|
|
||
| Радио в машине "Fiat Ducato" двадцать первого года выпуска, пробег под полмиллиона, внутри пахнет соляркой, старыми чипсами и его собственной спиной, которую он не разгибает уже лет десять. Его зовут Пьер. Или Поль. Жена звала Пьером, когда не звала "ты, козёл". Жена осталась в Лионе, в квартире на улице Кримьё, с телевизором, котом и новым мужем, который чинит краны и не уезжает на неделю. Пьеру шестьдесят два. Он возит запчасти для "Peugeot" из Лиона в Марсель и обратно. Те же запчасти, те же склады, те же стоянки, где водители мочатся между прицепами, потому что до туалета идти лень. Сломанное радио он не чинил лет десять. Антенна отломилась на мойке, и теперь приёмник вылавливает только одну станцию - не то "France Inter", не то чью-то любительскую волну, где вместо музыки шипение, хрипы, иногда далёкий голос, похожий на разговор в соседней комнате, когда дверь прикрыта. Он слушает это шипение часами. Оно убаюкивает, как дождь по крыше, только дождь в кабине не идёт, а шипение идёт. Иногда ему кажется, что в этом шипении можно различить слова - не французские, не английские, а какой-то забытый язык, на котором говорили мертвецы, когда трассы были грунтовыми, а в кабинах пахло лошадьми. "Ты, - думает Пьер, глядя на белую линию разметки, которая тянется под колёса, как бесконечная простыня, которую некому заправить, - ты слушаешь это шипение уже десять лет, и ни разу не спросил себя: а кто там, на той стороне, может быть, тоже слушает тебя? Может, это не радиоволны, а кто-то дышит в микрофон и ждёт, когда ты ответишь. Но ты молчишь. Потому что твои слова кончились. Они кончились, когда жена сказала: "убирайся", и ты убрался, хлопнул дверцей своего "Дукато" и уехал в это шипение, где нет ни слов, ни музыки, только белый шум, в котором можно раствориться, как ложка сахара в дешёвом кофе". Стоянка у "Leclerc", сразу за съездом с автомагистрали. Полно фур: испанские, итальянские, даже одна польская с надписью "Piero" на капоте, - его тёзка, наверное, или просто ошибка. Он глушит мотор, открывает окно. Воздух пахнет жареным луком, выхлопом и морем - Марсель близко, до порта километров десять, не больше. Он не заметил, как она подошла. Просто открыл глаза - он дремал? - и увидел её лицо в окне. Лет двадцать пять, или двадцать семь, или все тридцать - он никогда не умел угадывать возраст женщин моложе его на тридцать лет. Волосы крашеные, пепельный блонд, корни тёмные, отросли на пару сантиметров. Глаза усталые, но не от жизни, а от дня - от солнца, от дороги, от того, что идёт уже несколько часов, наверное, с самого утра. Джинсы, футболка, рюкзак. Попутчица. - Vous allez Marseille? - спросила она. Голос низкий, с хрипотцой, прокуренный - она курит больше его, хотя он выкуривает пачку "Голуаз" за рейс. Он кивнул. Она обошла кабину, открыла дверь, забралась на пассажирское сиденье. Рюкзак бросила на пол, между ног. Пахнуло от неё потом, дешёвой парфюмерией и ещё чем-то сладковатым - может, трава, может, яблоко, которое она съела час назад и забыла выбросить огрызок. Он завёл мотор, не спрашивая, куда именно. В Марселе она выйдет. Какая разница, где. Она поправила волосы. Обеими руками, от лица к затылку. И когда правая рука пошла вверх, её локоть коснулся его бедра. Случайно. Или нет. Он не знал. Но он почувствовал этот удар - сквозь джинсы, сквозь многолетнюю усталость, сквозь тупую тяжесть в паху, которая последние годы напоминала скорее о простатите, чем о желании. Она не отдёрнула локоть. Секунду, две, три - локоть лежал на его бедре, тёплый, через тонкую ткань футболки. Потом она убрала руку. И посмотрела на дорогу, как будто ничего не было. Он смотрел на её пальцы. Они лежали на колене, переплетённые. Левая рука. Безымянный палец. На нём - белая полоска. След от кольца. Свежий, не загоревший, потому что кольцо сняли недавно - может, неделю назад, может, вчера. Кожа под полоской была чуть светлее, почти розовая, как у младенца. Он смотрел на эту полоску, и ему хотелось лизнуть её. Провести языком по этому следу, почувствовать соль, запах чужой жизни, которая ещё не выветрилась. Почему? Потому что это единственное место на её теле, где кто-то был. Где кольцо лежало, грело, оставило форму. Как форма его бёдер на водительском сиденье, которое он продавил за шесть лет. Как форма его жизни, которая отпечаталась в этом шипении радио - ни музыки, ни слов, только шум и пауза между шумами. "Ты, - подумал он, глядя на её пальцы, не поднимая глаз к лицу, - ты, которая сняла кольцо, потому что муж ушёл или ты ушла, или просто надоело, или металл щипал кожу от жары, - ты не знаешь, что я сейчас хочу не тебя, не твою грудь, не твой рот. Я хочу эту полоску. Этот белый след, который говорит: здесь была любовь, или обязательство, или привычка, или просто украшение, которое дарили на свадьбу в мэрии, когда всем было плевать, а теперь сняли, и кожа помнит, потому что кожа - дура, она помнит всё: и кольцо, и поцелуи, и ту боль, когда ноготь царапает, и даже эту секунду, когда локоть коснулся бедра старого дальнобойщика, который уже не стоит, как надо, но в голове у него стоит всё, что нельзя купить за деньги, потому что деньги у него есть, а купить нечего". Она не сказала ни слова за всю дорогу. Смотрела в окно на пейзажи Прованса - холмы, виноградники, серые каменные деревни. Он тоже молчал. Играло радио. Шипело. Иногда - раз в пять минут - из шипения выныривал голос, не разобрать чей, не разобрать о чём. Похоже на молитву. Похоже на бред. Похоже на то, как он разговаривал сам с собой в душе, когда жена ещё была: "Пьер, ты идиот, ты просто идиот". У съезда на порт она сказала: "Arrtez ici". Он остановил. Она взяла рюкзак, открыла дверь. Не сказала "merci". Не сказала "au revoir". Просто вышла и пошла в сторону причалов, не оглядываясь. Рюкзак подпрыгивал на её худой спине, и волосы - пепельный блонд с тёмными корнями - шевелились от ветра, как водоросли в мутной воде. Он смотрел на её спину, пока она не скрылась за контейнерами. Потом включил радио. Шипение было тем же. Но вдруг - через секунду, через минуту, он не засекал - шипение начало складываться в звуки. Низкие. Медленные. Голос. Не её голос - нет, голос мужской, старый, с хрипотцой, похожей на треск старой пластинки. Кто-то пел блюз. На английском, которого он не понимал, но слова не нужны. Пел о том, как ехал по дороге, как встретил женщину, как она ушла, а он остался. Пел так, будто знал про его бедро, про эту белую полоску на её пальце, про то, что он сейчас - одну минуту - был счастлив, как не был никогда. Потому что счастье - это когда чужой локоть касается твоего бедра, а ты не говоришь ни слова, только смотришь на след от чужого кольца и представляешь, что это ты оставил этот след. Что это ты был тем металлом, который грел её кожу. Он остановил машину на обочине. Заглушил мотор. Шипение и голос стали громче - без звука мотора, без вибрации, только радио, которое вдруг заговорило так ясно, будто певец сидел рядом, на пассажирском сиденье, и дышал ему в ухо. Он расстегнул ширинку. Вытащил член. Член был вялый, старый, с седыми волосами у основания, похожий на гусеницу, которая выползла на асфальт после дождя и не знает, куда ползти. Он сжал его, погладил - никакого отклика. Тогда он закрыл глаза и представил её локоть. Тот самый. То, как он касался его бедра. Не член - бедра. Чуть выше колена, где нерв залегает близко к поверхности. Он снова ощутил это касание - тёплое, лёгкое, абсолютно невинное, которое стало самым пошлым, самым грязным, самым желанным моментом его жизни. Он представил, что её локоть движется выше. Что её палец - левый, безымянный, с белой полоской - скользит по внутренней стороне его бедра. Что этот палец снимает невидимое кольцо и надевает его на его член. Что металл холодный, а кожа горячая. Что он становится тем кольцом. Тем местом, где её пальцы были годами. Член встал. Не полностью, но достаточно. Он дрочил под звуки радио, под этот старый блюз с хрипотцой. Дрочил медленно, не спеша, как будто времени было много - целая жизнь, которой не осталось, но он притворялся, что осталась. И в этой медленности, в этой нелепой позе - старик в фуре, на обочине, с членом в руке - он вдруг понял, что такое эклектика, о которой он никогда не слышал. Это когда философия и пошлость сжимаются в одной ладони. Когда ты думаешь о следе от кольца, о времени, о том, что все мы носим на себе следы тех, кто ушёл, - и одновременно кончаешь на эти мысли, на этот голос, на это шипение, которое стало для тебя музыкой, потому что больше ничего не осталось. Он кончил. Коротко, жидковато. Опрыскал руль, приборную панель, очки, которые лежали на торпедо. Сперма была серой, с комочками - возраст, диета, одиночество. Он вытер всё салфеткой, которая лежала под ногами. Салфетка была старая, с пятнами от кофе. Он кинул её обратно. Радио замолкло. Блюз кончился. Снова шипение, только уже другое - более редкое, с длинными паузами, как будто передатчик умирал и делал это долго, со вкусом, как старик, который не спешит на тот свет, потому что там нет "Fiat Ducato", нет дорог, нет чужих локтей на своём бедре. Он завёл мотор. Поехал дальше, в Марсель, разгружать запчасти. Шипение в колонках то появлялось, то исчезало. А он уже не слушал его. Он слушал паузы. Тишину между хрипами. И в этой тишине ему слышалось её дыхание. То самое, когда локоть лежал на его бедре, и она дышала ровно, как будто ничего не случилось. А случилось всё. Всё, что могло случиться между мужчиной и женщиной, которые никогда не скажут друг другу ни слова. Он проехал мимо порта, свернул к складу. Остановился. Выключил зажигание. Тишина в кабине стала полной - ни радио, ни мотора, ни её дыхания. Только где-то далеко, на пирсе, кто-то играл на аккордеоне. Две ноты. Потом пауза. Потом одна, низкая, с хрипотцой, как у того блюза, который кончился, но оставил след в динамиках - белый след, как на её пальце. Он закрыл глаза. Положил руку на пассажирское сиденье. Оно было ещё тёплым. "Вот она, жизнь, - подумал он, чувствуя этот жар через ладонь. - Ты едешь тридцать лет, возишь запчасти, спишь на стоянках, слушаешь шипение. А потом появляется локоть на секунду, оставляет след на твоём бедре, и ты понимаешь, что всё это время ты ждал не женщину, не любовь, а именно это - касание, которое ничего не значит, но становится всем, потому что у тебя нет ничего, кроме дороги, радио и паузы между хрипами. И ты дрочишь на эту паузу. И кончаешь на неё. И это - единственная молитва, которую ты способен произнести. Потому что слов нет. Есть только звук - с хрипотцой. И тишина, которая пахнет чужими волосами". Аккордеон замолк. Где-то зашумело море. Он вышел из кабины, хлопнул дверцей. Дверца не закрылась с первого раза - пришлось ударить сильнее. Эхо ударило по контейнерам, вернулось, замерло. Джаз, который дрочит на шипение и улыбается углом рта. Потому что это всё, что у него осталось. Игла соскочила. Пластинка крутится впустую, шуршит по бороздке, где уже нет музыки. Только шуршит. Только шуршит. Как её волосы, когда она поправляла их руками. Как его дыхание, когда он кончал. Как то, что нельзя назвать, но можно почувствовать - одна секунда, локоть, бедро, след от кольца, белый, как эта линия разметки, которая уходит в никуда. И не возвращается.
|