|
|
||
Босфор - это не пролив. Это шов, распоротый ножом. С одной стороны - Европа, нарядившаяся дешёвой куртизанкой в тюрбане из рекламных проспектов. С другой Азия, тоскующая по той Европе, которую сама же и породила когда-то. А я - та грязь, что забилась в рану. В Султанахмете воздух густой, как патока. Пахнет жжёным миндалем, конским потом и ложью. Вот одна из них, в платье, которое вот-вот лопнет по швам от натужной чувственности. Глаза - щелочки, в которых плавает дешёвый раки. Тащит меня в номер с "видом на историю". Хочет, чтобы её трахнули восточной экзотикой. Что ж, я - весь восточная экзотика. Сбрасываю с неё тряпку под завывание муэдзина. Кожа холодная, скользкая, как стены подземной цистерны. Вхожу в неё. Не как любовник. Как завоеватель в заброшенный храм. Всё уже разграблено до тебя, но эхо от твоих шагов всё ещё священно. Потом. Дым её сигареты вьётся к потолку, повторяя узоры на османских коврах. Она говорит что-то банальное о красоте ночного города. Я перебиваю, впиваясь пальцами в её лоскутную голенищу. -- В Ускюдаре, - говорю я, и мой голос хрипит, будто я глотаю щебень, - старики пьют чай из стеклянных стаканов, по которым стекает не конденсат, а сама душа. Она густая, мутная. И старуха на пристани продаёт не бублики, а окаменевшие вздохи утонувших девственниц. Она фыркает. Ей нужна была порнография, а не исповедь. Но для меня это одно и то же. Каждый раз, входя в женщину, я ищу не её, а тот переулок в Кадыкёе, где в шестнадцать лет обжёг язык о только что купленную сардину в лаваше. Запах той сардины, обугленной, солёной, въелся в нёбо навсегда. Он настоящий. А её духи - нет. Я выпроваживаю её. Поцелуй в затылок пахнет ракией и тоской по дому, которого у меня нет. Остаюсь один. Недопитый кофе в моих руках - это урна с прахом моей Анатолии. Паром. Ночь. Босфор - чёрный, жирный, как чернила из-под кальмара. Европа отползает за кормой, яркая, как гнойник. А впереди - огни Азии. Мать. Пожирательница. В Ускюдаре мои подошвы прилипают к мостовой. Здесь пахнет не "атмосферой". Здесь пахнет влажной штукатуркой, тлением и черешней, которую давит во сне какая-то старуха. Я приникаю лбом к стене старого армянского дома. Это не эстетика. Это - акт совокупления с призраком. Женщины здесь не "пахнут". Они воняют закатом, впитавшимся в немытое тело. Их поцелуи на вкус - как прокисший виноградный лист, в который столетия назад завернули чью-то отрезанную плоть. Я впадаю в них, как впадают в малярийный бред. В сырую, тёплую плоть, которая помнит крик янычара, закалывающего византийца, и стон моей бабки, рожавшей в соседнем переулке. Вот она, моя религия. Пот, сперма и носовая слизь - это мои мирра и ладан. Тело женщины - это карта, на которой я ищу путь к своей первой сардине. Дом - это не место. Это шрам от укола, когда сшивали этот мир, и половину моей души оставили в Европе с её циничной философией, а другую - в Азии с её немой, животной тоской. Я закуриваю на причале. С того берега доносится хриплый смех. Восток - это не направление света. Восток - это рана, которая скучает по лезвию. А я - и лезвие, и рана, и тот, кто вечно мотается между ними на этом вонючем пароме, так и не пристав ни к одному берегу. Все женщины спрашивают меня о шраме. О том, что у меня на ребре, длинный и белесый, как след от прилива на грязном берегу. Все трогали его губами, а я отводил взгляд. Я врал, что это осколок от разбитой ракии в драке на Галатском мосту. Красиво, правда? Пафосно. Почти по-хемингуэевски. Настоящую историю я никому не расскажу. Её не стоит рассказывать в постели. Её можно только выдохнуть с перегаром в четыре утра на пустом причале в Ускюдаре. Мне было семнадцать - второй год в Турции. Лето врезалось в Анатолию пылью и звоном цикад. Мы с дедом пили айран на старой, провалившейся софе во дворе. Он молчал. Молчание его было гуще горячего асфальта. Потом он встал, ушёл в дом и вынес тот самый нож для обрезки виноградной лозы. Изогнутый, как улыбка фатмы. Он не сказал ни слова. Просто провёл лезвием по подушечке своего большого пальца. Капля крови, тёмная, почти чёрная, выступила и повисла на солнце. Потом он посмотрел на меня. И я всё понял. Без слов. Это был не ритуал. Это была прививка. Прививка от забвения. От той лёгкости, с которой эта земля стирает память. Он сделал то же самое на моей коже. Над ребром. Неглубоко. Но достаточно, чтобы я запомнил жгучую боль, смешанную со сладковатым запахом его табака. Чтобы я понял, что иногда единственный способ что-то сохранить - это оставить на этом шрам. Что наша связь с этим местом, с этой пылью, с этим молчанием - это не что-то воздушное. Это плоть. Разрезанная. Зашитая грубыми нитками. И рубцующаяся вот так, уродливо и навсегда. Потом он спрятал нож. Мы допили айран. Цикады трещали, будто ничего и не было. Вот и вся история. Не драка, не страсть. Тихий уродливый ритуал старика, который боялся, что его внук вырастет безродным и лёгким, как пустотелая тыква. Поэтому я не рассказываю её. Потому что это не история для чужих губ. Это шов, который соединяет меня не с Европой и не с Азией. А с тем пыльным двором, где дед учил меня единственному, что стоит знать: иногда шрам - это не память о боли. Это сама боль, упакованная в плоть и кровь, чтобы ты никогда её не растерял. А я - и лезвие, и рана, и тот, кто вечно мотается между ними на этом вонючем пароме, так и не пристав ни к одному берегу.
|
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"