. "Время, - думает он. - Время, время..." Он напрягается изо всех сил, предполагая, что время - это движение, без которого оно исчезает, но дальше этого не идет, и постепенно его мысли путаются, а мозг, буксуя, скатывается на рифмы: время, бремя, стремя, вымя...
   Хозяин клуба кивает Устину, как старому знакомому, и в его взгляде читается: "Как всегда?" "Как всегда", - повторяет вслух Устин, заходя в темный кабинет. Он находит любовников там же, где и оставил - время, время, что такое время? опять мелькает у него, - посреди смятой постели и перевернутых подушек. Обушинский уже достиг крайней точки и через мгновенье, истощенный, в изнеможении валится на спину. Пусть у Обушинского будут усы. Да, пусть у него непременно будут усы, окольцовывающие рот, черные, как лапки жука-носорога. Они шевелятся, ходят вверх-вниз, расступаясь перед словами, которые извергает рот, и тогда кажется, что жук ползет.
   - Расскажи о себе? - просит Устина.
   - О себе?
   - Ну да. Есть ли у тебя знакомые, друзья?
   - Были.
   Обушинский глядит в потолок, точно видит там картины своего прошлого, а потом хрипловатым голосом рассказывает историю о дружбе. Он не торопится, не выпускает мельчайших подробностей, что делает рассказ скучноватым, но Устине некуда спешить, и она слушает с нескрываемым интересом. Да, конечно, это не праздное любопытство, ей важно все, что касается любимого человека. Но Устину не обязательно питать к Обушинскому нежных чувств, он, как опытный журналист, сокращает рассказ, передавая его в общих чертах, оставляет лишь скелет его сюжета. Про себя Устин назвал его "Третий всегда лишний".
   Вот он:
   Трое отправились на выходные в соседний город, чтобы весело провести время. В поезде двое уговорили одного пойти в вагон-ресторан, отметить встречу, поднять бокалы за предстоявший отдых. Они провели там несколько больше, чем следовало, при этом один пил рюмками, а двое - бутылками. Это имело следующие последствия. У двоих вышли почти все деньги. Двое набрались до положения риз. Так что на станции одному пришлось тащить их на себе. Он направился на набережную, рассудив, что у реки двое протрезвеют быстрее. Ну, не бросать же их, в самом деле! Пока двое храпели на лавочке, один охранял их сон. Так пролетел день. К вечеру двое пришли в себя, а по набережной начались гуляния. Это в свою очередь имело такие последствия. Очухавшись, двое затянули песни, что привлекло внимание женщин, державших друг друга за руку у железной ограды вдоль реки. Двое не преминули с ними познакомиться. Все пятеро двинулись вдоль ограды, а когда та кончилась, двое отвели одного в сторону.
   - Пойми правильно, нас двое, женщин двое, к тому же ты женат.
   - А вы разве нет?
   - Мы другое дело, мы давно на грани развода. А у тебя крепкий брак, зачем же тебе изменять?
   Рассуждения были здравыми, и один согласился.
   - К тому же ты наш друг, - похлопал его по плечу один из двоих.
   - Мы все друзья, - поддержал его другой.
   В результате двое вернулись к ограде, а один пошел в город. Побродив по кривым переулкам, где фонари крутили его тень, как стрелку компаса, он проголодался, и стал искать ресторан. Выбрав недорогой, сел у окна, сделал заказ и в ожидании, когда подадут, смотрел на уличных прохожих. Тут ему позвонили.
   - Такое дело, брат, женщины хотят прежде поужинать, а у нас деньги кончились. Выручай!
   Двое дышали в трубку.
   Один стал шарить по карманам.
   - У меня самого не так много.
   - Ничего, хватит. Ты где?
   - В ресторане.
   - Прекрасно, закажи еще на четверых.
   - Может, мне потом уйти?
   В голосе одного звучала ирония. Но она осталась незамеченной.
   - Ты сам заговорил, мы бы не решились... Ты настоящий друг, но прежде расплатись. А деньги мы дома вернем.
   Один растерялся.
   - И куда ж мне деваться?
   - Сними пока номер, надо же где-то ночевать.
   Выйдя из ресторана, один купил пару бутербродов и, жуя на ходу, пошел искать гостиницу. В номере он посмотрел телевизор, разобрал постель и уже почистил зубы, когда его снова настиг звонок.
   - Крайне неудобно, ты и так столько сделал, - сказал один из двоих, - но войди в положение. У женщин свои обстоятельства, к ним нельзя, а вести их некуда. Не погуляешь часика два?
   - Столько усилий, и все напрасно? - взял трубку другой. - Тут дело принципа.
   Так один провел ночь на вокзале в зале для ожидающих. А первым же поездом уехал.
   "Как ты мог? - при встрече обиделись двое. - Нам же не на что было вернуться, пришлось занять у женщин..."
   Перевернувшись на живот, Устина потянулась за сигаретой.
   - Этим добродетельным идиотом был ты?
   - Я. Но не торопись с приговором. По-твоему, надо было вернуться домой после вагона-ресторана? Или когда отвадили от женщин? Где, считаешь, была допущена ошибка?
   - Когда согласился с ними поехать. Кстати, у тебя есть жена?
   - Была. До встречи с тобой у меня все - было.
   Комплимент получается сомнительный, оба хохочут над его двусмысленностью.
   О, Устина, свет очей моих!
   Твой смех - бальзам на мою душу!
   Я буду любить тебя вечно, потому что неудовлетворенное желание не иссякает!
  
   Пусть жена Обушинского любит креветки.
  
   Целый день Устин трудится над заказной статьей. Она посвящена истории, ее предварительное заглавие "Феодализм с Интернетом", но хозяин-барин, и редактор может его изменить. Устин к этому готов. Для него это всего лишь хлеб. Можно было бы удовлетвориться черновиком, но Устин, проклиная себя, корпит над каждым предложением. В статье утверждается, что история склонна к повторениям и любит возвратные ходы - мысль сама по себе не нова, но как же было без вступления, - а ее оригинальность состоит в сравнении современности и Средневековья, между которыми проводится параллель. Современность - это, по мысли Устина, те же Темные века, на новом витке, цивилизация обретает прежние черты, примеряет старые, казалось, изжитые, отношения. Ход рассуждений у него приблизительно следующий. Известно, что европейские нации начали складываться лишь в Новое время. В Столетнюю войну - на этом примере Устин останавливается подробно, - жители континента не видели для себя беды в пришлых островитянах, Валуа или Плантагенеты, не все ли равно, чьим ленником быть, кому давать оммаж и платить дань. Рыцарская кавалерия проносилась над толщей вилланов, как буря, над поверхностью океана, не затрагивая глубин, не задевая национальной гордости. А разве сейчас французы, сербы или португальцы - не разновидности одного класса потребителей? Этническая принадлежность теряется у прилавка, перед которым все равны. "Господь создал людей разными, но его величество рынок всех уравнял", - вставил в текст Устин фразу Обушинского. Прозрачные границы современной Европы аналогичны размытым средневековым. А потоки мигрантов, скитающиеся по ее полям, подобны нашествию варваров. Флаги суверенных государств сменили бренды транснациональных компаний, и так же, как августейшие особы, заключают междинастические браки представители международной элиты.
   Устин редактировал статью всю ночь, отправив лишь под утро, чтобы ее вернули уже днем - нет-нет, в таком виде публиковать нельзя, у вашего дикобраза чересчур колючие бока, - и он стал выдергивать острые иглы, сглаживать углы, подтачивать зубы. Он писал, что эпоха национальных государств себя изжила, дискредитировав свое существование двумя мировыми бойнями, что сейчас такое массовое убийство невозможно, раз все конфликты носят экономический характер и не выходят за пределы элиты, в которой все противоборствующие стороны свято соблюдают закон, как зеницу ока, оберегая потребителя, что в планетарных масштабах осуществилось, наконец, разделение обязанностей - походами в супермаркет европейцы поддерживают рынок, азиаты работают, Устин приводил множество аргументов в пользу существующего положения, оправдывал статус кво, пока статья не превратилась в оду современности.
   Устин представляет:
   "То, что надо, - говорит по телефону редактор. - Выйдет в ближайшем номере, приходите за гонораром".
   Устин вешает трубку и пританцовывает.
   "Умничаешь? - прочитав журнал, фыркает Устина. - Или лжешь? Ты - пророк? Тогда возьми псевдоним "Мафусаил Лжебог"
   Устину делается не по себе.
   Поколебавшись, он отправляет статью в мусорное ведро.
   А почему, Мафусаил? Думаешь, я долго проживу? Или принесу весть о потопе? Или намекаешь, что я уже старше всех, и путаю сон с явью?
   Впрочем, тебе виднее.
   Благословенна будь, любимая!
   С тех пор, как вернувшись от психиатра Устин стал играть с женой в молчанку, они так и не разговаривают. Жена обижается, время от времени, открывает рот, пытаясь пробить брешь в их семейном безмолвии, но каждый раз, поднимая глаза на Устина, видит вместо него незнакомца. И у нее опускаются руки. Вместо того, чтобы обнять мужа, она поворачивается к нему спиной, при этом ей кажется, что чужой мужчина сверлит ее ненавидящим взглядом, и, тихо напевая, идет на кухню варить креветки. Их запах сводит Устина с ума. Он готов перевернуть кастрюлю, разлив кипяток по полу, отправить морских каракатиц в последнее плавание, но это значило быть проявить слабость, дать повод навести мосты в сложившихся отношениях. А они Устина устраивают. Теперь он, когда хотел, шел в клуб, а вслед ему не кричали, что он тронулся умом, не крутили у виска пальцем, предлагая не возвращаться из той реальности, в которую переселился, и его шаги не отмерялись стоявшим в ушах визгом: "Совсем ку-ку, да? Совсем ку-ку, да?", так что слова сливались в одно странное "кукуда", напоминавшее непрерывное кудахтанье. Сейчас Устин один дома. Жена ушла на работу. Он слоняется по квартире, мучаясь бесцельной маетой, одну за другой снимает с полки пыльные книги, едва открыв, ставит обратно, идет на кухню, где его преследует, ударяя в ноздри, запах ненавистных креветок, и, чтобы его перебить, начинает варить кофе, механически засыпая в турку темный порошок. Он следит, как жидкость бурлит, поднимаясь коричневой пеной, завороженный этим зрелищем, тянет подворачивать газ, пока та не убегает. Разлив кофе, Устин выпивает две чашки подряд, ждет, трогая запястье, когда участится пульс. Но пульс остается прежним, и Устин выпивает третью чашку. Жена ушла на работу. А может, к любовнику? Устину неприятно вспоминать о ее романе с психиатром, для него она на работе. При этом Устин не ревнует. Просто ему делается невыносимо от того, что психиатр, цепкого взгляда которого он инстинктивно опасается, делается все ближе, подкрадывается по кошачьи незаметно, тихо занимая в постели его место, проникает в его прошлое. Устин воображает, что тот представляет себе, обнимая его жену, видя те же закрытые глаза, закусанные губы, слыша те же стоны и страстный крик - вместо исповеди.
   Пусть лучше жена уходит на работу!
   Представление о ее работе Устин имеет весьма смутное, знает, что она проводит дни в офисе, перекладывая по столу бумаги, тиражируя их на ксероксе, относя в толстых, тяжелых папках наверх начальству, воображать которое у Устина нет никакого желания, потом, получив высокую подпись и гербовую печать, подшивает их к тысячи подобных, хранящихся за стеклом огромного пыльного шкафа. Между делом она отвечает на звонки, из года в год повторяя ледяным голосом десяток заученных фраз - "нет, к сожалению, ничем не можем помочь", или "увы, это не в нашей компетенции", или "я запишу вас на среду, устроит?" - иногда набирает на компьютере несколько предложений, не более пары абзацев, служебную записку, которую, распечатав, пускает в обычное для всех бумаг путешествие - в папку, на этаж к начальству, вниз, в другую папку и, наконец, в шкаф. Устин часто думает, что, если вдруг закроются все офисы, то на свете ничего не изменится. Он убежден, что людей держат в них единственно из милосердия, чтобы они жили страхом перед увольнением, который вытеснит остальные, и чтобы, получив свободу, не сошли с ума.
   Устин шаркает по полу стоптанными тапочками, озадаченный тем, что правый сносился больше, хотя он левша, и никак не может решить, чем заняться. Пойти в клуб? Но он дал слово сделать перерыв, чтобы окончательно не отвыкнуть от окружавшей его реальности. Или чтобы получить потом большее удовольствие? Он и сам не знает. Опускаясь в кресло, Устин пытается разобраться с собой. Он отдает отчет, что запутался, заблудился в трех соснах.
   Он думает, разгадывая ребус:
   Я - Устин Полыхаев.
   Я - Устина Непыхайло.
   Я - Макар Обушинский.
   Где мое "я"?
   Что это такое?
   Устин трясет головой, отвечая своим мыслям, смеется, потом снова погружается в сосредоточенную задумчивость. Впрочем, что толку гадать? Судьба - ловкий наперсточник, как узнать, под каким колпачком у нее окажешься?
   Да и не все ли равно?
   На улице валит снег. С той же мучительно ровной безысходностью, что и в игре. Белые хлопья засыпают припаркованные машины, покрывают голые ветки, ложатся на шапки, шарфы, заставляя поднимать воротники, войдя в клуб, Устин, прежде чем повесить на плечики в гардеробе, стряхнул снег с пальто, а уже через минуту, шагнув в темные закоулки игры, увидел такой же на шляпе Обушинского - он стекал с нее на пол в прихожей. Те же декорации, интерьеры. Переселиться в игру все равно, что провалиться сквозь зеркало, попасть в зазеркалье, где все то же самое, только правое - левое, поэтому тапочек у Устина сносился бы быстрее на левой ноге, а время может течь в любую сторону. Правда, Устин не дает обратного хода, возвращать события для него мучительно, они бы опять поставили перед выбором, которого он старательно избегает.
   Что было, то прошло, что было, то прошло...
   Пусть Обушинский пишет романы.
   Они у него честные, глубокие, и поэтому их никогда не издадут значительным тиражом, если вообще издадут.
   К тому же во всех книгах он допускает одну и ту же ошибку, автор у него умнее читателя.
   - Демократия - это торжество посредственности, - утешает его Устина. - Мир принадлежит троечникам.
   Обушинский вздыхает. Устина берет его рукопись и, открыв наугад, читает:
   - "Все течет, все изменяется. Но как с этим смириться? Как привыкнуть? Привыкнуть к смене звучит парадоксально, почти оксюмороном. Тут существует единственный рецепт, который и выбрал Устин Полыхаев. С годами он стал суше, бесстрастнее, отстранился от всего происходящего, стараясь ни к чему не привязываться и ни о чем не жалеть. Так ему удалось заслониться от реальности, выстроив между ней и собой каменную стену. Его цена, однако, оказалась высокой и делалась все выше, по мере того, как он становился холоднее и бесчувственнее, ему удалось раствориться в мире, отказавшись от себя. Он целиком сосредоточился на своих переживаниях, своем одиночестве, то есть, повзрослел. Так живут девять из десяти наших современников, ставших стихийными буддистами". Разве это не меткая характеристика? Разве не повод задуматься?
   Обушинский виновато улыбается.
   - Толстовщина, как говорят редактора. И длинно.
   - Много они понимают!
   Устин Полыхаев соглашается. На своем веку он повидал множество редакций, и вынес из своего опыта одну непреложную истину: "Издают невежи, издаются шарлатаны". И все идет своим чередом, мир тихо катится к черту.
   Устин пишет в стол, а Обушинский, ревниво следит за своими немногочисленными публикациями. Устин этого не понимает. Тоже мне, буддист! Но пусть, все остается, как есть.
   Обушинский талантлив.
   Обушинский не признан.
   Обушинский тщеславен.
   Что стоит за его жаждой известности? Страх перед исчезновением? Подсознательная борьба со смертью? Таким вопросами задавался бы Грудин. Но Устин не психоаналитик, ему это кажется смешным. Днем раньше, веком позже, какая разница, раз все обречены на забвение.
   Устин думает:
   Я представляю себе Устину, считая, что хорошо ее знаю. Устина думает, что, представляя себе Обушинского, знает, о чем он думает. А Обушинский уверен, что видит насквозь Устина Полыхаева, героя своего романа, прототипом которого служу я.
   Получается замкнутый круг, дурная бесконечность.
   Устин думает:
   Человек, который носит мою фамилию, женат, живет гонорарами и проводит дни в клубах. Он родился такого-то числа такого-то года, сейчас ему под сорок, а через столько-то лет он умрет в такой-то день недели. Это его история. Таким его воспринимают, так он рассказывает о себе, когда заходит разговор. Представляясь, он вместо визитки, чтобы произвести впечатление своего парня, может привести какой-нибудь случай из детства, например, когда отец водил его в зоопарк, где хохотали гиены и кривлялись обезьяны, и он, просунув руку сквозь прутья, погладил льва - пальцы до сих пор помнят жесткую, свалявшуюся гриву, а ноздри животный запах, - мог бы улыбнуться в ответ на понимающее: "Воображаю, что испытал ваш папа!", и у него после этого могло снова всплыть побледневшее лицо, застывшие в ужасе глаза и долгие назидания на обратной дороге, как нехорошо он поступил, и как опасен мир, будто не хищная кошка сидела в клетке, а он сам, дрожащий перед незапертой дверью. Он бы многое мог поведать. И в ответ ему бы кивали. Но разве это приблизило бы к пониманию моего "я"? Пролило свет на то, почему я ненавидел отца? Фрейдистские комплексы оставим Грудину, это его хлеб. История и жизнь, моя жизнь, идут рука об руку, но разными путями, не пересекаясь, каждая сама по себе. И действительно, как объяснить, что я был в ужасе, представляя себя ставшим таким, как отец, унаследовавшим его брюзжание, отвисший живот, привычку отвечать на любой вопрос. Эта непоколебимая вера в собственное всеведение повергала в уныние, делая Вселенную маленькой, сжимая до размеров квартиры, а детали ее пейзажа превращая в бытовые. Человек, носящий мою фамилию, был поздним ребенком. Он помнит отца, уже достигшего того возраста, который все раскладывает по полкам, заставляя держать тапочки под кроватью и даже поход в уборную рассчитывать на три шага вперед. Он помнит, как после плотного ужина, отец обычно ложился, чтобы его желудок с урчанием переварил пищу, наотрез отказывая жене заняться любовью, говоря, что он не цезарь, и не может делать два дела сразу. По его расчетам Устин был слишком мал, к тому же должен был спать в своей комнате, а не слушать, жадно припав к стене. Но мало ли детей слышали подобное? А вырастая, забывали. Почему же он не забыл? И с каких пор отец, всплывая в памяти, стал дремать на диване или ковырять зубочисткой? Может, ему стал противен не отец, а этот поселившийся в памяти чужой мужчина? Стоит задуматься, и можно потеряться, заблудившись во множестве "я".
   Человек, который носит мою фамилию, все это отчетливо понимает. Поэтому он немногословен. Однако иногда ему все же хочется выплеснуть все им испытанное, облечь пережитое в историю, тогда он тщательно подбирает слова, жесты, призванные проявить того, настоящего, который прячется внутри него, он, как заправский актер, модулирует голосом, демонстрируя недюжинный талант, однако, вскоре осознает, что раскрывает все что угодно, но только не себя. А рассказанная им история, возможно, подходит больше кому-то другому. Он обрывает рассказ на полуслове, уставившись куда-то за собеседника, который при этом недоуменно оборачивается, и погружается в глубокое молчание.
   И такое происходит с ним все реже и реже...
   Кстати, в своем романе Обушинский ошибается. Есть еще один способ, психологический фокус, трюк, позволяющий привыкнуть к переменам, рецепт к ним приспособиться - посмотреть на происходящее из будущего, вообразив, что случившееся уже давно прошло.
   Так я пережил смерть отца.
   Устин вспоминает:
   Сыпал мелкий противный дождь, смывая с покойного макияж, лупил по зонтикам, сырой земле, комья которой налипали на лопаты, так что, копая, приходилось часто обстукивать их о могильный камень. Мать держала меня за руку, в другой у нее был раскрытый зонт, и не могла утирать выступавшие слезы, катившиеся, как дождевые капли. Какая-то женщина, стоявшая рядом, то и дело промокала ей лицо сложенным вчетверо платком, а потом, прежде чем снова убрать в карман, вытирала мне щеки - их кожа навсегда запомнила прикосновение влажной ткани, - хотя я не плакал. Я смотрел. С подвязанной челюстью отец лежал в еловом, грубо отесанном гробу, как еще совсем недавно на диване, точно спал, строго сложив руки на груди, только разом похудевший, осунувшийся с пожелтевшим лицом, и эта разительная перемена вкупе с траурными лентами, опоясавшими его, как змеи, и навсегда оторвавшими от "родных и близких", как значилось на них белыми буквами, вдруг заставляла проникнуться бесконечной торжественностью происходящего, ужасом, осознавать который было невыносимо. Мне хотелось кричать! Я отчетливо представлял на его месте себя, в гробу, как раньше видел себя постаревшим, достигшим возраста отца, на диване с огромным урчащим животом. Страх пронзил меня до пяток! Я был замурован в чертогах смерти, мой взгляд повсюду натыкался на ее атрибуты, точно на стены склепа. Мне хотелось сбежать! Но вместо того, чтобы вырваться, я только крепче вцепился в материнскую ладонь - она вздрогнула от нажатия моих ногтей, - и зашептал: "Все давно кончилось, это я вспоминаю..." Мне сделалось легче. Теперь мне стало казаться, что все происходившее не имеет ко мне ни малейшего отношения, а я, посторонний, случайно забредший на кладбище, наблюдаю, как хоронят незнакомого мне мужчину. Я видел обступивших его гроб, снятые шляпы и траурные вуали, женщину, которая промокает слезы вдове, и ребенка, державшего ее руку. Вот он поднял глаза на мать и зевнул...
   Устин вспоминает:
   Или другой случай. Я присутствовал на чьем-то юбилее, теперь уже не вспомнить, хозяин принимал весьма радушно, его жена, порхала от гостя к гостю, точно бабочка с цветка на цветок, заводила непринужденные разговоры, и все равно царила какая-то напряженность, еще не закончилась официальная часть. Все стояли с поднятыми бокалами, не садясь за стол, и поочередно произносили тосты, один остроумнее другого. Они изощрялись в комплиментах, скрытой лести, исчерпав, казалось, все возможности. Я был растерян. Скоро очередь дойдет до меня, надо бы заранее придумать, что говорить, а мне, как назло, ничего не шло в голову, и знал я только одно - сказать мне совершенно нечего. У меня задрожали руки, так что вино перелилось через край, я почувствовал, как спина покрылось липким потом, как его ручейки стекали по позвоночнику, мне казалось, все заметили мою нервозность, и от этого смутился еще больше. Оставалось трое. Ораторы заливались соловьями! Двое. Еще не поздно, поставив бокал, уйти. Но это выглядело бы оскорлением. Один! Я был близок к обмороку. Сейчас все взгляды будут прикованы ко мне. И тут, когда предоставили слово, меня осенило - это все уже было, и юбиляр, и гости, и мое выступление. Сейчас я просто вспоминаю, как, поборов выросший до гигантских размеров страх, произнес блестящую речь, в которой превзошел себя. О чем я говорил? Ах, ну конечно, перечислил заслуги юбиляра, список которых оказался длиннее списка кораблей, приплывших к Трое, потом обрисовал достоинства прекрасного семьянина - заботливого отца и любящего мужа, - коснулся - как же без этого? - его политических взглядов, отличавшихся бескомпромиссностью, бескорыстного служения отечеству и вошедшей в анналы честности. Дело оставалось за малым - вспомнить его имя. Как называл его предыдущий оратор? NN? Точно! Поздравить его под конец с юбилеем? Это было бы слишком банально. И в конце я поздравил собравшихся, удостоенных чести быть приглашенными к такому человеку, имеющими счастье выразить ему свою глубокое почтение! Когда я смолк, мне аплодировали. Еще бы! После такой речи попробовали бы только промолчать! Растроганный хозяин долго тряс мою руку, порываясь обнять, хлопал меня по плечу, и не отпустил, прежде чем ни выпил со мной на брудершафт...
   А было еще и такое. (Об этом Устин не любит вспоминать, а если случается, думает о себе в третьем лице).
   Он читал новостную ленту, пестревшую лесными пожарами, массовыми убийствами в Африке, этническими конфликтами, маньяками, серийными убийцами, и в качестве главных событий - любовными похождениями "звезд", и вдруг испугался. Ему показалось, что мир, как слепой, который бредет в тоннеле своих страхов, принимая за свет огни святого Эльма, вспыхивающие на мачтах телевизионных башен, стоит на краю гибели. Мифы, которые раньше рождались, чтобы защитить, теперь, сорвавшись с привязи, завели к бездне. Ощущение этого было невыносимым, задыхаясь, он дернул воротничок и стал, как гусь, крутить шеей.
   И тут перестал существовать.
   Отстранившись от человека, погруженного в сводки новостей, он вдруг увидел мир из бесконечной дали, с высоты своей глубокой, глубокой старости, которую тоже отчетливо представил, когда вместо всех органов чувств остается лишь одно внутреннее зрение, мир, населенный детьми, годившимися ему в праправнуки, наивными, шумными, злыми, совсем недалеко ушедшими от своих предков по эволюции. Их возня, такая жестокая вблизи, выглядела жалкой, а стремление залезть друг другу на голову вызывало смех. Он глядел на Землю из будущего, точно со звезды, до которой только теперь с огромным опозданием дошел ее свет, и ее мегаполисы казались ему детскими городками, где все происходит понарошку - не всерьез рождаются, любят, ненавидят и умирают, - где жизнь, будто карусель с размалеванными лошадками, крутится все быстрее и быстрее вокруг неподвижной оси, и только поэтому кажется, что она не стоит на месте.
   Свой космический взгляд Устин изложил в большой статье, которую написал одним махом. В ней говорилось, что человечество - детская куча мала, что живет оно иллюзиями, которые строят СМИ. Странно не то, что его КПД такой низкий, а он совсем не высок, странно, что он отличен от нуля. Разве извечная игра в царя-горы не отнимает все силы? Разве человечество может повзрослеть? Вернее будет предположить, что оно рано или поздно, как ребенок с огнем, доиграется со своими техническими достижениями!
   В статье прогнозировалась вселенская катастрофа - экономический кризис, мировая война или новый потоп. Он подписал ее псевдонимом "Мафусаил Лжебог" и отправил в солидный журнал.
   Устин бил в колокола, надеясь, что статья заставит задуматься, обратив на себя внимание, но вместо этого в редакторской среде обрел репутацию психопата.
   Устина это не смущает.
   Он давно знает, что психопат. Знает, что играет множество ролей. А от того, что одна из них раскрыта, ничего не поменяется, разве он продолжит исполнять остальные с особым рвением.
  
   Месяцы тянутся журавлиной стаей, но время ничего не меняет. Устин по-прежнему ходит в клуб, а его жена, встречаясь с Платоном Грудинным, недоумевает.
   - И что он в ней нашел? Ходячая колокольня! Тоже мне бог, влюбленный в свое творение!
   Грудин не знает, что сказать. Но промолчать ему мешает профессия.
   - Это не психическое расстройство, в известном смысле даже не болезнь.
   Посчитав долг выполненным - что еще нужно от психиатра, кроме утешения? - Грудин делает паузу, надеясь, что дальнейших расспросов не будет.
   Но жена Устина любопытна, и так просто не отстанет.
   - А что же это такое? Любовное помешательство?
   - Комплекс Пигмалиона, - сходу парирует Грудин. - Симптоматика давно изученная.
   Это производит впечатление, и Грудину не приходиться извлекать из арсенала тяжелые фугасы: "Искажение в развитии либидо" и "Сексуальная перверзия",. Он побережет их для следующего раза. А в том, что разговор скоро повторится, сомневаться не приходилось, для этого не нужно быть ни гадалкой, ни психиатром.
   - А это пройдет?
   - Что это?
   - Ну, его сексуальное влечение.
   - Синдром Пигмалиона? Несомненно.
   Эх, Грудин, Грудин... Разве тебя не учили, что врать не хорошо?
   А через неделю, свидания происходили строго по средам, психиатр, упреждая события, вернулся к разговору сам.
   - А почему бы тебе не сходить с мужем в клуб? Может, стоит ему помочь, погрузившись в его -э-э - мир?
   Глаза у жены Устина округлились.
   - Ты это серьезно?
   - Вполне. Проникаешь в его психологическое поле, берешь за руку и выводишь из опасной зоны.
   - Вот именно опасной! Хочешь, чтобы я сама чокнулась? Нет уж, уволь! Довольно того, что раз с ним ходила, видела его дылду...
   Грудин не стал настаивать, решив больше не вмешиваться в семейные дела. Зато теперь у него появился козырь, и в следующий раз она подумает, прежде чем к нему обращаться. А если решится, у него будет полное право умыть руки. Он уже представил, как вздохнет, пожимая плечами, мысленно репетируя эту сцену, обещал себе довести ее до совершенства - благо время для этого есть, но тут ему пришлось неожиданно выложить свой козырь без подготовки. Жена спросила:
   - А почему у него дылда? Это что-то значит?
   В такие минуты Устину должно икаться, но он выпадает из реальности с пришитым к ней временем, снимая вопрос о синхронности, так что приметы на него не распространяются. Как Бог в нашем мире, он находится в 3D пространстве - невидимым для Устины и Обушинского. Да, там он, как наш Бог среди нас, уверявший, что, где вас двое, там и я третий. Игра позволяет подгонять происходящее, увеличивать его скорость, при этом внутри нее события разворачиваются с прежней степенностью, так что там не ощущают быстрее надвигавшейся старости, как герои кино в убыстренном показе. Но Устин может прокрутить их жизнь с любой скоростью, втиснув ее в мгновенье. И узнать финал. К тому же каждая точка на временной шкале в игре - это развилка, где можно выбрать иное развитие сюжета, другой сценарий, определяющий другую судьбу. Устин получает какое-то невыразимое удовольствие от своего всевластия, от того, что героиня всецело принадлежит ему. И он, как бог, обладает ею, распоряжаясь ее настоящим и будущим. Верни он ее к той встрече с баскетбольным тренером, и ее жизнь потекла бы, возможно, по другому руслу. Место Обушинского занял бы немолодой баскетболист - как его звали неважно, скажем, Обушинский-2 - история бы обрела иной оттенок, со своими диалогами, событиями, развязкой. Или той же самой? Или вода, в которую входишь дважды, выносит на одну отмель? Устина подмывает попробовать, но он не решается. Может, потом, всему свое время.
  
   Книга Обушинского, небольшой сборник рассказов, не пользуется успехом.
   Потому что она не дошла до прилавка.
   По той причине, что не вырвалась из братской могилы отвергнутых рукописей.
   Обушинский сидит за столом, как истукан, подпирая кулаками подбородок.
   - Чему удивляться... - утешает его Устина, расставляя тарелки. - Случись обратное, это было бы чудо. При том засилье посредственности, странно не то, что достойных произведений сегодня так мало, странно, что они вообще есть. Поджарить гренки?
   Обушинский утвердительно моргает.
   - Не забывай, в какое время живем, реализовалась мрачнейшая из антиутопий. Просто этого не замечают, как рыбы воды. Как герой известного рассказа.
   Обушинский убирает от подбородка руку, уперев щеку в другую.
   - Какого?
   - Ты не знаешь? Про мытарства и прозрения.
   Устина раскладывает гренки.
   Между делом неторопливо рассказывает:
   - Один законопослушный гражданин всю жизнь интересовался, как работает правительство. Конечно, он не сомневался в правдивости телерепортажей, верил газетам, но ему все же хотелось увидеть своими глазами, как заседает кабинет министров, узнать, как решают государственные вопросы на самом верху. С годами это превратилось в манию. "Хоть одним глазком", - умолял он охранявших дом правительства. "Не положено!" - строго объясняли ему сменявшие друг друга стражники. Тогда он пошел на хитрость. Устроился в заветное учреждение уборщиком. Он мыл полы, чистил стены и скоблил подоконники с цветочными горшками на всех этажах, кроме самого верхнего, где по слухам находилось правительство. Туда никого не пускали. И эта секретность только возбуждала в нем любопытство. Остальная обслуга смотрела на него свысока, но он сносил ее высокомерие, терпеливо ожидая, когда ему подвернется случай. Дело в том, что его пускали в помещение или слишком рано, когда министры еще не собрались, или слишком поздно, когда они уже разошлись. Так прошло несколько лет. Пока однажды ему не пришла в голову мысль спрятаться в одном из чуланов, которые он убирает и, переждав, проникнуть оттуда в правительственный зал. Человек был настолько законопослушным, что понадобился еще год, прежде чем он решился на это. "Только в замочную скважину", - обещал он себе, опасаясь побеспокоить важных особ. С бьющемся сердцем он ждал в чулане, когда по его расчетам начнется заседание. Потом, улучив момент, шаги в коридоре стихли, выскользнул на лестницу, ведущую наверх. На последнем этаже, в святая святых, как и положено, стояла гробовая тишина. Там была всего одна дверь с табличкой: "ПРАВИТЕЛЬСТВО", и ниже: "ПОСТОРОННИМ НЕ ВХОДИТЬ!". Опустившись на колени, человек жадно припал к замочной скважине. Но ничего не увидел. Возможно, с той стороны вставили ключ? Он прислонил ухо к двери. Звуконепроницаемая. А внизу его наверно уже хватились! Мгновенье поколебавшись, он толкнул дверь. Слишком тяжелая! Налег плечом. Всем телом. И она подалась. Ввалившись в раскрывшуюся щель, он едва устоял на ногах. Перед ним был пустой, темный зал, пыльные кресла вокруг огромного растрескавшегося стола и свисавшая с потолка паутина. Человек схватился за сердце. У него случился инфаркт, и он умер, еще не коснувшись пола.
   - Я ждал чего-то подобного, - улыбается Обушинский, взяв горячую гренку. - Возможно, эту историю я уже где-то слышал.
   - Не торопись, еще не все. Ешь пока и слушай. Этот человек не нарушал закон, был доверчив, терпелив, и после смерти получил воздаяние, попав в рай. Взяв за руку, архангел с хмурым, сосредоточенным лицом водил его по райским кущам, которые оказались обычной городской застройкой. И жизнь в них текла та же самая, ничем не отличавшаяся от земной. Громыхали трамваи, переругивались в пробках водители, а вдалеке виднелся дом похожий на правительственный. Человек узнал даже знакомого охранника, умершего раньше него, на чьих похоронах, он сильно напился, тот пристроился сторожить в раю яблоневый сад.
   "Это и есть рай? - удивился человек. - А что же такое ад?"
   Как видишь, любопытство не покинуло его и после смерти. Но теперь оно, как и все в раю, уже не считалось пороком. Архангел щелкнул пальцами, и перед ним вырос лифт, в который он жестом пригласил человека. На панели внизу была кнопка "Ад", архангел молча утопил ее, повернувшись к человеку спиной. У того защипало в носу, а, когда он чихнул, то оказался уже в аду. Там была та же картина. Дома, трамваи, пешеходы. Все в точности, как в раю. В чумазом прохожем он узнал даже другого охранника, устроившегося здесь истопником.
   "А в чем же разница? - удивился человек. - Между раем и адом?"
   "Здесь думают, что живут в аду".
   Жуя гренку, Обушинский рассмеялся.
   - Не поверишь, но я и продолжение где-то слышал.
   - Не перебивай, это еще не конец. Услышав разницу между раем и адом, человек почесал затылок.
   "Зачем же возвращаться? Мне все равно, где быть, так что я остаюсь".
   "Не положено!" - строго сказал архангел, прочитав его мысли.
   Пока они поднимались на лифте, человек успел подумать, как мудро устроена загробная жизнь. И тут наверху панели заметил кнопку "Бог". Архангел опять повернулся к нему спиной. Отбросив свою обычную нерешительность, человек нажал ее.
   "Все вы такие, - повернулся архангел. - И зачем вам это?"
   Лифт остановился.
   Двери открылись
   Но никакого Бога там не было.
   Обушинский уже не смеялся.
   - Не сомневайся, - по-своему поняла его молчание Устина, - по сравнению с твоими рассказами остальные выглядят газетными фельетонами.
   - Кроме твоих.
   - Ничего подобного! Просто я хорошо говорю.
   Признание курицы в снесенном яйце!
   Устина интеллектуальна.
   Или просто любит?
   Глядя на нее, Устин Полыхаев вспоминает свою жену, с которой даже в лучшие годы, окрашенные постелью, разговоры не шли дальше сплетен - кто теперь с кем и почему. А действительно, почему? Этот вопрос Устин задает себе все чаще. Почему он до сих пор с ней не развелся? Он смотрит сквозь пальцы на ее роман, потому что уже давно не нуждается ни в ее пресной плоти, ни в ее скудных мыслях. В переселении душ Устин не верит. Но возможно, Устина его следующая реинкарнация? А предыдущая - Обушинский? Вот он говорит (Устина, сложив руки на столе, внимательно слушает): "Писатели все-таки большие пройдохи. Их уже давно нет на свете, а люди продолжают смеяться над их шутками и плакать над их вымыслами. Это продлевает им жизнь". Устин где-то уже это слышал. Но где? Кто-то совсем недавно говорил ему то же самое. Слово в слово. Может, тот парень на Рождество, когда он ошибся номером? Линия была перегружена, в трубке сплошные помехи, он поздравлял оставшихся у него немногочисленных знакомых, и случайно попал к этому незнакомому юноше. Устин был один, нарядив елку, жена ушла в магазин за подарками, оставив его в кресле со взглядом, прикованным к единственной вещи, олицетворявшей движение в мертвом доме. В джунглях зеленых иголок, будто на козьей ножке, вращался хрустальный шар. На стене за елкой висела его детская фотография в рамке. Или нет, все было не так. Тот парень позвонил ему сам. Он еще удивился наглости, долго не брал трубку, надеясь, что это уже не понадобится, но телефон надрывался.
   - Это ты?
   Нелепая формула всех говорящих по телефону.
   - Я.
   - А это я.
   Голос был знаком, но Устин его не узнавал. Высветился номер его бывшей квартиры. Но там давно жили чужие.
   - Звонишь из дома?
   От растерянности Устин сморозил глупость.
   - Нет, у меня только квартира!
   Шутка была плоской. Но это была его шутка. И смех, сопровождавший её. Много раз Устин слышал его внутренним слухом. Много раз ему улыбались в ответ. И его обожгло чувство давно виденного: обои с чередующимися всадниками, столетник на подоконнике. Он представил, как собеседник ходит маятником между узким, заиндевевшим окном с перильчатым балконом и книжными полками. Перекрученный телефонный шнур лезет под ноги змеиными кольцами. Было слышно, как вдалеке работают отбойные молотки.
   - Не прекращают даже на Рождество?
   - Чертово шоссе! К лету обещали закончить.
   - А закончат только к следующему. Когда ты получишь диплом. Если не ошибаюсь, журналиста?
   Вопрос пропустили мимо.
   Ну, конечно, ему хочется большего! Он мечтает стать писателем.
   - Летом поеду к морю,- неожиданно поменял он тему. - С Платоном.
   - Грудиным? - механически уточнил Устин.
   - Ну да.
   С суеверным ужасом Устин посмотрел на телефон.
   - А ты куда поедешь?
   Устин замялся. Теперь пришла его очередь промолчать. Но от молодости так просто не отделаться.
   - Любишь путешествовать?
   - Не очень.
   - Ты странный.
   Устин опять увидел его: подпёр спиной стену, затушил в пепельнице окурок.
   - Ты куришь? А я вот бросил...
   Он и не спрашивал. Разговор не клеился, и от этого оба испытывали неловкость.
   - Хочешь анекдот? - скучно предложил он.
   - Нет.
   - Ты, правда, странный.
   Устин силился вспомнить этот разговор. Напрасно. Тот, кто его устроил, позаботился стереть его в памяти.
   - Ты помнишь детство?
   - Смутно.
   - А я будто вчера... А школу?
   - Это было давно. Мне уже двадцать.
   Похоже, он еще вёл счёт от рождения!
   - А ты чем занимаешься?
   Ему безразлично, но он вежливый.
   - Сам не знаю. Добываю хлеб насущный.
   - Это скучно. Попробуй всё бросить.
   - И засесть за роман?
   Устин знал, куда ударить. Но он не раскрылся. И все вышло наоборот.
   - Ах, ты пишешь! - раздался звонкий смех. - Писатели все-таки большие пройдохи. Их уже давно нет на свете, а люди продолжают смеяться над их шутками и плакать над их вымыслами. Это продлевает им жизнь.
   Повисла пауза. Он торжествовал, выстроив такое длинное предложение.
   Луна равнодушно катилась меж звёзд. Ничего удивительного, подумал Устин, однажды каждому доведется встретиться с собой. А может, это сон? Версия показалась Устину убедительней сигнала, заблудившегося во времени.
   - Мать давно видел? Как она?
   - Хорошо. Недавно ходили к отцу на кладбище, в годовщину смерти.
   Значит, через полгода она умрет, и он будет мокнуть под дождем на могиле родителей. Людей соберется немного, из его друзей придет лишь Платон Грудин. На прощанье он крепко пожмет руку, хотя обнять не решится.
   - А ты бы хотел знать будущее?
   - Я и так знаю. Оно будет не таким, каким представляется.
   - Это же относится и к прошлому, - машинально пробормотал Устин.
   К чему все это? Юноша уверен, что перевернет мир. Стоит ли его разочаровывать? Пересказав прошлое, Устин мог бы поведать ему будущее. Но зачем? Все равно ничего не исправить! Они были тенями, которые ложились в противоположных направлениях, потому что их общее "я" освещалось фонарями, бившими из разных концов времени.
   - И как тебе это? - вдруг сказал он.
   - Что?
   - Жить после истории.
   Он произнес это с той безысходной интонацией, которая отличает человека мыслящего от просто образованного.
   Устин растерялся. Откуда ему знать? Нет, это точно сон.
   - Ладно, не отвечай, я догадываюсь
   Он зевнул.
   Паузы становились все продолжительнее. Они изматывали больше, чем слова.
   Устин бесконечно устал. Если верить часам - каким? - они говорили уже полчаса, но по-прежнему оставались чужими. Чувствовалось, что и человеку, бывшему когда-то Устином Полыхаевым, было не по себе.
   - С Рождеством.
   - И тебя.
   Но он уже положил трубку.
   Шар безысходно вращался. Устин сидел в кресле и неотрывно смотрел на свою детскую фотографию.
   Да, это был Обушинский.
   А почему бы не поверить в метемпсихозу?
   Разве юность, зрелость и старость не наши реинкарнации?
   И почему тогда не брать интервью у самого себя?
   Например так.
   Устин Полыхаев: Скажите, сколь часто, наблюдая рассвет, вы думаете, что Земля вращается вокруг своей оси?
   Полыхаев Устин: Никогда.
   У. П.: А что угол между ее осью и траекторией полета составляет 23 градуса?
   П. У.: Никогда.
   У.П.: Считаете ли вы себя частью человечества? Свою жизнь принадлежащей всеобщей истории?
   П. У.: Нет.
   Или наоборот:
   Полыхаев Устин: Скажите, сколь часто, наблюдая рассвет, вы думаете, что Земля вращается вокруг своей оси?
   Устин Полыхаев: Почти каждый раз.
   П. У.: А что угол между ее осью и траекторией полета составляет 23 градуса?
   У. П.: Очень часто.
   П. У.: Считаете ли вы себя частью человечества? Свою жизнь принадлежащей всеобщей истории?
   У.П.: Конечно. А разве может быть иначе?
   Человек - это набор субличностей, они сосуществуют, как профили одного интернетовского аккаунта.
   Поэтому интервью может выглядеть и так:
   Макар Обушинский: В чем состоит по-вашему назначение государства?
   Устина Непыхайло: Чтобы делать нам гадости и пить нашу кровь.
   Устин Полыхаев: Странный вопрос. Государство существует для того, чтобы вить из нас веревки. И только для этого.
   М. О.: А что бы вы сказали мировым правителям, если бы у вас появилась такая возможность?
   У. Н.: Если допустить, что они не глухие? Я бы спросила: "Господа, что вы сделали со своими народами!"
   У. П.: Вероятно, ничего. Я бы не воспользовался этой возможность.
   М. О.: Верите ли вы в прогресс?
   У. Н.: Да, верю. Но мы еще совсем обезьянки.
   У. П.: Верю в регресс.
   М.О.: Какую книгу вы бы оставили визитной карточкой человечества?
   У. Н.: Трудно сказать. Каждая книга имеет свой аромат, пожалуй, оставлять придется целую библиотеку.
   У. П.: Никакую. Я бы оставил музыку.
   И т.д. и т.п.
  
   Я снова у Грудина. На приеме, как он выражается. Только теперь не лежу на кушетке с закрытыми глазами, а сижу, свесив с нее ноги так, что они болтаются, не касаясь пола. Грудин в кресле напротив с неизменным блокнотом в руках. Однако ручку не достает, давая понять, что писать не собирается. И на этом спасибо! Грудин молчит, точно знает, что я знаю о его романе с женой. А я знаю, что он знает, но делаю вид, что не знаю. Ему стыдно? Насколько может быть стыдно психиатру. Демонстрируя свое неудобство, он хочет что-то поправить? Насколько это возможно после тридцати лет знакомства. Я первый возвращаюсь к нашему разговору. Мне бы хотелось знать его мнение - нет-нет, не по поводу моего так называемого пагубного пристрастия, об этом он вполне определенно высказался уже в прошлый раз и не встретил отклика, так что не к чему повторять эксперимент, - мне бы хотелось услышать, что он скажет об Устине. Как он ее находит? С психоаналитической точки зрения, переспрашивает он, закидывая ногу на ногу, чтобы выиграть время. Да, подгоняю я, беря за глотку, только речь должна идти не обо мне, а о ней. Хорошо, хорошо. Он все понял. Машет руками, расточая ей похвалы, будто настоящей женщине, из плоти и крови, которую можно потрогать, послушать, приласкать. Он льстит моему самолюбию - мужчины или творца? - одобряет выбор, у него даже получается разыграть легкую зависть, соблюдая меру, чтобы я поверил, но не рассердился. Браво, Грудин, в самый раз! Я ценю твое искусство. Или твою многолетнюю выдержку? Во всяком случае, теперь между нами нет тайн, мы оба приняли чужую игру - спи и дальше с моей женой. Перед уходом мне еще хочется рассказать тебе про Обушинского, продемонстрировав его, проследить за твоей реакцией - узнаешь ли ты в нем студента, с которым когда-то ездил к морю, очень давно, еще до моей женитьбы, до того, как профессия приучила тебя ко лжи. Но это было бы уже слишком, весы могли не выдержать, наша тайная договоренность обратиться в прах, не говоря уж о том, что это жестоко.
   И я щажу тебя.
   Напоследок жмем руки. Крепко, изо всех сил, оба делаем вид, что за годы между рукопожатиями - этим и тем, на кладбище, которым обменялись, на прощанье, похоронив мою мать, - в наших отношениях ничего не поменялось, что мы все те же, и можем вполне положиться друг на друга, доверив любую тайну, даже такую интимную, как ту, что делим одну женщину.
   Наконец-то дело сдвинулось с мертвой точки! Чтобы вести спокойную жизнь остается договориться с женой, позволить ей и дальше в моем присутствии носить маску. Это будет жизнь лжеца, окруженного ложью. Надо будет убедить жену в ее актерском таланте, что, очевидно, не составит труда, доказать, что верю в ее искренность, принимая маску за лицо, и это касается не только ее романа с Грудинным, но и всего остального, всей совместной жизни с ее каждодневным враньем, которое, благодаря молчаливой договоренности, словно по мановению волшебной палочки, превращается в правду. Мы даже можем вернуться в одну постель, которую я покинул после того несостоявшегося разговора по возвращении от Грудина, когда нес в себе ядовитые жала его упреков, перебравшись на диван с плюшевыми валиками, где сидел с книгой тот незнакомый ей мужчина, мы можем снова спать вместе, перемешивая дыхание и сны, каждый на своей половине, разделенные, как прежде, незримым мечом, спать вчетвером: она с Грудиным, я с Устиной. Хотя, нет, Устина займет всю постель, как занимает всю голову. И я смеюсь. Жена не понимает отчего, но тоже смеется. Собственно, это избавляет нас от слов. Маятник со скрипом качнулся, ставки сделаны, игра принята.
  
  
   В клубе Устин видит:
   Обушинский и Устина по-прежнему за столом напротив друг друга.
   Между ними тарелка с еще неостывшими гренками.
   Обушинский удручен.
   - Все же в бестселлерах что-то есть. Приковать внимание с первой строки, убить одним предложением сразу двух зайцев надо уметь. Мои книги не такие.
   - И что?
   Устина разводит руками и рассказывает утешительную историю.
   - Во времена, когда составлялась "Тысяча и одна ночь", там же, на Востоке, появилась заколдованная книга...
   - Хочешь побыть Шахерезадой?
   - Если не против халиф.
   Обушинский улыбается.
   - Эту книгу, в отличие от упавшей на землю из-под престола Аллаха, по слухам сочинил сам дьявол. Правда, ее авторство приписывали и одному обиженному поэту, не допущенному ко двору падишаха состязаться в изящной словесности. Причины такой неблагосклонности назывались разные - неосторожное слово, вырвавшееся у него под влиянием винных паров, стих, в котором он недостаточно прославлял мудрое правление падишаха, но скорее, на такое решение повлияло отсутствие у него связей. Но как бы там ни было, в отместку - а как еще может отомстить поэт? - он сочинил книгу. С виду она была обыкновенная - арабская вязь, тисненный золотом кожаный переплет...
   - Подожди, тогда же, в употреблении были свитки...
   - На все воля халифа, пусть будет по-твоему. Важно, однако, то, что свиток можно было читать с любого места. Открыв наугад, его уже невозможно было свернуть. Слова были подобраны так, что от них нельзя было оторваться...
   - Мечта любого писателя.
   - Слава богу, недостижимая. На деле выходило, что приковывая взгляд, свиток ловил читателей, как паук мух. Прочитав до конца, они переворачивали его, возвращаясь к началу, попадая в его адский водоворот! Они забывали, кто они, забывали все на свете, содержание свитка вытесняло из памяти их прошлое, подменяло собой настоящее, а в недалеком будущем уготавливало смерть от истощения. На счету этого преступного сочинения было уже множество правоверных, когда слухи о нем дошли, наконец, до падишаха - да продлит Аллах его годы! - и он приказал доставить его ко двору. Однако, отправленный на его розыски, не вернулся, угодив в его ловушку. Эта жертва переполнила чашу терпения повелителя. Топнув ногой, он приказал сжечь преступный свиток! Исполняя его волю, послали сразу двух придворных, которые, вернувшись, рассказывали, будто из огня, пожиравшего свиток, доносились голоса, похожие сразу на кваканье лягушек, свист стрел, мышиный писк, клекот орлов, шипение змей, мычание коров, стрекот кузнечиков, пение цикад, крики сов, блеяние овец, тявканье собак и меканье коз. Им поверили. И все же у падишаха - да смилостивится над ним Аллах! - остались сомнения, тот ли свиток они сожгли, ведь один из них был неграмотным, а другой слепым. Может, страшный свиток до сих пор ходит по рукам? Как остановить убийцу? Мудрейший из мудрых долго размышлял, запершись в своих покоях, он на целую неделю отказался от посещений гарема, а потом принял решение уничтожить все книги своего царства...
   - Он был китаец.
   - Кто?
   - Император, приказавший сжечь все книги.
   - Как будет угодно халифу. Позволю все же обратить его внимание на другое. Если все же допустить, что свиток принадлежал перу незаслуженно обиженного поэта, то надо признать, он ловко отомстил своим пронырливым соперникам.
   Обушинский в смятении.
   - Надо выпустить сборник твоих рассказов, они с честью заменят этот свиток.
   - Не преувеличивай, просто я хорошо говорю.
   Обушинский отмечает ее великодушие. Но ему от этого не легче.
   - Ты талантлива, - преодолев себя, мямлит он. - Но это не дает право быть снисходительной.
   - Это право я черпаю в любви к тебе.
   Устина находчива. И честна. Обушинский покорен. Он расслабленно улыбается, доедая последнюю гренку.
   А Устин завидует.
   Почему у него все не так?
   Почему? Почему? Почему?
   Устин сосредоточенно наблюдает за тем, как могла бы сложиться его жизнь, возобладай в нем Обушинский, будь он посмелее, поудачливее, поэнергичнее, попроще, поприветливее, повыше, поумнее, помоложе, превосходи он себя еще на два десятка "по", возможно, все еще можно было бы наладить, но он такой, какой есть, и другим не станет, даже сейчас, незримо присутствуя за столом с гренками, он все равно испытывает одиночество. Где вы двое, там и я третий. Он что, бог одиночества? Или существует одиночество втроем? А почему, нет, есть же такая любовь. Или это одно и то же? Кто эти двое? Он проводит с ними дни и ночи, но так к ним и не привык.
   Устин злится.
   Злится на себя.
   Почему жизнь не разрешает перескакивать через себя, забегать вперед, пропуская скучные или пошлые сцены, которые от этого кажутся еще скучнее и пошлее, почему она не идет навстречу, позволяя перелистать настоящее, как надоевшую книгу? Реальность немилосердна! А игра? Изменяя своему правилу, Устин хочет пропустить в ней ряд сцен. Но от себя все равно не уйти. Жизнь, которую станут вести Обушинский и Устина, будет лишь одной из возможных форм существования Устина Полыхаева. К тому же семейная жизнь, как молоко, имеет свойство прокисать, и дальше, возможно, будет только хуже. Так стоит ли спешить?
   Устин размышляет:
   Жизнь - тайна, потому что когда ее, наконец, понимаешь, она кончается. В этом она напоминает шулера, который прекращает игру, когда раскрыли его фокусы, обнаружив тузов в рукаве. И все же главная ее жестокость заключается в том, что она не дает перепрыгнуть через неделю, месяц, год, даже если выучил все наперед, до мелочей, до запятых и многоточий, даже если все осточертело, давно засев в печенках, даже если настоящее сводит с ума. Прекрасный сюжет для притчи Устины. Тема близкая каждому, потому что людям в большинстве надоедает их однообразная жизнь, изменить которую у них не хватает сил, иначе бы они это давно сделали, а не влачили свое жалкое существование. Однако на долю каждого выпадает определенное везение, какое-то количество счастливых деньков, так что, перетасовав жизнь, как карточную колоду, из них вполне можно составить приличный отрезок сносного существования. На этом можно даже заработать, чем и занялся один ловкач. Представляю, как Утина неспешно разворачивает эту мысль в целое повествование. Как она его назовет? Ах, ну конечно, "Сказание о цыганском бароне", кто, кроме цыган отважится на подобную авантюру, заведя игру со временем.
   Устина рассказывет:
   Давным-давно, когда меня ещё и на свете не было, это, правда, трудно представить, жил-был цыганский барон. Цыган, как цыган: черняв, кучеряв и горбонос. Он играл на гитаре, промышлял лошадьми, которых прежде чем продать надувал через камыш, за пятиалтынный предсказывал недород, а за рубль - урожай. Возраста он был неопределённого. "Мужчина исчисляет годы женщинами", - говорил он, густо намазывая на уши свои любовные подвиги, так что слушавшим потом казалось, будто они и близко не подходили к женщинам. А бывало, что после удачной кражи он умасливал обворованных рассказами из прошлого. Там он был то графом, то князем, то первой красавицей. "У кого богаче воображение, - хвастал он, теребя серьгу в ухе, - у того и прошлое богаче". Время - река с двумя берегами, и прошлое равноправно будущему. Оно живёт в памяти, как ребёнок во чреве, от него иногда пахнет розами, а иногда - как от трупа. Если будущее можно выбирать, как тропинку в лесу, то и прошлое можно заказывать. Поэтому цыган не врал, каждый раз предлагая новый цветок из его букета. И так навострился, что однажды открыл лавку по обмену прошлого на будущее. Тем, кому до зарезу нужно было будущее, он давал в рост, вычитая проценты из их прошлого, а кому требовалось прошлое, отвешивал за счёт их будущего. А бывало, путал, возвращая чужое будущее, или, как собаке узду, прилеплял прошлое, оставленное в залог другим. В его прихожей постоянно спорили, кто примерил чьё прошлое, выясняя, в каком из них женился, а в каком развёлся. Прошлое, что кукушкино гнездо, но может и аукнуться.
   Барон работал и как сводня: его обычными клиентами были богатые на воспоминания старухи и дрожащие от грёз юнцы. Первые, уходили от него окрылёнными, глядя вперёд, вторые мужали, взвалив груз чужого опыта. Цыган себя не обижал, хитрил, как мог, а векселем ему служила душа, которую ставили на кон, продымив прежде в тусклой коптилке дней. Торговля шла бойко, и цыган процветал. В будущем, по крохам выкроенном для себя, он купил дом, обзавёлся прислугой и уже не был цыганом, открестившись от своего прошлого.
   Так бы всё и продолжалось, если бы сатана не усмотрел в этом покушение на свой хлеб. И он устранил конкурента, заперев его в клетку цыганского прошлого, запретив скакать воробьём по лестнице времени. Сатана явился завёрнутым в чёрный плащ и, пользуясь безграничным кредитом своего прошлого и будущего, скупил все имеющиеся векселя, рассовав их обратно по ящикам судеб. Не успел барон и трижды прочитать "Отче Наш", как оказался снова в таборе среди разинувших рты цыганят.
   Вот и вся притча. В устах Устины она прозвучит как-то так. А Обушинский? Умрет от зависти? Или настроится на философский лад? Глядя на небо, откуда цыганом подмигивает луна, он, вероятно, подумает, что будущее заносится в книгу, а прошлое, как кошка, гуляет само по себе, и одному богу известно, кем можно оказаться в настоящем, когда оно станет далёким прошлым.
   Обушинский подает надежды. Правда, критики его скорее упоминают, чем хвалят, но он чувствует, что стоит в двух шагах от славы. Изредка ему уже звонят из издательств, пока не бог весть каких, второразрядных, однако это уже кое-что, есть надежда, что им заинтересуются и крупные, надо радоваться - у большинства начинающих писателей и этого нет. Обушинский мечтает о тиражах, спит и видит, как с его книгами не расстаются в метро, автобусах, за рулем, как их не выпускают из рук, читая на ходу. Просыпаясь, он долго смотрит в потолок, и сон написан у него на лице.
   - Бывает, торопятся выйти в свет, а выходят с балкона, - читая его, предостерегает Устина. - Ты думаешь, что будет потом?
   - Потом? Когда потом?
   - Ну, потом.
   Обушинский молчит. Его мысли буксуют, не двигаясь с места.
   "Главное, получить признание, - стучит у него. - Главное, получить признание".
   Да, он тщеславен, отчасти этим смущен, но это еще не повод, чтобы опускать глаза.
   - Поживем - увидим, - отшучивается он. - Зачем размышлять до, о том, что будет после?
   Слушая Обушинского, Устин пожимает плечами. У него свое разделение на "до" и "после". Ему все чаще представляется длинный эскалатор, напоминающий реку - такой же исток, русло, устье, - который спускает в подземку. Его пассажирам разрешается садиться на ступени, бежать вверх, встречая тех, кто зашел на него позже, на нем можно кричать, драться, заниматься любовью, толкать в спину, стоящих впереди, глядеть, как они летят вниз, можно стоять молча, как статуи, или топать ногами - на движение ленты это не повлияет. "Держаться левой стороны, не мешая проходу!" - все, что вынес Устин из правил его пользования. Согласно представлениям Устина, "до" означает период, в течение которого пассажир еще не осознает ни своего присутствия на эскалаторе, ни его движения, а "после" - когда уже отчетливо видит пункт назначения и место схода. Так течет время на эскалаторе, привязанное к его движению, и таким образом оно у каждого свое. Устин Полыхаев уже давно пережил свое "после". Долгими зимними ночами он, перекручивая простыни, пытался вообразить эскалатор в свое отсутствие, пугая жену, вскрикивал от ужаса, кусая до крови губы, потому что эта картина при всей ее очевидности не укладывалась в голове. И совершенно не понимал Обушинского. Его вера в слова, мелкое тщеславие и попытки вырезать свое имя на резиновых поручнях эскалатора, казались Устину ничтожным мальчишеством в сравнение с тем великим, что предстояло ему, и чего было невозможно избежать. Но Обушинскому это не грозило. Он мог себе позволить быть отчаянно легкомысленным, как прохожий за забором онкологического корпуса. Устина и Обушинский иные. Полыхаев вдруг отчетливо осознал, что между ним и ими пропасть, что они будут существовать и после того, как он сойдет с эскалатора, как альбом семейных фотографий на развалинах разбомбленного дома. Смертный среди богов, он явно выпадал из их трио. И это казалось ему странным - творение, переживало своего творца, как мир, существующий после гибели Бога.
   Эх, ёк-рагнарёк...
   Устин вспоминает:
   Он на приеме у Грудина.
   - Да пойми же, чудак-человек, они всего лишь светящиеся пятна на экране, - говорит ему психиатр. Грудин играет карандашом, нервно раскачивая его пальцами, так что концы ударяются о блокнот. - Нельзя воспринимать их всерьез.
   - Как, например, тебя? - ерничает Устин.
   Но Грудина не пробить.
   - Или самого себя, - невозмутимо парирует он.
   В повисшей паузе карандаш стучит о бумагу, как гильотина.
   - Какая разница, разве мы не такие же тени? - находится, наконец, Устин. - У них свое пространство, у нас - свое.
   - Ну-ну, - хмыкает Грудин, занося что-то в блокнот. А через мгновенье, заметив свою оплошность, поправляет на переносице очки, снова превращаясь в психиатра, и кивком демонстрирует абсолютное согласие: - Угу.
   - Ты угу, а я ни гу-гу, - зло передразнивает его Устин, и, хлопнув дверью, оставляет наедине с междометиями.
  
   Вместо Устины в качестве персонажа Устин избирает теперь Макара Обушинского. Представляя себя на его месте, пробует им играть (играть в данном случае не закавычено).
   Что для этого надо знать?
   Отправные точки:
   Во-первых, Обушинский не потеет, и ему не надо каждые два дня менять сорочку - одно это может сделать счастливым, если испытал обратное. Он также не мерзнет, и меняет одежду, которую, надо отдать должное, выбирает со вкусом и носит с шиком, только для того, чтобы не выходить из образа. В этом смысле он похож на актера. А тот, кто им играет, на суфлера?
   Или режиссера?
   Во-вторых, Обушинский не тамагочи, его не обязательно кормить по расписанию. И кормить вообще. Что обязательно, так это следить за его внешностью - он не красавец, но довольно приятный, особенно, когда улыбается, гладко выбрит, носит аккуратно постриженные черные усики. Это предмет его гордости. Что еще? Ах, да, он молод! Это главное, о чем не надо забывать. Он ходит обычно мелкими шагами, руки в брюки, не вынимая сигареты изо рта. К тому же нужно держать в голове его целеустремленность, жажду славы, и самоуверенность, скрывающую комплексы.
   В-третьих, он тот, кем Устин Полыхаев мог быть в прошлом. Его реконструкция. Автопортрет, который он рисует задним числом, фоторобот, составленный его памятью.
   Устину остается задать срок, в течение которого он намеревается пробыть в его шкуре. Устин колеблется, трогает лоб и решает, что хватит дня, а там он посмотрит.
   Итак, Обушинский просыпается в своей тесной квартирке раньше обычного, его будят короткие очереди отбойных молотков. Чертыхнувшись, встает, идет в ванную, на ходу вынимая из глаз остатки сна, чистит зубы. Щеткой он не пользуется, зубы у него от рождения плохие, и, чтобы не повредить эмаль, выдавливает пасту на палец. Потом завинчивает тюбик, умываясь, фыркает, и, завернув до отказа кран, вытирается махровым полотенцем - все это можно пропустить. Он выглядывает в окно. Какая будет погода? Солнечная? Нет, пускай идет дождь. Мелкий, точно небо солит раскисшую землю. Обушинский проверяет интернетовскую почту, отвечает на несколько писем, самых важных, откладывая остальные на потом, завтракает бутербродом с кофе, совершает несколько деловых звонков. Это тоже можно опустить. А вот то, чего нельзя опустить, это его мысли. Радостные, от которых он улыбается, выщипывая перед зеркалом усики: вчера ему обещали напечатать в газете его рассказ, фэнтэзи, про попавших в будущее, небольшой, но оригинальный, вечером у него свидание, первое, познакомились по Интернету, но, судя по анкете, можно надеяться на продолжение, он в себе уверен, молод, обаятелен, говорлив, последнее важнее всего, в общем вся жизнь впереди. Неприятные, от которых он хмурится и выдергивает не тот волосок: редактор сказал, что его рассказ про "попаданцев", выражение издательского жаргона, ничего издевательского, а все же режет слух, придется сократить - куда уж больше, что от него останется? - а куда деваться, придется проглотить, к тому же убедительная просьба составить для газеты гороскоп, естественно бесплатно, и чем быстрее, тем лучше, - луна в Рыбах, Скорпионов ждут перемены, Тельцам необходимо проявить такт, а Девам быть предельно осторожными, что-то вроде этого, у него богатая фантазия, он, как всегда, не подведет, не забыть только по дороге в редакцию купить астрологический календарь, он вечно путает, какой знак за каким идет, - а все же с какой стати, может, не стоит так заискивать?
   Он тщательно причесывается, разглаживая волосы ладонями, на "пробор", опять вспоминает о предстоящем свидании, и тут его мысль плавно перетекает в сопутствующее русло, он на мели, надо бы взять аванс в рекламном агентстве, где подрабатывает, сочиняя слоганы - не бог весть что, но позволяет сводить концы, особенно, когда заказывают оптом, - вытряхивает из карманов всю мелочь, пересчитывает, хватит ли на бензин, решает все же рискнуть, поехав на машине.
   За день Обушинский увидит: соседа, спускающегося с ним в лифте, нахохлившихся под крышей мусорного бака голубей, мокрый асфальт, раскрытые зонтики - черные, оранжевые, цветные, - плешивого собачника, на поводке такса, лужи, женщину с ребенком, у ребенка портфель, набухшие от воды доски в заборе, ключ зажигания, руль, в водительском зеркальце - свою кепку, которую, сняв, положит на сиденье, на повороте, в зеркале заднего хода - тысячеглазую змею, медленно ползущую в моросящем дожде, разрезавшую его включенными фарами, на светофоре ему повезет, и он оторвется от машин, сцепившихся в колонну, он увидит серые дома, низкие подворотни, окна, подмигивающие форточками, бензоколонку, на ней парня со шлангом, водосточные трубы, похожие на перевернутые фонтаны, деревья, пустые площади с одиноко мокнущими памятниками, и лица - прячущиеся за воротники у пешеходов, сосредоточенно-деловое у главного редактора и обманчиво приветливое у его секретарши.
   То, чего Обушинский за день так и не увидит, это себя.
   Устину уже не нравится быть Обушинским.
   Что он скажет:
   "Доброе утро!" - соседу в лифте, плешивому собачнику, парню на бензоколонке, редактору, "Сегодня вы очаровательны!" - его секретарше, "Конечно, я согласен" - редактору, "Гороскоп в нагрузку" - его секретарше.
   Что он услышит:
   "Доброе утро!" - в ответ на свое приветствие, "Как и всегда" - от секретарши, "Рассказ напечатаем вместе с гороскопом" - от редактора.
   Чего он не услышит:
   себя.
   Чем дальше Устин играет Обушинским, тем больше чувствует себя не в своей тарелке.
   А еще Обушинский скажет: "Эх, ёк-макарёк!" - долговязой девушке, голосовавшей под дождем на дороге, которую решит подвезти, убрав прежде с сиденья свою кепку, и ей же - "От барокко еще веет космическим холодом, вечностью, а после Баха музыка становится все более чувственной".
   Он услышит ее смех: "Представляю Баха на концерте какой-нибудь современной рок-группы"; а протягивая ей визитку: "Меня зовут Устина Непыхайло".
   Хлопнув дверцей, он обернется, увидит ее высившуюся одинокую фигуру, и ему покажется, что она провожает его влюбленным взглядом. Но вырулив в поток грязных машин, он ее уже забудет, соображая, как лучше проехать к рекламному агентству. Его мысль работает бесперебойно и методично, как дворники.
   К черту Обушинского!
   Устина от него тошнит.
   В этой шахматной партии Устина, безусловно, королева, но Обушинский, не король, а скорее конь, прыгающий через фигуры. Их для него просто не существует. Пока для него не существует даже себя. Нет, он даже не конь, а обыкновенный жеребец. Интересно, что в нем привлекает Устину?
   И почему он выходит таким карикатурным?
   Устин думает:
   За что я его не люблю?
   Может, во мне говорит ревность?
   А почему тогда не ревную жену?
   Вспомнив про жену и ее роман с Грудинным, Устин подумал, что составляет сразу два любовных треугольника, играя в обоих роль гипотенузы, бесстрастно взирающей на примкнувшие друг к другу катеты. Бесстрастно? Похоже, ему только кажется. По крайней мере, казалось раньше. Иногда полезно менять угол зрения, глядеть на все глазами Обушинского. Это достаточная причина, чтобы доиграть за него, проведя с ним день до конца. Где он его оставил? На шоссе. Влившись в общий поток, тот включает фары, направляясь в рекламное агентство, у дверей которого, прежде чем вылезти из машины, прилизывает в водительском зеркальце усики, поплевав на пальцы. Аванс ему дают. Хотя не без боя. Он также получает заказ на слоган для адвокатской конторы, с которым клятвенно обещает не тянуть. Зло ухмыльнувшись, Устин сходу придумывает ему два: "Нам не дано предугадать, как ваше дело отзовется", и "Чужому куску и рот рад". Оба, конечно, не годятся. Но Обушинский, достав из бардачка записную книжку, вносит их на букву "А". На всякий случай. Он расчетливый, этот Обушинский, не по годам. Впереди у него свидание, значит надо завернуть домой, переодеться, вынув из шкафа выходной костюм, приталенный, который так идет его стройной фигуре, подчеркивая то, что надо, и скрывая остальное, кроме того надушиться, в меру, как он умеет, дорогим одеколоном, который держит специально для таких случаев, почистить ботинки, хотя кругом и грязь, но важно первое впечатление - все это, впрочем, можно опустить.
   Девушка.
   Он перечитывает их переписку, настраиваясь на встречу, делает в уме кое-какие заготовки, так, экспромты, которые оттачивались годами, перед зеркалом репетирует наиболее эффектные жесты - это тоже можно опустить. Девушка Обушинского - крашеная блондинка с голубыми глазами или брюнетка с зелеными. Устин ничего не может с собой поделать - ходульность распространяется на все, что окружает Обушинского. Опоздав, блондинка, пусть все же это будет блондинка, часто хлопает ресницами, однако не думает извиняться, убежденная, что красоте прощается все. "Точность - вежливость голых королей", - каламбурит Обушинский, натягивая одну из отрепетированных улыбок. А про себя ставит минус в графе "обязательность". Он строгий цензор, этот Обушинский! Они идут в ресторан. Недорогой, но все же. Впрочем, один раз Обушинскому по карману. Точнее в ресторан они едут. Обушинский за рулем, девушка рядом, на месте, где сидела Устина, а еще раньше лежала его кепка. Девушка без умолку болтает. Обушинский слышит: про мерзкий, противный дождь, который не дает надеть туфли, про парикмахершу, заболевшую мать, подругу, вчера вышедшую замуж, про маникюр, про свою машину, миленькая, хотя ей случалось ездить и на лучших, что мужчины кокетничают больше, чем женщины, хотя он, Обушинский, и умнее, - чем? Чем женщины, - повторяет она, будто он не расслышал, - про ее кошку, ангорскую, кажется, с вечно линяющей шерстью, отчего мать все время чихает, у нее аллергия.
   Обушинский говорит: про погоду - льет и льет, конца края не видно, - про предстоящий ему скоро отпуск, который собирается провести у моря (он врет), - может, вместе? Она смеется. Нет, я серьезно, составьте мне компанию, - он шутит, довольно плоско, на грани пристойного...
   И за что я так не люблю Обушинского?
   Их столик у окна, кажется, дождевые капли летят прямо на скатерть. Они заказывают устриц, бутылку белого, а на десерт фруктовое мороженое. Это грозит Обушинскому крахом, его бюджет не вынесет, он ухнул весь аванс. Но надеется, что не зря.
   Наблюдая чужую жизнь, Устин качает головой.
   Он ханжа?
   Или старик?
   Выпив пару бокалов, Обушинский переходит на "ты". В его речи все чаще проскальзывают двусмысленности, а комплименты, которые он отпускает, становятся весьма сомнительны.
   Но блондинка заливается. Обушинский в ударе. Трещит как сорока. Отваливает официанту чаевые. Ухаживая, отодвигает у блондинки стул. Взяв из рук гардеробщика, подает пальто.
   Дождь сыплет не прекращая.
   В машине блондинка снова занимает место Устины.
   Устину Полыхаеву это неприятно.
   Нажимая на газ, Обушинский решает про себя - выбрать самому дорогу, или спросить спутницу? Останавливается на среднем варианте - задает ключевой вопрос как бы между прочим. Нет-нет, она просит отвезти ее домой. Он снова слышит про больную мать. Пропускает мимо. Что ему это? Вцепившись в руль, Обушинский переносит удар стойко.
   Рыбка сорвалась.
   Внутри Обушинский расстроен.
   Устин Полыхаев злорадствует.
   Или не так:
   Она соглашается поехать к Обушинскому, конечно, ненадолго, только на чашечку кофе.
   Обушинский на седьмом небе.
   Устин Полыхаев вне себя.
   Их возможное будущее:
   Они беседуют часами, в машине, за столом, в постели, пока не замечают, что в их разговорах все меньше белых пятен, зато все больше черных дыр, которые надо обходить, обнаруживают, что понимают друг друга превратно, пытаясь все исправить, они с удвоенной силой прибегают к словам, и кончают тем, что говорят на разных языках. Если у них к тому времени уже есть дети, то переводчиками выступят бракоразводные адвокаты.
   Такие картины рисует себе Устин.
   Во всех случаях день заканчивается, игровое время истекло, и Устин выходит из зала.
  
   В такой-то день недели, такое-то число такого-то месяца жене Устина делается грустно. У нее выходной, она бесцельно слоняется по квартире, а под вечер ей становится невыносимо. Отчего? Ей тяжело видеть перед собой незнакомца, который когда-то был ее мужем. И она пытается навести мосты.
   - Видела твою статью в журнале, - начинает она издалека. - По-моему написано здорово, и вывод правильный - нашему миру человек не нужен.
   Устин молчит.
   - Я имею в виду каждый отдельный человек.
   Устин молчит.
   - Конечно, столько всего вокруг - фильмы, машины, электронные игры. - Она косится на Устина, но тот невозмутим. - Человек просто потерялся, как ребенок в супермаркете. Ты ведь это хотел сказать?
   Устин не поддается, но вежливость заставляет его кивнуть.
   - Я с тобой совершенно согласна! Раньше жили скромнее, зато в центре всего была личность. А если так и дальше пойдет? Мы станем не нужны эволюции, нас сменят роботы.
   - А кто мы уже по-твоему?
   Лед тронулся, чтобы не спугнуть удачу, жена вздыхает.
   - У нас же ничего своего, - прорывает Устина, который начинает расхаживать по комнате. - Внутри нас только чипы, программы для внешнего управления.
   Жена сияет. Фокус удался, она превратила незнакомца в своего мужа.
   - И стиль твой, - развивает она успех, доставая журнал. - Опубликовали, не изменив ни словечка?
   - Да.
   - Согласись, это заслуга редактора.
   - Что не испортил? Он же двух слов связать не может, ему все равно, что "Была ранняя весна", что "Весна была ранняя".
   - Однако редактор пока он.
   Жена повышает голос, и Устин осекается. Он вдруг осознает, что перед ним не Устина Непыхайло, а жена, которая дергает его за нитки, как марионетку. Мгновенье они смотрят друг другу в глаза, и оба понимают, что прошлого не вернуть.
   Кто виноват, что уходит любовь?
   Вот же была, и уже нет.
   Как заметить этот момент?
   А ведь когда-то все было иначе.
   Они срывали лепестки роз, которыми была уставлена комната, как писали в старинных романах, и счастьем могли поделиться со всем миром, отчего бы оно не убавилось. Началось с того, что она изменила ему во сне.
   - Представляешь, специально для свиданий снимали квартиру. Какой ужас! А главное, я его совершенно не знаю.
   Она повернулась к нему, приподнявшись на локте.
   - Может, его знаю я? - рассмеялся Устин, не чувствуя беды.
   Может, надо было отнестись всерьез, вместо того, чтобы обращать все в шутку? И вечером, когда она пришла с работы, жалуясь на усталость, может, не стоило добродушно зубоскалить: "Еще бы ночами к любовникам таскаться".
   Тогда она засмеялась.
   Но это был первый звонок.
   А последним стал ее звонок в дверь Платона Грудина...
   - Может, попробуем еще раз? - под занавес еще делает попытку жена. - У нас получится.
   Но сама в это не верит. Устин молчит. И его молчание подписывает приговор: пусть остается все как есть, я - с Устиной, ты - с Грудинным.
   Такой-то день недели, такое-то число такого-то месяца.
   Обычный, ничем не примечательный вечер.
  
   Короткая история, через два часа после этого рассказанная Устиной Непыхайло:
   Жил-был на свете человек, который всю жизнь смотрел по вечерам один и тот же фильм (в другой версии он читал одну и ту же книгу).
   - Тебе не надоело? - спрашивали его.
   - А вам? - вместо ответа спрашивал он.
   - Что нам?
   - Вам не надоело? Разве вам не скучно?
   - Почему же нам должно быть скучно? Мы-то смотрим каждый день разное.
   - Так это вам только кажется.
   Обушинский рассеянно слушает. А поняв, что продолжения не последует, удивляется:
   - Ты это к чему?
   - А к тому, что в закусочной все блинчики одинаковые, хоть и называются по-разному. И как их ни заверни, начинка остается прежней.
   До Обушинского доходит с трудом, но он старается придать лицу умное выражение. "Все мечтают о язвительной интеллектуалке, с которой не скучно, - думает он, - а когда, наконец, получают, чешут затылок: "Где все эти теплые женщины с большой мягкой грудью? Почему они несут ее мимо?""
   - Да, конечно, - многозначительно вертит он головой, разглаживая усики. - День похож на день.
   - И заметь, во всем массовом, будь то, страх, увлечение или вкус, есть что-то вульгарное. Массовым может быть лишь психоз.
   - У тебя же левые убеждения.
   - Да, левые, но аристократизм не так уж и плох. У него есть свои преимущества. В эстетике определенно.
   - Хороша левая, которая считает, что аристократизм не так плох!
   Обушинский смеется.
   Он становится мне противен.
   Почему мое отношение к нему ухудшается? Он же, в сущности, славный малый. Заурядный, как все жеребцы. И кончит заштатным журналистиком в провинциальной газетке. Но почему он выходит у меня таким поверхностным? Чем дальше, тем больше. Потому, что я все сильнее люблю Устину?
   Или Грудин прав, и я схожу с ума?
   Устину приходится менять клубы. Тот, который он посещал чаще всего, в последнее время стал недоступен. Нет, он, конечно, оставался желанным, как любой клиент, делающий выручку, и все же. Ничто человеческое никому не чуждо, а больше всего любопытство. Мужчина во цвете лет, одетый если не с иголочки, то весьма прилично, запирается в отдельном кабинете, проводя за игрой дни и ночи. Поначалу это вызывает удивление, закрадывается подозрение о его наклонностях, будто мало психов разгуливают по улицам, подозрение переходит в легкое раздражение, а так как загадка остается, все кончается неприятием. Устин ловит на себе косые взгляды, всех оттенков, которые только может породить неудовлетворенное любопытство, расплачиваясь, сконфуженно улыбается, поддерживая репутацию тайного извращенца, забывает про сдачу, он дает себе слово больше здесь не появляться, и уходит, насвистывая, с высоко поднятой головой. Однако спиной чувствует, как закрывая за ним дверь, все выходят на улицу и недоверчиво смотрят ему вслед. Так обычно провожает мужа подозрительная, ревнивая
  
  

ЖЕНА

  
   Устину Полыхаеву еще не исполнилось сорока, когда Устина Непыхайло уже достигла бальзаковского возраста. Время в игре течет быстрее, год идет там за три, и старость наступает раньше. Устина по-прежнему живет с Обушинским, пройдя с ним все стадии брака - помолвку, медовый месяц, вулкан страстей, свадебное путешествие с бесконечной чередой отелей, мотелей и постелей, перелетами, морским круизом, которые изматывают вконец, - испытав на себе общеизвестные этапы - остывшая постель, мелкие стычки на фоне глубокого равнодушия, тернистый путь от совместных завтраков до раздельных ужинов, неудовольствия из-за занятого утром душа и быт, составивший бытие. Все как у всех. Натянутую атмосферу, которую разряжают только вспыхивающие ссоры, делающие ее потом еще напряженнее, жизнь в относительном согласии, кошмар среди бела дня - все это можно пропустить. Где она работает? Кем? Эти вопросы задают, когда речь идет о мужчине, в отношении женщины они не уместны. Пусть Устина будет домохозяйкой. Без определенной профессии. Убежденной, что самая трудная профессия на свете быть женщиной. Меняя параметры игры, Устин придает ей и новую внешность. Теперь Устина Непыхайло миниатюрная, хрупкая женщина с осиной талией, воплощение подвижности, из тех, про которых говорят: маленькая собачка до старости щенок. Она чрезвычайно общительна, ее дом открыт для всех, а постоянные гости очарованы ее непринужденностью. Жить в согласии с собой во многом означает для нее быть в согласии с другими. Наконец, чтобы перемена декорация было полной, Устин решает наградить ее ребенком. Мальчиком или девочкой? Это все равно. Однако лучше девочкой, с мальчиками - Устин знает это по себе - больше хлопот.
   - У меня будет ребенок, - ровным голосом сообщает она Обушинскому, будто речь идет о новой прическе.
   Устин потирает руки - акцент сделан на местоимении, у "меня".
   Обушинский растерянно молчит. Посчитав паузу затянувшейся, не находит ничего лучшего:
   - Ты уверена?
   - Я была у врача.
   Теперь и подавно говорить не о чем.
   Кто отец? Обушинский убежден, что он. Но Устин Полыхаев знает больше. Это он назло Обушинскому устроил его жене мимолетное увлечение, в сущности, интрижку, ничего серьезного, однако достаточную, чтобы насолить мужу за семейную сцену накануне, чтобы в ребенке текла чужая кровь со всеми далекими последствиями, заложенными, как мины, с часовым механизмом, завод которых может кончиться в любую минуту. Устин крутит кукиш в кармане, считая ребенка своим. Да так оно и есть, раз имя отца, одного из случайных гостей, никто никогда не узнает. Устина по этому поводу не переживает, она большая собственница - ребенок принадлежит ей, а кто отец, не все ли равно?
   Обушинский раздобрел, ему уже не до усиков, по утрам, прежде чем отправляться в забег по редакциям, он, выдавливая языком бугры, до синевы водит по щекам электробритвой, тихое жужжание которой заглушает мысли о пустоте проводимых дней. Ребенок! Конечно, он давно готовился к такому повороту событий, мысленно примеряя на себя роль отца. Он даже заранее оправдывался, считая, что не обязан с ней справиться, ведь его не учили искусству быть родителем, а от природы это дано не всем. И все же новость его ошеломила. Он бессмысленно топтался, собравшись уходить, примерял одну за другой шляпы, по второму кругу перебрав свой гардероб, но так и не смог остановиться ни на одной. В конце концов, он вышел с непокрытой головой, и долго шел, не зная куда, сплевывая себе под ноги.
   На другой день проснувшись, он сразу вспомнил про ребенка, и эта мысль ударила его, будто обухом по голове.
   Обушинский становится невыносим!
   Может, его убить?
   Устин представляет:
   Пустынные улицы, согнутыми шеями подпирают ночь желтые фонари. Их целая аллея. Ветрено, на тротуаре под ними дрожат световые пятна, в которых шевелится палая листва. Хлопает парадная. Выскочив из дома, Обушинский садится в машину и, положив голову на руль, долго сидит с заведенным мотором. Потом, закурив, резко газует. Он сворачивает на шоссе, которое наконец-то достроили, мчится по нему наперегонки с тенями, бегущими по мокрому асфальту и огибающими его машину, как взбесившиеся стрелки сломанных часов несутся по циферблату, не замечая, что они отсчитывают его время. У него перекошено лицо, вцепившись в руль, он жмет педаль газа, забыв про горбатый мост, на который вылетает, не сбрасывая скорости. Его заносит на полном ходу, багажником вперед. Мгновенье он еще надеется, что выровняет машину, отчаянно работает баранкой, не убирая ноги с газа, боковым зрением выхватывая рекламный щит торговой компании, фонари, перебегающие с одной стороны моста на другую, взвихренную, поднимающуюся из-под колес листву, но все напрасно, его крутит, как в карусели. Машина теряет управление. И в этом становится похожей на жизнь. Его жизнь. Обушинский больше не сопротивляется. Он только стискивает зубы, откусывая у сигареты фильтр. В водительском зеркальце мелькает его искаженное лицо, которое через мгновенье разлетится на осколки. Машина боком врезается в парапет, со скрежетом корежит железные столбики, переворачивается и летит в чернеющую студеную воду. Так и не выпуская руля, Обушинский идет на дно.
   За час до этого, он узнал, что ребенок Устины не его...
   Устин Полыхаев морщится.
   Карикатурная жизнь, водевильная смерть. Нет, Обушинский у него явно не получается. Тогда может быть, все устроить по-другому? Макар Обушинский несет свой крест, закрывая глаза на измены жены. В конце концов, он не первый и не последний из обманутых мужей, осознавших, что жену можно поменять, можно ей изменить, но изменить ее саму невозможно. Однако менять ее Обушинскому не на кого, а изменять ей не с кем, и ему приходится делать вид, что ничего не происходит. Так будет несомненно правдивее. Есть, конечно, еще вариант. Можно отправить его на край света, куда Макар телят не гонял, например, мыть золото в артели угрюмых, заросших щетиной старателей с заскорузлыми, мозолистыми ладонями, грубыми лицами и не менее грубыми манерами, можно оставить его зимовать в занесенном снегом охотничьем срубе, где, подбрасывая в печку поленья, он будет с мрачной ухмылкой вспоминать выбритый до синевы подбородок, беготню по редакциям и женщину, которую почему-то считал женой. Но какой из Обушинского старатель? Как он будет искать золото в тайге, если и в городе-то, где его полно на каждом шагу, не может найти? Да, этому слюнтяю остается смириться, пусть живет, будто ничего не было.
   Включив свет, Устин Полыхаев, видит свое отражение в погасшем экране.
   Ему пора уходить.
   Пора возвращаться к реальности.
   Покинув темный зал, Устин Полыхаев жмурится на солнце - выходит, он просидел за игрой всю ночь, еще одну ночь, - и ему не верится, что выдуманная им за эти часы жизнь не имеет никакого отношения к его собственной, наоборот, он не может понять, почему то, что он сейчас видит, и есть его жизнь. Солнце блестит на корке подмороженного снега, он медленно бредет по тротуару, как сомнамбула, попадая в щели между снующими пешеходами, и его не покидает мысль, что он такой же слюнтяй, как Обушинский, которому изменяет жена. Впрочем, отношения у Полыхаевых в последнее время стали налаживаться - они уже разговаривают.
   - Давай, возьмем летом отпуск и поедем, как раньше, к морю, - полувопросительно полуутвердительно говорит жена. - Можно попробовать даже раскинуть палатку, мы же еще не настолько стары.
   Устин слегка кивает, до лета еще далеко, все сто раз переменится, а если нет, он что-нибудь придумает. Но жена принимает его кивок за чистую монету.
   - Будет здорово купаться голыми в ночном море. Светятся водоросли, медузы... А в горах можно будет рвать цветы. Помнишь?
   Да-да, конечно, помнит, на горном лугу, когда он приносил их охапками, а она плела венки, примеряя им на головы, как нимбы. Тогда они были похожи на ангелов с крыльями за плечами. Они спустились с небес, одни на всей планете. И почему было не завести ребенка? "Когда встанем на ноги", - убеждала она, откладывая из года в год. Теперь, верно, жалеет.
   - Скорее бы лето.
   Он снова кивает. Она полагает, что ей, но Устин кивает своим мыслям. Он думает, почему они не сумели создать семью, кто виноват в том, что не скрепили расползавшийся, трещавший по швам союз железным звеном: она, не родив ребенка, или он, не настояв на этом? Тогда бы они стали неразлучны, как каторжник с ядром. С другой стороны, может, все и к лучшему, камера на двоих выигрывает по сравнению с адом на привязи. Впрочем, вопрос носит уже чисто академический характер, время упущено, и он завел семью на стороне. Как он назовет свою дочь? Устиной? Устина Устиновна Полыхаева. Звучит! Устина номер два. Вся в отца: черноокая, чернобровая, с волосами как смоль. Тогда, может, лучше Мелания?
   - Ты идешь спать?
   Устин вздрагивает. Зря она так прямолинейна, только испортила, теперь придется все рушить, ее хрупкие надежды, свой достигнутый искусной политикой покой. Нет, он еще почитает, снова превратившись в незнакомца на плющевом диване, погруженного в книгу, которую, не листая, держит вверх ногами. Плывут лиловые сумерки, Устин выключает ночник, растянувшись прямо в одежде на диване, пытается заснуть, накрыв лицо книгой. Завтра рано вставать - утром в клуб, жена будет думать, что он ушел на работу, а вечером - в больницу. Неожиданно серьезно заболел Платон Грудин. Устин узнал об этом от общих знакомых лишь спустя несколько дней. Жена наверняка знала раньше, но молчала, опасаясь лишний раз произнести имя психиатра, с некоторых пор ставшее для них табу, возможно, по этой же причине не позвонил и Грудин. И уж точно поэтому в разговоре с женой он сам не обронил на этот счет ни слова. Чертов треугольник! Устин ворочается, не понимая, кого больше ненавидит за это молчание - жену или себя?
   Устин снова играет за Устину Непыхайло:
   "У меня будет ребенок", - слава богу, хватило решимости поставить его в известность. И голос не дрогнул. Не знаю, как это получилось, но теперь, по крайней мере, все честно. Я не солгала, и пусть понимает, как хочет, в конце концов, можно и не заметить, подумаешь, местоимение. Жалею ли я? Не думаю. Ребенок один, а отцов может быть много. Какая разница?
   Я - паучиха, черная вдова...
   Устина стоит перед зеркалом голая, топорщатся соски, внизу живота курчавятся черные волосы.
   А все же было романтично: мерцающие свечи в гостиничном ресторане, его страстное признание. С рукой у сердца он опускается на колено, целует мое платье, при этом я опасаюсь, что он перепутает его с краем скатерти - боже, как прозаично! - он читает стихи, посвященные, конечно, мне, их сочинила его любовь, горящий взор, черная прядь на бледном челе - фу, какая же я все-таки старомодная со своими книжными представлениями о поклоннике! Прямо мещаночка и аристократ - она в мечтах королева, сидящая на троне, он ее бедный, взволнованный рыцарь. Он? Да, не хочу больше вспоминать его имя. Он и только Он. Пусть навсегда им останется. Это моя тайна, и после нашего расставания кому это интересно?
   Мечтательно улыбаясь, Устина складывает руки на животе, касаясь пальцами своей черной галки.
   А все же он был мил. Какими глазами пожирал меня в лифте, пропустив в коридоре чуть вперед, как это делает верный паж. И потом, уже в номере, когда шептал на ухо непристойности, меня возбуждал этот контраст. Ах, что мы вытворяли! От одного воспоминания набухают соски. Я - шлюха? Скорее минутная слабость. Кто будет за нее расплачиваться? Я? О, нет! Ребенок? Он ничего не узнает. Обушинский? Он сам виноват, все к этому шло. Женщины хотят ребенка, разве это тайна. И он это знал. Так почему не озаботился, вынудив искать отца на стороне?
   Устина упирает руки в бока, вертясь перед зеркалом, представляет, как располнеет, и что станет с ее осиной талией. Поначалу она хмурится, но потом решает, что игра стоит свеч...
   Устин Полыхаев кривится.
   В этой сцене есть что-то пошлое, Устина должна вести себя целомудреннее. Например, так. Она долго мучается вопросом, рассказать ли обо всем Обушинскому. В случившемся она глубоко раскаивается, обвиняя только себя. Потом решает все же пощадить мужа, нося в себе вместе с ребенком тайну его отца. Главное, отрезать прошлое, в конце концов, у ошибки могут быть и благоприятные следствия, хотя она не перестает от этого быть ошибкой. Так уже гораздо лучше, Устину остается пройти лишь по шаткому мостику, тонкой грани, отделяющей целомудрие от пуританства.
   Но в другой раз.
   Уже вечер, и пора собираться к Платону Грудину.
   Палата одноместная, окно выходит на больничный двор с тополями, и голые ветки монотонно скребут стекло. Грудин лежит под капельницей, и его пожелтевшее, осунувшееся лицо едва удерживает растерянную улыбку. Устин сидит на единственном стуле, они говорят уже полчаса, пойдя по второму кругу: да, анализы не такие уж и плохие, тьфу, тьфу, особенно радует амилаза, она уже не зашкаливает, хотя и далека от нормы, и сахар в крови не скачет как в первые дни, все это вселяет надежду, дает основания предполагать, что шансы обойтись без операции большие. Устин не суеверный, но в который раз стучит по дереву, сплевывая через плечо, отмечая про себя осторожный язык Грудина, остающегося дипломатом даже на больничной койке. А врачи? Что врачи? Врачи опытные, как и положено, вселяют оптимизм. Грудин натянуто улыбается. Это же их профессия. Как и твоя? Устин открывает рот, но вопрос повисает в воздухе - больница накладывает свои ограничения, откровенность и грубоватый юмор, который допускает их отношения, в ней не уместен.
   - А знаешь... - вдруг говорит Грудин и осекается.
   - Знаю, - приходит ему на помощь Устин, делая необязательными дальнейшие признания.
   Грудин благодарит глазами, и Устину кажется, что они поменялись местами, теперь психиатр лежит на кушетке, а он сидит, скрестив ноги, постукивая о блокнот невидимым карандашом.
   Без стука входит медсестра, строгая, в чепце с красным крестом, они испуганно стихают, как воробьи в кустах, она проверяет капельницу, опуская руку, тем же движением, поправляет подушку, все молча, и, наконец, говорит: - "нам ничего не надо?" почему они всегда говорят, как с маленькими? "нет, все хорошо" выпроваживает ее Грудин, - она улыбается, давая понять, что и не ждала другого, и снова оставляет их одних. Но что-то изменяется. Им становится неловко, разговор больше не клеится, точно сестра унесла с собой соединявший их мост.
   - Знаешь, на всякий случай, - еще пробует Грудин глухим голосом. - Ты меня прости.
   Дело не в тебе, хочет сказать Устин, у нас уже давно все разладилось, ты и сам знаешь, к тому же у меня есть другая женщина, мы ждем с ней ребенка, и ты вполне можешь стать крестным отцом, все зависит от тебя, как поправишься. Но вместо этого, кашлянув в кулак, произносит с обескураживающей веселостью:
   - Какой еще случай, выброси из головы!
   У болезни свои правила, своя игра.
   У болезни вообще все свое.
   Только у чьей?
   Устин торопливо прощается, не решаясь тронуть посиневшую от капельницы руку, проводит ладонью по одеялу, и, обернувшись в дверях, видит, что Грудин лежит с закрытыми глазами.
   Чего Устин не знает:
   У Грудина подозревают кисту в поджелудочной железе, гистологический анализ еще не готов, в лаборатории случились какие-то неполадки, заставляя ждать, от чего Грудин сходит с ума. Если злокачественная, застрелюсь, повторяет он про себя, стиснув зубы, не задумываясь, где добудет пистолет. Конечно, это надо понимать фигурально. Как и все, что касается Грудина, избегающего конкретики. Но на этот раз его приперло вполне конкретно, можно сказать, скрутило, поставило к стенке. Тут словами не отделаться, тут край...
   Дорога к чугунным воротам вела мимо приземистого морга, в котором мертвенно синели окна. У дверей с резиновым ковриком Устину перегородила путь каталка с перевязанной мешковиной, из-под которой торчали спереди голые ступни. Устин замер.
   - Огонька не будет? - окликнул его санитар с сигаретой в зубах.
   Устин замотал головой.
   - Долго жить собрались.
   Скрипнув колесиками, каталка толкнула дверь.
   На проспекте ярко горели огни, светились витрины магазинов, Устин останавливался у каждой, долго рассматривал рекламные буклеты, пластиковых манекенов с пыльными волосами, упирался лбом в холодное стекло, но сцена у морга по-прежнему стояла перед глазами. Так ему никогда не попасть домой! А стоит ли? Двое в комнате, на одной постели, с давно умершими для любви телами, гробовая тишина, которую нарушает лишь тиканье будильника, заведенного на один и тот же час, все до боли привычное, изученное до мелочей, и все равно чужое, разве это сможет отвлечь? Устин перебирает в памяти все известные рецепты забытья - карты, женщины, вино, снова женщины и снова вино, - но останавливается на простой арифметике: минус один плюс один дают в сумме ноль; он видел покинувшего мир, должен увидеть и пришедшего на смену. Устин твердо решает форсировать события, развернувшись на каблуках, отправляется в клуб.
  
   Они говорят и говорят, эти несносные гости, словно не замечают огромного живота, выпирающего у хозяйки под просторным платьем. Теперь весь гардероб Устины состоит из одежды для беременных, и куда ее прикажете потом девать? Боже, они перемещаются по квартире, ржут, как табун лошадей, то и дело, сбросив тапочки, обуваются, выходя на лестничную клетку, - конечно, большое неудобство, что в присутствии женщины в положении нельзя курить, но они покладистые, идут навстречу, - спускаются к окну между этажами, и оттуда доносится смех, голоса и звяканье о подоконник консервной банки, заменившей пепельницу. Когда ее заполняют окурки, их бесстрашно вытряхивают в мусоропровод, ведь правила противопожарной безопасности на гостей не распространяются. Обычно все разбиваются на группки, Обушинский не знает, куда приткнуться, он, как тень, разносит апельсиновый сок, бутерброды, убирает посуду. Устина улыбается в глубоком кресле, стараясь сидеть прямо, как велят врачи, чтобы не сдавливать живот, который, вставая, поддерживает руками. В такие мгновенья Обушинский всегда оказывается рядом:
   - Дорогая, тебе помочь?
   - Спасибо, я сама.
   Гости обтекают Устину, с суеверным ужасом поглядывая на ее живот, их бокалы слегка дрожат - при приближении к зарождающейся в нем жизни их охватывает священный трепет. Они говорят об искусстве, политике, пересказывают газетные истории, рассуждают о стилистике высокой моды, новом литературном течении, иногда кто-нибудь возвышает голос, перекрывая остальных: "Да с чего вы взяли, что я гомофоб..." или "Ах, оставьте, в Азии можно отдыхать, но жить невозможно...", но он снова тонет в общем гомоне, здесь обсуждают все темы и ни одной, совершая броуновское движение, кружат по комнате, оставаясь на месте, как предписывает смол-толк. Душно. Устина пытается открыть форточку, и вдруг бледнеет, схватившись за живот, валится на диван. Вокруг сначала не замечают, как она судорожно ловит ртом воздух, точно вытащенная на берег рыба, потом - она теряет сознание - обступают с растерянными лицами, мешая друг другу, брызгают водой, дают нашатырь, кто-то с медицинским образованием решается на пощечину: "Ничего страшного, обморок, сейчас придет в себя". Обушинский вызывает "Скорую". Два молодых врача перекладывают Устину на носилки, накрывают простыней так, что видно только ее искаженное болью лицо с закрытыми глазами, и, раздвигая гостей, направляются к лестнице. Тот, который впереди, спускаясь по ступенькам, поднимает вверх руки, поддерживая носилки в горизонтальном положении, Обушинский, забегая вперед, держит нараспашку парадную дверь. Когда Устину вносят в дежурившую у подъезда "Скорую", Обушинский порывается ее сопровождать.
   - Нельзя, - на ходу бросает ему врач, садясь в машину.
   - Но я муж.
   - Видим, не повитуха, - обрезает его другой. - Родственникам не положено.
   Обушинский молча подчиняется.
   Но на Устина Полыхаева это не распространяется. Он - бог, он - царь. Он уже сидит в наглухо закрытой, без окон, машине - справа лежит Устина, слева - врачи, которые озабоченно переглядываются, уже начались схватки, и им вовсе не улыбается в дороге принимать роды, а впереди - затылок шофера с косым шрамом до наметившийся лысины; вой сирены разгоняет автомобили, оттесняет на обочину, обгоняя их, они проскакивают на красный, въезжая в чугунные ворота, как в больнице, где лежал Платон Грудин. Врачи передают Устину с рук на руки, у нее на ходу берут на анализ кровь, делают кардиограмму - слава богу, все в норме, и подключать к аппарату искусственного дыхания не надо, - отвозят в родильное отделение, на врачебный консилиум: "Угроза для жизни матери? Плода? Узкие бедра, таз, лучше не рисковать..." Качают головами, просят разрешение на кесарево сечение. Нет ничего беззащитнее роженицы! В глазах Устины мольба: "Ах, делайте, что угодно, только, пожалуйста, быстрее". Располосовать? Устин этого не допустит, все произойдет естественно. Я - бог, я - царь! Устину отвозят в операционную. Что делать? Наблюдать, как она тужится? Видеть отходящие воды, окровавленный комочек, перерезанную пуповину, слышать облегченный вздох врачей - ребенок шел ногами, но в последний момент перевернулся? Сможет ли он после этого любить ее? Я - раб, я - червь. Устин остается в коридоре перед закрывшимися дверями.
   Он ждет.
   Он читает приговор по лицу появившегося врача.
   Тот устало вытирает вспотевший лоб.
   Человек родился!
   Воистину родился!
  
   А через несколько дней Устин приходит в другую больницу, на этот раз он навещает Платона Грудина уже днем. "Какой у тебя дивный вид!" - подходя к окну, говорит он подчеркнуто бодрым тоном, и тут же прикусывает язык, едва не ляпнув, что отсюда не видно морга. Грудин по-прежнему не встает, с руками, синими от уколов, набухшими венами, которые держит поверх одеяла, словно рельсы, в ожидании прибывающей удачи, ему, похоже, повезло, как сказали врачи, он отделается курсом терапии, обошлось без операции, и скоро должен выздороветь. Дело идет к выписке, но сам он не чувствует, что идет на поправку, у него по-прежнему слабость, которую он объясняет долгим лежанием в постели, а по ночам его мучают боли слева под ребрами. Когда его на утреннем обходе ощупывает врач, Грудин пытается читать по его лицу, но лицо каменное, и он только выдает себя:
   - Ну как?
   Чуть заискивающе, с наигранным весельем, будто речь идет о ком-то другом.
   Врач тут же улыбается, рассеивает сомнения, как это когда-то делал и сам Грудин, сейчас об этом совершенно забывая, безоговорочно веря в поставленный ему диагноз. А что еще остается? Поначалу он еще вдавался в детали, вспоминая про свой медицинский диплом, пытался разобраться в болезни, следил за ее течением по колонкам цифр, в которые складывались ежедневные анализы, но вскоре отказался от этой затеи. Гадать можно на чем угодно. Хоть по воробью на ветке - вспорхнет, пока он досчитает до десяти, значит, все обойдется, и он выйдет из больницы. Грудин считает все медленнее и медленнее, предоставляя судьбе шанс, а если воробей все же остается, смеется над своей глупостью.
   Устину Полыхаеву Грудин рад, хотя его раздражает молодцеватая подтянутость, с которой тот расхаживает по палате. Лучше бы горбился на стуле, тогда было бы легче поделиться своими подозрениями, которые не оставляют бесконечно долгими ночами - а вдруг его выписывают, потому что не операбелен?
   - Дивный вид, - повторяет Устин, видя кислую улыбку Грудина. Он боится произнести что-то еще, боится оскорбить своей здоровой бесцеремонностью, дать повод подумать, что отбывает повинность. Устин опирается спиной о подоконник, потирая от смущения руки. Ему хочется рассказать про бездушных гостей, едва не случившийся выкидыш, про пытку ожиданием у дверей родильного отделения, он открывает рот, чтобы поделиться радостью от того, что стал отцом. Но Грудин скептик, и у него недостаточно воображения.
   - Разве прошло уже девять месяцев? - ухмыльнулся бы он, будто речь шла о настоящей женщине. - В прошлый раз ты ничего не рассказывал. А она у тебя что, знаменитость?
   - Нет.
   - Тогда откуда столько знакомых. В наше время в гости не ходят.
   Устин будет вынужден согласиться, и от этого его станет неприятно. Грудин бестактен. В конце концов, он же поддерживает его игру, закрывая глаза на роман с женой.
   - Зря ты не веришь.
   У Грудина насмешливые глаза. Возможно, он даже привстал бы на локте, больше для того, чтобы отвлечься от своих тяжелых мыслей.
   - Не обижайся, я тебя понимаю. Человеку без мифа нельзя. Иначе, как смотреть в бездну?
   Тон у него будет дружеским, никакой язвительности, кажется, сейчас встанет и похлопает по плечу, но Устина не обмануть, он слишком хорошо его знает, чтобы не почувствовать издевки.
   - Нас с детства приучают верить сказкам: разоблачая одну, тут же подсовывают другую, а если разочаруемся и в ней, в запасе есть третья.
   - В тебе говорит психоаналитик.
   - Во мне говорит заглянувший в бездну.
   Глаза у Грудина станут грустными. Обоим сделается неловко, говорить станет не о чем. Потому что все будет сказано. Стоит ли начинать? Тайна поддерживает интерес, а так возникнет необоримое желание, скомкав свидание, побыстрее проститься.
   Скрестив ноги, Устин садится напротив Грудина, расспрашивает, какие таблетки он принимает, тот послушно, будто на экзамене, перечисляет, и Устин одобрительно кивает, хотя слышит их названия в первый раз, сосредоточившись на табличке, прилепленной к спинке кровати скотчем: "Платон Грудин".
   - Слушай, - неожиданно для себя говорит он, - ты же был у меня шафером на свадьбе.
   - А ты у меня свидетелем при разводе.
   Грудин кисло улыбается.
   Снова, как и в прошлый раз, входит медсестра, уже другая, чернявая, стриженная каре, ставит градусник, время измерять температуру, бросив взгляд на Устина, молча исчезает. Она что-то сказала? Ах, ну конечно, он отнесет потом градусник в сестринскую, пусть не беспокоится. Грудин, с торчащим подмышкой градусником, похож на собаку со слезящимися глазами, ему хочется рассказать о сомнениях в своем диагнозе, о возможной врачебной ошибке, которая была не редкость и в его практике, о том, что боится смерти и ничего не может с этим поделать, несмотря на все психоаналитические рецепты, кажущиеся теперь шаманством, но вместо этого угрюмо молчит.
   - Ну, вынимай, - говорит Устин.
   - Еще минуту, куда спешить.
   И оба замолкают, точно идет минута молчания, точно ожидают артиллерийского залпа.
   "А моя жена приходила?" - вертится на языке у Устина, и он никак не решит, какой ответ ему больше не понравится. В поисках улик он машинально обводит взглядом палату - тумбочку, подоконник, опуская глаза и чуть наклонив шею, проверяет под кроватью - ни заколки, ни длинных волос, ни закатившейся пудреницы, которую она вечно теряет, останавливает взгляд на телефоне, возможно, хранящем следы ее присутствия, Устин принюхивается - пахнет больницей, без примеси жасминовых духов, которые она обожает.
   - Ну, пора.
   - Нормальная.
   Устин облегченно вздыхает, будто от температуры зависит его жизнь.
   - Скоро ужин, ты уж не возвращайся, - отдавая градусник, прощается Грудин.
   Устин поспешно, быстрее, чем требует приличие, встает.
   - Кстати, привет тебе, - оборачивается он в дверях.
   - Спасибо. - Грудин не спрашивает от кого. - И ей тоже.
   "Не была, - понимает Устин. - Какая же она все-таки дрянь".
  
   К Устине по-прежнему приходят гости, поздравляют с рождением дочери, шутят, говорят об искусстве, политике, обо всем на свете, обращая все внимание на нее, совершенно не замечают Обушинского.
   Устину делается его жалко.
   Устина плохая мать?
   Устин представляет себя на месте Обушинского - проходит десять лет, они становятся ровесниками, - он воображает, как закрывшись от гостей в комнате дочери, готовит с ней уроки. Треугольник а прим, бэ прим, сэ прим, равен треугольнику а, бэ, сэ, а пифагоровы штаны на себя не наденешь. Мелания способная. "Биссектриса - это крыса, которая бегает по углам и делит угол пополам, - смеется она. - А почему крыса?" "Это мнемотехника" "А что такое мнемотехника?" Мелания любознательная. Пока у нее на уме математика, которую еще не вытеснили мальчики. Надолго ли? Решая квадратное уравнение - предварительно по учебнику освежив в памяти про дискриминант, - Обушинский думает, что математика похожа на человеческую жизнь и развивалась по тем же законам. От бога ребенку дается натуральный ряд, когда все просто и радостно, мама, папа и я - один, два, три, если не съесть кашу, поставят в угол - какой из четырех? - и останется рассматривать свои пять пальцев, но лучше есть мороженое, принеся из школы пятерку. А потом появляются обиды, неприятности, зло - возникают отрицательные числа, которых так же много, как и положительных. И в сумме они приносят опустошение, составляя ничто. Но это только начало, дальше - больше. Пропасть между "хорошо" и "плохо", оказывается, соединенной мостом, который освещают бесконечное множество фонарей, приглашая провести жизнь под каждым, и два яблока приходится все чаще делить на троих. Так появляются дроби. А непознаваемое? То, что остается за пределами сознания? С возрастом его становится все больше, превосходя сферу знаний - смешную в своей ограниченности, это принципиально непостижимое выносится в область религии, за которую отвечают иррациональные числа. И все это тянется к горизонту, за которым маячит тьма...
   Да-да, Земля вращается вокруг Солнца по эллипсу, Обушинский учит с дочерью астрономию, чтобы она, глядя на серый рассвет, не забывала, что ось планеты составляет с траекторией ее движения угол в двадцать три градуса. Обушинский обнаруживает педагогический талант, он, несомненно, привьет Мелании хороший вкус, манеры, сделает ее воспитание безупречным. Только к чему все это?
   Устин играет Обушинским.
   Ребенок все-таки чудо из чудес!
   Обушинский должен быть счастлив.
   Мелания от него в восторге. А он? Играть с ней в лошадку приятно, видеть, как она скачет на колене, возбужденная, раскрасневшаяся, слышать ее звонкий, как колокольчик, голос: "Исчо! Исчо!"; но этого мало, в доказательство отцовской любви Обушинский должен выдумывать на ночь сказки, каждый раз новую, однако, он хитрит, рассказывая одну с продолжением, получается что-то вроде бесконечного сериала, кроме того отцовский долг обрекает на пытку - необходимость пройти заново весь школьный курс. Уложив Меланию, он еще долго курит, листая ее учебники, зубрит формулы, стихотворения, иностранные слова, которые видит будто впервые, и думает, что учителя большие лжецы. Разве их науки гарантируют счастье? Мелания вырастет, и тогда вскроется обман: вначале она станет подозревать неладное, потом расстанется с иллюзиями, а когда устанет изо дня в день задавать себе вопрос, что делает на этом свете, и поймет, что ее поставили не на ту дорогу, станет уже слишком поздно. Но зачем забегать вперед? Обушинский твердит на ночь правила грамматики, определения, аксиомы и теоремы, чтобы, разжевав, подать их за завтраком - в непринужденной обстановке ребенок легче воспринимает, и он, отодвинув тарелку, начертит все на листе бумаге, который Мелания потом унесет с собой, - сложив учебники в ранец, словно это ему завтра предстоит школа, идет спать. И его из ночи в ночь преследует один и тот же сон, будто он снова попадает в свой класс. Стоит ранняя весна, за окном плывут облака, серый снег заползает на тротуар. На уроке проходят алгебраические уравнения, молодая учительница, которой Обушинский теперь годится в отцы, исчертила мелом уже полдоски, скрипят перья - иногда во сне они гусиные, - со стен смотрят ученые в париках, деревянные рамы наклонены так, кажется, что упадут, а на стеклах играют зайчики. В тишине раздается мерный голос учительницы - из А следует В, из В следует С, значит... - да ни черта не значит, хочется крикнуть Обушинскому с задней парты, жизнь не формальная логика, в ней причина и следствие всегда меняется местами, - но он сдерживается, сложив руки, как первоклассник. Слепит солнце, горшки с цветами на подоконнике бросают на парту тень, в которую он прячет голову. Сначала он видит только затылки, но удивленные присутствием постороннего мужчины на него вскоре оборачиваются - он узнает своих одноклассников, многих из которых уже нет в живых. Он встает, сгорбившись, опирается кулаками на парту, представляется, называет их по именам, но видит, что остается для них чужим. Тогда, смущенно кашлянув, отворачивается к цветам в горшках. Между тем учительница задает классу какой-то вопрос, на который у Обушинского нет ответа, и после секундной паузы - он знает об этом заранее, - вызывает его к доске. Раздается вздох облегчения. Пройдя между рядами, Обушинский берет в руки мел, пишет на доске свою фамилию, считая ее ответом на все вопросы. За спиной раздается смех. Повернувшись, Обушинский собирается нести какую-то околесицу, но от позора его спасает звонок. Вздрогнув, Обушинский просыпается. В рассветных сумерках по потолку плывут бесформенные тени, и он долго лежит с открытыми глазами...
   Устин продолжает играть Обушинским.
   После рождения ребенка на Макара Обушинского свалилась масса забот. И главная, о хлебе насущном. Он с удвоенной энергией бегает по редакциям, соглашаясь на любую работу, от которой отказываются другие журналисты. Он пишет заказные статьи, презирая себя, ругает или хвалит за деньги, и берет интервью по раз и навсегда составленному вопроснику. Ему достаются второразрядные знаменитости, чей поезд давно ушел, он встречается с ними на дому, включая в свой гонорар расходы на транспорт. Обычно это постаревшие актрисы или вышедшие в тираж королевы красоты. Включив диктофон, Обушинский спрашивает как можно непринужденнее: "Что вы думаете о том-то и том-то?" Ему отвечают расковано, точно думали об этом только что: "Ну, это означает то-то и то-то, об этом не следует забывать". "Понятно, а вы не думаете, что это не всегда так?" "Нет, не думаю. Хотя, понятно, бывают исключения". "Ваша позиция ясна. В последнее время много говорят также о том-то. Как вы к этому относитесь?" "К тому, что говорят?" Смех. "Нет, к предмету разговоров". Ответный смех. "Да, я заметила. Разговоров вокруг этого, действительно, ведется много. Однако я ничего в этом не нахожу". "Тогда, может быть, в другом? Расскажите". "О, у меня его столько! Даже не знаю, с чего начать. Во всяком случае, там я нахожу гораздо больше". "Спасибо, что поделились своими мыслями". "Ну что вы, всегда рада". Обушинский тоже рад. Он отделался от еще одного интервьюера, про которого тут же забыл. Но в ту же ночь разговор воскресает у него во сне. Все повторяется до мелочей, тот же интерьер, та же знаменитость, только теперь они перебивают друг друга, не давая договорить. "Что вы думаете..." "Думаю, что это не всегда означает..." "Понятно, а вы не думаете, что..." "Нет, не думаю". "Ваша позиция ясна. В последнее время много говорят..." "Да, я заметила". "Тогда, может быть..." "Даже не знаю..."
   Это становится похоже на лай, от которого закладывает уши.
   Обушинский просыпается.
   Устин переключается, теперь он играет Устиной.
   Мелании уже тринадцать, она взрослая девочка, почти барышня. Больше, чем параллелограммы, ее интересуют платья, она часами вертится у зеркала, поправляя прическу, примеряет мамины шляпки. А понравившуюся демонстрирует отцу. Устину это раздражает, дождавшись вечера, она проводит за закрытыми дверями педагогический совет.
   - Влияние отца, конечно, необходимо, - начинает она издалека. - Но ты совсем не оставляешь мне места.
   Обушинский пожимает плечами.
   - И что это значит? Уходишь от ответа?
   - А кто тебе мешает? Займись ею сама.
   - Твое воспитание! Мать для нее не авторитет.
   - Это внушают твои гости?
   Обушинский хмыкает, пытаясь скрыться за сарказм.
   Но посеявший ветер пожнет бурю.
   - Да причем здесь они! По-твоему я что, попрыгунья? - Устина уверена, что не увидит кивка. - Девочки тянутся к отцу, про комплекс Электры слышал?
   - Как ты можешь такое! Ты еще про нимфеток расскажи.
   Мгновенье Устина смотрит удивленно, потом переводит взгляд за Обушинского, точно увидев там кого-то еще:
   - А почему нет?
   (Очередная история Устины)
   Представь, что тебе пятьдесят, а это уже не за горами, жена у тебя такая же стерва, как я, и ты всю жизнь провел у нее под каблуком.
   Обушинский пытается вяло протестовать.
   - В браке ты состоишь давно, и секс с женой, которая с годами превратилась в родственницу, стал казаться тебе инцестом. Впрочем, ты уже не смотришь на нее, как на женщину, и мысль заняться с ней любовью даже не приходит тебе в голову.
   Обушинский кривится.
   - Ну что ты, дорогой, никаких параллелей быть не может, просто, все пары одинаковые.
   Устина говорит в кавычках, но Обушинский чувствует ее "ты", как прилипшую к телу майку.
   - Представь, что тебе все давно осточертело, ты готов целыми днями бродить по улицам, лишь бы не идти домой, готов разглядывать прохожих, кормить на бульваре голубей или разговаривать с пьяными. Одиночество сводит с ума, от долгого молчания слова распирают, как река, попавшая в запруду, но от тебя уже все шарахаются - несносный, занудливый старик. И вот однажды ты встречаешь ее - стрижка под мальчика, руки в брюки, сиреневый берет с пумпоном. Ты не замечаешь, как идешь за ней, угощаешь мороженым, приглашаешь в кино. Фильм детский, комедия, тебе скучно, но она смеется, и ты весь сеанс разглядываешь в темноте ее лицо. Ей пятнадцать, правда, через месяц день рождение, она приехала на каникулы к тете, и уже вечером - ах, какая жалость! - должна отбыть в свой город. Вы гуляете по бульвару, потом ты провожаешь ее до дома, ждешь, пока снова выйдет, и, взяв ее чемодан, отвозишь на вокзал, где садишься в ее поезд. Ты не знаешь, зачем это нужно, но делаешь все почти механически. Можно ли тебя осуждать? Нет, ведь одиночество к лицу только Богу, который единственный способен нести его венец. В купе ты объясняешь ее соседям, что она твоя дальняя родственница, внучатая племянница, которую тебе в последнюю минуту поручили сопровождать, а билетов в их вагон уже не было, и пришлось купить в соседний, ты убедительно красноречив, твои глаза не вызывают подозрений, и добиваешься своего - с тобой меняются местами - и вы остаетесь одни. Ее это нисколько не смущает, во всяком случае меньше, чем тебя, вы всю дорогу болтаете, как старые знакомые, говоришь, конечно, ты, но она вовремя кивает, поддерживая иллюзию беседу, она - сама! - садится к тебе на колене, щекочет ухо горячим дыханием. Поезд движется скачками, вагон трясется, тебе приходится обнять ее за талию, замыкая в кольцо, ты еще хватаешься за свой пиджак, погружая ладонь в боковой карман, а, когда решаешь отдохнуть, возраст есть возраст, она приходит на твою полку, ложится рядом, пока все целомудренно, но ты понимаешь, что ей не в диковинку спать с мужчиной. Тебя это одновременно и радует, и пугает - ты вдруг осознаешь, как далеко все может зайти, - к тому же тебе неприятно, что она не так чиста, как казалась. И все равно кидаешься в омут с головой. Ты развратник? Аморален до мозга костей? О, нет! Просто у тебя нет выбора, тебе некуда идти. Прямо со станции вместо ее дома вы едете на съемную квартиру, и едва закрывается дверь, как она виснет у тебя на шее, и вы задыхаетесь в поцелуе.
   Обушинский слушает, подперев щеку ладонью.
   - За окном льет дождь, хрипло орут мартовские коты, и она, скрестив ноги у тебя за спиной, мурлычет в унисон с ними. Вы живете уже три месяца, ей по-прежнему пятнадцать, она тебя обманула, она вообще неисправимая лгунья, но тебе на все плевать. Плевать, что она бросила школу, что целыми днями валяется на диване с плеером в ушах или, щёлкая пультом, ищет любовные сериалы, что приходила ее мать, на вид твоя ровесница, а на самом деле моложе, что они долго шипели за дверью, а потом перешли на крик, пока ты отсиживался на кухне, что тебя разыскивает жена, оставившая на телефоне десятки безответных сообщений. Ты эгоист? Нет, просто ты уже видишь другой берег, холодный и пустынный, до которого рукой подать, и оттого, как в спасательный круг, вцепился в малолетку. Дети беспечны, они живут, игнорируя время, и ты надеешься, что в ее присутствии также сможешь о нем забыть. Забыть окончательно и бесповоротно до тех пор, пока оно в последнее мгновенье не напомнит о себе сквозным уколом в голову или сердце. А разве не в этом счастье?
   Скривившись, Обушинский трет пальцем нос.
   - Вы таскаетесь по барам, наравне пьете, иногда к ней подкатывают юнцы, принимающие тебя за ее отца, она хихикает вместе с ними, и тогда ты готов их убить. Время всегда работает против любви, у вас нет будущего, но ты гонишь эти мысли, продолжая жить одним днем. По воскресеньям к вам приходят ее подружки, надувая пузыри из жевательной резинки, бесцеремонно разглядывают тебя из-под крашеных ресниц. Ты не понимаешь их жаргона, но догадываешься, что приговор неутешительный. Ты натянуто улыбаешься, в компании, где хрустят чипсами, ты явно лишний, и тебе остается лишь забиться в угол, отгородившись бокалом вина. Когда ты слышишь, как за столом отпускают непристойные шутки, то чувствуешь себя воспитателем детского сада, тебе кажется, что на твоих глазах растлевают малолетних. И этот малолетний - ты. Над столом висит сизый дым, они много курят, и тебе приходится менять за ними пепельницы. Ты идешь на все. Но из возраста, как из штанов, не выпрыгнуть, ей с тобой становится все скучнее. Однажды она выходит за сигаретами и больше не возвращается. Ты раздавлен. Ты не можешь в это поверить. Тебе кажется, что она все еще рядом, ты разговариваешь с ней, касаешься ее тонкой шеи, ищешь сухими губами ее губы, и когда находишь, тебе делается легче, - ты пьешь в одиночестве уже неделю, обнимая бутылку за горлышко.
   Когда ты попадаешь в лечебницу, ей об этом сообщают. У тебя трясётся голова и беспрестанно текут слёзы. Ты еще надеешься, но она тебя не навещает.
   Устина смолкает.
   Обушинский снова отмечает про себя, что ее истории достойны публикации гораздо больше, чем его собственные, а вслух произносит:
   - И какое отношение это все имеет ко мне?
   Устина смеется:
   - Никакого, если ты не мужчина.
   Устин Полыхаев недоволен собой: из Устины получается плохая жена и никудышная мать. Устина - кукушка, подбросившая дочь? Бездушная мегера? Это бы еще, куда не шло. Но навозный жук, копающийся в чужой душе? Грудин в юбке? Нет, это уж слишком!
   И Устин решает в следующий раз все переиграть.
   Может быть так:
   Обушинский находится на содержании у Устины. Со всеми потрохами. Нет, она, конечно, не против, какая разница, у кого какой вклад в семейный бюджет, она достаточно тактична, чтобы напоминать о его денежной зависимости, и тратить он может по своему усмотрению, естественно, в разумных пределах. Отчета Устина не требует, к тому же она не скряга, ей приятно делать мужу подарки, те, что он мог бы купить и сам, но зачем же лишать ее удовольствия, мешая раскошелиться. В сущности, о такой жизни можно лишь мечтать, и сослуживцы, наверняка, втайне завидуют Обушинскому. Ну и что с того, если иногда Устина допустит на этот счет не совсем удачную шутку, или у нее проскользнет намек, который покажется Обушинскому чуть грубоватым? Игра стоит свеч, в конце концов, чего только не бывает между мужем и женой. К счастью, Устина напрочь лишена самодурства, ей не доставляет удовольствия демонстрировать свою власть, она озабочена тем, чтобы не дай бог, не унизить мужа. Она весьма деликатна, эта Устина. Чтобы прояснить для себя их отношения, Обушинскому достаточно расчертить лист на две половины, занеся в левую то, что у него есть: он находится у Устины на полном пансионе, она с ним спит. Это совсем, совсем немало! На доле правой выпадает то немногое, чего у него нет: все остальное. Но Обушинский не берет в руки карандаш, он подводит баланс в уме, в каждом конкретном случае его дебет превалирует над кредитом, а мысленная бухгалтерия это не то...
   Жаль Обушинского.
   Он все время возится с дочерью.
   Вот как он учит Меланию писать школьные сочинения.
   Ранний вечер, только что прошел дождь, они сидят за столом у запотевшего окна.
   - Слова в отличие от чисел допускают с собой вольное обращение, одно и то же событие можно описать множеством способов.
   Обушинский отворачивается к окну.
   - Например:
   "По стеклу ползет капля". Или "Я смотрю на каплю, ползущую по стеклу". Или "Я смотрю, как ползущая капля, чертит на стекле кривую, сливаясь с другими в ручей".
   Взяв стул за спинку, Обушинский, переставляет его к окну, и, зацепившись ступнями за батарею, начинает раскачиваться на задних ножках.
   - И наконец, на эту тему можно сочинить небольшой рассказ.
   Мелания не видит, как он щурит левый глаз, продолжая ровным голосом.
   - Подчиняясь земному притяжению, дождевая капля стекает по оконному стеклу. Рваный ритм ее движения напоминает человеческую жизнь, те же скачки, метания, при неуклонном сползании вниз, она выводит кривую, такую же непредсказуемую, как наша судьба. Откинувшись на стуле, я внимательно наблюдаю за ее маршрутом на стекле, за путешествием по миру, который открывается за окном. Вот сейчас она сидит на облаке, чуть правее луны. Облако состоит из мириада ей подобных, она толкается среди них, отстаивая там свое право, а здесь цепляется за дрожащее стекло. Медленно проплывает лунный диск. Успеет ли моя капля побывать на Луне? Ну, не шевелись, еще немного... Нет, рванулась вбок, падающей звездой чиркнула по небу и врезалась в антенну, которая растет на крыше, запутавшись в ее металлических ветвях. Мне становится жаль каплю, я слышу, как она взывает к освобождению. Заключенные взывают к освобождению. Представив каплю мушкой у автомата, я прицеливаюсь и даю очередь: тра-та-та-та-та! Эх, промазал! Мушка сползла, скользнула капля и очутилась на тюлевых занавесках. А чьи это силуэты вырисовываются на них? Мужчины и женщины. Обращенных друг к другу. Что может разлучить их? Ничто! Разве маленькая капля, которая упрямо вклинилась между их лицами. Но они ее не видят, пока им не до нее.
   Обушинский понижает голос. Склонив голову набок, Мелания старательно за ним записывает.
   - "Не подглядывай!" - приказываю я капле, и она, повинуясь, отскакивает этажом ниже. Что прячет глухая стена? Может быть, тихое семейное счастье? Может, оно скрывается от чужого вороватого взгляда? Ведь сглазить его способна любая капелька, возникшая в семейной атмосфере. Так, вдруг, навернется она на глаза слезинкой, потом закапало - глядишь, счастье-то уж и промокло. Мне становится стыдно за разрушительницу-каплю.
   Обушинский делает паузу, давая время записать.
   - А может, все и не так? И капля как раз придется к месту? Может, собралась за стеной мужская компания, может, подкрашивают там серую жизнь красным вином - каплей больше, каплей меньше, не все ли равно...
   В голосе Обушинского сквозит неизбывная грусть, у него сперло горло, и, не решаясь продолжать, он глубоко вздыхает.
   - Хотя, гадай - не гадай, все равно не узнаешь, что происходит за кирпичной стеной. Да и поздно: капля уже повисла на козырьке парадной и слушает стариков на лавочке. О чем они? О былом? О годах? Или молчат? Перескажи мне, капля, их молчание. Но нет, истекло ее время, сорвалась с карниза, зарылась в мягкую землю. И на стекле она тоже исчезла, упершись в деревянную раму. Ну вот и все.
   Обушинский развернулся вместе со стулом.
   - Написала?
   Поставив точку, Меланья поднимает глаза:
   - Ага. Но при чем здесь капля?
   Устин растроган.
   Ему кажется, Обушинский вышел хорошо.
   Как и в том эпизоде, который произошел раньше, Мелания еще не пошла в школу.
   Обушинский стоит с ней у распахнутого окна, наблюдая за полетом птиц в синеве.
   - Папа, ты, правда, старый и несостоявшийся?
   Последнее слово Мелания едва выговаривает по слогам.
   Обушинский вздрагивает.
   - А кто так сказал?
   - Мама по телефону.
   Обушинский гладит дочь по голове.
   - Вот посмотри, чем для нас измеряется жизнь птицы - высотой и дальностью полета. А для нее самой? Она исчисляет ее во взмахах крыльев. Так и для людей важны достижения и дела, успех в таком-то возрасте, но человека внутри определяют его мысли и намерения. Они для него гораздо важнее. - Обушинский на мгновенье задумался. - Да и для Бога тоже.
   Мелания подняла глаза.
   - Папа, я тоже так думала, ты самый лучший. Ты расскажешь мне сказку?
   Обушинский трет лоб.
   - Сказку для Мелании? Хорошо, слушай. Давным-давно, когда еще не было ни Луны, ни Солнца, Земля была не мертвым, остывшим камнем, а красивым пушистым котенком. Его звали Лул, и он гулял сам по себе в необъятных космических просторах. Он был весел и беззаботен, ничего не боялся, и вот однажды пролетал мимо злого, горячего Солнца. "Привет", - махнул он ему хвостом, как всегда, когда встречал звезды. "Привет", - эхом откликнулось Солнце, став еще жарче. Дело в том, что Лул очень ему понравился, как и всем звездам, но в отличие от остальных, добродушно мигавших ему вслед, оно решило привязать его к себе, посадив на невидимую цепь. Лул всегда должен быть при нем, должен ходить кругами, поворачиваясь то одним боком, то другим, чтобы оно могло на него любоваться. "За это я буду давать ему тепло, - подумало Солнце. - И он будет доволен". Лул, конечно, не был доволен, но его и не спрашивали, а поделать он ничего не мог, ведь Солнце было намного сильнее. Как бы он ни хотел вырваться, оно бы ему не позволило. Утратив свободу, котенок Лул много плакал, и вскоре умер. Под лучами Солнца его тело высохло, превратившись в песок и глину, на котором остались его соленые слезы - моря и океаны. Даже Солнце, сжалившись, не стало их высушивать, оставив на память о Луле. А душа Лула разбилась на множество маленьких кусочков, дав начало другим жизням. Посмотри на птиц - в каждой из них частица души Лула. Курлычат ли журавли, плачет ли иволга, кричат ли сойки - это они, вспоминая Лула, жалуются на Солнце, поднимаясь к нему все выше и выше. Конечно, птицы не могут даже покинуть Землю, не то, что достичь Солнца, но в ее пределах они летают, где хотят, в ее небе они так же свободны, как был свободен Лул.
   Мелания затопала босоножками.
   - Гадкое, гадкое солнце, не люблю его, не люблю!
   - Да, с ним шутки плохи, поэтому, когда оно злое, обязательно надевай панаму.
   Обушинского жаль до слез!
  
   Как ни старались врачи, Грудин все же выкарабкался, а раз его не угробило двухмесячное лежание на больничной койке, обещает прожить до старости.
   Разогревая себе ужин, Устин представляет:
   Грудин седой, с бакенбардами, от его короткой энергичной стрижки не осталось и следа, ему приходится отпускать волосы - какое смешное слово применительно к их остаткам, - чтобы хоть как-то прикрыть лысину - вот уж что, действительно, растет не по дням, а по часам, - все такой же неугомонный, самоуверенный, но внутренне уже сдавший, сломленный, доведенный до того, что не в силах скрывать своих чувств, - а как без этого в его профессии? - и вынужденный все чаще запираться в своем кабинете, отпустив раньше времени секретаршу, чтобы поддерживать иллюзию работы. В ком? Секретарша давно обо всем догадывается. В себе? Но ему больше других известно, что практики почти нет, что его обходят стороной, предпочитая более молодых и способных, что он с его усталыми выцветшими глазами больше не вызывает доверия, потому что у него написано на лице, что ему уже не под силу вселить надежду. Значит, шизофрения? Конечно, имеет место быть раздвоение: Грудин все знает и все равно проводит вечера в кабинете, будто ничего не изменилось, будто время идет мимо, и его кушетка по-прежнему не успевает остывать от клиентов. Но теперь единственный пациент лежит на ней с руками под затылком, уставившись в потолок, у него масса времени, ему назначены ежедневные сеансы, чтобы он смог в полной мере испытать на себе действие психоанализа. Чтобы не блуждать в прошлом, Грудин пристрастится к телевизору, привыкнет, что его окружают молодые, знакомясь, первым делом будет задавать себе вопрос, насколько старше жмущего ему руку, помнит ли тот то-то и то-то, пережил ли эти события вместе со всеми, как он сам, а узнавая о смертях ровесников, которые будут случаться все чаще, станет шевелить вытянувшимися в нитку губами, что он следующий - слова, которые заменят ему молитву. К нему придут и другие атрибуты возраста: живот отвиснет, раздуваясь после еды, как арбуз, а мужское достоинство в обрамлении поседевших волос, наоборот, сморщится, усохнет, обретя детские размеры, став, как у ребенка. Будут ли у него женщины? Вероятно, он еще сохранит некоторую импозантность, заведет тяжелую трость с массивным набалдашником, маленькую собачку, которую будет выгуливать на поводке, его костюмы обретут строгие тона - такие нравятся женщинам определенной категории. Будет ли среди них моя жена? Вряд ли, она слишком расчетлива, а значит, останется со мной...
   К такому выводу Устин приходит уже ночью, ворочаясь в постели, и перед сном дает слово навестить Грудина: пока тот еще не состарился.
   Во сне он видит самолет, стоящий на взлетной полосе, видит себя в нем, какой-то человек в черном сообщает ему, что он смертельно болен и прежде, чем умрет, будет доставлен к месту своей могилы.
   - Где меня похоронят? - спрашивает он, удивляясь, что в его голосе нет страха.
   - Далеко.
   - Где именно?
   Вместо ответа с него снимают мерку. Для гроба, понимает он. Человек охватывает сантиметром его талию, пряча глаза. Помогая ему, Устин поднимает руки, точно сдаваясь на милость победителя, и тут между ними состоится странный диалог.
   - Прямо, как инквизиция, - конфузится человек в черном.
   - Не стесняйтесь, - подбадривает он. - У каждого времени своя инквизиция.
   - Эт-точно! Из своего времени, как из штанов, не выпрыгнуть.
   Между тем, самолет, дрожа, разбегается и, оторвавшись от земли, взлетает. Глянув в иллюминатор, Устин узнает картины своего детства, мимо плывут облака его юности, он видит двор, в котором вырос, и вдруг понимает, что самолет уносит его в прошлое, из которого нет возврата. Он ощупывает себя на предмет, не изменился ли, не выросли ли у него снова пышные кудри, не стала ли мягкой кожа, еще не оскверненная щетиной.
   И тут просыпается.
   К чему все это?
   Надо справится у Грудина, когда придет к нему.
   Но Грудин неожиданно пришел сам, открыв дверь ключом.
   - Это она тебе дала? - вместо приветствия спрашивает Устин, все еще пребывая во власти сна.
   - Ну не ты же! - смеется Грудин. - От тебя дождешься, в гости не зовешь, а еще друг называется.
   Устин кивает.
   - Слушай, у меня сейчас был чудной сон... А ты юность помнишь? Детство?
   - Смутно. А ты уже настолько состарился?
   Устин пропускает мимо.
   - Помнишь, как мать хоронили? Дождь, слякоть. Ты еще без зонта стоял, весь вымок.
   Грудин, расчувствовавшись, садится на постель.
   - Опять с утра похоронное настроение? Нехорошо, брат. Скажи лучше, как твой очередной бестселлер?
   Устин не почувствовал издевки, если она и была.
   - Бестселлер? - приподнялся он на локте. - То, что нравится всем? Мужчине и женщине, взрослому и ребенку, интеллектуалу и малограмотному. Как так писать?
   - Важно не как писать, а где издаваться.
   Устин не слышит.
   - Я так не умею, да и что это должна быть за книга. И зачем ее писать? Ради славы? Денег? Но это так мелко! Тысячу раз прав немец, говоривший, что писать надо кровью.
   Грудин хохочет, состроив страшную рожу.
   - Да уж, поверь врачу, кровью лучше писать, чем пИсать.
   Он делает из волос рожки, как у чертика, и Устин просыпается окончательно. Он обводит взглядом пустую комнату, пыльные книги, грудившиеся на полках, и ужасается своему пробуждению во сне, которое смешало его с явью. А реальность? Ему сорок, у него еще не все позади, но уже ничего впереди, у него жена, депрессия и сеансы психоанализа, на которых его хлопают по плечу: "Дружище, мы только начали жить, только начали..."
   У него щемит в груди. Единственное, что ему остается, это прокручивать в голове новый сценарий для игры.
   Он думает:
   Устина ветрена, легко заводит романы на стороне, она растворяется в общении, проводя время вне семьи, она равнодушна к мужу, а их общий язык состоит из двух слов - "да", "нет" - и молчания. Но этого хватает в реальности. Пусть между двумя визитами в клуб прошло десять лет, и теперь Устина по возрасту годится мне в старшие сестры. Она уже не праздная домработница, утонувшая в сплетнях своего тесного круга, но сумела его расширить. Она ведущая в еженедельной передаче о политике, искусстве, философии, обо всем и ни о чем конкретно, как это водится на телевидении. Она будет по-прежнему миниатюрна, осиная талия туго затянута, ее туалеты пышнее, изысканнее - положение обязывает, правда, она не стесняется и открытого платья с полуголой спиной, татуированной красно-синим китайским драконом, так соответствующим ее темпераменту, - она в меру красится, только перед эфиром ей кладут густой грим, и тут у нее свой стиль, она, то брюнетка, то блондинка, меняя цвет волос от передачи к передаче, как день и ночь, ее лексикон шире, хотя мысли не отличаются глубиной, они скорее эпатажны, и берут количеством. Дочь она балует, как и все загруженные работой, которые видят редко своих детей, проводя с ней выходные, покупает массу ненужного - игрушек, платьев, пирожных, разделяя убеждение, что чем дороже подарок, тем приятнее, она без ума от своей непослушной Мелании, не представляет себе жизни без этой десятилетней шалуньи, списывая все огрехи ее поведения на Обушинского. Мелания не приготовила уроки? Нагрубила учительнице? Разрисовала учебник? Посадила кляксу в дневнике? Все это педагогические упущения ее отца. С мужем у Устины отношения, которые складываются на втором десятилетии совместной жизни, их называют "ровные", когда уже все сказано, все выяснено, все изучено - тела до каждой родинки, слова до каждой интонации, реакции вплоть до самого непредвиденного жеста, - когда все известно наперед, живи хоть тысячи лет, когда во всех подробностях рассказана предыстория другого, и его прошлое видится с той же отчетливой ясностью, как свое, когда остается привычка, по рельсам которой катится жизнь, тележка, спустившая в шахту так глубоко, что уже оставлены все помыслы выбраться. С Обушинским они составляют пару, у обоих нет более близкого человека, оба знают, что его не было и не будет, и это связывает теснее плотской страсти. В душе они благодарят выпавшую на их долю привязанность, нежную, тихую и глубокую, они знают, что узы их брака нерушимы, как небесная крепость, где заключаются союзы, они священны, потому что окроплены их кровью, пролитой в битве полов, на истощившей обоих войне. Но иногда они тоскуют. По чему? Что нельзя снова крутануть барабан, вытащив, как в лотереи, второй билет? Изредка они делают попытки, встречаясь с другими мужчинами и женщинами, разыскивая свое прошлое, свою сумасшедшую любовь, канувшую в Лету, они готовы снова броситься в эту бездну, но обоих останавливает страх. Все ограничивается игрой, попытками подразнить, возбудить подозрение, ревность, этот отблеск былой страсти, но безумию, как прогоревшему костру уже не вспыхнуть, и все кончается иронией, изношенной, как стоптанный башмак. Они уже не болтают перед сном как раньше, к чему разговоры - завтра обычный трудовой день, признания излишни, они давно израсходованы, любопытство утрачено, а в стене доверия нет брешей, как и в колодце недоверия нет дна. Устина засыпает сразу, едва ставит на тумбочку стакан, из которого запивает снотворное, Обушинский, отложив газету, выключает ночник.
   - Спокойной ночи.
   - Спокойной ночи.
   Глухим эхом они повторяют это в одной и той же последовательности, сначала она, потом он, строго следуя ритуалу, словно малейшее отступление от него грозит разводом. У Устины свое одеяло, их постель достаточно широка, чтобы не касаться друг друга, и все же Обушинский занимается с ней любовью. В дни выхода ее передачи он в одиночестве смотрит на экран, разместив на диване уже немолодое тело, и достав из штанов свой жезл, мастурбирует. В этом тоже соблюдается давно сложившийся регламент. Программа идет час, он начинает на семнадцатой минуте, отмеряя время по часам в студии, и достигает высшей точки за шесть минут до окончания. "Надеюсь, с нами было не скучно", - обращаясь к аудитории, лучезарно улыбается в камеру его жена, и Обушинский, уже подтерев на полу липкие капли, каждый раз думает, сколько мужчин сделали то же самое. Можно ли к ним ревновать? Можно ли считать это изменой?
   Устина обаятельна, у нее широкий круг знакомых, в который входят по пропуску известности, из студии она возвращается оживленная, с не сходящими от улыбки ямочками на щеках: "Не поверишь, с каким интересным человеком сегодня свела жизнь". Обушинский так не думает, он слушает в пол-уха, время от времени кивая невпопад, но она этого не замечает.
   Я ничего не забыл? Ах, да, при обращении все чаще всплывает ее отчество - Карповна, да, Устина Карповна звучит совсем неплохо.
   Но это отчество моей жены.
   Почему каждый раз Устина, как ни крути, выходит на нее похожей?
   Может, я - Обушинский?
   К черту такую выдумку! К тому же такая Устина столь же привлекательна, сколь и неубедительна.
   За окном висит серенький день, воскресенье, вставать не обязательно. Устин накрывается с головой одеялом и думает, что жизнь слишком коротка, что ее не успевают ни толком понять, ни ею распорядиться, и он даже не может сотворить себе женщину из ребра, не в силах представить, какой она должна быть. Его фантазия отталкивается от его опыта, как бескрылая птица от земли, она не может взлететь, не может воспарить над обстоятельствами, а только бежит и бежит, перебирая их ногами. Опыт подавляет, сковывает воображение, он слишком огромен, чтобы с ним расстаться, и все, что возможно, это отрицать его, можно твердо знать, чего не нужно, однако на этом все и кончается... Устин уходит в свои мысли, но их обрывает шум воды в ванной - проснулась жена, значит скоро войдет, значит надо брать в руки книгу, чтобы отгородившись, превратиться в незнакомца, который носит его фамилию. Жена не заставляет ждать. Чуть опустив книгу, он наблюдает поверх нее за ее растрепанными волосами, застиранным халатом, не подозревая, что у него, как у кошки, торчат уши, не знает, что жена видит его тайный вуаеризм, и, когда слышит: "Не нравлюсь?", вздрагивает. "Привет", - переводит он все в приветствие, делая вид, что не расслышал или не понял ее, но теперь неловкость заставляет его положить раскрытую книгу на грудь, и жена замечает ее перевернутый, обращенный к ней заголовок. Теперь уши уже выпирают. Жена хмыкает, ему становится окончательно неловко, он быстрым движением разворачивает книгу на сто восемьдесят градусов, как опытный фокусник, отвлекая первым пришедшим в голову:
   - Собралась в церковь?
   Жена удивлена, перед ней на мгновенье предстает Устин Полыхаев, ее муж.
   - С чего ты взял? - И тут же подсказывая, чтобы продлить разговор, подольше насладиться образом прежнего Устина: - Ах, ты про это... - Она вынимает из шкафа косынку, повязывая вокруг головы, будто не замечая хронологической последовательности их беседы. - Нет, просто захотелось примерить...
   Устин благодарен. Ему уже хочется отплатить тем же, на минуту прогнав стоявшего между ними незнакомца, хочется быть великодушным:
   - Больше туда не ходишь?
   Туда? Он имеет в виду церковь, но вдруг она подумает о Грудине? И он уточняет:
   - Уже не ищешь Бога?
   Жена улыбается, словно оценив иронию, которой на самом деле не было. От этого Устину делается не по себе, но он еще хочет вернуть благодарность:
   - Нашла?
   Он сморозил глупость, даже не завуалировав ее улыбкой, позволяющей дать обратный ход, переведя все в шутку. Получилось издевательски зло. Но жена снова выручила:
   - Да, наша встреча состоялась, но мы разошлись во взглядах.
   В ее глазах играют чертики, на щеках проступает румянец, и Устин узнает ее прежнюю, острую на язык, ему хочется все забыть, простить мелкие обиды, накопившиеся за годы, как накипь в чайнике, хочется обнять эту немолодую женщину, у которой не за горами климакс, и которая все меньше отвечает за свои слова и поступки, он порывисто встает - в длинных, широких трусах, облезлой, выцветшей майке, - но жизнь слишком коротка. Что толку прощать? Разве они успеют ею распорядиться? И он, шаркая тапочками, направляется в ванну, бросая на ходу:
   - Ты уже освободила?
   Вопрос риторический, Устин и не дожидается ответа. Тюбик зубной пасты, один на двоих, общее полотенце и кусок мыла, еще помнящий ее ладони - вот, пожалуй, и все, что их объединяет, Устин брызгает на лицо холодную воду, которая, отрезвляя, смывает его запоздалый, ни к чему не ведущий порыв, и, отмахиваясь от нахлынувших чувств, фыркает, что это была всего лишь попытка проявить деликатность, ответная любезность, не более чем. Он совершенно успокаивается. Выйдя из ванной, выключает за собой свет и вдруг произносит совсем неожиданно для себя:
   - Давай навестим Грудина.
  
   И все же пусть Устина остается ведущей на телевидении. Обушинский журналист, общность интересов сближает, и, когда она возвращается с передачи, он помогает ей снять пальто, которое вешает на плечики:
   - Как всегда на высоте, но зря пригласила оппозиционера.
   Она опирается о стену, расстегивая молнию на сапогах, зависает, как цапля, на одной ноге.
   - Почему?
   - Он только все испортил.
   - Чем?
   - Ложью. Он ближе к властям, чем хочет представить. К чему весь этот фарс?
   - Ты ничего не понимаешь, это шоу.
   Стащив сапог, она симметрично меняет позу, принимаясь за другой.
   - Шоу? То есть нравится актер в роли положительного героя, а играющий отрицательного неприятен? Но труппа-то одна!
   Она с облегчением выпрямляется, сбросив, наконец, сапоги.
   - Ты ничего не понимаешь.
   - Куда уж мне! Но мне дано предугадать, как ваше шоу отзовется. Общество не терпит полутонов, оно склонно к поляризации, и в историю входят с ярлыком "друг народа" или его "враг".
   - А при чем здесь это?
   - Так на этом и идет игра, бескомпромиссность отметает все разумное с обеих сторон, позволяя править негодяям.
   Мгновенье она смотрит растерянно.
   - Ну, ты наивный идеалист! Тебе сколько лет, а ты все надеешься, что правительство озабочено твоей судьбой?
   - Тогда зачем оно?
   - Нет, ты определенно ничего не понимаешь.
   Или они не дискутируют?
   У них в доме будет по-прежнему масса гостей, которые топчутся в прихожей, коридоре, на кухне; как стадо коз просачиваются в комнату Мелании - ах, какая очаровательная девчушка, вся в мать! - они повсюду, даже в ванной и туалете, от них некуда деться, и Обушинский теперь принимает участие в их ни к чему не обязывающей болтовне. От мелькания тем кружится голова, но Устине нечего стыдится мужа, он не подведет, не уронит чести быть супругом такой женщины, он не раб телевизионной лампы, у него обо всем есть свое мнение, он в курсе мировых проблем, глобализации, экономического кризиса, выход из которого видит в том-то и том-то, но этого почему-то упрямо не замечают политики - они же все шельмы, наши политики, - его возмущает их ложь, он разбирается в тонкостях идеологических разногласий, придерживается левых убеждений и готов их отстаивать до последнего аргумента, если понадобится, взяв в руки винтовку, выйдя на баррикады, - а как по-другому? Он человек мыслящий, интеллигент - судьбы народов, демократии и узников совести, о которых он рассуждает часами, заботят его больше, чем собственная, о которой он молчит.
   Он умница, этот Обушинский, славный малый.
   Разве здесь его место?
   Среди этой стаи?
   Впрочем, каждый ведь гадкий утенок, так и не превратившийся в лебедя.
   Устин играет за Обушинского.
   У нас снова толпа. Друзья, поклонники, нужные люди. "Муж Устины Непыхайло, - представляюсь я, по-военному щелкнув каблуками и, чуть поклонившись, касаюсь шеи подбородком. - А когда-то, если кому интересно, меня звали Макар Обушинский". Они смеются. Покраснев, Устина делано разводит руками: "Скажешь тоже". Все немного смущаются. Пауза затягивается. "Ваш супруг, однако, большой политик", - находится кто-то. Но никто не улыбается. Чтобы разрядить обстановку, я цепляюсь к его словам, сворачивая на политиков, скороговоркой: "О, политики! Откуда их ложь? Они что, держат нас за идиотов? Или за слепых? А может, за слепых идиотов? Почему нас кормят обещаниями? Замечали, что процветание всегда в будущем, или в прошлом, отдаленном, чтобы мы уже забыли, как все было на самом деле? Обмишурить одного совсем непросто, одурачить миллионы не составляет труда. Каждый смотрит на соседа: если тот клюнул, значит, и мне туда дорога, а дальше идет цепная реакция. Процент тех, кто не поверил, ничтожен, им можно пренебречь. Так управляют массой. Это гораздо легче, чем представляется. И уж совсем не труднее, чем одним. Главное, побольше обещать. Мне кажется, правителей самих подмывает признаться в своей лжи, покаяться в ежедневно растущей вине, в том, что мы и так знаем, но это значило бы разрушить всю игру раз и навсегда, утратить вместе с руководящим положением возможность врать, и мы втайне рады, что они успешно справляются с охватившим их желанием стать на мгновенье честными, иначе, кто будет нас утешать?" Боже, какая длинная речь! И как меня угораздило? Они снова смеются. "Редко, кому довелось пожить при правительстве, которое бы вызывало доверие, не говоря уж о восхищении", - говорит кто-то, принимая мои слова за чистую монету. На него косятся. Хотя он прав, на самом деле так и есть. Теперь уже смеюсь я. "Так это зависит не от правительств, которые по большому счету все одинаковые, а от человека. Большинство априори всегда довольно, иначе бы не было государства". Всем уже надоело, но вежливость удерживает их рядом. "Он у меня бунтарь, - находит выход Устина. - Хорошо, что только домашний". Теперь уже смеются все. Я тоже. А что остается? Это хоть как-то искупит мою вину, даст шанс оправдаться, когда все уйдут, и мы останемся наедине. Как боксеры на ринге. Я представляю долгое оглушающее молчание, уголки рта опущены, как у барометра, предвещающего бурю, и, наконец, истощив, измотав, изведя вконец: "Думаешь, самый умный?" Я пожму плечами. "Ты что, задался целью все мне портить?" По сценарию тут моя реплика: "Что все?" Но я нерадивый актер, не читал сценария. "Карьеру, передачу", - подсказывает она, одновременно играя роль суфлера. Ее задевает мое молчание. "Может, ты завидуешь?" Она переводит в личностную плоскость, давит, как ей кажется, на больную мозоль. "Ну, конечно, ты же неудачник". "С чего ты решила? - опять должен вставить я. - Я всем доволен". Но это не обязательно, за долгую жизнь мы репетировали это множество раз, она читает с листа, забегая вперед. "Еще бы, хорошо устроился, жена вкалывает, света белого не видит, а он умничает". В нашем диалоге ее роль говорить, моя слушать, не давая повода усомниться в том, что мне интересен ее монолог. К счастью, она быстро переключается, в этом сказывается ее работа, ориентирующая на смол ток, и вот уже наговорившись с собой: "Ты уложил Меланию?" "Да", - произношу я, и она понимает, что это относится ко всему предыдущему, что я с ней согласен.
   Или по-другому.
   У меня все время крутится на языке какое-то слово, как бывает, когда вдруг теряется мысль. Неудачник? Она продолжает изводить допросом - что я хочу, чего не хочу, почему я поступил так, а не этак, можно ли мне доверять, если да, то насколько, чего от меня еще ждать и так далее и тому подобное. Подкаблучник? Нет, не то. Она снова возвращается к инциденту, рассматривая его под другим углом, увязывает со случившимися ранее, перебирает, как четки: "А помнишь..." Мальчик для битья? А, черт с ним! Главное не забывать молчаливо соглашаться. Я прикусываю язык, и вдруг у меня чуть не срывается: "А почему бы тебе не пригласить меня на свою передачу?" Она огорошена? На мгновенье потеряет дар речи? Это вряд ли. Да, она будет выбита из седла, но быстро найдется. Как именно? Рассмеется в глаза? С уничтожающим удивлением переспросит: "Тебя?" Или, ставя в тупик, согласится? Во всех случаях мы сойдем с накатанной колеи. Заманчиво, но что потом? Как мы оба оценим мою импровизацию? Какие последствия будет иметь выход из роли? И я не рискую...
   Устин морщится, ему снова не хочется быть Обушинским, на которого он и так слишком похож. Он переигрывает ту же сцену за Устину. С какого момента? С того, когда Обушинский представляется:
   "Муж Устины Непыхайло, а до брака, если кому интересно, меня звали Макар Обушинский"
   Обязательно меня компрометировать? У него с утра плохое настроение, он не дождался от меня сочувствия, и теперь играет на публику. Но при чем здесь я? К чему выставлять напоказ наши отношения. Паяц! А тирада про политиков? Верх остроумия! Я еле сдержалась...
   Нет, лучше позже, когда они остаются одни.
   Я молчу, выжидая, когда он сам начнет разговор. Внешне он само спокойствие, но по тому, как тянется за сигаретой, понимаю, нервничает. Вторая сигарета, третья... Так может тянуться бесконечно. "Думаешь, самый умный?" Меня прорывает, и это его маленькая победа. "Ты задался целью мне все портить?" Вопросы повисают в воздухе. Я знаю, он будет пожимать плечами, хмыкать, нервно гасить окурок в пепельнице, но не проронит ни слова. Что за этим стоит? Все просто, он хочет, чтобы я пригласила его в студию. Но сказать об этом не решается. "Карьеру, передачу", - провоцирую я. Он молчит. "Может, ты завидуешь?" Я откровенно его дразню. Тоже хороша! Добиваюсь признаний от собственного мужа, провоцирую его на первый шаг. И как нам еще не надоела эта игра в журавля и цаплю? Он делает вид, что слушает, я - что его пилю. Откуда эта борьба самолюбий? Мы что, оба мечтаем об идеальной паре? Раньше было все по-другому. Раньше бы я рассказала ему историю. Про идеальную пару. Например, такую:
   "Взяв молодую, он смеялся: "У меня неравный брак!" Она слышала его чаще в телефонной трубке, звала "мой маленький бэйджик", а, овдовев, выпустила бестселлер "Преимущества жизни со стариком". Он был трудоголик, у него под рукой всегда был компьютер, под подушкой, вместо револьвера, мобильный, а про умерших он говорил - ушли в бессрочный отпуск. Чтобы не изменять, он избегал женщин и окружил себя некрасивыми мужчинами. "То ли мы знаем, из того, что знаем? - листала она женские журналы. - И то ли не знаем, из того, что не знаем?" Он вёл деловую переписку, складывая бумаги в несгораемый шкаф. Она писала стихи, которые потом сжигала. "Трудно написать, - жаловалась она ему, - но ещё труднее отказаться от написанного".
   Вечера он проводил в клубе. "Скромность всегда лишняя", - стучал он вилкой по рюмке. Она коротала дни в дорогих бутиках и на интернетовских форумах. "Все мечтают опередить время, - стучала по клавиатуре. - Но время опережает всех". Возвращаясь поздно ночью, он стаскивал ботинок о ботинок:
   - А всё же деньги - это свобода!
   - От денег, - кривилась она, показывая новое платье.
   Спали они в разных постелях, а любовью занимались при бессоннице. Он был героем её фантазий, она - героиней его грёз. Он прожил убеждённым холостяком, она рано вышла за сверстника, с которым состарилась, ведя молчаливые диалоги".
   Да, я бы рассказала ему эту историю, и с ее помощью навела бы мосты, прорубив брешь в стене его молчания.
   Но то было раньше.
   А теперь он будет молчать до скончания века, и все, что остается, это пилить его против своей воли...
   Устин подавлен. Ему никак не удается найти за Устину нужные слова. К чему ее истории? Обушинский не ребенок, чтобы слушать их на ночь, когда вместе с луной к оконному стеклу прилипли мертвые глаза разлуки? Видит ли их Устина? Тогда он может рассказать про них. Устин снова переключается, играя теперь за Обушинского:
   А еще я бы мог избавиться от ее монотонного жужжания, отмахнувшись, как от привязчивого слепня, я бы мог сбить ее, отвлечь, ткнув пальцем в окно: "Разве ты не знаешь, что у разлуки мертвые глаза?" Она вздрогнет, не понимая о чем речь, на мгновенье осечется, а я, вклинившись в паузу, заполню ее историей, давно сложившейся в моей голове:
   "Без него она сходила с ума. "Задыхаюсь от тоски!" - запечатывала она письмо слезами, точно сургучом. Ответ приходил странный: "Ты предпочитаешь сон в одиночестве или одиночество во сне?"
   И тогда она понимала, что спит.
   - Пусто без тебя, - проснувшись, глухо шептала она по телефону.
   - Не с кем поругаться? - слышался его слабый смех.
   - С кем поругаться - всегда есть, помириться не с кем.
   Его голос искажало расстояние, а образ тонул в памяти. Она видела родинку на его щеке, видела руки, жадно ласкавшие её, но видела их будто в осколках зеркала, не в силах разобрать, кому они принадлежат.
   - Ты моя, моя! - ненасытно повторял он.
   - Твоя, - эхом откликалась она.
   И не понимала, что мешает им быть вместе.
   Она поселилась в его "мобильном", который он, как женщина ребёнка, носил под сердцем - во внутреннем кармане пиджака.
   - Пусто без тебя, - жаловался он.
   - Поругаться не с кем? - смеялись на другом конце.
   - С кем поругаться - всегда есть, не с кем помириться.
   Старясь уловить её настроение, он жадно вслушивался в голос, искажённый расстоянием, но не мог представить её лица. Только иногда ему вспоминались её губы, и тогда он вдруг видел всю её, словно озарённую молнией. Но запечатлеть в памяти не успевал. В смятении он шёл в город, бродил по ночным безлюдным улицам, разглядывая свою тень, двоившуюся жёлтым светом фонарей, и, как на иголки, всюду натыкался на её отсутствие.
   Часы разлуки казались ей бесконечными. "Заставляют быть с чужими", - кусала она губы. И злилась оттого, что не может противиться судьбе.
   Ночи тянулись долгими вёрстами, а дни пролетали стайкой грязных голубей. "Запихали, будто шапку в рукав", - думал он, и его охватывало бешенство. Он готов был сорваться за ней хоть на край света, приходя на вокзал, покупал билеты сразу во все города.
   Но его никуда не звали.
   Дни мешались с ночами, весна с осенью, а зимой она всё чаще видела на снегу птичьи следы, расходящиеся в разные стороны. "Близость мимолётна, разлука бесконечна", - читала она их причудливые письмена.
   И чувствовала себя героиней чужого сна.
   Ночами она приходила во сне. Но и тогда он лишь смутно различал её черты. "Без тебя я - музейный экспонат", - шевелил он непослушными губами. А проснувшись, думал, что быть в разлуке, значит видеть сны-половинки, это значит блуждать впотьмах, как слепой, пробираясь наощупь, то и дело натыкаясь на невидимую стену.
   В другом сне они занимались любовью. Она сидела на нём верхом, повернувшись спиной, скакала, как всадница, постепенно исчезая. И тут он заметил рядом обнажённую девочку, которая протягивала к нему руки. Смущаясь, он притянул её и, обняв, понял, что это она, сошедшая со своих детских фотографий...
   Она не знала ни его возраста, ни имени. "Мы как душа и тело, - думала она, - когда нас разлучили, мы умерли".
   Раз во сне они занимались любовью, она сидела на коленях, повернувшись к нему спиной, чувствуя, что на его лице, как в зеркале, повторялась её улыбка. И тут заметила перед собой мальчика, совершенно голого. Она взяла его за руку, и, разглядев на щеке родинку, поняла, что этот ребёнок - он...
   Однажды ему почудилось, будто он находится в её квартире, и она ищет его, широко раскинув руки, как в игре в "прятки". Его сердце бешено колотилось, он вышел на середину комнаты, стал кричать, беззвучно шевеля губами, пока не понял, что остаётся для неё незримым.
   И тут очнулся в своей постели, показавшейся ему чужой.
   Иногда, выйдя из ванной, она чувствовала, что он рядом, в её квартире. Тогда, раскинув руки, она искала его повсюду, будто с завязанными глазами водила в "прятки", открывая двери и распахивая шторы, за которыми зияло пустое окно. Ей хотелось шагнуть в ночное небо, как птица, кружить над городом в безумной надежде увидеть его.
   Но вместо этого она опускалась на одинокую постель.
   И тогда квартира казалась ей чужой.
   Случалось, от неё приходили листы белой, без единого слова, бумаги - письма без обратного адреса. Он долго вчитывался в их начертанные симпатическими чернилами буквы, водя пальцем по невидимым строкам, а потом выбегал на улицу, останавливая прохожих, спрашивал о ней. Но те с каменными лицами проходили мимо. А он, чтобы нарушить их заговор молчания, задирал голову к небу и кричал так, что в ушах лопались перепонки.
   Разлука казалась безбрежной, а умещалась на одной подушке. Они спали в одной постели, и в плывших рассветных сумерках были как мертвецы. В окно светили звёзды, заглядывала луна, как недремлющее око Того, кто видел сразу оба их сна. Мужчина вздрогнул и, не просыпаясь, отвернулся к стене. От его движения женщина открыла глаза и долго смотрела в потолок".
   Да, я бы мог рассказать это тихим голосом, в котором бы сквозила неизбывная грусть. Но к чему? Разве она сама не видит безысходности нашего положения? И я угрюмо, а ей кажется, упрямо, молчу...
   Устин снимает шлем, выключая монитор. Он чувствует свою вину, из него вышел дурной сценарист, который не может сочинить внятной истории, расписав роли в семейной идиллии, потому что совершенно ее не представляет.
  
   К Грудину явились без звонка, жена открыла дверь своим ключом, в ее руках больше похожим на отмычку - к чему теперь его скрывать? - ввалившись в прихожую, повесили мокрые плащи, дождь пошел неожиданно, а мы не взяли зонтики, застав хозяина врасплох, в пижаме и тапочках на босу ногу. Если Грудин и растерялся, то умело скрыл это за широкой улыбкой, у него по этой части колоссальный опыт, приглашая жестом войти, точно ждал нас, точно его разбудил не лязгнувший замок, а звонок в дверь, и его самоуверенность странно контрастировала с заспанным видом.
   - Нам сказали, тебя уже выписали, - не уточняя источника своей осведомленности, затараторила жена, пока я соображал, чью руку жму - старого знакомого, лечащего психиатра или любовника своей жены. - Вот и решили нанести визит.
   - Сюрприз, - подключаюсь я, решив, наконец, что жму руку сразу всем троим.
   Грудин сама любезность, к чему оправдания, он рад, приятная неожиданность, как нельзя кстати - он рассыпается в благодарностях, на мой взгляд, переигрывая. Разрешим ли ему переодеться? Жена улыбается. "Какие церемонии, все же свои", - чуть не брякаю я. Но он уже скрывается в ванной. Я ловлю себя на мысли, что не помню, когда был у него в последний раз, типичная холостяцкая берлога, где все подчинено функциональности, впрочем, меблирована со вкусом, если о нем можно говорить в отсутствии женской руки. А чего я ждал? Спартанской обстановки? Дом - продолжение хозяина, и, зная педантизм Грудина, действительно, неожиданна некоторая захламленность, но не настолько, чтобы бросаться в глаза. Роль радушного хозяина Грудину удается вполне, он достает из холодильника банку забродившего варенья, можжевелового, пробовать его я не собираюсь, по его словам сваренного по собственному рецепту, хотя в это верится с трудом, мы пьем чай, он оживленно, тем шутливым тоном, который появляется, когда все обошлось и опасность уже позади, рассказывает о больничных перипетиях, жена то смеется, то ахает, поднося ладонь ко рту - она все-таки искусная актриса, моя жена, - а я, кивая, как китайский болванчик, уже не понимаю, зачем пришел...
   Ко второй чашке Грудин исчерпывает больничную тему, жена извиняется, что не навестила его, - о, пустяки, не стоит и думать, - а она и не смущена, разве самую малость, это даже ей к лицу, а мне вдруг хочется встать: "Оставляю вас, голубки". Хлопнуть дверью? Или разыграть великодушие? Во всех случаях это расставит точки над i. Но что потом? Я сам не знаю, чего хочу. Похоже, придя, я совершил ошибку. Разговор заходит о предстоящем отпуске, о том, чтобы провести его втроем, действительно, почему, нет, было бы мило, мы уже перебираем курорты, обязательное сочетание - это горы и море, рассматриваем преимущества того или другого, хотя знаем, что поездка не состоится ни при каких обстоятельствах, чайник опустошен, ставить второй нет смысла, и все идет к тому, что мы простимся, так ничего и не сказав. Хотя, конечно, еще не поздно, кашлянув в кулак, разрушить нарисованную идиллию: "Лучше вам поехать вдвоем". А почему нет? Одним махом выйти из игры. Выплеснуть накопившееся раздражение. Но что дальше? Нет, пусть все идет своим чередом. Положение меняется и без моего участия, его двусмысленность со временем исчезает, становясь привычной, плавно перетекает в определенность.
   Не забыть бы фразу, когда на обратной дороге будем обсуждать, как все прошло:
   "Ну, вот видишь, все хорошо".
   Однако перед тем как проститься, Грудин все портит, отведя в сторону, с профессиональной непринужденностью хлопает по плечу (я уже отличаю Грудина-психиатра): "Когда наш следующий сеанс?"
   Я молчу.
   Он и не ждет ответа.
   "Видишь ли, электронные игры не так безобидны, они не дают сосредоточиться на реальности. Может, как обычно, в четверг?"
   Неужели они договорились заранее?
   Похоже, заготовленная фраза не понадобится.
  
   Ничего не получается!
   Как он может выстроить свою жизнь, если не способен выдумать чужую?
   Здесь он скован телом, земным притяжением, независящими от его воли обстоятельствами, а там абсолютно свободен, и все равно у него ничего не выходит. Может, стоит отправить Устину в кругосветное путешествие? Ездили же они после свадьбы. Перемена мест лечит. От чего? Можно ли убежать от настоящего? От будущего? Или более общо, убежать от времени, перемещаясь в пространстве? Впрочем, что время, что пространство. Устин вспоминает историю, рассказанную давным-давно Устиной Обушинскому:
   "Один человек вышел из родного селения. Он шёл уверенной поступью, его провожали знакомые, желавшие доброго пути. Он отвечал шутками и всюду встречал улыбки. Вслед ему махали платками, о которых он быстро забывал за разговорами с попутчиками. Просыпаясь, он видел рядом с собой счастливых женщин, а перед сном любовался новым пейзажем и солнцем, плывущим за далёкие горизонты. Но постепенно места делались глуше, стол и кров попадались не на каждом шагу, и редко встречались те, кто понимал его речь. А дорога уводила всё дальше. Он уже и сам не знал, зачем ступил на неё, но продолжал стаптывать сандалии, упрямо идя вперёд, точно его подталкивали в спину невидимые ладони. Редкий путник теперь кивал в ответ, а чаще - разводил руками, выслушивая жалобы, которых не понимал. И человеку всё стало чуждо: и горизонты, и странники, и слова. Он подумал, что где-то ошибся поворотом, выбрав не тот путь. Наконец, его окружила пустыня. Он плакал от одиночества, разговаривая с собой на забытом языке, и воспоминания становились старше его самого. Он вспоминал родное селение, отцов, покинувших свои дома, чтобы стать гостями в чужих, видел дедов, говоривших на одном им понятном языке, ушедших в пустыню и оказавшихся один на один с её великим безмолвием. Человек попытался объяснить себе цель путешествия, уверяя себя в его необходимости, слушал слова, от которых давно отвык, и уже не понимал себя.
   Ему стало невыносимо. Он протёр кулаком глаза, оглянулся и вдруг увидел, что никуда не выходил, что всё время прожил в родном селении, в котором уже не осталось тех, с кем можно услышать одинаковую тишину.
   Человек состарился: теперь кусок хлеба в чужом рту казался ему лёгким, а собственная шляпа - тяжёлой..."
   Красивая притча.
   Но какое отношение она имеет к нему?
   Устин озадачен.
   Он уже не хочет отправлять Устину в кругосветное путешествие. Но что тогда делать? Чтобы исправить допущенные ошибки, остается одно, начать заново, отмотать лет пять назад, Мелания только пошла в школу, первый звонок с букетом цветов и белым бантом, а Устина еще не получила передачи на телевидении. Пусть она теперь будет рыжей, с веснушками, у нее слегка раскосые глаза, которые слезятся на солнце, так что ей приходится носить защитные очки. Обушинский тоже моложе, он еще верит, что перевернет мир, еще не разочаровался в журналистике, его статьи, мелькая в периодике, пользуются успехом. Он пока не акула пера, но стоит на пороге известности. Пять лет. Где живет прошлое? Происходит ли все с нами? Или с кем-то другим? Вчера, сегодня, завтра. Ничего подобного! Всегда только сегодня - оно было вчера и будет завтра, это вечное сегодня, маячащее за окном, как больной пес. Прошлое - это накладной хвост, лестница, которую можно приставить к любому, чтобы он забрался в настоящее; поэтому пять лет, отыгранные назад, ничего не скажут, можно смело представлять любого на месте любого...
   Итак, солнцезащитные очки, заразительный смех, снедь в корзине, когда отправляются на пикник. Им составляют компанию? Конечно, у них общие друзья, такие же семейные пары с детьми, которые в стороне играют с Меланией в мяч, пока взрослые откупоривают бутылки и готовят барбекю. Иногда мяч отскакивает, зависая над костром, но Обушинский каждый раз его выбивает, демонстрируя завидную ловкость, вызывая восхищение у детей. Чудесная пастораль. Не хватает мальчика с барочной картины, сидящего под деревом со свирелью. Впрочем, есть приемник, настроенный на музыкальную волну.
   Скучная идиллия.
   Может, спасут разговоры?
   Можно допустить даже споры, но в меру, не выходящие за грань.
   О чем они? Ну, конечно, о политике, необходимых преобразованиях, Обушинский социалист, он уверен, что общественные взгляды определяются изначальной предрасположенностью, психотипом, чтобы быть социалистом, надо иметь сердце, а оно у него есть, чего не скажешь о среднестатистическом человеке, о миллионах равнодушных, черствых, сконцентрированных на себе. "Что вы хотите, - возражает ему какой-то старик, присоединившийся к ним с внучкой, - человечество еще в колыбели, миллиард не умеет читать". Отвернувшись, старик смотрит, как языки пламени обжигают шампуры с мясом, ему представляется обидно короткой не только собственная жизнь, которая с годами делается, как на ладони, но и путь человечества видится как первый шаг, когда удовлетворяются лишь примитивные потребности. Обушинского смущает его молчание, чертов старик, откуда ты взялся со своим биологизмом! Он внимательно его рассматривает, чтобы запомнить, чтобы когда-нибудь узнать в нем себя. Пройдет много лет, сколько, Устин пока не знает, и Обушинский, сидя в одиночестве у камина, вспомнит тот семейный пикник посреди залитой солнцем поляны, когда убеждал всех в необходимости социального равенства, вспомнит несговорчивого старика, вот также глядевшего на огонь, и ему станет стыдно за свое мальчишество. Он примется ворошить кочергой горячие угли, покраснев от этого еще больше. К этому времени Обушинский уже будет видеть людей насквозь, будет читать их мысли, шевелящиеся под черепной коробкой, как змеи под стеклянным колпаком, для него станут ясными скрытые в них пружины и тайные желания, он будет отдавать отчет в том, что именно они говорят, когда произносят слова, короче, научится видеть мир таким, каков он есть, в истинном свете, не смешивая его со своими представлениями о том, каким он должен быть, и давно поймет, что проповедовать в нем идеи, которых он недостоин, значит лишь его ухудшить.
   Или такой день не наступит?
   И Обушинский до конца проживет в иллюзиях?
   Счастливый Обушинский!
   А что Устина? О, она не витает в облаках, сняв очки, она щурится, молча поддерживая старика. Женский год идет за два мужских, Устина стоит на земле обеими ногами, списывая искания мужа на кризис среднего возраста, сама она уже все нашла. И это все - Обушинский. Счастлива ли она? Прилепилась ли к нему? Стали ли они одной плотью? Безусловно, она во всем ему помогает, но, увы, она не всемогуща, и не может дать больше того, что у нее есть.
   Бедный Обушинский!
   Устин не знает, на каком варианте остановится, пока ему в голову не приходит еще один. Обушинский бабник. Не природный, а скорее поневоле. Устин представляет:
   Мелания сильно картавит, в раннем детстве она перенесла фолликулярную ангину и с тех пор говорит так, будто у нее заложен нос, для нее не существует рыкающих звуков, словно на ее внутреннем компьютере залипла клавиша с буквой "р". Обушинский водит ее к логопеду - веселой, открытой девушке, слегка пухленькой, что, однако, не мешает ей быть привлекательной, раз в неделю, после уроков, забирая из школы. Сдвиги, безусловно, есть, как считает Аграфена, так зовут "логопедиху", но исправление речевых дефектов процесс долгий, два года не срок - столько уже длится их роман с Обушинским. Все случилось в первый же визит, когда дожидавшийся на кухне Обушинский отправил Меланию домой, а сам задержался, чтобы обсудить результаты занятия: о, нет-нет, это не дефект психики, обычное нарушение артикуляции, вам нечего боятся, - на щеках появляются ямочки, а когда речь заходит о деньгах, Обушинский нарочно называет большую сумму, румянец, - ну, что вы, это слишком много, и расплачиваться можно в конце месяца, как будет удобно. В Аграфене самой есть что-то детское, беспомощное, Обушинскому не хочется уходить, присутствие этой девушки его окрыляет, заставляя почувствовать себя мужчиной, обрести давно утраченную уверенность. "Вы живете одна?" Звучит несколько бестактно для первой встречи, но вопрос не вызывает у нее неудобства, она лишь перестает на мгновенье улыбаться, и, прикусив нижнюю губу, кивает. "Я тоже", - неожиданно признается Обушинский. Она не удивлена, не спрашивает про жену, она все понимает, эта девушка с волнистыми русыми волосами, расчесанными на пробор посередине, как у античных богинь. Она лишь сочувственно вздыхает: мужчинам тяжелее, и от ее трогательной улыбки, снова появившейся на лице, хочется жить. Да, Устина умеет подавить, заставить почувствовать одиночество. Обушинскому не хочется возвращаться, он тянет и тянет, выдумывая предлоги, расспрашивая о методиках современной логопедии, обещает написать об этом статью, пока не замечает, что его не гонят.
   - Тетя Г-уша хо-ошая, доб-ая, и все в-емя смеется, - рассказывает матери Мелания. - Мне у нее н-авится.
   "Твоему папе тоже", - кривится про себя Устина. Но нельзя же становиться врагом своего ребенка, и ее раскосые глаза щурятся:
   - Я рада.
   - А я ада, что ты ада! - хлопает в ладоши Мелания. - Мамочка, ты самая п-екасная!
   Устина обо всем догадалась еще в первый день, когда Обушинский вернулся за полночь, ничего не объясняя, даже раньше, когда ждала его, приняв твердое решение, ни о чем не спрашивать. А что ей остается? Только не замечать. Она расчетливая, эта Устина. Она чертовски расчетливая.
   Устин трясет головой.
   Нет, отправлю их лучше к морю...
   Или:
   Обушинский играет. По тем же самым причинам, что и он сам. Безысходность гонит его в клуб, где он дает простор фантазии, проецирую себя. Может, его героя зовут Устин Полыхаев? Вот Обушинский надевает шлем, его мысли, его представления воплощаются в образы, пока не возникает некто, герой, плод воображения, излитое подсознание, такой же одинокий, беспомощный и неустроенный, он находится во власти, которую над собой не ощущает, объясняя свое положение, чем угодно, только не судьбой, но ему от этого не легче, и Обушинского охватывает религиозное чувство, только с другой стороны, с изнанки, со стороны Бога, испытывающего ответственность за свое творение. И все же вдруг его герой Устин Полыхаев? Полыхаев, который вот так же, нацепив шлем, создает виртуального Обушинского, в свою очередь создающего Устина - порочный круг, дурная бесконечность. И каждому следующему Устину или Обушинскому в ее ряду кажется, что все наладится, стоит только преодолеть те-то и те-то препятствия на своем пути, но его предшественник, его создатель, видит дальше, ясно представляя всю тщетность его надежд...
   Остаются истории, мечты, которые, так и не воплотившись в действительности, перешли в прошлое, обретя в нем статус сбывшихся.
   Устин думает:
   Истории Устины - это перечень мечтаний. Какое отношение они имеют к ней? Или ко мне, являясь по сути моими выдумками? А какое отношение имеет к нам любая история и тем более всеобщая? Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова, история человеческого рода, эта сказка про белого бычка, представляет интерес разве для заблудившегося, потерявшего природные ориентиры, утратившего внутренний локатор, вроде Обушинского, ухватившегося за чужие выдумки, в которых пытается обрести себя, примерив их логику, но которые никогда не станут историей его жизни. А какое отношение к Обушинскому имею я, сидящий перед экраном, раз не могу устроить его судьбу? Не могу сшить ее иначе, чем на свой манер. Может, прав Господь, предоставивший нам свободу воли?
   Может, стоит ему уподобиться, это и впрямь лучше?
  
   Обушинский - бабник.
   (дополнение)
   Устина рассказывает ему о причудах любви, ее история звучит как предупреждение:
   "Одна рано осиротевшая бедная девушка решила разбогатеть, выйдя замуж за состоятельного старика. Разыгрывая влюблённость, она, как опытная актриса, убеждала себя, что старик полон обаяния и неотразимых достоинств, и, в конце концов, настолько вошла в роль, что и правда потеряла голову. Бледная, с заплаканными глазами, она ходила за стариком по пятам, твердя о своей страсти. Старик давно облысел, он сидел на своём возрасте, как на колу, и вначале ему льстило такое внимание, но постепенно стало раздражать. Не встречая взаимности, девушка дурнела - не помогали ни румяна, ни тушь, однако с удвоенной силой преследовала старика, вынудив того обратиться в полицию. Немолодой полицейский обещал принять меры и вызвал девушку в участок. Выслушав её, он был, однако, поражён роковой страстью и отпустил. Был вечер, он смотрел в окно и думал, что состарился рядом с нелюбимой супругой, а после, сорвав с вешалки пальто, нагнал девушку, вызываясь её проводить. Дорогой он так растрогался, так проникся жалостью к себе, что у подъезда уже чувствовал себя влюблённым. Он предложил пригласить его в дом, но девушка отказала. С тех пор полицейский совершенно изменился - развёлся с женой, бросил службу, и, обрастая щетиной, проводил дни под окнами девушки. Узнав об этом, богатый старик неожиданно почувствовал ревность. Он долго колебался, вызвать ли полицейского на дуэль или в отместку приударить за его бывшей женой. Покрутив в руке пистолет, он выбрал занятие более приятное, заказав себе новый парик и послав за букетом цветов. Супруга полицейского между тем завела после развода молодого любовника. Однако решила не отказываться от того, что само идёт в руки, и благосклонно приняла нового ухажёра. Это не понравилось её любовнику. Со сжатыми кулаками он потребовал от старика объяснений, и тот выложил всю правду. Юноша не поверил, и в доказательство старику пришлось предъявить небритого полицейского, стоявшего под окнами сгоравшей от любви девушки. Оказавшись у подъезда, молодой человек не смог удержаться от того, чтобы не зайти в дом и не увидеть ту, которая так легко вскружила голову двум степенным мужчинам. Вышел юноша уже не один - избавившись от болезненной страсти к старику, девушка повела его под венец. И в результате всё вернулось на круги своя - к девушке вернулась прежняя расчётливость, полицейский, восстановившись на службе, вернулся к старой жене, а старик - к своим деньгам. Однако, как оказалось, ненадолго. Он был бездетным, а его племянником и единственным наследником был юноша, женившийся на бедной девушке. От любви до ненависти - один шаг, и девушка, посчитав себя оскорблённой за отвергнутую страсть, стала теперь подговаривать мужа убить дядю. Ослеплённый страстью, тот согласился. Тёмной, безлунной ночью, когда за забором выли псы, он подкараулил старика в переулке и ударил камнем по голове. Но того спас парик, который он никогда не снимал. Спас от смерти, но не больницы. Допрашивал потерпевшего всё тот же полицейский, которому не составило труда раскрыть дело. Он всё ещё надеялся заполучить девушку после того, как отправит её мужа за решётку, и потому, не мешкая, явился в дом девушки: ему не удалось проникнуть в него как любовнику - удалось как служебному лицу. Девушка была одна, и, выслушав обвинения, предложила сделку - она выйдет за полицейского, а тот оставит в покое её мужа. Поражённый полицейский тут же разорвал показания старика и поклялся, что замнёт дело. Однако он погорячился - обещание толкало его на преступление, ведь ему пришлось бы зажать рот старику. И он придумал - подговорил жену навестить больного, а, когда та склонилась к забинтованной голове для прощального поцелуя, внезапно появился на пороге и влепил старику пощёчину. Женщина шарахнулась за дверь, полицейский, расстегнув пиджак, продемонстрировал рукоять пистолета, а растерявшийся, ничего не соображающий богач увидел горящие ревностью глаза, в которых прочитал приговор. От испуга он проглотил язык. Ему больше нечем было просить защиты у закона, и полицейский, таким образом, сдержал слово. Втайне он опятьстал мечтать о девушке, как завоюет её признательность, от которой до любви - один шаг. Однако судьба распорядилась иначе. Его жена, став невольной участницей злодеяния, раскаялась и рассказала всё девушке. И ситуация опять поменялась. В девушке проснулась жалость, а вместе с ней - и бушевавшая прежде страсть. Бросив мужа, она нанялась в больницу сиделкой, выхаживая всеми покинутого старика. И тот со временем простил её а, когда к нему вернулся дар речи, предложил руку и сердце. Девушка согласилась. Её молодой муж с горя запил и совсем бы опустился, если бы его не взяла под крыло жена полицейского. Уставший же от любовных раскладов полицейский махнул на всё рукой и с головой погрузился в работу. Таким образом, девушка добилась своего - она получила деньги старика, которые ей были уже не нужны".
   - И какое отношение все это имеет ко мне? - равнодушным голосом спрашивает Обушинский, которого выдает, однако, частое дыхание.
   - Никакого, дорогой, просто в любви случаются непредвиденные повороты. Учти это.
   Обушинский, конечно, чувствует едва скрываемый подтекст, он даже может возразить, да-да, у него в запасе есть несколько слов в свое оправдание: мужчина и женщина два разных биологических объекта, различие между ними не устраняется никакими законами о равноправии, никаким феминизмом или мезандрией, никакой свободой нравов его не исправить, оно носит природный характер и заключается в том, что для продолжения рода в мужчине изначально заложено влечение ко множеству женщин, в то время как женщине достаточно одного мужчины; мораль требует от мужчины идти вразрез со своей натурой, постоянно сдерживаться в угоду женщине, уподобляться ей, поэтому женская измена, всегда идущая от ума, это распутство, а упрекать за измену мужчину все равно, что корить пчелу, стремящуюся опылить как можно больше цветов.
   Да, Обушинский может возразить, но он избирает другой более привычный метод защиты: он молчит.
  
   Четверг.
   Устин снова на кушетке у Грудина.
   Опережая вопросы, он говорит о себе во втором лице:
   Почему ты отвернулся от реальности? Ты больше не любишь жену? Может, ты просто вбил себе это в голову? Может, и так, как знать, но что с того, и что дальше. Хуже другое - раздвоенность, неопределенность, когда ты беспомощен, как змея, меняющая кожу. Вот еще вчера все было хорошо, ты верил, что любишь ее, а она тебя, но проходит ночь, и утром ты вдруг осознаешь, что все кончено. Прошлая жизнь износилась, как старый пиджак, а на новый нет денег. Ты еще пытаешься ставить заплаты, выворачивать ее наизнанку, но все кончается тем, что сходишь с ума, зарабатываешь шизофрению, разрываясь между двумя реальностями, ведь ты уже не тот, что прежде, кто-то другой произносит вместо тебя слова, в отсутствие поступков, убеждая, что вести такую жизнь уже поступок. А куда деваться? Тебе все до чертиков надоело, обрыдло, опостылело, но ты знаешь, что другим не слаще, и тянешь свой воз, (несешь крест, подбирает для тебя паллиатив тот, другой), стареешь, раздираемый безумием, которое тебя доконает. А что остается? Либо потихоньку рехнуться, либо вернуться к прежней жизни, что невозможно, и, наконец, стать Обушинским.
   Устин на мгновенье смолкает, слышно его частое дыхание. Примостив блокнот на коленке, Грудин черкает карандашом, переворачивая страницу.
   Так случается, вроде уже смирился, оставил мечтания, убедив себя, что звезд с неба не хватаешь, просто работаешь, уже не задаваясь зачем, терпеливо, как все, считаешь, что устроился совсем неплохо, не хуже многих, и по житейским меркам должен быть счастлив, действительно, чего тебе не хватает, у тебя жена, да страсть прошла, как и положено, но осталось понимание, привязанность, общее прошлое, разве этого мало, вы до сих пор вместе уходите в отпуск, чтобы съездить к морю, путешествие, которого ждете весь год, ты получаешь даже некоторое удовлетворение от своей пресной жизни, пока в один прекрасный день не разбиваешь ее вдребезги. Ни с того, ни с сего. Тебя вокруг не понимают, ты сам себе кажешься чужим, неизведанным, как терра инкогнито. Ты рвешь в клочья свою историю, которая, в сущности, и не была твоей, но создать новую уже нет сил, и тебя, либо запихнут в сумасшедший дом, потому что говорить с тобой совершенно невозможно, либо ты сам устраиваешь психиатрическую лечебницу на дому, заведя виртуального двойника...
   Устин поворачивается, приподнявшись на локте:
   Пойдешь со мной в клуб?
   После больницы Грудин изменился, он больше не доверял словам, вынув из рукава очередную методику, призывающую их решительно избегать, считая, что достаточно прочитать собственную исповедь, чтобы измениться. Теперь во время сеанса он усердно стенографировал, предъявляя пациенту его же слова, будто подставлял зеркало, в котором тот увидел бы себя. Обычно Грудин вырывал в конце листки, молча протягивая, но для Устина он сделал исключения.
   Отвечая на его вопрос, он отрицательно мотнул головой, потом, подавая руку, сунул ему в карман исписанные аккуратным почерком листки, так что в трамвае на обратной дороге Устин прочитал следующее:
   Ты ошибаешься, выдергивая отдельные случаи из общего контекста жизни. При чем здесь ты, или твоя жена? Ты исходишь из того, как должно быть, но попробуй, отмени то, что есть. Работа? Глупый, ненужный труд, который калечит личность? Но возьми противное. Свобода - тяжкое бремя, не каждый вынесет. Чем занять себя, чтобы не сойти с ума?
   Подняв на мгновенье глаза, Устин встает, уступая место женщине с сумками, ею вполне могла быть Устина Непыхайло, тот же возраст, прическа, очки, держась за поручень, горбится, свисая над сиденьями, но, не выпуская листков, продолжает чтение.
   Ты уже не ребенок, понимаешь, что счастье - иллюзия, синяя птица, в погоне за которой проходит жизнь. А если признать свое заблуждение? Что останется? Петля? Пистолет? Незавидный выбор, и человечество бы давно вымерло. Я понимаю, всем плевать на род человеческий, будет он после него или нет, и все же для собственного спасения лучше присмотреть что-нибудь из традиционного списка.
   Классификация иллюзий по сложности их создания, а стало быть, распространенности:
   1) Материальный достаток, когда хозяин становится приложением своего дома, а дом стремится стать полной чашей. Счастье, эта неуловимая категория, обретает вполне осязаемые, количественные характеристики, его полнота измеряется в сумме банковского счета, женщинах (мужчинах), с которыми провел ночь, коллекции виз собранных в заграничном паспорте. Эта иллюзия имеет глубокие биологические корни, произрастая из борьбы за существования, и позволяет провести отпущенные годы, не мучаясь вопросом "зачем".
   2) Семейное благополучие, когда мир сужается до своего дома, а бытие обретает черты привычного быта, бесконечные проблемы которого защищают от страха смерти, позволяют раствориться, размазать свое "я", увидеть его частичку в своем биологическом продолжении. Свойственная в прошлом больше женщинам, эта иллюзия, обещающая видовое бессмертие, оказалась удобной и для мужчин, также нацеленных вить гнездо. Обычно этот миф разделяют с первым, к которому он тесно примыкает, и оба они охватывают подавляющее число гомо сапиенсов.
   Вагон с грохотом тормозит, оторвавшись от чтения, Устин, опасаясь проехать, переводит взгляд в окно, где пассажиры выстроились в очередь перед трамвайной подножкой.
   На долю оставшихся, а они составляют ничтожное меньшинство, как и любое отклонение от нормы, выпадают иллюзии экзотические.
   3) Творческая радость, мгновенье просветления, как в дзене, ради которых стоит жить. Это сопровождается верой в культурный прогресс, безумной надеждой обессмертить себя, оставив в нем след. Эта разновидность паранойи не поддается лечению, никакие аргументы не воспринимаются. Из своего опыта скажу, что неоднократно приводил в пример гениальных усовершенствователей парусных кораблей - кто их помнит? - но натыкался на глухое непонимание. И наконец, иллюзия номер
   4) Служение людям, когда личное счастье связывается со всеобщим. Она требует развитого абстрактного мышления, поэтому встречается крайне редко. Равно, как и иллюзия загробного воздаяния. Конечно, я говорю не о тех, кто разделяет психологическое удобство этой иллюзии, людях первой и второй категории. Требующая жертвенности, она несовместима с первыми двумя.
   Вот и весь мир наших иллюзий, выбирай.
   Впрочем, я слишком хорошо тебя знаю, чтобы врать, у меня нет для тебя рецептов, чем умствовать, попробуй вернуться в постель к жене, нами правит физиология, глядишь, все и наладится.
   Перед тем как подняться в квартиру, Устин долго сидел у подъезда, глядел на ворковавших вокруг лавочки грязных голубей и думал, что в перечне Грудине упущена еще одна возможность, пятая, жить без иллюзий.
   - Как прошло, дорогой?
   Жена встретила на пороге, на ней вызывающе открытое платье, она подвела ресницы, накрасила губы. Раньше она этого не делала. К чему бы? Неужели они и здесь сговорились?
   - Лучше некуда. Теперь я неделю свободен.
   Секс как насилие?
   Секс как удовольствие?
   Секс как самоутверждение?
   Сколько угодно!
   Но секс как процедура...
   Устин снова превращается в незнакомца, который носит его фамилию.
   В одну женщину можно войти и дважды, и трижды, и каждый день, но входить бесконечно нельзя.
   Развалившись на диване, Устин уже держит вверх ногами раскрытую книгу, не забывая перелистывать ее с нужной периодичностью, наблюдая поверх нее, как в перископ, за театром военных действий, а мысли его - о жене:
   Она все еще красива, как некоторые женщины в пору увядания, осенней, тяжелой красотой, у нее есть любовник, что ей надо, почему она не может отступить, разыгрывая второстепенную роль, по-прежнему исполняя супружеский долг, состоящий теперь в деликатном невмешательстве в чужую личную жизнь, где эта хваленая женская приспосабливаемость, почему ее притворства хватает лишь на то, чтобы скрывать связь на стороне, почему ей не сделать вид, что другой, ее соперницы, не существует, на что она надеется, чего, собственно, добивается - его возвращения? - или она верит в чудо...
   Устин переворачивает страницу.
   За окном стучит дождь, капли, стекая по стеклу, размывают пейзаж, делая неясными очертания домов и деревьев. И в книге тоже льет дождь. Устин неожиданно ею увлекается, читает, даже не переворачивая, так что строки для него складываются, как кирпичи на стройке, снизу вверх. "Каждый думает, что особенный и почти безгрешный, - водит он глазами справа налево, - но если заполнить мир его двойниками, они перережут друг другу горла". Устин соглашается. Герой в книге смотрит на дождь, висящий за окном стеной, кривым зеркалом, плющившим одиноких прохожих. Его мысли: "С возрастом организм изнашивается, может, поэтому, отстраняясь от него, от этого чудовища, во власти которого целиком проводишь юность, с особенной силой чувствуешь себя биороботом - встал, умылся, позавтракал, подумал, что за окном дождь, и надо надеть непромокаемый плащ, завел машину, сел за руль, и тут потерял привычный ход мыслей, которые стали скакать, опровергая хронологию, цепляясь то к прошлому, то к будущему..." Устин опять соглашается. "На светофоре ты вспоминаешь историю своей жизни - работают дворники, смахивая одну картину за другой, а, попав в пробку, - двигаешься медленно, рывками, разглядывая лица в соседних авто, - приходишь к выводу, что никакой истории-то и нет, а есть набор разрозненных эпизодов, громоздящихся друг на друга, и произвольно всплывающих в памяти. От этого делается беспокойно, ты ерзаешь на сидении, но к счастью тебя ждут дела, не терпящие отлагательств, без остатка поглощающие твои мысли. Так ты проживаешь в тумане отравленного сознания, за границы которого - ни ногой..." Устин едва улавливает сюжет, но ему интересно, что будет дальше, герой так похож на него, он пропускает иногда несколько абзацев, забегая вперед, перескакивает вверх по странице, главу за главой, но там все те же надоевшие сентенции и скучные рассуждения. Какое-то время Устин еще ждет, сам не зная чего, продвигаясь в море бессобытийности, которой ему хватает и в жизни, но ничего не происходит, да и не может произойти, разве жена взяв из рук книгу, перекладывает на тумбочку, заметив, что он спит с открытым ртом...
  
   Может, дело в имени?
   Nomen est omen?
   Пусть она больше не будет Устиной Непыхайло. Нареку ее именем той, которую увидел однажды во сне.
   Устин вспоминает:
   Во сне я умирал от одиночества. "Хочешь познакомиться с красивой девушкой?" - повернулся ко мне человек, как две капли похожий на меня. Я кивнул. Мы ехали мужской компанией в просторной машине. Человек, похожий на меня, много шутил. И все, кроме меня, смеялись. Машина неожиданно затормозила, на переднее сиденье впорхнула стройная, длинноногая девушка. Увидев её в водительском зеркальце, я мгновенно влюбился. "Ималата Гула", - не поворачиваясь, представилась она. Или это было приветствие? Или эти слова ничего не значили? Но я понял, что за ними кроется что-то важное. "Ты прав, - согласилась моя копия, - кто их разгадает, тому она будет принадлежать". И тогда я стал думать! Из кожи вон лез, до боли в висках! Но в голову ничего не приходило. Крутилась какая-то чепуха, бессвязные сочетания: "Гулам, малуг, тумагли..." Остальные мужчины тоже делали попытки. Но девушка только смеялась. Я вспотел и, стараясь сосредоточиться, тёр лоб. Напрасно! "Ну, хорошо, хорошо, - похлопал меня по плечу двойник, - усилия должны вознаграждаться". И стал, как немой, шевелить губами. Впившись взглядом, я пытался по ним читать. Тщетно! От отчаяния я готов был расплакаться! Мне казалось, меня дразнят, а вся ситуация подстроена, чтобы выставить меня дураком. И тут я проснулся. Одинокий, как и во сне. Я кусал подушку, а в уме ещё перебирал слоги странного имени. И вдруг мне пришла мысль, что раз сон снился мне, то, стало быть, человек, похожий на меня, как и девушка, и вся компания, был частью моего сознания. Значит, я знал разгадку! Значит, ключ к ней сокрыт во мне!
   О, Ималата Гула, я никогда не узнаю твоей тайны, ты, как судьба, которую в глубине все ощущают, но благосклонности которой не в силах добиться!
   Устин морщит лоб.
   Или нет?
   Какая тайна у имени?
   Имя - это удобство и привычка, как и все остальное.
   Пусть остается, как есть.
  
   Итак, снова Устина.
   Изменяет ли она Обушинскому?
   Ничего серьезного, пара мимолетных романов не в счет. Это больше в отместку, с директором телеканала, все вышло случайно, после корпоративной вечеринки, когда роковую роль сыграл лишний бокал игристого вина, минутная слабость, при незапертой двери прямо в соседнем кабинете, на столе, так что на спине отпечатались рассыпанные по нему канцелярские скрепки, а фиолетовые кляксы от фломастеров никак не смывались по душем, и их пришлось тереть пемзой. Это повторялось еще несколько раз, больше по инерции, в местах более пристойных, гостиницах на ночь, и даже у него дома, когда жена улетала за границу, на постели, еще помнящей ее тело, Устина пересиливала брезгливость, не зная, зачем это делает. Может, ради карьеры? Однако на карьере это никак не сказалось. Другим был актер, смазливый малый, моложе ее на десяток лет, снимавшийся в любовных сериалах. Это длилось с полгода, и тянуло уже на роман, грозивший во что-то вылиться, встречи носили регулярный характер, - и как только не замечал Обушинский? или замечал? - прерываясь его гастролями, когда Устину охватывала жгучая ревность, зная его пыл, она не сомневалась в существовании соперниц, и так и не поняла, кто кого бросил, расстались после бурной сцены с заламыванием рук и взаимных упреков, едких, доведших до исступления, однако на удивление быстро. На следующее утро, проспав больше обычного, Устина не могла сразу вспомнить, что случилось вчера, а, вспомнив, облегченно вздохнула. Вот и все, в общем, ерунда, было и прошло, Мелания ничего не узнает, а поквитаться с Обушинским, наставив ему рога, входит в семейный прейскурант: око за око, зуб за зуб.
  
   Ты тот, о чем ты думаешь.
   Ты тот, что ты делаешь.
   Ты тот, кто тебя окружает.
   Обушинский диктует, Мелания записывает. Они учат русский. А заодно Обушинский пытается научить дочь жизни, которую сам не знает. Записала? Мелания кивает. А еще часто все зависит от мелочи, одной буквы. Примеры? Пиши: "Жаба в жабо", "Упасть в пасть", "Кишмиш и Кышь, мышь!" или, наконец, "Меня нет дома" и "У меня нет дома". Записала? Давай дальше. Нет цвета, который бы задержался в природе дольше других - белый, зеленый, желтый, снова белый, зеленый, желтый, под сводами голубого, серого или черного - все меняется, и все остается. Мелания корпит над тетрадкой, склонив голову набок. Почему у нее такое лицо? Понимает ли она Обушинского? Она поднимает глаза:
   - Ты гово-ишь также п-о меня? Я думаю о маме, как она, делаю себе п-ическу, и мама всегда ядом, значит, я это она?
   Обушинский смеется, нежно ерошит ей пятерней волосы на макушке:
   - Ты маменькина дочка.
   Захлопнув тетрадь, он сажает Меланию на колени и думает о бесперспективности своих отношений с Аграфеной - он никуда не денется от этого ребенка, с которым их разлучит только время, когда для дочери придет возраст других мужчин.
   Люди в массе непроницательны, им важны не наши достижения, не наши успехи, а то, как мы их подаем, они реагируют не на действительные заслуги, величие или ничтожность которых не в силах оценить, а на ту роль, которую перед ними разыгрывают. Этого Обушинский не понимает. Зато его жена в полной мере овладела искусством выставлять свою значимость, при каждом случае умело пуская пыль в глаза, и в то время как муж остался простым репортером, получила передачу на телевидении. Темы в ней постоянно меняются, неизменным остается лишь стиль, и это имеет простое объяснение, сценарии к ней пишет Обушинский. Как, например, к последней, в которой религия рассматривалась в современном ключе, тема вечная, но всегда оригинальная, и, действительно, влияние нашего рационального мышления несомненно, оно отражается на всем, включая взаимоотношения с Богом. Экономия во всем, бухгалтерия превыше всего, учет коснулся и метафизики, где мы уверенно идём по пути отсечения всего лишнего, постепенно кастрируя божественную идею. "Богов много, Бог один, Бога нет", - эта эволюция вынесена в название передачи, Устина одобрила. Бога нет, следующим шагом на шкале отрицания будет признание дьявола, как единственно существующей запредельности, и эта обновленное манихейство, отдающее мир во власть всемогущего демона разрушения, имеет сегодня научное обоснование. Разве бесконечный холодный космос не грозит нам гибелью? Разве все вокруг не стремится погасить теплящуюся в нас жизнь? Мы окружены злом, всесильным хаосом, цель которого поглотить нас, растворив в себе, энтропия - вот всемогущий демон манихеев. Концепция понятна, Обушинский быстро набросал ее на клочке бумаги, когда они с Устиной сидели в кафе, предоставив самой додумать детали. Устина поедала пирожные, совершенно не заботясь о фигуре, испортить которую, впрочем, ей не грозило, такой у нее организм, она не смущаясь, облизывала пальчики, демонстрируя превосходный малиновый маникюр в золотых блестках, и, потянувшись за очередным эклером, промурлыкала: "Дорогой, тебе и карты в руки, распиши роли до среды, ладно?" Всего лишь вежливая просьба, но выбора нет, Обушинский знает, чем будет чреват отказ, они проходили это уже много раз, так что урок глубоко засел в памяти, мозгах, печенках, став частью семейной истории, выработав условный рефлекс. С годами Обушинский стал методичен, - рабочей лошадке противопоказан отдых, от которого, можно сойти с ума, выбившись из привычной колеи, можно в нее не вернуться, - и дома, не откладывая в долгий ящик, он сел за стол, помешивая ложечкой чай, по-студенчески заваренный в чашку, пыхтел над сценарием, точь-в-точь как Мелания, выполняя работу над ошибками.
   Устин злится.
   Вот еще незадача!
   Почему все складывается вокруг этой передачи. Далась она! Может, я завидую? Во мне говорит неудачник? К черту! Лучше сосредоточиться на воспитании Мелании.
   Устин продолжает играть за Обушинского.
   Итак, она маменькина дочка, с Устиной они как две капли, тот же нос, пухлые губы, в профиль не различить, они неразлучны, как подружки, дома Мелания всюду таскается за матерью "хвостиком" - на кухню, балкон, где та курит, стряхивая пепел прямо на перила, даже в ванну, чтобы подать ей, намылившей голову пенистым шампунем, шланг с душем, они одно целое, сиамские близнецы, выговаривая ребенку, задеваешь чувства матери, ругаясь с матерью, заставляешь плакать ребенка, и это страшно мешает Обушинскому, вся его воспитательная программа идет насмарку. Например, вчера, за обедом он говорит: "Ты не помыла руки", а Устина принимает удар на себя: "Я тоже, откуда дома взяться бактериям?" Обушинский взбешен. "Ты все замечания будешь принимать на свой счет?" Устина молчит. В глубине она согласна с мужем, но ничего не может с собой поделать, его педагогические приемы вызывают у нее инстинктивное отторжение, будто воспитывают ее. Пауза затягивается, заставляя обоих почувствовать неловкость, раздвигая пропасть, в которую проваливается Мелания. В отношении её снисходительность Устины просто безмерна, да, бывает, что ребенок переходит границы, но указывать на это имеет право только выносившая ее под сердцем. И что остается Обушинскому? Он давно смирился, что Мелания целиком принадлежит матери, посматривая на нее исподтишка, когда она возит куклу, посадив в игрушечную повозку, Обушинский строит в голове эволюцию их отношений: "Папа знает все, его не обманешь, да и не хочется. Все же кое-что папа не знает, иногда можно солгать, самую чуточку. Отец многого не знает, порой с ним трудно делиться, приходится врать. Отец ничего не понимает, с ним становится просто невыносимо. Жаль, отца нет, поговорить не с кем". Правда, это касается больше сыновей, но все равно Обушинский растроган, и Мелания, на мгновенье оторвавшись от куклы, удивленно замирает, не понимая, почему у отца дрожит подбородок и наворачиваются слезы.
   Устин тоже растроган.
   Никаких планов, никаких иллюзий! Время все опрокинет, все растопчет, все обязательно сбудется, но по-другому.
   Устин подводит итоги:
   Обушинский хороший отец.
   Устина плохая
  

МАТЬ

  
   Или нет?
   "Недавно произошел случай", - заводит Устина к себе в кабинет главный редактор, жестом приглашая сесть в кресло. Устин забрасывает ногу на ногу, и весь обращается в слух. Суть дела сводится к тому, что у одной пропитанной духом космополитизма пары, родился ребенок, из которого они захотели сделать гражданина мира. Ему дали какое-то заграничное вычурное имя, Пелам, Грендл, или что-то в этом роде, завели ему страничку в Интернете, где выставляли его прибавление в весе, его фотографии, а также записанные на диктофон агуканье, посапыванье и смех. Родители были молоды, свысока посматривая на осторожничающих бабушек, посмеивались, что у кривого дитя семь нянек. В Интернете они ходили по форумам, где обменивались советами молодые пары, а рекламой для семейного отдыха была юная, смеющаяся девушка, мчавшаяся на доске по волнам - одной рукой она держала трос от моторной лодки, другой прижимала к груди младенца. Современная мадонна опровергала все представления о тяжести материнства, и когда ребенку исполнился год, муж отправил с ним жену на тропические острова. Сам он был вынужден работать, да и на двоих у них все равно не хватило бы денег, но его грели фото счастливой матери, выставленные в Интернете на зависть городским тетерям, трясущимся над своими чадами. А через неделю приходит уведомление - катаясь на байке, жена попадает в аварию, она в тяжелом состоянии, ребенок, привязанный к ней, как в сумке кенгуру, погиб. Дальнейшие действия мужа далеки от представлений, почерпнутых из слезливых романов. Он публикует весть на страничке ребенка, собирая пожертвования - у него нет денег, чтобы лететь на острова. Кто его осудит? Он реалист, а ребенка все равно не вернуть. Все что можно выжать из ситуации, это засудить местную страховую компанию, отказывающуюся платить. Теперь он бродит по форумам, где раздают советы, как это сделать. Ему сочувствуют, переводят деньги. Пока суд да дело, его жена поправляется настолько, что с нее снимают гипс. Она сообщает эту радостную весть в Интернете, добавляя, что решила отметить это событие, сделав маникюр. Но загвоздка в том, что на островах паршивые косметические салоны, можно испортить ногти. Эта история без развязки, потому что она происходит в эти мгновения.
   "Напиши об этом, - поручает Устину редактор. - Я дам тебе адрес их сайта".
   Сочинить историю - большое искусство, но изложить произошедшее еще сложнее. Устин слишком хорошо знает, насколько искажают слова, и потому отказывается - выйдет неправдоподобно. Редактор пожимает плечами, он уязвлен и, зная о литературных опытах Устина, напоследок колет: "Ну, продолжай высасывать из пальца".
   Как было на самом деле? История - это совсем другое. Но она не выходит у Устина из головы. Ее герои - современные люди, ставшие сверхлюдьми. Они способны запретить себе чувствовать.
   Нет, Устина не такая.
   Впрочем, как знать, что будет, когда Мелания подрастет, достигнув совершеннолетия, родители, как учителя, бывая хорошими для младших классов, становятся негодными для старших. Надо попробовать и дальше Устину в роли матери, а Обушинского в роли отца. Устин пропускает в игре десяток лет, включив автоматический режим быстрой перемотки, когда мелькают, становясь незначительными, все семейные события - дни рождения, годовщины свадьбы, окончание школы, поступление в университет, - как и в жизни, все происходит само собой, все течет по привычному руслу, Мелания хорошеет, превращаясь в розовощекую, стройную девушку, полностью избавившуюся от речевых дефектов, у Обушинского и Устины не происходит ничего, к ним лишь подкрадывается старость, уже бросившая на них свою тень.
   Старость Обушинского - мужская, когда все больше внимания приходится уделять одежде, этот костюм полнит, тот не скрывает естественных изъянов, которых становится все больше, так что подбирать пиджак делается все труднее, а в старых джинсах уже не выйти, чтобы не произвести отталкивающего впечатления, это бесконечная, изнурительная война с лишним весом, в которой обречен на поражение, и знаешь это, борьба с ночным режимом, в который постепенно скатываешься, когда превращение "жаворонка" в "сову" также неизбежно, как морщины и мешки под глазами, а главным комплиментом, которого с нетерпением ждешь от каждого, и на который покупаешься, как рыба на блесну, становится: "Вы совсем не выглядите на свой возраст!"
   Старость Устины - женская, когда к перечисленному добавляются крема для увядающей кожи, участившиеся визиты в парикмахерскую, куда, как в церковь, приходят с тайной надеждой на чудо, и, наконец, опасное, на грани допустимого, отчего захватывает дух, кокетство со своим возрастом, чтобы в качестве приза сорвать все тот же, ставший необходимым, как воздух, комплимент, вспыхнув, как девушка: "Ах, вы мне льстите!"
   Впрочем, это, хоть и не за горами, но еще далеко, пока наблюдаются только первые признаки - житейское всезнайство, в которое переходит юношеский максимализм, ставшая привычной манипуляция, умение приспособить под свои нужды, незаметно сесть на шею, целиком заменившее общение, отсутствие интереса ко всему, что выходит за рамки обыденности, и эта программа тоже предусмотрена в игре - в ней все, как в природе, стремиться уже некуда, новому не найти применения, а лишняя информация, как набитый рюкзак, который незачем таскать, если поход не состоится. К Устине по-прежнему приходят гости, в основном ровесники, оживленные беседы сводятся теперь к воспоминаниям, всплывают забытые имена, которые достают как карты из рукава, заставляющие молодых чувствовать себя не в своей тарелке - находить общие темы с ними вообще становится все труднее, - сплетни, теперь задним числом открывают шкафы со скелетами, кто был с кем - ах, вот как, надо же, что выясняется! - но это уже не имеет никакого значения, о мертвых приходится говорить хорошо, потом звучит предложение "щелкнуться" на память, и обязательный номер - хозяева не боятся сравнений - семейный альбом, старые фото с лицами, которых уже нет, их сопровождают возгласы умиления, переходящие в подавленные зевки, и на прощание приглашение заходить почаще, договоренность о совместной прогулке, а еще лучше устроить вылазку на природу, чтобы совсем не обрюзгнуть, в самое ближайшее время, если, конечно, позволит погода, но все знают - при любой погоде она не состоится. Устина по-прежнему в центре внимания, королева бала, говорят о ее передаче, политике, сравнивая, когда было больше воровства, а когда порядка, Обушинский, все такой же, как и раньше, незаметный, подливает в бокалы, но сам уже не пьет, добровольное ограничение, чтобы на утро не быть совершенно разбитым, это разумно, игра не стоит свеч, то же самое касается и женщин, побоку все романы, теперь он вовсю работает, ничего не остается, когда возраст надевает свои вериги. Еще верные приметы - диета и умеренные тренировки, без которых уже не обойтись, чтобы быть в форме. Для чего нужна форма? Так вопрос не ставится. Однако сейчас перед гостями, если они вдруг случайно к нему приглядятся, предстает худощавый, спортивный мужчина, с чуть тяжеловатой походкой, но кто ее заметит в царящей суматохе, мужчина в расцвете сил, с живыми ясными глазами и взвешенными суждениями, которые, правда, от него редко можно услышать. Во всем его облике проступает сдержанность. Горячие споры? О, это уже не для него! Пустая трата сил, которые надо беречь. Для чего? Так вопрос не ставится. Гости у Устины вежливые, иногда все же Обушинского вспоминают, всегда одно и то же: "Читал вашу последнюю статью, у вас высокий уровень, в журналистике главное ведь уровень..." "Главное - политика". "О, как и везде!" Самое время оборвать разговор, со смехом отходят, прихлебывая из бокала. Все напоминает прежние посиделки, хозяева, правда, быстрее утомляются, это видно по глазам, рукам и улыбкам, которые чуть медленнее, чем надо, чтобы успеть среагировать, они на мгновенье опаздывают, однако все так же милы, их радушие все так же не имеет границ. Сколько им? Пятьдесят пять? Они уже стали однополыми? Пятьдесят семь? Больше? Стоп! Это чересчур, пусть шестидесятилетие надвигается, но до него еще есть время. Для чего? Чтобы не дожить?
   Устин останавливает игру.
   Так шахматист кладет руку на часы, признавая свое поражение.
   P.S.
   Важная деталь: Обушинский бросил курить - ничто не хранится с такой тщательностью, как остатки пошатнувшегося здоровья.
  
   Снова на приеме у Грудина, снова уговоры.
   Я представляю:
   Грудин с широкой дружеской улыбкой, о кушетке речь не идет, швыряет в стол блокнот с карандашом, захлопывая ящик, едва не прищемляет себе палец, хлопает по плечу:
   - Рассказывай, далеко продвинулся?
   Устин понимает, что он имеет в виду.
   - В игре? Персонажи уже пожилые. Осталось немного.
   - И героиня годится нам в матери?
   Устин кивает.
   - Какой же у тебя интерес? Ты что, поклонник инцеста?
   Грудин улыбается еще шире.
   Устин разводит руками:
   - Ну, так жизнь-то идет.
   - Наша тоже, - искренне не понимает Грудин. - Зачем тебе мать?
   Устин молчит. На мгновенье у обоих всплывает тот день, когда хоронили мать Устина, вспомнили, как в одиночестве обменялись рукопожатием, не решившись обняться у свежевырытой могилы.
   - Ладно, больше не приходи, - нарушает молчание Грудин. - Раз скоро и так все закончится. Надеюсь, повторения не будет?
   - Второй раз жить скучно.
   Но все обстоит не так: за окном льет дождь, карандаш бегает по блокноту и один за другим следуют нудные вопросы, на которые даются односложные ответы.
   - На неделе был в клубе?
   - Да.
   - Бороться с собой не пробовал?
   - Нет.
   - Почему?
   Можно пожать плечами.
   - Разве ты не хочешь...э-э, избавиться от своей привычки?
   Если бы Грудин спросил, как сначала ему пришло на ум: "Разве ты не хочешь поправиться?", можно было бы для разнообразия парировать: "Разве я болен?"
   А так остается снова пожать плечами.
   Жалкий лудоман! На лице у Грудина появляется брезгливость, которую на мгновенье сменяет обреченность, ему хочется всем своим видом показать: "Похоже, ты доигрался". Но он берет себя в руки.
   - Ты прочитал мою записку?
   Все тем же унылым тоном.
   - Да.
   - Или выбросил?
   - Да. Сначала выбросил.
   Грудин вскакивает.
   - Не строй из себя психопата!
   От его профессиональной сдержанности не остается и следа. И тут же испугавшись своего порыва, подходит к окну, прижавшись через кулак к холодному стеклу:
   - Дождь идет.
   "Куда?" - вертится на языке у Устина, но это уже слишком для психиатра, и он молчит.
   Грудин долго смотрит на размытые силуэты прохожих, словно забыв, что он не один.
   - Ну, раз ты не можешь сам победить свою привычку, надо тебе помочь. Как насчет больницы?
   Значит, до этого дошло. Теперь некуда ни деться, прицепиться, как клещ, можно лишь потянуть.
   - Думаешь, стоит попробовать?
   - Почему, нет? Пройдешь небольшой курс.
   - Таблетки?
   - Не на первом месте, главное, изолированность.
   Надо же, "изолированность". Уже дошло и до этого. Остается демонстрировать согласие, раз его и не требуют.
   - Хорошо. Но сейчас много работы, можно через месяц?
   - Конечно, конечно... - Грудин потирает руки и, радуясь, что все так легко устроилось, закрепляет успех скороговоркой: - Пока-подыщу-хорошую-клинику-со знакомым-врачом-думаю-твоей-жене-понравится.
   Значит, все было решено заранее. Улыбайся, улыбайся же, главное, не выдать себя.
   - Честно, я и сам об этом подумывал, только не решался. - О, Устин умеет хитрить, прикидываться вовсе не сложно. - Я очень, очень тебе признателен, ты даже не представляешь как.
   Самое время подать руку, коротко, по-мужски пожать, и ни в коем случае долго не трясти. А откуда слеза? Это лишнее, Устин, лишнее. Впрочем, что взять с психопата? Грудин спишет на истеричность.
   Значит, месяц.
   Остается тридцать дней, чтобы со всем покончить.
  
   Три часа спустя.
   Я в клубе.
   Пусть у Устины вместо Мелании теперь будет мальчик.
   Обушинского также меняю. Теперь в его облике сквозит уверенность, в его манерах проявляется артистизм, в его словах преобладает здравый смысл, у него трезвый взгляд на вещи, его картина мира упорядочена, что придает ему устойчивость. У него развит инстинкт самосохранения, есть свои предпочтения, своя шкала, своя иерархия, у него есть бесспорные авторитеты, вплоть до Бога.
   Чего у него нет:
   Рефлексии.
   Он по-прежнему считает своим долгом воспитание, сын его немного боится, но в меру, как и должно быть, ровно настолько, насколько считает Обушинский, он рассказывает все, чему его самого учили, но не все, что пережил, передумал, переосмыслил, в сущности, повторяя за своими учителями, стремится воспроизвести себя, сделать свою копию, как и большинство отцов. Он говорит о Вселенной, Большом взрыве, математике и, одинаково легко, о поэзии, живописи, музыке, свободно говорит об их творцах, будто был с ними всеми на короткой ноге, и это напускное панибратство придает рассказам убедительности. Он говорит, будто вытаскивая с полки книгу за книгой, будто его жизнь, как и жизнь любого человека, всего лишь книга среди книг, он говорит обо всем, и все же есть то, о чем молчит, но не потому, что оберегает сына, а потому, что такие мысли не приходят ему в голову.
   О чем Обушинский не говорит:
   О том, что культура - это когда в детстве бьют по рукам за горячий чай, поставленный на полированный сервант, или за то, что прошел в комнату по ковру, не переодев тапочек, что цивилизованность на девять десятых мещанство, что культура - это полтора десятка из-под палки осиленных классиков, история ничтожеств, которым выпадало править миром, это засевшее в печенках, вдолбленное в школе, что такое хорошо и что такое плохо, а все для того, чтобы сбить в стадо, чтобы научить вести цивилизованный разговор, как называют это блеяние, находя общий язык с такой же овцой, чтобы твердить избитые истины, давно ставшие ложью.
   От Обушинского не услышишь также:
   Что цивилизация, прежде всего - послушание, что она уничтожает дикаря, анархиста, бунтаря, то есть часть тебя, чтобы оставшуюся скрутить в бараний рог. Надо стремиться быть культурнее, цивилизованнее, пока не заметишь, что чем лучше у тебя выходит, тем хуже тебе жить, потому что тем меньше с тобой считаются.
   Он нормальный, Обушинский, он слишком нормальный.
   Он терпеть не может нытиков, он сделает из сына мужчину, научит его держаться молодцом, выглядеть подтянутым и розовощеким даже за минуту до смерти. Своим примером он демонстрирует стойкость и верность долгу, прививает хороший вкус, заклинает не отставать от жизни, в конце концов, он учит быть современным. Он учтив, умеет держать рот на замке, и никогда не проболтается, что современность - это всегда конкретные люди, всего-навсего группа лиц, задающих тон, заставляющих на себя ориентироваться, что степень их талантливости здесь совсем не при чем, что современно не значит хорошо, что это вообще ничего не значит, кроме хронологии, вроде без четверти пять.
   Обушинский на все руки мастер.
   Он учит и русскому языку, он хороший лоцман: в мире, в море, мель - это медь в кармане, обмен в нем обман, а капитан всегда капитал. С ним не пропадешь! Он умный, этот Обушинский.
   Умный?
   Потому что приспособился к нашим скотским условиям?
   То, чего не знает Обушинский, то, чего не знает пока никто:
   От чего он умрет. Сердце? Или жена подсыплет ему яда?
   В доме по-прежнему полно гостей. Но теперь это знакомые Обушинского. Устина послушна, ее статус ведущей телепередачи не имеет никакого значения. Гости много едят, накапливая рядом с собой грязные тарелки, пьют, подливая каждый в свою рюмку, они обсуждают, не повредит ли глобализация культуре, уничтожив этническое своеобразие, не вытеснит ли усредненная массовая культура все остальное, как американский фаст фуд заслонил (отодвинул на задний план) национальные кухни, не приведет ли набравший силы феминизм к матриархату, опять же важная тема, мировой кризис и поиски выхода из него, тут страсти накаляются, ведь у каждого на этот счет свой рецепт, в общем, они люди в подлинном смысле этого слова, не безразличные к будущему человечества, так что рядом с ними легко почувствовать себя даже не столько невежей, сколько обывателем. Потом переходят к искусству - аудиовизуальная культура как могильщик письменности, в этом не видят ничего ужасного, просто трехтысячелетняя эра книги закончилась с появлением новых способов фиксации реальности, приводят в пример инсталляцию, как современный аналог живописи, мельком касаются смерти театра, который угробило кино, и заката самого кино, как искусства, с пришествием эпохи спецэффектов - от последних воротят нос, но мало-помалу выясняется, что большинство в курсе последних новинок, рекомендуя обратить на них внимание, а потом все расходятся.
   Обушинский идет провожать.
   Остается Устина и гора немытой посуды.
   В присутствии мужа Устина ведет себя скромно, больше молчит, а за спиной зовет его "трудаком", и сын лишь спустя много лет понимает, что это производная от "трудоголика". Обушинский волевой, он легко покажет, кто в доме хозяин. Он домашний тиран? Возможно, но это не выпирает. Однако мальчик все больше тянется к матери, Эдипов комплекс в чистом виде, она, случается, также занимается его воспитанием. За окном уже висит закат, а она, заглянув в учебник, чтобы освежить память, учит, что Земля наклонена к траектории своего полета под углом в двадцать три градуса. Или рассказывает, как подобрать обои в цвет мебели, цивилизация - это всегда мещанство. Сын уже студент, а Устина утюжит ему брюки и, стирая сорочки, крахмалит воротнички. "Мама!" - зовет он из прихожей, поставив ногу на табурет, и Устина черной ваксой чистит ему ботинки.
   Как зовут ребенка?
   Устин.
   Вот и еще одна история. Карточные домики, которые складываются так же быстро, как и разрушаются. На какой остановиться? На первой? Или последней? Но разве все они не составляют какой-то Истории? Разве они не наброски к ней?
   (Дополнение)
   Для Обушинского-педагога нет барьеров, он прогрессист, его ничто не остановит, он обучит, как прятать шпаргалку, и что говорить, если с ней застукают. А когда сыну задают на дом сочинить басню, предлагает такую:
   Вор ходит по многоэтажке, прицеливаясь к квартирам, ощупывая глазами замки. Полдень, жильцы на работе. Вор никак не может выбрать подходящую дверь, и вдруг видит, что одна чуть приоткрыта. Вор замирает. Забыли запереть? Или на минуту выскочили к соседям? Вор опытный, он с полчаса выжидает на лестничной клетке, борясь с искушением выкурить сигарету. Тишина, даже лифт не ездит. Тогда он подходит к дверной щели, решительно утопив звонок. Никого! Но Вор не спешит. Через минуту повторяет попытку. Опять молчание. И все же, просунувшись, Вор тихонько зовет: "Есть кто?" Никто не откликается. Проскользнув внутрь, Вор осторожно защелкивает за собой дверь. Проходит в коридор, начинает быстро шарить по карманам висящей одежды. И тут из комнаты с руками за спиной появляется Маньяк. "Я заметил тебя, когда ты только входил в подъезд, а теперь налицо проникновение в квартиру, и все будет выглядеть, как вынужденная самооборона". Мрачно ухмыльнувшись, он достал из-за спины топор.
   Мораль: бесплатный сыр всегда в мышеловке.
  
   Женщина всему корень.
   Кто сделал таким Обушинского?
   Кто довел его до этого?
   Разве он был счастлив?
   Теперь Устину жаль Обушинского уже по другой причине. Он видит, что тот провел жизнь с нелюбимой женщиной, насупленной тихоней, возле которой состарился, не имея ни малейшего представления о семейном счастье, считая, что все, свойственное их отношениям, закономерно, нормально и распространяется на всех, как нарочно подбирая знакомых, у которых было все то же самое - дрязги, обиды, отсутствие любви...
   Обушинский не подозревал, что может быть по-другому - а может? думает Устин, - прожив, как разведчик на вражеской территории, всегда начеку, всегда собранный, готовый дать отпор, и умер не от разрыва сердца, как числилось в заключении о смерти, а пал в неравном бою, погиб на поле вечной семейной битвы.
   Да, такого Обушинского, озлобленного и затравленного, жаль не меньше доброго и покладистого отца Мелании.
  
   Два часа спустя.
   Устин дома. Стаскивает в прихожей ботинок.
   Опять этот вкрадчивый тон:
   - Как все прошло, дорогой?
   Будто сама не знает. Грудин уже наверняка позвонил. Что ж, она добилась своего, незнакомого мужчины, который носил мою фамилию, и дух простыл.
   - Платон настаивает на больнице.
   Глаза широко открываются. Она все-таки хорошая актриса.
   - Ты удивлена?
   Она не выдаст себя ни согласием, ни отрицанием. Просто вернется к главному.
   - И когда?
   - Через месяц.
   Она вздыхает. Это можно понимать, как "Значит, ничего экстренного" или "К чему такая спешка?", а можно и как "Жаль, что не завтра". Отдельно от лица у нее появляется улыбка. Страдания или сострадания? Скорее первое, ведь придется еще терпеть. Она снова вздыхает. Да, сомнений не остается, ее великодушие безгранично, как и терпение. Она не настаивает, зачем, раз все решено. Когда? Одна и та же ошибка. В каждое мгновенье одна и та же. Мы думаем, что все так и будет всегда, а между тем всегда так точно не будет. Но мы продолжаем думать. Поэтому все, что случается, случается для нас неожиданно. Но только для нас. Решение о больнице было принято явно не вдруг.
   - У меня скоро командировка.
   Как будто продолжая тему, словно невзначай. Устин уже принялся за другой ботинок. Он ждет: "Ну, давай же, съязви: "Клубы везде есть", брось мне это в лицо с усмешкой, я же вижу, ты еле сдерживаешься!"
   - Недельная.
   Устин поддает жара. Но она только вздыхает. Никаких "Погуляй напоследок" или "Не сойди с ума раньше времени". Значит все решено твердо. И теперь уже ему не терпится сорваться: "А ведь ты права, клубы, действительно, есть везде!" Ладно, вот и поговорили, незнакомому мужчине по фамилии Полыхаев пора возвращаться. Он ставит ботинки в шкаф, проходит в комнату в носках и растягивается на диване. Книга у него под подушкой.
  
   Как оживить игру? Как придать ей смысл?
   Устин возвращается к повзрослевшей Мелании.
   Пусть у нее рождается девочка, вес два сто, все время кричит и ест за троих. Чтобы сделать карьеру, Мелании приходится много, где побывать, Устина занята на студии, и младенец на руках у деда. Она требует примитивных забот - пеленки, каши, соска, но Обушинский счастлив, любой ребенок - ангел, потому что хранит от безумия. Когда внучка тянет свои пухлые, в складках, ручки, Обушинский забывает обо всем на свете, он рад ей больше, чем когда-то дочери, и это понятно, он стал старше, мудрее, у него меньше осталось своего, а впереди его ждут букварь и таблица умножения, значит, мир на годы снова обретет ясность и простоту. Мелания не замужем, так случилось, но Обушинский не хочет об этом думать, он выше предрассудков, главное, ребенок. А Устина переживает.
   - Кто отец? - упершись Мелании в живот, спросила она, выслушав ее признание.
   - Какая разница?
   Действительно, никакой. Разве сама Устина так раньше не думала? Откуда в ней это проснувшееся ханжество? Но речь идет о своей кровинушке, и она настаивает:
   - И все же.
   - Отстань, я все равно не буду с ним жить.
   - Он знает?
   - Нет. И прекрати, пожалуйста, этот допрос.
   Устина хорошая мать. Она тактично умолкает. Или она настолько хитра? В глазах у нее наворачиваются слезы.
   - Ну, мама, в чем дело, - обнимает ее Мелания, прижимаясь животом. - Все же хорошо, сама же говорила, был бы ребенок, а отец найдется.
   Это шутка. Устина через силу улыбается, размазывая по щеке слезы.
   - Ладно, это мой начальник, у нас служебный роман. У него есть семья. Находишь это пошлым?
   - Дело твое. И все же он подлец.
   - Ну, пожалуйста, не начинай. К тому же он не знает, и, надеюсь, не узнает. Обещаешь?
   Устина кивает, и, продолжая движение, рыдает на плече у дочери.
   В темном зале мерцает экран, Устин уже несколько дней в маленьком провинциальном городе. Почему он выбрал его? А какая разница, ткнул пальцем в карту, города все одинаковые, клубы есть везде. К тому же здесь его никто не знает, можно ходить в ближайший к гостинице. Устин ест, спит и играет. Кому какое дело? Пусть на него исподлобья косится чернявый, с проседью, администратор, все равно скоро уезжать. Главное, это продвинуть игру. Дальнейшее направление ее сюжета уже угадывается, отчетливо проступает семейный расклад. Пока Обушинский нянчится с внучкой, Устина решает проблемы дочери. Они близки, как никогда. На новом витке все повторяется симметрично: теперь Устина всюду таскается за ней "хвостиком" - в ванной советует ей шампунь, чтобы волосы оставались пушистыми, в прихожей у зеркала застегивает ей сзади "молнию" у платья, неразлучные подруги, обсуждая за столом кавалеров Мелании, они шушукаются - не посвящать же в свои женские секреты Обушинского. У Обушинского не за горами пенсия, и тогда он окончательно увязнет в своем бабском царстве, но такая перспектива его не пугает, наоборот, он этому рад...
   Устин жмурится, выходя из темного зала. Сунув руку в карман, достает деньги, чтобы расплатиться.
   - А ведь я тебя знаю, - поднял глаза из-за стекла чернявый администратор.
   - Мы не знакомы, - мотает головой Устин, протягивая купюру. - И, пожалуйста, на Вы.
   - На Вы только идут, - оскалился администратор. - Мы не знакомы, но я хорошо тебя знаю, потому, что я старше, а все проживают одну жизнь. Ты неудачник.
   Устин покраснел.
   - Все вы тут неудачники, много перевидал, - чернявый завозился у кассы. - Я же вижу, жизнь не складывается, вот и компенсируетесь. Только бесполезно все.
   - А вам-то какое дело?
   - Да жалко вас! Ты, небось, тоже в любовь играешь, настоящей-то нет, хоть так. И семью себе заводишь, а все равно ничего не выходит. И не выйдет.
   - Откуда тебе знать?
   - Так все такие, всем одного и того же не хватает.
   - Я про то, что не выйдет.
   - А как же! Жизнь везде одна, кто ее сопротивления одолеть не в силах, тому лучше и не родиться. Как говорится, кто здесь мучился, тому и в раю ад.
   Чернявый вдруг снял очки, которых Устин не замечал, уставившись рыбьими глазами. Устин оторопел.
   - И что же делать?
   - Для начала запрись в ванной и набей себе морду. - Чернявый расхохотался. - А знаешь, почему в ванной? Там зеркало, чтобы не промахнуться!
   Устин застыл, склонившись к стеклу. Преодолевая силу тяжести, вверх ползла муха, и Устин подумал, что услышал много правды, в сущности, всю, простую и ясную: он неудачник.
   Хлопнув кассой, администратор протянул ему сдачу. Муха при этом взлетела.
   - Будете брать или нет? И что вы так на меня смотрите? Переиграли?
   Устин вздрогнул.
   - Немного. Оставьте себе.
   - Бывает, - улыбнулся вслед администратор.
   За дверью Устин поднял воротник, хотя было совсем не холодно, и решил сменить клуб.
   Через двадцать минут после этого.
   Поднимаясь в лифте к себе в номер, расположенный на верхнем этаже, Устин оценивает свое положение, перебирая последние события, намечает свои шаги:
   Жена меня все-таки разыскивает, звонок на третий день, жаль, что разговоры в жизни нельзя стирать, как в игре, мало того, приходится их вести: "Как дела?" "Нормально, как у тебя?" "Все хорошо. Где питаешься?" "Кафе при гостинице весьма приличное". "Значит, тебя все устраивает?" "Вполне". "Я рада". Пауза. "Платон не звонил?" Я напрягаюсь, перекладываю телефон в другую руку. "Нет". "Он, кажется, нашел место". Ах, вот оно что! Предупредить, что сроки сокращаются, как это мило. "Я понял, передавай ему привет". Даю отбой. Она тут же перезванивает. "Что-то со связью. А еще Платон сказал, ему нужно твое письменное согласие". Прижимая телефон к уху плечом, долго записываю номер больничного факса. "Постараюсь отправить сегодня". "Было бы здорово, не тяни. Ну, пока". Она дает отбой, чтобы я не успел попрощаться. Да, она умеет дать понять, кто здесь командует. Значит, сразу по возвращении. Сколько осталось? Три-четыре сеанса. Надо форсировать игру. Но как? Впрочем, развязка уже просматривается, время берет свое, Устина и Обушинский дряхлеют, а это совсем не интересно, все старики похожи друг на друга, стало быть, можно пропустить, и остается лишь подобрать болезнь, которая их доконает. Диабет? Пневмония? Отмахнуться от анамнеза нельзя, его собирают всю жизнь, он сопровождает нас, определяя судьбу. Может, он и есть судьба? В старости уж точно. Или устроить несчастный случай? Обушинского сбивает машина, которая уезжает с места аварии, вечер, безлюдно, он истекает кровью на тротуаре, до которого удается доползти, ни помощи, ни свидетелей, винить некого, кроме Бога, Устине сообщают только под утро, когда она уже стала обзванивать морги, она едет в больницу, Обушинский еще жив, но умирает у нее на руках, не приходя в сознание. Трагично и вместе с тем отдает пафосом. Но старость осторожна, и тихое увядание будет выглядеть более логичным. И все же в этом варианте остается что-то недосказанное и одновременно трафаретное. Может, стоит идти от себя?
   Устин в гостиничном номере, растянувшись в одежде на кровати, руки, скрещенные у изголовья.
   Он размышляет:
   Земля - ад.
   Кто бы с этим поспорил?
   Но как все наладить, когда каждое поколение живет само по себе, с чистого листа, вне связи с предыдущим и последующим, о которых может лишь фантазировать? Что мы знаем о родителях? Как сложится жизнь у детей? И так из века в век, род приходит, и род уходит, а ад остается. Как передать опыт? Свою голову не поставишь, а что не испытал сам - не в зачет. А что испытал? Перебирая свое время, мы задним числом его оцениваем, судим его героев, вешаем ярлыки, но оно прошло для нас также незаметно, как и чужое. Что же говорить о другом? Остаются слова, мифы, предания, фотографии, хроника - мертвые артефакты, повод для мечтаний, предлог для удивления или насмешек. Что я знаю об отце? Матери? Как они встретились? Я могу представить их первое свидание, но так ли все было на самом деле? Они рассказали свою историю, как видели ее много лет спустя, пропущенную через фильтр сложившихся, отношений, легенду, изложенную для ребенка так, чтобы не травмировать психику, чтобы он никогда не догадался о правде. Была ли у них любовь? Или только скука и ненависть?
   Устин представляет:
   Пусть Устина будет моя мать, а Обушинский - отец. В уравнение моих взаимоотношений с ними производится замена переменных. Меняю и отчества - Карловна, как у матери, Евграфович - в честь отца. Надо быть ближе к пережитому, перечувствованному, к своему опыту, когда фантазии опираются на воспоминания, выходит правдивее. У этого есть и другое неоспоримое преимущество, которое вскоре понадобится: я смогу обходиться без игры.
   Итак, Непыхайло, девичья фамилия моей матери, Устина Карловна, в возрасте, когда родила меня - я уже давно его пережил и теперь могу легко вообразить молодую, пухлую, как на фотографиях, мать с грудным младенцем, завернутым в цветастые пеленки, счастливую от того, что страдания позади, с улыбкой мадонны, слегка вымученной, слегка не от мира сего, молодые матери все мадонны, - она спускается по выщербленным ступенькам роддома навстречу моему чуть растерянному отцу, еще не привыкшему к своей роли, который осторожно, будто бомбу с часовым механизмом, берет меня на руки, чтобы мать могла свободно сесть в машину. Я еще раз переживаю свое рождение: роды были трудными, многочасовыми, повитухи еле держались на ногах, к тому же плод лежал поперек живота, и готовились к кесареву сечению, но в последний момент он неожиданно перевернулся, был ослепительно солнечный день, несмотря на зашторенные окна, свет, пробиваясь сквозь щели, ударил его по глазам, заставив закричать - первое прикосновение мира, на всю жизнь определившее его настороженное отношение к реальности. Имела место и небольшая асфиксия, легкое удушение, когда, помогая роженице, жирные повитухи тащили его за голову, и это также заложило в нем страх, требовавший выработать защиту. Возникающий тут же вопрос, на который нет ответа: а его последующие страхи - это вновь обретенные или только оживший первый? Его - это меня. Я нехотя выползал наружу, большой лысой головой, явно перевешивающей тело, вперед, проклиная на своем языке белый свет, куда меня втащили, точно падаль на аркане, а потом повитухи, от которых пахло чесноком, перерезали пуповину и, намазав живот зеленкой, облегченно вздохнули. В первую минуту я не закричал, так что пришлось легонько шлепнуть меня по мягкому месту - дополнительный испуг, от которого я, похоже, так и не оправился. Понимала ли мои чувства мать? Вряд ли. Мы больше не одно целое, она не защитит от яркого жгучего света, затопившего сознание, от ужаса быть наедине с собой. Я отделился, чтобы с чистого листа начать собственную историю, писать которую у меня нет ни малейшего желания. Рай безвозвратно потерян...
   Выдернув руки из-под головы, Устин выключает ночник.
   Перед тем как уснуть, он успевает подумать, что открытая война с реальностью, игра в компьютерных залах, эта битва с применением технических средств, закончена, надо признать в ней свое поражение, но остается партизанская, герилья, которую ведут, используя лишь воображение, так что завтра можно спокойно ехать - сдаваться...
   Утро выдалось ясным.
   За окном отбойные молотки вспарывали плавящийся на солнце асфальт.
   Устин, не вставая с кровати, продолжает размышлять, точно провел бессонную ночь:
   На жестокую реальность, на встречу с миром, с которым предстоит быть в постоянном разладе, как и с собой, прикидываясь, что так и должно быть - вот на что обрек меня тот далекий солнечный день!
   А этот?
   Устин чувствует себя абсолютно беззащитным, как смертник, которому остается только подчиниться приговору, смириться с камерой, ожиданием, охранниками, смертью до смерти, это невыносимо, он вскакивает с кровати, в суматохе собирается, неожиданно для себя бреется, а, кончается тем, что, вытираясь, не выпускает из рук полотенце, с которым и прибывает на вокзал. Возвращаться, не уезжать, возвращаются на автопилоте, подгоняя поезд, растворяясь в стуке колес, мечтах, воспоминаниях, в случае Устина, только воспоминаниях, он опять представляет дом на три окна с выщербленными ступеньками, через которые перепрыгивал, отправляясь каждый день в школу, тяжелый ранец, сиреневый зимний рассвет, плывущий из-за огромных, в рост, сугробов, по котором, кажется, воют бесы, но это всего лишь ветер, холодный, колючий...
   - Устин, опять двойка, сколько это может продолжаться?
   Опустив глаза, Устин молчит.
   - Отвечай, я с тобой разговариваю!
   Устин только сопит.
   Мать переходит на крик.
   - Я буду вынуждена рассказать отцу.
   Устин ревет, уткнувшись в подол:
   - Мама, не надо, я исправлю...
   Все домашние роли расписаны матерью давным-давно, Обушинскому отводится быть самодуром - Устин осознает это только теперь - он маячит с ремнем, как постоянная угроза, которая сильнее исполнения, и Устин, повзрослев, понимает, в какую игру с ним играли, слишком жестокую, он жалеет, что его так ни разу и не выпороли.
   Удивится ли жена? Приезд все-таки неожиданный. Он никогда этого не узнает, вида не подаст, она хорошая актриса. А Грудин? Дружище, отличное место, для себя берег! И смех, как у заводной игрушки. Чей, Грудина? Или его? Надо не забыть взять с собой: пижаму, тапочки, зубную щетку, кружку побольше, пару карандашей с блокнотом, если вдруг захочется освежить память, описав некоторые уже начавшиеся стираться картины, телефон не нужен, сигареты, на случай, если закурю, книги...
   Поезд идет ходко, мелькают пригородные поселки, скоро вокзал. Стучат колеса. Стук-стук-стук. Устин напряженно думает, так что его мысли стучат еще сильнее:
   В конце концов, все, как умеют, убивают время, отпущенное на земле - вино, женщины, карты, наконец, деньги, которые сначала для этого зарабатывают, и которые потом становятся самоцелью, скупой рыцарь тоже образ жизни, тоже времяпрепровождение, путешествия, незнамо куда и незнамо зачем, будто за границей по-другому стареют, чаще за компанию или поддавшись рекламе, с уверенностью, что, чем дальше от дома, тем интереснее, искусственно создаваемые трудности, которые, во что бы то ни стало, надо преодолевать, дорогие вещи, вынь да положь, иначе не будет счастья, книги и фильмы от скуки, от маеты, от безделья, лишь бы не оставаться наедине с собой, с невыносимой щемящей пустотой в груди.
   Почему не больница?
   С Грудинным все произошло в точности так, как и предполагалась, у него в кабинете, заполнение бумаг - пожалуйста, подпись еще сюда, простая формальность, требуется твое согласие, - улыбка не сходит с лица, профессиональная, холодная, наконец, процедура окончена, листы исчезают в папке, папка в ящике стола, времени еще за глаза, но говорить не о чем, тут уж ничего не поделаешь, остается комкать молчание междометьями, покашливая в кулак, и радоваться грохоту, вдруг распахнувшегося на ветру окна, от которого вздрагиваешь...
   О чем разговор? Ах, о жене.
   - Она тебя проводит?
   - Сам доберусь.
   Его это, действительно, интересует? Или просто беседу поддержать? Мой ответ, во всяком случае, из второго разряда.
   - И правильно, не маленький.
   Смех железобетонный, как у робота.
   Мой смех. Грудин улыбается одними губами.
   - Ах, чуть не забыл, вот, направление.
   Он уже поднялся, чтобы меня проводить, и ему пришлось прижимать лист к оконному стеклу, ставя на нем витиеватую подпись, занявшую, я видел на просвет, весь его подвал. После чего он протягивает направление мне. Чернила еще не высохли, и я на мгновенье задерживаю бумагу в его руке, чтобы не испачкаться. Боже, о чем я думаю! Мельком смотрю на число. Послезавтра! Остается день. Можно провести его в клубе, продвинув игру как можно дальше, можно даже удовлетворить любопытство, заглянув в финал. Но зачем? Обойдусь без компьютерного зала. Один день не спасет, если я обречен остаться без игры, значит, я уже ее лишен, перед смертью не надышишься. Перед смертью? К черту похоронные мысли! На улице солнечно, легкий ветер шевелит ветки елей, создавая на тротуаре игру света и тени. Глядя в лица прохожим, я заставляю себя широко улыбаться, насвистываю какой-то бравурный марш, а, спустившись в метро, вежливо раскланявшись, уступаю место старушке. Вспомнив вдруг грубоватую учтивость Грудина, громко смеюсь. На меня смотрят, как на идиота.
   А что Устин?
   Он угрюмо сосредоточен, забившись в угол вагона, косится на всех загнанным зверем. Жена встречает его с преувеличенной радостью, вешает на плечики плащ, который он в прихожей швыряет на стул:
   - Будешь ужинать?
   - Послезавтра, - на ходу бросает Устин. - Раньше, видимо, мест не было.
   Сарказм на поверхности, но жена предпочитает его не замечать.
   - Надеюсь, это ненадолго, - расставляет она тарелки с кусками вареной рыбы. - У тебя же ничего серьезного, так, пристрастие...
   Она старательно избегает слова "лудомания", и Устин ей признателен.
   - В конце концов, полечишься, сколько надо, уверена, Грудин сделал все возможное. Хотя, повторяю, у тебя пустяковое расстройство.
   Это уже слишком даже для Устина!
   - Тогда может, обойдемся без больницы?
   Говорит Устин шепотом, не поднимая глаз, уткнувшись в тарелку, ковыряет постную рыбу. Но едва сдерживается. "Да уж не олигофрения, не паранойя! - хочется закричать ему, со звяканьем отшвырнув вилку. - Тихое помешательство, не то, что у всех вас!"
   Почувствовав угрозу, жена замирает.
   Устина это раздражает еще больше.
   "Знаю я ваши шашни, хотите упечь меня, хотите развязать себе руки! - мысленно упрекает Устин, представляя, как воткнет вилку в стол. - Убить вас обоих, убить?!" Жена побледнеет, съежится. Это будет сладкое мгновенье! Но Устин молчит. Как всегда. Потом отодвинув тарелку, уходит к себе на диван.
   Перед тем, как заснуть Устин подумал, почему не завел домашнее животное, например, кота. Да, кота, пожалуй, лучше всего, он неприхотлив, живет сам по себе, его не надо выгуливать. Купил бы еще слепого котенка, белого, гладкошерстного ангорца с длинным хвостом, любопытного, запрыгивающего с пола на кровати, шкафы, подоконники, дерущего обои, когда точит когти, впрочем, для этого можно принести сухое поленце с корой, купать его необязательно, кошки - чистюли, остается приучить к лотку и, что сложнее, к кошачьему корму. Кастрировать его необязательно, он все равно не увидит кошки, смутного объекта желания, а значит - у ангорцев снижен гормональный фон, - не будет орать весной, выглядывая с балкона, подстерегая воробьев и голубей, видя мир, который будет внушать ужас, так что он не убежит. Ареал его обитания ограничивала бы квартира, коты привязчивы к месту, это собаки привыкают к хозяину, его было бы не выгнать даже на лестничную клетку, чтобы он тут же не заскулил под дверью, скребя резиновый половик. С ним не хлопотно, единственное неудобство - вечная линька, белая шерсть, серебрящая ковер, но с этим можно сжиться. К тому же домашние коты спят по восемнадцать часов. Дворовые живут года три-четыре, а он мог бы протянуть все тринадцать, так что его судьбе по кошачьим меркам можно позавидовать.
   Что он увидит: мужчину и женщину, которые делят с ним его логово, их гостей, порывающихся его погладить, так что приходится прятаться на шкафу, бьющихся о стекло мотыльков, которых прижимает лапой, потом отпускает - это целое событие, - книги, назначение которых в том, чтобы драть о них когти, пока не видит хозяин, зеркало, в котором не узнает себя, тускло светящийся по вечерам монитор, у которого, свернувшись клубком, можно лежать часами, корзину, ту же самую, в которой его когда-то принесли в дом.
   Чего он не увидит: мира.
   За жизнь у него было бы два путешествия, не считая, того, когда его купили, оба, в багажной сумке, застегнутой на "молнию", погружавшей в слепящую тьму: первое - в чужой дом, в гости, куда мы с женой уехали с ночевкой, боясь оставить его одного, второе - в ветеринарную лечебницу, он будет уже старый, дряхлый, будет отказываться от пищи, ему поставят неутешительный диагноз, мочекаменная болезнь, убийца всех котов, счет пойдет на дни, и его там же усыпят. С тех пор он останется лишь на фото и в памяти двух людей, не обращавших на него особого внимания...
   Засыпая, Устин решил, что хорошо сделал, не заведя кота, тот бы слишком напоминал ему своего хозяина.
   Может, рыб или черепаху?
   На другой день Устин все же не выдерживает. Он долго валяется в постели, обнимая смятую подушку, завтракает, привычно односложно отвечая жене, а перед глазами у него стоит клуб. Набравшись храбрости, он присмотрел ближайший, в последний раз можно все, желание приговоренного свято. Когда он собирается в прихожей, его лицо не покидает смущенная улыбка, и жена понимающе смотрит ему вслед. Все же он боролся. Ходил кругами около клуба, как кот около кринки со сметаной, потом, махнув рукой, решительно толкнул дверь, оказавшись в полутемном вестибюле. На улице было солнечно, на мгновенье Устин сощурился, привыкая к сумраку, потом направился к кассе.
   - На сколько?
   Кассир понял глаза.
   - На сутки.
   Кассир в фуражке, приподняв ее за козырек двумя пальцами, поскреб мизинцем лысину, потом снова опустил.
   Устин протянул деньги.
   - На все.
   Кассир молча выписал чек.
   Зал был пуст, и Устин пожалел, что заказал отдельный кабинет. Устину он застал такой же, какой оставил, бойкой сухонькой старушкой, живущей ради дочери, Мелания была по-прежнему озабочена поисками жениха, а Обушинский сдал. Он уже не мог нянчиться с внучкой, у него прогрессировал альцгеймер, правда, он еще не забывал, где искать тапочки, и как застегивать пуговицы, но уже, как ребенок, радовался победам своей футбольной команды, каждый раз болея за новую. Больше его ничего не интересовало. Уложив внучку, Устина долго шушукалась с дочерью на кухне, решая его судьбу. В это время Обушинский уже спал сном праведника, и это его спасало. Подойдя к нему, женщины смотрели на ставшее к старости детским лицо, морщинистое, как печеное яблоко, на раскрытый во сне рот, тонкие, бледные губы, на похудевшие руки беспечно раскинутые поверх одеяла, и не могли решиться. Они снова и снова откладывали. Что их удерживало? Страсть давно улетучилась, любовь прошла, привычка отступила, но осталось, вязкое, как болото, прошлое. Обушинский об этом не знал. Нацепив очки, он смотрел футбол, ел тут же, в приставленном близко к телевизору кресле, так, что в ямках на ковре, продавленных ножками, скапливались хлебные крошки, радостно вскрикивал, когда забивали гол - всегда в ворота противника, - и не видел тени нависавшего над ним приюта для престарелых. Вскоре он стал забывать, как выключается телевизор, и засыпал в кресле, досмотрев программы до конца. И во сне тоже смотрел в будущее, которого не видел. Однажды, приняв внучку за болельщицу чужой команды, он нахмурился и, показав пальцем на дверь, сказал: "Тебе с матерью надо перейти в другой сектор, напротив, где сидят ваши". На другой день он переехал из своего кресла в похожее, которое было в сумасшедшем доме, и не почувствовал разницы...
   - Надо доплатить, - вырос в дверях кассир в фуражке. - Время вышло.
   "С какой стати?" - силится противиться Устин, отрываясь от монитора, и тут просыпается.
   Солнце заливает его комнату, он долго валяется в постели, сминая простыни, потом молча завтракает с женой, вспоминая сон, а когда одевается в прихожей, его провожает насмешливо понимающий взгляд. Из подъезда Устин направляется прямо к ближайшему клубу, около которого ходит кругами, как кот у кринки сметаны, потом, махнув рукой, толкает дверь. И тут раздается звонок.
   - Знаешь, Грудин сказал, ничего страшного, если лечь сегодня.
   Оперативно. Значит, они все время на связи. И эта вызывающая прямота. Но Устин не обижается, бывало и похлеще. Он лишь бросает неопределенное:
   - Неужели?
   Выждав мгновенье, дает отбой. Топча собственную тень, дает еще один круг возле клуба. К чему тянуть? Если предстоит больница, значит, он уже в ней. Как Обушинский. Тем более ему не грозит отсрочка, у них с женой нет не только будущего, но и прошлого.
   Трамай, громыхая, везет Устина в больницу. Везет и везет, везет и везет. Что его ждет? Ответ выстукивают колеса: будущее без будущего, будущее без будущего...
   Больница, куда приехал Устин, хорошая, хотя не без странностей. В вестибюле встречает аквариум с раскачивающимися водорослями и огромной рыбой, которой тесно в стеклянном объеме, и оттого она неподвижна, работая плавниками вхолостую, есть бассейн, правда, без воды, оранжерея с пальмами в кадках и райскими птицами - всегда на замке. Их демонстрируют лишь родственникам в дни посещений.
   Одно слово - психушка!
   На что все рассчитано?
   Нет, лучше застрелиться!
   Если бы старели мгновенно, все бы наверняка так и поступали, но это растягивается на десятилетия, за которые успевают привыкнуть. То же с больницей. Если нет ни единого шанса ее покинуть.
   Устин здесь почти неделю.
   Он уже привык, что больничная жизнь, как пустыня, выворачивает время наизнанку, когда любой пустяк превращается в событие - сменилась дежурная медсестра, перепутали лекарства, не пустили на прогулку или перевели в другую палату, - все обретает космические масштабы, все, кроме смерти, которую стараются не замечать. Ни чужую, ни свою. Устин видит из окна морг, как когда-то в больнице у Грудина, из которого в неверном свете луны по ночам вывозят накрытые пленкой, тщательно перевязанные каталки. Косясь на них, дворовая собака с облезлой шерстью начинает протяжно, по-волчьи выть, и Устин задергивает штору.
   Палата двухместная, но сосед постоянно где-то гуляет, курит в туалете или дремлет в холле у телевизора, и, когда приходит Грудин, Устин остается с ним наедине.
   - Неплохо устроился, - с порога начинает Грудин бодрым голосом, выкладывая из пакета минеральную воду с апельсинами. Аккуратно сложив после вчетверо, сует пакет в карман, подходит к окну: - И вид прекрасный.
   Весна, голые ветки тополей скребут на ветру крышу, а облезлая дворовая собака разрывает когтями талый снег.
   Устин лежит под одеялом, не делая попытки встать. Вместо приветствия он лишь вяло поднимает руку, которая тут же безжизненно падает.
   На этом официальная церемония заканчивается, пора переходить к делу, и Грудин, повернувшись, кашляет в кулак.
   - Я разговаривал с твоим лечащим, он уверен, ты идешь на поправку, пока ты сам можешь этого не замечать, но сдвиги есть, определенно... - Грудин старается быть убедительным, но его выдает скороговорка. Устин молчит, и тогда Грудин наклоняется, заговорщически шепча: - Не сомневайся, все так и есть, иначе бы он мне сказал, как врачу.
   Он застывает, точно цирковая собачка, ждущая поощрения. Устину делается неловко.
   - Я и не сомневаюсь, - едва ворочает он языком.
   Звучит издевательски, но для Грудина этого довольно.
   - Теперь о лекарствах, - расплывается он, - схема прекрасная, я бы ее и сам придерживался на его месте, ударная доза с постепенным сокращением, конечно, первое время возможна вялость, сонливость, но потом это пройдет.
   - Пройдет, - эхом повторяет Устин. - Я не сомневаюсь.
   Подвинув стул к кровати, Грудин садится, но говорить больше не о чем, и оба благодарны высоченной, под потолок, медсестре, которая приходит ставить капельницу. Задрав голову, Грудин уставился на чепец с красным крестом, пока она деловито укрепляет перевернутую вверх дном бутылку с раствором, откручивает вентиль.
   - Когда прокапает, зовите, - оборачивается она в дверях.
   - Я прослежу, - бросает ей в спину Грудин.
   Опять повисает молчание.
   - Твоя жена просила передать привет.
   Устин кивает, оценивая находчивость Грудина, отмечая про себя, что "твоя" лишнее, он еще не выжил из ума и помнит, что Грудин холост. Это продлевает беседу на несколько секунд.
   - Скажи, - вдруг говорит Устин, - а если я дам тебе логин и пароль, ты сможешь за меня продолжить игру?
   Грудин теряется.
   - Ну, знаешь, - разводит он руками. - Надеюсь, это шутка?
   - Шутка, - повторяет Устин.
   И оба смеются. Потом Грудин чистит апельсин, сильными, короткими пальцами разрывает на дольки, так что из мякоти брызжет сок, протягивает одну Устину, другую отправляя в рот. Устин берет апельсин, и Грудин замечает его исколотую, синюю от капельниц руку.
   - Ладно, пойду звать твою каланчу, - взяв за спинку стул, задвигает его под стол Грудин, давая понять, что не вернется.
   Устин благодарит его глазами.
   Когда за Грудинным закрывается дверь, Устин предается воспоминаниям.
   А что он, собственно, может помнить? Что осталось в его памяти от его раннего детства до того серого, промозглого дня, когда мать держала в руках его теплую ладонь возле свежей могилы, в которую опускали отца? Отдельные нестройные картины, вспыхивают, как молнии: Обушинский, его отец, спит днем на диване, свесив набок огромный живот, он храпит, пугающе громко, как кажется ребенку, хотя теперь Устин вряд ли бы удивился, грузный мужчина, обычное явление, но тогда он живет звуками, запахами, цветами, пора осмыслении придет потом, значительно позже, или, расставив фигуры, Обушинский играет с сыном в шахматы, странно, что Устин не помнит выражение его лица, зато отчетливо видит черного коня, нацелившегося сделать вилку, о чем отец предупреждает спокойным голосом, в памяти всплывают разбросанные повсюду носовые платки, в которые Обушинский то и дело сморкался, багровея от натуги, его пепельница, всегда полная окурков, аккуратный, ровный почерк, когда за кухонным столом посреди груды немытой посуды, ужин уже окончен, Обушинский на белом листе выводит алгебраические формулы, которые Устин проходит в школе, их задали на дом, или пишет смешные бессмысленные предложения, соединяющие в себе устойчивые выражения, например: "Вид идиота из окна", которые сейчас уже не кажутся забавными, и Устин не понимает, что в них находил и почему заливался звонким смехом, хватаясь за скатерть, сотрясая грязные тарелки. А может, всего этого и не было? Ремонты! Да, что было точно, так это они, бесконечные ремонты, из которых Устина не вылезала, они были ее страстью, бороться с ними было бесполезно, разгоряченная, с красными пятнами и выбивавшейся из-под платка прядкой, она клеила обои, по сто раз вскакивая на табурет, или, заметая стружку, давала распоряжения мастеру, циклевавшему паркет.
   - Это когда-нибудь закончится? - безнадежно спрашивал Обушинский.
   - Приятно же быть в чистоте, - уклонялась она, сардонически улыбаясь.
   Обушинский не мастер на все руки, сломанная розетка не по его части. Он на целый день запирался в своем кабинете, завешивая дверь изнутри мокрой тряпкой, чтобы в щели не проникала строительная пыль, вызывавшая у него аллергию. Он чихал, как кот, стоя у открытой форточки, смотрел на спешащих пешеходов, казавшихся ему счастливыми только потому, что избавлены от его пыток. Возможно, ремонты и вогнали его в гроб? Думать так нет основания, но наверняка они отравили ему остаток дней не меньше, чем детство Устину, недаром одним из его смешных предложений было: "Все счастливые семьи несчастливы по-своему". Его внешность? У него широкие, слегка покатые плечи, высокий рост, так что Устина даже в туфлях на шпильках достает ему лишь до середины предплечья, волосы уже редкие, начавшие седеть, но в сочетании с крупными чертами лица они еще кажутся густыми, как в его молодости, о которой помимо фотографий можно легко догадаться с первого взгляда - орел, любимец женщин, человек несгибаемой воли, у которого за плечами череда побед. Это в прошлом. А теперь он боится жены, ее ремонтов, истерик, обид, ее молчания и мстительного равнодушия, страшится взгляда ее пустых водянистых глаз, которым она обдает его при ссорах, когда они вдруг сталкиваются на кухне, так что ему приходится прислушиваться, держась за дверную ручку, прежде чем выйти из своей комнаты, раньше он всегда только потел, а теперь все чаще мерзнет, этот крупный мужчина, сломленный, неуклюже сгорбленный в присутствии маленькой женщины, скрутившей его в бараний рог.
   Устин рисует.
   Семейный портрет в интерьере.
   Еще одна немаловажная деталь, Обушинский содержал семью до самой смерти. Своей, семья умерла раньше. Устина работала кем-то на телевидении, но ее заработком не проживешь, в чем она убедилась через месяц после похорон, когда ей пришлось заняться распродажей. Кольца, серьги, кое-что из мебели. В этом были свои плюсы, ей стало не до ремонтов, да и делать их было не на что. Дом, раньше полный гостей, внезапно опустел. Приходившие раньше к Обушинскому ограничились соболезнованиями, ероша ладонями волосы Устину, обещали поддержку, о которой забывали, спустившись по лестнице, и хлопая парадной, навсегда забывали дорогу в этот дом. На праздники иногда раздавались звонки: "В седьмой класс? Надо же какой большой!", а сами, понимал Устин, думали о том, как летит время, о наступающей старости, которая бы сама по себе была терпима, если бы не вела за руку смерть. Заметил ли Устин потерю? Пожалуй, нет, только утрату кормильца, посеявшую неуверенность в завтрашнем дне, заставившую раньше повзрослеть. С двойками, как и с друзьями, было покончено, он засел за учебники, наверстывая упущенное, однако, особенной радости зубрежка не приносила. Устин все делал по инерции: вскакивал по будильнику, боялся опоздать к первому уроку, тянул руку, чтобы обнаружить свои знания, хотя от учительской похвалы не зависел, потом возвращался, зимой оставляя за собой на сугробах длинную линию, прочерченную палкой, которой летом сбивал кусачую крапиву. Устин слегка хромал. Ничего особенного, все должно было выправиться, что, собственно, и случилось к выпускному вечеру, на котором он вполне сносно танцевал. Была ли у него первая влюбленность? Да, девочка с раскосыми восточными глазами, темными веснушками, которая не обращала на него внимания, впрочем, и он, уверенный в отказе, тщательно скрывал свои чувства, а кончилось тем, что вечерами он стал встречать ее на прогулке с Грудиным...
   "Обед!" - отнимая от воспоминаний, зовут в коридоре.
   Шаркая тапочками, Устин тащится в столовую.
  
   Всюду видеокамеры, двери без ручек.
   Из разговора с врачом.
   Я вижу Устина со стороны:
   Небритый сорокалетний мужчина в больничной пижаме утопает в мягком кресле, забросив ногу на ногу, вылитый отец семейства перед телевизором - заслуженный вечерний отдых, можно расслабиться, щелкая пультиком, можно позволить себе даже пиво, - ни дать, ни взять респектабельный, почтенный буржуа, если бы не изможденный вид и не синяки под глазами. Да, синяки все портят. Кабинет просторный под стать креслу, за столом напротив врач, который, казалось, не замечает ни его щетины, ни синяков. Устин отвечает не слишком быстро, вдумчиво, точно примеряя каждый вопрос, как ботинок, не велик ли, не жмет, подходит ли ему, или его стоит молчаливо отставить. "Нравится у нас?" О, этот явно не на ту ногу! Врач курит трубку, что не мешает ему допускать бестактность. "Сносно, хотя я бывал в местах и получше". Врач добродушно улыбается, он столько всего наслушался, его не проведешь. "У нас, конечно, не сахар, голубчик, но придется потерпеть". Откуда эта фамильярность? Они же почти ровесники. "Скучаете?" Врач не добавляет: "По игре". Устин благодарен и за это, он, в общем-то, великодушный, этот врач. "Человеку с воображением нигде не скучно". Устин слегка приоткрывает карты. Но врач, похоже, в них не заглядывает. "Это хорошо, - попыхивает он трубкой, то и дело, прикрывая тлеющий табак большим пальцем. - Представляете, чем займетесь, когда выйдете?" Это вызов? Или врач демонстративно отворачивается? Устин симметрично меняет позу, перекидывая другую ногу. "Об этом я как раз не думаю". Карты ложатся на стол. Но врач, похоже, ослеп. "Ну, и правильно, голубчик, живите настоящим". Он выбивает пепел из трубки прямо на стол, давая понять, что аудиенция окончена.
   Устин медленно поднимается.
   Он доволен. Ему удалось покрутить кукиш в кармане. И не замечает, что ему врезали с обеих рук. Дверь не заперта, а только прикрыта, Устин легонько ее толкает, и я вижу его сутулую фигуру уже в коридоре.
   Он направляется к себе в палату, а я не могу понять, кто же кого переиграл...
   Все-таки жаль, что под рукой нет игры, задним числом уже нельзя ничего исправить, если только не подводит память, и Устину остается многое забывать. Еще долго после похорон мать носила траур, не позволяя никому приходить, а по телефону, едва сдерживая рыдания, говорила всем, как сильно любила мужа, точно оправдываясь, доказывала, что в последние дни ухаживала за ним, как никто ни за кем не ухаживал, хотя могла бы, как многие жены, учитывая его сложный характер, неизменно повторяя: "В гробу он лежал, как огурчик", отчего Устину делалось стыдно.
   Потому что все от начала до конца было ложью.
   Устина, забитая для всех жена, роль, в которую за годы она с упоением вжилась, оказалась властной матерью, ее попытки после смерти Обушинского сделать мужа из сына, встречали отчаянное сопротивление. Повторять это невыносимо даже в памяти, приходится вычеркнуть из прошлого непонимание, поначалу возникшее как трещина, но превратившееся в пропасть, когда Устин, уже студент, видел, что мнение матери всегда противоположно, и что ужаснее, зачастую его вовсе нет, а есть лишь имитация, маска, нелепая поза, прикрывающая его отсутствие, когда главным становится взять верх, навязав свою правду, не выслушав чужую. "Мама", - часто хотелось за столом сказать Устину, а когда она поднимет голову от тарелки, рассказать, что лежит на душе, поделится мыслями, но это уже не в стиле их отношений, испорченных, как прогорклый сыр, и он ограничивается тем, что говорит: "Передай, пожалуйста, соль". Сопротивление? Какое может быть сопротивление мальчишки, едва достигшего совершеннолетия, опытной женщине, у которой за плечами полвека борьбы? Оставалась бессильная ярость, оставалось сжимать кулаки, раз с ними не выйти против танка. Да, жаль, нет игры, нельзя воскресить Обушинского, расклад сил был бы другим, он был буфером, этот грузный, грозный Обушинский, громоотводом, семейной грушей, а теперь Устин остался один на один, и в ринге нет даже судьи. Грудин? У него своя жизнь, чем он мог помочь? Всегда вежливый, до приторности улыбчивый: "Здравствуйте, Устина Карловна, как ваше здоровье?", уже тогда он был психологом и дипломатом. Устин учится на журналиста, должен быть бойким, от природы он такой и есть, но в присутствии матери становится мямлей. Правда, занятие журналистикой - это для отвода глаз, для той же матери, чтобы особенно не наседала, а по-настоящему Устин мечтает лишь о литературе, по наивности не представляя, каких трудов в ней стоит пробиться, он убежден, что перед бумагой все равны.
   Примеры его раннего творчества?
   Ради бога: вот как он понимал близость, скидка на возраст обязательна:
   Мужчина и женщина шли через пустыню. Они ели из одного котелка и спали под одним одеялом. "Береги воду!" - раздражённо покрикивал мужчина, видя, как расточительна женщина. "Разведи огонь!" - будил он её, бросая на постель охапку хвороста. Женщина сносила всё. Вечерами у костра мужчина с тревогой рассказывал, какой путь кажется ему короче, а когда замечал, что его не слушают, поднимал на женщину руку. Это случалось не раз и не два. Наконец, женщина не выдержала. "С другими я видела тебя любезным, - кусая губы, сказала она, - потому и согласилась пойти с тобой через пустыню. А со мной ты груб, разве можно платить за это любовью?" Мужчина взглянул на неё с удивлением, потом устремил глаза к горизонту. Он промолчал, но с тех пор относился к женщине подчёркнуто предупредительно. Теперь она пила вволю, а спала до захода солнца. "Давно бы так, - радовалась она про себя, - стоило разозлиться, как всё сразу наладилось!"
   А однажды у костра, обняв мужчину, спросила:
   - Видишь, как нам хорошо, почему же ты раньше так обращался со мной?
   Мужчина опять посмотрел на горизонт.
   - Потому что раньше мы были вместе, а теперь - порознь.
   И тут женщина поняла то, о чём он знал уже давно, - из пустыни им не выбраться.
   Нет, это не годится. Здесь мало романтизма, и это кажется странным. Устин, как и все в его возрасте, наверняка писал о любви, как и все писал о том, чего не испытал.
   Тогда, может быть, это:
   После ужина пили коньяк, курили. Рюмка развязала язык, с пунцовыми щеками она трещала, как сорока.
   - Смотри, все слова переговоришь, - остановил её он.
   - Это как?
   - А так, - загасив окурок, плотно устроился он в кресле. - Давным-давно жил на свете неисправимый болтун, который мог часами распространяться о чём угодно...
   - Он был политик? - наморщила она носик.
   Он пропустил мимо.
   - В округе от него все разбегались, а, выходя из дому, молились, чтобы случайно с ним не столкнуться, и их молитвы были услышаны. Бывало, человек этот долбил, как дятел, одно и то же, а тут стал замечать, что раз произнесённое слово навсегда исчезает из речи. Он будто его забывал: скажет "дождь" - и забудет, скажет "лес" - и тот вылетит из головы...
   - Склероз? - опять вставила она.
   Он остался невозмутим.
   - Поначалу человек не обращал на это внимание, ведь он был великий оратор, перед которым мерк Цицерон, и легко находил новые выражения для своих мыслей. Он подбирал синонимы, вместо "дождь" говорил "вода, струящаяся с неба", вместо "лес" - "группа растущих вместе деревьев". Отрицая противоположное значение слова,которое уже не мог употребить, объяснялся от противного, что выглядело иногда, как загадка. Так вместо "кошка" он однажды сказал "мяукающий зверёк", в другой раз - "домашнее животное, но не собака, не лошадь, не курица, не хомяк..." и, перечислив с десяток домашних питомцев, вычеркнул их из памяти. Таким образом, его лексикон катастрофически сужался, немота подступала к нему, как вода к княжне Таракановой, теперь он всё чаще замолкал посреди разговора и, не в силах подобрать слова, объяснялся жестами. Тогда он стал выдумывать неологизмы, изобрёл собственный волапюк, но и это не спасло - его языка никто не понимал. Пробовал он употреблять и знакомые ему иностранные слова, но они быстро исчерпались, а учить новые языки он не успевал - они забывались прежде, чем он овладевал ими...
   Сунув в рот сигару, он щёлкнул зажигалкой, покосившись на дымивший кончик.
   Она сидела, поджав ноги, и была вся внимание.
   - Кончилось тем, что человек онемел. Он бродил в безмолвии посреди шумного, крикливого мира, страдая от того, что не может возвысить в нём голос. А однажды, созерцая толпу, заглушавшую пение птиц, вспомнил Гарпократа, бога молчания, которого изображали с прислонённым к губам пальцем; и тут его осенило, что каждое слово создано, чтобы быть произнесённым единственный раз, только тогда оно действенно, только тогда несёт смысл.
   А ещё он понял, что в повседневной жизни, пресной и однообразной, можно обходиться без слов. И тут к нему вернулся дар речи, которым он до конца дней так и не воспользовался...
   Он выпустил дым:
   - Вначале было Слово, а потом - слова, слова, слова...
   - Грустная притча, - пересела она к нему на колени. - От частого повторения слова затираются. - И тут же капризно надула губки: - Глупый, зачем ты это рассказал?
   Больше не буду говорить, что люблю тебя!
   Да, это больше похоже на первый опыт, юноша вполне мог так написать, здесь налицо желание выглядеть умнее, оригинальнее.
   Оставим пока это.
   Но что дальше?
   У Устины открылось множество болезней, запахло валерианой, в прихожей затоптались врачи, которым Устин устал открывать, провожая с унылым видом в комнату матери, они выписывали кучу рецептов, бесполезных, видел он, потому что от всех недугов ей помогало лишь одно средство - его кровь. Она сочится в никуда, уходит, как в песок, ее поглощают галлонами, ведь с тех пор, как отрезали пуповину, они так и остались сообщающимися сосудами. Так могло продолжаться до самой смерти, его смерти, в том, что мать переживет его, Устин нисколько не сомневался, но появилась Мелания.
   Были летние каникулы, солнце стояло в зените, и полуденную тишину на бульваре нарушало только поскрипывание колясок, которые катили молодые мамы. Она сидела под тополем с томиком поэта серебряного века, Надсона или Хлебникова, зеленые, в крупную клетку брюки, обтягивающая блузка, волосы, собранные в конский хвост. Иссиня черные, они отливали на солнце, тени было мало, к тому же с тех пор, как она села, тень передвинулась на другой край лавочки. На противоположной стороне Устин делал вид, что изучает газету. А сам исподтишка изучал ее. Сосредоточенное, живое лицо, на котором тут же отражалось содержание книги. Что он сказал ей? Что серебряный век в русской поэзии уступает золотому? Что-то в этом роде. Это была глупость, но она, захлопнув книгу, подняла глаза. Что было потом? Они шли по бульвару, рядом, но еще не взявшись за руки, и аллея казалась обоим бесконечной. Их обгоняли коляски с детьми, с тополей летел пух, собираясь вдоль бордюра, и он, щелкая зажигалкой, пускал огненные волны. Она пугалась, ей уже чудился пожар, но каждый раз, когда огонь затухал, показывала на скопление пуха: "А вот еще".
   Мелания жила на окраине, в доме с резным палисадом и целующимися голубями на воротах. Когда Устин проводил ее, был уже поздний вечер, из-за трубы выкатила луна, а в саду пели соловьи.
   На другой день Устина связала позднее возвращение сына с его приподнятым настроением, которое ему не удавалось скрыть. "Завел юбку?" - хотелось закричать ей за завтраком, но она лишь сухо обронила:
   - Передай соль.
   Устина умная, в интуиции ей не отказать. Врага еще не видно на горизонте, а она уже слышит его шаги и бьет тревогу.
   - У тебя усталый вид, не хочешь съездить к морю?
   Предложение заботливой матери, но Устина не провести.
   - Поздновато, каникулы уже кончаются.
   - Так именно поэтому.
   Устину выдала поспешность, она чуть не прикрыла рот ладонью, и, когда Устин отрицательно покачал головой, больше не настаивала. Что же, первый ход не прошел, но у нее в запасе тысячи.
   - Вчера звонил Платон, искал тебя. Ты отключил мобильный?
   - Случайно, только сегодня заметил.
   От нее не укрылась его ложь. А он не раскусил ее блефа, Грудин не звонил, и Устина укрепилась в своем предположении. Устин поднялся, она уже убирала со стола:
   - На обед будет фаршированная рыба с фасолью. Тебя ждать?
   - Нет, я на целый день еду за город.
   Устина поджала губы.
   - Не выключай телефон, я волнуюсь.
   Устин на ходу поцеловал ее в начавшую отвисать щеку, она хлопнула дверью, а через час уже мчал за Меланией на велосипеде, колесо к колесу, а когда позволяла дорога, догонял, и тогда они ехали рядом, взявшись за руки, придерживая руль свободной. Шоссе было пустынным, от жары плавился асфальт, и только иногда их с ревом обгонял какой-нибудь самоубийца-мотоциклист. А вот и проселочная тропа, надо сворачивать, Мелания машет рукой, она хорошо знает эти места, там дальше будет чудесная поляна у речки, можно искупаться. Устин не взял плавки? Не страшно, там никого не бывает. И вот велосипеды завалены на бок, и вот они счастливы, оттого, что ступают босыми ногами по теплой земле, что стрекочут кузнечики, что они одни - Адам и Ева, и никаких змей! Время летит, Устин уже искупался, успел обсохнуть, но волосы еще мокрые, развалившись, он жует травинку, перекатывая языком во рту, щурясь, смотрит, как бегут облака, а Мелания, распустив конский хвост, улеглась к нему под прямым углом, лежать рядом слишком жарко, опустив голову ему на плечо. "Подожди, - выплюнув травинку, Устин осторожно кладет ее голову на землю, вскакивает и, шагнув к велосипедам, роется в багажной сумке. Он возвращается: - Теперь устраивайся удобнее" Они снова образовывают на траве тот же прямой угол, но теперь в руках у Устина тетрадь, которой он загораживается от солнца.
   Он читает:
   Любовь жестока, как избежать ее коварства? Вот что рассказал один дервиш, мудрейший их мудрый, который знал все на свете и даже больше:
   Он был женат, когда встретил её - как лань, гордую, с миндалевидными глазами. Он был привязан к жене и раздирался, как паром между речными берегами, метался, как ветвь чинары на ветру, когда бьёт в крышу сакли.
   - О, дервиш! Я сгораю, как засушливая степь, как искра над костром дымчатым, как снежные горы, объятые солнцем! Кровь переполняет мои жилы, но кровь не знает, куда бежать! Что делать? Уходить? Убить её? Умереть?
   Во имя Аллаха, скажи, о, мудрейший! О-о-о!!!
   И я сказал:
   - Уходи! Чувство - не пёс сторожевой, страсть - барс клыкастый, с вздыбленной лунной шерстью - на цепи не удержать!
   - А грех? Грех же, о, дервиш!
   - Грех? Грех - оборотная сторона любого поступка. Как тёмную сторону у луны, кто увидит?
   И послушался он, и опять был женат, когда встретил её - ясноокую, трепещущую, с лебединой шеей.
   - О, дервиш! Её руки, как облака молочные, и я делаюсь, как луна, когда обнимают они - пьяным, дрожащим, беспомощным... Её губы - кумыс дурманящий, голос - масло кунжутное, а речь - песни ангельские! Сердце моё, как небо, вспоротое молнией! Как быть? Вырвать из груди сердце? Разъять, разрезать, разделить себя кинжалом остро отточенным? Уходить? Остаться? О, помоги, воплощение мудрости! О-о-о...
   И я сказал:
   - Уходи! Чувство - не арык на поле хлопковом, не пересохнет летом засушливым, жарким, выжженным! Страсть - река горная, пенистая, бурная, как её остановишь? Сделаешь запруду - прорвёт, плотину выстроишь - уничтожит, разобьёт, разметав камни булыжные!
   - А долг? Клятвы? Обещал же я, о, дервиш!
   - Обеты ветхие - что посудина в море бушующем, не эта волна перевернёт, так следующая.
   И послушался он, и в третий раз был женат, когда встретил её - лёгкую, как ветерок на лугу весеннем, с голосом, как родник горный, и волосами, как ночь.
   - О, дервиш, дервиш! Нет мне места среди людей! Цветы полевые не милы мне! Птицы небесные не милы мне! Звери лесные не страшны мне! Меня поразили стрелы огненные, и умираю я, как стяг, врагами разодранный, как лепёшка разделённая, разломанная! Волосы, волосы, умытые кислым молоком, смоляные, струящиеся, не дают покоя! Манят, манят, как хмель! Опять уходить? Нет? Нет! Закрой мне глаза перстами морщинистыми, потому что я уже умер! Ибо жизнь без любви - полжизни, треть жизни, миг один! Она, что кобылица без кумыса, что трава порыжевшая, примятая, сорная. Будто после кибитки вольной, резвой, скачущей, отобедал в чайхане, и остались на столе крошки да пятна мутные в кувшине опорожнённом!
   О!..О!..О!..
   И тронул я ему веки.
   И пробудился он - точно халат сбросил.
   И увидел на ложе свою жену - с миндалевидными глазами, шеей лебединой и волосами, как ночь.
   И подумал: ай, сон, сон! Жужжит, как пчела в день полуденный, а мёд собирает в сотах далёких, неведомых.
   И рад был несказанно, и любил жену свою столько раз, сколько во сне являлась.
   - Ну как? - отложив на землю тетрадь, поворачивается Устин. - Тебе понравилось?
   Мелания спала.
  
   Дни посещений в больнице: вторник, четверг.
   Устин представляет:
   Сегодня как раз один из этих "мужских" дней, "женские" - это среда, пятница и суббота, - значит снова терпеть присутствие жены. Она принялась за старое, приходит в платочке, смиренно вздохнув, заводит разговор о Боге.
   - Сходи в церковь, Грудин добьется разрешения, тебя выпустят.
   - Зачем?
   - Исповедуешься, батюшка наставит тебя на путь истинный.
   - Пути Господни неисповедимы, причем здесь батюшка? Он что, у Бога на посылках?
   Я злюсь, и она умолкает.
   От этого я злюсь еще больше. И чего накинулся, у каждого безумия свои каноны.
   Христианин из меня никакой.
   Я не могу заставить себя поверить, что Млечный Путь, звезды и черные дыры создал тот самый еврей, которого распяли в Палестине две тысячи лет назад. Это превосходит мое воображение. Мне, конечно, импонирует, что мое тело после того, как распадется на молекулы, соберется вновь, но я не могу перешагнуть через свой скепсис. Может, заняться самовнушением? Церковь как коллективный гипноз?
   Жена за время пребывания Устина в больнице сменила работу, любовника, что видно по ее счастливым глазам, и поняла важную вещь: она вполне может обходиться без мужа. Да, она не из тех, кто будет ждать, тем более неопределенный срок, ей легче откреститься, забыть, сделать так, чтобы Устин не вернулся. Можно ли ее за это судить? Во всяком случае, не Устину.
   Устин наблюдает.
   - Тебе здесь лучше?
   Акцент на "здесь". Она смотрит вопрошающе. Как собака, ждущая команды хозяина. Но это обман, Устин давно не хозяин, если когда-то им и был. А зачем вопросительный знак в конце утверждения?
   - Да, здесь мне лучше.
   Вот и все, согласие, которого она добивалась, чтобы снять вину, если такая и была, теперь нужно закрепить успех:
   - Вот видишь.
   Она вздыхает.
   Да, ей горько, но что поделать, ведь она говорила и раньше, только ты не слушал, тогда, возможно, все бы повернулось по-другому, а теперь, какой выбор, надо подчиняться обстоятельствам, смириться, однако не терять надежды и т.д и т.п.
   Перевод Устину не нужен.
  
   Тик-так. Отмотаем ленту назад. Полыхаев Устин Макарович. Сколько ему? Сколько букв в его имени, фамилии и отчестве. Так что по отчеству его еще не зовут.
   - Давай поженимся, - невинно предлагает Мелания. - Мы знакомы уже вечность.
   - И три дня, - поправляет Устин. - Мы позавчера катались на велосипедах. - Он обнимает Меланию. - Завтра представлю тебя матери.
   Смотрины начались улыбками. "Проходите, милочка, переобуваться не обязательно". Устина сама любезность, правда, чуть язвительна, но не настолько, чтобы это нельзя было принять за дружескую фамильярность. Ее тон обезоруживает. Держится чуть свысока? Тут уж ничего не поделаешь, возраст, ее преимущество, о котором она не дает забыть. При этом она молодится, накладные букли, подчеркнуто скромный маникюр, колье в вырезе твидового платья. "А вы чем занимаетесь? - подливает она Мелании чая. - Сколько сахара?" "Два". Первый вопрос Мелания пропускает. "Мелания студентка, - отвечает за нее Устин. - Будущий филолог". "Ах, вот оно как!" Лицо Устины принимает удивленное выражение. "Что значит, "вот оно как?" - закипает Устин. - По-моему это замечательно". "О, безусловно, - снисходительно улыбается Устина. - Особенно, пока учишься". Мелания ёжится. В беседу матери с сыном ее не приглашают, будто ее и нет. "Но ты же сама гуманитарий, - еле сдерживается Устин. - Как ты можешь такое?" "Так именно поэтому". Устина торжествует, она переводит взгляд на гостью, и Мелания чувствует себя инфузорией под микроскопом. "Пейте, милочка, Устин прав, быть филологом здорово". Прием скомкан, однако, придраться не к чему, всегда можно будет развести руками. "И на каком же вы, милочка, курсе?" Устина само миролюбие, конфликт ей не нужен. "Спасибо за чай, голубушка, - Мелания отодвигает чашку. - Я, пожалуй, пойду". Она поднимается одновременно с Устином. "А она дурно воспитана, - кричит им в спину Устина, не ожидавшая такой развязки. - Тоже нашел, кого в дом привести".
   Опять обращение только к сыну.
   Устина предъявляет ультиматум, и в выборе не сомневается.
   Я или она?
   Похоже, все было именно так.
  
   После ухода жены больничная палата кажется особенно пустой. Устин валяется поперек кровати, свесив ноги, мысленно возвращается к состоявшемуся разговору. Сходить в церковь? Исповедоваться? Сказать: мне плохо, сам не знаю от чего? Или: я жду от вас помощи, не понимая в чем? Их всех библейских персонажей мне симпатичен только Иов. Иов с его воплями, обидами и вопросами на пепелище. Иов бунтарь, ребенок, приличный человек. Один в пустыне. Среди городской суматохи, яркой рекламы и Ахерона машин, затопившего улицы, он неуместен, как Христос в золоченом храме. Иов в банке? В ток-шоу? Иов, выступающий по телевидению? В нашем мире он смешон. В своем трагичен. Это больше говорит о нас? Или о нем? Нет, в церковь не пойду, обойдусь без посредника, в конце концов, Бог всех примет. Или никого.
   Сосед у Устина жизнерадостный, в коридоре то и дело раздается его громкий смех.
   Один человек почувствовал недомогание и обратился в клинику, где ему предложили сдать анализы. Когда он пришел за результатом, то врач явно подбирал слова, анализы оказались плохими. Даже очень плохими. Человеку предложили их пересдать через неделю. Ему предъявили черную метку, и оставалось надеяться на чудо. Чтобы он ни делал, чем бы ни занимался, он неотступно думал о смерти. Придумать здесь ничего невозможно, но все равно бился над этим, точно муха о стекло. И только все больше мрачнел. Так прошла неделя. От его прежней уверенности не осталось и следа, когда он пришел в клинику, то был уже другим человеком. Врач, напротив, встретил его сияя. "Сто лет будете жить, - чуть конфузливо пробормотал он, отменяя приговор. - Вышла ошибка, в тот же день вместе с вами поступил ваш однофамилец, анализы перепутали". Человек ничего не ответил. Покинув клинику, он думал о том, другом, которому вместо него выдали индульгенцию на спокойную жизнь...
   Сосед Устина очень напоминал ему того другого.
   А может, так и надо?
   Один рабочий на плановой диспансеризации заставил врачей вздрогнуть, ряд мелких симптомов указывала на смертельный диагноз. От него его скрыли, но сразу же отправили в больницу для уточнения. Рабочий чертыхался, говорил, что у него нет страховки, и ему не заплатят за вынужденные прогулы, уже другие врачи, в больнице, сочувственно глядели на бесшабашного парня, которому по их расчетам жить оставалось с месяц. "Ничего, потерпите, возьмем пункцию, отправим в лабораторию, уже скоро, - утешали его, но он только рукой отмахивался: - Я же ни на что вам не жаловался..." В больнице он заигрывал с молодыми сестрами, умудрился раздобыть вина и подраться с соседом по палате. Он ни разу не задумался, почему он сюда попал, что может умереть, он вообще никогда не задумывался о том, что смертен. Когда диагноз не подтвердился, на него смотрели как на дважды родившегося, провожая долго жали руку, а он все повторял: "Только время зря отняли, я же говорил, а еще ученые люди..."
   Может, так и надо?
   Зачем Иов? Зачем его проклятые вопросы? Разве современному человеку что-то неясно? Любой Иов сегодня ответит себе на все библейские вопросы. Если он разорился, то это естественно потому, что на автомобильном рынке случился кризис, и делать ему со своими шинами нечего. Если от него ушла жена, то опять же всё понятно: жена встала на ноги, хорошо устроилась и вместо старого, плешивого и бедного нашла молодого, красивого и богатого. Если его бросили дети, то и в этом ничего загадочного: кому нужны старые родители, которые к тому же не могут оплатить учебу. Иов ответит на все свои вопросы, пристрастившись к телевидению, наловчится отвечать и на чужие, пока ему настолько не надоест это занятие, что он вообще перестанет задавать вопросы. Тогда Иов исчезнет, вернувшись к действительности, превратившись в современного человека.
   Устин выдергивает руки из-за головы, рывком поднимается на кровати: пора ужинать.
   Кухарка из огромного чана накладывала на тарелки пресную кашу, которую сопровождала жареная треска, чай, сахар отдельно, и все это после длинной очереди из больничных халатов.
   После ужина я вспоминаю:
   Школа, класс за классом, когда всегда есть старше, умнее, за кем надо тянуться, и есть младше, те, на которых можно смотреть свысока, потом университет с его профессурой, сессиями и дипломом, этим венцом сизифова труда, которые еще долго являются в кошмарах, от всего этого отходишь лет десять, не меньше, когда становится поздно, из тебя уже сделали послушника, ты стал полноценным членом общества...
   Я вспоминаю:
   Итак, Устину предъявлен ультиматум.
   Мать или Мелания?
   Устина поставила его перед выбором, не сомневаясь в своей победе. Когда сын ушел, она перемыла всю посуду, сделала в квартире генеральную уборку, но злость не проходила, она снова и снова проворачивала в памяти сцену за столом, в ярости вытряхивала тряпку от пылесоса в мусорное ведро, потом снова его включала, и его мерное гудение заглушала слова, которые срывались у нее с языка; она тщательно подбирала слова, которыми встретит сына, но, когда в прихожей хлопнула дверь, все они выскочили у нее из головы.
   - "Голубушка"! - закричала она, будто они с сыном и не расставались. - Какая я ей "голубушка"! Вульгарная девка, кто у нее родители?
   Ожидая оправданий, она сделала паузу. Но сын молчал.
   - Я с тобой разговариваю, твою мать унизили, оскорбили, а ты отмалчиваешься!
   Оттеснив ее плечом, Устин просочился в комнату.
   - А, значит, я еще и виновата! По-твоему, я должна ноги мыть твоей девке!
   Достав чемодан из шкафа, Устин стал бросать в него вещи.
   Устина почувствовала, что переиграла.
   - Ну, сынок, - сменила она тон, - я же твоя мать, другой не будет, а ты все, что у меня есть... - У нее навернулись слезы. - Я же за тебя беспокоюсь, если бы я увидела достойную девушку, то первая тебя поздравила. - Она взяла сына за руку. - Ты же моя кровиночка, кто тебя лучше знает, чем я, послушай меня, материнское сердце не ошибается. Ну, поцелуй же скорее свою мамочку!
   Она притянула сына к груди, и он услышал, как стучит ее сердце: "Я или она? Я или она?.."
   - Напрасно стараешься, - глухо произнес Устин. - Мы с Меланией женимся.
   Устина актриса, и не может обойтись без сцен.
   - Ах, вот как, - оттолкнула она сына. - Значит, тебя окрутили, что ж, поступай, как знаешь. - Она произнесла это ровным голосом. И вдруг взорвалась: - Убирайся, чтобы ноги твоей в моем доме больше не было!
   Я вспоминаю:
   Что было дальше? Устин хлопнул дверью, а мать спряталась за занавеску, чтобы, обернувшись, он не заметил, как она провожает его взглядом из окна?
   Все было так.
   Или нет?
   Я вспоминаю:
   Мелания сирота, ее мать умерла при родах, и она провела свои дни с отцом, который второй раз так и не женился. Он посвятил себя воспитанию дочери - писал с ней школьные сочинения, рассказывал, как Земля, словно сказочный единорог, облетая Солнце, буравит своей наклоненной осью космическое пространство, а на выпускной бал подбирал для нее платье. Он журналист, у него частые командировки, и тогда Мелания остается одна. Она привыкла. Мелания девушка домашняя. Она часами расчесывает густые, черные, как воронье крыло, волосы, разглядывает в зеркале свой возраст, мечтает, а долгими зимними вечерами, забравшись с ногами в кресло, листает книги. Когда Устин перебрался за ворота с целующимися голубями, отец Мелании принял его, как родного. Вечерами, собираясь под цветущей яблоней, отгоняли ветками назойливых комаров, пили мятный чай с можжевеловым вареньем, и в ответ на немые вопросы о взаимоотношениях с матерью Устин однажды достал блокнот со своими выдуманными историями.
   Откашлявшись, он прочитал:
   Мама, милая мама! После того, как свела мужа в гроб, она лишила меня законных метров. С тех пор я мыкаюсь по углам, а она живёт, как крыса в норе, в огромной полутёмной квартире. Чтобы иметь крышу над головой, мне пришлось рано жениться. Но она преследовала меня и в образе жены. В их отношениях, которые походили на бой с тенью или перебранку с зеркалом, мне отводилась роль буфера. Вытерпев полжизни, я развёлся. Теперь она рада видеть меня в гостях, чтобы с порога присосаться пиявкой. У неё мёртвая хватка, и я часами выслушиваю, что последние тридцать лет на свете нет человека больнее её. "Всё тебе достанется", - выговорившись, выпроваживает она меня. Подсластив пилюлю, она хлопает дверью, а я ещё долго стою на лестнице, слушая её любимый сериал. Между тем, я размениваю пятый десяток. "Ты разрываешь мне сердце, - вздыхает она по телефону, когда я попадаю в больницу. - А оно у меня слабое..." А потом, сравнивая с моими, долго перечисляет болезни, словно послужной список. Уверен, что на моих похоронах её не будет - врачи запретили ей нервничать.
   Я знаю, убей я её, Господь простит мне все грехи. "Ты избавил мир от крысы", - скажет Он, сажая меня одесную.
   Но в Бога я не верю. К тому же - трус. Ночами в детстве я представлял, как душу её подушкой, а она, прокусывая её, как крыса, вцепляется мне в руку. А очнувшись от этих мыслей, я слышал за стенкой ровный храп.
   К тому же, она крупнее - мне не справиться.
   Множество раз я пытался объясниться - легче с шайкой убийц. Зато теперь моя жизнь наполнилась смыслом, в ней появилась цель - пережить её! Это трудная задача - в городах женщины стареют рано, зато живут долго.
   И каждую ночь я вижу сон. Плащ, топор - всё в крови! Какое блаженство! Жаль, оно будет недолгим, я уже вызвал милицию. И тут, - о, ужас! - я понимаю, что она продолжает жить - во мне!
   Интересно, учтёт ли суд, что я - сын сумасшедшей?
   Мелания переглянулась с отцом. Всего лишь история. Какое отношение она имеет к сидящему напротив молодому человеку? Как история страны к ее гражданам? Отец Мелании улыбнулся:
   - У вас богатое воображение, хотите, я пристрою ваши рассказы в журнал?
   Мелания захлопала в ладоши.
   - Конечно, папа! - ответила она за Устина. - Будет здорово!
   Устин смутился.
   - Согласись, папа, Устин пишет не хуже тебя.
   Взяв блокнот, Мелания передала его отцу.
   - А где можно вас почитать? - оживился Устин.
   - Папа лучше всех, - ответила за отца Мелания. - По сравнению с его рассказами остальные выглядят комиксами. И поэтому его не печатают.
   Мелания вздохнула.
   Отодвинув стул, Устин резко поднялся.
   - У меня дома остались черновики, я сейчас принесу.
   Мелания вздрогнула, в ее глазах промелькнул страх.
   - Не бойся, я скоро, только туда и обратно.
   Мелания проводила его до калитки, поцеловав на прощанье. Их поцелуй, как точка. Но они об этом не знают. На улице Устин обернулся, чтобы посмотреть, обернулась ли она, чтобы убедиться, обернулся ли он.
   Мелания махала ему рукой.
  
   В больнице у каждого свои причуды.
   Иногда соседа Устина распирает, он делается красный, и вышагивает, как гусак, из угла в угол.
   - Проблема в том, что мы всегда не успеваем, - заводит он свою шарманку. - Все происходит слишком быстро, только-только привыкаешь к юности, сживаешься с ее застенчивостью, ложным стыдом и букетом комплексов, как уже наступает зрелость с ее социальными требованиями; едва осваиваешься с ней, кое-как пристроившись в жизни, найдя работу, жену, заведя детей, а тут, нате, пора встречать старость... И все опять в новинку, только поворачивайся! Как приспособиться? Нет, время всегда нас опережает, и сознание отстает от бытия, которое его определяет. В этом все дело!
   - Конечно, - улыбается Устин, заткнув уши пальцами, - все так и есть.
  
   Я вижу:
   Подросток, не Устин, бледненький, в короткой цветастой рубашке и брюках на подтяжках, брюки мятые в "трубочку", склонившись набок, почти касаясь щекой школьной парты, делает вид, что старательно записывает за учительницей, а сам косится в распахнутое настежь окно, где залитый солнцем двор живет своей жизнью - в клумбах с черноземом алеют розы, гудят шмели, в небе, будто вытряхивают гигантскую простынь, переворачиваясь, носятся стаи черно-белых ласточек, тротуар разрисован цветными мелками и девочки, побросав ранцы, прыгают через скакалку.
   Подросток видит:
   Женщин, много женщин, всех сразу, видит их губы, локти, запястья, обнаженные, загорелые икры, глаза, раскосые, огромные, сощуренные, широко распахнутые, так что ресницы касаются бровей, видит их шеи, плечи и грудь, их гибкие талии, узкие бедра, плоские животы с пупком, их рты, пухлые, капризные, смеющиеся, видит изящные тонкие пальцы с маникюром, густые волосы всех оттенков, их лона, да, их лона, слышит их непристойности, которые сам никогда не произносил, но которые его странным образом притягивают, видит девушку, которую встретил на той неделе по дороге в школу, вспыхнувшую продавщицу, отпустившую ему коробку цветных карандашей и допустившую ошибку со сдачей, видит женщин, улыбавшихся ему, таких совсем немного, женщин, гулко стучавших каблуками по булыжной мостовой, высоких, которым он едва достает до предплечья, низких, которых превосходит на голову, и над всеми ними видит одну - с подбородком, как копыто, раздвоенным ямочкой и тонкими, злыми губами. "Марш домой! - высунувшись по пояс из окна, так что грудь ее вываливается на карниз, кричит она хриплым, прокуренным голосом. - Совсем от рук отбился!" От обиды подросток глотает слюну, он знает, что эта женщина с растрепанными волосами его не любит, и дома его ждут подзатыльники. Он не торопится, он плетется целый час, хотя знает, что за это ему влетит еще больше. От грузной встретившей его женщины пахнет вином, и он не понимает, почему должен звать ее матерью.
   Чего он не видит:
   Угрюмого золотушного паренька с выжженными солнцем соломенными волосами и вечно хлюпающим носом. Хотя, нет, видит, в стекло между оконными рамами, когда ветер чуть прикрывает их.
   Кто он?
   Я не могу вспомнить.
   Но что еще?
   У подростка определенные способности, он прирожденный актер, и на сцене школьного драмкружка декламирует надрывно-театрально: "И тот, кто держит руль моей судьбы, пускай направит парус мой!" Ему аплодирует, на мгновенье от его угрюмости не остается и следа, вместо нее проглядывает открытое мальчишеское лицо.
   Но было и другое.
   Вот он стоит у доски - в тот солнечный день или в другой? - бестолково переминается, не вынимая рук из карманов, под хохот класса, не может ответить на простой вопрос. Какой? Может, под каким углом наклонена ось Земли к траектории ее движения? Учительница с озорными глазами девчонки, только что окончившей университет, нервно постукивает по столу обручальным кольцом, ей кажется невежеством его молчание, его бессилие перед такой несложной задачей. А он думает совсем о другом: давно ли она замужем, помогает ли ей в семейной жизни астрономия, сколько лет ее мужу, пилит ли она его, как все женщины свою половину, а если еще нет, то когда это начнется, и постепенно его охватывает раздражение, переходящее в ненависть. Лицо у него вытягивается, делается жестким, и в ответ на ее очередную подсказку он произносит: "Сука!"
   Что было дальше?
   Его исключают из школы, оставляя наедине с мечтами, наедине с женщиной, которую надо звать матерью. Все вокруг серо, уныло. Вместо холодного дома подросток с соломенными волосами проводит дни и ночи в зале компьютерных игр, где мелькающие на экране цветовые пятна складывают яркую жизнь, в которой все зависит от его ловкости и ума.
   Его кто-то жалеет? Ему кто-нибудь сочувствует?
   Этого я не помню.
   Зато у меня всплывает сцена ухода Устина из дома.
   (Как было все на самом деле).
   Устина покрылась красными пятнами, прыгая вокруг сына, как наседка.
   - Убирайся, чтобы духу твоего не было в моем доме!
   - Твоем? - Устин, складывавший вещи, остановился. - Это дом моего отца. И мой тоже.
   - Твоего здесь ничего нет! Все куплено на мои деньги! А ты весь в папашу, такой же самодур!
   - Оставь в покое моего отца.
   - Да что ты знаешь? Он же за каждой юбкой волочился, а я терпела. Все его так называемые командировки. А потом назад принимала, деваться некуда, ты на руках. А теперь и ты к шлюхе уходишь. Только не возвращайся!
   - Она не шлюха.
   Голос у Устина стал глухим.
   - А кто же она? - нащупав слабину, колола Устина, избегая однако слова "шлюха. - Разве приличные девушки так себя ведут? "Голубушка"! Для нее не существует разницы в возрасте!"
   Устин взял с полки электробритву.
   Вспомнив оскорбление, Устина все больше распалялась.
   - Я потеряла мужа, теперь теряю сына, - заламывая руки, повторяла она будто за суфлером. - Ты бросаешь мать, которая отдала тебе всю жизнь.
   Устин молчит. Дурной текст, плохая актриса.
   - Что ж, иди, из вас получится отличная пара - неблагодарный сын и шлюха!
   Она хотела указать на дверь, крикнув: "Вон!" Но не успела.
   - Не смей!
   Подскочив, Устин замахнулся электробритвой.
  
   О врачах, о том, как мне быть.
   Ежедневные мысли:
   Может, они все же меня выпустят? Потешат профессиональную гордость и выпишут с целым ворохом рекомендаций? В конце концов, есть же ограничение по срокам, ни Грудин, ни жена ничего не смогут с ними поделать. Тут они бессильны. Значит, остается ждать, притворяться, что иду на поправку, да-да, препараты действует, демонстрировать завидный аппетит, широкую улыбку, в общем, показывать признаки улучшения, не сразу, не так явно, иначе заподозрят, а методично, день ото дня, неделя за неделей, месяц за месяцем... Однажды они, будто невзначай, заведут разговор, вероятно на утреннем обходе, начав издалека: "А предоставься возможность, вы бы вернулись к старому?" Мгновенное недоумение, сдвинутые в замешательстве брови, будто взвешиваю желания на внутренних весах, взгляд прямой, открытый, потом легкое покачивание головой: "Нет, пожалуй, нет". Надо потренироваться, чтобы не переиграть. И быть все время начеку, иначе застанут врасплох. Хорошо бы потом, не в первый раз, а когда они снова вернутся к этой теме, примерным поведением я добьюсь, чтобы это произошло как можно скорее, добавить какую-нибудь банальность, которая врежется в память, вроде: "Жизнь интереснее игры" или "Раньше я, конечно, ценил реальность, но сейчас понял, она бесценна". Вторая, пожалуй, привлекательнее, тут просматривается их заслуга, а они, как все тираны, падки на лесть. Но чем жить? Надеждой. Выйдя, сразу вернусь к игре.
   Устин соглашается, добавляя, что надо держать язык за зубами. Это вовремя, меня подмывает поделиться с соседом. Впрочем, он третий день молчит.
   Может, и к лучшему.
   Что он способен мне сказать?
   А я ему?
  
   В палате еще темно.
   Стук в дверь, для приличия, я не успеваю откликнуться, как она распахивается настежь. Грудин застает меня с блокнотом:
   - Пишешь бестселлер?
   Ирония скрыта неглубоко, наружу торчит лишь ее ядовитый кончик. Лучше промолчать.
   - Знаешь, если в двух первых абзацах нет трупа, я дальше не читаю.
   Он смеется, ожидая моей реакции. Но что сказать?
   - Прости, я рядовой читатель, - примирительно хлопает он по плечу. - А хочешь, подарю идею? Вот пришла только что в голову. Представь себе роман, в котором нет реально действующих персонажей. Ну, как в твоей виртуальной игре, они все плод воображения. Кроме одного. Но он так и остается в тени, о его жизни, единственно подлинной жизни на всю книгу, ничего неизвестно, для читателя она так и остается тайной. Получается, книга без героев, чистая галлюцинация. Ну как, нравится?
   Я скриплю зубами.
   - На авторство я не претендую, а тебе заняться все равно нечем, вот и придумай к этому какой-нибудь сюжет.
   Я смотрю на него в упор, и он медленно исчезает.
   - Убирайся! - кричу вдогон я. - Не приходи сюда больше!
   Надо мной склоняется сосед, которого я вижу, когда просыпаюсь от собственного крика.
   А Устин?
   - Кошмар? - слышит он.
   Сосед почти касается его своим лбом. Стрижка "ёжиком", шальные глаза.
   Устин прижимает подбородок к шее, в лежачем положении это означает "да".
   - Женщина?
   Глаза у соседа сужаются.
   Чуть помедлив, Устин снова опускает подбородок.
   - Так и знал, - сочувственно вздыхает сосед. - Они все ведьмы.
   Устин соглашается в третий раз.
   - Им не угодишь, им все время чего-то хочется, того, чего нет, к примеру, шлюха мечтает выйти замуж и стать порядочной, но нет порядочной, которая бы хоть раз не позавидовала шлюхе.
   Сосед гогочет, обнажая желтые, прокуренные зубы. На Устина попадает его слюна, и он, чуть не столкнувшись с ним лбами, садится на постель.
   - А потом они все становятся на одно лицо, - безразлично отмахивается сосед. - Зверь умирает, и обнаженная женщина на фото уже не голая баба, а просто женщина на фото.
   Он все не отходит, и Устин чувствует на лице его дыхание. Из-под больничной пижамы у него торчат седые волосы, которые лезут Устину в нос.
   - Вставай, уже завтрак, - наконец, отступает он к своей кровати. - Сегодня дежурит эта противная дылда, так что поблажек не жди.
   Устин оглядывается, точно еще не понимая, где находится. Стул, тумбочка, штанга для капельницы. Решетчатое окно. У соседа на спинке кровати приклеен скотчем листок. Угол зрения не позволяет Устину прочитать, что на нем. Впрочем, он и так знает. "Платон Грудин", а далее медицинский код болезни, обозначающий шизофрению.
   Завтракает Устин в одиночестве, он опоздал, и столовая едва не закрылась. Устин ковыряет ложкой пресную рыбу, вилки с ножами запрещены, смотрит на недовольное лицо пожилой кухарки, которую заставил ждать, и думает, что пережить себя, значит не иметь будущего, а это может случиться в любом возрасте. Тогда время выворачивается наизнанку и царит вечное настоящее, потому что день похож на день. Как в больнице. С киселем покончено, кухарка, приподняв рывком дверь, запирает ее на замок, огромный ключ, который она прячет куда-то под юбку, кажется отмычкой от сундука со сказочными сокровищами, и медленно ковыляет по коридору с пустым ведром. Провожая ее взглядом, Устин думает:
   Зачем оно ей?
   А зачем она?
   И зачем он?
   Палата на первом этаже, и сквозь железные прутья Устин, набрав в столовой хлеба, кормит голубей. Трясущиеся головы делают их похожими на китайских болванчиков. Устин вспоминает сервант, где они стояли за стеклом целой терракотовой армией. Куда дела их мать?
   - Это запрещено!
   Появившаяся из-за спины медсестра в чепце с красным крестом закрывает окно.
   - Пора бы изучить наши правила.
   Спорить бесполезно, она и правда, мегера, эта высоченная дылда, которая руки в боки стоит перед Устином. Он поднимает глаза, но лица все равно не видит, только грудь под белым халатом, на которой приколот пластиковый бэйджик.
   "Устина Непыхайло", - значится на нем.
   Или Платон Грудин другой?
   Каким был предыдущий сосед?
   Высокий, необъятный, с огромным, круглым животом, как снежная баба, без шеи, с двойным подбородком, Швейк, одним словом, бритый наголо, добродушный, начиненный историями, как колбаса ливером, рассказывая их всегда к месту, а если и не сразу, то вскоре прилаживая к происшедшему, как мораль, парадигму, схожий случай, поучительную быль - разве это не хлеб психотерапевта?
   На руках морская татуировка - якорь с русалкой, агатовый перстень с печаткой.
   Он никогда не был болен.
   - Мне случалось купаться в середине осени, - хвалится Устин.
   - А я и поздней, и зимой могу окунуться, тут главное водки принять, - блаженно щурится он. - Но не до, это была бы ошибка, а после, и то не сразу, сначала надо обсохнуть.
   Швейк и есть Швейк!
   - А не болит ли у тебя спина? - с надеждой осведомляется Устин, уверенный, что остеохондроз пробивает брешь даже в лошадином здоровье.
   - Спина? А чего ей болеть, я ж мешки не таскаю.
   Ржет, посапывая, как морж.
   - А ЖКТ?
   - Чего?
   - Желудочно-кишечный тракт не беспокоит?
   - Это как?
   - Ну, запоры, поносы.
   - Не, ем все, что дадут, особенно уважаю перловку с вареными почками.
   Его причмокивание переходит в тихий свист: фьюии...
   "Верно, в первый раз в больнице?" - хочет поинтересоваться Устин, но сосед опережает:
   - Меня никакая хворь не берет, зараза обходит, проверено...
   - Что ж ты в больнице делаешь?
   - А мне здесь нравится - кормят, поят, ухаживают...
   Разве не такой должен быть психиатр?
   От одного взгляда на него исцеляешься!
   Он не учит, как жить, он демонстрирует.
   В сущности, он и есть сама жизнь.
   С постоянной шуткой наготове, хотя сам и не отдает отчет в том, насколько комичен, тем забавнее выходит, он заставляет хрюкать вместе с ним от удовольствия. От того, что живешь. Койка с ним перестала быть для Устина психоаналитической кушеткой, только лишь когда соседа перевели.
   Вечерами из соседних палат стекаются гости, пьют чай, оставленный в столовой, огромный бак не остывает до утра, играют в шашки, относясь к проигрышу с тем же презрительным равнодушием, что и к выигрышу, раздают замусоленные карты, ставя на кон сигареты, которые потом вместе выкуривают в туалете, занимают стулья, подоконник, пережевывая больничные сплетни. Это позволяет скоротать время до сна. Иногда засиживаются и после отбоя, особенно, когда в ночное дежурство остается медсестра, закрывающая на это глаза. А лучше всех - маленькая, стриженная каре брюнетка с веселыми добрыми глазами. "Пошу асходиться, - картавит она, заходя в палату. - Вемя спать". Но свет не выключает, значит, можно еще посидеть. Гости разбредаются по углам, а Устин на правах хозяина, подложив к стене подушку, садится на кровати, скрестив на ней ноги, и, прихлебывая из чашки, осматривает собравшихся, будто впервые видит.
   Их разговоры.
   - Вокруг много талантливых, а на виду одни бездарности.
   - Почему?
   - Потому, что известность, в отличие от таланта, не дается, а покупается. Вот и получается, что подражают далеко не лучшим, а тем, кого чаще видят.
   - И что же делать?
   - Все зашло уже слишком далеко, этого не остановить, и когда-нибудь это опрокинет волну прогресса.
   - Эт-точно! Но каждый думает, после меня хоть потоп...
   И дальше в том же духе.
   Устин теряет интерес и, поправив подушку, переключается на других.
   - Семья, говорите? Это раньше ее глава был царь и бог, решал, кого казнить, кого миловать, а наказание без его ведома воспринимал, как покушение на свои права, теперь все иначе. Все дерутся со всеми, жены с мужьями, матери с детьми, беря верх, пока те не выросли, чтобы, войдя в силу, отплатили им той же монетой, де факто, традиционная семья распалась, мы наблюдаем ее агонию. Не за горами время, когда детей будет, как у спартанцев, воспитывать государство, а родители будут жить в свое удовольствие.
   - Может, это и к лучшему, чем так-то?
   - Зачем оценивать, раз это неизбежно. Пока это ужасает, но потом привыкнут. Ко всему ж привыкают, человека, как собаку на чучело, можно натаскивать на любой парадигме, он все переживет - рабовладение, капитализм, коммунизм...
   И дальше все в том же духе.
   Устин отворачивается, накрывшись одеялом, он больше не видит, как в лиловых сумерках пляшут по стенам тени от качающихся за окном деревьев, как беспокойно мечется во сне сосед.
   Картавую медсестру зовут Мелания.
  
   Мне скучно от игры в Устина, от роли, которую я выучил наизусть, и которая не имеет ко мне никакого отношения, я почти физически ощущаю, как во мне растет трещина между мной и этим чужим господином в больничной пижаме, пусть каждый из нас с этого момента идет своей дорогой, не путаясь у другого под ногами.
   Но Устин не отпускает.
   Он цепок, как кошка, этот Устин.
   Он требует внимания к своему ежедневному туалету, посеревшему, небритому лицу с выпирающими скулами, своим мыслям, которые я не разделяю, он ждет оценки своих бесед с лечащим врачом в кабинете, где, ему кажется, блещет остроумием, ждет советов при аудиенциях с женой, которые напоминают мне охоту на затравленного зайца, ждет поддержки, признания, похвалы - все это надоело до чертиков, все это невыносимо скучно.
   Но мне его жаль.
   Вот он вошел в столовую завтракать, еще заспанный, с мусором в краю глаз, забился в дальний угол, больной среди больных, вот скребет дно фаянсовой тарелки с размазанной по краям остывающей манкой, и единственное лицо, изредка наблюдающее за ним, его собственное, отражающееся в зеркале, беззащитное, беспомощное, с испуганным взглядом, в котором читается, что он никому не нужен, никому не интересен - разве такого можно бросить, это будет слишком жестоко...
   И я опять с ним.
   Не бойся, Устин, я никуда не денусь!
   Мы снова вместе.
   Он ковыряет манную кашу, а я, как мать, слежу, чтобы он не отвлекался.
   Устин наблюдает:
   В больнице столько людей! Вокруг те, которыми он не стал, и уже не станет, хотя когда-то мог бы стать, они совершали поступки, которых он никогда не совершит, или не совершали тех же, что и он, поступков, и это роднит его с ними, они другие, эти люди, незнакомцы со своими убеждениями, мыслями и чувствами, которые пытаются донести в словах, в своих ежевечерних рассказах, зачастую повторяющихся с незначительными изменениями, чтобы их лучше было усвоить. Странно, что он отчетливо помнит про себя то, что хотел бы сделать, но на что не решился, а то, что сделал, забыл.
   А они?
   Устин жадно их слушает, пока все их истории не становятся похожими, а рассказчики не сливаются в одно лицо. Тогда ему становится скучно. Едва кто-то заводит свою историю, ему тут же хочется его перебить, попросить его говорить короче, тезисно, ведь все это он уже слышал множество раз в чьем-то другом исполнении, и если нужна его реакция, пожалуйста, вот она, он готов так или иначе комментировать услышанное - а требуется именно это, - он готов удивляться, хмыкать, молчать, дергать бровью, улыбаться, широко распахнуть глаза, прикрыть ладонью раскрытый рот, готов хлопать ресницами или ушами, как слон. Только ради бога, не делайте его соучастником еще одной истории, только не это, ему хватает своих!
   Например, истории его жены.
   Да, она одна чего стоит!
   Я вижу:
   Незнакомый господин, в которого опять превращается Устин, внимательно слушает жену, сидящую на его кровати, нервно теребя край простыни суставчатыми пальцами, так что кажется, сейчас раздастся их хруст, слушает последние новости с воли, где без него все идет своим чередом: она работает, начальство ею довольно, обещая повышение, иногда звонит Грудин, кстати, привет от него, в общем, то да се, ничего интересного, все до зевоты обычно; и одновременно я вижу Устина, ее мужа, который где-то далеко валяется на постели, слушая, как женщина рассказывает что-то, чего он не понимает, какому-то незнакомому господину, который то и дело кивает с серьезным видом, от чего Устин едва сдерживается, чтобы не расхохотаться.
   Жена упряма. Она долбит и долбит, пытаясь вплести, вмонтировать их обоих в свою историю, в которой ни тот, ни другой давно не имеют места.
   Нет уж, увольте от историй!
  
   Из разговора с врачом.
   Я опять вижу все со стороны.
   На этот раз доктор не курит трубку, он в толстых очках в роговой оправе.
   - Присаживайтесь, голубчик. - Устин не заставляет себя ждать, привычно забрасывая ногу на ногу. - Ну, какие у вас ощущения?
   "Без игры, - добавляет про себя Устин, покачивая ногой. - Без игры".
   А вслух произносит:
   - У меня ощущение тесноты, спертости, кажется, что на Земле мы, как на космической станции, где некуда деться. - Устин на мгновенье смолкает. - Да, мы слоняемся по отсекам этой станции, ходим туда-сюда, хотя все уже давно изучено до мелочей, мы коротаем время в ожидании возвращения, в котором твердо убеждены, когда сменим это пристанище на настоящий дом.
   Сняв очки, врач кладет их на стол.
   - Это из-за больницы, - близоруко щурится он. - Скоро пройдет. А больше ничего не беспокоит?
   В коридоре ждет очередь, ему не до философствования. Но Устину плевать.
   - Это наша судьба, - гнет он свое, пропустив мимо замечание доктора. - Одна на всех, мы замурованные в стену кирпичи, намертво подогнанные друг к другу, но каждый считает себя особенным, верит, что именно у него все сложится иначе, чем у соседей.
   - Ну, конечно, все сложится, - рассеянно кивает врач, помечая в истории болезни, чтобы Устину увеличили дозу лекарств. - Знаете, голубчик, с годами психика у всех повреждается, так что сознание отражает уже не бытие, а собственную болезнь. - Он поднимает глаза. - Возьмите стариков, они все желчные, все мизантропы, потому что видят свои изъяны, свои пороки, а обобщают их на весь мир.
   Устин невпопад кивает.
   - Да, они говорят: наше время. Но их время прошло у них сквозь пальцы, так же незаметно, как и чужое.
   Врач доволен.
   - Ну, вот видите, вы все правильно поняли. Пожалуйста, позовите следующего.
   Устин прикрывает за собой тяжелую дверь.
   Пока он обращается к сидящему пациенту, я читаю на ее бронзовой табличке:
   "Макар Евграфович Обушинский, психиатр"
   В коридоре солнечные пятна лежат на полу, пляшут по стенам - окна распахнуты настежь, и ветер колышет рамы, Устин задержался у подоконника, свежесть проникает сквозь мелкую сетку от комаров, он дышит полной грудью, глядя на сгнивший во дворе пень, который корчуют рабочие в оранжевых комбинезонах. Он представляет. Если жена выйдет за Грудина, все может случиться, пусть и теоретически, от душевнобольного не потребуется согласия на развод, она сразу родит. Дети укрепляют брак, придавая смысл тому, в чем изначально нет никакого смысла. Мальчика они уж точно не назовут Устином, а девочку Меланией. Возможно, будет двойня, от большого желания матери, главное, сжечь мосты, отрезать путь к отступлению, чтобы, когда все осточертело, было уже поздно. Грудин человек чести. Точнее долга. Или даже привычки. Но сути это не меняет. Могут ли они быть счастливы? Вполне. На чужом горе? Еще как! Прежде всего, вышвырнут его вещи, все до одной, хотя книги, пожалуй, оставят, это было бы чересчур, и пустые полки только бы напоминали о его присутствии (или отсутствии), по крайней мере, первое время, а это было бы лишне, его имя станет табу, они будут обходить его молчанием с присущим обоим тактом, по негласной договоренности они не будут вспоминать прошлое, разве каждый про себя, а когда будет подходить день свиданий - они же милосердны и не перестанут по очереди навещать близкого им человека, - тогда за ужином кто-то из них обронит безличное: "Завтра больница". Осуждать их? Боже правый! С какой стати, жизнь берет свое, возможно, они даже принесут ему первенца, завернутого в пеленки розовощекого карапуза, если в первый месяц распирающая их радость перевесит привитую воспитанием деликатность, но это вряд ли, в последующие дни, когда все войдет в привычное русло, уж точно. Да, их корабль отправится в дальнее плавание, а якорь, который они обрубят, останется лежать на дне, затянутый илом, покрытый водорослями.
   Этот якорь - я?
   Или я пень, который корчуют во дворе?
   Какая разница...
   Устин захлопывает окно, медленно шагая в палату.
   По периметру больница обнесена забором с колючей проволокой, в единственных воротах пропускной пункт. Вопрос, который не приходит в голову больным: охраняют их или от них? А зачем посреди двора собачья будка? Дань традиции? Она с тех пор, когда забора еще не было? Дворняги целыми днями таскают цепь, повиливая хвостом, когда им выносят помои. Короток их век, я переживаю уже пятую.
   Похоже, Устин старожил.
   Уже нет верзилы медсестры Устины Непыхайло.
   Платона Грудина тоже больше нет.
   Врач сказал, что его выписали, но Устин в это не верит. Они провели слишком много времени на соседних койках, чтобы ему не знать - Грудин неизлечим. Но клинику он покинул, это факт. Как ему удалось? У него были десятки способов, чтобы выбраться, какой именно он предпочел? Устин должен напрячь извилины, используя логику и дедукцию. Веревка? Отпадает. Все его вещи целы, к тому же расплетать носки или шерстяной свитер занятие муторное, а Грудин нетерпелив. Прыжок из окна? В коридоре на окнах нет решеток, а москитную сетку легко разорвать. Но, выходит, дыру в ней быстро заделали? Да и то, что осталось от Грудина привлекло бы внимание выглянувших во двор. Думай, Устин, думай! Перебирая варианты, он краем простыни вытирает вспотевший лоб и, наконец, приходит к наиболее вероятному. Ночь. Между тремя и четырьмя часами. В коридоре стихает шлепанье босых ног, тускло освещенный туалет обычно пустует. Матовые плафоны без проволочного каркаса, их легко вывинтить, встав на унитаз, потом и лампочки. Достаточно одной. Обход в пять. Чтобы вскрыть вены, времени хватает. Сидя на стульчаке, перерезать их осколком, а потом, свесив руки, ждать, прислонившись к бачку. Кто тогда дежурил? Эта дылда Устина. Персонал вышколен, обнаружив уже истекшего кровью, управились быстро и без лишнего шума. Санитары, завернув в простыню, унесли тело, Устина Непыхайло, даже не приподнявшись на цыпочках, ввернула новую лампу. Правды все равно не узнать. Но есть косвенные доказательства. Устину уволили, хотя официально она написала заявление по собственному желанию. Плафоны в туалете одели в металлический корсет. В плывущих сумерках Устин вглядывается в мерцающее сиреневым светом здание морга, надеясь под перевязанным полиэтиленом, когда санитар вырулит из дверей высокую каталку, узнать Платона Грудина.
   Нарисовав такую картину, Устин оставляет себе повод усомниться.
   Почему исчезновение Грудина должно быть таким?
   Но как бы там ни было, соседняя кровать аккуратно застелена, над ней колдовала картавая брюнетка Мелания, в чьем усердии трудно усомниться, так что постель готова принять следующего бедолагу. Пока этого не случится, Устин может блаженствовать один. Или Платон Грудин все же составил счастье жене Устина, и теперь ему просто неудобно навещать старого, бедного приятеля, которому так не повезло? Ему стало не до него? Устин долго мучается, не зная, какой из вариантов предпочесть, эта раздвоенность, превращая в буриданова осла, сводит его с ума, пока он не решает, что разницы никакой, ясно, что с Грудинным расстались, никогда больше не увидятся, а значит, по боку Грудина.
   На свиданиях с женой Устин преимущественно молчит, хотя может рассказать обо мне.
   Например, так:
   Знаешь, меня не покидает ощущение, что здесь лежу не я, а кто-то другой, кого изводят капельницами, пичкают лекарствами, отбивая охоту к игре. Но что предлагают ему взамен? Унылые будни? Серенькое небо? Он часами лежит под одеялом в позе эмбриона, наблюдая, как капает вода из проржавевшего крана, отсчитывая его жизнь, и это олицетворяет для него реальность. Думает он об одном и том же: как сюда попал и как отсюда выбраться. И кем. Если раскаяться в прошлом, значит, от него отречься, выйдя другим человеком. Надо ли ему это? Стать человеком без прошлого, стерильным, как шприц, который можно заправить чем угодно, любой дрянью, значит не иметь и будущего. Моему двойнику здесь плохо. Он раздавлен обломками воспоминаний - у него была жена, он работал в журналах и мог всегда посоветоваться с приятелем, которого знал бездну лет. Его всего лишили. Теперь отбирают и воспоминания, требуя отказаться от прошлого. Скажешь, только от игры? Но разве она не была частью его жизни? И разве вся его прошлая жизнь не часть какой-то игры? Так примерно он думает. Час за часом, изо дня в день. Пожалуйста, забери его отсюда!
   Или так (я для Устина другой, он может, так и звать меня, другой, и даже вести рассказ от моего лица):
   Знаешь, я уже не помню, когда стал Устином Полыхаевым, я смотрю его глазами, слушаю его ушами, говорю его языком. Как паразит, я коротаю век в его теле, среди горожан, которые рождаются без любви, живут второпях, и одиноки даже во сне. И я читаю его мысли, как свою ладонь. Вот он играл, выстраивая чужую жизнь, подглядывая за которой в "глазок", надеялся скрасить свою, и доигрался. Теперь он не может понять, как случилось, что невинная затея привела его в больницу. Если бы он знал, чем все обернется! Разве мечты подсудны? Разве наказуемы фантазии? Я согласен с ним на все сто. Как могу я поддерживаю его, но мне самому здесь ужасно. Целыми днями валяюсь на постели, слушая капель из проржавевшего крана, и мысли в унисон - когда, когда... Что когда, я не знаю. Но ждать - единственное, что остается, иначе сойду с ума.
   Пожалуйста, забери меня отсюда!
   Да, можно рассказать и так и эдак, взывать к справедливости или состраданию, но суть от этого не поменяется. Выслушает ли жена? Настолько ли она безжалостна, чтобы оставить все как есть? Этого никогда не узнать. Потому что Устин никогда так не расскажет. Не из гордости, нет, просто он не видит в этом смысла. В его больничной жизни уже скопилось множество историй, и кто-то из двоих, Устин или другой, мог рассказать и такую.
   После отбоя лампочки светили тускло, в пол накала, и по нужде ходили, как тени, боясь оступиться на скользком полу. Пьяные от бессонницы, горбились на стульчаках, тайком от сиделок курили, плели друг другу небылицы или, безразлично уставившись в стену, обменивались молчанием. Составив вниз цветочные горшки, на подоконнике болтали ногами восточные люди. "Слова краше церкви, возвышеннее мечети", - произнес один, с громадным носом, нависшим над губами, как уснувший извозчик. Другой, уперев локти в колени, положил подбородок на кулаки.
   "Йог Раджа Хан состарился в медитации, - как по писаному продолжил первый, чеканя слог, отшлифованный бесконечными пересказами. - Перебирая четки из вишневых косточек, он беспрерывно молился и однажды увидел Брахму. Тот сидел на троне, сияя, как лотос в ночи, а вокруг простиралась тьма. "Приблизься", - приказал Брахма безмолвными губами, и Раджа Хан увидел, как между ним и троном пролегли его четки. Осторожно ступая, он двинулся по ним, считая их кости шагами, как раньше пересчитывал пальцами.
   Боясь повернуть голову, он все время смотрел на свет, исходящий от Брахмы.
   "Дорога из четок узка и ненадежна, - свербило в мозгу, - сколько раз четки рассыпались, когда рвалась веревка..." От этих мыслей у него закружилась голова, не удержавшись, он глянул на зиявшую по сторонам бездну.
   "Не бойся", - поддержал его Брахма.
   Раджа Хан вскинул голову и, преодолев страх, медленно двинулся вперед.
   Близок Создатель, да путь к нему долог. Не одну человеческую жизнь уже шел Раджа Хан, а трон все не приближался. Раджа Хан утомился, вместе с усталостью пришло отчаяние. "Зачем идти, раз Бога все равно ни достичь", - решил он. И, зажмурившись, сделал шаг в сторону. Там были четки. Отступил еще - и там. Теперь четки были всюду, куда бы он ни ступал.
   Он стал приплясывать, оставаясь, как танцор на темной сцене, в луче света - это Брахма не сводил с него глаз.
   "Бога постигаешь, отказавшись от себя", - понял Раджа Хан.
   И побежал к Богу.
   Едва дождавшись окончания притчи, Устин громко высморкался, зажимая пальцем нос, и, поплевав на сигарету, с силой швырнул в урну.
   Но эта история, как и остальные, останется для жены Устина тайной.
   Потому что она здесь - другая.
  
   Из разговора с лечащим врачом:
   - Капитализм заставляет людей быть скотами. Однако многим это нравится. Чем это объяснить? Только одним. Буржуа - это не столько воспитание, сколько природная предрасположенность. Подобный образ мышления надо считать врожденным, как гомосексуальность у мартышек. Согласитесь, доктор, социология имеет в своей основе психологию, которая в свою очередь уходит корнями в биологию, так что все ее теории сводятся к изучению поведенческих стереотипов вида гомо сапиенс. Ну и небольшие добавки из кибернетики, вроде коммуникативного пространства межличностных отношений...
   Доктор курит трубку, выпуская дым через ноздри.
   - Кто бы спорил, голубчик, буржуа, действительно, образ мыслей. Но зачем вы мать убили?
   Устин вздрагивает, подскочив в кресле.
   - Мать!? Это не я! Она сама, да она сама себя убила. Всей своей жизнью.
   - А как же, по-вашему, вы здесь оказались?
   Устин опускает голову.
   - Меня сюда жена положила. Из-за игры.
   - Жена? Но, голубчик, помилуйте, у вас нет никакой жены. И никогда не было.
   Устин бледнеет.
   - И игры не существует, это все ваши выдумки, заменившие реальность.
   Врач жестокий, рубит правду в глаза, и Устин мечется, как загнанный в угол кролик.
   - Да, я знаю, знаю... А мать сама, сама...
   - Наложила на себя руки?
   Врач больше не курит, смотрит пристально, глаза в глаза. И Устин не выдерживает.
   - Я бы ее тысячу раз убил!
   На его крик врываются санитары.
   У Устина истерика.
   Больница провинциальная, по ночам вокруг стоит тишина, какой в городе не бывает даже на кладбище, только звякает цепь плешивой собаки, одиноко бродящей возле будки, а в полнолуние воющей совсем по-волчьи на плывущий по небу желтый пятнистый диск. Тогда Устин тоже не спит. Он ворочается, перекручивая потные простыни, или подложив руки за голову, упирается взглядом в белеющий потолок.
   Тогда я снова вспоминаю:
   Угрюмый подросток с соломенными волосами топчется на школьном дворе, моросит дождь, в желтом песке киснут лужи, заняться ему нечем, и, ободрав суковатую ветку, он сшибает у ограды сорняки. Подросток ждет. Сейчас закончится последний урок, раздастся звонок, и она спустится по лестнице вместе с одноклассниками. Как она выглядит? Я не могу вспомнить. Школьница из выпускного класса. И это все. Преодолев смущение, подросток направляется к ней неверной походкой, предлагает понести портфель, следует вежливый отказ, но они бредут вместе, он чуть сзади, то, что между ними происходит нельзя назвать разговором - ничего не значащие вопросы, односложные ответы, они шагают порознь, вместе лишь месят грязь, наконец, показывается ее дом, одноподъездная кирпичная башня с тремя ступеньками у входа, они расстаются уже окончательно, и каждый остается сам по себе. Исчезая за дверью, она не оборачивается, а он еще долго смотрит, как с козырька над подъездом стекает вода. Дождь усиливается, гонит подростка прочь, идти ему некуда, и он тащится домой, как можно медленнее, вновь и вновь перебирая в памяти ее односложные ответы, за которыми ему видится гораздо больше, чем было на самом деле...
   О, если бы можно было вернуться в то время, на ту дорогу, попасть под тот дождь! В неоцененном счастье нет ничего особенного, просто дальше обычно бывает хуже.
   У подростка на ботинках наросла грязь.
   - Ах ты, маленький уродец! - встречают его на пороге. - Опять напакостил!
   Женщина пьяна больше обычного, свалявшиеся волосы выбиваются из-под заколки.
   - В какое положение ты ставишь мать!
   Подросток недоумевает.
   - Не строй из себя идиота, звонили ее родители.
   Подросток краснеет, запустив пятерню, ерошит волосы.
   - Она приличная девочка, а ты ублюдок. С тех пор, как умер твой отец, ты стал невыносим. Хочешь в детский дом?
   Она замахивается пухлым кулаком.
   Подросток отступает, натыкаясь спиной на полку. Он шарит по ней, не спуская глаз с матери, пока не нащупывает оставшуюся от отца электробритву.
   - Придется отдать тебя, хочешь в детский дом, хочешь...
   Сыплются пощечины. Подросток закрывается рукой, пряча за спиной электробритву.
   - Щенок, лучше бы ты сдох!
   - Заткнись!
   Что было дальше?
   Я не помню.
   Похоже, что дальше и не было...
   Тот подросток - я?
   А еще раньше ребенок с соломенными волосами играет на цветастом ковре в железную дорогу. Сколько ему? Четыре-пять? Би-би, движутся по пластмассовым рельсам раскрашенные вагончики, би-би, гудит паровоз с черной трубой. Ребенок ползает на четвереньках, прислонившись щекой к ворсистому ковру, открывает шлагбаумы, положив на рельсы тапочки, устраивает остановки. Он машинист. "Вжи-вжи, поехали!" - и поезд послушно трогается. Раскрасневшийся, он не замечает вошедшей матери: "Малыш, на ужин твой любимый пудинг". Ребенок едва не плачет, его оторвали от игры. Но мать, молодая, улыбчивая, с теплой мягкой грудью, берет его в охапку: "Би-би, поехали на кухню!" Ребенку щекотно, он смеется. В коридоре мать передает ребенка его отцу, тот его переворачивает, держа за ноги, чтобы мог идти по линолеуму на руках. Хохочут все трое. Би-би! А теперь дощатый пол сажает занозы, на стенах лупится масляная краска. Казенная мебель, двери без ручек. Мамочка, милая, забери меня отсюда! Я больше не буду, честное слово, обещаю...
   Би-би.
   У Устина никого нет, его изредка навещает только работник социальной службы. Когда он сменяется, лечащий врач, чтобы свидание прошло надлежащим образом, пригласив в кабинет, вводит его прежде в курс дела. Рассматривая толстую папку в руках социального работника, он открывает диагноз Устина:
   - Ему кажется, что жизнь - это электронная игра, в которой управляют персонажами. Отчасти, так и есть, если вспомнить наши власти, но беда в том, что он считает себя способным на это, что в своей параллельной реальности, которую отождествляет с жизнью, он бог. И это, в сущности, пол беды. Но он убил свою мать.
   Врач большой скептик, и за долгую службу привык, что после его рассказов вздрагивают.
   - Да вы не бойтесь, это легенда, которую мы старательно поддерживаем.
   - А на самом деле?
   Врач молча набивает трубку, словно испытывая терпение слушателя. Тот начинает ерзать:
   - И все же я могу узнать, какова его история?
   Врач неторопливо зажигает табак, глубоко затягиваясь, раскуривает.
   - История? Он был непослушным подростком, не вписывался в общественные рамки. Потом стал нашим пациентом. Вот, пожалуй, и вся его история.
   - А мать?
   - После того, как он ударил ее тяжелой электробритвой и убежал, решив, что она мертва, он с месяц прятался на пустующих дачах, в которые забирался по ночам. Мать выжила, но он об этом не знает. На наш взгляд, к лучшему, иначе как объяснить, что она его не навещает? Двадцать лет прошло, как с ее помощью он угодил к нам, но она еще жива. И ни разу здесь не появилась.
   - Вы ее видели?
   - Нет. Но после ее смерти нам бы пришло уведомление. На его содержание она не внесла ни копейки, не считая куличей на Пасху, которые шлет с завидным постоянством. Вероятно, она набожная. От макушки до пят, сын целиком живет на казенный счет. А это, сами понимаете, не бог весть что. Но он доволен. Всем и всегда.
   - Она что, ведьма?
   - Кто? Мать? Во всяком случае, не от рождения. Люди меняются. Особенно женщины. А она рано овдовела. Сын от нее давно открестился - вбил, что он Устин Макарович Полыхаев, проживает чужую жизнь. И, верно, не одну.
   - А как его зовут?
   - Не помню, мы уже привыкли, да и он откликается. По большому счету мы ничего о нем не знаем, кроме того, что с таким здоровьем долго он не протянет. У него есть шанс отчалить без истории, будто и не рождался.
   Врач кривится.
   Социальный работник вытирает платком вспотевший лоб.
   - А чем он занят?
   - Целыми днями сидит, отвернувшись к стене. А что ему остается? Говорят, он сходу выдумывал разные истории, так что из него, возможно, получился бы хороший писатель. Уверен, мы все здесь стали жертвой его чудовищного воображения.
   - В каком смысле?
   - В том, что составляем ему семью, хотя никто не знает, какое место в ней занимает.
   Работник кивает.
   - Было бы интересно, проникнуть в его мысли.
   Врач выпускает дым.
   - Не думаю, у него спутанное сознание, которое допускает множество неувязок, анахронизмов, как во сне. Он их не замечает, но нам бы бросилось в глаза.
   - Он неизлечим?
   Врач разогнал дым рукой.
   - А как вы хотите, столько лет. У него редкие соломенные волосы, которые раз в месяц бреют, как требует инструкция по гигиене. Вероятно, он был привлекателен. Однако, мать говорила, у него не было женщины. Может, теперь он представляет ее в трех измерениях?
   Он выбил трубку о стол.
   - Ну, вы готовы? Если не боитесь попасть в его выдуманный мир, как муха в янтарь, пойдемте, я вас ему представлю.
   Они быстро прошли коридор.
   Дверь в палату открылась.
  
   Январь - Май 2013 г.
  
  
  
  
  
   (фр.) Мысли, пришедшие на лестнице.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   76
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"