Награнин
Сто грамм на той стороне. Дневник

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:


Сто грамм на той стороне. Дневник

Запись первая. Время - тикает. Тело - ноет. Желание - нет.

Ты умерла, конечно, не вчера, но для меня - вчера, потому что время вообще странная штука: оно не течёт, как говорят учебники, а скручивается в узлы, и один такой узел - тот день, когда я в последний раз трогал твою коленку с цыплячьей кожей и старой царапиной от твоей же кошки, которую ты так и не показала врачу, - этот узел сидит сейчас у меня ровно под левой ключицей, мешает наклоняться, и я каждый вечер пытаюсь его распутать пальцами, но пальцы уже не те, дрожат, да и что распутывать, когда нитка давно сгнила.

Я хочу тебя.

Вот так. Без предисловий. Без "мне грустно", без "я вспоминаю наш первый поцелуй". Хочу - и точка, с запятой и запахом, который ты ненавидела. Запах - дешёвый коньяк, сигареты без фильтра, и ещё чуть-чуть - той самой прели, что была в углу съёмной комнаты, где обоина отклеивалась и под ней, кажется, жили мокрицы. Помнишь ту комнату? Мы туда входили, и сразу становилось понятно: либо мы сейчас два придурка, которые трахаются на фоне чужого ремонта, либо - единственные живые люди в радиусе километра. Чаще всего получалось и то и другое. Но иногда, очень редко, между "давай быстрее" и "у тебя в волосах гипс" возникало что-то - такое, от чего потом весь следующий день чувствуешь себя не просто так, а будто тебя кто-то взял и переставил в другой ряд. И вот это "что-то" - оно нигде не записано, не сфотографировано, но оно есть до сих пор, даже когда от тебя осталась только табличка с датами и, надеюсь, горсть какого-нибудь приличного пепла, а не то, чем пичкают в муниципальных крематориях.

Ну хватит. Сейчас опять начну витийствовать. Давай как есть.

Ты когда-нибудь пробовала мастурбировать на могиле? Я сегодня - да. Не руками, потому что колени - это отдельная песня, и смотрители кладбища носятся на своём электромобиле с подозрительностью санитаров психушки, но мысленно - вполне. Сидел на сырой лавке, пил пиво из пластиковой бутылки, на этикетке - рыба, похожая на судака, и думал: вот Кант, например, со своим императивом... "Относись к человечеству в своём лице и в лице всякого другого только как к цели, но никогда как к средству". А я сейчас смотрю на твою табличку, вижу эту казённую надпись - "такую-то, столько-то лет, скорбим", - и внутри нет ничего императивного. Есть только поганое, унизительное, я бы сказал, свинское желание - лечь животом на эту землю, прижаться щекой к прошлогодней листве, которая, скорее всего, пропитана мочой местных собак, и прошептать: "Ты была моим средством, когда я у тебя внутри задыхался, и я был твоим - когда ты плакала потом и говорила, что не надо обнимать, потому что это всё фигня. И это "фигня" - единственное, что не врёт".

Понимаешь, в чём ужас? Не в смерти. Смерть - это просто перестать быть местом. С тобой перестали что-то делать, в тебя больше не входят. Ужас в том, что желание - оно глухое, безответственное, и ему плевать. Ему плевать, есть ли под землёй хоть что-то, кроме корней и червей. Оно сидит во мне как зуб, который уже вырвали, а нерв остался - дёргается от любого сквозняка. И этот нерв говорит: "А давай вспомним тот вечер, когда ты отравился пельменями, а она пришла с мятным чаем, и вы сидели в три часа ночи на полу в коридоре, потому что туалет был занят соседом, и ты тогда вдруг понял, что любишь её не за ровную кожу, а за то, как она морщит нос, когда слышит бульканье в твоём животе". Вот за это. За морщину на носу. Она там, под землёй, уже, наверное, тоже распалась на атомы, а я всё равно хочу её поцеловать. Глупо. По-стариковски. Неприлично до тошноты.

Я писал этот абзац, и у меня задрожали руки. Не от чувств - от алкоголя. Потому что пил с утра, просто чтобы не чувствовать себя таким одиноким в этой пустой квартире, где каждая твоя вещь давно либо выброшена, либо превратилась в тряпку для пола. Но слёзы не текут, и хорошо. Слёзы - это роскошь, которую я не могу себе позволить, от них лицо распухает и потом тяжело бриться. А я сегодня брился. Хотел быть приличным, идя на кладбище. Только порезался в трёх местах, и теперь на воротнике рубашки - бурые пятна, похожие на твою помаду, которой ты красилась один раз - на Новый год, когда мы поругались из-за того, что я назвал твою сестру коровой. Она и правда была коровой, но твоя помада была красивая. Тёмно-вишнёвая. Она ещё осталась в ящике, если ты хочешь знать. Я храню. Не как реликвию, а как запасной тюбик для гостей - ни одна гостья не согласилась бы на такое, конечно, но он лежит.

Так вот, возвращаюсь на могилу. Представь: сидит толстый мужик, в старой куртке, на пуговице не хватает нитки, живот свисает, изо рта - перегар и вчерашний борщ. Сидит, бубнит. Прохожие думают: бедный старик, потерял жену, горюет. А он не горюет. Он - представь себе уровень падения - желает отсутствующее тело так, как не желал присутствующее. Он шепчет: "Ты знаешь, этот твой шрам на лодыжке - от велосипеда, ты говорила, - я могу сейчас представить его в подробностях: белесый, чуть выпуклый, с тремя неправильными стежками. И когда я его представляю, у меня подскакивает давление. Врач сказал - опасная зона. А я думаю: какая разница. Лишь бы это был ты. Ты, которой уже нет нигде - ни в Москве, ни на 15-м участке, ни в моей постели, - но ты есть везде, куда я ни гляну: на дне этой банки с солёными огурцами, на потолке, где трещина похожа на твой профиль, в запахе мокрой шерсти от соседской собаки. Это мучительно. И это - единственное, ради чего ещё стоит чистить зубы по утрам".

Ты слышишь, дура?

Я тебя спрашиваю. Дура. Потому что другого имени нет. Ты была дурой, когда связалась со мной. Я был дураком, когда думал, что это пройдёт. Мы не построили ничего. Ни дома, ни семьи, ни даже нормального стеллажа для книг - книги так и лежали в коробках. Мы только входили в разные комнаты, подъезды, съёмные квартиры, автобусы дальнего следования, - и каждый раз думали, что вот сейчас, сейчас начнётся настоящее. А настоящее - оно оказалось здесь. На кладбище. С пластиковой бутылкой и желанием выгрызть землю зубами.

Финал, как в дешёвом романе, но без дешёвой морали.

Я встаю. Колени хрустят. Подхожу вплотную к плите. Упираюсь ладонью в холодный гранит. Начинаю говорить - сначала тихо, почти шёпотом, почти всерьёз:

"Поступай так, чтобы правило твоего хотения могло стать естественным законом для всех идиотов, которые остались одни. Пусть они тоже сидят на могилах, пусть тоже не могут заснуть, пусть тоже покупают самое дешёвое пиво, потому что дорогое не имеет значения. И пусть знают, что это правильно - хотеть даже тогда, когда хотеть уже некуда и некого. Потому что в этом хотении - последняя нитка, связывающая нас с правдой. А правда - она не в небе, она во рту, когда давишься то ли слезами, то ли слюной, и понимаешь..."

А потом я наклоняюсь ещё ниже, почти касаясь носом земли, и заканчиваю уже не шёпотом, а каким-то другим голосом - сиплым, злым, счастливым:

"...понимаешь, что всё это дерьмо, вся эта философия, вся эта культура, вся эта "ноосфера" - нужны только для того, чтобы прикрыть одну простую вещь: я хочу в тебя войти. Хочу и сейчас. Даже если там черви и глина. Даже если ты уже не ты. Хочу как свинья, как старый пёс, как тот самый мужик, который не мылся три дня. И если кому-то это не нравится - пусть тот кто-то отойдёт в сторону и не мешает молиться. Потому что это и есть моя молитва. Аминь - то есть "да будет так", а будет так, как есть, - мерзко, честно, и без всякого продолжения".

Я замолкаю. С минуту стою, чувствуя, как по затылку течёт пот. Потом достаю сигарету, прикуриваю дрожащей рукой, оглядываюсь - никого. И думаю: вот она, та самая правда, которую невозможно сказать живым. Мёртвым можно всё. Потому что они не отмахнутся, не скажут ты слишком много о себе думаешь, не предложат сходить к психологу. Они просто лежат и впитывают. И наконец-то не лгут.

Выхожу с кладбища. На сиденье брюк - мокрое пятно. То ли от сырости, то ли от того самого, о чём думал в начале. Какая теперь разница.

Завтра куплю водки. Не самой дешёвой. И зажгу свечу - не перед иконой, а просто на подоконнике, чтобы было кому сказать: "Спокойной ночи, моя мёртвая коленка. Твоя очередь сниться мне в таком виде, в каком я тебя заслужил".

Купил.



Запись вторая. Темнота - дышит. Мёртвым - снится. Желание - осталось.

Я думала, что после смерти вообще ничего не снится. Что нет ни глаз, ни век, ни того тёмного зала внутри головы, где кино крутят без билета. Но ошиблась. Со мной это случается - не часто, но достаточно, чтобы заполнить всё пустое время между "уже" и "больше никогда". И сегодня ночью, когда на том конце земли он налил себе очередную рюмку и закурил с таким видом, будто совершает сакральный обряд обклеивания обоями собственного одиночества, - сегодня он приснился мне. Не я ему. Он - мне.

Я смотрела на него сверху. Нет, не с неба - с какой-то странной дистанции, одновременно огромной и микроскопической, как будто мои глаза стали размером с игольное ушко, а он в это ушко пролезал целиком - не помещаясь, но проходя.

Он сидел на кухне. На той самой, где мы однажды не доделали ремонт, потому что поссорились из-за цвета штор, а потом забыли, из-за чего ссорились, и просто трахались на голом полу среди обоев в цветочек, причём кверху пузиками. Он сидел и пил из гранёного стакана, по краю которого шла трещина - я её помню, я эту трещину сделала зубом, когда он сказал какую-то чушь про мою подругу, а потом мы смеялись, потому что трещина оказалась похожа на карту Африки. Стакан всё ещё стоял в шкафу, если его не выкинули. Но он не выкинул, конечно. Он ничего не выбрасывает. Он даже мои старые колготки, порванные в районе колена, хранил в пластиковом пакете "Магнит" - "на случай, если порвутся эти". Какие "эти" - других не было, одни и были. Идиот.

И вот я смотрела, как он наливает себе вторую. Губы у него стали какие-то не то чтобы синие, но уставшие. Он давно не брился, и седая щетина росла не ровно, а клочьями, как трава на заброшенном пустыре. Рукав свитера - закатан кое-как, с внутренней стороны - масляное пятно, видно, грел на сковородке котлету и не уследил. Я подумала: боже мой, какой же он стал некрасивый. А потом подумала: и всё равно хочется прижаться к этому потному, немытому, воняющему табаком и какой-то кислятиной свитеру - прижаться лицом, вдохнуть, не выдыхать. И от этой мысли мне стало стыдно. Потому что я уже умерла. У меня нет носа, нет щёк, нет даже лёгких, не говоря о свитере. А чувство осталось - как фантомная боль в той ноге, которую отрезали, а она всё чешется.

Он во сне, между прочим, разговаривал. Не со мной - в воздух. Или с самим собой. Или с тем, кого он называл "ты, которая нигде". То есть со мной, конечно, но я же не отвечала. Я просто смотрела, как он шевелит этими своими потрескавшимися губами, и пыталась читать по губам - получалось не очень, потому что он говорил длинно, путано, с повторами. Я умела это расшифровывать при жизни, а теперь как-то разучилась. Но несколько фраз долетели. Дословно, как эхо в пустой железной бочке.

"знаешь, что самое поганое, - сказал он, глядя в кружку, где уже почти ничего не осталось, - я ведь помню не тебя. Я помню тот вечер, когда ты чистила картошку и порезала палец. И кровь была не красная, а какая-то оранжевая, потому что ты в тот день ела много морковки. Ты стояла в фартуке в горошек, и на фартуке осталось пятно, похожее на Бразилию. И я смотрел на это пятно, и думал: вот она, жизнь. Не когда мы целуемся, не когда я в тебе, а когда ты чистишь картошку, раненая морковной кровью, и ругаешься, что нож тупой. Больше не будет никогда человека, который будет ругаться из-за тупого ножа у меня на кухне. И это - невыносимо. Гораздо невыносимее, чем если бы ты сказала мне в лицо, что разлюбила. Потому что разлюбить - это акт воли. А вот отругать за тупой нож - это акт присутствия. А присутствия больше нет. Вообще нет. Никакого. Ноль".

Он замолчал. Я смотрела, как он трёт переносицу, и знала - сейчас он заплачет или не заплачет, зависит от того, сколько выпил. Если ему хватило на отключение эмоций - нет, если впритык - да. По морщинам вокруг глаз я поняла: впритык. Но он только шмыгнул носом. Сдержался. Потому что он всегда сдерживался при мне. Говорил, что слёзы - это манипуляция. А теперь, когда манипулировать некем, - сдерживается по привычке.

Потом он встал. Шатаясь, подошёл к плите, включил свет. Я увидела на столешнице гору немытой посуды, засохший рис в кастрюле и дохлую муху на подоконнике. И он вдруг взял тряпку и начал вытирать. Медленно, как во сне - в том сне, который снился мне, так что это был сон во сне, да? - он тёр одно и то же пятно, которое не оттиралось. И бормотал: "...зачем я это делаю, никого нет, всё равно никто не придёт, даже ты не придёшь, хотя ты и есть это "никто", ты теперь образцовый никто, ходячая (не ходячая, лежачая) пустота... а я тру, потому что если не тереть - то вообще сойду с ума, потому что тереть пятно - это последнее действие, которое имеет форму жизни, а не просто существование... "

Тут я проснулась. В смысле, я поняла, что сон кончился. Но проснулась я не в своём гробу и не в раю - а снова в этой черноте, из которой нет выхода. И единственное, что осталось, - это его бормотание, которое продолжало звучать уже без картинки. Будто пластинку заело: "тереть - не тереть - тереть - не тереть... "

И я подумала: господи, дай ему сил не тереть. Дай ему сил просто сидеть и смотреть на это пятно, не делая ничего. Потому что настоящее мужество - не в том, чтобы драить, а в том, чтобы выдерживать грязь. Не вытирать - а сидеть с ней, как сидят с неизлечимой болезнью, не отворачиваясь. Но он не умеет. Он философ. Он привык всё объяснять, разжёвывать, превращать в метафоры. А я хочу сказать ему (но не могу, потому что у меня нет рта): "Перестань вытирать это чёртово пятно. Ложись спать. Завтра оно никуда не денется. И я никуда не денусь. Я здесь, в этой черноте, внутри каждой твоей трещины на стакане. И мне плевать на твою грязную кухню. Мне нужно, чтобы ты просто был. Был - и всё. А не чтобы ты был чистым. Потому что чистых не бывает. А ты - бываешь".

Но он не услышал. Он продолжал тереть.

...Тогда я сделала последнее, что могла сделать во сне, который снился мне о нём.

Я не могу коснуться его плеча - у меня нет пальцев. Не могу сказать "это просто пятно, ложись спать" - у меня нет голоса. Нет даже того, что в книгах называют дуновением. Но есть пустота, в которой я теперь живу, а пустота, если ей как следует шевельнуть изнутри, может сделать странную вещь: она может чуть-чуть изменить угол тяжести. Совсем чуть-чуть. Как когда садишься на край матраса, и он проседает на миллиметр. И этого миллиметра достаточно, чтобы покатилась бутылка. Или не бутылка, а что-то внутри неё - что-то, что решило, что сейчас самый подходящий момент для маленького бытового чуда.

Я шевельнулась. Без рук, без тела - одним тем, чем шевелят мёртвые, когда живым очень плохо. И бутылка, которую он купил днём на обратном пути с кладбища - дешёвую, с рыбой на этикетке, - чуть наклонилась. Не сама по себе, а так, будто кто-то невидимый взял её за горлышко и сказал: "А ну-ка, не будь дураком". И из горлышка вылилось ровно сто грамм, ни больше ни меньше, прямо в гранёный стакан с трещиной в виде Африки. Тихо, без плеска, но очень уверенно.

Он замер. Я видела, как он смотрит на этот стакан - сначала не веря, потом с каким-то детским, почти глупым удивлением. Он даже понюхал. Потом поднял глаза к потолку - не к небу, нет, он не религиозный, - к потолку, где трещина похожа на мой профиль.

- Ты? - спросил он хрипло. - Это ты налила?

Я, конечно, не ответила. Тогда он заплакал. Наконец-то. Не красиво, не как в кино, а по-стариковски: всхлипывая, размазывая по лицу слёзы, смешанные с потом и табачной горечью. Заплакал так, что нос заложило, и он задышал ртом. И в этом дыхании было слышно всё, что он не сказал за десять лет.

Потом он взял стакан. Чокнулся с пустотой - с той, что сидела напротив и не имела лица, но имела температуру, потому что стакан вдруг стал тёплым. И выпил до дна. Не поморщился. Даже не выдохнул.

- Ну, здравствуй, - сказал он в пустой стакан. - Значит, всё-таки есть что-то.

И заплакал опять. Но теперь уже тихо, без всхлипов. И за это, мой старый, немытый, небритый, вечно что-то трущий своей тряпкой философ, - за это я, может быть, и люблю тебя. Даже сейчас.




 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"