Зуев Михаил Борисович : другие произведения.

Седьмое дао дождя

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 7.06*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    О времени и о себе - без гнева и пристрастия.


Михаил

ЗУЕВ

СЕДЬМОЕ

ДАО

ДОЖДЯ

Москва * 2000

Тем, кто всегда со мной.

5

NO ANSWER

7

МАМА

12

СНЕЖОК

14

МАЛЬЧИК И КЛОУН

16

ДЕГЕНЕРАТ

17

КАК Я ПРОВЕЛ ВОСКРЕСЕНЬЕ

22

ЯБЛОЧКО

28

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

34

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ САН-ДИЕГО В ДИСНЕЙЛЕНД, ИЛИ ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ

46

ДЕНЬ СОЛЁНОГО ВЕТРА

49

РАДУГА

58

ПОСЛЕДНЕЕ ИСКУШЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА

63

БОЛЬ

67

БАССЕЙН

74

ТАЛАНТ

78

ИНТРАВЕРСИЯ - 1

82

ИНТРАВЕРСИЯ - 2

85

ИНТРАВЕРСИЯ - 3

91

ПОЛУНОЧНЫЙ ЧАЙ

95

НАМЕСТНИК

112

РЕЙС НА ДЕТРОЙТ

121

КОЛЕСО

124

ПРИТЧА О ДОБРЯКАХ

125

ПРОПЕЛЛЕР

127

И ТОГДА ОНИ ВЕРНУТСЯ

132

ЭТЮД

137

ВОЙ

145

ГОЛУБИ

161

СКАЗКА ПРО КЕНГУРЁНКА

164

МАРИНА

167

ВЕКТОР

168

БАЛКОН

170

КОМНАТА СВИДАНИЙ

174

ВОПРОС

178

ПОЕЗД

185

КОНЦЕРТ

193

MACHINE DE PLAISIR

199

УЛЫБКА

201

ДЕРЕВО В ГАММЕ ЛАЗУРИ

202

СТРУНА

206

СЕДЬМОЕ ДАО ДОЖДЯ

NO ANSWER

Что чувствует валькирия, застыв над полем?

Откуда берутся морщины?

Для кого написана Библия?

Сколько длится секунда?

О чем говорят вещи в отсутствие хозяев?

Зачем падает дождь?

Как распрямить спины скорбящих?

Когда Император сожжет свой Трон?

О чем молчит телефон?

Что выигрывает проигравший?

Когда пересекутся линии нотного стана?

Почему перекрестье прицела тождественно кресту Голгофы?

Где живут твои сны?

Что такое вода?

Чем кончается вдох?

В чем смысл?

Кто я?

МАМА

Предпоследний день октября для меня черный уже много лет. В этот день умерла Мама.

На Маму и Папу мне очень повезло. Увы, я был с ними недолго. Папа навсегда ушел, когда мне исполнился 21 год. С Мамой мы расстались в 27.

Один мой коллега, ему 42, представляясь по телефону, всегда добавляет к фамилии окончание - "младший". Отношения у нас сложные. Как-то раз, в сердцах, в три часа ночи, в номере гостиницы в Гамбурге, сидя за телевизором с нехитрым набором разного "стекла", которое непременно сопровождает временно одиноких мужчин в деловых заграничных поездках, я сказал ему - ну что же ты, за сорок уже, а все еще младший. Вот, мол, я - "старший" с двадцати одного. Он взглянул на меня - и остервенел. Десятиминутная сбивчивая речь, вылетевшая на одном дыхании, сводилась к тому, что пока жив его отец, он всегда будет - "младшим". Мы, в общем-то, и не ссорились. На всякий случай, на утро, еще раз помирились - предстоял 600-километровый автоперегон, почти через всю Германию. Ехать вдвоем по автобану в напряженной тишине неуютно. Все забылось. А мне - почему-то - стыдно за свои слова до сих пор. Хотя тоже уже не мальчик.

Мама отдала нам - отцу, мне и бабушке - всю свою жизнь. Когда началась война, было ей 10 лет. Ее отец, мой дед, военный врач, ушел на фронт. Про военных врачей много написано. Даже фильм снят. Чудеса случаются редко. Пройдя без единой царапины всю "финскую" кампанию, военный хирург, с Великой Отечественной не пришел. Полевой госпиталь, в котором он оперировал днями и ночами, накрыло бомбой. Мама осталась вдвоем со своей мамой. Они откровенно бедствовали. Мама рассказывала, что жили на одну ее студенческую стипендию - бабушка часто болела и пенсию выработать не успела.

Я родился, когда маме было 30. Бабушка к тому времени уже слегла. Больше 10 лет она не поднималась с постели. Я рос слабым, тоже много болел. Отец работал. Сдать бабушку в дом престарелых ни у кого идеи не возникло. Поэтому Мама с работы ушла. Была она инженером-конструктором. Жалела, конечно, но за нами - старым и малым - требовался уход.

Мама очень радовалась моим успехам. В школе я учился на "четыре" и "пять". С первого раза поступил в престижный институт. Мама рассматривала мой новенький красный студенческий билет и смеялась. Смеялась она редко. На билете стояла дата его выпуска из типографии - 1968 год. Поступил я в 1978-м. Мама смеялась потому, что в 68-м, летом, как она рассказывала сквозь смех, мы с ней на улице попали под дождь и укрылись от дождя под порталом... ректората того самого института, в который я пришел студентом десять лет спустя. Вот, смеялась Мама, они тебя еще тогда зачислили. Кстати, с тех пор больше она в моем институте не была ни разу.

Я Маму не замечал. В доме всегда все было - вкусно, чисто, уютно. Я считал, что если она каждый день встает в пять утра, чтобы протереть везде пыль, почистить мои ботинки и приготовить завтрак - то это так и нужно, само собой разумеется.

За все время, сколько себя помню, мы несколько раз ездили всей семьей отдыхать на юг. Как она была счастлива! Однажды, когда я уже был студентом, мы поехали в Прибалтику. Моего отца, большого начальника, связывали с принимавшей стороной не только и не столько служебные отношения. Просто с большим прибалтийским боссом они вместе, еще в 39-м, закончили один институт. Спали в общаге на соседних койках, вместе работали на оборону, в одном цеху, во время войны. Понятно, что прием был на уровне. Черный "мерс", редкость по тем временам, гостиничный люкс, лучшие рестораны. Мама смотрела на все это доверчивыми глазами и повторяла как в забытьи - "двадцать четыре часа из жизни женщины"... Взявшись с Мамой за руки, мы ходили по Музею Чюрлениса. И мне было совсем не стыдно, что я держу Маму за руку.

На полном серьезе в течение всей жизни Мама ежегодно устраивала себе праздник. Это был День Парижской Коммуны. Не знаю почему, но Мама искренне считала его своим праздником.

Многие думали, что Мама - еврейка. Однажды, она рассказывала, ее за это избили в школе. В младших классах. Но ни капли еврейской крови в ней не было. Просто ее деда, сироту, вывез из Афин русский священник. Усыновил. Дал образование. Странно - но многие греки теперь принимают и меня за своего. Спрашиваю - почему? Ответить не могут, мнутся, говорят - что-то есть.

Сколько себя помню, у Мамы были очень длинные волосы. До пола. Она укладывала их в красивые косы. Смотреть на нее, когда она причесывалась, доставляло мне необъяснимое удовольствие. Когда я стал старше, мы с ней так общались по утрам - она причесывается, а я ей что-то рассказываю. Постриглась мама за месяц до смерти.

Мама была терпеливым, стоическим человеком. Когда ее обижали, она не показывала виду. Держалась, крепилась. Чаще всех обижал ее я сам. Как теперь понимаю. Дважды она сильно плакала. Первый раз - когда умерла бабушка. Я ничем помочь не мог, я был маленький и тоже плакал. Второй раз, когда умер отец. Тогда я, без пяти минут дипломированный врач, сделал все правильно. Таблетки и психотерапия помогали. Но она все равно плакала.

Однажды, незадолго до смерти отца, я купил велосипед и приехал на нем домой. Маме это понравилось, она сказала - найди мне где-нибудь еще один. Я нашел. И мы с ней - поехали. Катались часа два. Ей тогда было пятьдесят. Она призналась, что последний раз сидела на велосипеде в двадцать. Но поехала квалифицированно, ни разу не упала. Больше она на велосипед не садилась.

За четыре года до ее смерти, практически день в день, я женился. Отца с нами уже не было. Во дворец бракосочетаний поехали на нескольких машинах. Тогда я первый раз прокатился на "Чайке". После церемонии поехали по Москве, по стандартному маршруту новобрачных. Оказалось, что мест в машинах на одного человека меньше, чем собравшихся - кто-то подошел прямо в ЗАГС. Лишним человеком оказалась Мама. Она помахала нам рукой на прощание и пошла домой пешком.

Через год после свадьбы мы с Мамой разъехались. Мама вышла на пенсию, работала смотрителем в Музее Изобразительных Искусств. К Восьмому Марта "Советская Культура" делала материал о музейных смотрителях. Так в газете появилась ее фотография - маленькая Мама сидит среди больших античных скульптур и смотрит куда-то вдаль. Потом у Мамы родился внук. Каждую неделю она наведывалась к нам, радовалась, возилась с Митькой. Он Маму не помнит - она умерла, когда Митьке едва исполнилось два года.

За пять лет до смерти мама начала писать стихи. За три месяца - переписала их в отдельную толстую тетрадь, с посвящением внуку. Когда мне совсем плохо, я открываю тетрадь, читаю, и мне становится легче. После ее смерти я не могу делать две вещи - смотреть в компании "Зеркало" Тарковского, и даже в одиночестве слушать "Маму" Фила Коллинза.

Умерла она нелепо. Никогда ни на что не жаловалась. А у меня, врача, все не было времени приглядеться к ней попристальнее. Диагноз "инкурабельный рак" мне сообщили по телефону - "как коллега коллеге". Я приехал в больницу, где она лежала. Ей, конечно, ничего не сказали. Мы погуляли по больничному дворику и договорились, что через неделю я ее отсюда заберу. Я пошел к метро, по пути чуть не попал под такси. Матерящийся таксист был пожилой и в кепке. Меня прорвало, я упал ему на грудь и расплакался. Таксист посадил меня к себе, долго возил по городу, налил стакан - прямо в машине. Опомнился я дома, понял, что не расплатился. Да и денег у меня таких не было.

Когда Маме при выписке из больницы отдавали конверт с рентгенограммами, молоденькая ординаторша по ошибке положила туда документы с диагнозом. Я пришел, когда Мама уже все прочитала. Она была спокойна. Я взял две сумки, и мы вышли. Ну вот, сказала Мама - пойду домой, умирать. За оставшиеся несколько месяцев у нее перебывали почти все - ближние и дальние - родственники. Кто-то специально приехал из Сибири.

Со своим коллегой, заведующим реанимацией одной из больниц, я договорился, что когда будет нужно, он возьмет Маму к себе. Нужно оказалось скоро. Наркотиков не жалели - не тот случай. Мама умерла без боли.

В крематорий за урной с прахом я не приходил до весны. Хоть и от дома пешком десять минут. Наконец, собрался. Вышел на улицу, взял такси. Подъехали к пункту выдачи, очереди не было. Через две минуты я вышел с урной. Говорливый таксист почему-то заткнулся и выключил радио. На кладбище я разрыл ладонями влажный песок на отцовской могиле, закопал урну. Потом пришли рабочие и где надо зацементировали.

Моя Мама не была удостоена ни одной правительственной награды. Она никогда не была за границей. Ее никогда не показывали по телевизору. Она была - моя Мама.

На мое двадцатипятилетие она не знала, что подарить - не было денег. Мама написала мне стихи и подарила целлофановый пакет с изображением ВАЗовских "жигулей". "Сынок, тебе дарю я "Ладу"", - писала Мама. Много автомобилей поменял я с тех пор. Этот не забыть никогда.

Я вам очень завидую, тем, у кого есть Мама и Папа. Или хотя бы кто-нибудь один. Вы, великовозрастные дети, ни черта не понимаете в жизни. Может быть, эта моя история сделает вас умнее. Я не выворачиваю перед вами душу - кто вы мне такие? Просто сегодня в машине, по дороге на деловую встречу, Фил Коллинз пел по "Радио Классика" песню, которую я не могу слушать. Но и выключить - не могу.

СНЕЖОК

Тебе

Я сидел в машине. Я сидел лицом вполоборота к дороге.

Это было там, под мостом. Под тем самым мостом, где гудят и присвистывают шальные электрички, где разворачиваются на кругу медлительные толстые троллейбусы, где снег скрипит под ногами торопливых прохожих.

Я ждал.

С проезжавшего мимо шумного копотливого грузовика, с самой крыши брезентовой фуры, упал снежок. Он упал на слякотную мостовую, таким по-детски маленьким, нетронутым, беззащитным холмиком. Щепоткой прохлады и чистоты.

Большой неуклюжий урчащий теплым электрическим чревом троллейбус развернулся, почти касаясь крыла моей милой "старушки". Его дутые колеса с чавканьем месили грязь, оставляя за собой жирные полосы с четкими отпечатками протектора. Но они не тронули моего снежка. Снежок остался; такой же чистый и нежный, такой же небесный, такой же воздушный.

Я ждал.

И опять, и снова. Их было много. Было много, много-много машин, троллейбусов, электричек, людей. Все они жужжали, скрипели, катились, покачивались, перемешивали соленую грязь, вышагивали по мостовой. А мой снежок остался. Он лежал беззащитной легкой щепоткой. Он не таял.

Я ждал.

Я лишился времени. Лишился пространства. Должно быть, кончилась тоскливая зима. Отшумела весна. Я лишился тела. Лишился чувств. Я только ждал.

Нас было двое. Снежок и я. Снежок не таял.

А я ждал Тебя.

МАЛЬЧИК И КЛОУН

Мальчик был маленький. И очень серьезный. И еще - он никогда не плакал. Бывают же такие серьезные мальчики. У Мальчика были мама и папа. И были у него дом, квартал, город и целый мир. И еще - маленький плюшевый медвежонок. Однажды папа сказал - сегодня мы идем в Цирк. Мальчик взял папу за руку. И они пошли. И еще - в карман Мальчик положил маленького плюшевого медвежонка.

Они долго ехали в метро. Наконец вышли и попали в Цирк. Папа и Мальчик сдали папино пальто и детскую курточку в гардероб, зашли в зал и стали ждать представления. Мальчик сунул руку в карман и понял, что он потерял маленького плюшевого медвежонка. Но он был серьезным мальчиком. Наверное, он не заплакал.

Погас свет, заиграла веселая музыка и на манеж вышел Клоун. Веселый Клоун с грустными глазами. Он улыбнулся и вдруг - заметил Мальчика. Который никогда не плакал. Клоун подошел к нему и протянул руку. Мальчик осторожно взял Клоуна за руку. Музыка стихла. В другой руке Клоуна, откуда ни возьмись, оказался большой воздушный шарик. Мальчик с Клоуном сделали шаг вперед - и полетели. Шарик поднимался выше и выше. Отворился купол, и двое - Мальчик и Клоун - оказались в вечернем небе.

Они взлетели над облаками и улетали от города все дальше и дальше. Под ними сменялись моря и континенты. Киты приветствовали их своими фонтанчиками. Пингвины смешно хлопали крыльями по толстым бокам. Жирафы и слоны глядели в вечернее небо и улыбались. Люди провожали их долгими взглядами и не удивлялись. Ведь так хорошо, когда кто-нибудь умеет летать.

Мальчик и не заметил, как его глаза перестали быть влажными. Двое держали друг друга за руки и летели. Клоун радовался Мальчику, солнцу и набегавшему ветру. И Мальчик улыбнулся - первый раз за весь длинный день.

Потом они вернулись назад. Кончилось представление, и Мальчик с папой поехали домой. Дома, снимая курточку, мальчик засунул руку в карман. И вытащил оттуда маленького Клоуна, сжимавшего в руке игрушечный воздушный шарик. Прошли годы, Мальчик стал папой и у него тоже появился маленький мальчик. Другой мальчик. Он тоже никогда не плачет. Он серьезный. И он никогда не потеряет веселого игрушечного Клоуна с грустными глазами.

А наш Мальчик? Когда ему грустно, он садится в машину и приезжает к Цирку. Он все ждет что купол откроется - и оттуда вылетят двое на одном воздушном шарике, крепко держа друг друга за руки.

Ведь кто-то должен научить нас летать.

ДЕГЕНЕРАТ

Дегенератом быть легко.

Каждый прожитый день укрепляет тебя в уверенности. Каждая седая прядь в шевелюре доставляет тебе удовольствие. Каждый светофор, загорающийся красным как раз тогда, когда тебе бы - в самую пору - проехать, не вызывает разочарования.

Дегенератом быть просто.

Стоит лишь немного смириться с непонятым. Стоит лишь держаться подальше от открытых дверей. Стоит лишь проявить к себе немного снисходительности.

А электрички гремят. А лента автоответчика никогда не кончается.

А самолеты летают по расписанию. И никто не пробует доказать тебе обратного.

КАК Я ПРОВЕЛ ВОСКРЕСЕНЬЕ

Домашняя работа ученика

37-го года обучения

Школы Жизни

Зуева Михаила.

Сочинение.

(Невольное подражание

Риду ГРАЧЕВУ)

Они ушли, когда я спал. Они оставили записку чтобы я не волновался и написали что будут поздно вечером. Я проснулся и пошел в душ. Из зеркала глядело лицо еще не старого человека. Лицо не улыбалось. Я спросил лицо, почему ты не улыбаешься. Лицо не ответило, но потом улыбнулось. Началось утро. Есть я не мог. Мне было жарко. Я разрезал яблоко на четыре части и стал его есть, потому что утром надо есть, иначе будут неприятности с желудком. Я не хотел даже кофе и пил вместо него холодную воду. Вода пахла свежестью. Больше в пространстве свежести не было. Я закрыл окна, опустил занавески, собрал документы в сумочку, повесил сумочку на руку, спустился во двор. Во дворе никого не было. Даже кошек. Тихо, солнце, нет кошек, и вообще никого нет.

Я открыл машину и стал ее заводить. Она шуршала стартером пять секунд и потом завелась. Она не хотела заводиться потому что почти сел аккумулятор. Он сел потому что машина двенадцать дней стояла на сервисе. А так долго она стояла на сервисе потому что не было одной детали. Деталь появилась, машину починили за двадцать минут и мне вернули. А я двенадцать дней на ней не ездил. Я знал, что на следующей неделе мы, наверное, встречаемся с Андреем Макаревичем. Он десять дней назад выпустил сольный альбом. Называется "Женский Альбом". А как я буду встречаться с Макаревичем, если у меня нет альбома. Он спросит - ты слышал мой последний альбом? А я не слышал. Как тогда встречаться? И я поехал на Горбушку за альбомом.

Сначала я заехал на заправку. Передо мной стоял новый мерседес цвета бутылочного стекла. Все окна были закрыты. Потому что у него кондиционер. А у меня окна открыты. Потому что у меня нет кондиционера. Но мне без кондиционера хорошо. И ему хорошо. С кондиционером. Он, когда разворачивался, чуть меня не поцарапал. Он испугался. Ему жалко свою новую машину. И я испугался. Мне тоже жалко. Его новую машину. Потом в мой сухой бак налили семьдесят литров и я поехал на Горбушку. На дороге было мало машин. Все ехали медленно и ловили открытыми лицами солнце и ветер. Все были добрые, все щурились и улыбались. Никто никого не подрезал. Никто никого не обгонял.

Я уже почти доехал до Горбушки, когда передо мной затесался здоровенный самосвал. У самосвала стоп-сигналы светились желтым вместо красного. Самосвал все время давал по тормозам. Какой-то человек на фиате захотел проехать справа, но испугался и вклинился между мной и самосвалом. Он там увидел. А я не увидел, потому что ехал за большим самосвалом. И мы втроем стали давить по тормозам - каждый по своим. А справа стояло много милицейских машин. И еще одна стояла с красным крестом. Я думал, это скорая помощь, но это была не скорая помощь. Около обочины лежал человек, рядом с человеком лежали один ботинок и матерчатая сумка, а на человека одевали черный пластиковый мешок. Это была другая машина с красным крестом. А рядом скособоченные жигули без лобового стекла. Я повернул во двор. Я бросил машину и пошел на Горбушку. Когда я переходил дорогу, все машины оттуда уже разъехались. Только стояли скособоченные жигули и одна милицейская.

На Горбушке я сначала не нашел Макаревича. Зато увидел новый альбом Марка Нопфлера. Это не настоящий альбом, это саундтрек. Называется "Wag The Dog". Я люблю Нопфлера, поэтому я купил альбом. А потом я нашел альбом Макаревича. Я не понял почему он называется "Женский Альбом". Там женское лицо на обложке. Поэтому наверно. Я его тоже купил. Потому что за ним и приезжал. Потом меня поймал знакомый продавец "лазер-вижн" и все хотел мне продать два диска. А я не хотел покупать видеодиски, я хотел быстрее пойти в машину и слушать новый альбом Макаревича.

Я сел в машину, оборвал пленку с компактов и стал слушать новый альбом Макаревича. Я хотел уже ехать, но понял, что мне нельзя слушать в машине альбом Макаревича, потому что на глаза наворачиваются слезы. А слезы мешают вести машину. Я решил, что буду слушать Макаревича дома, а в машине стану слушать Нопфлера. Это было правильно и я поехал в сторону Кутузовского. На Кутузовском за мной пристроилась девятка и при выезде из тоннеля меня обогнала. А мне было жалко девятку. Там в девятке дурак. Конечно - они дурака тормознули за превышение скорости. Они там всегда стоят. У них работа такая. А у меня работа - в этом месте пятьдесят пять ехать. Чтобы им не дать работы. А больше нигде и не стояли. И не ловили.

Я почти доехал, но захотел холодной газировки. Я знаю где на набережной Нескучного сада есть холодная газировка. Она там всегда есть. Я развернулся на Косыгина и поехал на набережную. Там все купались и играли в волейбол. Я хотел проехать, а они хотели играть. Я остановился и стал ждать. Они меня увидели и пропустили. А один, такой большой и бородатый, недобро на меня посмотрел. За то что я мешал ему играть. Я поехал за газировкой, но газировки не было. И продавца не было. И лотка не было. Я развернулся и поехал назад. А они там опять играли. Этот большой с черной бородой так зло на меня посмотрел. Мне было стыдно, что я мешаю ему играть, и я улыбнулся. И он улыбнулся. И я опять улыбнулся. И он. Они мне дали дорогу и все стали улыбаться. Мне хорошо когда улыбаются.

Я приехал домой, открыл окна и балконы и стал слушать новый альбом Макаревича. Я правильно его не стал на ходу слушать. Машиновский альбом "Отрываясь" вдвое сильнее "Картонных крыльев любви". А "Женский Альбом" Макаревича без "Машины" вдвое сильнее машиновского "Отрываясь". Я прослушал новый альбом Макаревича два раза. Мне все время хотелось выключить, потому что больно. Но я не мог выключить. Я только мог слушать два раза. Я разволновался и пошел варить кофе. Сварил большую бадью, и стал ее пить, потому что очень волновался. Я думал, что мне такого сделать чтобы не волноваться. Тогда я поставил кассету и сел в кресло перед телевизором. На кассете фильм Тарковского "Время Путешествий". О том как он с Тонино Гуэррой искал натуру в Италии для съемок "Ностальгии". Они весь фильм вместе ездили и разговаривали. Там есть эпизод когда маленькая девочка танцует с желтым шариком в виде зайца. Если его посмотреть, можно успокоиться. Даже после нового альбома Макаревича.

А еще Тонино написал Андрею стихи.

Андрей: Прочти мне еще раз то стихотворение.

Тонино: Какое?

Андрей: Про пальто.

Тонино: А-а-а... Хорошо.

Я не знаю, что такое дом

Пальто?

Зонт, чтобы укрыться от дождя?

Я наполнил его бутылками

Лоскутками тканей

Занавесками

Веерами

Мне кажется, я не хочу из него выходить

Значит - это клетка?

И она закрывается за всеми, кто в нее попадает?

Даже за такой птицей, как ты?

С заснеженными крыльями...

Но то, что мы с тобой говорили друг другу

Слишком легкая материя...

Она не может оставаться взаперти.

Тонино хотел показать Андрею пол виллы, расписанный, как будто на нем лежат настоящие лепестки роз, разбросанные полуденным ветром. Но управляющий не пустил Тонино и Андрея - хозяйка была в отъезде. А потом Андрей снял "Ностальгию", "Жертвоприношение", заболел и умер в Париже. Он так и не увидел этого пола.

Слишком легкая материя...

А я успокоился. Я вышел из дома и поехал. Я думал, меня не пустят. На моей машине нет пропуска. Но они открыли ворота, и меня пустили без пропуска, по номеру. Мы говорили час, а потом я поехал домой. Окна были открыты. Я гнал сто семьдесят по кольцевой. Мне было хорошо и ветрено. Так я провел воскресенье.

Слишком легкая материя...

ЯБЛОЧКО

История моих взаимоотношений с вычислительной техникой началась в 1984 году. Точнее, весной 1984-го. У меня не было 286-го. Их тогда и в природе-то не существовало.

Мой первый компьютер назывался APPLE ][ PLUS. Скобочками писалась римская двойка. Было в нем богатства - процессор Motorola 6502, 64 килобайта оперативной памяти, два пятидюймовых дисковода, немного упругих коричневых клавиш с белыми буквами и цифрами, монитор "зеленое на черном" и матричный принтер на 80 позиций. Всё.

Посмотрите на мое "Яблочко". Чтобы найти его фотографию, лазил по Интернету около 20 минут. Да, времена меняются. Так пишется история.

Не правда ли, симпатичная машина?

Компьютер был куплен за бешеные деньги (что-то около 20 тысяч долларов) в лабораторию, где я тогда работал. Купили его через Финляндию, в связи с американскими ограничениями на экспорт передовых технологий в Советский Союз.

В лаборатории, в углу стоял шкаф - отечественная "Электроника-80". Правда, запустить его так и не сумели. А вот "Яблочко" - работало.

Из программного обеспечения на машине имелся зашитый BASIC с вкусным названием APPLESOFT, операционная система APPLE DOS, и... А, собственно - и всё. Больше ничего не было. Не было даже игрушек. Операционная система CPM и FORTRAN-IV появились у нас только спустя 8 месяцев.

Зато - к машине прилагались два толстых тома технической документации. Естественно, на английском.

К "Яблочку" мы вдвоем с моим коллегой-инженером, прикипели окончательно и бесповоротно, с первого дня знакомства - когда открывали ящики. Как оказалось, на год с лишним.

Это было безумием чистой воды.

Посудите сами. Два молодых человека, соответственно 22 и 24 лет - не уроды, не монахи, не трезвенники, не женоненавистники - целый год вели абсолютно ненормальный и аморальный образ жизни.

Мы не вылезали из-за стола, на котором гордо возвышалось наше "Яблочко". Мы работали ночами - потому что днем проклятое начальство заставляло исполнять еще и прямые служебные обязанности. Мы грызли бутерброды и плавленые сырки по 28 копеек - рядом с машиной. Мы варили кофе - рядом с машиной. Наконец, даже медицинский спирт смешивали с водой в пропорции 50 на 50 - тоже рядом с машиной. Я уж не говорю об электробритве (одной на двоих) и зубных щетках (к счастью, индивидуальных) - эти принадлежности, вместе с банкой одеколона (опять же, общей) лежали в ящике стола. Какого? Правильно - на котором стояла машина.

Что такое "прикладное программное обеспечение", мы знать не знали и ведать не ведали. Все было просто. Даже примитивно. Есть задача - пишем под нее программу. Именно - "программу". Слова "софт" и "софтвер" внедрились в русский язык позже.

Всё - впервые! Какое захватывающее, неземное чувство!

Вариационная статистика? Пишем сами.

Математическое моделирование? Снова - пишем сами.

Текст ввести и распечатать? Вот это уже задача на две недели. Потому что сначала нужно самим написать текстовый процессор, потом - вручную нарисовать русские буквы для экрана, потом - те же буквы для принтера, а уж потом - вводить текст и его печатать.

Шрифт у нас был - ОДИН! Весь из заглавных букв. Потом стало стыдно. Нарисовали еще и строчные. Но шрифт все равно оставался один-единственный.

Это было прекрасное и безумное время. Мы программировали практически всё. Появление компилятора с бейсика (вместо опостылевшего интерпретатора) было воспринято как революция. Мы зачитали два толстых тома, прилагавшихся к "Яблочку", до дыр. Это не фигура речи. Это правда.

Попутно, конечно, выучили английский, с которым в "дояблочную" эру что у меня, что у моего коллеги были весьма натянутые отношения - несколько выше уровня "зе пен из он зе деск".

Где-то через полгода у нас открылось нечто вроде неформальной тусовки по ночам. Земля слухами полнится - и к нам потянулись "безкомпьютерные" аспиранты, для которых получение времени в институтских ВЦ было проблемой.

На машинке с 64 килобайтами оперативки было сделано ЧЕТЫРЕ кандидатские диссертации. Именно сделано, а не напечатано. Были задачи, которые "Яблочко" считало по 5-6 часов. Стрекот принтера, выплевывающего на бумагу посчитанную задачу, был сигналом к тому, чтобы сдвинуть бокалы. Извините, приукрасил - роль бокалов исполняли обычные химико-медицинские мензурки. Нам крупно повезло, что первую "яблочную" игрушку мы увидели только спустя год работы. Если бы мы начали с игр - навряд ли бы мы смогли освоить программирование.

Одного только нельзя было делать за "яблочным" столом. Да, да, да...

Мы познакомились в метро, на "Тургеневской".

Собственно, я ей был безразличен. Судя по тому что, увидев ее на противоположном эскалаторе, я уже через две минуты, преодолев все заслоны и турникеты, взял на абордаж двери вагона, в котором она мирно собралась уезжать - она не была безразлична мне. Душа пела. Остапа несло.

Она была очень пунктуальна. За короткую историю в шесть свиданий она ни разу не опоздала больше чем на десять минут. А говорят - так не бывает.

На седьмой раз мы должны были идти в театр. До начала спектакля оставалось три часа. Мы встретились в центре зала на "Новокузнецкой" и я сказал:

- А хочешь, я покажу тебе "Яблочко"...

Мы сели на трамвай и десять минут спустя уже поднимались по лестнице, ведущей в нашу лабораторию.

Мой коллега сидел за дисплеем. Он был небрит и изможден. Посмотрев сквозь нас, он тихо сказал:

- Программа не работает.

Этого не могло быть. Еще вчера все - абсолютно все - работало. И утром - работало. И вечером, перед тем как я собрался ехать на "Новокузнецкую" - тоже. А теперь - затык.

Она тихо и скромно села в соседней комнате, поставив перед собой большую кофейную кружку. А мы - мы стали бороться с программой. Ничего не получалось. Мы вскакивали, опять садились, курили, все громче матерились, чесали затылки, переписывали какие-то модули, запускали на компиляцию, опять переписывали. Дело не двигалось.

Так прошел час. Потом еще час.

Она вышла из соседней комнаты, встала в дверях и прислонилась к косяку. Я отметил этот факт на уровне подсознания. Мне было не до нее. Потом она развернулась и ушла. Я не видел, как она уходила. Просто тихо зашелестел ее желтый плащ. Шелест плаща я тоже зарегистрировал подсознанием.

Когда программа заработала и мы опомнились, было девять вечера. Спектакль начался два часа назад.

Конечно, я позвонил. Трубку сняла ее мама и, четко выговаривая слова, акцентируя окончания, попросила меня больше по этому номеру не звонить. Я подумал-подумал. И не позвонил. Больше. По этому. Номеру.

А потом - год безумия кончился.

Как-то позже, попав в Публичную Научно-Техническую Библиотеку, я выкопал в каталоге необычную книгу. Два американца, отец и сын, фармакологи, написали труд с названием вроде "Как мы осваивали APPLE ][". Я читал ее целый день и просто терял сознание от удовольствия. Потому что мы с моим другом могли написать точно такую же. Методом научного тыка, мы пробирались по одним и тем же дебрям любимого "Яблочка" - и с абсолютно одинаковыми результатами. Почти "Союз - Аполлон". Бывает же такое...

Прошло время. Из "программера" я давно стал "юзером". И теперь мне и в голову не придет написать что-то свое для решения новой задачи. Меня развратили. Развратили доступностью хорошего софтвера. Теперь я начинаю искать софт, способный решить задачу за меня и лучше бы - вообще без моего участия.

А что же наше "Яблочко"?

Через полгода после моего ухода из лаборатории пьяный электрик осчастливил лабораторную электросеть напряжением 380 вместо 220. Не знаю уж, как так могло получиться, но - "Яблочко" выгорело дотла. И предохранители не спасли. Поохали, поахали - да тихо и списали.

Пишу я эти строчки на 166-м Пентиуме со всеми "наворотами" и оперативной памятью в 64 мегабайта. Половина второго ночи. Пишу, а сам вижу - как наяву - мое милое "Яблочко", служившее мне верой и правдой всеми своими 64-мя килобайтами RAM. Ты мой стойкий оловянный солдатик...

Как бы Пентиум не обиделся. Он-то понял, кого я люблю больше.

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Воздух под низким потолком двенадцатиметровой комнаты был наполнен смесью сна и сложного запаха - вчерашнего кофе, неуловимой "Паломы Пикассо", терпкого "Букета Молдавии". Потом сон улетучился, - словно вода, уходящая сквозь пальцы - как их не сжимай.

Пульсирующие виски горели. Пламя то поднималось разламывающей голову стеной безмолвного хрипа, то вновь угасало. Унять его было нечем. Такая свежая вчера, накрахмаленная и прохладная волшебной, наполненной касаниями тел, полуночью, - простыня -

сбилась, выставив острые сгибы и края; врезалась в кожу, вызывая нестерпимый зуд и отвращение.

Словно кольца Сатурна, в закрытых - нет, крепко-накрепко зажмуренных глазах - плыли бесконечные концентрические круги и блики. Следы струи шампанского на обоях - да, их не было видно сквозь сросшиеся веки, но - помнилось, помнилось! - довершали пейзаж, которому оставалось жить всего три минуты до скрипения десятой кукушки старых ходиков угличского часового завода. Валявшаяся на ковре телефонная трубка непонятного сиренево-бирюзового цвета истекала елеем коротких гудков.

Я размежил веки.

Комната попыталась изменить геометрию, почему-то сдвинув потолок горбом за линию окна, но - успокоилась, устаканилась, затихла. Первая победа над пространством была достигнута.

Тапки напрыгнули на разламывающиеся ноги сами, без усилий. Выключатель в прихожей услужливо высунулся из стены и со всей возможной любовью с первого раза попал под неверный изгиб чуть-чуть подрагивающей абсолютно сухой ладони. Волна света встала перпендикуляром, словно кариатида, поддерживающая Вечность. Вечность, к которой прибавился еще один день.

Присохший язык судорожно бродил по нёбу, цепляясь за зубы, терпко облизывая потрескавшиеся губы, теряя и вновь обретая координацию движений. Жажда. Гул под сводом черепной коробки. Сушняк.

Собрав себя в кучку, я добрел до ванной комнаты; наощупь, не включая света, вбросил себя в тесное пространство сидячей ванны и ногой открыл кран холодной воды. Душ зашипел разъяренной змеей и в следующую секунду изверг на голову потоки пенящейся ледяной жидкости. Она стекала по волосам, сбегала по лицу, смачивала сухие губы, гасила эту нестерпимую боль в висках, заменяя ее пульсом молодого тела тридцатилетнего мужчины. Было пронзительно холодно, грустно, одиноко. Было хорошо.

Дверца желтого дизайнового холодильника отворилась с едва слышным скрипом, обнажив пустые полки и чрево морозильника, в котором со вчерашнего вечера - всю ночь - лежала чудом не взорвавшаяся бутылка полусладкого шампанского. Пробка отлетела с глухим ударом, и на заботливо подставленную тарелку выплеснулся поток мелких ледяных кристалликов, шипящих улетучивающейся углекислотой. Я взял ложку и с тупым упорством стал поглощать горку необычного мороженного. Russian breakfast. Доброе утро.

Улюлюканье отвратного звонка в прихожей вписалось в пейзаж после битвы как нечто само собой разумеющееся. За дверью стоял Сашка. Он с легкой ухмылкой вгляделся в мою небритую физиономию, безмолвно вошел, отодвинув меня в сторону своей широкой грудью. Присвистнув, ввалился в комнату и с размаху плюхнулся в видавшее как минимум три поколения хозяев старое дермантиновое кресло.

- Здорово, мужик! Ну хорош, хорош, спору нет.

- Да пошел ты... - не успел я закончить традиционную приветственную фразу.

- Эка ж тебя скорежило-то, - продолжил он без малейших признаков раздражения, - видать, пора реанимировать.

- Ну-у-у-у, - протянул я, - и какие предложения?

- Предложение одно. Разумное, доброе, вечное...

С этими словами от пружинисто покинул кресло, в одно мгновение оказавшись возле моей потрепанной музыкальной стойки, до отказа заполненной усилками-предусилками, коммутаторами, эквалайзерами, двумя таскамовскими деками и венчающей все это безобразие новой пионеровской вертушкой, на кою не так давно были угроханы две месячные зарплаты плюс нехилая премия, заслуженная тяжким трудом на ниве ургентного советского здравоохранения.

- Итак, доктор, - в его руках появился виниловый блин, вынутый из незнакомого мне конверта, - сейчас я вас буду лечить.

- Чем? - попытался я изобразить неподдельный интерес.

- Клаус Шульце.

- Нахрен, - твердо подытожил я, - в верхнем кассетном кармане "Чингиз Хан", в нижнем - "Манфред Мэн Ёрс Бэнд". Давай верхний.

- Дурило темное, - отозвался Сашка и шлепнул прокуренным указательным пальцем по сенсору вертушки.

Как по мановению дурацкой волшебной палочки, загорелась лампочка строба. Массивный диск двинулся и спустя десяток секунд набрал стабильные обороты. Обтекаемой формы тяжелый тонарм с двухсотграммовым противовесом, весь цвета кофейный металлик, нежно поддерживающий тенорелевскую прецизионную головку, двинулся; медленно прошел пару сантиметров к центру пластинки, и, немного подумав, опустился на начало записи. В здоровенных бозешных студио-мониторах раздалось тихое завораживающее потрескивание.

Сашка закурил вонючую беломорину и сел на пол, прислонившись широченной спиной к стене. Мне оставалось последовать его примеру.

Разломанная готика странного, страшного, неземного голоса ударила внезапно, откуда-то слева, из-под потолка. Спустя мгновение она сменилась серебристой дождевой капелью, проникающей, как стальное лезвие, глубоко за трепещущую диафрагму. Капель мешалась с готикой, готика с капелью. Пульсирующим потоком, рука об руку, они превращались в реку, протекающую сквозь меня.

Внезапно по воде пошла рябь. Это вступила виолончель, подогреваемая в своем безостановочном неправильном вращении бухающим туземным там-тамом. Словно сполохи далекой зарницы, рваные струнные звуки пытались задержаться в сознании; накатывали, словно волны неведомого прибоя, но вновь и вновь были сметены становившейся физически нестерпимой повторяющейся ритмически правильной капелью.

Всё это напоминало шаманский танец. Не ищи смысла, - твердил я себе, - он сам найдет тебя. На втором плане сложной звуковой картины появились словно плавающие, все в острых, рвущих кожу пиках, акценты электронного далекого цунами. Как воздух перед грозой. Как "ключ на старт!" - и вот оно, долгожданное, воспламенение топлива первой ступени.

Эхо далекого сожаления родилось справа и стало плавно перетекать в левый монитор. Ритм - да, тот самый, что появился при рождении чуда, - этот ритм овладел готическими голосами; модулировал их, когда усиливая, а когда гася. Ритмическая секция выплыла и материализовалась в самом центре насыщенного упругого звукового пространства.

Ритм ломался, играя и заигрывая сам с собой. Его колебания напоминали плавные и одновременно резкие покачивания бедер желанной женщины, на которую устремлены раздевающие бесстыжие прожектора. Покачивания - за миг, за долю мгновения до того, когда всё будет кончено; когда не нужно более света и звука, когда волна поднимающегося чувства сметает всё на своем безрассудном и справедливом пути.

Готика... Высокие окна; мелькающие витражи, строгие очертания скрупулезно начертанного острого шрифта. Икар, оплавляющий крылья...

Я оказался на хрустальном летательном аппарате неверной, невероятной, пульсирующей конструкции. Помню лишь - чудо! Я сидел на крыле и плыл в безмолвии, созданном звуковыми волнами; плыл над громадами облаков, в фиолетовом упругом воздухе, все выше и выше; плыл медленно, со скоростью догонявшего меня звука. Я подставлял лицо потоку, а поток проходил сквозь мою душу, рождая в ней лишь колебания блаженства и совсем не рождая сопротивления.

Капель, казавшаяся вначале враждебной, холодила и успокаивала; казалось, только она теперь давала мне возможность дышать. Ритм, непрекращающееся течение жизни; вдох - выдох, систола - диастола.

Всё. Последний готический всплеск. Капель. Прощание. Финал. Финиш.

Тонарм оторвался от зеркала пластинки и с чуть слышным жужжанием сервомотора ушел на место. Сашка крякнул, поднялся с пола, засунул пластинку в конверт, молча пожал руку. Хлопнула входная дверь, так больно и резко в обвалившейся на меня внезапной тишине.

На нетвердых, ватных ногах я доковылял до кухни, вытащил из холодильника початую бутылку "Московской" и направил ледяную обжигающую струю в пересохшее горло. Я стоял и судорожно глотал - до последней капли.

Мне было страшно. Мне хотелось забыть, вычеркнуть эту музыку из своей доселе пустой жизни. Развернуть время. Вернуть Сашку. Вернуть свой "Чингиз Хан" в верхнем кассетном кармане. Вернуть мелодику. Вернуть порядок в понимание естества.

Тогда - не удалось. Теперь - не жалею.

ПУТЕШЕСТВИЕ

ИЗ САН-ДИЕГО В ДИСНЕЙЛЕНД,

ИЛИ ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ

Ранним солнечным ноябрьским утром, где-то около семи, я вышел, щурясь, на парковочную площадку перед маленьким отелем "семейного типа" в Ла-Хойе, фешенебельном пригороде Сан-Диего. День обещал быть долгим и приятным. Да и каким иначе мог быть он, День Благодарения. Глубокой осенью, каждый год, в последний четверг ноября, американцы вспоминают первых поселенцев и благодарят Всевышнего за то, что он сделал для всех них - за голубое небо над головой, за мир и любовь в домах, за обильный урожай и новое, наступающее, неизвестное и потому волнующее, будущее. На капот и лобовое стекло моего белого "Ниссана- Максима", взятого неделю назад напрокат в аэропорту Лос-Анжелеса, осел предрассветный туман, от которого теперь в воздухе не осталось и следа.

Поворот ключа в замке зажигания, короткий взмах "дворников" - и в путь. До "детской столицы" штата Калифорния, Диснейленда в Анахейме, чуть меньше сотни миль. Два поворота, направо на развязку - и я на северном направлении "Ай Файв", скоростной, прямой как стрела, магистрали. Вся Америка сегодня отдыхает, поэтому по хайвею особенно не разгонишься. Дачные прицепы, велосипеды на крышах автомобилей - это и понятно, все-таки четыре свободных дня впереди. А у меня - пара часов пути точно. Радио тихо поет голосами дуэта "Карпентерс" - и вот я уже ловлю себя на мысли, что все происходящее как бы разделяется - на реальность шороха шин, слабого подрагивания руля на стыках плит, гула мотора, и что-то иное, которое со мной всегда, но сегодня, именно сейчас, ставшее отдельной и такой же осязаемой, реальностью.

... В весенний Ашхабад я прилетел тогда, четырнадцать лет назад, студентом пятого курса 1-го Московского Медицинского - на научную конференцию. Разместившись в комнате барака, почему-то именуемого общежитием, где стояло восемнадцать покосившихся железных коек с никелированными шариками, мы толпой прошли через маленький институтский дворик, вышли на ступени учебного корпуса и остановились, разглядывая шумную и незнакомую улицу. Конференция открывалась только завтра, и срочно требовалось чем-нибудь заняться. Рядом со мной стоял колоритный молодой человек из Вильнюса, по имени Аудрюс, серьезно работавший в области клинической психиатрии, незадолго до поездки умудрившийся сломать ногу и потому опиравшийся на два старых массивных деревянных костыля. Кстати - кто теперь в Литве не знает Аудрюса Буткявичуса? Это и был он - только он сам об этом не догадывался. Все еще было впереди.

Тем временем началось обсуждение планов на ближайшее будущее. Вопрос ставился ребром - чем заняться прямо сейчас? Один из нас, серьезный молодой человек из Волгограда, пробасил: "Я бы... ммм... посетил восточный базар. Все же - экзотика..." На что ему тут же возразили, что в Ашхабаде есть еще и музеи, в том числе и фабрика ковров (ручная всемирно известная туркменская работа - прямо на ваших глазах!), объединенная с музеем. Мнений было много. Наконец дошел черед и до меня. Оглядевшись вокруг, я выдохнул: "Мужики, а я бы пошел - пива выпил". Мое предложение было встречено с явным энтузиазмом, причем практически всеми присутствующими. Культурная программа единогласно была перенесена "на потом", и мы отправились на поиски. Уличные "бочковые" точки были отвергнуты сразу и без сожаления по соображениям эпидемиологии и гигиены. Спустя каких-то десять минут мы набрели на симпатичный подвальчик, из которого торчало забрало огромного японского кондиционера и многообещающе пахло свежим пивом. После того, как все мы проследовали по полутемной круто уходящей вниз каменной лестнице, помещение, доселе пустовавшее и жившее само для себя, оказалось немедленно на пределе вместимости. Впрочем, повеселевшего бармена это обстоятельство даже радовало, судя по его широкой гостеприимной улыбке, висевшей, как улыбка Чеширского Кота, в полумраке заведения.

За нашим столом, справа от меня, оказался молодой человек, сразу привлекший мое внимание. За несколько перемен пустых кружек на полные мы успели выяснить, что его зовут Александр - а проще, Саша; что занимается он оперативной хирургией, давно и серьезно; что приехал он из Днепропетровска; что отец его - хирург в центральной районной больнице под Кременчугом; что в Днепропетровске осталась его однокурсница и молодая жена - Вита, и что вообще наши взгляды на жизнь во многом совпадают. Саша чем-то был схож с молодым Раймондом Паулсом - серые глаза с лукавыми огоньками, загадочное особое выражение лица, густые усы - словом, "держись, девчонки!". Мы долго беседовали о нашей научной работе - оказалось, что оперативная хирургия и экспериментальная физиология действительно имеют много общего. Тем временем, компания распалась на отдельные группы, которые потихоньку время от времени стали направляться к выходу. Вышли и мы. Улица встретила нас палящим зноем. Мы медленно пошли к центру города, заходя по пути в магазины, разглядывая фасады домов и просто наблюдая незнакомую нам среднеазиатскую жизнь. Чего стоили хотя бы ковровые дамские сумочки и традиционные украшения на женщинах! Это нужно видеть - любые описания бледны и бессмысленны.

Вечерело, когда мы остановились и посмотрели друг на друга. "Слушай, - сказал Саша, - у нас же восемнадцать человек в комнате, и все такие деловые - точно ведь, ничего на вечер не возьмут". Я согласился. Недолго думая, мы зашли в ближайший магазин и запихнули в единственный на двоих кейс шесть литровых бутылок "Чинзано", неизвестно каким образом оказавшегося в рядовом ашхабадском продуктовом магазине образца 1983 года. По пути домой кейс открылся, и две из шести были похоронены нами на месте по причине безвременного и бездарного "разбития".

На порог комнаты мы вступили с видом гонцов, принесших благую весть. В дверях возникли одновременно, держа в вытянутых руках драгоценный дипломат - прямо как Рабочий с Колхозницей перед входом в ВДНХ. "Ребята, а мы, того... взяли, в общем" - возгордился я, обводя доблестную публику взором благодетеля. Ближайший к нам будущий доктор из Тюмени, с усами Тараса Бульбы, величественным жестом поднял руку и сделал легкое движение в сторону единственного в комнате платяного шкафа. Двое играли в шахматы, остальные давали советы, причем обеим сторонам по очереди. Было весело.

Следуя указующему жесту, мы подошли к шкафу и распахнули створки. Ставить наш груз было некуда - не громоздить же второй ярус. А потом -потом мы пели "Мишель" под гитару безо всякого, тогда еще неизвестного, караоке, травили анекдоты, снова пели; но со всем "взятым", тем не менее, справились успешно.

Через год, после выпускного, я сел на самолет и полетел в Днепропетровск, к Саше. Добравшись на "Ракете" по Днепру до Кременчуга, мы провели две незабываемых недели в доме его родителей, валяясь с утра и до вечера под старенькой жигулевской "копейкой", которая очень любила наше внимание. В результате перебора двигателя несколько раз удалось даже и проехаться без приключений, если не считать лопнувшего на полном ходу заднего правого, и тормозного пути по синусоиде, чуть было не закончившейся в приличном кювете.

Прошло время. Саша покинул кафедру оперативной хирургии, где работал ассистентом, совмещая преподавательский труд с работой хирурга в областной больнице, защитил кандидатскую по лазерной хирургии. Теперь он - один из ведущих легочных хирургов Днепропетровска. Александра Анатольевича Суховершу знают и уважают. Жизнь его состоит из дежурств и плановых операций, плановых операций и дежурств. Конечно, нелегко - годы сил не прибавляют, солидности да объема талии, разве что. Как врач - вопроса нет, человек состоялся. Видимся редко. Москва теперь от Днепропетровска дальше, чем была. Жизнь такая. Только иногда, мелькнет вдруг при встрече его озорная улыбка - и вспоминаю тот подвальчик, общежитие, песни "Битлз" под гитару и непередаваемый запах весенних цветущих ашхабадских улиц.

Однако, и на "Ай Файв" бывают неожиданности. Проблесковый маячок, транспарант - "Снижайте скорость". Через сотню метров - то же самое. И еще через сотню. Проверка на дорогах - калифорнийский вариант. Переносными заграждениями оставлено три полосы из шести. Возле каждого узкого проезда - полицейский. На обочине - три или четыре "форда" с включенными мигалками. Чуть поодаль - автобус с надписью "Полиция Округа Сан-Диего", двери открыты, сидят люди в форме и с карабинами на коленях. Видно, шутить не собираются. Пристраиваюсь в хвост большому джипу, из-за заднего стекла на меня с интересом смотрит большая дружелюбная колли. Улыбаясь, открываю боковое стекло. Руки повыше на руль. Газ, тормоз, снова газ. Очередь двигается медленно. И вот - я первый. Джип, плавно просев на задний мост, набирает скорость. Тормоз. Короткий взгляд из-под фуражки на номерной знак. Что смотреть - у рент-э-кара номера особые, все сразу понятно. Взгляд в лицо, тут же - в ориентировку. Снова оценивающий взгляд - теперь уже в профиль. Видно тот, на фотороботе, тоже с бородой. Взмах руки - как приветствие и извинение за нечаянное беспокойство. Гуд лак! Путь свободен. Газ - на полную, на этот раз никаких тормозов.

В известную на всю страну клинику я пришел после трехлетней "обязаловки по распределению", пришел в ординатуру, сам, с улицы. На меня посмотрели, меня послушали, спросили, прошло ли три года после института, вежливо поинтересовались семейным положением. Сыну полгода, отвечаю, хочу у вас учиться. Возражений нет. Принят. Как, оказывается, все просто, когда обязаловка кончилась. Три года назад, сразу после института, в ординатуру, да еще в такую - не пробиться. А теперь - как в кино - ю ар вэлкам! Походив с полгода по разным отделениям - циклы профориентации для начинающих - остаюсь в отделении реанимации и интенсивной терапии. Название серьезное, нужно соответствовать... Что здесь делают классно - так это два дела. Больных лечат и... кроссворды щелкают, как семечки. Причем, что больных, что кроссворды - любые. Вот уже ко мне и "сэнсэя" приставили - чтобы по неопытности не испугался и чего-нибудь такого не сотворил. В институте об этом можно было только мечтать - в группе 16 человек и всего один преподаватель. А здесь - индивидуальная форма обучения. Не верится даже как-то.

В отделении - около двух десятков врачей, и все разные. Помоложе, постарше, но немногие за тридцатник выбились. Сослан Васильевич, тогда еще не профессор, заведующий. Голоса не повысит. Со всеми строг, со всеми на "вы". Только, чувствуется, не то что уважают, а любят его здесь совсем неподдельно и без подобострастия, что, мол, начальник. Забегая вперед - сколько пришлось прожить и пережить, чтобы он мне впервые "ты" сказал. Никогда этого не забуду. Марлен Саркисович, старший научный сотрудник. Фонтан остроумия, анекдоты без умолку, и с больными как-то легко, без напряга, без ошибок. Сергей Иванович - постарше меня лет на пять, уже кандидат наук, главный по лечению больных с нарушениями ритма сердца. С ним мы на первых порах даже поругались. Правда, расставались спустя несколько лет - настоящими друзьями, без фальши. Сначала ушел я, потом он. Теперь Сережа - преуспевающий бизнесмен. Евгений Станиславович - особая статья. На нем - все детская послеоперационная палата. Под два метра ростом, с такой мечтательной улыбкой. Чего я всегда боялся, так это с детьми работать. А Жене - только подавай. Он, кстати, теперь отделением заведует - а Сослан Васильевич возглавляет анестезиологическую службу. Михаил Михайлович - мой "сэнсэй" - этакий Борис Гребенщиков в белом "сафари". Халаты в отделении не приняты - быстро пачкаются. В сафари удобнее и не так жарко. Педантичен, осторожен и очень опытен, несмотря на молодость. Илья Петрович, наверное, единственный на всю Москву невропатолог, работающий в кардиохирургической реанимации. У него особый распорядок дня. С утра - реанимационные больные, потом - обход по этажам, а после полудня - машина к подъезду, и на консультации, в другие больницы и клиники. Какая там реклама, Илью и так вся Москва давно знает. Возраст Христа, а выглядит лет на семь моложе - точно.

Теперь Илюша так же, как и раньше, лечит своих больных, только не в этом, покрашенном желтой краской корпусе Первой Градской, а в Израиле. Провожать его на ПМЖ мы завалились в уже полупустую квартиру на Речном Вокзале всем отделением. Пытались смеяться, и, кажется, неплохо получалось. Только было грустно. Потом уже, перед тем как бежать на последний автобус - оказались мы на кухне вчетвером. Мы молча сжимали рюмки, я протянул ему томик стихов с посвящением, написанным по-английски. К тому времени я уже научился писать на английском. И тут Илью как прорвало. "Ребята, - сказал он. - Я здесь родился, вырос, и вот теперь уезжаю. За все время меня никто и никогда не притеснял, ни одна сволочь не тыкнула в меня пальцем и не сказала, что я - еврей. Не было этого. Я уезжаю. Ребята, поймите, так получилось". Я старался не смотреть на него, когда он говорил. Слезы застилали мне глаза, только, поверьте, это были не пьяные слезы. Рукопожатие развело нас - наверное, навсегда. Автобусы и самолеты не умеют ждать. Они стараются следовать расписанию.

Владимира Николаевича трудно было застать в ординаторской - почти все время он проводил в реанимационных палатах. Ходить не умел - все больше бегал. Каждый раз, когда, наконец, можно было присесть и попить чаю, у него находилось неотложное дело в палате. Забегал так, иногда, перекурить - треть сигареты, и в мусорницу ее. Не потому, что противно, - некогда. Невысокого роста, плотный, чуть одутловатое лицо, чеховская бородка, тяжелый уставший взгляд, роговая оправа очков. Молодой еще - тридцать пять, мне сейчас столько. В карманах - обязательно что-нибудь из одноразовой "мелочи", тогда с ней дефицит был. Заначка - вдруг понадобится, а больному и не хватит.

Володя иногда резок в суждениях. Мог и наорать, если что не так. Но всегда отходчив, и даже "ор" у него получался незлой, позитивный, что ли. Как и все мы, любил кроссворды - лучше них с Марленом Саркисовичем по этому делу не было никого. И как-то получалось само собой - там, где самый тяжелый больной, там Володя. Там, где осложнения - там Володя. Когда хирурги просили к больному "приглядеться", просили чаще всего - его. Именно у него я учился человечности и особому отношению к больным.

Знаете, есть такая физическая единица электроемкости - одна фарада. Конденсаторы всегда градуированы в микро- и пикофарадах. Почему? Ответ прост. Сфера с емкостью в одну фараду так велика, что ее диаметр превышает диаметр земного шара в несколько раз. Короче, единица измерения есть, а ее примера в обозримом времени и пространстве - не существует. Володя был такой единицей врачебной профессии. Странно, но даже жил он в доме на Садовом кольце, примыкавшем стена к стене к Дому Чехова. За больного он всегда боролся, и боролся до конца. Для него не было "неперспективных". Так же он отстаивал и свою точку зрения. Почему-то в подавляющем большинстве случаев она оказывалась справедливой. Чутье, наверное.

Мы его любили. Все. Были конечно, исключения, время показало - случайные в общем-то люди оказались, "исключения" эти. Когда в девять утра в октябре мне позвонил друг - заведующий экстренной кардиологией одной из больниц, и сказал, что моей мамы уже час как нет на свете, в кабинете нас было двое - Сослан Васильевич и я. Мы оба молчали. Володя, как чувствуя, появился минуту спустя, по нашим лицам все понял и - тоже замолчал. Что они потом мне говорили - я не помню. После их слов я смог встать со стула, выйти в коридор и пойти в палату - к своим больным. Правда, через пять минут ко мне подошли, взяли за руку, подвели к окну и тихо, почти шепотом, сказали, что сегодня мое место - не здесь.

Летом Володя заступил на дежурство - последнее перед долгожданным отпуском. В "реманации" отпуск - это как в донбасском забое, вещь святая и долгожданная. Операций летом гораздо меньше, чем обычно, поэтому отделение полупустое. Ночь прошла спокойно. Под утро он ушел вздремнуть.

Врач-реаниматолог первой категории Владимир Николаевич Крестинский не проснулся.

Я прилетел тогда из командировки, по-моему, из Новокузнецка. Попал на поминки - на Новодевичье не успел. Вышел из метро на Маяковке, купил розы возле Театра Сатиры и побрел в сторону Володиного дома. Путь был длинен. Розы кололи руки. Больно не было. Перед подъездом я остановился в нерешительности, закурил и посмотрел на два дома, подставившие плечи друг другу - розовый, маленький, аккуратный - Чеховский, и серый, большой - Володин. В каждом из них когда-то жил Врач. Догоревшая сигарета обожгла пальцы.

Тем временем на хайвее стало припекать, да так, что пришлось включить кондиционер. И еще - ужасно захотелось кофе. Не американского декафа, в пол-литровом "маге", а нормального эспрессо. Без поисков - задача малореальная. Глотнув воды, еду дальше. И вдруг - по радио "Лед Зеппелин", "Лестница в небо".

There's a lady who sure

All that glitters is gold.

And she's buying

A stairway to heaven.

Кому за тридцать - объяснять не надо. Да и вообще - классика, тем более такая... Это было со мной второй раз за всю жизнь. В первый раз, когда услышал Вивальди, тоже по радио, тоже в машине, под таким же ослепительным бирюзовым небом, в Лондоне.

Таню я увидел на выставке. Меня, она, конечно, не узнала. Пришлось представиться. Таня у нас была гордостью курса - за весь институт в зачетке ни одной четверки. Естественно - красный диплом. Теперь - детский анестезиолог. Двенадцать лет не виделись. Стоим возле моего стенда, треплемся за жизнь с удовольствием. "А ты знаешь, что Оксанка уехала?" Я тут чуть и не сел, где стоял. "Куда?" - говорю. Оказывается, в Канаду. Проезжала через Москву, устраивали ей ребята проводы-посиделки, у Тани дома. Хотели и меня пригласить, да телефона никто не знал. Отдалился я, видать, от коллектива. В субботу днем посадил я сына Митьку на заднее сидение и поехали мы к тете Тане - за кассетой. Приехали домой, Митька - гулять, я кассету в камеру, видео - на запись. Вот так мы и провожали Оксанку в Канаду - они там, в телевизоре, а я здесь - в кресле.

С Оксаной мы учились в одной группе, в шестой. Групп на потоке было всего шестнадцать. Первая и вторая (соответственно - девятая и десятая) - особые. Переходя с курса на курс, мы все чаще замечали совпадения фамилий преподавателей и прочих высших институтских чинов с фамилиями студентов. Наверное, это были просто совпадения. Третья и четвертая (одиннадцатая и двенадцатая) комплектовались деканатом по схожему принципу. Седьмая и восьмая (пятнадцатая и шестнадцатая) - царство рабфака (официально - "одногодичного подготовительного отделения"). Естественно, везде были и "случайные люди". Пятая и шестая, равно как тринадцатая и четырнадцатая, почти полностью состояли из "случайных", пришедших с улицы и по настоящему конкурсу.

Оксана приехала из-под Киева, из города Припять, которого никто тогда в Союзе не знал. И на "Чернобыль" в транспорте не оборачивались, и аббревиатуру "РБМК", похоже, за пределами Академии Наук расшифровать не могли. Была она золотой медалисткой и поступила после пятерки по первому экзамену. На второй день нашей учебы вышли мы с ребятами на крыльцо покурить - и тут откуда ни возьмись, появляется наша Оксана и начинает нам читать лекцию о вреде курения. Я стоял ближе всех, поэтому мне больше всех знаний и досталось. Через пару недель Оксана сама задымила паровозом - и до конца института так и не бросила.

Друзьями мы с ней не были никогда. Разный круг общения - у нашей "троицы" свой, у них - свой. У них - это у тех, кто эстет-работой занимался. Капустники, спектакли - получалось классно. А что наша "троица"? Что уж теперь вспоминать, не о нас речь. Но двое из троих стали хирургами и, мягко говоря, далеко не последними. Что Алексей Галстухов, что Юрий Андросов. Один я до хирургии не дошел - скорее, она до меня доходила туго.

Только однажды случилась совершенно удивительная вещь. Родители мои поехали отдыхать летом в Литву, в Друскининкай. Мне дома было оставаться скучно, я напросился с ними. И вот еду по Друскининкаю на велосипеде, а по противоположной стороне улицы - Оксана с мамой. Вот так встреча! Так мы недели две и проездили по лесным трассам на велосипедах. Знакомо ли вам ощущение, когда едете вы по лесной (но асфальтированной) дорожке, вот поворот перед вами - а вы за этим поворотом еще никогда в жизни не были, и что там - можете лишь догадываться. То ли валуны, то ли деревушка-музей, а может, речка в ущелье. И трассы - по двадцать километров - не маленькие.

Оксана еще тогда знала, что станет хирургом или анестезиологом. Стала. Анестезиологом. И вот теперь - я сижу в кресле с видеопультом в руке и смотрю на нее и других своих сокурсников. Странно. В кадре - дети (как всегда - оставить не с кем, даром что посиделки-попрощалки). К своему Дмитрию я привык, а других-то в первый раз вижу. Приглядываюсь - а ведь похожи! И глупо улыбаюсь.

А Оксана, та, что на экране - говорит не переставая, дочку - свою копию - обнимая. Про то, как уехала домой после института. Как замуж вышла за инженера-компьютерщика. Как десяток лет одной больнице отдала - там, на Чернобыле. Как муж подал документы в Канаду, потому как на Украине для компьютерщиков вроде бы совсем не раздолье, и очень быстро получил положительный ответ с приглашением на всю семью, да и с экологией в Канаде поспокойнее. Как дети у друзей подросли - представляете, приходит это парень, которому она крестная мать, к ней в больницу, а народ судачит - глядите, Климкина на молодых мальчиков переключилась! Она говорит, камера по лицам ходит, поворачивается, подрагивает, снова останавливается - и от чего-то так светло в комнате, так по-старому, по-нашему...

А потом ребята петь начали. Мишка Нехорошев пол-подъезда обошел, чтобы гитару найти. И нашел, и принес. Да он всегда мог черта из-под земли достать. Мужики наши, с проседью, если не сказать большего. Девочки - вроде уже тети, а глаза - такие же молодые.

А я все смотрел, не отрываясь. И думал - Оксанка, не дрейфь, все у тебя получится! Если получилось - в Чернобыле, получится и в Канаде. Сдашь ты экзамен на квалификацию, как тогда, с блеском, в Первый Медицинский. Еще не вечер, дорогие мои ребята...

А что же дальше? Дальше был указатель - "До поворота на Диснейленд - 1 миля". Был поворот, и очередь на парковку, и довольные дети, размазывающие мороженое по лицам. И космические гонки, и "ЭйТи-Энд-Ти представляет аттракцион Индианы Джонса", и резиновые акулы, и Микки-Маусы с троллями, и чудо-паровоз с маленькими вагончиками, без устали бегающий по кругу. Был долгий и приятный день. И, наверное, совершенно случайно, когда поздним вечером я раскручивался по развязке, чтобы выехать на "Ай Файв", на этот раз уже в южном направлении, Поль Маккартни в радиоприемнике запел мне "Мишель". День Благодарения, что тут скажешь...

ДЕНЬ СОЛЁНОГО ВЕТРА

Ноябрьский день краток словно предрассветный сон. Ноябрьский день прорисован штрихами лаконичности. Ноябрьский день исполнен тревогой. Ноябрьский день говорит тебе - мальчишка, подумай о большем.

Лишь только придет утро, на небосклоне появятся следы сумерек. И пусть блики оранжевой палитры вовсю цветят серые стены домов и прозрачные скелеты тополей. Пусть.

Неслышно пройдут минуты, и Город окажется мягко и внезапно укрытым, сначала - серой пеленой тумана, поднимающегося оттуда, снизу, от пирсов и причалов, потом - волной войлочных глухих сумерек, когда даже иерихонские гудки порта будут казаться мягкими, обволакивающими, баюкающими, безысходными.

Они шли молча, сосредоточенно, глядя себе под ноги. Верно, у них была цель. Верно, они прошли уже двадцать кварталов, всё удаляясь, удаляясь, удаляясь от уютного старого домика - оставшегося там, за шумным проспектом, за театральной площадью, за россыпью белых хат на склоне горы, за невесомым движущимся горизонтом, очерчивающим Город со стороны неба.

Они шли молча, неровно, нервно, думая на ходу каждый о своем. То один из них, то другой - силуэты, окруженные певучим влажным воздухом ноября, - забегал вперед, задумавшись, забывшись - нет, верно, забыв что-то важное. Потом они снова брались за руки, какое-то время пытались идти в ногу, подстраивая шаги свои друг под друга, так трогательно и заботливо.

Верно, войлок тумана, стелившегося вдоль бухты, заставил их поднять воротники, зашмыгать носами, крепче прижаться друг к другу. Заскрипели под ногами бесчисленные мелкие, обточенные временем камушки. Пятна выброшенных вчерашним штормом темных влажных водорослей заставляли подошвы их рифленых демисезонных ботинок скользить, только усиливая пожатие сцепленных рук.

Мелкая водяная пыль висела, будучи осязаемой - словно символ безраздельного единения воздуха, на глазах темнеющего свинцового неба; морской воды, кипящей бурунчиками вдалеке; обрушивающейся на каменистый берег с остервенением безразличного вечного двигателя, не ведающего боли, возраста, усталости.

Они вышли на мол; весь из старых разбитых морем бетонных плит, облепленный ракушками и сыростью; на мол, за которым где-то в стороне угадывалась старая разрушенная водонапорная башня красного пористого кирпича; и остановились.

Море было рядом. Теперь оно гремело во всю ширь береговой полосы; оно лизало подошвы ботинок; оно ласкало днища брошенных шлюпок. Оно рождало туман и ту самую серую пелену, что должна была накрыть Город через десяток предзакатных минут, отчертив границу между детством и зрелостью, отмерив расстояние между прошлым и будущим, в который раз отделяя день от ночи.

Они опять думали - каждый о своем, слушая гортанные трели диковинных морских птиц; внимая гулу вибрирующих валунов; чувствуя скрип и пыхтение прогибающихся старых просмоленных свай. Они стояли, соприкасаясь ладонями, словно пытаясь защитить друг друга от этой неуправляемой мощи. Набегавший сырой ветер придвинул их ближе друг к другу, давал им свежесть, давал им влагу, растворенную в мириадах терпких пылинок, оставляя солёные следы на их лицах.

В какой-то миг они перестали думать - каждый о своем. Они перестали дуться друг на друга. Они поняли - и это было не вдруг (нет, не вдруг!) - что-то такое, особенное; то, что раньше никогда не приходило им в головы. Тогда они отбросили прочь стеснение, обнялись, и ветер не был больше холодным. И море не было больше чужим. А туманная пелена, закрывшая в тот самый миг весь Город, больше не пугала безысходностью. Она была всего лишь одеялом. И рассвет будет так скоро.

Так стояли они - двое мальчишек, двое друзей, двое человеков.

А ветер трепал седые волосы одного и раскачивал смешной помпончик на шапочке другого.

РАДУГА

Ленивая уральская весна медленно, как бы нехотя, переползала в лето. Неделю назад сменив место работы, я прилетел в Екатеринбург по делам насущным. Старая фирма осталась в прошлом. Дела в новой шли пока никак. Встретиться с постоянными партнерами и найти новых было жизненно необходимо.

В Екатеринбурге меня ждали. Прежде всего, ждал Миша.

С Мишей мы познакомились несколько лет назад, когда я впервые появился на Урале. Мы встретились в больничном отделении, где он тогда работал старшим ординатором, и куда я приехал устанавливать новую технику. Миша был особым человеком. Я не мог смотреть на него без улыбки. Он располагал к общению, потому что сам постоянно улыбался - всегда и всем. Более коммуникабельного и в то же время деликатного человека было представить себе трудно.

Так случилось, что мы как-то внезапно подружились. И он, и я позабыли о гостиницах, когда наведывались по делам - он в Москву, я в Екатеринбург. Общих интересов было много - начиная с медицины и заканчивая музыкой. Миша хорошо знал родной Екатеринбург и часто советовал мне весьма и весьма важные вещи. Как-то незаметно из старших ординаторов он стал заведующим отделением.

В это время мне позвонил мой старый товарищ, работавший в крупном американском концерне, занимающемся производством лекарств и сообщил, что они хотят пригласить меня к себе - менеджером по Центральной России и Уралу. Предложение было не из разряда "может быть". Поскольку они знали меня давно, приступить к работе предлагалось самое позднее через две недели. Даже то обстоятельство, что я был москвичом, их не останавливало.

- Какие проблемы, - говорил мой приятель, - снять квартиру в Екатеринбурге на пару лет - дело одной недели. Еще неделя уйдет на покупку и регистрацию автомобиля. Жить в Екатеринбурге безвылазно тебя никто не заставляет. Двух-трех недель в месяц "на месте" тебе вполне хватит. Да и - если захочешь - перевезешь семью. С временной регистрацией поможем, тоже никаких сложностей.

Я взял тайм-аут. Для раздумий. С одной стороны, предложение было действительно заманчивым. Фирма, меня пригласившая, шутить не умела и не любила. Если что-то обещали, всегда выполняли. С другой стороны - постоянная работа на новом месте всегда сопряжена со сложностями. Дело не в бытовых неудобствах. Новый регион, новые люди, новые отношения. Минимум полгода уйдет только на налаживание контактов.

И тут я вспомнил о Мише. Собственно, я о нем и не забывал. Более подходящего кандидата американцам было не найти. Приехав в свой офис, я снял телефонную трубку. Миша был дома, отсыпался после очередного дежурства. Изложил ему ситуацию - все как есть, без утайки. Миша подумал и начал отнекиваться.

- Ты знаешь, - басил он - я ведь никогда бизнесом не занимался. Да и вот два дня назад звонили из городской администрации, предлагали бросить больницу к чертям собачьим и перейти к ним, создавать с нуля медицинскую службу реагирования на чрезвычайные ситуации...

Меня взяло зло. Наверное, минут двадцать я объяснял своему другу, что свобода действий дороже, чем полная зависимость от городских властей. Мой последний аргумент был неотразим.

- Ты же не маленький, - сказал я - ты же знаешь, что обычно делают с "квартирьерами". Ты будешь все создавать, получать синяки, терпеть начальственные пинки, а как только дело сдвинется с мертвой точки, они тебя уберут и поставят "своего", податливого и удобного. Загнанных лошадей пристреливают, не так ли?

- Я согласен, - сказал Миша. Надо попробовать.

Разговор с кантри-менеджером американцев получился сложным. Больше часа я уламывал его на то, чтобы он посмотрел другого кандидата. Мой отказ из-за давности наших отношений он счел чуть ли не личным оскорблением. Наконец мы все же пришли к соглашению - кандидата посмотрят, но, если он им не подойдет, я буду обязан принять предложение. Сроком на 12 месяцев. Контракт жесткий, ни я, ни они разорвать его не имеют права. Если я отказываюсь от таких условий - и кандидата не смотрят, и меня посылают подальше.

Я согласился.

Миша прилетел в Москву в следующий понедельник. Я так волновался за него, что даже не поехал в Домодедово встречать самолет.

- Не маленький, - буркнул я в трубку - и на автобусе доедешь.

Утром во вторник американцы позвонили мне сами. Они долго благодарили меня за мою настойчивость и объявили, что я могу быть свободен. Мишу приняли. Я вздохнул с облегчением.

За год работы Миша стал одним из самых высокорезультативных представителей концерна в Европе. Удача, казалось, сопутствовала ему безусловно. Хотя мало кто задумывался, что его рабочий день стабильно начинался в восемь и заканчивался в двадцать два. Что каждый месяц он проводил вне дома по двадцать дней. Наконец, что работал он просто на износ.

Наша дружба крепла. Виделись мы теперь чаще. Когда Миша узнал, что я был вынужден перейти на новое место, он немедленно позвонил и сказал:

- Давай я тебе помогу. Приезжай к нам, перспективы хорошие, твое оборудование имеет хороший шанс "пройти" на локальный рынок. Не затягивай с визитом.

Выйдя на трап ИЛ-86, я увидел Мишину кофейную "шестерку" прямо на летном поле. Миша стоял рядом и улыбался.

Встречающих машин было две. Рядом с нашей "шестеркой" стоял белый вылизанный "линкольн" - тем же самолетом в Екатеринбург на гастроли прилетели ребята из "На-На". "Нанайцы", гордо задрав подбородки, стали по одному "упаковываться" в "линкольн". Видя такое дело, Миша согнул спину в три погибели, отворил мне заднюю дверь "жигулей" и с подобострастным выражением лица отскочил в сторону.

Интермедия удалась. Народ на трапе покатывался со смеху. Бросив сумку на заднее сидение, я сел вперед. Мы тронулись вслед за "линкольном".

- Слушай, - удивился я - как тебя пустили на поле?

- Мы - официальные поставщики медсанчасти аэропорта, - сказал Миша с каменной физиономией, смеясь одними глазами. Поэтому у меня постоянный пропуск в аэропорт.

Времени на раскачку не оставалось. За пять дней мы должны были посетить Пермь, Тюмень и еще несколько городов поменьше. Встречи запланированы заранее, выбиться из графика нельзя.

На следующее утро, в пять часов, мы уже отъезжали от Мишиного дома. Предстояла поездка в Тюмень - пятьсот верст туда, пятьсот обратно. Солнце светило во всю. Прекрасная широкая дорога, мерный гул мотора, заднее сидение, заваленное нашими портфелями, образцами и рекламными материалами - вечными спутниками коммивояжеров.

Всю ночь перед этим, проводив Мишину семью спать, мы пили кофе, трепались за жизнь и слушали музыку. Усталости не было.

Миша сидел за рулем. Доехали быстро, часов за пять с половиной. В Тюмени Мишу немного разморило. За руль сел я.

С делами мы управились быстро - часов за шесть. Наскоро перекусив в каком-то, по-видимому, фешенебельном, но пустом кафе, мы тронулись в обратный путь. Уже на выезде из города нас тормознул наряд ГАИ.

Я вышел из-за руля и по просьбе офицера уселся в его машину. Миша, как хозяин автомобиля, последовал за мной.

- Документы давайте, - устало промолвил товарищ капитан.

Капитаном он был, судя по всему, недавно. Четвертая звездочка на погонах была еще совсем новой, блестящей и неистертой ремнем портупеи.

- Так-так, - вежливо сказал капитан, изучив мои права и техпаспорт. Машину мы отгоняем на штрафную стоянку. Ваши права, Михаил... - он заглянул в удостоверение - ...Борисович, мы изымаем - пойдут в московское ГАИ почтой.

- За что? - не понял я.

- Какого цвета ваша машина?

- Как какого - кофе с молоком, - удивился я.

- Правильно, - сказал капитан, - а теперь читаем в техпаспорте. Цвет - бе-лый. Вопросы еще есть? Вопросов нет.

В салоне милицейской "девятки" повисла мертвая тишина.

И тут Миша, сидевший сзади, медленно-медленно наклонился вперед, придвинулся к самому уху товарища капитана и тихо спросил:

- Капитан, у тебя "пушка" с собой есть?

Капитан напрягся, развернулся к Мише, пару секунд помолчал.

- Есть, а ты как думал?

- Капитан, отдай мне свою пушку, - попросил Миша проникновенным голосом.

- Зачем? - спросил капитан.

Его левая рука украдкой легла на ручку двери. Капитан все понял. Он был не дурак. В "девятке" развернуться негде. Выскочить он точно не успеет. Наверное, он наглядно представил себе, как Миша удушающим приемом берет его за шею сзади. Как я расстегиваю кобуру и достаю табельную "пушку". После этого могли быть варианты.

- Капитан, отдай мне свою пушку, - повторил Миша, - я застрелюсь нафиг.

Смеялись мы все трое - громко, до слез, минут пять. "Базар" продолжился на улице. Мы курили и объясняли капитану обстоятельства. Капитан все понял. Денег он с нас не взял. Больше того, связавшись со своими по рации, он попросил кофейную "шестерку" с екатеринбургскими номерами на всем пути до выезда из города не останавливать. Проверено, мин нет.

Я тронулся с места так, что завизжала резина. Миша продолжал смеяться.

- Да по нему видно было, что нормальный мужик, - оправдывался он сквозь смех. У них там с юмором тяжело, поэтому, если рассмешить, он тебе никогда гадости не сделает.

Мы быстро выехали за городскую черту. Миша, совсем утомившись после неожиданной импровизации, заснул. Он повернулся ко мне спиной вполоборота, опустил спинку и отключился. Радио в машине не было - украли за неделю до нашей поездки.

Я остался один. В сознании настойчиво вертелась мысль - быстрее назад, в Екатеринбург, в уютный Мишин дом. Я почувствовал себя уставшим и одиноким. Одиночество было физически осязаемым.

Я сосредоточился. Машина неслась вперед по широкой пустой трассе. Встречных практически не было. Стрелка спидометра застыла на отметке "140". Начинался вечер.

Огромные дождевые облака клубились на горизонте. Как будто по прихоти невидимого скульптора, они складывались в причудливые фантастические фигуры, в следующее мгновение разметываемые порывами шквального ветра. Этот ветер, на фоне яркого света, проходящего через громады облаков, превращающихся в черные тучи, был неправдоподобен. Сильные боковые потоки пытались сбросить машину с трассы. Я оцепенел. Я держался за руль из последних сил, как утопающий за соломинку. Ногу, лежащую на педали газа, скрючило судорогой. Казалось, никакие обстоятельства не смогут заставить меня убрать ногу с педали.

Быстро и неотвратимо темнело. Свет, преломляемый тучами, был неестественным и невыносимым. Он был пугающим. Такого света я не видел ни разу в своей жизни.

Град забарабанил по капоту и ветровому стеклу внезапно, как облегчение. Дорога не стала мокрой - она вся и в одно мгновение превратилась в зеркало. Машину кидало. Задний мост жил своей жизнью. Он был сам по себе. Он боролся со мной и думал, что победа будет за ним. Осклизшая обочина казалась спасением. Нужно было остановиться, сдаться. Но я не мог.

В состоянии какого-то бреда я сбросил скорость и передернул ручку на третью передачу. Двигатель взвыл, как будто ему сделали больно. Пошел ливень. Щетки дворников монотонно и беспомощно пытались оттереть тяжелые капли со стекла. Я щелкнул клавишей дальнего света и ехал почти вслепую. Дорога оставалась прямой, широкой и пустой. Спидометр показывал "110".

Мне виделось, что если я остановлюсь сейчас, мы никогда не приедем домой. Что с нами что-то случится. Миша спал. Мне казалось, что я никогда не привезу его домой, что его дети никогда больше не увидят отца - если я сдамся и остановлюсь.

Тем временем ливень стал стихать. Неестественный преломленный солнечный свет вновь проник через тучи. Молнии били в землю не переставая. Я был уверен, что в следующее мгновение новая молния прошьет насквозь наш единственный на всей дороге автомобиль. Но мне было уже все равно. Главное доехать. Дотянуться до края стихии.

Воздух наполнился мириадами зеркальных осколков. В следующее мгновение они озарились изнутри разложенным солнечным спектром. Этот спектр не был далеко или близко. Мы оказались в его центре. Краешек солнца выглянул из-за ближайшей тучи. Было так красиво, что мне захотелось разбудить Мишу, чтобы он тоже видел эту красоту. Но не было сил не то что оторвать руки от руля - даже сказать слово.

Мы были - в радуге. В самой радуге. Радуга обволакивала машину. Ее разводы лихорадочно плясали на лобовом стекле. Ее сполохи окружали машину. Радуга поднималась прямо из того места, где были мы, уходила дугой небесного моста куда-то ввысь, опираясь другим основанием на линию горизонта. Это было непередаваемо.

Наверное через минуту радуга исчезла. Как и не было ее вовсе. Утих ветер. Ослабли руки на руле. Исчезла судорога, сковывавшая ногу. Я успокоился и спидометр снова показывал "140".

Миша проснулся возле окружной дороги Екатеринбурга. Я не сказал ему ничего. Главное - я довез его домой. Я не сдался.

Я подумал - когда-нибудь, может быть через год, я расскажу ему о том вечере. О ливне. О радуге. Мы были настоящими друзьями. Порой мы понимали друг друга без слов. Я думаю, Миша понял бы меня и на этот раз.

Я не успел. Спустя пять месяцев мы снова оказались в той же машине. Миша сидел за рулем. Я спереди справа. Сзади было еще двое. Шел первый снег. Мы ехали по той же дороге. На пологом повороте наша "шестерка" потеряла рассудок и юзом пошла в лоб самосвалу. Чуда не произошло.

Мне повезло. На месте "смертника" я отделался всего лишь переломами. Мише и двоим другим спутникам не повезло. Совсем. Но это уже другая история. Я не хочу и не буду ее вспоминать. Минуло три года, а мне больно. И легче не станет.

Когда до удара оставалось меньше секунды, мы с Мишей переглянулись. В последний раз. Я не знаю, о чем думал он.

Я вспомнил о радуге. Мне нет смысла врать.

ПОСЛЕДНЕЕ ИСКУШЕНИЕ

ЧЕЛОВЕКА

Я благодарен Русской Православной Церкви. Я благодарен правой, левой и центральной прессе. Я благодарен НТВ.

Я безмерно благодарен всем, кто на протяжении длительного времени концентрировал внимание общества на фильме Мартина Скорсезе "Последнее искушение Христа". Вы оказали нам неоценимую услугу. Кому - нам? Отвечу - всем, ныне живущим и - думающим.

Спасибо Церкви. Трудно было сделать более правильный, более действенный ход для того, чтобы даже те, кто в повседневной жизни мало задумывается о Вечном, все же заметили и захотели включить телевизоры.

Спасибо прессе. Все ходы, все нюансы этой почти детективной истории - показывать или не показывать, кто прав и кто виноват; наконец, кто же в конечном итоге одержит победу - все это было как на ладони. Без поддержки прессы фильм Скорсезе навряд ли получил бы такую представительную аудиторию, какую он - получил.

Наконец, спасибо НТВ. Спасибо за публичный суд над картиной. Некоторые называют этот суд балаганом. Пусть будет так. Балаган - опять же - добавил к аудитории по меньшей мере несколько десятков тысяч зрителей.

Фильм был показан полностью - без купюр, практически без рекламных вкраплений. Я записал его на кассету - от начала и до конца. Теперь он стоит на моей полке рядом с другим фильмом на ту же самую тему. С фильмом Андрея Тарковского "Жертвоприношение".

Два фильма - почти близнецы. Два фильма, породненных смыслом и разделенных судьбой. Два откровения.

Человек смертен. Поэтому - ему нужно спешить. Спешить делать. Что именно - делать? Это каждый человек решает сам. Формула "спешить делать добро" давно набила оскомину и превратилась в расхожий штамп. Нужны ли нам штампы?

Современный человек живет по принципам. Заработать, накопить, сохранить, преумножить. Мое, не дам, пошел вон, уничтожу. Я и все остальные. Улыбаюсь, ненавижу, перегрызу глотку. Иногда - люблю. А если все же спросить, что означает - "люблю"?

Я - обречен на успех. У меня белые зубы и широкая голливудская улыбка. У меня нет времени. Я очень занят. У меня автомобиль, еще автомобиль, пейджер, сотовый телефон, офис, еще офис, отель "пять звезд" на выезде, первый салон в самолете, счета в приличных банках. У моей возлюбленной длинные стройные ноги и большая грудь. Мне есть за что себя уважать. Я - соль земли. За мной - будущее, такое же, с белыми зубами и широкой улыбкой, как и я сам.

Пусть - утрирую. Но рекламные ролики, бомбардирующие нашу чувственную сферу уже много лет, формируют именно такое "я".

Глобальный комплекс собственной сверхценности, в тени которого теряется даже пресловутая "американская мечта", претендует на мировое господство. На господство в умах.

Can't you see

It all makes perfect sense

Expressed in dollars and cents

Pounds, shillings and pence...

Поэзия - поразительна лаконичностью. То, на что у меня ушло четыре абзаца, Роджер Уотерз уложил в четыре короткие строчки.

И вот - появляются двое. Не боги - человеки.

Им было СЛОВО. Одному - из Назарета. Обычному, заблуждающемуся, грешному. Молодому. Вся жизнь впереди. Другому - бывшему актеру, режиссеру, театралу. Шестьдесят лет. Дом в шведской глубинке. Молодая жена. Сын. И тоже - так много еще не сказано, не сделано. Так много нужно успеть.

Им было СЛОВО. Короткое и емкое. Ты можешь остановить Апокалипсис - сказано каждому из них. Ты МОЖЕШЬ. Но для этого ты ДОЛЖЕН. Должен заплатить ЦЕНУ. И заплатишь ее - только ТЫ. Только ты потеряешь все, что у тебя было, есть и может быть. Никто не заметит. Никто не поблагодарит. Твой поступок - для всех, ради всех - останется только с тобой.

Им было СЛОВО. Им не было - принуждения. Каждый из них мог не услышать. Или сделать вид, что не услышал. Каждый из них мог отказаться. И каждый был бы понят.

Один взошел на Голгофу. Другой сжег свой дом, который был для него больше, чем просто дом. Который был Домом.

Кто посмеет укорить человека из Назарета, человека во плоти и крови, что в мгновение тяжелейшего страдания, увидя пред собой Ангела, он поверил, что это - Ангел? Дьявол с рогами и копытами, каким его рисуют в книгах и выставляют с экрана, не существует. Таким он слишком легко узнаваем. Кто спросит со старого шведа за его душевные муки, метания и терзания?

Дьявол зол? Да что вы. Дьявол добр. Он понятлив. В нем бездна сострадания и любви к тебе. Он рядом с тобой. На него всегда можно положиться. Он поможет. Дьявол - твой лучший лекарь и собеседник. Он всегда объяснит твою слабость и укрепит тебя в твоей исключительности, гениальности и особом предназначении.

Он даст тебе искупление и даст его прежде, чем ты о нем попросишь. Он наделит твою душу целью. Он объяснит тебе путь. Он протянет тебе руку, и рука эта будет гладкой - никакой шерсти. Она не будет пахнуть серой. Она станет благоухать ладаном.

Говорят, он заберет твою душу. А нужна ли тебе душа? От нее - одна боль. Одно смятение. Одни лишь муки. И никакой пользы.

До Бога далеко. Путь к нему непрост. Он, путь, сопряжен - опять же - с муками, лишениями, непониманием и сопротивлением окружающих тебя. И только в кино опускаются руки тех, кто готов бросить камень. Будучи глубоко порочными по сути, они не останавливаются на камнях. Камни - полбеды. Они пускают в ход оружие посильнее камней. И если тебе все же нужно к Богу, будь готов ко всему.

Поразительно, но факт - никакой особой борьбы между Дьяволом и Богом в умах ныне живущих нет. Потому как давно найден компромисс.

Бог живет в Храме. Дьявол - в Преисподней. В Храм можно прийти, помолиться, поставить свечу. Тебе отпустят грехи - в тысячу первый раз. Не хочешь сегодня в Храм - добро пожаловать к Дьяволу. Даже в преисподнюю спускаться не надо. Насилие, наркотики, определенного толка культура столь же доступны, сколь и церкви. Свобода выбора. Победа демократического общества.

Некая церковь занимается импортом алкоголя и табака. Ставки пошлин пониже. Льготы - опять же. Страницы газет пестрят разоблачениями... У батюшки звенит под рясой - он достает сотовый телефон. Зачем ему это? Наверное, чтобы к Богу быть ближе... А вы хотели мне возразить - по поводу компромисса.

Бог не живет в церкви. Там пусто, холодно и гуляет сквозняк. Бог не может жить в церкви, в которую приходят за отпущением грехов, и сразу после дежурного покаяния отправляются на "стрелку". Степень веры не связана с весом "гимнаста на кресте".

Дьявола нет в преисподней. Там жарко и некомфортно. Нет его и среди обезумевших сектантов. Может быть, он с ними - ряжеными в красные и коричневые одежды. Не знаю. На Земле слишком мало зомби - в них и с ними не развернешься. Хотя история двадцатого века знает и обратные примеры.

И Бог, и Дьявол - они живут во мне, в тебе, в каждом из нас. Оставим в покое заблудших, слабых, не ведающих что творят. Им уже ничего не понять. Как и не объяснить. Камней на Земле много. Пусть бросают.

Иисус из Назарета нашел в себе последние силы - сползти со смертного одра и вернуться на крест. Старый швед отдал все за то, чтобы время откатилось всего лишь на сутки назад.

Мы успокаиваем себя - да это всего лишь притчи. Причудливые творения чьего-то разума, пусть и гениального. Коль скоро так - значит, это произведения искусства. Значит, можно и нужно - обсуждать, спорить, рецензировать. Искусство лишь отражает реальность, но не формирует. Искусство - категория отвлеченная, ненасущная. Искусство - как способ упражнения своих мыслительных способностей.

Все правильно. Но...

А если завтра СЛОВО будет тебе самому?

БОЛЬ

Пронзительное высокое сентябрьское небо висело над берегом Балтики. Была пора начаться сентябрю. Сентябрь знал, что время уже пришло, но все еще медлил. Неровный прибой то глуше, то вновь сильнее накатывал на голые камни, заставляя их сверкать зеркальными линзами. Они сверкали - до черных кругов в глазах.

Ветер рассеивался в верхушках сосен, порождая едва различимый шелест хвои. Рваные облака в полуденном свете, похожие на обрывки газовой фаты, клубились где-то там - совсем высоко, куда облакам залетать не положено.

Они медленно шли по аллее старого парка между высоких сосен. Они шли, держась за руки. Она так хотела согреть Его руку, его тонкие пальцы. Но у нее не получалось. Пальцы оставались холодными, почти безжизненными. Два дня подряд он не мог выходить на улицу без упаковки валидола. Каждый день эта упаковка была новой.

Она любила Его руки. Странной формы, с длинными пальцами, почти всегда - ненастоящие, восковые, неподвижные.

Она полюбила Его за руки.

Десять лет назад она пришла на концерт. На Его концерт. Она ничего не понимала в музыке. Кажется, кто-то пригласил ее. И она согласилась. Вернее - не отказалась.

Он вышел к роялю. Сел, аккуратно расправив фалды фрака. Смолкли аплодисменты.

Дирижер, за минуту до этого - совсем нормальный, обычный человек, каких можно сотнями встретить в метро и троллейбусе - внезапно преобразился, стал большой птицей, весь подался вперед. Взлетела палочка. Началось вступление.

Вступление прозвучало коротко - она едва успела развернуть шуршащую обертку лимонной карамельки.

Она пропустила момент, когда Его руки ожили. Когда раздались звуки. Его глаза были полузакрыты. Он горой нависал над инструментом. Она забыла о конфете. Она не могла понять, как Он делает музыку. Ведь она ничего не понимала в музыке.

Рояль был продолжением Его рук. Рояль был Его телом. Он вытворял с этой лакированной черной громадиной - все что хотел. Он ненавидел тонкие черные и белые прямоугольнички, такие бездушные и правильные. Он зачерпывал их горстями - и бросал в зал. Он мучил, он насиловал их. Подбрасывал в воздух, собирал и снова рассыпал.

Он бил по ним с неистовым стремлением - уничтожить, расщепить, разрушить. Огни Его глаз безумно сверкали из-под совсем седой - это в сорок-то лет - шевелюры. Он знал свою власть над роялем. Он знал, как она призрачна. Если остановиться, отвлечься - инструмент жестоко отомстит. За попранную свободу, за униженное достоинство.

Вдруг натиск стих. Повисшие в воздухе звуки гулким эхом отдались под куполом зала и растворились. Инструмент был побежден. И не успел отомстить.

Она очнулась в ревущем от восторга зале. Кажется, Он встал и поклонился. Но она не смотрела на сцену. Обведя зал взглядом, через два ряда от своего кресла она увидела пожилую даму, держащую в руках букет из красных колючих роз. Она встала со своего места. Почти не понимая, что делает, она подошла к даме, протянула обе руки и взяла колючий букет за стебли.

Теперь она не видела ни дамы, ни букета. Было больно от шипов, коловших пальцы и почему-то очень страшно оступиться на узких ступеньках приставной лестницы.

Она вышла на сцену. Она шла к Нему. Подойдя, ненастоящим, механическим движением лунатика, она протянула Ему букет. Цветы упали на пол и рассыпались. Собирая цветы вместе с Ним, она говорила, говорила, говорила и не могла остановиться.

И вот теперь, десять лет спустя - Он смотрел на нее виноватыми глазами. Он даже улыбался. Он был как мальчишка. Он хотел обмануть ее, заговорить. Он смеялся, что круглые таблетки валидола очень вкусные, что они похожи на пастилки "холодок", что Он их очень любит, и что сегодня у Него вообще ничего не болит. Ты понимаешь - вообще! И завтра болеть не будет.

Только Его руки опять были холодными, восковыми и - никак не могли согреться. Она посмотрела на солнце, на дюны, на сосны и поняла.

Поняла, что этот день - последний.

Никакого завтра не будет.

Не будет концертов. Она увидела звенящую тишину, пронизывающую бег троллейбусов и машин. Она увидела многоликую толпу, ползущую по Невскому как в замедленной съемке. Она увидела ветер, треплющий тонкие листы афиш, отрывающий их от рекламных тумб и уносящий вдаль.

Пусть надрывается телефон. Не будет новых записей. Через две недели не оживет рояль в уютной мюнхенской студии. Нотные пюпитры станут сиротливо покрываться пылью, а управляющие - в спешном порядке перекраивать расписание.

Она увидела, как студентов консерватории, набранных в Его класс, вызывают в деканат. Как им назначают других преподавателей.

Она видела - Его и себя - со стороны. И она решила, что Завтра - будет.

Так она сказала - чему-то, висящему над соснами. Над дюнами. Над соленым запахом взморья.

Она сказала - только попробуй, только прикоснись. Только намекни. Я прокляну тебя. Я продам себя. Ради Него. Я уничтожу тебя. Ты не посмеешь. Я сильнее.

Она испугалась. Что же я наделала, подумала она. Прости меня. Я не имела права. Но мне не нужно завтра. Без Него. Если завтра должно быть другим - пусть это будет Его завтра. Без меня. Он выдержит. У него есть музыка. У меня же - никого, кроме Него.

Оно висело. Оно не уходило. Казалось, оно думало. Потом оно снялось с места и улетело. Туда, за линию горизонта. Никто ничего не заметил. Только Его бледные нервные пальцы стали другими. Откликнулись на тепло и совсем чуть-чуть порозовели.

БАССЕЙН

Было около четырех, и уже почти стемнело, когда он вышел из "Ленинки", поежился, нервно передернул плечами и остановился подле исполинской колонны. Сзади мягко постукивала гулкая дверь. По бокам гулял пронзительный ветер, то и дело кидая в лицо пригоршни обжигающей белой крупы. Впереди мягким желтым светом загорались стройные фонари.

Он, было, надел перчатки, но потом - передумал, засунул их в вырез воротника длинного, до пят, пальто; забросил плоскую сумку за спину, едва слышно вздохнул - и пошел в сторону Суворовского бульвара.

Падавший снег был обилен, мягок и чист. И словно периной укрывал он еще утром черный и грязный асфальт. Ботинки на мягком ходу совсем не скользили, а от самого ощущения плавного движения он чувствовал себя веселее.

В подземном переходе возле "Арбатской" было светло и шумно. Кто-то продавал котят; кто-то просил милостыню; кто-то выводил мелодичные пассы на флейте. Услышав, он подошел поближе, постоял несколько минут в нерешительности, потом тряхнул головой и - пошел прочь.

Из подъезда Дома Журналистов выкатилась шумная ватага деятелей - в дубленках нараспашку, в цветастых мохеровых шарфах, в норковых шапках - сопровождаемая стойким запахом коньяка и хорошего трубочного табака. Он несколько секунд помедлил, пока деятели пересекали тротуар и забивались в чрево белого небольшого автобусика, полюбовался на облачко пара, выброшенное выхлопной трубой автомобиля, и пошел дальше.

Из неплотно прикрытой двери забегаловки сотней метров спустя тянуло домашним борщом, или, может быть, солянкой - кто бы знал. Но запах был влекущим - вкусным и вполне наваристым. Он опять помедлил возле этой невзрачной двери, но тут чувство голода куда-то скрылось, и ему не оставалось ничего другого как идти дальше.

Дождавшись зеленого, он перешел от Кинотеатра Повторного Фильма к серой громаде ТАСС; потом, свернув под девяносто градусов, ускорил шаг и быстро, по диагонали, пересек раскатанную машинами мостовую Тверского. Возле памятника Тимирязеву, усиженному грязными городскими голубями, он остановился, вгляделся в надпись, в досаде махнул рукой - и пошел, ускоряя шаг, вверх по ленте бульвара.

Снега прибыло, он поскрипывал. Но - не скользилось. Лишь в одном месте, там, где блестела недлинная щербатая ледяная дорожка, он разбежался и прочертил прямую линию по замерзшему зеркалу.

Спустя три лавочки он заметил впереди неясную фигуру в коричневой дубленке и красивой вязаной шапочке. Собственно, его внимание привлекла не сама фигура, а именно шапочка - потому что была она какой-то невероятной конструкции; необычной, но, в то же время, очень элегантной.

Когда еще через пять лавочек он все же догнал ее, и когда они уже почти поравнялись, что-то произошло - каблук его правого ботинка внезапно поехал вперед, левая нога оказалась в воздухе, правая последовала за ней, и он молча повалился влево, прямо на фигуру в невероятной шапочке.

Она от неожиданности отскочила в сторону, едва не последовав его примеру, но все удержалась - и лишь ее сумочка вылетела из рук, описала дугу в воздухе и шлепнулась на заснеженный газон.

- Дурак! - тихо выдохнула она.

- Согласен, - буркнул он, поднимаясь с земли вместе с ее белой глянцевой сумочкой.

- Сюда давай, - уже помягче, но так же недовольно добавила она.

- На, - сказал он, протягивая ей сумочку, - возьми.

Он почему-то сразу назвал ее на "ты". А она почему-то не усмотрела в этом ничего странного.

Они пошли рядом, демонстративно не глядя друг на друга; вместо этого разглядывая нарядно освещенную елку в начале бульвара, сверкавшую гирляндами и шелестевшую бумажными игрушками.

- Не ушибся? - спросила она и в первый раз повернула к нему лицо.

- Нет, не ушибся - уже ласковее отозвался на колокольчик ее голоса он.

- А зря, - опять глядя в пространство перед собой, сказала она.

У перехода на Горького в сторону "Академкниги" они, не сговариваясь, остановились. Она изучала елку, он - носки ее сапог. Скопившийся на переходе народ двинулся, обтекая их. Наконец, он вздрогнул, вышел из оцепенения и сказал:

- Пошли.

Она промолчала, но двинулась за ним следом, и лишь на другой стороне бульвара спросила:

- Куда?

- В бассейн, - ответил он, разглядывая ее точеный профиль и пульсирующую под тонкой кожей виска синюю жилку.

- У меня нет билета, - сказала она, продолжая идти рядом.

- У меня два, - отозвался он минуту спустя.

- У меня нет купальника, - вроде бы возразила она.

- Нет - значит, будет, - объяснил он, и, снова разглядывая ее профиль, добавил:

- Есть хочешь?

- Хочу, - внезапно смутилась она, опуская взгляд.

В кулинарии напротив "Минска" было жарко. Он взял два эклера, дождался, пока девушка за стойкой сварит два больших кофе по-московски, подхватил поднос и протиснулся сквозь очередь к высокому столику.

Она расстегнула дубленку, сняла шапочку, рассыпав золотистые кудри по узким плечам, озорно поглядела на него и, слегка щурясь от яркого света, с легким придыханием отпила горячего кофе. Он смотрел то на нее, то в свою чашку, и ждал - хоть слова, хоть полуслова, хоть междометия.

А она молчала.

- Ты свой эклер будешь? - спросила она.

- Нет, - ответил он.

- Тогда давай его сюда.

- Возьми.

Белый крем испачкал ее губы, и она долго возилась - сначала, вытирая их кружевным платочком, а потом - подкрашивая толстым тюбиком темно-красной помады.

- Нам нужен купальник, - сказал он, подойдя к прилавку магазина "Спорт".

- Какой - бикини или закрытый? - поинтересовалась продавщица.

- Какой? - переспросил он.

- Бикини! - озорно стрельнула глазами она, перекладывая из руки в руку белую глянцевую сумочку.

- Можно, я возьму тебя под руку? - спросила она на улице.

- Валяй, - согласился он.

Она едва доставала ему до плеча. А тонкая ее рука была такой теплой, что тепло ощущалось даже через толстый драп модного пальто.

- Ты где был? - спросила она.

- В библиотеке, - ответил он.

- И что ты там делал? - в ее голосе явно проскользнула улыбка.

- Книги читал, - ответил он, тоже улыбнувшись.

Миновав площадь Белорусского вокзала, они вышли на бульвар Ленинградки.

- Ты странный, - сказала она.

- Ну и что? - не то спросил, не то огорчился он.

- Ничего, - обиделась она.

- Прости, - понял свою бестактность он.

- Прощаю, - была великодушна она.

Ц.С.К.А. Огромные, в два человеческих роста, объемные буквы выросли прямо из земли.

- Нам сюда, - сказал он.

- Купальник давай! - ответила она.

Он вышел на бортик, посмотрел на колышущуюся кристально чистую голубую - а, может быть, зеленоватую, воду - и остановился.

Она выпорхнула из раздевалки на другой стороне бассейна. Копна золота, небесно-голубое бикини, немного загара на бедрах - и тонкие-тонкие, длинные-длинные, нежные-нежные пальцы.

- Прыгай, - негромко позвала она, и голос ее, столкнувшись со стенами, потолком и медленно колышущейся водой, заиграл нервными осколками - как блики отраженного света.

- Я иду, - ответил на ее зов он, и сильным сальто назад ввернул свое тело в воду.

- Тебе хорошо? - спросил он, когда она, обдав бортик бассейна веером брызг, упала в воду рядом с ним.

- Не знаю, - коснулась его лица взглядом цвета бикини она.

Когда она вышла из раздевалки, он сделал ей шаг навстречу, и сказал:

- У тебя же совсем мокрая голова.

- У меня нет полотенца, - почему-то потупилась она.

- У меня есть, - сказал он и осторожно стал вытирать ее чудные золотые волосы.

Возле метро "Аэропорт" они остановились. Он ощутил ее дыхание на своей щеке.

- У меня муж, - сказала она, глядя поверх его плеча.

- А у меня никого, - ответил он.

Не глядя ей вслед, он развернулся, и медленно перешел на бульвар.

Он подошел к маленькому снеговику, открыл пакет, достал еще теплый купальник, приладил его на снежную фигурку, и через минуту монотонно двинулся по бульвару - пока его высокая фигура с опущенными плечами не скрылась из вида.

ТАЛАНТ

Талантами не становятся - ими рождаются. Талант - как звездочка, которой помечают входящего в мир. Замечательно, когда талант в человеке проявляется и этого человека признают! Обидно - когда человек талант в себе губит, ежедневно и целенаправленно.

Еще более обидно - когда ничего не происходит, ровным счетом ничего.

Да, талант есть. И человек о нем догадывается. Окружающие - не просто догадываются, видят. Но - ни-че-го не про-ис-хо-дит. Наверное - ни к месту, ни ко времени - талант этот. Жаль, право...

Я учился в одном классе с Юрой Горловым. В 1978 году мы вместе закончили 10 "А" 146-й московской школы на Скаковой улице.

Юра учился средне. Он не был отличником или хулиганом. Он был талантом.

Весь мир знает великих комиков - Чаплина, Фернанделя, Де Фюнеса, Никулина. И никто - кроме нас, одноклассников - не знает Горлова.

Юре не нужны были режиссеры. Навряд ли его могли чему-нибудь путному научить во ВГИКе или ГИТИСе. Юра рождал свои репризы сходу. Он строил мизансцену так, как будто всю жизнь только этим и занимался. Его интонации были точны и гениальны.

Небольшого роста, с хриплым голосом, вечно всклокоченной прической и пропорциями лица, аналогичными Савелию Крамарову, он двигался неровно, даже нервно. Постоянно жестикулируя, он мог одними жестами и непередаваемой мимикой сыграть в полминуты сцену, на описание которой уйдет страниц пять убористого текста.

Он был нескладен, но чрезвычайно убедителен. Мог встать к тебе спиной и через секунду повернуться с выражением такой трагедии и скорби, от которой мурашки бежали по коже. Снова спиной, поворот - и на его лице маска гомерического хохота. Без перехода, практически мгновенно.

Шутил он тихо, вполголоса. Не приведи Господь если это происходило на уроке. От одной тихой реплики класс выпадал в осадок. Остановиться было нельзя. Впрочем, учителя уже знали - это Горлов "прорезался" и двойки по поведению нам не ставили. Как, впрочем, и ему.

Один случай запечатлелся в моей памяти навсегда.

Для начала - немного предыстории. На первой парте в моем ряду сидела девочка по имени Нана. Она жила театром. Она бредила театром. Нана была умницей. Театр стал для нее не прихотью, а первой и страстной любовью. Вместе с подругой Галей из параллельного десятого она собиралась поступать в театральный институт. Пробуя силы в актерском мастерстве и режиссуре, Нана и Галя решили подготовить литературный вечер для старших классов.

Программа держалась в строжайшей тайне. Мы ждали вечера, потому что эти девочки были одержимыми. Сделать посредственную программу они не смогли бы при всем желании.

И вот настал день. Занятия закончились. До наступления темноты в школе было тихо. За час до начала пришли Нана и Галя. Позже подтянулись другие "артисты". Я с двумя приятелями, тоже пришедшими заранее, был допущен в актовый зал, чтобы расставить стулья. Потом Нана нас выгнала - они готовились.

Обратно в зал мы зашли вместе со всеми. Зал набился под завязку. Стульев не хватило, мы побежали за новой партией. Постепенно все расселись. Директор и учителя заняли первый ряд.

Шум стих. Действо началось. Что читала Галя, я не помню. Кто выступал после нее, не помню тоже. Народ шушукался, устав.

И тут - погас свет и загорелись свечи. На сцену вышла Нана, бледная, в белом, и тихим голосом, на грани шепота, начала читать "Соловья и Розу".

Хрупкая беззащитная девочка в белом платье читала так, что уже после первой фразы зал сглох. Это было волшебство. Нана растворилась в воздухе. Остались лишь колеблющееся пламя свеч и ее неземной голос.

Чистый и наивный Соловей любил красивую бездушную Розу. Роза оставалась холодна. Она не умела любить. Соловей пожертвовал всем, что у него было - ради нее. Ради Любви. Прильнув маленьким пылким сердцем к острому шипу, он отдал Розе свою кровь и вместе с кровью - Жизнь.

Я не мог ничего видеть. Огоньки свеч преломлялись в моих слезах. Я боялся вздохнуть. Мне казалось, что звук моего дыхания разрушит эту звенящую тишину, в которой имеет право жить только он один - одинокий, страстный, страдающий девичий голос.

Соловей умер. Нана замолчала. Тишина в зале стала невыносимой и осязаемой. Через несколько мгновений она неминуемо должна была разразиться шквалом аплодисментов.

И тут Юра Горлов очень тихо сказал - нет, выдохнул! - всего два слова:

- Разжалобила, ****ь!

В следующий миг абсолютная тишина сменилась ударом гомерического хохота.

То был не смех - истерика. Инстинктивная неконтролируемая защитная реакция. Психологам известна феноменальная реакция публики, когда после длительной эмоциональной подготовки, на пике единения аудитории, в момент кульминации, установку моментально - рывком - меняют на диаметрально противоположную.

Вынести такое невозможно. Меня трясло. Я ржал так, что упал со стула. И я был не один. Педагогический коллектив понимал, что смеяться нельзя. Но опять же - ржали все. Хохот был подобен реву публики в последний момент боя гладиаторов. Бедная Нана в смятении скрылась за занавесом. Дергаясь в конвульсиях на полу, из необычного ракурса, как будто в замедленной съемке я видел, как вибрирующий всем телом военрук Натан Семенович вытаскивал Горлова из зала, держа его за воротник.

Горлов дергался не потому, что смеялся. Нет! Великие комики не смеются над своими репризами. Рука Натана Семеновича ходила ходуном от хохота, и Юра в резонанс повторял движения влекущей его руки.

Последний раз я видел Юру в троллейбусе лет пятнадцать назад. Он работал не то токарем, не то слесарем на оборонном заводе. Про Нану слышал, что закончила строительный институт. Галя училась в Германии на переводчика.

Какой вышел из Юры Горлова слесарь, я не знаю. Он мог стать неповторимым Юрием Горловым, которого знает вся страна.

ИНТРАВЕРСИЯ

Несимметричный Триптих

Окно Первое

СКИТ

Там, где вечернее июльское небо смыкается с пеленой камыша. Там, где запах мёда плывет над поймой. Там, где ряска, где цветущая вода, где ты - только часть окружающего...

Войди в воду. Вот она, древняя плоскодонка с облупившейся краской - всего в двух шагах.

Отступление. Обманчивая вода. Такая молочно-приторная, теплая, полная бесконечного танца водомерок и запаха всеобъемлющей Воды - у поверхности. Такая холодно-мертвенная, затягивающая, черная и опасная - на глубине.

Вставь весла в поскрипывающие уключины. Они не пригодятся тебе. Медленное течение сделает всё само. Но - таков порядок.

Взгляни в предвечернее выцветшее небо. Два солнца. Одно - там, где ему полагается. Второе - на линии, размежающей гладь реки и неба. Тебе недолго плыть. До той самой заводи, где ты не был никогда. Или - ты возвращаешься?

Отступление. Так и плывёшь. Так и смотришь на уходящие берега. На сменяющиеся причудливые картины. Всё силишься понять - где грань, отделяющая воображение от реальности. Всё удивляешься, когда дымчатый берег начинает меняться - вслед за ходом твоих мыслей. Нет грани. Чёрное и белое - удел систематиков и дальтоников, пораженных куриной слепотой.

Ты не ошибешься. Тебе - туда. Он один здесь, крест. Он один здесь - Крест. В полтора роста человеческих. Подсушенный временем, поросший мхом. Простой. Деревянный. Тебе туда, к правому берегу, к полуразрушенным скользким сходням.

Отступление. Крест-итог. Крест-символ. Крест-Сфинкс. Крест-эмоция. Крест-Надежда.

А скользкая глина мешает тебе держать равновесие. Отлогий берег - как взойти? Не стесняйся, воспользуйся всеми четырьмя. Да, ты человек. Да, негоже так - по-собачьи, всползать на зеленоватый склон, цепляя землю ободранными ладонями, вгрызаясь в ил потерявшими товарный вид ногтями, оставляя грязные текучие разводы на коленях. На коленях, которые ты не привык преклонять.

Отступление. Тебе не нравится поза? Ты не хочешь даже краем сознания зацепить - а почему так часто в жизни своей ты находишь себя на четвереньках? Хотя - этого никто не видит. Даже ты сам. Но ты-то знаешь себя лучше.

Ты можешь пройти мимо Креста. Тропинка суха, широка и удобна. Как же это... Ноги сами несут тебя к основанию. Зачем? Он всё равно ничего не скажет. Он нем. Но нем ли ты?

Отступление. Встав в его тень, ты можешь раскинуть руки. Тогда тебя не достанет солнце. Ты станешь похож на большую птицу, изготовившуюся для полёта. Вы будете подобны, Крест и ты - по форме. Спроси себя о содержании. И не криви лица, услышав единственно возможный ответ.

Смотри под ноги. Тебе остаётся всего сотня шагов. От Креста до Скита. Он там, за поворотом. Его не видно отсюда. Если его не видно - значит, его нет? А если так, кто мешает тебе повернуть назад?

Почему каждый шаг так долог? Куда девалась твоя прыть? Твоя скорость? Твоё эго, привыкшее к беспрекословности и однозначности соответствий? Почему, делая шаг, ты оказываешься не ближе, а дальше? Кто ответит? Какова цена твоя, ответ?

А ведь всё так просто. И ты знаешь. Не нужно этой гримасы. Не нужно дерзости во взгляде. Не нужно - ощущения правоты и превосходства. Не бывает правых и левых. Такие же как ты выдумали их от безысходности. От навек застывшей гримасы презрения на четко очерченных волевых лицах. Сбрось шелуху. Вот она, пыль под твоими ногами. Шелуха спеси станет пылью как только ты сделаешь следующий шаг.

Ты можешь не слушать себя. Но - тогда ты и за миллион шагов не пройдешь расстояния в эту последнюю сотню.

Восемьдесят. Шестьдесят. Тридцать пять. Всё.

Он вырастает из ниоткуда. Высокий, ладный. Крашеный в розовое. Гладь вереска ласкает его подножье. Высокие облака, кажется, обходят его стороной. Над ним всегда прогалина чистого неба.

Ему три сотни лет. Шесть поколений, так и не увидевших истины. Свои - жгли, но Он не горел. Чужие - взрывали, но непросто бороться с двухметровыми стенами, игнорирующими ненависть. Свои и чужие, попеременно - открывали кровавые реки, обтекавшие Его стены. Его нельзя замарать - ни идеей, ни своеобразно трактуемой любовью к человечеству, ни нечистотами, ни кровью.

Отступление. Ты можешь рассуждать и дальше. Но не лучше ли сделать единственно возможное? Принять Его - как есть. Без трактовок, без понятий, без возбужденного блеска собственных очков. Может быть, тогда?..

А дверь, единственная дверь, выкрашенная простой зеленой краской - она открыта. Там, внутри, - келья, венчаемая куполом. Тебя не пригласят внутрь. Туда, в холодное тесное пространство, водят экскурсантов. По трое, больше не помещается. Вот их - приглашают.

А тебе - нужны ли тебе приглашения? Подумай. Не ошибись. Не обрати свои сто шагов в прогулку по окрестностям.

Прижмись щекой к камню. Ты узнаешь, как камень, покрытый поблекшей известкой, станет живым и теплым. И не от твоего дыхания.

Без слов. Постой. Не пойми - прими. Успокойся. Успокой-ся. Успокой - себя. Тогда руки поднимутся и птицей, готовой к полету, ты взмоешь в это бездонное небо, уже ставшее твоим. Ты будешь парить, не сдвинувшись и на микрон в трехмерной сетке зажимающего тебя пространства.

Отступление. Почему ты так любишь себя? Почему ты так ненавидишь себя? Почему ты не видишь себя?

Ты, конечно, вернешься. Но другим. Прошедшим сто шагов.

ИНТРАВЕРСИЯ

Несимметричный Триптих

Окно Второе

СЛОНЫ

шаги. свет. мелькнуло. косяк. свет. шуршание. бархат. темнота. горло. щекотно. сигарета. тумбОчка. Наощупь._язычок. опалило. чешется. бровь.

циферблат. белый. тень. полночь? БЫЛь._

дни. недели. неизбежность. нога. проволока. спица. гиря. TV. пульт. треск. рябь. поздно.

дыМ. сладкий. гОрький. слеза.

жарко. саднИт. уколы. Много._бЕдро. желваки.

окно. темнота. облака. позДно. завтра? вчера? нет. всегда. сегодня.

пепел. горячо. грудь. выдох. сдул. И?

вода. лед? Нет.

тогда. там. железо. кровь. много. гул. Смерть. они. ужас. смотряТ. плачут. Всмятку. всЕ. одиН. я...

пепельница. до краев. зачем? альтерНатива?.. снЫ...

тогда. железо. автоген. снег. вытащили. снег. небо. навзничь. колесо. ребра. больно.

наушники. орган. нет. транс. нет. рок. нет. что?..

тогда. рентген. реаниМация._зачем? положено... кем?

громче. громче. громче! мало... забыться. забыть. шалишь...

еще. Дым. всё - дым. все - дым.

шоРох. свет. нина. шприц. ватУ. саднит. "спи..."

сплю. стадо. слоны. Горы. считаю.

нОга. чужая. швы. спицы. гиря. пятка. пролежень. плевать. Мысли.

90о. стрелки. угОл. цифры. тень. слоНы._водоПОй. мноГо.

зИма. всегда. теперь.

тогда. там. ты? ты?! ты??? тишина. всё. прощай.

капля. капля. пауза. капля. кран. простыня. свалилась. плевать.

Бык._ потоЛок. тень. подушка. затылок. гУл.

днем. пришли. Черные. водка. режим? ка-ко-о-о-о-й?!! к чертям. дней. девять. пальцев. десять. фото. оставьте. ну! оставьте! хоть...

живой. зачем?

слоны. пьют. стадо. горизонт. циферблат? солнце? ночь...

свет. Шприц. "спи..."

тогда. там. висок. прядь. слиплись. смотрю. нЕ_дают. смотрю. навсегда.

Боль. вдох. пауза. вЫдох._ слоны... водопой. да. пить.

тогда. там. подняли. погрузили. увозят. менЯ._ лес.

четыре. холодно. один. нина. компресс. "спи..." место. время?

тогда. поздно...

пять. сон? ДА...

ИНТРАВЕРСИЯ

Несимметричный Триптих

Окно Третье

FL(A/E)SH

Лондон. Вечер. Восемь. Февраль. Тепло.

Каждый день - пиджак на спинке стула, галстук, запонки. Контора. После шести - джинсы, улицы, пешком, легкий свитер. Хард-Рок-Кафе. Мабл-Арч. Сигара. Маленький игрушечный отельчик. Опять утро.

Две недели. Пролетели. Домой. Хочется. Последний день. Последний вечер. Последняя ночь. Через два часа - Хитроу. Первый терминал. Люфтганза. Франкфурт. Люфтганза. Шереметьево-два. Кривой рейс.

Лондон. Вечер. Восемь. Пора прощаться. Легкий гармент в багажнике. Всё свое ношу с собой. Майк за рулем. Тезка. Хайвей. Очки Майка поблескивают в свете фонарей и встречных фар.

Через два часа - пора. Ну что, пойдем? Пойдем. В ресторанчик? Куда угодно, тезка, только не в паб. Хорошо, я знаю место. Мне там нравится. Понравится и тебе.

Стоянка на десять машин. Странно, есть место - как раз для нас. Всего два этажа. Остроконечная крыша, старый камень. Под девятнадцатый век. Что? Ошибаюсь? Настоящий восемнадцатый? Бывает.

Месяц светит. Ярко. Где облака? Где туманы? Где? Иссиня-черно-глубокое небо. И звёзды. И мы - вдвоем, одновременно, со смехом - дергаем за ручку и слушаем перезвякивание колокольчика. Динь-дон, динь-дон, мы пришли, встречайте.

Лампы под зелеными абажурчиками на столах. На столиках. На стенах. Картины. Картиночки. Картинки. Фотки. Пальма в кадке. Выше человеческого роста - по периметру - резной деревянный балкончик. Стеллажи. Древние, покосившиеся. Тысячи бутылок покрыты пылью. Эту пыль нельзя стирать. Она настоящая. Может, еще с прошлого столетия.

К стойке бара. Ты будешь эль? Буду, если будешь ты, но ведь ты за рулем. Эх, дурак, а такси на что? Машину заберу завтра. Тогда вперед - и во все тяжкие, как тогда, в Москве, когда я провожал тебя. Поменяемся ролями.

Первая кружка проскочила. Горько, сухо и тепло. Вторая. Начнем третью? Ребята, ваш столик готов. Как удачно. В полутьме, в углу. Лицом ко всем.

Так ты говоришь, Стефена переводят? Ну и? Что сказал Джеффри? Весь хлам с твоего стола в закутке - на стефеновский? И ты молчал? А Луиза знает? Сюрприз? Смотри, как бы за такие сюрпризы она тебя на радостях не выперла из дому! За два года - два раза, и все по нулям. А тут!

Неее! Третью - до дна! Райт нау! За тебя! Новый глава маркетинг департмент! Это не самогон, который ты мужественно цедил всю ночь - твою первую ночь в Москве. Почему я тогда не пил? А на тебя смотрел, думал - когда этот пузатый сломается. Помнишь - "Ой да не вечер, да не ве-е-е-че-е-е-р..."

Ну что ребята, я вижу, вы готовы? Эль - замечательно, а кушать что будем?

Как в кино. Где-то сзади - прожектор. Нет, опомнись, это не прожектор. Это просто лампочка так светит. Копна волос. Опомнись, какая там копна! Это просто - удлиненное каре. Вязкий, вязкий воздух. Сердце - тук. И тишина. Вот кто-то открыл дверь. Он делает шаг. Почему нога повисла в воздухе? Почему такая нерезкая картинка? Кто убрал звук? Сапожник! Прекрати! Где следующий кадр? Нет - где мое сердце? Где следующий удар?

Тук. И опять - пауза. Только нога в ботинке, там, в прямоугольнике двери, сдвинулась - немного, неуловимо. И эта копна волос. И шум в ушах. Надо было прожить тридцать лет, чтобы узнать. Как останавливается мгновение.

Эээ-й! Юноша! Это я вам! Вот он говорит, что вы любите стейк с кровью. Эээ-й?! Где вы?

Где я? Почему я не вижу ее лица? Почему меня слепит этот проклятый прожектор? И почему так дрожит рука?

Я знаю! Я буду весь вечер смотреть на этот прожектор, закрывая его только очередной кружкой эля. Тогда - тогда мои глаза перестанут видеть. Только - сполохи. Только - цветные пятна. Тогда - я спасен.

Тогда - я не увижу ее лица.

Еще три глотка. Каждый раз, как последний. Эгей, Ми-и-шья, ты почему ничего не ешь? А, да, салат. Ну конечно. Так что сказала Лу, когда ты притащил эту собаку? Ну и? Вот весело! Я от нее не ожидал! Эх, Майк, ты бы с ней полегче, она ведь у тебя золотая женщина...

И еще четыре глотка. Нет, так дальше сидеть невозможно. Надо подняться, чтобы не лопнуть. Вот она, дверь заветная, там, справа от стойки. Только надо улучить момент. Так, сначала - две минуты смотрим на лампочку. До разводов, до кругов. Потом - быстро, быстро, в своей слепоте, наощупь, мимо стойки. Желательно - бегом. И желательно, когда она окажется в противоположном конце зала.

Удачно. Повезло. Порядок. Спокойно. Сейчас ты пойдешь назад. Ха-ха. В реструме лампы дневного света. Они, они, они - они меня не слепят! Это невозможно. Лицо под струю прохладной воды. Еще, еще. Сейчас я дерну дверь - и все будет хорошо. Она точно будет на кухне, а я успею добежать до столика и опять уставиться в этот прожектор. Черт с ним, что лампочка. Эта лампочка - мое спасение.

Дверь на себя. Шаг вперед. Полутьма у стойки. И - широко открытые серые глаза, удлиненное каре, легкая каштановая челка. Маленькая родинка на левом виске. В полуметре от меня.

Как я просчитался. Я все вижу. Нет больше кругов в глазах. Опять этот шум в ушах. Теперь только он может меня спасти. Но мне не пройти. Очень узко. А она стоит напротив, теребит свой белый передник - и смотрит, смотрит, смотрит. Мне в глаза. А здесь узко. А веки не прикрываются. Я парализован. Я не могу отвести взгляд.

Опять шум в ушах. Что-то тикает. И опять нет следующего удара сердца.

Майк, давай обойдемся без десерта. Мне что-то не по себе. Я - на улицу. Подышу немного, хорошо?..

Если она подойдет принимать заказ на десерт, я этого не вынесу. Майк, как ты не понимаешь? Пузатик, дружок, милый, родной, добрый, мне бежать надо отсюда - сейчас, немедленно, навсегда!

Снова - до боли - прожектор, прожектор, прожектор. Это мой мартини? Туда его. Это мой коньяк? Следом! Это опять эль? И его туда! Ладно-ладно, нечего ржать! Кушай свой чизкейк, я на улице подожду. Охолонюсь. Да кончай ты ржать, маркетинг департмент! Как Лу с таким придурком уже седьмой год под одной крышей живет?!

Улица. Фонарь. Где аптека? Правильно, посмейся. Над собой. Тебе это сейчас не повредит. Раскатай губы, растяни пьяную рожу в ухмылке. Посмотри на себя в зеркало - там, в машине. Ка-ко-е зрелище будет! Уродец! Быстрее прячься в машину, уткнись лицом в колени и сиди тихо-тихо, пока пузатик ловит кайф от своего пирожного. Потом подойдет такси, быстро - перебежкой - в кэб. Только чемоданчик не забудь.

Идиот. И-ди-от.

Какого лешего он закрыл машину? Где ключи? Там, на столе. Но туда нельзя. Вот так, подержись за столб. Пусть все видят - ты просто пьян. Это бывает. Со всеми.

Что там, за спиной? Почему так жжет затылок? Я обугливаюсь от взгляда. Я уголь древесный. Мне больно. Вот опять - отнимаются руки. Потом ноги. Я превращаюсь в статую командора.

Я превращаюсь. Я вращаюсь. Я поворачиваюсь. Против своей воли. У меня нет воли. У меня больше ничего нет, кроме этой челки, этого белого передника, этих серых глаз. В десяти сантиметрах от меня.

Краем угасающего сознания - довольный толстый с гортанным воплем вываливается из дверей, делает шаг нам навстречу. Глохнет, смотрит сквозь нас и идет к машине. Пузатик, возьми меня за руку, дерни, выдерни меня отсюда! Пожалуйста, сейчас!

Сердце остановилось. Сердца больше нет. Транс. Серые глаза в пол-иссиня-черного бездонного неба. Тишина. Время остановилось. Расстояние остановилось.

Нет, оно меняется. Там уже нет десяти сантиметров. Там пять. А теперь - два.

Четыре теплых мягких невесомых подушечки пальцев касаются моей жесткой небритой горяче-ледяной скулы. И останавливаются. А глаза закрывают всё небо. Конец.

И когда я забываю как меня зовут, потому что всё заполняет тепло, запах волнистых каштановых волос, она говорит охрипшим голосом. Кантри-код. Эреа-код. Номер телефона. Она не двигается. Я не двигаюсь. Ее пальцы прожгли отверстия в моей щеке. Плоть кипит, плавится и каплями падает на тротуар. Не больно.

Резким движением Майк дергает меня за руку и пинками забивает, утрамбовывая, на заднее сидение кэба. Машина трогается. Толстый, вместо того чтобы травить очередной анекдот, почему-то отворачивается, молчит и сопит в стекло. Стекло запотевает.

Я не знаю ее имени. И семь лет, каждый день - пытаюсь забыть номер телефона.

ПОЛУНОЧНЫЙ ЧАЙ

Не стучите, молодой человек, не стучите. Входите, входите, открыто. Я сейчас, через минутку. Вот только телефонограмму для мужчины из двадцать первого номера запишу. Я сейчас.

Что говорите? Самовар не греет? А вы вилку плотно воткнули? Что? Второй день такая история? Я сейчас, я запишу электрику в тетрадь. Он завтра утром будет, всё сделает. Да вы не беспокойтесь, он человек у нас обязательный. Обстоятельный даже.

Давайте я пока чайник поставлю. Через пять минут кипяток будет. Я заварю, вам принесу. Вы же из двадцать третьего будете? Да? Из Питера? Ах, да. Из Москвы.

Да нет, что вы. Мне не трудно. Это же работа у меня такая. Мне совсем не трудно. Чай у нас тут хороший. Цейлонский, настоящий. Чего-чего, а чаю в магазинах сейчас много. И в пакетиках, и в баночках, и в коробочках. Глаза разбегаются. Сослепу-то не поймешь - где какой, какой лучше, какой хуже. Все хороши, говорите? Наверное, наверное... Да, теперь всё иначе. Вы правы.

Надолго к нам? Ах, вот так. Ну, понятно. На комбинат? Линию монтировать? Нет? А я-то думала. У нас тут пять мастеров два месяца жили. Да-да, у немцев линию ставили. А вы, значит, по коммерческим делам. Ну, так это хорошо. Хорошо, что к нам люди ездят. Не забывают наш городок.

Что, говорите, понравилось? Никогда деревянных тротуаров не видели? Так у нас же тут без них никак. То зима стоит долгая, а то, как потеплеет, всё и развезет. А деревянные тротуары - это так удобно. Чисто, мягко. Доски пружинят, поскрипывают, когда идешь. Я, честно признаться, не понимаю, как по асфальту-то ходить. Ноги устают.

Не устают, говорите? Это вы сейчас, пока еще молоды. А потом, как пятый-шестой десяток пойдет, вот тогда... Тогда очень даже деревянные тротуары приятны в ходьбе, помяните мое слово.

А вот и чайник вскипел. Ну что, я заварю да вам отнесу? Не хотите? Да ну что вы, не мешаете вы мне совсем. Ночь впереди длинная. Телевизор? А что телевизор? Что там покажут-то? Ладно. Давайте здесь чай пить. Давайте, садитесь вот поудобнее. Кресло глубокое, мягкое. Каминчик сейчас зажгу. Тепло будет, уютно.

Проголодались, видать. А буфет уж два часа как закрылся. Что же не догадались ничего с комбината прихватить? Не голодны? Ну, так не бывает, чтобы молодой человек, да после работы, да не голоден. Да вы не стесняйтесь.

Пирожки берите. Эти вот с картошкой, подрумяненные. А те, посветлее, с капустой. Это внучка моя, Маринушка, пекла. Свежие. Только-только утром из печки. Карамельки берите, берите, не стесняйтесь. А то как же это - пустой чай? Вредно ведь, ей-богу. Так и желудок испортить недолго. Поверьте мне, уж я-то знаю, как это бывает. Два года вот такого безобразия - и гастрит. А то язва - и того хуже.

У нас теперь весь город на немцев работает. Шутка ли, две фабрики, комбинат - и всё за каких-то три года отмахали-отстроили. А то город наш совсем было потух. Ни жизни, ни работы. Да, да. Теперь - совсем другое дело. Да, теперь никто не уезжает. Теперь и дома есть чем заняться. Я думаю, хорошо это. Когда все рядом, когда семьи, когда дети да внуки растут.

Вы у нас в первый раз? Ну так, наверное, еще приедете. Я? Я тут всю жизнь прожила. Родилась, выросла, состарилась. Да всё как-то незаметно. Да, всю жизнь. Только в эвакуацию уезжали. Потом вернулись. Дом - он и есть дом. Куда от него? Вот к сыну младшему каждое лето езжу, а так домой тянет. Там у него хорошо. Чистенько, красиво всё, уютно. Где? Да далеко. Франкфурт-на-Майне. Германия. Видите, опять Германия. Месяц-полтора вот так поживу, на внука посмотрю - и домой.

Внука Васенькой звать. Пятый год пошел маленькому. Хороший мальчик, добрый, тихий. Только по-русски очень плохо говорит. Сын отнекивается - мол, зачем в Германии русский, мол, вот вырастет, тогда и выучит. А я не понимаю - как можно без родной речи? Ну да ладно, молодым виднее. Что ж я со своим-то уставом буду.

Сын у меня высокий, в мужа. Сухой, жилистый, крепкий. Вас-то на голову будет выше, не меньше. Метр восемьдесят восемь. А Васенька - другой, весь в нашу породу. Лицо округлое, доброе. И словно светится весь.

Как брат мой старший. Тоже Васенькой звали. Вот мы тут все вместе, на этой фотографии. Мама, Васенька и я. До войны это еще было, до войны.

Васенька, он тоже - словно светился весь. Я тогда совсем еще маленькая была, а он уже в старшей школе учился. В футбол гонял редко, всё больше книги читал, умные-толстые, да модели планеров делал. Кружок у них был такой в доме пионеров. Васенька-то уже в десятом учился. Мама тоже в школе работала. Учительницей, математику и астрономию преподавала.

Васенька красивый был. Очень любил белые рубашки. И так они ему к лицу были, знаете. А жили мы тогда в большой коммуналке. Комнат две было. В спальне наши кровати рядом стояли. Так он каждый вечер спать меня укладывал. Одеяло поправлял, по углам подтыкал, чтобы я во сне не раскрылась - холодно ведь у нас, зимы холодные, длинные. В столовой большой буфет был такой, резной, тёмного дерева. Там мама крупы держала, сахар.

Васенька очень чай любил горячий, крепкий, с сахаром вприкуску. А сахар тогда был в дефиците большом. Мало было сахара. Так Васенька, бывало, после школы придет, чаю согреет, возьмет большой такой кусок и грызет его. Хрустит. Лицо довольное. И книжку читает.

Мама после работы придет и так укоризненно говорит - ну что же ты, Васенька, опять почти весь сахар съел? Смотрит на него так строго. А Васенька ей в ответ - не кори меня, мамочка. Не ругай меня, милая. Моя жизнь коротка, как детская рубашка.

Тут и война началась. Сразу после школы призвали Васеньку. Проводили мы его в военкомат. А уж через две недели убили его. Только вот и осталось от Васеньки, что фотография эта, книги его, да две модели планеров.

Да память моя.

Вы пейте чай, пейте, остынет. Что же вы замолчали?

А мы? Да что мы? Потом эвакуация. Потом и война кончилась. Домой вернулись. Выросла я. Замуж вышла. Пять лет будет как Петя, муж мой, умер. Теперь вот внуки. Маринушка - ну как вам, пирожки ее понравились? - да Васенька.

Пойдете уже? Да не за что. И вам спасибо. За компанию. Поговоришь с добрым человеком, и, сами не поверите, на душе легче. Привет Маринушке? Передам обязательно. И Васеньке? Во Франкфурте мой Васенька. Скоро лето. Опять поеду. Соскучилась. Обязательно передам.

Спокойной ночи, молодой человек.

Спокойной ночи.

НАМЕСТНИК

Наталья стала звякать на кухне чашками, ложками и тарелками. От этого Иван проснулся.

Не открывая глаз, он перевернулся с живота на спину, протянул руку в изголовье кровати, туда, где стояла тумбочка, и нащупал на ее гладкой поверхности новые часы с кожаным ремешком. Он сгреб часы в кулак, и, не открывая глаз, расправил ремешок в своей здоровенной ладони.

Часы были плоскими, приятно гладкими и холодными. Иван несколько раз медленно, с удовольствием провел пальцами по задней крышке, чувствуя под загрубелыми подушечками приятно-рифленую гравировку. Потом он не спеша приложил часы к левому запястью, и, ощущая под пальцами каждую мелкую деталюшечку тонкой точеной пряжки, застегнул ремешок.

Звон чашек и тарелок прекратился. Из радиоприемника донеслись гортанные звуки горна, и писклявый девичий голос прокричал: "Доброе утро! В эфире-Пионерская Зорька!".

Иван лежал на широкой спине, не открывая глаз. Еще рано, подумалось ему. Сегодня на работу к трем часам.

В соседней комнате сначала недовольно запищала, а потом и в голос заплакала Верка, с которой Наталья, видать, уже стянула теплое уютное одеяло.

Спустя пару минут раздался приглушенный Натальин голос, недовольно выговаривающий что-то Верке. Веркин писклявый плач переместился из соседней комнаты сначала в коридор, а потом в ванную. Зашумела вода. Плач стих.

Замолк кухонный репродуктор. В соседней комнате раздался конский топот, затем-звяканье гантелей и пыхтение. Ванька-младший проснулся. Зарядку делает сынок, подумал Иван и медленно потянулся, откинув в сторону нагретую за ночь влажную от пота перину.

Иван заложил руки за голову, ощутив, как плоские круглые золотые часы вдавились в кожу запястья, полежал так еще несколько минут. Потом напряг спину и пружинисто сел на высокой кровати, коснувшись ногами дощатого выкрашенного в коричневый цвет прохладного пола.

Наталья тихо вошла в комнату. Ее ночная рубашка со здоровенными подсолнухами во всю спину причудливо колыхалась, не скрывая откровенных движений большого тела. Наталья села на стул возле трюмо, недовольно поморщилась, сняла колпачок с помады, открыла коробочку с пудрой, вынула кисточку из тюбика с тушью для ресниц, и стала краситься.

Иван встал с кровати, протопал босыми ногами по гулкому полу и выглянул в открытое окно.

Уже совсем рассвело. Двор был пуст. Только старый дворник Шамиль лениво шоркал метлой по серому асфальту, еще слегка влажному после ночного дождя, да пара соседских кошек сидела на крыше ближнего покосившегося гаража, напряженно тараща друг на друга круглые зеленые глаза.

Иван почесал гладкую широкую грудь, открыл дверцу шкафа; не глядя, наощупь, вытащил из коробки новую электробритву "Харьков" с плавающими ножами, купленную Натальей месяц назад на фабричной спецраспродаже, зашел в ванную и начал бриться.

Бритва жужжала и вибрировала, приятно массируя жесткие колючие щеки; разглаживая морщины; сотрясая массивную нижнюю челюсть. Через три минуты лицо стало гладким и почти не колючим. Иван вытряхнул бритву в раковину, быстро почистил зубы, пару раз плеснул себе в лицо холодной водой, утерся несвежим полотенцем и вышел на кухню.

Наталья, Ванька и Верка тесно сидели за маленьким столом восьмиметровой кухоньки и уплетали кашу. Засвистел чайник. Наталья, не оборачиваясь, протянула руку к конфорке. Свист прекратился.

- Ванька, когда у тебя контрольная по алгебре? - произнес первую за сегодняшний день фразу Иван.

- Завтра, папа, - шевеля плотно набитым ртом, ответил сын.

- Ну ладно, - сказал Иван, поворачиваясь к домашним спиной.

Войдя в комнату, Иван быстро застелил кровать, натянул майку и синие тренировочные штаны. Когда через минуту он вернулся на кухню, дети были уже в соседней комнате. Они ругались между собой. Ванька что-то недовольно басил сестре. Верка, как всегда, надсадно пищала.

- Ваня, сходи в магазин, - сказала Наталья, быстро перемывая посуду, - а то холодильник опять пустой.

Брызги летели во все стороны. Кран горячей воды шипел. Из того места, где резьба входит в корпус, била маленькая дымящаяся струйка. Она попадала на стену и стекала по кафелю, оставляя на нем грязноватые потеки. Опять прокладка прохудилась, недовольно отметил Иван. Надо бы заменить.

- Хорошо, - безразлично отозвался он, не отрываясь глядя в окно.

- И в больницу позвони. Фамилия доктора-Семенов. Телефон там, на зеркале.

- Позвоню, - согласился Иван.

Он отхлебнул горячего чаю из громадной чашки-бадьи с отбитой ручкой, намазал на хлеб маргарина, положил сверху толстый ломоть пахнущей крахмалом вареной колбасы, и одним движением отправил себе в рот половину большого незамысловатого бутерброда.

Наталья расставляла тарелки в сушилке. Потом она сняла фартук, аккуратно повесила его на кривой гвоздь, вбитый в дверцу шкафа, подошла к Ивану, приобняла его за шею и поцеловала влажными мягкими теплыми губами в большой выпуклый лоб с тяжелыми надбровными дугами.

- Ну, мы пошли, - сказала она.

- Ладно, - сказал Иван и стал дожевывать свой бутерброд.

Хлопнула входная дверь. Иван подождал, пока стихнут шаги на лестнице, и пока перестанет быть слышен противный Веркин писк; грузно поднялся со скрипучего стула, зашел в большую комнату и щелкнул кнопкой телевизора.

Передавали фильм про войну.

Иван опустился в колченогое потертое кресло и стал смотреть на экран.

Фильм кончился через час. Иван выключил телевизор, зашел в соседнюю комнату, сгреб записку с номером телефона с трюмо, вышел в полутемный коридор, подвинул в сторону Ванькин велосипед с немытыми колесами, снял трубку и стал набирать номер.

- Аллё, - ответила трубка.

- Мне доктора Семенова, - выдохнул Иван.

- Сейчас посмотрим, - громко задребезжала в ответ мембрана.

Минуты две на том конце провода, в гулком коридоре, было совсем тихо; только слышались какие-то невнятные обрывки недовольных разговоров, цоканье каблуков да позвякивания чего-то, по-видимому, металлического.

- Семенов слушает, - внезапно отозвался хриплый мужской голос.

- Здравствуйте, доктор Семенов. Это Иван, отец Веры Болотниковой.

- А-а-а, - протянул голос.-Иван, если не ошибаюсь...

- Петрович, - не дожидаясь паузы, вставил Иван.

- Да-да, я помню, Иван Петрович. Помню. Ну что сказать? Диагноз подтвердился.

- И что теперь?-у Ивана перехватило дыхание.

-Вашей Вере нужна операция. Приходите в ...-голос запнулся. Было понятно, что Семенов лазит по карманам в поисках какой-то нужной ему бумажки, - ...приходите в среду, да, в среду, на следующей неделе. Будем решать вопрос о госпитализации.

- Спасибо, доктор, - сказал Иван, ощущая выступившую на лбу испарину.

- Да не за что, Иван Петрович, - бесцветно промолвил Семенов, и следом трубка запищала холодными короткими гудками.

Иван снял треники, надел застиранную клетчатую рубашку, серые неглаженые брюки, сунул в карман кошелек, ключик от почтового ящика; сгреб в руку две авоськи и тихо закрыл за собой входную дверь.

Прошаркав шесть пролетов вниз, Иван остановился возле почтовых ящиков, вынул из кармана маленький ключик, вытащил из ящика "Труд" и "Советский Спорт". Следом за газетами из ящика на пол выпал маленький телефонный квиток. Четыре рубля сорок восемь копеек, прочел Иван. Опять Наталья с сестрой трепалась, недовольно подумал он. Засунув газеты в авоську, а телефонный квиток в кошелек, Иван толкнул дверь подъезда и оказался в маленьком дворике, освещенном ласковым утренним майским солнцем.

Постояв с полминуты, Иван повернулся, и снова зашел в подъезд.

В двадцать восьмой квартире на втором этаже долго не открывали. Ивану уже надоело тренькать звонком, когда дверь отворилась и из-за нее высунулось маленькое скукоженное старушечье лицо.

- Семеновна, это я, - сказал Иван.

- А, Ванюша!-обрадовалась Семеновна.

- Семеновна, я в магазин иду. Тебе взять чего?-поинтересовался Иван, глядя ей в седое темечко.

- Ванюша, молока возьми пакетик, да булочку. И полкило сосисок, если привезут, - попросила Семеновна, - я тебе сейчас денег дам.

- Да не надо, Семеновна, - ответил Иван, и в голосе его почему-то зазвучали нотки смущения.-Потом, Семеновна, потом разберемся.

С этими словами Иван развернулся, и, провожаемый тяжелым взглядом старушки, вновь зашаркал вниз по лестнице.

До магазина было два квартала.

Улица в утренний час буднего дня была совсем пустынна. Лишь пара собачников выгуливала своих бобиков, да безразличный таксист ждал кого-то, разглядывая положенный на руль журнал.

"Интересная профессия-водитель автобуса", прочел Иван на большом рекламном плакате, с которого улыбался гладкий аккуратный мужик, который, по-видимому, и был тем самым водителем того самого автобуса.

Интересная профессия, хмыкнул себе под нос Иван, и пошел дальше.

В магазине пахло колбасой, свежим хлебом и еще чем-то противно-кислым. Недовольные бабки переругивались в недлинной очереди. Массивная продавщица сосредоточенно наливала в стоящую на весах банку белую тягучую сметану, глядя то на банку, то на половник, то на шкалу весов.

Иван пристроился в конец очереди и развернул "Советский Спорт". Радоваться было нечему. "Спартаку" фатально не везло. Второй проигрыш подряд. Не видать теперь кубка, подумалось Ивану.

Тем временем подошла его очередь - как раз, когда изможденный грузчик крюком стал втягивать за прилавок ящики с только что привезенным молоком и сосисками. Когда свертки с колбасой, пакеты с молоком, хлеб, сосиски, масло и маргарин, а также две банки с сайрой в масле перекочевали с прилавка в две раздувшиеся от обилия продуктов авоськи, настроение у Ивана внезапно улучшилось. Он широко улыбнулся продавщице, заграбастал авоськи и пружинистым шагом вышел из магазина.

На улице Иван достал из кармана две трехкопеечные монеты, дождался, пока девчонка в белом переднике нальет ему большую кружку бочкового кваса, и отошел в сторону.

Заглатывая терпкую кислую холодную жидкость, Иван смотрел на просыпающуюся улицу, на зеленеющие ветки деревьев, на бликующую солнцем упругую струю воды, вырывающуюся из медленно ползущей вдоль улицы поливальной машины, и все шире и шире улыбался. Ему было хорошо.

Один из гаражей во дворе был открыт. Старый Панкратыч, с деревянным протезом вместо правой ноги, бродил вокруг своего "Москвича". Капот и багажник машины были открыты, тусклая лампочка в глубине гаража мерцала, освещая грязный верстак с разбросанными на нем болтами, масленками и отвертками.

- Здорово, дед! - весело сказал ему Иван.

-Здравствуй, здравствуй, Иван Петрович! - прошамкал беззубым ртом Панкратыч, - ну как оно, твоё-ничего? - и хитро улыбнулся.

- Да ничего, спасибо, потихоньку. Помочь? - осведомился Иван.

- Ну, помоги, коли не шутишь. Поставь машину на домкрат, будь другом, а то мне с моей костяной-то тяжеловато будет, - ответил Панкратыч, и ни с того, ни с сего смачно, в три этажа, выругался.

- Сейчас, Панкратыч.

Иван поставил авоськи на ближайшую лавочку, зашел в гараж, достал из багажника "Москвича" домкрат и стал прилаживать его под правое заднее колесо.

- Чего делать-то собираешься? - спросил он у Панкратыча.

-Да задний мост опять течет, сука, - буркнул Панкратыч. - Сальник, видать, мать его чтоб.

-Как дети? - спросил Иван, без видимых усилий быстро поднимая машину домкратом.

- Серега из Норильска с семьей аккурат через месяц в отпуск будет. А Лизка уже полгода не пишет, - закуривая, тихо сказал Панкратыч. И, затянувшись, добавил:

- Стерва.

Машина высоко задрала задницу. Иван обошел вокруг, для верности подсунув еще кирпичей под передние колеса, молча пожал лапу Панкратычу, взял авоськи со скамейки и пошел в сторону подъезда.

- Эй, Ваня, - услышал он вслед, - пиво будешь? У меня тут две бутылки от ведьмы заныканы.

- Спасибо, Панкратыч, не могу. Скоро на работу.

- Ну, как знаешь, Ваня, как знаешь, - подытожил Панкратыч, и, поскрипывая протезом, скрылся в глубине гаража.

Дверь двадцать восьмой квартиры на втором этаже на этот раз отворилась с первого звонка.

- Ой, Ванюша, ой, милый, - залопотала Семеновна, - ой, спасибо, голубчик!

- Да ладно, мать, - смущенно пробасил Иван и стал подыматься по лестнице к своей квартире.

- А деньги? - закричала вслед Семеновна, высунувшись из-за крашеной коричневой двери.

- С пенсии отдашь, - ответил Иван через два лестничных пролета.

В квартире было совсем тихо. Только тикали ходики да на кухне ухал, то включаясь, то вновь выключаясь, старый холодильник. Не ровен час, мотор загнется, подумал Иван. Наталье на фабрике уже год талон на новый "Минск-15" обещают. Обещать-то они все горазды. А вот когда дадут?

Иван переоделся в домашнее и распахнул дверь на узкий длинный балкон, словно ласточкино гнездо, прилепившийся к шершавой, давно не штукатуренной стене. Недопиленая вагонка лежала штабелями. Иван вздохнул, взял ножовку, провел загрубелым пальцем по полотну, и стал пилить податливое дерево. Из-под блестящего стального полотна на пол потекли мелкие, приятно пахнущие опилки. Иван улыбнулся.

В выходные обобью коридор, подумал он. Потом лачком сверху. Один раз - мебельным, после - на три слоя - ленинградским, для пола. Ох и красота же будет!

Хлопнула дверь. Сынок пришел из школы, понял Иван. Он отложил пилу в сторону и посмотрел на часы.

Часы были красивыми. Очень красивыми. Тоненькими, ажурными, золотыми, без цифр на циферблате - только с нанесенными невесомой кисточкой рисками - делениями. Тонюсенькая, с волосок, секундная стрелка, мелкими шажками передвигалась, отбрасывая едва заметную тень на серебристо-матовый циферблат, прикрывая собой то толстую часовую, то длинную минутную.

Любуясь плавностью хода часов, Иван помедлил еще немного, и крикнул в открытую балконную дверь:

- Ваня, разогрей-ка обед! Да руки не забудь помыть!

Сидя напротив сына, Иван с наслаждением хлебал домашнюю лапшу. Освободив тарелку, он поднялся из-за стола, подошел к плите, открыл сковородку и положил себе и сыну по порции макарон по-флотски. Потом открыл другую сковородку, и добавил сверху по жареной куриной ноге.

Обсосав все косточки до последней, запив густым кислым холодным киселем, Иван встал, потрепал сына по вихрастой макушке, и пошел переодеваться.

Переодевшись и взяв в руку холщовую сумку с портретами четырех нестриженых обалдуев и надписью "Beatles", Иван снова зашел на кухню, где сын доедал свой обед, прислонился к косяку, строго поглядел на Ваньку-младшего, и сказал:

- Я пошел на работу. Учи уроки, сынок. Завтра контрольная по алгебре.

- Обязательно, папочка, - отозвался Ванька-младший, глядя на отца чистыми голубыми глазами.

В метро было многолюдно. Все толкались. Пахло потом. От лужи на полу несло кислым пивом. Иван притулился в нише у дверей и стал внимательно читать передовицу газеты "Труд".

Автобуса не было уже двадцать минут. Не опоздать бы, подумалось Ивану, а то ведь взгреют по первое число. Не видать тогда премии. Выйдя на конечной, Иван быстро зашагал в сторону ворот. Все же остался запас в пять минут, отметил он про себя.

Дежурный внимательно посмотрел в удостоверение, потом на лицо Ивана, потом опять на удостоверение. Вернул удостоверение Ивану и нажал на кнопку замка. Электропривод заныл, Иван потянул зеленую металлическую дверь на себя. Она скрипнула, отворилась и впустила Ивана в низкий, плохо освещенный тамбур. Иван закрыл за собой наружную дверь. Щелкнул замок. Отворилась внутренняя дверь, и Иван пошел по темному коридору.

Еще дважды показав удостоверение, и дважды "отшлюзовавшись", Иван попал в раздевалку. Раздевалка была почти пустой - зеленые стены; такие же зеленые, крашеные несвежей масляной краской, лавки вдоль них; да шкафчики в два ряда.

Иван сел на лавку, стянул с себя пиджак, рубашку, мятые серые брюки. Оставшись в одних трусах, майке и носках, он подошел к своему шкафчику и отворил дверцу. В глубине объемного шкафчика, на плечиках, висели форменная рубашка, галстук и брюки. Чуть поодаль, на газетке, стояли форменные туфли. Иван взял туфли и пару раз прошелся по ним обувной щеткой. Туфли заблестели.

Обрядившись в форму и повесив уличную одежду на плечики, Иван достал из нагрудного кармана рубашки небольшой гребешок, подошел к висевшему рядом мутноватому зеркалу и аккуратно причесался. Продул расческу, смахнул перхоть с погон, закрыл дверцу шкафа, вышел в коридор и прошел в дежурное помещение.

В дежурке было накурено. Иван поморщил нос, взял швабру и, привстав на носки, открыл фрамугу единственного подслеповатого оконца, находившегося высоко под потолком.

Коновальчук и Ларин пили чай.

- Болотников, чай будешь? - спросил Коновальчук, и, не дожидаясь ответа, наплеснул крепкой дымящейся заварки в эмалированную кружку.

Иван уселся с ними за стол. Открыл стеклянную банку с сахарным песком, и, не глядя, сыпанул в свою кружку приличную порцию. Потом разболтал содержимое кружки. Не размешивая, залпом, выпил.

- Ну, что сегодня? - спросил он у Ларина?

- Пока что политинформация через десять минут, - ответил Ларин.

В маленьком красном уголке стояло два десятка стульев. Майор Нефедов сидел за столом, покрытым зеленым сукном, весь обложившись газетами. Пока народ собирался, кашлял, скрипел стульями, рассаживался и стихал, Нефедов снял очки, достал бархатную тряпочку и принялся методично, словно священнодействуя, протирать толстые линзы очков. Потом он водрузил очки на нос и бесцветным взглядом обвел присутствующих.

- Сегодня, товарищи, - сказал он, - мы продолжаем изучать отчетный доклад Генерального Секретаря ЦК КПСС товарища Леонида Ильича Брежнева Двадцать Четвертому Съезду КПСС...

Ивана стало клонить в сон, но, поскольку сидел он в последнем ряду, майор Нефедов этого не заметил.

Еще часа два Ларин, Болотников и Коновальчук забивали в дежурке козла, прихлебывая горячий чай. Ивану не везло, и это его порядком рассердило.

Майор Нефедов возник на пороге дежурки и сказал:

- Прапорщик Болотников, получите оружие.

- Есть, товарищ майор, - ответил Иван, поднимаясь из-за стола.

Коновальчук с Лариным сгребли костяшки домино в ящик стола и тоже нехотя встали.

Иван прошел в конец темного коридора и толкнул дверь оружейки. Безусый мелкий сержант взял у него округлый жетон, отворил дверцу сейфа и выдал Ивану его табельный ПМ. Болотников приласкал рукой холодную вороненую сталь ствола, получил патроны, расписался в книге учета, погрузил ПМ в мягкую кобуру и вышел из оружейки.

Майор Нефедов появился через полчаса в сопровождении капитана Кузовлева. В петлицах Кузовлева сверкали знаки отличия медицинской службы-змея, обвивающая чашу. Интересно, подумал Иван, что эта гадина пьет из такой здоровенной рюмки?

- Садитесь, - сказал Нефедов.

Он открыл картонную папку с делом и стал зачитывать обвинительное заключение.

- Осужденный... изнасиловал и убил... три эпизода не доказаны... просьба о помиловании отклонена Верховным Судом СССР... привести в исполнение...-долетали до Ивана обрывки фраз, произносимым гундосым голосом.

Несмотря на крепкий чай, ему продолжало нестерпимо хотеться спать.

- Болотников, - тронул его за рукав Ларин, - пора.

- Иду, - отозвался Иван.

Они вышли в коридор. Коновальчук щелкнул выключателем, и два мощных прожектора ударили из-под потолка, прямо над ними, освещая дальнюю половину коридора ярким, мертвенно-бледным светом.

Майор Нефедов и капитан Кузовлев встали сзади Ивана. Ларин и Коновальчук стояли по бокам от него.

Боковая дверь в дальнем конце коридора отворилась, и два вертухая впихнули в коридор фигуру в грязной синей тюремной робе. Майор Нефедов вышел вперед и быстро зачитал приговор. Потом он закрыл папку и вновь отошел назад.

Вертухаи скрылись в дверном проеме. Щелкнул замок.

- Осужденный, лицом к торцу коридора! - заорал над ухом у Ивана Коновальчук.

Вместо того чтобы выполнить команду, фигура повернулась к ним неясным пятном рыхлого лица, и задрожала мелкой дрожью.

- Осужденный, я сказал, сука-блядь, лицом к торцу коридора! - еще громче заорал Коновальчук.

Фигура отвернулась от них и заскулила. Тонкая струйка мочи потекла по ее ноге, собираясь возле стоптанного ботинка в маленькую лужицу.

- Осужденный, пошел вперед, сука-блядь! - взорвался Коновальчук.

Фигура на подгибающихся слабых ногах сделала первый шаг в сторону дальней стены.

Иван снял пистолет с предохранителя, широко расставил ноги, заграбастал рукоятку ПМ в здоровенный кулак, поднял правую руку, навел дуло на затылок фигуры. Прищурился, совместил обрез мушки с линией, отделявшей сальные волосики от серой угреватой шеи.

Фигура сомнамбулически дернулась и сделала следующий, последний в своей никчемной жизни, шаг. Иван автоматически подправил положение ствола, четко целясь в середину пойманной мушкой линии, и плавно нажал мягкий спусковой крючок.

Дуло дернулось кверху, выплюнув единственную тягучую свинцовую каплю. Грохот заметался под низкими сводами каземата, и мгновенно сменился ватной тишиной.

В этой тишине фигура в синей робе, как подкошенная, с тихим стуком головы о каменный пол, рухнула навзничь. Капитан Кузовлев подошел, и, не переворачивая тела, прощупал пульс на сонной артерии.

- Окончено, - сказал он.

Майор Нефедов подошел к нему. Они обернулись. Щелкнул замок, и офицеры покинули помещение. Появившиеся вертухаи забросили тело на носилки и вместе с ними скрылись через другую дверь в конце коридора. Мальчишка в форме ефрейтора с ведром, шваброй и тряпкой подтер две лужицы-мочи и крови.

Сдав оружие, Иван вернулся в дежурку. Ларин с Коновальчуком молча курили. Минуту спустя появились Нефедов и Кузовлев. В руках Кузовлева была баклага.

- Ларин, разливай! - рявкнул Кузовлев.

Ларин разлил спирт по кружкам, потом посмотрел на Ивана и спросил:

- Болотников, тебе разбавлять?

Иван подумал и сказал:

- Не надо.

Во дворе совсем уже стемнело. Ватная темень казалась еще гуще от раскачивавшейся на проводах над гаражами маленькой пыльной лампочки. Из стоявшей поодаль беседки тянуло сигаретным дымом и раздавалось тихое гитарное бренчание.

Иван приблизился к входу в беседку и тихо позвал:

- Ванька, иди сюда.

Ванька молча встал и подошел к отцу.

- Пойдем домой, Ванька, - сказал Болотников и обнял сына за плечи.

- Опять курил, дурак? - спросил он.

Сын вздохнул и промолчал.

Иван с неохотой покопал вилкой комок холодных макарон, помыл жирную тарелку, зашел в комнату и закрыл за собой дверь. Наталья спала на животе, раскинув ноги и руки. Перина сбилась набок.

Иван разделся, перелез через жену, и тоже лег на живот, вполоборота к ней. Потом перевернулся на спину, и заложил руки за голову. Плоские круглые золотые часы вдавились в кожу запястья.

Иван расстегнул тонюсенькую пряжку кожаного ремешка, ласково пощупал пальцами гравировку на крышке, взял часы в левую руку и перевернул крышкой к себе. "Прапорщику И.П. Болотникову за безупречную двадцатилетнюю службу", прочел он выполненную замысловатой вязью надпись.

Потом Иван протянул руку к тумбочке, аккуратно положил часы на ее гладкую холодную поверхность, и выключил лампочку ночника.

РЕЙС НА ДЕТРОЙТ

Мой друг уедет в Магадан -

Снимите шляпу, снимите шляпу!

Уедет сам, уедет сам -

Не по этапу, не по этапу.

Владимир ВЫСОЦКИЙ

Почти по Высоцкому. Именно - почти. Почти все правильно. Мой друг. Правильно. Не "уедет", а "уехал". Ну тоже, будем считать, расхождение незначительное. Не в Магадан, а в Мичиган. Детройт, штат Мичиган.

История берет свое начало в 1988 году. Да, как оказывается - ровно десять лет назад.

Я тогда "служил" врачом - реаниматологом в кардиохирургической клинике. В один из солнечных октябрьских дней на утреннем обходе в нашем отделении появился новый сотрудник. Врач. Как потом оказалось, аспирант первого года.

Длинный. Худой. Черная короткая курчавая шевелюра. Порывистые движения. Немного беспокойства во взоре - как-никак, первый день на новом месте. Подчеркнуто вежлив, улыбчив и доброжелателен.

Таким было мое первое впечатление. Собственно, приглядываться к новичку было некогда. День выдался тяжелым. Что-то с самого утра не ладилось. "Контингент" больных подобрался такой, какой требует "особого" внимания. Да еще и вызов на консультацию в другую больницу.

Пока разбирался с делами, пока спускался вниз, усаживался в присланную "Волгу", час в пути, два - в реанимации городской больницы, еще час - на обратную дорогу. В общем, в отделение я вернулся за полчаса до "пересдачи" смены.

И тут меня в коридоре остановил "новенький".

- Михаил Борисович, меня зовут Александр. Вы меня не проконсультируете?

Мне стало смешно. Во-первых, у нас в отделении по имени-отчеству и на "Вы" обращались только к "старшим по званию". Таких существовало всего двое - заведующий-профессор и его заместитель. Все остальные были на "ты", как и полагается в здоровом врачебном коллективе. Во-вторых, Саша выглядел (и был) старше и опытнее меня (как потом оказалось).

Напустив на себя профессорскую серьезность, я посмотрел на него снизу вверх (сказывалась разница в росте) и велеречиво промолвил:

- Давайте, Александр Ашотович, что там у вас?..

Консультация продолжалась минут десять. Я пытался сдерживать себя, но не смог и, под конец, - просто заржал.

- Саня, - сказал я, - бросай этот официоз к чертям собачьим. Пойдем-ка лучше покурим.

И мы отправились присоединяться к "детям подземелья". Курение в реанимационном отделении было запрещено категорически. Ну, не совсем категорически. Допускалось - иногда - в ординаторской. Но ординаторская - не лучшее место для знакомства и бесед на отвлеченные темы. В подвале же, недалеко от выхода из раздевалки, существовало такое пространство под лестницей, куда кто-то догадался притащить два ряда полуразваленных кресел для кинотеатра. В центре "пятачка" стояла импровизированная пепельница в виде трехлитровой банки. Вот этот уютный уголок и назывался у нас - "дети подземелья".

Саня был старше меня на три года, хотя мы оба закончили институт в 1984-м. После школы, не поступив в 3-й мед, он пошел в медицинское училище, откуда прямым ходом поступил все в тот же 3-й. После института - интернатура в реанимации в городской больницы, похожая на старый достойный способ обучения плаванию. Когда бросают в воду, и тот, кто хочет - и сможет - выплывает.

Саня выплыл, и даже смог поступить к нам в аспирантуру.

Меня он поразил. Таких людей я раньше никогда не встречал. В нем был максимализм, не юношеский, но зрелый. Он ничего не мог делать наполовину. Человек, живущий по закону "все или ничего". Я никогда не видел его спокойным. Он был всегда в движении. Меня это, с одной стороны, удивляло, с другой - вызывало непритворное уважение.

Так закончилась осень. Прошла зима. В воздухе запахло весной.

Однажды Саня попросил меня о помощи. Оказывается, у него был автомобиль. "Шестерка". Всю зиму машина простояла в запертом гараже. Пришла весна. Гараж предстояло откапывать. Я согласился.

Поехали на гаражную стоянку. Санин бокс располагался в самом конце "коридора". Немудрено, что всю довольно снежную зиму трактор сгребал снег со всего ряда и закапывал дверь именно этого гаража. Плотный спрессованный сугроб возвышался над крышей. Вооружившись ломом, совковой и снегоуборочной лопатами, "с шутками и прибаутками" мы открыли археологический сезон.

В первый день удалось расчистить только одну створку ворот. К вечеру следующего открыли и вторую. Еще часа три ушло на то, чтобы сформировать дорожку, способную выпустить автомобиль из гаража. После установки зимовавшего дома аккумулятора оранжево-желтая "шестерка" ожила. Сделав "круг почета" вокруг гаражной стоянки, мы водворили машину на место.

Прошла еще неделя. Снег стаял - как и не было. И вот как-то однажды вечером Саня пригласил меня на испытательный выезд. Я недолго стоял на перекрестке. Оранжевая шестерка стремительно появилась в конце улицы, журча двигателем, минут через пять. Мы поехали по каким-то делам на другой конец города, в Измайлово. Всю дорогу Саня рассуждал о том, что за долгую зиму его водительские навыки притупились и с неделю уйдет на их восстановление.

Сидя на пассажирском месте, я бы этого не сказал. Саня водил, как жил. У педали газа он признавал только два положения - "в пол" или холостой ход. Тормозил редко и нехотя. У светофора он искал возможность втиснуться в малейшую щель между автомобилями, оставляя слева и справа просветы сантиметров по пять.

Тем временем, моя семья меня покинула. Не совсем. На время. Жена взяла маленького сына и уехала на месяц к родителям в другой город - давно их не видела. Начиналась пора "швабоды". Я быстро нашел себе достойное занятие. Купил в магазине "Радиолюбитель" набор для сборки усилителя. Стоил этот набор рублей шестьдесят. Точно такой же готовый усилитель зашкаливал за двести. Несколько вечеров я просидел, не разгибая спины, набивая диоды, транзисторы, резисторы и микросхемы в печатные платы. Потом началась пайка.

Небольшое отступление. О радиоэлектронике.

Прожить на врачебную зарплату было невозможно. Поэтому я придумал себе "халтуру". Вернее, две. Первая была проста - я писал компьютерные программы в диссертации нерадивых аспирантов. Тогда как раз была мода - в каждой диссертации должна быть обработка результатов на компьютере, и с оригинальным софтвером. Естественно, большинство аспирантов, тем более из "мандариновых" республик, компьютера и в глаза не видели.

Но на одну "халтуру" плюс зарплата выжить было тоже проблематично. Пришлось придумывать вторую. Я дал объявление в "Вечерку": "Покупаю неисправные кассетные магнитофоны "Орель-101". "Орель" был уникальным аппаратом. Производили его в Днепропетровске, на военном заводе. Стоил он почти пятьсот рублей "очень старыми". Но он того стоил. В нем было два мотора, почти сенсорное логическое управление, встроенная полупрофессиональная система шумоподавления и очень качественный тракт записи-воспроизведения. Иными словами, "савейский" аппарат за четыреста пятьдесят был аналогичен по классу хорошим западным, стоившим не менее тысячи двухсот.

Но "Орели" - ломались. Причем всегда - в двух-трех характерных местах. И этот лом можно было купить с рук рублей по двести пятьдесят, сдавая потом в комиссионку в абсолютно исправном виде сотни по три.

Так я открыл радиомастерскую на дому. Через мои руки проходило по пять аппаратов в месяц. Я бы мог делать и больше, но оборотных средств на покупку "лома" не хватало. С бытовой радиоэлектроникой я тогда был на короткой ноге.

И вот, в тот вечер, когда мне оставалось запаять последнюю плату в моем усилителе и приступить к отладке (навороченный осциллограф я заимствовал за десять рублей в месяц в ближайшей радиомастерской), раздался звонок в дверь. На пороге стоял Саня.

- Знаешь, я свою семью тоже на два месяца отправил, - сказал он и хитро улыбнулся.

За два часа мы все допаяли и настроили. Крошечный ажурный усилитель прокачивал по тридцать пять ватт на канал без малейших искажений. Мы блаженно сидели на диване, пили пиво и слушали Карлоса Сантану.

На следующий день Саня появился у меня дома с коробкой в руках - он купил такой же полуфабрикатный набор. Второй усилитель - вместе - мы собирали два вечера. Естественно, с "неизменно превосходным результатом".

Монотонная совместная работа сближает людей. Мы подружились.

Молодость, одиночество, наличие автомобиля, хорошей музыки и свободной жилплощади в сочетании с весной будят в людях страсть к приключениям. Так начались наши веселые разгульные два месяца - сплошная "ночь с пятницы на понедельник". Конечно, работу мы не забрасывали. Больных нужно было лечить. Но наука с диссертациями были отложены на потом.

Всему находилось время - беседам ночи напролет, развлечениям, катанию по ночной Москве, пиву с венгерским вермутом и прочему, чем обычно отмечают доблестный путь в такие короткие (как теперь понимаю) годы уходящей юности.

У меня было сорок фамилий,

У меня было семь паспортов,

Меня семьдесят женщин любили,

У меня было двести врагов.

Но я не жалею!

Сколько я ни старался,

Сколько я ни стремился -

Все равно, чтоб подраться,

Кто-нибудь находился.

И хоть путь мой и длинен и долог,

И хоть я заслужил похвалу -

Обо мне не напишут некролог

На последней странице в углу.

Но я не жалею!

Это - тоже "по Высоцкому". Уже не "почти".

И вот пришло лето. Отпуска. Отъезд из Москвы. Потом - осень. Я сменил работу. Дел стало невпроворот. Командировки, разъезды, города, люди, лица. В то время я вел учет своим авиаперелетам над просторами Родины. Получалось по шестьдесят - семьдесят в год.

С Саней мы почти не созванивались. Как-то раз, при случайной встрече он сказал, что едет в Штаты. В гости. На месяц. Оказалось - навсегда.

Он звонил оттуда - один раз. Оставил номер телефона.

Спустя три года я первый раз поехал в США. Перелет был долгим, утомительным (через Франкфурт) и неприятным. Я сидел на самом последнем ряду старого люфтганзовского "джамбо". Над Скалистыми Горами начало мотать так, что стали падать набок тележки для развоза напитков. Молоденькая стюардесса (оказалось - практикантка, первый рейс по маршруту Франкфурт - Сан-Франциско) от страха заплакала. Старый веселый американец, сидевший возле иллюминатора, слева от меня, саркастически заметил: "Никогда больше не полечу Люфтганзой - если долетим, конечно..."

Можете представить себе мое состояние, когда после объявления о десятиминутной готовности к посадке во Фриско, многотонная махина Боинга-747 стала садиться прямо в океан. Откуда мне было знать, что в Сан-Франциско взлетно-посадочная полоса начинается у самого берега.

В общем, из здания терминала я вышел никакой. Ни петь, ни рисовать. Выкурив сигарету в три затяжки, я стал искать мусорницу. Мусорниц не было. Я уже был готов сжевать окурок, когда проходящая мимо меня американская тетечка шоколадного цвета и необъятных размеров, тоже с "бычком", неожиданно привычно-спокойно бросила его под ноги и смачно растоптала. Проделав то же самое, я с облегчением подумал, что, хоть американцем я не стал, но в этой стране мне уже определенно нравится.

В отеле, приняв душ и развалившись на кровати, я достал ноутбук и выудил из него Санин номер телефона. Пять вечера по Калифорнии. Окно номера - с видом на невообразимо модерновую пирамиду центрального офиса компании SEGA.

Трубку сняли на седьмой зуммер, ответив скрипучим женским голосом:

- Аллё! Говогите!

Русско-одесская речь меня несколько удивила. Я попросил Саню к телефону.

- Он на габоте. А хто это?

Я представился.

Ответный звонок раздался через час.

- Михалыч, привет, - услышал я. - Ты только извини, я долго не могу, я тут комнату снимаю. Короче...

- Саня, - перебил я. - У меня срочное дело. Я перезвоню через пять минут.

И повесил трубку. Никакого срочного дела не было. Если человек снимает угол - значит, такая жизнь. Наверное, ему не очень с руки вести долгие междугородние переговоры. И я перезвонил - пусть лучше звонок будет оплачен с моей стороны.

Мы проговорили час. Выяснить удалось немного. Больше спрашивал он.

Как я понял, он работал медбратом в госпитале. По вечерам подрабатывал в овощном магазинчике. Снимал комнату. Семья оставалась в Москве. Были какие-то проблемы со статусом, визой и иммиграционной службой.

А мне все виделось в розовом свете. Гостем ведь всегда быть проще.

В заключение мне пришла в голову неплохая идея.

- А что, если нам встретиться в Нью-Йорке на этих выходных? Я прилетаю туда вечером в пятницу, да и тебе из Детройта - рукой подать!

Тут Саня как-то замялся. И работы много, и времени нет, и вообще... Все было вполне правдоподобно. Если бы я не знал его. Он просто не хотел меня видеть. Мою довольную физиономию. Но тогда я этого не понимал.

- А давай, - опять кипятился я, - я прилечу в Детройт. Если ты не можешь. Погуляем, пообщаемся. Вспомним старое...

- Ну, если тебе это удобно...

Голос не оставлял никаких сомнений.

Субботним утром я зашел в трэвел эйдженси на Манхэттене. Билетов до Детройта было навалом. Ближайший рейс через полтора часа. Билет я купил. Быстро доехал до аэропорта. Прошел контроль на безопасность, и уже подошел к регистрационной стойке.

Потом развернулся и медленно поплелся к выходу. Билет я не сдавал. Он до сих пор лежит у меня в верхнем ящике стола. Сейчас достану. Открою. Посмотрю. И положу обратно.

Это правда, что в одну воду нельзя войти дважды. В другом беда. Порой до слез - хочется.

А на обратном перелете "Люфтганзу" не трясло. Право - хорошая компания.

КОЛЕСО

...И тогда Он уронил лицо в ладони, сгорбился и затих. Там, где Он был, не могло быть ни лица, ни ладоней, ни Его самого - но как еще описать это простым человеческим языком?

Он понял, как Он устал. Там не было и усталости - но как еще назвать безнадежную тоску, когда опускаются руки? Которых нет.

Колесо сделало один неполный оборот, заскрипело, задрожало, завибрировало, издало протяжный стон и остановилось. Оно было старым. Настолько старым, что старше бывает только Время. Оно и было - Колесом Времени.

Дежурный Архангел проснулся, посмотрел на циферблат тахометра, вздумал было затрубить тревогу, но его тут же опять сморило. Он уткнулся в крыло и сладко засопел. И без меня разберутся, подумал он, проваливаясь в абсолют высшего сна, над которым не властно даже Колесо Времени.

Челядь поменьше не спала. Она обрадовалась нежданному перерыву. Ангелы закурили тщательно припрятываемые от начальства папироски, дьяволы достали гребешки и стали расчесывать спутанную за долгие труды шерстку на хребтах. Знаки Зодиака, почуяв дух свободы, быстренько сообразили картишки, и, ни у кого не спрашивая разрешения, стали расписывать пульку. Овен смухлевал на раздаче, и Водолей пообещал обломать ему рога. Вся компания залилась дружным мелодичным смехом.

Время остановилось. Зависли в небе самолеты. Фотоны, потеряв смысл и опору, колебались без движения в глубинах пространства. Газ в цилиндрах двигателей внутреннего сгорания застыл в необычном состоянии между "гореть - не гореть". А искра со свечей все размышляла - воспламенять смесь, и если да, то когда, сейчас или потом. А как тут разобраться, если Колесо больше не скрипит...

Он был неподвижен, и только вздымавшиеся и подрагивавшие в скорбном рыдании плечи выдавали Его состояние.

Он никогда не боялся работы. Работа - она бывает разной. Можно сочинять языки. Можно конструировать живых. Можно гонять по небу облака. Можно рассыпать, тушить и собирать звезды. Он давно прошел через все это, поднимаясь все выше и выше по той лестнице, даже намека на которую не мог видеть никто. Теперь ему доверили Колесо. Высшая точка.

Когда Он гонял облака - Он мог. Да, Он мог рисовать ими картины в голубизне, и каждый раз эти картины были новыми. Когда Он сочинял языки - Боже, как это было прекрасно - прорисовывать каждый штришок на бесчисленных иероглифах, придумывать имена богам и раскладывать радугу гласных на семь цветов. Но теперь - нет...

Теперь - Колесо. Оно скрипит и скрипит. Все, что с ним можно и нужно делать - вращать. Вращать. И опять вращать. Как это тяжело, когда никто и никогда не спросит тебя - почему ты его вращаешь. Или - почему ты остановился. Когда смысл вращения заключен в нем же самом.

Тоска свилась легким облачком. Лицо поднялось из чаши рук, которых не было. Саднили мозоли, но Он не чувствовал. Он снова взялся за спицы, напрягся и сделал первый шаг. Колесо задрожало, заскрипело и - поддалось его усилию.

Дежурный Архангел проснулся, подслеповато поглядел на тахометр и опять заснул. Ангелы спешно побросали папироски. Дьяволы понуро побрели подсыпать хворосту в свои адские костры. Овну так и не успели обломать рога за картежное жульничество.

Время поехало вперед.

А там, на Земле, малыш в колыбельке под розовым балдахином сладко чмокнул пустышкой, пискнул, вытаращив глазенки на утреннюю звезду, и утих в пелене предрассветной сладкой дремы.

Он вращал Колесо, делая шаг за шагом, круг за кругом. Теперь он знал - зачем. Всего через тридцать два поколения именно Он станет пра-пра-пра-...внуком этого малыша. И точно также будет жевать пустышку беззубым улыбающимся ртом и таращить серые глазенки на добрую утреннюю звезду.

Ведь если вдуматься, это куда приятней, чем гонять облака, придумывать языки, конструировать живых и вращать Колесо Времени.

ПРИТЧА О ДОБРЯКАХ

Розовощекие круглолицые Добряки сидели после рабочего дня по домам и читали газету.

В газете было написано про то, как сложно теперь жить, и как всего не хватает, а кое-чего - так просто в избытке, и про сложную-пресложную ситуацию. И еще про то, что нужно быть сознательным, и правильно осознавать всю сложность момента.

Добряки откусывали кусочек пирожка, запивали его молочком, и готовились было читать дальше, когда в их двери звонили. Приходили почтальоны и отдавали Добрякам конверты. Совсем одинаковые конверты.

Добряки открывали конверты, доставали сложенные вдвое листы бумаги и читали на них:

"Уважаемый Добряк!

Сегодня нам как никогда нужно быть сознательными, и правильно осознавать всю сложность момента. Нам требуется ваша помощь, ваша добрая воля и ваше присутствие Там."

Добряки доедали пирожок, допивали молочко, собирали рюкзаки - и уходили Туда. И не возвращались. А в стране все были сознательными, и правильно осознавали всю сложность момента.

Правда, скоро стало некому идти Туда. Зато резко выросла продажа румян.

ПРОПЕЛЛЕР

Сколь хватает взгляда, побережье песчано и пустынно.

Почти штиль, лишь мелкая ленивая рябь по серо-зеленоватой воде. Почти вечер, лишь солнце не так низко. Почти осень, лишь цвет неба пока еще летний.

Далеко город, в двух часах автомобилем. Нет от него ни суеты, ни шума, ни даже запаха.

Терпкий аромат утреннего шторма еще не совсем развеян над бухтой. И море лениво лижет берег, как миллион лет назад.

Мелкие камушки, песчинки, осколочки стекляшек перекатываются в дрожи прибоя; блестят веселой какофонией световой игры. Мальки пугливо бродят в прибрежных водорослях.

На длинной тонкой палочке, воткнутой глубоко в песок, с тихим жужжанием крутится маленький пропеллер.

Палочка обстругана перочинным ножиком. Долго стругали ее, не везде аккуратно, но любовно. Наверное, язык высовывали от старания и громко пыхтели-сопели при этом. В двух местах на палочке коричневые пятна - эх, не иначе палец порезали, пока ножик укрощали.

В верхний конец палочки, перпендикулярно длиннику, воткнута стальная игла. На ней - пропеллер, ограниченный спереди и сзади цилиндрическими кусочками пробки.

Лопасти пропеллера - само загляденье. Резала их рука твердая, в движениях строгая, скупая и уверенная. Пропеллер создан целиком из мягкой сосны, с соблюдением всех нужных форм и углов; вырезан без дрожи в руках и ошибок. После обласкан он, верно, мелкой шкуркой. И с первого раза сделан так, что отзывается сумасшедшим вращением на мельчайшее дуновение ветерка.

А сзади к пропеллеру хвост приделан - для слежения за направлением ветра. Хвост из тонкого картона, ножницами покромсанного, акварелью наподобие петушиного хвоста расцвеченного; сверху тонким слоем лака покрытого. Брызги краски да лака потеки - свидетели творческого процесса и победы над материалом. И сопение громкое - да вот же оно, тут как тут!

Вертится пропеллер, издавая тихий прерывистый звук, рассекая лопастями мерное движение набегающего с моря ветерка. Поворачивается за движением хвоста. Следит за чем-то невидимым, непонятным.

Он живой. Он на большую стрекозу похож. Неповторимый. Хрупкий. Совершенный.

Жаль, увидеть некому. Сколь хватает взгляда, побережье песчано и пустынно.

И ТОГДА ОНИ ВЕРНУТСЯ

Стакан, до самых краев наполненный молоком, на глазах стал превращаться в гриб. Ровная секунду назад матовая поверхность заколыхалась, вздулась, вся пошла нервными, неровными волнами. Желеобразной полусферой молоко выскользнуло из стеклянного цилиндра, стало большим шаром, тут же разделилось на множество шаров поменьше - и млечный путь начал путешествие по кабине.

Гравитрон, подумал мужчина. И второй раз за последнюю неделю. Теперь Коалиция не отвертится. Они ответят за разгильдяйство. Они зачтут мне сломанный график. Они заплатят штраф. Они добавят нам отпуск. Теперь не от-вер-тят-ся. Я раздену их по полной.

Мужчина недобро усмехнулся сквозь нависшие усы, перевернулся в медленном сальто через голову, на ходу соображая, где здесь теперь пол, а где - потолок, и, наконец, сообразив, надавил на кнопку интеркома.

- Милая, это всего лишь гравитрон.

- Я поняла, - отозвался мелодичный голос, словно позванивающий веселыми колокольчиками и искрящийся смешинками, скрытыми в уголках рта.

- И что ты намерен делать теперь?

- Сначала... Сначала мы починим этот чертов гравитрон. Потом -

нагоним график и встанем на наше место в конвое. Ну а пото-о-ом, - он с наслаждением протянул долгую гулкую гласную, - я раздену их по полной, и мы сможем целый год никуда не летать. Представляешь? Год. Год вместе! На Земле! Только ты, я и Малыш.

- Представляю, - сказала женщина, - но ты не особо хорохорься. Во-первых, половина уйдет на адвоката. А во-вторых - не забывай, еще пять лет назад Коалиция запрещала летать семьями. Неужто забыл?

- Не забыл, - буркнул мужчина в ответ, и его нависшие усы придали лицу необычайно серьезное выражение. Еще бы не помнить. Малыш родился как раз через год после того, как семьям разрешили летать вместе.

- Ладно, - сказала женщина, - мне пора вынимать обед из духовки. Придется его по кусочкам теперь сеткой ловить, что ли... - легкий оттенок недовольства проскользнул в ее голосе. - Ну ладно, топай в спускаемый, к панели гравитрона, а я пока разбужу Малыша.

***

Мамино лицо прорезало сладкий сон совсем внезапно. Ее добрые зеленые глаза сверкнули озорным огоньком, а мягкие теплые губы сложились в привычный рисунок. "ПО-РА ВСТА-ВАТЬ, МА-ЛЫШ", прочел мальчик по губам матери.

Он вынул палец изо рта, потянулся в своем гамачке, схватил за ухо плюшевого зайца, и, словно маленькая птичка, выпорхнул из двери детского отсека.

За четыре года старый транспортный корабль NX-214B стал его настоящим домом. Собственно, у него и не могло быть другого дома. Он родился здесь. На корабле. Весь остальной мир - далеко, в иллюминаторах. А дом - совсем близко. Это здесь.

Дом - это Мама. Это Папа. Это плюшевый заяц. Это бортовой Центр Управления, куда Папа и Мама не пускают его одного. Еще дом - это детский отсек, это фотография Папы, Мамы и Малыша на стене. А еще дом - это Говорильная Машина, которая учит его читать речь по губам.

"СЫ-НОК, ПО-ДАЙ МНЕ ТЕС-ТЕР".

Лицо отца было добрым и, как всегда, немного озабоченным.

"ХО-РО-ШО, ПА-ПОЧ-КА", ответил Малыш, старательно копируя своими маленькими губками движения механических губ учившей его человеческому языку Говорильной Машины. Он вытащил тестер из углубления в стене, прикрепил его коротким фалом к поясу своего комбинезончика, оттолкнулся от стенки и полетел в направлении двери спускаемого модуля.

Отец уже ждал его там. Он взял тестер, не спеша открыл крышку, подсоединил три хвоста разноцветной лапши проводов к слотам гравитрона. Прибор быстро прошел селф-тест и вышел на режим. Диагноз был готов через минуту: восемнадцатый блок на замену.

Мужчина включил интерком.

- Милая, восемнадцатый блок гравитрона.

- Сейчас принесу, - ответила женщина, - вот только закончу разбираться с обедом.

Спустя несколько минут женщина влетела в спускаемый модуль, прижимая к груди запасной восемнадцатый блок гравитрона.

- Оно? - спросила женщина, тряхнув соломенным каре.

- Оно, - ответил мужчина, - тебе придется подержать меня несколько минут за пояс. Восемнадцатый стоит неудобно, а в невесомости уцепиться не за что.

- Да что мне, впервые, - усмехнулась женщина, и мелкие чертенята забегали в ее безумно обворожительных глазах.

- Я вообще тебя люблю держать, и не только за пояс, - рассмеялась она, не в силах больше сдерживать улыбку.

Малыш наблюдал за родителями, держась за скобу, торчащую из стены - чтобы не улететь.

"МА-ЛЫШ", промолвила Мама, "ПРИ-НЕ-СИ НАМ ПО-КА РЕ-ГИС-ТРА-ТОР НЕ-ИС-ПРАВ-НОС-ТЕЙ".

"ХО-РО-ШО, МА-МОЧ-КА", ответил Малыш и медленно выплыл из спускаемого модуля в основной отсек корабля.

***

Центральный Пульт был как раз на пути в кладовку, где среди прочих нужных приборов притаился регистратор неисправностей. Малыш пристегнул к поясу регистратор, и уже полетел обратно, в спускаемый отсек, когда его взор привлекла Главная Диаграмма Управления. Она была такой красивой - многоцветной, многовершинной. Она напоминала невероятной красоты Цветок. Вот только цветов Малыш не видел никогда.

Если нажать на ту, на эту, на эту, или на эту кнопку - Цветок изменится, заиграет радужными красками, вырастет... Это же так красиво!

- Внимание! - проскрипел механический голос бортового компьютера, - внимание! Вы запросили последовательность 1674! Подтвердите ваш выбор!

Цветок стал оранжевым, его лепестки кружились в магически красивом танце.

Малыш нажал на красную кнопку, и ритм танца Цветка ускорился.

- Внимание! - проскрипел механический голос, - вы подтвердили выбор последовательности 1674! Введите личный код!

На экране под Цветком появилась красная надпись.

Малыш помнил, что делал отец, когда появлялась такая красная надпись. Всё очень просто. Нужно положить пальчики на пять желтых кнопок. Там, слева от Цветка. По пальчику на кнопку. А потом нужно выстукивать, как Папа. Первый - третий - пятый - четвертый - четвертый - второй - первый - пятый - третий - второй. Всё.

- Личный код верен, - отозвался компьютер, - последовательность 1674 активирована. У вас есть две минуты, чтобы занять места в спускаемом модуле.

Цветок из оранжевого стал красным, потом зеленым, потом снова красным. "Последовательность 1674 - уничтожение корабля - активирована. До отправки модуля - 2 минуты. До уничтожения корабля - 1 час", пульсировала надпись под ним. Мягко закрылся шлюз спускаемого аппарата. Через двадцать секунд задрожала обшивка, и спасательный модуль, объятый пламенем, стартовал вниз и вбок, в сторону Венеры.

Малыш натолкнулся на запертую дверь отсека. Наверное, они закрыли за собой дверь, чтобы я не мешал им работать, подумал Малыш.

"МА-ЛЫШ, ПО-РА СПАТЬ", сказала Говорильная Машина.

"ХО-РО-ШО", ответил Малыш, доплыл до детского отсека, залез в гамачок и поглядел на стрелки часов. Потом он засунул большой палец в рот, причмокнул, посмотрел на фотографию Папы, Мамы и Малыша, и закрыл глаза. Хорошо, когда у тебя есть Папа и Мама.

Скоро, когда стрелки часов сойдутся на цифре, похожей на грушу, надо будет опять просыпаться.

И тогда они вернутся.

ЭТЮД

тогда было наверно около де. ся. ти.

я стоял под часами - там где всегда

и слушал механический голос

и немного стучало в висках

я машинально пинал носком туфли по новому чемодану

разглядывая в упор смешную кучерявую трехлетнюю девочку

все пытавшуюся усадить свою куклу

на пустую баночку пепси

а потом стало около половины

появился запах твоих духов

я почувствовал его спиной

а потом я почувствовал тебя

твой шофер бережно поставил чемодан

и еще он сказал мне "здравствуйте"

а я небрежно кивнул в ответ и ты улыбнулась одними глазами

как умеешь делать лишь ты

мы пили виски в деревянном баре

на первом этаже зала вылета

и ты говорила я увижу много нового

того что не видал никогда

это была не даль

самолет идет всего три часа

и там широкие кожаные кресла

и веселые высокие стюарды одаряли улыбками нас

транзитный аэропорт был похож на нахохлившегося голубя

встречая нас туманом и сыростью

через нее все же сквозило солнце

и никто не бросал бумажки на чистый мраморный пол

мы еще летели час

поднимаясь над облаками и снова спускаясь

дотягиваясь до линии горизонта а когда дотянулись

было время садиться

отель был старым и с колоннами

может это были кариатиды

но только теперь я знаю это слово

а тогда даже не подозревал

ты сказала "почему бы нам не спуститься в бар"

а я посмеялся - "тогда уж лучше подняться"

и мы весело бросали монету в лифте

с надеждой следя за орлом

но монета (или решка?) укатилась в шахту старого лифта

и мы не пришли к решению

а вместо этого вышли на набережную

и отправились дышать ветром

ты говорила - они такие смешные

эти местные жители

старого очень старого

готического городка

а я вторил тебе - они такие смешные

эти местные жители

невероятного бесшабашного очень старого

готического городка

я думал набережная кончится раньше

чем мы станем голодными

я не знаю что ты думала

но случилось наоборот

я был неуклюж

я был чертовски растерян

и протягивая тебе зажигалку с торчащим язычком пламени

я уронил твой фужер

а тебе это даже понравилось

и весело щурясь

ты сказала - "разве тебе неизвестно

что фужеры бьются к удаче"

и мы снова вышли на набережную

когда я сказал что хочу

эту красную машину

и хочу ее прямо сейчас

ты ответила

что же

раз хочешь пусть машина действительно

будет красной

этот парень из рент-э-кара

все никак не мог уяснить себе

принципиальности цвета

и бликов улыбок на лицах сумасшедших двоих

ты спросила

куда же мы едем

куда мы несемся по этим

самым узким на свете улочкам

нарушая все мыслимые правила

притирая прохожих к стенкам

жутко древних чопорных

полосатых домов?

если бы я знал я бы ответил

но уже спускались сумерки

а ведь сумерки - самое лучшее

время для начала ужина при свечах

интересно но перед сумерками

так светло на безбрежной набережной

и даже замок принца датского

остается виден через пролив

мы сидели полночи на полу

на мягком податливом ворсе

прислонясь спинами к креслам

и потягивая старый коньяк

я спросил что я делаю здесь

но я не ответил но ты не услышала

ты держалась за поручень будто

земля уходила у тебя из-под ног

тронув площадь рассветом всходило светило

чтоб так скоро повиснуть в зените

когда красная машина тронулась

вжимая нас в мягкие кресла

на обратном пути известный писатель

морщил нос своими видениями

улыбаясь в добрые веснушки

и трепля мочки ушей

я смотрел на него вполоборота и улыбался

тому что известные писатели

как оказывается пишут

даже в десяти тысячах над землей

в аэропорту был сначала водитель

с ним ушла ты

потом я

остался запах духов

он остался может всего лишь на миг

а так хотел он быть вечным

но он был никому не нужен

растворился и тоже безвозвратно ушел навсегда

ВОЙ

В день 15-го августа

Тяжелая резная дубовая дверь гулко хлопнула, выпустив Лешку навстречу вечернему майскому солнцу, ласкавшему сухие теплые крыши домов на широком проспекте.

Лешка заморгал, сощурился, поправил очки, несколько раз переложил портфель из руки в руку, поднял голову и замер, заглядевшись на пару голубей, исполнявших незамысловатый танец на облупленном желтом карнизе прямо под окном его ординаторской.

- Алексей Иванович, что, хорошо на воле? - игриво пискнула пропорхнувшая мимо него Наталья, старшая сестра отделения.

- А то! - отозвался Лешка, не покидавший здания института тридцать шесть часов подряд. Он повернул голову, взглянул на Наталью, и эта ничем не примечательная рыжая двадцатипятилетняя девчонка с веснушками показалась ему творением Сандро Боттичелли.

Вкусная сигарета сама выпрыгнула из пачки, а ленинградская зажигалка сработала с первого раза. Окутавшись клубами ароматного дыма, Лешка было двинулся к выходу из уютного дворика клиники, но вдруг остановился и в задумчивости опустился на облупившуюся зеленую лавочку, покрытую едва заметным налетом светлой мелкой городской пыли.

Он поставил портфель рядом с собой, выгнул спину по форме лавочки, заложил руки за голову и смачно потянулся, разглядывая блестящие носки новых чрезвычайно модных и еще более дорогих ботинок, в кои-то веки позволенных себе с последней премии.

Хлопающая дверь клиники впускала и выпускала серьезных озабоченных людей - в халатах и без; семенящих и степенно несущих себя в пространстве; высоких и маленьких; худых и толстых; старых и молодых. Жизнь спешила, бурлила, кипела, и был лишь один оазис в этой пустыне, где можно было расслабиться и с наслаждением разглядывать носки новых ботинок - Лешкина скамейка.

Лешкина спешка кончилась, и кончилась на целые сутки. До следующего дежурства, которое точно обещало не быть таким внезапным, таким натужным и таким длинным.

Дверь хлопнула в очередной раз, и выпустила Рустема. Был Рустем сутул, как и положено людям титанического роста, сухощав и весел. Заметив Лешку, и, улыбнувшись еще шире, чем за мгновение до этого, он пошел к Лешкиной лавочке танцующей морской походкой, шоркая по асфальту старыми найковскими галошами сорок восьмого размера.

- Э-э-эй, отрок Алексий, - певуче протянул он, лучась карими добрыми глазами и светясь каждой морщинкой на смуглом скуластом лице, - а не выдашь ли ты мне закурить?

С этими словами Рустик плюхнулся на жалобно заскрипевшую лавочку и опустил свою громадную ручищу Лешке на плечо.

- My pleasure, Рустем Сергеевич! - ответствовал Лешка, выдергивая пачку с верблюдом из кармана своего видавшего виды вельветового соломенно-желтого пиджака.

- Ну, брат, ну и умотались же мы с тобой на этот раз, - выдохнул Рустем вместе с клубом ароматного расслабляющего тело и душу дыма.

- Да, кто бы ожидал, что так получится, - отозвался Лешка, глядя в высокое чистое небо, где медленно таял-растворялся перистый след от пролетевшего реактивного самолета. - Ты в какую сторону сейчас? К метро?

- Наверное, - согласился Рустем.

- Ладно, тогда пошли, - отряхиваясь, поднялся с лавочки Лешка.

Они вышли на проспект и неспешно взяли курс в сторону "Октябрьской".

Хорошее, свежее, холодное, настоящее "Жигулевское" продавали прямо с машины. Крепкий мускулистый мужик работал молча, сосредоточенно и очень быстро, так что очередь рассасывалась, даже и не пытаясь образовываться. Запотевшая дюжина быстро перекочевала в портфель и сумку, а в скверике Горного Института самая дальняя и потому самая уютная лавочка оказалась - как по мановению волшебной палочки - совершенно свободна.

По первой бутылке выпили молча, быстро, не ощущая вкуса - просто утоляя жажду, всегда присутствующую у людей, которым пришлось отпахать полутора суток. Вторая упала вслед за первой, а третью можно было уже медленно, с наслаждением, открыть и расслабленно поставить перед собой на асфальт.

- Вот ты зря кипятишься, отрок Алексий, - Рустем закинул ногу на ногу и стал похож на удивительную мудрую цаплю, почему-то сложенную под углом в девяносто градусов. - Ты зря, зря, - повторил он. - Ну что тебе проку цапаться с ученым секретарем? И это перед самой защитой, кандидат ты наш без-пяти-минутный! Огребешь ведь по первое число, потом жалеть будешь страшно. Кстати, насчет первого числа. Защита-то когда?

- Угадал, первого, - буркнул Лешка, доставая очередную сигарету. Его лоб вспотел, щеки покраснели, а карие глаза приобрели несколько лихорадочный блеск. Лешка нервничал.

Рустем поднял бутылку и сделал гигантский глоток. Удовольствие, полное спокойствие и расслабление были написаны на его красивом скуластом лице.

- Да иди ты, Рустик, - огрызнулся Лешка, клацая зубами по бутылочному горлышку, - здесь дело принципа.

- Если ты считаешь это принципом - твое дело. Ведь кто мы им? Рабочие лошади! Ты понял, отрок Алексий? И ничего от твоего кандидатского диплома не изменится. Ровным счетом ни-че-го. Наше дело - пахать, а их дело - представительствовать. Наше дело - больных лечить, а вот их дело - по конгрессам в нью-йорках ошиваться.

- Рустик, - внезапно спросил Лешка, - а ты Нью-Йорк видел?

- Видел, - усмехнулся Рустем. - Издалека. Мы на рейде стояли полторы недели. Все видно было, начиная со статуи Свободы.

- Слушай, - Лешка внезапно изменился в лице, - слушай, Рустик, а, может, ну его все к чертовой матери? А? Смотри - вот я сейчас защищусь. Ну, отдохну, погуляю, отпуск возьму. Ну, еще полгода пройдет. Ты-то по контракту когда в следующий раз уходишь? Аккурат через полгода. Может, возьмешь меня с собой? У вас же там целая флотилия! Неужто нигде судовые хирурги с кандидатскими дипломами не нужны? А, Рустик?

- А тебе это надо? - спросил Рустик, откупоривая по следующей. Тебе, господин-до-старости-второй-ассистент, тебе это надо? Ты уверен? А то потом будешь меня клясть - днями и ночами. Это ж не игрушки. Контракт-то годовой, без права увольнения по собственному. Выдержишь, светило?

- Не знаю, - честно сознался Лешка и присосался к бутылочному горлышку, причмокивая, словно грудной младенец.

- Ладно, подумай хорошо. Время еще есть.

Так кончилась дюжина, и, пока Лешка бегал в Горный за облегчением, Рустем ненадолго исчез и вернулся, отягощенный еще шестью настоящими свежими холодными "Жигулевскими".

Ехать по домам как-то расхотелось. Обычно немногословный доктор Рустем разговорился. В трех годовых вояжах в качестве судового врача повидал он действительно много. Теперь же воспоминания стали какими-то особенно свежими, выпуклыми, красочными, а в Лешкином лице он нашел действительно благодарного слушателя.

***

Возле входа в ресторан правого крыла гостиницы "Украина" стояла недовольная голодная очередь. Мордатый халдей в грязной ливрее работал скрипучим засовом, впуская нужных и важных, и осаживая прочих.

Лешка вылез из тачки следом за Рустемом.

- О! У дверей заведенья народа скопленье, - он тренькнул правой рукой по воображаемой гитаре и повернулся к Рустему. - Рустик, не забудь мой портфель! Я ща!

Относительно твердой походкой он подошел к дверям и с междометиями "прстите-звините" стал протискиваться к стеклу, за которым нес трудную службу хранитель храма чревоугодия.

Дверь приоткрылась.

- От-тец-ц, мы к Вадику из оркет-стра. Ой, из оркест-ра! Ну, неважно! На нас заказано, - выдохнул он в дверной проем.

Через пару минут засов открылся снова, и довольный Вадик замахал Лешке с Рустемом. Здоровенный саксофон, похожий на отбойный молоток, болтался у него на груди, колышась в такт движениям рук.

Знакомая официантка Нина наметала на столик возле самой сцены тарелок, вилок, ножей и бутылок на удивление быстро. Коньяк был, как и полагается, теплым, водка - холодной, минералка - бурливой, заливное - упругим. Народ в зале, как и полагается к девяти вечера, был уже в сильной кондиции, посему через раз требовали "Феличиту", "Yesterday", "Белые Розы" и еще какую-то тошнотворную попсню. Вадик трудился в поте лица и лишь изредка подмигивал бывшему однокласснику Лешке, с которым всю школу просидел за одной партой.

- Ты понимаешь, Рустемчик, - выписывал невообразимые фигуры Лиссажу кончиком вилки в воздухе Лешка, стараясь перекричать очередную "Феличиту", - вот два дня назад по ящику "Маленькую Веру" Пичула крутили, да?! Блин, какая жизнь?! Какая?! Сплошная ж тошнота! Девчонка, да, классная, класснец просто, и что с ней жизнь эта поганая сделала? А? Что?! Ни просвета, ни привета!

- Дурак ты, отрок Алексий, - ответил Рустем, хлопнув об стол только что опустевшей, еще в испарине, рюмкой. - Дурак. Да я тебе в любом порту десятки, нет - сотни! - этих блядей покажу, для которых ничего святого нет. Просто не существует! Они же тебя обласкают, обшманают, пропьют, продадут и в канаву выкинут! И все это - без зазрения совести. Нет у них совести, нет, пойми ты это!

Допивая тягучий армянский коньяк из фужера, Лешка внезапно помрачнел, и, протяжно глядя Рустему в глаза, тоскливо сказал:

- Ой, тяжко мне, Рустемчик!

- Что так? - озабоченно вскинулся Рустем, - что с тобой?

- Вставай, двинулись, - как отрезал Лешка, поднимаясь из-за стола на ватных ногах.

***

Водила с жирным потным загривком и ушами, похожими на вареники, вцепился в руль и давил по Кутузовскому во весь опор - за скорость было обещано. Лешка с Рустемом сидели сзади и пили подаренный Вадиком "Арарат" прямо из горла. Бутылка еще не успела опустеть, когда водила обернулся и сказал:

- Все, мужики, конечная. Поезд дальше не пойдет.

Парковочный пятачок перед воротами оказался абсолютно пуст. Главная алея, в конце которой скрывалось за горизонтом уходящее солнце, была неимоверно длинной для подламывающихся Лешкиных ног. Лешка оперся на руку в мгновение ока посерьезневшего и почти протрезвевшего Рустема, и они пошли.

Аккуратные ряды памятников справа и слева от дорожки бликовали в золоте заката, высвечивавшего имена, даты и фотографии.

- Уже сейчас, уже скоро, - бормотал себе под нос заплетающимся языком Лешка, все крепче и крепче, словно краб, цепляясь за руку Рустема. - Сейчас, Рустемчик, сейчас.

Они свернули в боковую алею и спустя минуту оказались у скромного гранитного обелиска, с которого на них смотрело улыбающееся волевое мужское лицо.

- Вот и пришли. Здравствуй, папа, - еле слышно прошептал Лешка.

Ноги перестали слушаться Лешку, его руки ослабли. Он медленно опустился на колени, обхватив себя руками, словно стало ему безумно холодно, и медленно положил голову на могильную плиту. Крупная дрожь била его.

Рустем, не шелохнувшись, стоял рядом.

- Рустемчик, - прошептал Лешка, и вдруг шепот его сорвался в протяжный крик, - Рустемчик, мне звонили два дня назад из больницы, из отделения, где лежит мама! Они сказали, - тут Лешка совсем съежился и тихо захрипел, - что через два месяца всё. Всё! Понимаешь - всё! Конец! Через два месяца здесь будет два портрета... За что, Рустем?! За что?!

Лешка упал на плиту и тихо завыл. Прижав худые коленки к груди, он перекатывался из стороны в сторону по гранитной плите; его тонкие пальцы, выворачиваемые судорогой, впивались в землю, захватывая черные комки вперемежку с вырванной травой.

Рустем медленно наклонился, сгреб Лешку в охапку, оторвал его от земли, поднял в воздух и прижал к груди.

- Лешка, Лешенька, отрок Алексий, - приговаривал он, садясь на могилу и кладя съеженного Лешку к себе на колени, - не плачь, мой родной, не плачь, не плачь...

***

Утром Лешка проснулся в своей холостяцкой однокомнатной берлоге на аккуратно застеленном диванчике. С трудом повернув больную голову и тяжело размежив веки, он обнаружил на столе две бутылки пива, заботливо приготовленный завтрак и листок бумаги. Неразборчивым врачебным почерком было написано:

"Отрок Алексий!

1. Прежде чем тщательно пережевывать пищу, выпей пол-литра пива - оттягивает.

2. Не забудь - завтра на дежурство.

3. А Нью-Йорк мы с тобой обязательно увидим. Обещаю!"

Лешка принял душ, закурил, прочитал еще раз записку. Потом свернул ее аккуратно вчетверо и снял с полки книгу с портретом отца на форзаце.

Вложил записку между страницами и легким уверенным движением хорошего хирурга поставил томик на место.

ГОЛУБИ

Проворно снующие дворники бесшумно сметали с лобового стекла большие громко стучащие капли ночного тропического ливня. Магистраль была свободна, и шофер в отутюженном синем двубортном пиджаке дал сипящему дискантом двенадцатицилиндровому мотору потешить самолюбие.

Тихо пиликало радио. Кондиционер остужал покрытый испариной лоб. Рубашка прилипла к телу. Пиджак ощущался измятым и неприятно-влажным. Джон Фитцжеральд Перкинс Четвертый, раскинувшись на подушках заднего сидения, в оцепенении наблюдал за мельканием мачт освещения за толстым оконным стеклом тяжелого, пушечным ядром несущегося вперед лимузина.

Перкинс устал. Очень стучало в висках. Шершавый язык прилип к небу. Смертельно хотелось пить. Перкинс засунул руку в чрево бара, не глядя нащупал одну из банок, и ледяная пенная жидкость с шипением начала ласкать глотку, превращаясь в желудке в озеро, источавшее расслабление и неизъяснимое блаженство.

Через три недели будет Рождество, подумал Перкинс Четвертый. Всего лишь через три недели можно будет забыть обо всем, закрыться, запереться от всех, остаться с Кристин и маленьким Джорджем в нашем старом доме. Можно будет глядеть на огоньки свечей, на елку; можно будет мягко позвякивать бокалами, с ногами забравшись на диванчик возле камина. Всего лишь через три недели... Но не сейчас.

Лимузин ненадолго притормозил у поста охраны, снова набрал скорость, выехал на служебную дорожку аэропорта и через пару минут притормаживаний и поворотов остановился на дальней стоянке. Дверь турбо-джета была открыта, приставная лесенка застелена афганским ковром ручной работы. Белокурая Мэгги глядела ему прямо в глаза, ласково улыбаясь.

- Добро пожаловать на борт, сэр!

Джон тяжело выбрался наружу. Краем глаза он заметил, как за его машиной притормозила вторая, из которой выскочили суетящиеся Альтман и Ли. Теперь, в ожидании пока грузчики перенесут в самолет чемоданы и гармент-бэги, они нервно курили, не глядя друг на друга.

Мерзавцы, подумал Перкинс.

- Добро пожаловать на борт, сэр!

Мэгги была ослепительна.

- Спасибо, Мэгги, - вполголоса ответил Джон. Его рука поднялась и тыльной стороной ладони коснулась щеки Мэгги. Альтман и Ли, искоса наблюдавшие за ними, дернулись и демонстративно отвернулись.

Воздух был напоен абсолютной тропической влажностью. Дышать было нечем. Перкинс Четвертый едва поборол подкативший к горлу внезапный приступ дурноты.

- Спасибо, Мэгги, - повторил он, и, преодолев четыре ступеньки, ввалился в салон самолета. Альтман и Ли последовали за ним.

Дверь в пилотскую кабину была открыта. Вышколенная команда сидела на местах, как влитая. Штурман-радист вполголоса переговаривался с диспетчером аэропорта. Пилоты щелкали клавишами и тумблерами, оживляя дисплеи и табло.

- Привет, ребята! - буркнул Джон, и, не дожидаясь ответа, быстро прошел в главный салон. Мэгги подождала, пока Альтман и Ли устроятся в глубоких креслах сразу за пилотской кабиной. Несколько секунд спустя она захлопнула тяжелую дверь, бесшумно повернула ручку блокиратора, опустилась в свое кресло, щелкнула пряжкой ремня и надавила на кнопку в подлокотнике кресла.

- В салоне всё в порядке, командир. Поехали! - едва слышно шепнула она в микрофон бортовой связи.

Оба двигателя турбо-джета глухо заворчали, зашипели и через пару десятков секунд перешли на приятный устойчивый свист. Три минуты прогрева, выход на режим, три минуты рулежки, торможение с форсажем у начала взлетной - и спустя семь минут маленькая, но мощная и маневренная машина уверенно ввинтилась в черное ночное небо над Куала-Лумпуром, взяв курс на Токио.

***

Джон лежал на диване лицом вниз, уткнувшись в мягкие, благоухавшие чем-то приятно-ароматным, подушки. Нужно переждать, пока турбо-джет наберет высоту, пробьет плотный слой туч, пока закончится эта изматывающая душу и тело тягомотная болтанка.

Перкинс не любил самолеты. Стоило только представить себе, что под полом толщиной едва ли в два ботинка - тридцать тысяч футов пустоты; а диван, на котором ты лежишь, несется в темном воздухе со скоростью четыреста пятьдесят миль в час - и Джону становилось не по себе.

Перкинс ничего не мог с этим поделать. Помнится, семь лет назад Кристин настояла, и он сдался. Три недели подряд, по вечерам, маленький, сухонький, источавший доброту и уверенность профессор психотерапии объяснял Джону, как совсем не страшно летать. Он говорил, что даже ездить в обычном автомобиле на несколько порядков рискованней и опасней, чем лететь в пустом небе на прекрасном мощном и надежном самолете. И Джон соглашался с ним.

Джон соглашался с Кристин, Джон соглашался с профессором, Джон соглашался со всеми. Но он ничего не мог поделать с собой.

Эх, если бы летать, как летают птицы! Медленно, свободно, неторопливо; паря в небе, легкими прочными перьями ощущая ласку восходящих воздушных потоков. Если бы... Но вместо птичьего парения он снова ощутил себя в вибрирующем мелкой дрожью чреве турбо-джета, уверенно свистящего парой сделанных по последнему слову турбин.

Джон оторвался от подушек, сел, тряхнул головой. Несколькими глотками осушил стоящий рядом на столике бокал холодного пива. Голова стала болеть явно меньше.

Он поднялся, развязал галстук, стянул несвежую рубашку и мятые брюки, свернул все это в кучу и с отвращением зашвырнул в дальний угол салона. Открыв контейнер, заботливо приготовленный Мэгги, он достал большое теплое мокрое махровое полотенце и стал с наслаждением обтирать гудевшее от дневного напряжения тело.

Приведя себя в относительный порядок, Джон быстро, по-собачьи, заглотнул пару сэндвичей, укутался в теплый халат, сунул ноги в пляжные шлепанцы и несколько раз прошелся туда-сюда по салону. Затем он уселся в кресло, положил ноги на диван, и надавил на клавишу вызова Мэгги.

Мэгги легко впорхнула в салон, улыбнулась и остановилась у двери.

- Этих - ко мне, - коротко приказал ей Перкинс Четвертый.

Мэгги вновь ласково улыбнулась и исчезла в дверном проеме.

***

Джереми брел из школы знакомой дорогой, сосредоточенно глядя себе под ноги. Его руки были засунуты в карманы потертых джинсов, голова опущена. Ранец колотил по спине в такт его шагам. А дорога была долгой и невеселой.

У самого поворота к дверям маленького обшарпанного домишки Джерри замедлил и без того неспешный шаг. Весь наполненный нежеланием возвращаться домой, он сбросил ранец на траву давно не кошеной лужайки, еще глубже засунул руки в карманы и стал в нерешительности раскачиваться из стороны в сторону.

Его внимание привлек небольшой муравейник. Джерри подошел к муравьиной куче и опустился на корточки.

Муравейник словно дышал. Маленькие солдатики перебирали крошечными лапками, сновали, бежали по своим делам; останавливались, что-то хватали, перетаскивали с места на место; вновь бросали, вновь останавливались и опять куда-то бежали. Им тоже не было дела до Джерри.

Джерри поднялся, нехотя взял ранец, зашел на веранду и толкнул дверь. Она с противным скрипом отворилась, открывая проход в темную гостиную. Клубы табачного дыма наполняли воздух. Пахло старой пылью, затхлостью и дешевым виски. В углу мерцал выгоревший экран старого телевизора, по которому прыгали какие-то люди с автоматами, отрывочно крича и стреляя друг в друга.

Эванс-старший не шелохнувшись сидел в кресле. Казалось, он спал. Скрещенные ноги в нечищеных ботинках лежали на столе. Поодаль стояла почти пустая бутылка с темно-коричневой жидкостью, источавшая этот ненавистный Джерри запах. Еще одна, совсем пустая, валялась под столом. Грязный залапанный стакан покоился на подлокотнике отцовского кресла.

Отец тихо сопел, уронив голову на грудь. Его потное опухшее лицо, покрытое многодневной щетиной, с мешками под закрытыми глазами, с мясистым иссиня-красным угреватым носом, было совсем спокойным, и лишь в уголках влажного от виски рта таилась горькая безнадежная усмешка.

- Эй, Джерри, это ты, сынок? - негромко, но отчетливо спросил Эванс-старший, не открывая глаз.

- Я, папочка, - сказал Джерри, стараясь не глядеть в его сторону.

- Ну ты поешь. Там, - добавил отец, неясно махнув левой рукой в сторону кухни. Правой он поднял грязный стакан и стал, давясь, цедить сквозь зубы густую коричневую жидкость, громко и отвратительно причмокивая.

Джерри выудил из огромного пустого холодильника остатки вчерашней пиццы, засунул их в микроволновку и повернул ручку. Спустя минуту микроволновка тренькнула сиплым звонком. Джерри открыл дверцу, вытащил тарелку с пиццей и медленно, без аппетита стал есть, уставившись в одну точку. Он посмотрел на циферблат больших часов, висевших над столом. До возвращения матери с работы оставалось полчаса.

Доев, Джерри бросил грязную тарелку в пустую раковину, шмыгнул носом и вышел в гостиную.

- Папа, я пойду погуляю, - сказал он, не глядя на отца.

Джерри не мог смотреть на отца уже два года. Все это началось, когда отца уволили с фабрики "Ирвинг Семикондакторз", где папа, по рассказам мамы, отработал пятнадцать лет. Мама говорила, что там они и познакомились. Еще она говорила, что Эванс-старший раньше был другим - веселым, добрым. И совсем непьющим.

А потом на фабрике что-то случилось, и сто пятьдесят человек - и отца в том числе - в один прекрасный день просто отправили на улицу. Маме повезло больше - она осталась. И вот теперь папа получает пособие, а мама - одна - работает за всю семью.

- Папа, я пойду погуляю, - повторил Джерри, внимательно разглядывая носки своих ботинок.

Отец ничего не ответил, лишь его голова с закрытыми глазами немного приподнялась, а потом снова опустилась, упершись подбородком в грудь.

Тогда Джерри вздохнул и тихо притворил за собой входную дверь.

***

Ли зашел первым. Альтман - следом за ним. Они в нерешительности остановились у двери.

Перкинс Четвертый сидел к ним спиной. Он держал паузу. Внезапно он мощно оттолкнулся ногами от пола, и огромное вращающееся кресло в мгновение ока повернулось к вошедшим.

- Садитесь, - отрывисто рявкнул Джон.

Ли с Альтманом опустились на самый краешек дивана. Их спины были неестественно прямы, сложенные на коленях руки напряжены. Мертвая тишина, разряжаемая лишь высоким сипением двигателей турбо-джета, повисла в салоне.

- Я слушаю, - уже помягче промолвил Перкинс Четвертый.

- Когда два года назад мы приняли решение купить "Ирвинг Семикондакторз", сэр... - начал было Альтман.

- Когда два года назад я - я! - принял решение купить "Ирвинг Семикондакторз"! - звучно оборвал его Джон Фитцжеральд Перкинс Четвертый.

- Когда два года назад Вы, сэр, приняли решение купить "Ирвинг Семикондакторз", - продолжил Альтман, - это решение было абсолютно правильным и своевременным. Компания была на подъеме и работала как часы, поставляя компоненты для сборки пятнадцати другим компаниям Америки и Канады.

- Я знаю, - грубо оборвал его Джон. - Скажи, Альтман, как могло получиться так, что ты не знал, - здесь Перкинс понизил голос до такой угрожающей ноты, что, казалось, стенки салона завибрировали от его хриплого баритона, - что ты не знал о готовящемся альянсе в Малайзии?

Лицо Альтмана стало бледнее наволочки лежащей на диване подушки.

- Сэр, кто мог знать, - промямлил он срывающимся фальцетом, - что "Мэлэйжен Чип Энтерпрайзес" выкупит этот патент и поставит четыре автоматические линии? Кто? Это ведь такие деньги! Да они никогда этим не интересовались!

Его руки дрожали, левая щека нервно дергалась, а маленькие серые глазки стали совсем тусклыми и бесцветными.

- Кто мог знать? - переспросил Джон.

Он замолчал и секунду спустя совершенно спокойно ответил:

- Ты. Ты, Альтман.

Потом он повернулся к Ли, и, глядя, сквозь его щуплую фигуру, сказал:

- Докладывай, Ли.

Ли открыл папку, и бесцветным, как и он сам, начетническим размеренным голосом начал говорить.

- Переговоры с "Мэлэйжен Чип Энтерпрайзес" оказались безрезультатными. Они отказываются идти на альянс. Они также отказываются купить наш контрольный пакет. Наши убытки по "Ирвинг Семикондакторз" после публикации пресс-релиза "Мэлэйжен Чип Энтерпрайзес" составляют от семнадцати до двадцати двух с половиной миллионов долларов.

- Твое мнение, Ли? - прервал его Перкинс.

- Завод должен быть немедленно остановлен. Компания должна быть немедленно ликвидирована, - после трехсекундной паузы выдохнул Ли.

- По понятным причинам, я не спрашиваю твоего мнения, Альтман, - глухо сказал Джон. - Я разрываю контракт с тобой в одностороннем порядке. Ликвидацию "Ирвинг Семикондакторз" поручаю тебе, Ли. Подготовь соответствующие документы.

- Они готовы, сэр, - отозвался Ли.

- Тогда немедленно отправь их за моей подписью. Сделай это прямо сейчас.

Перкинс нажал на кнопку в подлокотнике. Мэгги вошла в салон и остановилась в метре от кресла Джона.

- Где мы? - спросил Джон, лаская взглядом сочное бедро Мэгги.

- Сэр, спустя полчаса посадка в Токио на дозаправку. А потом - домой.

- Хорошо, - ответил Перкинс Четвертый, посмотрел на бесчувственного Альтмана, на застывшего Ли, на Мэгги, и добавил, - пожалуйста, оставьте меня.

Когда все вышли, Джон вынул из ящика стола коробочку со снотворным. Приняв три таблетки сразу, он запил их полустаканом финской водки - для надежности. Так он заснет перед посадкой в Токио, а проснется уже на подлете к дому. И никто, ни одна сволочь не будет его больше тревожить.

Перкинс откинулся на подушки, и в налетевшем сне в его ускользающем сознании возникло одно-единственное желание - чтобы исчез этот натужно гудящий турбо-джет, и чтобы распахнулось небо, и чтобы он полетел в этом небе - как птица, легкими прочными перьями ощущая ласку восходящих воздушных потоков...

***

Джерри обошел вокруг. На заднем дворе было так же грязно и неуютно, как и в самом доме. Здесь валялся всякий ненужный хлам, копившийся годами. Джерри обвел двор взглядом, поднял высокую приставную лестницу и полез на голубятню.

Голуби встретили хозяина тихим приветливым воркованием. Джерри проскользнул в небольшую дверцу, и, скрестив ноги, уселся на дощатом полу. Белые голуби сидели на жердочке. Черные бусинки их маленьких глаз добро глядели на Джерри. Маленькие тонкие крылья всхлопывали и волновались; фарфоровые шейки вытягивались; тонкие лапки нервно переступали по жердочке.

Джерри протянул руку и нежно взял одного, сидевшего ближе всех.

- Рокки, Рокки, милый, не бойся, не бойся, малыш, - ласково приговаривал Джерри, гладя птицу, - сейчас, сейчас, я дам тебе хлебушка.

Джерри отломил небольшой кусочек хлеба от горбушки, припасенной в кармане, положил его в рот и разжевал. Потом он поднес птицу к самому лицу. Голубь доверчиво взглянул в глаза Джерри и стал склевывать влажные хлебные крошки, появляющиеся между губ Джерри.

Посадив голубя за пазуху, Джерри вновь проскользнул через маленькую квадратную дверцу, и оказался на крыше голубятни. Он лег на спину и стал смотреть в небо.

Небо было высоким, синим и чистым. Через каждую минуту над Джерри с гулом проплывали самолеты, заходящие на посадку в аэропорт большого-пребольшого города, отстоящего от городка Джерри на пару десятков миль.

Внезапно Джерри вскочил, и, с криком - "Лети, Рокки!" - подбросил голубя в небо, высоко-высоко, как хватило его мальчишечьих сил.

Рокки расправил крылья, и с громким хлопаньем стал подниматься в высокую синеву, выписывая чудесные пируэты. Он летал кругами; он замысловато крутился в воздухе. Он переворачивался через голову; он носился в лучащейся бирюзе - взад и вперед. Джерри, словно завороженный невероятной птичьей пластикой, наблюдал за полетом Рокки, и на его лице, впервые за длинный день, расцвела неповторимая широкая светящаяся улыбка.

***

Турбо-джет ушел из токийского аэропорта спустя ровно час после посадки.

В салоне было тихо, и Мэгги даже не заметила, как задремала. Проснулась она внезапно, минут через двадцать. Мэгги потянулась в кресле и оглядела салон.

Альтман в съехавшем набок галстуке безучастно глядел в иллюминатор.

Мэгги поставила перед ним бокал с пивом, стакан с виски и чашку с кофе - на выбор. Мэгги была умной женщиной и прекрасно понимала, что спрашивать о чем-либо мужчину, находящегося в таком состоянии - просто бесполезно.

Альтман механически, одно за другим, выпил кофе, пиво и виски. Потом отвернулся от иллюминатора, опустил шторку и закрыл глаза.

Маленький Ли спал, не закрыв светящуюся панель портативного компьютера. Его сухие желтые руки аккуратно лежали на подлокотниках. Маленькие ботиночки аккуратно, ботинок к ботинку, были поставлены под креслом. Маленький пиджачок был аккуратно застегнут на все три пуговки.

Мэгги отворила дверь в главный салон и тихо вошла. Грузное тело Джона лежало на спине - руки раскинуты, халат сбит, голова набок. Мэгги тихо взяла касавшуюся пола левую руку Перкинса и нежным неслышным движением положила ее на диван. Достала из шкафчика плед и укрыла Джона до пояса.

Потом наклонилась к его лицу, коснулась своими губами его губ, закрыла шторки иллюминаторов и вышла.

***

Джерри спустился с голубятни и зашел в дом. Было пора приступать к урокам, да и мама должна была приехать с минуты на минуту.

Телевизор был выключен. Виски кончился. Отец спал в кресле, на этот раз по-настоящему. А мама все не возвращалась.

Джерри разложил на столе книги и задумался.

Он думал - какое место займет Рокки на голубиной выставке, что должна быть в соседнем городке через две недели? Инструктор сказал, что Рокки - редкая птица, очень красивая, очень грациозная и способная. Так что - возможны хорошие сюрпризы.

Старый мамин "плимут" подъехал к дому лишь час спустя.

Джерри сбежал вниз, как раз когда мама открывала дверь.

- Здравствуй, мамочка! - закричал он, - Мы сегодня с Рокки опять отрабатывали программу! Он молодец и...

Джерри не закончил фразы, потому что увидел мамино лицо.

- Мамочка, что случилось? - прошептал он.

- Джерри, фабрику закрывают. Нас только что уволили. Всех, - сказала мама и бессильно опустилась в кресло.

Блестящие дорожки потекли по ее лицу. Она протянула руки к Джерри, прижала его к себе, и ее тонкие плечи затряслись в беззвучном плаче.

Эванс-старший проснулся внезапно. Он открыл мутные глаза и уставился на жену и сына тяжелым стеклянным взором.

- Ну что там, Джилли, что ты плачешь? - спросил он недовольно.

- "Ирвинг Семикондакторз" ликвидируется. Мы все без работы, Руперт, - тихо ответила Джилли и перестала плакать.

- Мне это нравится, - протяжно сказал Эванс-старший. - Мне это нравится, - повторил он, - сначала они уволили сто пятьдесят человек, а теперь так вообще всех. И это в нашей дырище. И куда, спрашивается, податься?

Эванс-старший попытался встать с кресла, но безрезультатно.

- Эй, Джилли, - взревел он, - подай мне из шкафчика еще бутылёк!

Джилли не шелохнулась.

- Эй, Джилли, ты что, глухая?! - вновь взревел Эванс-старший.

Джилли посмотрела на мужа и тихо сказала:

- Там пусто, Руперт. Там нет больше виски.

- Тогда пойди и купи, дура! - заорал Эванс-старший.

Лицо его налилось кровью. Он приподнялся с кресла, и, наконец, встал на ноги. Его шатало. Огромные ручищи сжались в кулаки.

Джерри прижался к матери. Руперт сделал два шага в их сторону и остановился.

- Ты что, не слышала, что я сказал? - продолжал реветь он, вращая глазами и сипя ноздрями.

- У нас нет денег, Руперт. Теперь совсем нет денег. Меня уволили, - тихо промолвила Джилли.

- А меня это не колышет!!! - взвыл Эванс-старший и замахнулся.

- Не смей, не смей бить маму! - закричал Джерри и бросился на отца.

- Не мешай мне, щенок!

С этими словами он отбросил Джерри в угол комнаты, захрипел от ярости и полез в комод. Вытащив из ящика комода винчестер, трясущимися руками Эванс-старший стал заряжать ружье. Потом, дико заревев и топая ножищами, выскочил на улицу и побежал вокруг дома.

- Ах, ты так, ты так, щенок! - орал он, брызгая слюной.

Джерри и Джилли выбежали вслед за ним.

Пыхтя и оступаясь, Эванс-старший полез на голубятню.

- Ну сейчас, ну сейчас я вам устрою, - бормотал он себе под нос.

- Папочка, папочка! - в ужасе зашелся в истерике Джерри, - Папочка, не трогай их, умоляю тебя! Их нельзя пугать, они нежные, они нервные, па-а-а-поч-ка-а-а-а!!!

Джилли медленно опустилась на землю. Джерри плакал навзрыд, в бессильном отчаянии заламывая руки.

Но было поздно. Ударом ноги Эванс-старший снес фанерную стенку голубятни. Крыша повалилась набок. Голуби запрыгали по полу и стали, один за другим, взлетать.

- А-а-а-а!!! - взорвался Эванс-старший и стал палить из винчестера в воздух, методично расстреливая всю обойму.

Две птицы затрепыхались и упали. Остальные взмыли, и, захлебываясь от ужаса, стали уходить в светлую прозрачную синеву - все выше и дальше от этого ужасного места.

***

Джон Фитцжеральд Перкинс Четвертый проснулся за тридцать минут до посадки. Он выпил настоящего кофе, сваренного Мэгги специально для него на песке.

Потом он подошел к зеркалу, стал бриться и разглядывать свое еще не старое квадратное лицо.

Через три недели будет Рождество, подумал Перкинс Четвертый. Всего лишь через три недели можно будет забыть обо всем, закрыться, запереться от всех, остаться с Кристин и маленьким Джорджем в старом доме. Можно будет глядеть на огоньки свечей, на елку; можно будет мягко позвякивать бокалами, с ногами забравшись на диванчик возле камина. Всего лишь через три недели...

Он натянул через голову свежую рубашку и не спеша стал завязывать узел галстука, когда лицо первого пилота исказилось гримасой.

Когда заходящий на посадку турбо-джет пропорол непонятно откуда взявшуюся птичью стайку.

Когда ревущие в предпосадочном форсаже турбины захлебнулись, выплюнув после себя белые, окрашенные алой кровью перья.

Последнее же, что было в жизни Джона Фитцжеральда Перкинса Четвертого - безумные расширенные зрачки Мэгги.

И еще - желание, чтобы исчез этот турбо-джет, и чтобы распахнулось небо, и чтобы он полетел в этом небе - как птица, легкими прочными перьями ощущая ласку восходящих воздушных потоков.

СКАЗКА ПРО КЕНГУРЁНКА

Как нить танцующего ливня

Падает в колыбель желания

Как предвестник затмения

Рождается за горизонтом

Как взор неизбежности

Видит в зеркале свое отражение

Так я люблю тебя

Однажды маленький Кенгурёнок устал за день и сел на горку смотреть на закат солнышка.

Кенгурёнок поправил очочки, притянул длинные уставшие ножки к животику, и замер, глядя светлыми теплыми глазиками в небушко. А небушко было синее-синее, теплое-теплое, и по нему плыли теплые пузатые желтые облака.

Одно Облачко посмотрело на Кенгурёнка и сказало:

- Здравствуй, Кенгурёнок, давай будем с тобой дружить.

А Кенгурёнок поправил очочки и сказал:

- Давай, Облачко.

И спросил:

- Облачко, а как мы будем дружить?

Облачко призадумалось, тоже поправило свои облачные очочки, и тихо сказало:

- Это значит - мы будем всегда вместе. Ты и я.

Потом Облачко наморщило лобик и добавило:

- И еще, мы будем друг другом любоваться. Всегда.

Кенгурёнок посерьезнел и тихо вздохнул:

- Нет, Облачко, так не бывает.

- Почему, Кенгурёнок? - спросило Облачко.

- Потому что, - ответил Кенгурёнок - пройдет время, и ты забудешь обо мне, Облачко. Ты ведь вон какое, - Кенгурёнок замялся в поисках подходящего слова, - ... летучее.

- Ну и что? - вздохнуло Облачко.

- Так ты улетишь от меня прочь, - сказал Кенгурёнок, и отвернулся.

Он больше не смотрел на небо. Он смотрел куда-то в другую сторону. А почему он смотрел в другую сторону? Нам-то откуда знать.

- Ты не сердись, Кенгурёнок - сказало Облачко, - я все равно всегда буду с тобой.

- Неправда твоя, Облачко - всхлипнул Кенгурёнок, утирая капающие слезки, - ты улетишь далеко-далеко, и даже я, быстрый Кенгурёнок, буду не в силах догнать тебя.

А слезки все капали и капали с кенгурячьего носа. Потом слезки высохли, но что-то продолжало капать. Это вместе с Кенгуренком плакало Облачко. Оно становилось все меньше и меньше, тоньше и тоньше. А шерстка Кенгурёнка заблестела от влаги, очистилась от пыли, и стала блестящей и теплой.

Когда слезки кончились, кончилось и Облачко. Кенгурёнок посмотрел в лазурь и увидел - а может, услышал:

- ...я же говорило, я всегда буду с тобой, Кенгурёнок...

- ...а я с тобой, - прошептал усталый Кенгурёнок, поправил очочки и заснул.

Во сне они вдвоем гуляли по небу и держались за руки - или что у них там.

МАРИНА

Коротко и противоречиво. Коротко, как ее дыхание. И противоречиво, как она сама.

"М". Тягучее. Обволакивающее. Невозможно нежное.

Первое "А". Открытое, солнечное. Так хочется кричать в голос от радости. От того, что она есть.

"Р". Похоже на грациозное рычание большой красивой кошки, на дрожь в моих коленках, на вибрацию далекого шторма.

"И". Как плач ребенка, как беззастенчивость, как позывные неведомой радиостанции.

"Н". Серое, матовое, бездонное. Протяжное. Как ее глаза.

Последнее "А". Вечность, незавершенность. Не оставляющая путника надежда.

Марина - острое, опасное, влекущее.

Марине идут платья - длинные, тонкие, развевающиеся. Светлые, легкие, небесно-бирюзовые; красные, желтые, фиолетовые; с поясом и без, с рукавами, с оборочками. Всевозможные.

Марина не носит платьев. Марина вросла в джинсы. Хотя ей будут коротки самые длинные из них.

Если Марина остановится, поднимет голову и посмотрит на солнце, она улыбнется. Но Марина не останавливается. И Марина не улыбается. Она всегда в движении, она вся на бегу. Она убийственно серьезна.

У Марины есть часы. Точеные, швейцарские. Темный титановый браслет облегает ее тонкое запястье, которое способны обхватить пальцы пятилетнего ребенка.

Но Марине не нужны часы. Она не смотрит на них. Она всегда опаздывает. Ее всегда ждут. Так устроен мир. Ведь если не ждать Марину, тогда зачем всё это?

Когда в лицо дует теплый сентябрьский ветер, Марина расправляет плечи. Марина перестает сутулиться. Марина проводит рукой по лицу и отгоняет непослушные тонкие белые пряди с высокого лба. Марина морщит нос. Марина становится похожей на несмышленую семилетнюю девчонку.

И тогда Марина замечает меня.

Марина сидит за столом, выставив тонкие острые локти. Марина что-то пишет угловатым колючим почерком. Марина морщит лоб; Марина перебирает пальцами по многограннику шариковой ручки. Марина творит. Я могу безнаказанно любоваться ею.

А в перерыве между парами Марина хочет курить. Она смотрит на меня. Мне холодно; я достаю пачку, я щелкаю зажигалкой, я обжигаю пальцы маленьким пляшущим язычком. Но она уже далеко, и ей не нужны мои сигареты.

Если Марина наденет шпильки, это будет равнозначно концу света. Но она об этом не знает. Поэтому она исполняет грациозный танец своей походки в белых пружинистых кроссовках.

Марина строга. Марина добра. Марина справедлива. Марина наивна. Марина часто смотрит на мир поверх тонкой легкой оправы своих тяжелых очков. Марина протирает очки замшевым квадратиком. Марина массирует усталые темные веки.

Марина нервничает. Марина капризничает. Марина недовольна всеми. Марина снисходительна.

Марина любит холодное шампанское и горький шоколад. Хоть иногда она может отведать горечи. Марина подарила мне книгу. И она написала несколько слов внутри.

Все говорят, что я дурак. Неправда. Все говорят, что у нас всё будет хорошо. Я в этом уверен.

Всё обязательно будет хорошо. Вчера Марина сказала, что не любит меня.

ВЕКТОР

...мой сын 21 мая 1987 года забыл меня поздравить с днем моего рождения. он звонил мне этим вечером. но забыл, что это мой день.

онемел Спаситель и топнул в сердцах

по водной глади ногой.

- ты и верно дурак! - и андрей в слезах

побрел с пескарями домой.

tonight i gonna rule the world.

would you show me direction?

AND YOU?

Мама

|

Кормильцев

|

Голос

|

Голос?

БАЛКОН

Этот дом стоит на Садовом. Он велик и неприступен. Этот дом стоит на Садовом, он подслеповат матовыми от пыли окнами. Они всегда закрыты. Этот дом стоит на Садовом, и он оброс кубиками кондиционеров - всем хочется свежего воздуха.

Я часто езжу мимо. И он не замечает меня. С высоты его неприступности моя машинка похожа на утлый спичечный коробок. А я в отместку не замечаю его; ведь домов - много.

Тем вечером, в пять пополудни жаркого месяца, в самой середине лета... Бесцеремонный светофор ловит меня на перекрестке; и жарко; и люди дремлют в машинах; и люди идут по переходу; и злой регулировщик бестолково машет руками.

Было - суета, толчея, сумятица. Было - взгляды, полнившиеся раздражением, было - ожидание. А там, на другой стороне - есть! - стоит дом. Который не замечает меня. Там - окна. И там - балконы.

Двери балкона широко распахнуты - настежь. И окна - без штор - рядом. Широко открытые окна. Широко распахнутые двери. На невысокой табуретке - женщина. Расчесывает волосы. Длинные, каштановые, до пят.

Солнце пяти часов пополудни. И ее лицо. И голова откинута назад. А волосы льются с плеч. Женщина не видит никого. Она ведет диалог с солнцем. Так светло ее лицо.

А светофор все горит красным. А регулировщик машет руками. А я сижу, не в силах шелохнуться.

Она оборачивается и что-то говорит - туда, в темную глубину комнаты. И на балкон выбегает пятилетний мальчик. И он обнимает ее за шею. А она - гладит его по щекам и целует в лоб.

Мой светофор срывается на зеленый, но я не понимаю перемены цвета. Мне истерически сигналят сзади, но я не понимаю значения звука. Мои руки держат что-то, но я не понимаю, что это рулевое колесо.

Мальчик берет женщину за руку; тянет, тянет в глубину темной комнаты. Она встает, делает шаг - и балкон пуст.

Я трогаюсь с визгом колес и першащей горло вонью трансмиссии. В считанные секунды я обгоняю тех, кто - вовремя. Для меня нет правил. Я врубаю дальний, я вылетаю на встречную, я... Я не могу, я не хочу признаться себе - почему? Чего же я бегу?

Эта женщина - с волосами до пят - как две капли воды: моя мама. Полбеды.

Этот мальчишка - я сам.

КОМНАТА СВИДАНИЙ

Нет стен. Нет пола и потолка. Есть белый, белый, молочно-белый цвет. Есть дыхание и неопределенность. Нет голоса. Нет воздуха. Всё, словно вата - без границ и очертаний. И тишина.

Это комната свиданий.

- Где я? Где мы?

- Мы? Ты разве не знаешь? Мы в комнате свиданий.

- Странно. Так странно. Я каждый раз стремлюсь вновь попасть сюда. Когда у меня не получается, я ухожу - и всякий раз надеюсь вернуться. Почему так мало?

- Тебе нужно больше?

- Очень.

- Так не бывает.

- Я знаю, но мне очень, очень нужно. Я всегда жду. Живу и жду. А когда всё уже близко, всё уже рядом - ты знаешь, иногда нападает такая бездвижность, такая мука: я хочу сказать - отпустите, прошу вас, пожалуйста! А никто и не держит. И я вновь думаю - вот еще миг, и я войду сюда...

- Какой миг? Здесь же нет времени.

- Прости, это я по привычке. Я хочу сказать, что ты очень, очень нужна мне.

- Не говори ничего, я знаю.

- Прошло столько лет, и я подумал...

- Не думай. Время не имеет значения для того, зачем мы здесь.

- Я знаю. Но минуло уже десять лет, десять раз цвело лето, и я лежал на траве, смотрел в небо и думал, что разговариваю с тобой...

- Разве мы не разговариваем?

- Я тогда не знал. Прости меня. Я был слеп.

- Хочешь сказать, ты прозрел?

- Нет. Просто я стал старше. Я смотрю на твою фотографию над моим столом. Ты знаешь, я стал старше тебя на этой фотографии.

- Это нормально. Тебе не в чем винить себя.

- Я стал старше. Дети растут и снисходительно похлопывают меня по плечу.

- Ничего, и у них это пройдет. Вспомни себя.

- Вспоминаю. А помнишь, как мы играли, когда я был маленьким? Помнишь, как я забирался за старый сундук, прятался от тебя и пищал тонким голосом, а ты ходила с закрытыми глазами по нашей старой комнате, и искала меня, и не находила, а мне это доставляло такое неподдельное удовольствие! Помнишь?!

- Не спрашивай. Здесь нет памяти. Здесь есть всё сразу.

- Я снова сбился. Я думал - я вновь буду здесь, чтобы спросить тебя о самом, самом важном. А теперь, теперь я - забыл. Я не хотел, но забыл. Я не могу вспомнить!..

- Не надо. Я всё знаю.

- Скажи, почему? Почему всё так?

- Как?

- Бессвязно.

- А ты такой же смешной. Все ищешь логики. Зачем?

- Чтобы понять.

- Ты всё уже давно понял. Только боишься себе признаться.

- Ты права. Так что же мне делать?

- Ты разве не знаешь?

- Она сказала мне, что вы виделись. И говорили обо мне. Это правда?

- Глупый. Тебе это так важно?

- Скажи.

- Зачем?

- Скажи!

- Просто она любит тебя. Тебе мало?

- Иногда мне бывает страшно.

- Тебе нечего бояться.

- Я знаю, но ничего не могу поделать. Бывают дни, когда я вижу тебя рядом. Бывают дни, когда я не могу вспомнить твоего лица. И еще - пять лет назад я...

- Какая мелочь. Перестань. Тогда было не время.

- Не буду. Я забыл, что ты всё знаешь. Не буду. Я хотел спросить тебя.

- Спрашивай.

- Зачем всё это?

- Именно так, именно затем, как ты думаешь.

- И что же делать? Я так хочу туда...

- Это невозможно. Так устроено.

- Я еще хотел спросить...

- Пора прощаться.

- Не уходи, я так много хотел спросить. Я сейчас вспомню!

- Пора прощаться. Тебе настало время идти обратно, в твой сон.

- Но...

- Прощай.

Нет стен. Нет пола и потолка. Есть только белый, белый, молочно-белый цвет. Это комната свиданий.

Я хочу туда вернуться.

ВОПРОС

-...интересно, как мы будем отмечать мой день рождения, если у тебя нет денег? - спросила она, не оборачиваясь.

Я тихо прикрыл за собой дверь.

Жара августовского тягучего вечера стелилась по земле и красила небо в опально-оранжевую гамму. Тонкий слой пыли лег на носки ботинок. Я вздохнул и побрел по жухлой траве жалкой дворовой лужайки.

Кружка теплого пива из железной бочки помогла, но ненадолго. До магазина было еще четыре квартала, и их каким-то образом следовало протащиться.

Через квартал за мной увязалось существо, чувствовавшее себя, наверное, так же, как и я. Существо было бежевым, грязным, с подпалинами на обвисших голодных боках. Уши у существа висели тряпочками. На одной лапе виднелись свежие следы от укуса. Они еще кровоточили. Язык, розовый, покрытый пылью, свисал до земли. По нему скатывались капельки слюны, падали в пыль и превращались в мелкие серо-желтые шарики.

- Ну что, брат, невесело? - спросил я, стараясь оставаться надменным.

Существо не ответило, только вздохнуло как-то - тяжко, с придыханием и тихим визгом, - подошло и уткнулось влажным холодным носом в мою сухую руку. Хвост существа, немного помедлив, завихлялся.

- Не дрейфь, брат, переживем, - обнадежил я существо, трепля пальцами жесткую шерсть на теплой холке.

До магазина оставалось три квартала. Дальше мы пошли вместе.

Я закурил. В горле першило, и ужасно, на грани умопомешательства, хотелось пить.

Так мы проплелись еще с полквартала - существо и я.

В соседнем дворе было неладно. Я не понял сразу, в чем дело. Но было очень, очень неладно.

Женский визг сверлил мои уши, переходя в протяжные завывания. Картина была странной. Какие-то люди бестолково бегали по двору из стороны в сторону. Кто-то кричал. Какая-то женщина сидела на краю детской песочницы, держась за голову руками и раскачиваясь, словно в трансе. Время от времени она порывалась встать, наверное, чтобы бежать, но бессильно падала снова на жесткий бортик песочницы. Ее держали два мужика с безумными глазами.

- Эй, брат, ну-ка, подожди меня здесь, - приказал я существу, сам срываясь на бег.

Рядом с женщиной стоял мальчик. Стоял из последних сил. Его грудь, живот и ноги в коротких шортиках были облиты какой-то ядовито-черной, вонючей, горящей и дымящейся гадостью. Мальчик тихо визжал, как поросенок под ножом. Я подскочил вовремя - мальчик уже собрался падать. Я отклонился назад, с размаху схватил мальчика сзади под мышки и дернул на себя. Мальчишка повис.

- Сбивайте пламя, козлы! - заорал я, срываясь на хрип.

Какой-то мужик сорвал с себя футболку и стал хлестать мальчишку по рукам, по животу, по ногам. Но было уже поздно - гадость уже догорела сама, и тихо дымилась вместе с остатками кожи.

Кто-то догадался вызвать скорую, и мне сказали об этом. А мальчишка решил перестать дышать. Я бросил его спиной на грязную траву и, стараясь не касаться того, что осталось от кожи, стал делать то, что делал всю жизнь на своей проклятой работе.

Ребенок задышал, с криком и визгом.

- Ничего-ничего, - сказал я ему на ухо, - не лажай, сопляк, дыши, уже недолго осталось!

- Отвали, коллега, - услышал я за спиной, и покорно уступил место скоропомощной бригаде.

Пока бригада разбиралась с мальчишкой, один из врачей решил разобраться со мной.

- Сколько по времени? - спросил он, прикуривая мне сигарету.

- Не помню, - честно признался я, - минут десять-пятнадцать, наверное.

- Нормалек, - сказал доктор, - шок сняли, щас в Русаковку повезем.

- Валяйте, - согласился я, и побрел прочь.

Меня трясло.

Существо никуда не ушло. Оно терпеливо ждало, и при моем появлении не проронило ни звука. Только хвост заколыхался в волнообразных движениях.

- Спасибо, брат, что дождался, - улыбнулся я и коснулся пальцами в запекшейся крови жесткой холки.

- Полкило сосисок и пару шампанского, - сказал я продавщице в магазине.

Существо деликатно съело одну сосиску, облизнулось и отвернулось, искоса поглядывая на меня черным глазом.

- Прости, брат, я не могу взять тебя с собой, - с сожалением признался я и положил перед существом оставшиеся сосиски.

Существо все поняло, грустно вздохнуло и повесило свою немолодую голову над грудой сосисок.

- Прости, прости меня, - прошептал я, и зашагал в обратный путь.

- Ну что же, шампанское - это, в общем, неплохо. Жаль, что теплое, - недовольно сомкнула брови она.

Она была ослепительна.

- Прости, прости меня, - прошептал я.

ПОЕЗД

Так вот, я уже все сказал! Абсолютно все. Что вы еще хотите услышать? Я все сказал, абсолютно все! Оставьте, оставьте меня в покое! Я хочу просто дышать, я хочу просто молчать, я хочу спать, я хочу...

Я ничего не буду повторять, ничего! Уберите проклятый свет, сколько можно... Ну, уберите вы камеру! Мне страшно, я боюсь этого стеклянного глаза! И доктора, доктора моего позовите!

Я ни в чем не виноват, я уже все сказал. Что? Да. Вы так думаете? Нет, а я не думаю. Ладно, хорошо. В последний раз. Но не смейте перебивать, слышите, вы?!

Я запомнил время. Двадцать минут двенадцатого. Чего-чего? Ночи, чего еще? Да, я был пьян. Да, слегка. А как еще нормальные люди возвращаются из гостей? Да, я четко помню время, потому что в автобусе ко мне прицепился контролер, я полез за проездным и посмотрел на часы. Было пятнадцать минут двенадцатого, значит, через пять минут стало двадцать. Да отстаньте вы, какое это имеет значение?

Так вот, я вышел из автобуса, с последней площадки, и спустился на станцию. Это такая станция, знаете, неглубокого залегания. Там, знаете, два эскалатора коротких, они включены только вверх всегда, а вниз надо спускаться по лестнице, по мраморной. Было поздно, лестница была такая грязная, со следами песка, в разводах грязи, заплеванная, загаженная.

Да, конечно, забыл. Я в переходе купил две бутылки пластмассовых пива - это чтобы на завтра на утро. В общей сложности получилось четыре литра. Это спасло мне жизнь, как теперь понимаю.

И только я спустился, сразу подошел поезд. Что - какой поезд? Обычный поезд, синий, с белой полосой по боку. Там спереди сидел машинист такой, обычный. Что значит - обычный? Ну, человек в фуражке синей, это и есть обычный машинист! Не лезьте со своими дурацкими вопросами! Так вот, я зашел в этот проклятый вагон. Там был один человек. Я не присматривался. Я просто зашел на самую последнюю площадку, и поставил портфель на сидение, а сам садиться не стал, да. Мне не хотелось садиться, я только что насиделся в автобусе.

Что? Какой вагон. Ах, да... Не помню - не то второй, не то третий от конца... Да и какое это имеет значение теперь, в конце концов?!

Так вот, ехать мне было семь перегонов до пересадки на кольцевой. Ну, двери закрылись, вагон тронулся. Прошло минуты полторы-две, и была следующая станция. Там зашло еще двое, мужчина и женщина, бедно одетые, пожилые оба. Они сели напротив меня. Вернее, напротив моего портфеля на сидении. И мы поехали.

Поезд шел, как обычно. Ну, то есть он покачивался немного, гремел по рельсам, свистел, как обычно свистят колеса на небольших поворотах. Мне делать было нечего, и я смотрел на мужчину и женщину этих. А они просто сидели и ничего не делали. На коленях у женщины была сумочка дамская дешевая, старая, черная, потертая вся такая. А на коленях у мужчины лежала газета мятая. В трубочку свернутая. Вот и все, все подробности, больше ничего такого не было.

А потом я посмотрел не на мужчину и женщину, а в другой конец вагона. И мне стало не по себе. Там, вы знаете, в конце вагона ведь как бывает обычно - сидения короткие, окошки, дверь по центру, это чтоб в другой вагон машинисту можно было перейти. Ну, так вот, я посмотрел, и вначале ничего не понял. Точнее сказать, я посмотрел, и собрался уже на что-нибудь другое посмотреть, но что-то было не так, и я снова посмотрел.

И сначала не понял, что там не так. А там было что-то такое - в общем, не было там конца вагона. То есть сидения еще были, а вот окошек и двери уже не было никаких. Вместо них колыхалась какая-то... не знаю... свинцовая вязкая пелена, что ли. Вот представьте себе - сидения грязные такие, коленкоровые - или как их там? - и эти сидения входят в эту проклятую пелену, и у них вроде как краев и границ уже нет, и эта пелена их вроде как разъедает, поглощает; странное такое зрелище. Вроде есть конец вагона, а вроде вместо него ничего нет.

Там, я точно помню, когда я зашел двое человек сидело, друг напротив друга. А теперь их не было, потому что там была эта пелена. Она такая маслянистая, нечеткая, клубами, вроде желе какого-то, или вроде мармелада, серая такая, неприятная, отвратительная. Да, так там два человека сидело, а теперь никто не сидел, потому что никого не было, и сидеть-то было не на чем. Такие дела.

Я почему-то на свои ноги посмотрел, и думаю - а что, если я что-то не так вижу? Тогда, если я что-то не так вижу, у меня ног быть не должно! Сам так думаю, и понимаю, что я ничего не понимаю. Так вот, на ноги смотрю, а ноги мои на месте.

Я смотрю опять на мужчину и женщину напротив меня которые, смотрю, а они ничего не видят; сидят так смирно, и тупо в окно пялятся. Я тогда думаю, - может, у меня глюки какие, если эти мужчина и женщина сидят и тупо пялятся в окно, и никаких эмоций, никакой реакции? Ведь правильно, да, если ты что видишь, а другие не видят, так у тебя значит какие-то глюки?

Ну да черт с ними, с этой парочкой. Ноги мои на месте. Я стою на последней площадке. Смотрю сквозь дверное стекло. Поезд идет, раскачивается, шумит. И вдруг я чувствую - что-то не так.

Поворачиваю, значит, голову - мама родная! В метре от меня - такая же свинцовая пелена. И диванчики в нее уходят, как в никуда. Я носом потянул - думаю, может запах какой у пелены у этой есть, да? Я ее тогда на запах попробую. Почему на запах? А как иначе? Так страшно стало, что я к ней шагу сделать не могу. Стою, как идиот, или как собака какая, и воздух ноздрями шурую. В голове застучало, в глазах потемнело, думаю - только бы не упасть. Взялся двумя руками за поручень, спиной к этой пелене повернулся, стою, еду.

А что-то капитально не так. Потому что едем мы быстро, и минут уже десять как должно было пройти, а станции все - нет, как не было здесь никаких станций. Поезд гремит, шатается, шипит, дергается - едет, одним словом. А станции все нет и нет.

А через одну площадку от меня мужик сидел такой - модный, в очках, лет сорока. И вижу я, он голову повернул и в эту пелену уставился. Да так уставился, что у него от ужаса волосы дыбом на макушке встали. Ну, думаю, не глюки это у меня. Нет, не глюки, если у мужика того макушка топорщится как шерсть у барана. И вот встает он с места так осторожно, и идет к этой пелене. А я все вдруг наперед понимаю, и мужику хочу крикнуть - ну, чтобы стоял как вкопанный, а не могу, у меня из глотки писк хриплый какой-то вместо голоса, а в вагоне громко, и не слышит меня этот мужик ни фига.

Так вот, он у самой границы этой пелены остановился, посмотрел, совсем испугался, видать, и тут поезд качнуло, он равновесие потерял, и голова его оказалась прямо в свинцовом мармеладном облаке; он всем телом задергался, и было видно, что его эта пелена - ну, засасывает, что ли, как мощный пылесос. И видно было, что он сопротивляется, но все это было очень коротко, секунды две-три, наверное, и его, как в болоте, втягивало все больше и больше, а потом он исчез, и только сумка его кожаная на полу осталась валяться.

Я на часы посмотрел. Мы уже сорок минут едем - и никаких сдвигов, никаких изменений, никаких станций, а эти дебилы напротив меня - мужик с бабой - как каменные сидят и в окно пялятся. Во всем вагоне только я и эти мужик с бабой, и ни одной живой души больше, и других вагонов нет, а только серое свинцовое желе висит в воздухе по концам вагона, и вагон уже час как едет, за окнами тьма, и свист, и грохот. И станции все нет и нет.

Я думаю - плевать мне на приличия, подхожу к мужику с бабой, наклоняюсь, и начинаю во весь голос орать что-то вроде - что вы тут сидите, вы что, не понимаете, что что-то не так, что мы уже час едем, что серая пелена висит. Наконец, ору, как вы думаете, где мы с вами есть?

А они молчат и на меня пялятся. Я думаю тогда - ну и черт бы с вами, надо что-то делать. Ноги устали. Сажусь на сидение. Пить хочется. Я пиво достаю и начинаю пить. Полбутыли выпил, литр целый. В голове шум какой-то. Глаза болят почему-то. И прошло уже часа два, не меньше. Я тут понимаю, что на самом деле мы никуда ехать не можем, потому что уже глубокая ночь, и метро уже давно закрыто, и ток выключен, и ничего не работает, и, значит, ехать никуда нельзя и абсолютно невозможно. Но мы едем. Я себя за щеки щиплю, за уши дергаю - думаю, может, это сон такой. Ноль эмоций! Мы едем.

Я тогда засыпаю, сидя. Ненадолго, минут на тридцать. А потом просыпаюсь - как будто меня кто в плечо толкнул. Резко открываю глаза - все то же самое, едем. А мужик с бабой напротив меня сидят, друг на друга не смотрят, и глаза у них такие - ну, не знаю, безумные, что ли. С выражением страшного, какого-то безмолвного ужаса. Я поднимаюсь с сидения - и опять начинаю на них орать. И ору что-то, не помню что. А поезд все идет и идет. И тут мужик этот встает с сидения, подходит ко мне и тоже орет - куда это мы едем, где мы?! Я ору - не знаю, отстань, надо что-то делать! А он меня не слушает, смотрит то ли на меня, то ли мимо, и что-то орет.

Тут мне становится страшно, я от него, он за мной. И баба его тоже встает. Они меня к двери прижали, безумные оба, почти бездыханные какие-то, и почему-то портфель из рук рвут. Я понимаю, что без портфеля мне конец, потому что поезд все едет и едет, и часов пять уже прошло, и никакой станции нет, и сколько это будет, непонятно, а в портфеле у меня пиво, и если не будет этого пива, я умру от жажды, а поезд будет продолжать ехать, и, наверное, мы попали куда-то не туда, и здесь нет времени, нет станций, а есть только поезд, и он едет, едет, и, наверное, это конец.

Они у меня портфель вырывают, я не даю портфель, тогда этот мужик хватает меня за горло, а баба на руку вешается, и мне дышать нельзя, круги раскаленные перед глазами, и голова гудит, и еще немного, и все.

Я тогда из последних сил их отпихиваю, ногами уже, и мужик этот слабеет, и с размаху летит в конец вагона, где болтается серый мармелад, размазанный по воздуху. Он в этот мармелад попадает, как проваливается, дергается два раза, и - исчезает. С концами исчезает, как предыдущий.

Баба эта уже совсем безумная, на пол падает и сознание теряет. Я ее по щекам хлещу, она вроде в себя приходит, я ей пиво в глотку вливаю, она давится, пьет, у нее по морде это пиво течет, и она опять отрубается. Я ее на диван кладу - пусть, думаю, лежит. Она меня теперь не трогает, она же ни в чем не виновата.

И вот я сажусь на диванчик и начинаю тупо ждать. И так проходят сутки, и вторые почти проходят, и у нас с бабой кончается пиво, а она уже ничего говорить не может, только скулит по собачьи, и плакать не может, потому что слез нет. И ничего не хочется, только хочется пить.

Я несколько раз сознание терял, и уже ничего понять не мог. Иногда приходил в себя. Уже лежа на полу. И встать не мог, и пошевелиться почти не мог. А баба эта лежала на соседнем диванчике, и уже не двигалась. И помочь мне ни ей, ни себе было нечем.

Я думал, что меня уже нет. А поезд этот был, и он все шел и шел. А потом все погасло.

А очнулся я уже в этой палате. Мне сказали - это реанимация, и нашли меня в метро, в поезде. В пустом вагоне, там рядом баба мертвая лежала на сидении. И на полу валялась газета, в трубочку свернутая. И еще портфель с бешеными бабками внутри и сотовым телефоном в конце вагона. А больше ничего.

И всем это было странно, потому что поезд был весь битком набит, а этот вагон совсем пустой. Только баба мертвая и я. И мне сказали, что я сам тоже чуть не умер от обезвоживания организма. Что еще час, и было бы поздно. И еще - я был с бородой, как будто неделю не брился. А я бороды не ношу. Я бреюсь каждый день.

КОНЦЕРТ

Солнце палило нещадно. Воздух был совсем сухим, наполненным гарью и пылью. Пот тек со лба на брови, капал с бровей на скулы, оставляя на щеках грязные солоноватые разводы. Поллитровая бутылка пепси давно кончилась, а отойти из очереди не было никакой возможности.

Димка механически закурил безвкусную сигарету из смявшейся в кармане цветастой пачки, почесал кончик носа и навскидку прикинул расстояние, остававшееся до входа в заветную дверь билетной кассы. Выстоять нужно было где-то метров сорок, от силы пятьдесят. Значит, делов на час-полтора.

Не так уж долго, подумал Димка, если учесть, что я торчу в этой проклятущей очереди аж с восьми часов. А, может, и с половины восьмого.

Тем временем возле заветной двери все происходило, как обычно. Два мента двигали ногами металлические загородки, то и дело отъезжающие в сторону под напором желающих купить билеты на концерт. На углу периодически тормозили всякие разные приличные автомобили; из них вылезали одинаковые, круто одетые, уверенные в себе люди; их менты почему-то пропускали в кассу без очереди.

Еще бы, пришло на ум Димке, попробовал бы этот малохольный прыщавый мент с дубинкой поставить хоть одного крутого в очередь - да взять хотя бы вот этого, на "мерине", в темных очках и с бычьей шеей. Ха, да этот бык сам кого хочешь в очередь поставит!

Впрочем, суета у кассы уже мало волновала Димку. Он мечтательно прищурился, представив себе воочию, как вернется домой с билетами, прямо из прихожей накрутит на старом потертом телефонном диске заветные шесть цифр, и невероятный, потрясающий капризный голос на том конце провода лениво скажет:

- Аллё!

Так скажет, с придыханием, неторопливо. В трубке на несколько секунд воцарится тишина, а потом Димка выпалит:

- Привет, Вероника! Это я.

А Вероника сделает вид, будто не поняла, и спросит:

- Ну и кто этот "я"?

А он скажет:

- Это же я, Димка!

А Вероника лениво спросит:

- Ну и что, Димка? Что, давно не виделись?

И уже соберется трубку повесить, а он выпалит:

- Давно! И я всегда хочу тебя видеть! Например, сегодня, на концерте во дворце спорта! У меня, между прочим, два билета есть!

И тогда Вероника сменит гнев на милость, и...

До двери оставалось уже метра два, когда на улицу выскочила красная потная кассирша в прилипшем к чему только можно крепдешиновом платье, и закричала:

- Не занимайте! Не занимайте! Билеты кончаются!

Хвост очереди недовольно заворчал, заколыхался. Впрочем, Димке вся эта суета "кто не успел - тот опоздал" была до лампочки. Ведь он уже протиснулся в кассу мимо волками глядевших на очередь ментов, и потоком людей его уже поднесло к окошку, и спустя несколько секунд заветные два билета уже лежали в правом кармане его стареньких джинсов, надежно прихлопнутые потной горячей ладонью.

Едва попадая от нетерпения ключом в замочную скважину, Димка распахнул обшарпанную дверь родительской квартиры, и бросился к телефону. На том конце провода раздались гудки - первый, второй, третий... На пятом Димка потерял счет. Он как длинная неуклюжая угловатая цапля переминался с ноги на ногу, прижимая телефонную трубку к уху и невидящим взглядом полируя старые обои на стене прихожей.

- Слушаю, - ответил совсем другой голос.

- А можно Веронику? - выпалил Димка.

- Кто это? - поинтересовался совсем другой голос.

- Это... Дима. Дмитрий то есть, - поправился Димка.

- Дима? Ах, да. Дима, Вероника ушла в гости.

- А куда? Она не сказала?

- Вероника у Наташи. Попробуйте позвонить туда.

- Попробую, обязательно попробую, - выпалил Димка, - спасибо вам большое! Большущее!

У Наташки трубку сняли быстро.

- Аллё, Наташка, это я, Димка, Веронику позови!

- Ха, разбежался! А "пожалуйста" где, ты, чучело?

- Наташ, ну не вредничай, ну, пожалуйста!

Все стихло где-то на минуту.

- Аллё.

- Вероника, это я.

- Кто это - "я"?

- Я, Димка.

- Ну-ну. Картина Репина "Не ждали". И что дальше?

- Вероника, я хочу пригласить тебя... - Димка нарочно протянул многозначительную, как ему показалось, паузу - ... на концерт вечером во Дворец Спорта!

Трубка замолчала, потом тихо ойкнула, а потом зажурчала мелодичным смехом:

- Ой, Димка, ну ты даешь! Ну класс! Вот молодец-то!

- А ты думала! - пунцовым румянцем зарделся Димка. - Короче, в шесть я за тобой зайду.

И повесил трубку, довольный собой и жизнью.

***

Наблюдательный пост перед пятым подъездом в старом дворике был занят Димкой задолго до шести. Пост располагался между двумя гаражами, за развесистым кустом, и был удобен тем, что из укрытия было видно почти весь двор, а нервно курящего в укрытии Димку не было видно никому.

По двору ходили люди, хозяйские собаки и бездомные кошки. Одна из них забрела в Димкино укрытие, не спеша подошла, понюхала кроссовки и, утробно муркнув, выставила хвост перископом. Ишь, чудище страшное, ласково подумал Димка, почесывая теплую кошачью шею.

Вероника выпорхнула из амбразуры подъезда и остановилась возле газона, прищурившись, и на мгновение потеряв способность ориентироваться в окружающем. Этого мгновения было вполне достаточно, чтобы покинуть свое тайное укрытие и незаметно подбежать к девушке сзади.

- Привет, Вероника! - смущенно пробасил Димка.

Вероника порывисто обернулась и широко улыбнулась Димке. От ее улыбки у Димки пересохло во рту, и едва уловимо задрожали коленки.

- Ладно, погнали! - мелодично пропела Вероника и, не дожидаясь Димкиной реакции, зацокала каблучками по серому потрескавшемуся асфальту, широко размахивая на ходу "от бедра" маленькой сумочкой на тонюсеньком длинном ремешке.

Из трамвая Димка выпрыгнул первым, как и подобает джентльмену. Вероника от галантно подставленной руки вроде бы отказалась, но, в самый последний момент, балансируя на узкой подножке - на грани потери равновесия - крикнула:

- Лови! - и, как стена тропического ливня падает на иссушенную диким солнцем землю, рухнула в Димкины объятия.

Мгновение стало Вечностью, но вечность кончилась в тот миг, когда Вероника скорчила недовольную физиономию, и властно вскрикнула:

- Пусти!

***

В грязном неуютном дворце спорта пахло пылью и пиротехническим дымом. Трибуны ломились. Димка с Вероникой долго протискивались к своим местам на дальнем ряду угловой трибуны - мимо бритых и волосатых фанатов, мимо дядек и теток неопределенного возраста, мимо солидных хорошо прикинутых парочек.

Тут тихая музыка кончилась, и зал задрожал от басового грохота входного джингла. Грохнули шутихи, взорвались фейерверки, опустилась полная темнота, и - через пять секунд в дыму, стелющемся по подмосткам, появились Они. По косой траектории со свистом над их головами пронеслась стрела телевизионного операторского крана.

Джингл кончился. Басист выскочил вперед, взнуздал массивную прозрачную гитару, отбивая на самых низах раскачивающийся ритм регги, и закричал:

- Хей, хей, приве-е-е-т! Сегодня мы все в студии, в большой ледовой студии-и-и-и-и-и-и! И наша группа называется "Поющие Пингвины-ы-ы-ы-ы-ы"! Сегодня - конец тура! Зе-ле-ный конце-е-е-е-е-рт! Да-а-а-а! И какие-то придурки уже намазали мой микрофон пома-а-а-а-дой!

Вступили ударные, и зал затрясся в бешеном раскручивающемся ритме.

Вероника сначала просто подалась вперед, ее лицо раскраснелось, светлые волосы, еще час назад пребывавшие в аккуратном каре, растрепались. На второй вещи она вскочила на сидение и стала танцевать - оторвано, безумно, самозабвенно, как, должно быть, десятки тысяч лет назад самки нарождавшегося человеческого вида танцевали у коптящих первобытных костров.

Димка не смотрел на сцену. Ему не было дела до поющих пингвинов - он любовался Вероникой.

Внезапно Вероника посмотрела на Димку каким-то особым взглядом. Зрачки ее были расширены, грудь вздымалась в тяжелом дыхании. Она смотрела не на Димку, она смотрела сквозь него.

Потом она наклонилась к Димкиному лицу и, касаясь губами его щеки, прошептала:

- Я хочу в танцпартер!

И, словно сомнамбула, медленно двинулась туда, вниз, где в экстазе дыма и лазерных сполохов бесновалась разноцветная толпа. Димка догнал ее, поднял на руки и понес. Вероника обняла его за шею.

Внизу, в толпе, Димка, посадив Веронику на плечи, медленно стал протискиваться к сцене. Следующий час Вероника использовала Димку в качестве кресла, совершенно не обращая на него внимания. Лишь изредка рука Вероники трепала Димку, словно собаку, за мочку уха.

Тем временем пингвинья команда зарядила последнюю песню. Под жесткое секвенсорное вступление Димку вдруг качнуло, народ впереди расступился, и они с Вероникой оказались у самого края сцены. Вероника взвизгнула, сделала неуклюжее сальто, и плашмя растянулась на сцене у самых ног солиста. Солист рывком поднял Веронику на ноги. В первый момент она ошалела от свалившегося счастья, но уже спустя секунду отрывалась, отплясывая с солистом пингвинов неуемный акробатический рок-н-ролл.

Народ ринулся было на сцену, но тут в действие вступили менты с секьюрити, и толпа была быстро оттеснена на исходные позиции.

На бис и поклон пингвины выходили вместе с Вероникой, держа ее за руки. Кланялась Вероника вполне прилично, до пола, как и пингвины. Музыка смолкла, и Вероника скрылась с музыкантами в темноте кулис.

Димка, протискиваясь сквозь толпу, выскочил из вестибюля и со всех ног побежал к служебному входу. Но там было не пробиться. Милиция плотно оцепила два минивэна, и спустя десять минут в них грузились уже крепко поддавшие пингвины; один из них крепко, не по-пингвиньи обнимал Веронику с безумными глазами. Минивэны дружно дали по газам и исчезли за углом в облаках пыли.

***

Димка добрался до знакомого дворика и стал ждать. Уже собачники отгуляли своих питомцев, уже запоздалые компании разбрелись из гостей, уже перестали реветь крутые моторы возле ночного клуба в соседнем квартале. Уже кончились сигареты, и было уже не очень темно, но почему-то очень холодно, когда уставшая и довольная собой Вероника процокала в подъезд на высоких каблучках, мечтательно размахивая маленькой сумочкой на длинном-предлинном ремешке.

Димка проводил ее долгим взглядом, встал со скамейки, нащупал в кармане джинсов смятые билеты с оторванным контролем, и - наступило утро.

MACHINE DE PLAISIR

Цветастый мячик описал в небе пологую дугу, несколько раз смачно отскочил от упругой неестественно зеленой травы, и - укатился в кусты.

- Джонни, Джонни, казила-мазила! - бесновался сопливый Стэн.

- Да пошел ты, - пробурчал себе под нос Джонни и, обдирая ноги, полез сквозь жесткий кустарник за мячом.

Солнце вовсю лупило из самого зенита. Безоблачное небо сияло лазурью. Смешно чирикали всякие птицы. Недалеко, ближе к заливу, поднимались серо-стеклянные кирпичи небоскребов даун-тауна.

До длинных как жизнь летних каникул осталась неполная неделя, и это нравилось. Сопливый Стэн совсем достал, и это решительно не нравилось. Чтоб ты провалился со своими прибаутками, подумал Джонни, зло сплевывая.

Полоса кустарника оказалась неожиданно широкой. Джонни продирался сквозь нее минуту, другую, и порядком подустал, когда влажная темнота кустарника - совсем неожиданно - кончилась. Джонни остановился и с удивлением уставился на открывшуюся картину.

Перед глазами Джонни была поляна, потрясающей красоты поляна; из тех полян, что бывают лишь в детстве. Чуть ниже, в полумиле, журчал ручей, переливаясь на солнце голубым и изумрудным. Высокие сосны окружали поляну, подпирая прозрачное небо.

Большая бабочка лениво порхала вокруг Джонни, и, наконец - наверное, устав, - уселась прямо на верхушку его панамы. Джонни осторожно взял бабочку за крылья и поднес к лицу. Полминуты он стоял, разглядывая бабочку, а потом осторожно разжал пальцы. Цветастые крылья бабочки дернулись, забились в вихре, и бабочка взмыла стрелой - прямо вверх, в бездонную синеву, оставив на пальцах немного цветной пыльцы.

Внизу, возле ручья, стоял автобус. Интересно, как он сюда попал, подумал Джонни, приглядываясь. Это был очень старый автобус. Теперь таких не делают, улыбнулся Джонни.

Верхняя часть автобуса была выкрашена в ярко-красный, нижняя - в темно-синий. По борту шла крупная надпись белыми буквами, но отсюда, на расстоянии в полмили, прочитать ее было невозможно. Забыв про мячик, Джонни вприпрыжку побежал вниз по склону к странному автобусу.

Автобус стоял здесь давно. Правое переднее колесо спущено, краска над выпуклой никелированной решеткой радиатора облупилась. Следы пыльных дождевых потёков украшали бока. По бортам большими грязно-белыми буквами было выведено: MACHINE DE PLAISIR. Словом, автобус как автобус. Но было в нем нечто странное. У автобуса не было окон. И не было дверей.

Джонни обошел вокруг автобуса раз, и другой. Никаких следов дверей. Интересно, как же в него зайти? И как на нем ездят? Джонни попинал спущенные шины, постучал кулаком по обшивке. Никого.

Внезапно в чреве автобуса зажужжало, словно глухо заворчала большая недовольная собака, и часть обшивки попросту исчезла, растворившись в воздухе, и образовав овальный проем. Из того же прозрачного воздуха появилась небольшая лестница из трех ступенек. Жужжание стихло.

Джонни отшатнулся и хотел было убежать, но передумал. В глубине автобуса зажегся неяркий свет. Раздалось шипение, какое бывает, когда включают старый магнитофон, и низкий грудной женский голос бесстрастно сказал:

- Добро пожаловать в MACHINE DE PLAISIR, Джонни.

- Откуда ты знаешь, как меня зовут? - настороженно спросил Джонни. Но голос молчал.

Джонни помедлил еще с минуту и поставил правую ногу на первую ступеньку лестницы. Ничего не произошло. Тогда он поднялся на вторую ступеньку. На третью. Было тихо и совсем не страшно. Джонни сжал кулаки и шагнул в темноту дверного проема.

- Добро пожаловать в MACHINE DE PLAISIR, Джонни.

Голос был такой же - с шипением старой магнитофонной ленты, тихий и бесстрастный.

Чрево автобуса пахло старой пылью. В свете мутных фонарей под потолком угадывалась глубина пустого салона, какой-то большой пульт и громоздкое старомодное кресло перед ним. Опять раздалось ворчащее жужжание, и кресло повернулось к Джонни, словно приглашая его садиться. Ладно, подумал Джонни, неудобно отказываться, если уж ты такое вежливое.

Лишь только Джонни опустился в уютную глубину старого пыльного кресла, вновь раздалось непонятное жужжание и дневной проем, отделявший чрево автобуса от внешнего мира, исчез. Но Джонни уже не было страшно.

Запахло озоном, и экранчик прямо перед лицом Джонни ожил с легким треском, освещая полумрак опалесцирующим зеленоватым сиянием.

- Добро пожаловать в MACHINE DE PLAISIR, Джонни, - в третий раз сказал механический голос.

- Спасибо, - вежливо ответил мальчик.

- Я - MACHINE DE PLAISIR.

- Я - Джонни, - сказал Джонни.

- Слушай внимательно, Джонни, - продолжил голос. - У тебя есть одна минута. Только одна минута. В эту одну минуту я исполню все твои желания. Время пошло.

На зеленом экране появились цифры.

01.00

Щелчок.

00.59

Снова щелчок.

00.58

Джонни молчал. Он понял условия, но ничего путного не приходило ему в голову.

- Я хочу... - было начал Джонни, но голос его оборвался.

00.40

Щелчок.

- Я хочу, чтобы этот идиот Стэн перестал обзываться!

- Исполнено, - ответил голос, сопровождаемый тихим шипением.

- И пусть у него на лбу вырастут рога!

- Исполнено, - бесстрастно вторил механический голос.

- И пусть вместо ног будут колеса!

- Исполнено.

00.15

Щелчок.

- И я не люблю, когда меня укладывают спать! Я не хочу спать! Пусть никогда не будет ночи!

- Исполнено.

00.02

Щелчок.

00.01

Щелчок.

00.00

Экран погас. Раздалось хриплое жужжание, и в обшивке автобуса вновь появился овальный проем.

- Прощай, Джонни, - без сожаления молвил механический женский голос.

Шар, раскрашенный в красный и синий, покоился на оранжевой траве на берегу ручья, переливавшегося фиолетовой водой. Два солнца вовсю лупили из самого зенита. Безоблачное небо сияло зеленым. Недалеко, ближе к заливу, поднимались черные громады пирамид даун-тауна.

На дальней лужайке маленькие параллелепипеды на колесиках, украшенные конусообразными рожками, гоняли по оранжевой траве маленький блестящий кубик.

УЛЫБКА

Родился в стране, где девять месяцев зима. Непримечательным голодным мальчишкой.

Любил родителей. Довольствовался малым.

Всегда улыбался. Реже - от удовольствия, чаще - наперекор.

Рос. Развивался. Нормально. Выучился в школе.

Поступил. Улыбался. Реже - от обреченности, чаще - от счастья.

Закончил. Поступил. Одел зеленое.

Закончил. Служил. Думал быть как все. Улыбался. Реже - по привычке, чаще - от света в душе.

Тяжко работал. Не расслаблялся. Был замечен.

Ясным весенним утром вошел в Историю. Улыбался. Может - от страха, может - от смущения.

Годы человеческой комедии.

Улыбался. Реже - от усталости, чаще - по привычке.

Ясным днем ушел.

Встал стелой на площади, над бензиновым угаром и смешными проблемами.

Осталась улыбка. Боже, почему так мало?

ДЕРЕВО В ГАММЕ ЛАЗУРИ

To Wincent WARD

Когда откроется дверь, не будет слов. Останется лишь немного пространства и пустая палитра. Я стану лентой Мебиуса, чтобы ждать.

Когда придет сожаление, будет не поздно. Останется лишь ощущение, рожденное в глубине. Я стану лучом и начну создавать краски.

Когда клин неведомых птиц устремится из края в край, не будет покоя. Начнется полет. Останется лишь свет, гамма цвета и блики прощения. Я стану воздухом и буду наслаждаться законом преломления.

Когда суровые нити судьбы прильнут друг к другу, появится холст. Останется лишь белизна, отрицающая ход времени. Я стану кистью и без устали буду накладывать грунт.

Когда придет прозрение, настанет час палитры. Останется лишь осязаемое понимание. Я стану краской и буду ложиться мазками.

Когда придет окончание, я остановлюсь и увижу всё сразу - и грозовое небо; и преломленный черный свет; и ветви на ветру; и невероятные цветы в лазури. Останется лишь просветление.

Я стану собой и больше никогда не будет границ для взора.

СТРУНА

Сослану Васильевичу

ЦХОВРЕБОВУ

(1931 - 1999)

Пустынный каменистый берег. Иссиня-черный вязкий спокойный океан. Густой серый воздух. Разлитое в нем сияние.

Мачта, вырастающая из скал; рвущаяся острой вершиной в иссиня-черное опалесцирующее небо. Струна, укрепленная одним концом высоко на мачте. Струна, уходящая туда, за осязаемо четкую линию светящегося горизонта.

Более ничего.

Человек у подножья мачты. Руки, вцепившиеся в скобы. Подъем. Минуты ли? Часы? Годы?

Он вышел на площадку, там, на высоте. Перед ним небо, ветер, океан и струна, уходящая за горизонт. Человек зябко поежился, нервно попробовал ступней струну.

Она неслышно завибрировала.

Человек отступил назад. Всего на полшага. Потом раскинул руки, и напряженная чувствительная стопа легла на струну уверенным первым шагом.

Человек пошел.

Более ничего.

Прошло время, пройдено пространство, и мачта скрылась вдали за его спиной. Остались небо, ветер, океан и струна, уходящая за горизонт.

Человек шел терпеливо, размеренно. Иногда ропща, иногда оступаясь. Человек шел вперед.

Напряженные чувствительные стопы, в которых поначалу каждый шаг отдавался изматывающей болью, привыкли и огрубели. Набегавшие порывы ветра уже не вселяли ужаса - ведь теперь Человек знал, что стоит лишь чуть-чуть изменить положение рук, и никакой ветер ему не страшен.

Вдали у горизонта появилась маленькая черная точка. Потом она долго росла, приближалась, и, наконец, обратилась большой Птицей.

Птица поравнялась с Человеком, замедлила полет, и словно повисла в густом сером светящемся воздухе. Человек шел; Птица парила поодаль. Так в молчании прошло время.

Наконец, Птица спросила:

- Куда идешь ты?

Человек промолчал; наверное, он не расслышал Птицу. Он был очень занят своим делом. Он шел.

Птица повторила свой вопрос:

- Куда идешь ты?

Тогда Человек повернул голову и посмотрел Птице прямо в глаза, наполненные цветом Вечности. Такие же иссиня-черные, как раскинувшийся под ними безграничный спокойный океан.

- Я иду туда, - сказал Человек, - где кончается струна. - Я вышел, - сказал Человек, - оттуда, откуда она начинается. И мне непременно надо быть там, где ее конец.

- Зачем? - спросила Птица, и искра живого интереса почудилась Человеку в ее бесстрастном взоре.

- Так устроено, - ответил Человек. - Ведь если у струны есть начало, то непременно есть и конец. И если я был в начале, я должен изведать конец. Ведь так?

- Тебе виднее, - усмехнулась Птица и замолкла.

Так в молчании прошло время.

Более ничего.

Птица парила неслышно. Человек шел упорно, с трудом, оступаясь; теряя и вновь обретая равновесие. Капли пота - от усилий - выступали на его лбу. Капли слез - от дум - высыхали на его глазах. Капли крови - от долгого пути - стекали по его стопам.

Птица заговорила внезапно.

- В моих силах, - сказала она, - дать тебе крылья. Тогда мы вместе полетим с тобой туда, за линию горизонта. Туда, откуда я прилетела. Туда, где кончается струна. И мы вместе окончим твой путь.

Человек молчал. Силы оставляли его, но он шел. Ему было нужно в точку, в которой заканчивается струна.

Более ничего.

- Послушай, - промолвила Птица. - Это ведь так легко, когда у тебя крылья. Неужели ты не хочешь узнать, что там - куда ты идешь?

- Хочу, - прохрипел Человек, облизывая потрескавшиеся от жажды губы.

- Так полетели! - воскликнула Птица, и ее крылья изменили угол атаки, готовясь в следующее мгновение рассечь воздух острым свистом.

- Не могу, - ответил Человек, - не могу, потому что есть путь и я должен его пройти.

Ничего не ответила Птица. Мудрая грусть заволокла ее серо-стальные зрачки. Она взмахнула крыльями и стала превращаться в точку, растворяющуюся в сиянии линии горизонта.

Более не появилась Птица. А Человек продолжал свой путь.

Пока билось его сердце.

СЕДЬМОЕ ДАО ДОЖДЯ

I've been mad for fucking years,

absolutely years,

been over the edge for yanks...

Someone from Hampshire

Быть.

В пустой комнате. Не знать необходимостей. Забыть о длительности. Обдумывать мир. Вникать в природу вещей.

Отделять бытие от обратной стороны.

Не давать себе думать о зеркалах. Пресытиться. Впервые коснуться другого. Промедлить. Ощутить неизбежность фатального. Промедлить снова.

Встать. Мерить шагами. Диагонали, периметры. Играть в пинг-понг точками отсчета.

Создавать формы. Анализировать сущности. Спрашивать об имени. Получить в ответ бархат тишины.

Разрушать отличное. Множить подобное. Счетными палочками выкладывать измерения. Очертить круг. Нанести линии, расставить фигуры. Мановением запустить игру.

Наслаждаться действием. Пить горький мед величия. Обожженной кожей ощущать незримые нити подобия. Без партитуры дирижировать судьбами. Не слышать ропота.

Промедлить вновь.

Остановить. Пытаться понять. Сопротивляться себе изо всех сил. Искать спасения в несовершенстве.

Разорвать круг. Отметить свою беспомощность. Наслаждаться пустотой. Знать финал.

Посметь думать о зеркалах. Полировать взглядом вечную амальгаму. Наполнить мыслеобразы фонетикой. Исказить смысл восприятием.

Продолжить. Отметить тщетность. Спросить о сущем. Путешествовать в обе стороны бесконечности. Не ведать страха.

Стать фигурой. Встать на доску. Прожить свой сценарий. Вернуться в эндшпиле. Отметить бездарность сценариста.

Создать этику. Желать прощения. Молить о сочувствии. Ничего не имея, пытаться потерять. Тренировать волю. Точить сталь сомнения о наждачный круг уверенности.

Вынести приговор. В который раз привести в исполнение. Обрести всё. Сожалеть о пустоте.

Понять.

Встать в центр. Чувствовать, как покоем входит в тебя Седьмое Дао Дождя.

Контактная Информация.

Эти тексты существуют в виде HTML-страниц по адресам:

http://mikezuev.narod.ru

http://mikezuev.boom.ru

Адреса электронной почты автора:

mikezuev@aha.ru

mikezuev@glasnet.ru

mikezuev@compulink.ru

Мобильный телефон (095) 968-6642

Џ 1997 - 2000, Михаил ЗУЕВ, автор

Никакая часть этой рукописи не может быть воспроизведена в любой форме или любыми средствами, электронными или механическими, включая фотографирование, магнитную запись или иные средства копирования или сохранения информации без письменного разрешения автора.


Михаил ЗУЕВ

* СЕДЬМОЕ ДАО ДОЖДЯ *

4


Оценка: 7.06*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"