|
|
||
| Чужая татуировка Он проснулся от того, что кто-то дышал ему в затылок. Дыхание было ровным, чуть свистящим - так спят только те, кому за сорок, или те, кто надышался дешёвым коксом. Он не знал, который час. Штора висела криво, и сквозь щель лез солнечный луч, жёлтый, больной, как моча после запоя. На тумбочке стояла пепельница, полная бычков, и стакан с остатками вина - красное пятно на дне засохло, как засохшая кровь, которую не оттирают, потому что лень. Он повернулся. Рядом лежала женщина - на животе, лицом в подушку, одеяло сползло до поясницы. Волосы разметались, серые у корней, крашеные в медный на кончиках. Она была не молода. И не красива в том смысле, какой вкладывают в это слово журналы. Но её спина - широкая, с позвонками, которые выступали, как булыжники на разбитой дороге - была живой. Тёплой. Почти родной. И тут он увидел татуировку. Чуть выше левой ягодицы, там, где кожа тоньше и сильнее блестит в свете, - ангел. Маленький, сантиметров семь, с одним крылом, второе перебито, как будто кто-то вырвал перья и сказал: "летай, сука, если сможешь". Контур был неровным, тени положены слишком густо - работа дешёвого мастера, который экономит чернила или дрожит рукой. Но главное: он узнал эту татуировку. Потому что сам набил её двадцать три года назад. Не этой женщине. Другой. Её звали Лена. Или Лиля. Он уже путал имена - не от старости даже, от количества, от того, что все женщины после третьей рюмки становятся одной, а утром распадаются на чужие тела, которые надо выпроваживать. Но ту он помнил. Лена - точно Лена. Худющая, с ключицами, как спицы. Она пришла к нему в подвал на улице Верней - тогда он ещё работал, брал заказы, руки не тряслись. Сказала: "Набей мне ангела. Чтобы не летал. Чтобы помнил, что небо закрыто". Он набил. Криво - специально, потому что она хотела криво. И ошибся в контуре: правое крыло должно было быть целым, но игла соскользнула, и получилась точно такая же перебитость, как на левом. Он хотел исправить. Она сказала: "Оставь. Так даже лучше. Два перебитых - пара". Через год она умерла. От передоза. Или от того, что небо действительно закрыто. Он не ходил на кладбище. Не потому, что не любил. А потому, что боялся увидеть её в гробу без татуировки - там, наверное, кожа чистая, как у новорожденной, и ангел с перебитыми крыльями остался висеть где-то между подвалом и моргом. А теперь этот ангел был перед ним. На чужой спине. Дышащей. Он сел на кровати, не сводя глаз с рисунка. Женщина заворочалась, вздохнула, но не проснулась. Одеяло сползло ещё ниже, оголив ягодицу - круглую, с целлюлитом, с родинкой, похожей на горошину. Он протянул руку. Не тронул. Замер в сантиметре от кожи. "Ты, - подумал он, - ты, которая сейчас спишь и видишь, наверное, какой-то свой сон про работу, про мужа, про кредит, - ты даже не знаешь, что у тебя на спине чужая смерть. Что этот мастер, который набивал тебе эту херню в салоне на первом этаже, содрал эскиз с трупа. Или не с трупа - с меня, который пришёл в тот салон пьяный и продал старые наброски за бутылку. А может, ты сама попросила: "Хочу как у той девушки, с перебитым крылом". И не знаешь, что та девушка уже гниёт в земле, а крыло всё ещё перебито. У тебя на пояснице." Он провёл пальцем по контуру. Кожа была гладкой, тёплой, чуть влажной - она потела во сне, как все живые. Чувствовался пульс - там, где чернила въелись глубже всего. Он водил по линии перебитого крыла, потом по тому месту, где была ошибка - двойная перебитость, которую он сделал случайно, а Лена назвала судьбой. Женщина вздохнула громче, выгнулась, подставляя спину - не просыпаясь, чисто рефлекторно, как кошка, когда её гладят. Он наклонился. Лизнул татуировку. Язык коснулся чернил, соли, пота - вкус был кисловатым, с привкусом утра и нестиранной простыни. Он лизнул снова, уже вжимаясь губами, как будто хотел стереть рисунок, снять его, содрать вместе с кожей и завернуть в платок, как засохший цветок. Женщина застонала - не от боли, от удовольствия. Потянулась рукой назад, схватила его за затылок. - Давай, - прошептала она спросонья. - Не останавливайся. Он не остановился. Но не потому, что хотел её. А потому, что хотел остаться в этом моменте, когда его язык касается чужой плоти, а перед глазами - Лена. Лена, которая сказала: "Набей мне ангела, чтобы не летал". Он лизал татуировку, и чернила не сходили. Они были внутри, как память, которую не вылижешь. Женщина уже дышала часто, двигала бёдрами, но он не замечал её тела - только рисунок. Только этот кривой контур, который двадцать три года назад сделал он, а теперь носит на себе кто-то, кто даже не знает имени Лены. - Ты слышишь, сука? - прошептал он в спину, не понимая, к кому обращается - к спящей, к мёртвой или к себе. - Рисунок остался. А тебя нет. А я здесь, лижу чужую кожу, и мне кажется, что это ты. Что я целую твою перебитую спину, и у тебя сейчас волосы медные, и ты пахнешь дешёвым вином и страхом. Он заплакал. Прямо в татуировку. Слёзы текли по чернилам, смешивались со слюной, со следами его же языка. Женщина не заметила - она кончила, выгнулась, затихла. А он всё лизал и лизал, как собака, которая нашла старую кость и не может понять, почему от неё не пахнет мясом. Потом он оторвался. Сел на край кровати. В комнате пахло сексом, табаком и чем-то сладким - может, духами, может, гнилью. Женщина открыла глаза. Посмотрела на него мутно, улыбнулась: - Ты странный. Но хорошо. Останешься на завтрак? Он покачал головой. Встал, нашёл штаны, рубашку - чужую, висит мешком - натянул. У двери обернулся. Женщина уже повернулась на бок, снова засыпая, и ангел смотрел на него со спины - перебитый, кривой, чужой. - Завтрак, - сказал он тихо. - У тебя на спине мой завтрак. Моя жизнь. Моя смерть. А ты даже не знаешь. Он вышел. Хлопнула дверь. В подъезде пахло кошками и мочой - как в той квартире на улице Верней, где он набивал Лене ангела. Он спустился на лифте, вышел на улицу. Дождь только что кончился, асфальт блестел, и в луже отражалось небо - серое, низкое, без намёка на полёт. Он закурил. Выдохнул дым в эту лужу, в это небо, и подумал: "Рисунок не умер. Он перешёл на другую. Как вши. Как лишай. Как любовь, которая не знает, что её адресат сдох". Он пошёл вдоль домов. На углу кто-то играл на аккордеоне - не мелодию, просто перебирал ноты, низкие, с хрипотцой. Одна из них зацепилась за его дыхание, и он вдруг понял: ничего не исправить. Татуировка останется. И та, что спит сейчас наверху, тоже когда-нибудь умрёт, а ангел перейдёт на новую, и так до бесконечности. Чертёж живёт дольше тела. И подпись мастера - это не гордость. Это приговор: ты сделал это однажды, и теперь оно будет повторяться без тебя. Он бросил окурок в лужу. Окурок зашипел, погас. Джаз за спиной играл то же самое, что и двадцать три года назад. Только Лены не было. И не будет. А ангел - вот он, на чужой пояснице, живой, перебитый, вечный как говно.
|