|
|
||
Роман о 1930-х годах (I том) | ||
Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст.
Евангелие от Матфея, гл. 23, ст. 37-38
На ступенях храма лежал обломок коринфской капители. Рядом с ним чернел обожжённый клочок папируса. Ветер тронул его, и он покатился вниз. Но не достиг земли; провалился в трещину ступени.
Через много веков этот клочок попал в руки итальянского переписчика, разбиравшего вывезенные из Константинополя свитки. На нём он прочитал десяток имён, которые замыкала одинокая буква на обрыве. Из этого обрывка он понял лишь то, что перед ним остаток александрийских рукописей.
Когда лучина потухла, он вышел из лачуги во двор.
Уже настал вечер: темнело море, на небе лежали алые наплывы заката. Засмотревшись на них, он развернулся и взглянул на восток. Там, среди пышной зелени, раскинулись деревушки, в одной из которых, у подножия горы, стоял его дом. Там уже горел огонёк.
Вздохнув, он почувствовал запах дыма - рядом с тропой догорали отброшенные им рукописи. Подойдя к огню, он палкой подцепил ветром подхваченный свиток и кинул его в костёр. Ярко вспыхнуло пламя.
Подходя к дому, он обернулся - в сгустившейся темноте дрожали искры ещё не потухшего костра.
***
Каждой весной в Александрии стоял тяжёлый запах моря и песка: пустынный ветер гнал тусклую дымку.
Крытая двуколка, влекомая парой мулов, поднимала с дороги клубящуюся пыль. Откуда-то раздался окрик: 'ведьма' - эхом он пробежал по извилистой улице и осел в толпе.
Гипатия возвращалась после встречи с римским префектом Орестом, сопровождаемая слугой и возницей. Глядя в приоткрытый полог, она думала о недавнем разговоре с ним.
В утренней тени его дворика, среди вывезенных из храма статуй, они долго спорили. Орест, мучимый жарой, опустил ладони на отполированные капители.
Он долго молчал. Затем, сжав губы, проговорил:
- Чего же ты хочешь от меня, Гипатия? Опять моего оттиска?
Перстень звякнул о мрамор.
- Да. Я успела подготовить свитки.
Орест коротко усмехнулся:
- Боги наделили тебя мудростью. Силой милости ты обретаешь власть. Хороший приём. В этом я - твой ученик.
Он поднял руки. Четверо слуг, согнувшись, сняли капитель и пододвинули другую, только что омытую водой. Камень глухо стукнул. Орест закрыл глаза, наслаждаясь холодом мрамора.
- Нечем дышать... Проклятый год...
- Здесь всегда так.
- Нет. Только в этом году.
Помолчав, он сухо добавил:
- Хорошо. Подай мне один из твоих свитков. Остальные оставь.
И тут же иным, властным тоном, крикнул:
- Нотарий! Шнур и воск.
Над городом стелились песчаные волны; улицы таяли в полуденном мареве.
Двуколка подъехала к площади, шумевшей разноязычным гулом. Закрыв полог, Гипатия достала из сундука свиток, скреплённый печатью. На нём несколько десятков имён; одно - имя бывшего ученика. Ещё раз перечитав имена, она свернула свиток и откинулась на подушку, устало закрыв глаза.
Вскоре она задремала. Сквозь режущий скрип колёс вдруг послышались голоса. Повернувшись к пологу, она увидела за ним тёмную стену, вдоль которой вытянулись люди. Прижав руки вдоль тела, они смотрели в землю - все как один, по приказу. Облако белесой пыли нещадно стлалось на них - даже дети казались в нём поседевшими. Лишь редкие факела на стене освещали их омертвелые лица.
Она с отчаянием вглядывалась в плывущую цепь людей - ей казалось, что она должна была сделать какой-то выбор. Но черты их были почти неразличимы - в их опущенных взглядах читалась немая покорность.
Гипатия очнулась, шумно дыша. За пологом послышался звон вериг христианских отшельников - они въехали в узкую улочку.
Дрогнувшим пальцем она коснулась свитка, обвела кромку печати - ей стало легче.
Млея от жары, она снова закрыла глаза. Вспомнилась летняя ночь, крыша под зеленью лавра, полукруг слушателей. Когда она начала читать лекцию, быть может, о мере в природе, он, её перебив, сказал что-то об изогнутом деревце в его дворике. Она тогда его осадила. Но в последнем письме он обмолвился, что когда-то посадил сикомору в честь младшего брата, который на её ветви повесил качель. Недавно с неё упав, он сильно ушибся.
Скоро она приедет домой, примет холодную ванну и сразу ему напишет...
Послышались крики, топот ног. Гипатия открыла глаза. Отдёрнув полог, она увидела, как парабаланы и монахи теснили наплывавшую с улиц толпу. Со стороны синагог тянулся заунывный напев; ему отвечало протяжное: 'Господи, помилуй'.
Зазвенело железо, треснула деревянная ограда, раздался вопль:
- Здесь она, здесь! Я вам говорю, она здесь!
Двуколка резко остановилась. Несколько пар рук сорвали занавеску с неё, свиток выпал на землю. Слуга метнулся за ним - и тут же исчез в давке.
- Это она наслала порчу! Глядите: рука почернела! - вопил всё тот же голос, указывая ладонью на отпрянувшую в угол двуколки Гипатию.
В ответ толпа разлилась в многоголосом крике:
- Не трогай! Отсохнет!
- На суд!
- В Кинарон её! Уже разожгли огонь.
- Не глядите, дети!..
- Замолчи, баба!
Гипатию вытянули из двуколки за одежду, боясь дотрагиваться до неё. Всё тот же мужчина поднял вверх почерневшую руку:
- Не вздумайте касаться этой ведьмы! Рахиль, ну-ка расскажи, как она сгубила твоего отца.
Кто-то метнул петлю ей на шею, а кто-то ловким движением связал её руки.
Верёвка дёрнулась - её повели сквозь толпу. Шатаясь, она шла, а люди: мужчины, женщины и старики, кидали в неё камни, швыряли песком. Какой-то смельчак сорвал с неё хламиду. Поначалу она шла, лишь стараясь прикрыть наготу, затем ладонями заслонила глаза. Одна из женщин вцепилась ей в волосы, но её с силой оттащили от 'ведьмы'.
Вскоре её тело покрылось кровавыми пятнами; лицо распухло и посинело. Сдавленный хрип сорвался у неё из груди. Она пошатнулась, но устояла, повиснув головой на натянутой верёвке.
Вдруг до неё донёсся мальчишеский шёпот:
- Не надо! Ведь жалко...
Слово утонуло в крике толпы. Гипатия опустила руки и приоткрыла разъеденные песком глаза, но тут же споткнулась и упала на груду камней. Толпа бросилась её добивать черепками.
Люди носили ветки и обломки, бранили друг друга за поспешность, упрекая в том, что 'ведьму' сожгут мёртвой, и она не почувствует мук огня.
Тело её распластали и подожгли. Пламя быстро охватило его.
Запах горящего тела и резко наступившая тишина на фоне треска огня отрезвили толпу, и многие начали расходиться.
У догоравшего костра задержался старик. Хромая, он опирался на ветку-костыль, глядя себе под ноги. Судорожно оглянувшись, он вдруг припал на колено. В его скрюченных пальцах мелькнул гравированный камень и тут же исчез под холщовой рубахой.
Поднявшись, он долго стоял, взглядом провожая уходивших зевак, затем, пройдя несколько шагов, обернулся.
В свете огня на его щеках были видны слёзы.
Вечерняя отрада - вспоминать,
Кому она, скажите, незнакома?
На склоне лет присесть у водоема,
Смущая вод задумчивую гладь,
Не жизнь, а призрак жизни невесомый,
Не дом, а только тень былого дома
Из памяти послушной вызывать.
Наталья Крандиевская-Толстая
1934 год. Москва. Золотая осень. Тепло и мягко светит солнце. По аллее старого парка, занесённой порыжелыми листьями, идёт женщина с двумя девочками. Они звонко смеются, загребают ногами шуршащие листья и осыпают ими друг друга. Воздух наполнен криками птиц, гомоном детворы, и этот весёлый шум прорезают бодрые слова, доносящиеся из паркового репродуктора. Где-то вдали жгут сухую листву, а рядом, через ограду, доносятся грубые голоса нетрезвой компании.
- Мама, ты умеешь плести венки из листьев?
Девочка отбежала в кучу листьев и стала отбирать из них самые большие и красивые. Старшая сестра неодобрительно посмотрела на неё. Елизавета, их мама, мягко сказала:
- Катюша, ты же знаешь: сейчас у вас будут занятия. А в воскресенье мы пойдём гулять. И тогда я вас научу плести венки, а потом мы с вами устроим маленький конкурс.
Катя прижала к себе охапку листьев:
- Но тогда все самые лучшие соберут. А Оля будет читать книгу...
- Красивых листьев всем хватит, Катюша.
- Тогда я не буду ничего плести и искать не буду.
- Катя...
Оля, старшая сестра, фыркнула:
- Жадина!
Катя обиженно посмотрела на сестру. Ведь она подарила вчера ей свою праздничную ленту!
- Мама, а Оля снова...
Она замолчала. Заметив, как Оля презрительно поджала губу, она покосилась на маму. Ей сразу вспомнился её укоризненный взгляд: 'Не ябедничай, Катюша. Не хитри - у тебя на лбу написано'. Но вчера мама с таким восхищением смотрела на неё, когда она отдала Оле свою ленточку...
Взглянув на измятые листья, Катя протянула их маме и, метнув на Олю торжествующий взгляд, побежала к дому. Елизавета, поднеся к лицу листья, задумчиво посмотрела ей вслед.
- Ну зачем ты так... Вы у меня обе замечательные девочки.
- Она нарочно.
- Ну нет же, Оля. А вчера? Ты забыла?
- Я ей верну.
- Ну Оля! - она обняла дочь и засмеялась.
Когда Оля отошла, она ненадолго задержалась посреди аллеи и вновь поднесла листья к лицу.
Вздохнув, она пошла вслед за Олей.
Когда они свернули на укрытую за чащей клёнов тропу, Оля стала оживлённо рассказывать ей о пробежавшей собаке. Елизавета заметила, что та хромала на заднюю лапку. Не про неё ли ей недавно говорила Катюша?..
Наконец они подошли к старому особняку с облупившейся штукатуркой - бывшему имению семьи.
Оля вошла в переднюю, а Елизавета, чуть помедлив, развернулась и ещё раз взглянула на видневшийся за воротами парк. И тут же в памяти всплыло первое воспоминание детства: как она счастливая бегала по лавочке, незамысловато топая ножками, а её крепко держала за ручки мама. И все тогда были рядом: и отец, и няня, и бабушка с дедушкой... А парк тогда у неё был как на ладони...
Из дома послышалась ругань, и она, ещё храня на лице след улыбки, развернулась и вошла в общую прихожую бывшего дома. Там, поздоровавшись с хмурым соседом, громко хлопнувшим дверью, Елизавета разулась, сняла пальто, аккуратно повесила тёмно-красный берет и старое кашне, давний подарок отца, и надела домашние туфли. На миг задержавшись, она задумчиво посмотрела на себя в зеркало.
Прежде чем идти на кухню, она решила заглянуть в гостиную, где вот-вот должны были начаться уроки.
В гостиной за большим круглым столом сидел Егор Александрович Погоскин, давний друг семьи, и раскладывал тетради перед началом урока. Он давал её девочкам домашние уроки по географии, русскому языку и литературе. Когда-то, заговорив с Елизаветой о школе, он вызвался проводить занятия с её детьми, и она с радостью согласилась.
Егор Александрович, обыкновенно суетливый и слегка рассеянный, на звук открывающейся двери быстро поднял взгляд, который при виде её из сосредоточенного и даже хмурого стал по-детски приветливым.
- А вот и вы! Погода нынче чудо как хороша. Мне даже неловко в такой день держать ваших девочек дома. Надеюсь, они хорошо погуляли.
Елизавета приняла привычный с ним полушутливый тон:
- Вот насчёт Катюши я не уверена. Думаю, вам снова придётся придумывать разные уловки, чтобы её увлечь.
- Хорошо. Я постараюсь. Но боюсь, сам подам ей дурной пример: всё чаще засматриваюсь в окно.
Елизавета положила на газету аккуратно сложенные по дороге домой листья. Они внесли в комнату сладковатый запах осенней прели.
- Егор Александрович, посмотрите, что сегодня мне подарили.
Послышалось, как за длинным шкафом, примкнутым вплотную к стене, Оля громко хмыкнула. Егор Александрович с хитринкой прищурился.
- И кто же вам подарил этот прекрасный букет?
- А я вам этого не скажу.
- Не скажете?
- Нет. Попробуйте догадаться.
Она подошла к буфету за скатертью для предстоящего обеда и, доставая её, с неудовольствием отметила пыль на полу, оставшуюся после утренней уборки детьми.
Выдвинув ящик, она на миг задержала взгляд на тонкой стопке отцовских писем, перетянутой тесьмой. Поверх стопки лежало его последнее письмо, полученное месяц назад; его короткие строки она помнила почти наизусть.
Закрыв чуть покосившийся ящик, Елизавета обернулась:
- Сегодня ведь у вас география?
- Да, география.
- И какую же страну я пропущу из-за своих дел?
Егор Александрович раскрыл потрёпанную книгу и оживлённо заговорил:
- Знаете, это удивительная страна - Япония! Я читаю о ней в последнее время и не могу оторваться. Представьте: человек весь день трудится в поле, по колено в воде, под палящим солнцем, а вечером приходит домой - а там огонь, вода и большая деревянная бочка. Он сначала моется в ней и только потом входит в свой дом. После такого дня - и такая чистота в доме!
Елизавета продолжала выправлять скатерть, чувствуя на себе его взгляд. Она хотела было пошутить, но тут же одёрнула себя.
- А это и вправду интересно, - сухо сказала Елизавета. - А я не знала.
- Я обязательно расскажу им, - растерянно проговорил Егор Александрович, - То есть... вашим девочкам.
Развернувшись, она мягко ему улыбнулась:
- Я бы отправилась туда вместе с вами. Но увы, мне нужно готовить обед. - она встрепенулась, - Так, Оля уже здесь. А где же Катюша? Опять убежала?
Оля, отодвинув плотную гардину, вышла из угловой комнатки, переодетая в домашнее байковое платье. В руках она держала книгу и тетради.
- Я за ней не слежу. Она опять будет мешать на уроке.
Елизавета взглянула на Егора Александровича:
- Непоседа вновь куда-то убежала. Пойду посмотрю в коридоре, а вы подождите нас.
Тут дверь распахнулась, и в комнату вбежала Катя, весело напевая:
- Когда дышала гибелью земля, когда луганский слесарь 'Ворошила' водил полки по скошенным полям...
Елизавета всплеснула руками:
- Катенька, где ты это выучила?
- Это наши мальчишки поют. Они позвали меня в отряд. Сказали, я могу быть с ними. Я быстро выучила её!
Елизавета переглянулась с Егором Александровичем. А Катя не переставала щебетать:
- А завтра я пойду с ними убирать парк. Мы будем убирать листья!
Елизавета ответила строже:
- Катюша, не забывай, завтра мы идём к обедне. А после пойдём гулять по парку и устроим там конкурс на самый красивый венок.
Катя, побежав в спальню переодеваться, по-прежнему не умолкала:
- Нет, наши мальчишки это не любят! Листья мешают ходить. Они мокрые и грязные.
- Сейчас они сухие и очень красивые, - возразила Елизавета, - Завтра я вам покажу лучшие места: там целые ковры, в которых можно спрятаться. Всё, я пошла на кухню. А вы учитесь и слушайтесь во всём Егора Александровича.
Сказав это, Елизавета ушла готовить обед, а Егор Александрович, дождавшись Катю, приступил к занятиям.
И вот - они вчетвером сидят за столом, покрытым зелёной кашемировой скатертью. На столе - потемневшие фаянсовые чашки с узорами незабудок, супница, плетёная хлебница с тонко нарезанным хлебом и старый английский чайник. Елизавета, как всегда дома нарядная - в белой батистовой блузке и чёрной юбке, - разливает чай.
- Мамочка, тебе не понравилась та песня?
- Это военная песня, Катюша.
- А это плохо?
- Нет, но мне как человеку невоенному больше нравятся другие песни.
Катя взяла щипцами кусочек сахара и неловко уронила его в чай.
- А вдруг я буду военной?
- Тебе ещё нужно учиться. А потом ты поймёшь, кем хочешь стать.
- Я уже хочу выбирать, кем стать.
- Хорошо, выбирай - только не спеши.
- Я хочу быть военной! И Оля будет меня слушаться. И песня мне нравится! Она такая... весёлая. Я хочу дружить со всеми!
Егор Александрович переглянулся с Елизаветой:
- Правильно, молодец, Катя. Нужно дружить с ребятами. Военные песни, марши, они дух поднимают.
- А это как? Поднимают? - Катя широко раскрыла свои доверчивые глаза.
Елизавета с тёплой усмешкой взглянула на Егора Александровича и подвинула к девочкам маслёнку и нож.
Оля, намазывая масло на хлеб, хмуро буркнула:
- Эти мальчишки гадкие: они хулиганят, собак бьют. Сегодня одного мальчика до слёз довели - называли его жидом. Я его увела, а он...
Оля осеклась, заметив, как изменилось лицо мамы. Катя коротко хихикнула и, сверкнув глазами, взглянула на сестру.
Елизавета бросила строгий взгляд на Катю, а затем пристально посмотрела на Олю:
- Оля! Никогда не произноси таких слов. Любых бранных слов.
Она запнулась, коротко посмотрела в сторону окна и тише добавила:
- У нас их в доме не говорят.
Помолчав, она сказала уже прежним тоном:
- Пускай так и останется. Не будем, Оленька, к этому возвращаться. Ты большая умница, что за него заступилась.
Она повернулась к Егору Александровичу:
- Сегодня мы заканчиваем раньше и к восьми я уже буду дома. Давайте устроим наш маленький концерт - девочки давно по ним соскучились.
Егор Александрович просветлел.
- С огромным удовольствием, Елизавета Андреевна. А где вы сегодня играете?
- В кинотеатре. А репертуар наш неизменен - вальсы Штрауса.
- Я спрашиваю потому, - весело оглядывая всех, проговорил Егор Александрович, - что хочу взять на себя заботу о репертуаре для нашего вечера. Мне не хотелось бы пересекаться с вашей работой, Елизавета Андреевна. Оля, Катя, принимаю любые ваши пожелания!
Катя закричала:
- Марши, военные марши! Я буду трубить!
Елизавета поднялась и стала прибирать со стола. Подойдя ближе к входной двери, невольно прислушалась: кажется, тихо.
В последнее время соседи стали особенно чутко относиться к их музыке и к тем редким музыкальным вечерам, которые она устраивала.
Одна соседка жаловалась громче других. В прошлый музыкальный вечер она колотила в их дверь, хотя и тогда, и позже - когда Елизавета с девочками давно перестали играть, - её пьяный супруг продолжал петь и плясать куда громче, чем звучавшие прежде сонаты Шопена и Листа.
В этот вечер Елизавета решила сесть поближе к двери: если начнут кричать - она тотчас выйдет в коридор. Быть может, девочки не услышат...
Проходя мимо Оли, она остановилась, положила руку ей на плечо и тихо спросила:
- Пусть ты больше любишь книги, но, может, есть та мелодия, которая подошла бы к той книге, что ты читаешь?
Она не стала называть книгу, хотя знала, что это роман 'Робинзон Крузо'.
- Я не знаю, - ненадолго задумавшись, проговорила Оля. - Ну хорошо. Пусть будет марш.
Елизавета повернулась к вставшему из-за стола Егору Александровичу:
- Вы сможете исполнить наше пожелание и сыграть для нас марш?
Егор Александрович широко улыбнулся:
- Я постараюсь.
В поздний осенний вечер окно заброшенного, но всё ещё хранившего остатки былой красоты дома было залито тёплым светом.
За кисейными занавесками виднелась большая комната: на диване в углу сидела девочка с книгой; у круглого стола рядом - ещё одна девочка, помладше, а возле неё молодая женщина, их мама. Среди приглушенных красок комнаты ярким цветом легла на её плечи фиалковая шаль.
Выразительные глаза этой женщины были устремлены на мужчину, игравшего на фортепиано. Они придавали её лицу - не совсем правильному и ещё по-девичьи юному - особую притягательность и неуловимую грусть.
Девочка помладше, убежав в комнатку, принесла оттуда медвежонка и посадила его на стул, а её сестра, засмотревшись в окно, не заметила, как упала на ковёр книга.
За окном идёт дождь, гудит порывистый ветер, а из этой комнаты льётся мелодия 'Красного сарафана'.
Егор Александрович играл на фортепиано песню Елизаветы. Время от времени он робко поглядывал в её сторону и тотчас переводил взгляд на детей.
Под конец песни, не удержавшись, Елизавета тихо подпела, медленно покачивая головой.
- И я молодёшенька была такова,
И мне те же в девушках
Пелися слова.
Улыбка осветила её лицо - она прижала к себе Катюшу и пригладила ей волосы.
Вскоре музыка стихла, уступив место дождю. Девочки захлопали в ладоши. Егор Александрович смущенно поднялся со стула:
- Елизавета Андреевна, если позволите, теперь вы.
Елизавета села за фортепиано, поправила юбку и раскрыла ноты одной из любимых мазурок Шопена. Перед тем как начать играть, она обернулась. В осиянии её глаз отразились Егор Александрович, Катюша, Оленька; и она увидела, как им всем хорошо сейчас. Ей на миг почудилось, что здесь снова стало как прежде...
Откинув со щеки сбившуюся прядь, она невольно бросила взгляд в сторону Егора Александровича и развернулась к роялю. Задумавшись, она внезапно перелистнула ноты и, надолго задержав пальцы над клавишами, взяла первые аккорды.
Зазвучала мазурка Шопена, соч. 17 ? 4, ля минор.
Музыкальный вечер закончился. Катюша только сейчас вспомнила о маршах и чуть 'потрубив' в воображаемый горн, чего-то застеснявшись, спряталась под руку Елизаветы.
Егор Александрович вышел из комнаты, чтобы вскипятить воду, а девочки сели с мамой на диван и начали шептаться с ней. Вскоре комната наполнилась колокольчатым смехом.
Сквозь смех Елизавета внезапно услышала вскипевшую ругань, донёсшуюся с коридора. Она насторожилась, уже готовая выйти за дверь, но вскоре всё стихло. Лишь дождь редкими каплями стучал в окна.
Спустя несколько минут Егор Александрович вошёл в комнату с чайником и, поддерживая общее веселье, робко улыбнулся:
- О чём это вы тут шепчетесь без меня?
Елизавета поднялась и подошла к столу:
- А это наши девичьи секреты. Вы пока присядьте на диван, а я разолью чай.
Слегка склонившись над столом, она стала расставлять чашки, а после неторопливо разлила по ним свежезаваренный чай. С той же неспешностью она поставила на середину стола сахарницу и вазочку с 'бабушкиным' вареньем - сваренным на Яблочный Спас.
В комнате стало особенно тихо. Егор Александрович, задержавшись возле Елизаветы, положил руку на спинку стула и задумчиво посмотрел в окно. Глаза его блеснули.
- Послушайте, как шумят листья... Точно так же шумели около моего дома тополя...
- А у нас здесь раньше росла вековая липа. Возле песочницы. Может, вы её ещё застали?
- Кажется, нет, Елизавета Андреевна...
Он помолчал.
- Знаете, когда вы играли... последнее... мне почему-то вспомнилось детство. И на ум пришли такие слова: 'Не говори с тоской: их нет; но с благодарностию: были'. Как просто сказано...
Поспешно поправив очки, он сел между девочками. Оля, усевшись поудобнее в углу дивана, обратилась к нему:
- Это Жуковский. Мы учили его. А что у вас было в детстве?
- Ничего особенного, Оля, как у всех, как у вас с Катей: я просто вдыхал его запахи, и впитывал...
- А сейчас пахнет чаем!
- Верно, Катюша, очень душистый чай, - неловко проговорил Егор Александрович.
- Вы не грустите!
- Я не грущу, что ты, Катенька. Я просто подумал... Знаете..., - он украдкой посмотрел на Елизавету. - Ведь радости жизни, то есть настоящие радости - они в таких вот минутах: в сердечной беседе, в общей игре, в разделённых с вашими близкими чувствах.
- Разделённых?
- Да, Катюша. То есть... Как же тебе объяснить...
- А расскажите нам сказку! - громко крикнула Катя.
- Да, расскажите, пожалуйста, - отозвалась Елизавета, - а потом прошу всех к столу: за наш вечерний чай.
Егор Александрович оглядел по очереди всех и, собираясь с мыслями, заговорил негромко, нараспев:
Здравствуй, город величавый
Город строгий, город славный!
Платья белые церквей,
Средь желтеющих полей.
И дворцовые громады
Рядом с вековой дубравой.
В небе колокольный звон
Разливается кругом.
Сила кроткая и стать,
И святая благодать
Град мой, в облике твоём.
В цвете белом, голубом
Ты, как сказка, чист и ясен,
И чарующе прекрасен.
Так встречал родной свой град
Тихой радостью объят
Емельянович Степан,
Возвращаясь с дальних стран.
...
Так рассказывал он Елизавете и девочкам когда-то сочинённую им сказку - 'О граде Китеже и о цветочке алом'.
Град пресветлый, град мой славный
Ты незримый, несказанный
Чистых сердцем освяти,
Нас же, грешных, просвети.
...
Так Егор Александрович заканчивал стихотворение, когда все сидели за столом и допивали чай. Елизавета, строгая к порядку, спохватилась, взглянув на часы над роялем:
- Девочки, приберите со стола, умывайтесь и спать. Уже поздно, а завтра нам раньше вставать.
Когда девочки пошли укладываться спать, она села за стол и, кутаясь в шаль, посмотрела в глаза Егору Александровичу:
- Вы приходите к нам почаще. Пожалуйста, не думайте, будто можете нас стеснить или чем-то нас потревожить.
- Спасибо вам, Елизавета Андреевна. Так тепло это слышать. У вас даже переулок - Тёплый.
Улыбнувшись глазами, Елизавета придвинулась ближе к столу.
- Это правда... Но я вам это говорю не из одной только вежливости. А затем, чтобы вы никогда не сомневались в нашей к вам люб... расположенности.
Она стала машинально перебирать своими тонкими пальцами край салфетки. В это время девочки ушли умываться, и в комнате остались лишь звуки мерно тикающих часов.
Елизавета, подняв голову, распахнутым взглядом посмотрела на Егора Александровича:
- Такой хороший вечер. И такой репертуар... вы подобрали. А самое главное: вы исполнили мою песню.
- Я помню, как вы однажды её пели при мне.
Егор Александрович стал допивать уже остывший чай. Елизавета подлила в его чашку остатки заварки.
- Давно это было... Тот вечер, когда я... - она запнулась, и отпустив полы шали, взяла пустую чашку, - Знаете, вот недавно наша Оленька, после вечернего чтения, открыла дневник и прочитала свои детские записи. Представляете, это как раз был тот год. И я словно окунулась в ту, нашу прежнюю жизнь, когда был с нами наш... папа.
Осёкшись на последнем слове, она продолжила говорить, часто останавливаясь и подолгу глядя на чашку:
- А ведь даже в то время у нас было столько радостей. Вот в один день мы ходили в церковь Неопалимой Купины - её уже нет... А в другой день ездили к Капотским. Оля всё записала: что у них были танцы, шарады... Они устроили конкурс стихов. Я даже запомнила: это был конкурс стихов Пушкина.
- А я ведь знаю об этом... Только не удивляйтесь! Однажды после урока Оля мне его показала. Свой дневник. Я её тогда похвалил.
- Да? А со мной она недавно им поделилась.
- Но показала лишь первую страницу. Дальше я, разумеется, не заглядывал.
- Ну хорошо! - игриво протянула Елизавета.
Поглядев в сторону спаленки, она зачем-то пододвинула в сторону Егора Александровича пустую солонку, давно ставшую конфетницей.
- Так вот, когда Оленька мне стала читать о поездке в Сокольники..., - Елизавета громко засмеялась, - Я же вам не дорассказала о Катюше! Тогда, у Капотских, мы так хохотали, когда она пыталась говорить, подражая дедушке. Боже, зачем я вам всё это рассказываю!
- Нет-нет, это так интересно!
В коридоре что-то протяжно загрохотало, блики лампы от абажура закачались на стенах. Елизавета, вздрогнув, обернулась.
- Так, о чём же я говорила?.. Ах, да, Сокольники, именины тётушки, - она ненадолго посмотрела в изрисованное каплями окно, - Так вот, когда мне Оленька стала читать, мне почему-то сразу вспомнился запах сирени. Мы тогда гуляли по лесу, и я бездумно рвала её гроздья. Там было целое море... Пахучее, нежно-лиловое...
- Как же вы говорите, Елизавета Андреевна... А ваша шаль... Я не видел её. Теперь я знаю ваш любимый цвет.
Елизавета кокетливо сощурила глаза:
- А я вам писала о нём. О своём цвете. Но вы не запомнили!
- Простите меня...
- Ну я же шучу!
- Но я запомнил: вы любите другой цвет - красный. Как вы писали: терракот, - с прежней серьёзностью проговорил Егор Александрович.
- Что говорить: девичьи вопросы. Тогда это отчего-то казалось таким важным... Теперь-то у меня уж и нет любимого цвета.
- Но когда просят выбрать... Вы выбрали красный. Хотя... вам ближе сирень.
- Я не знаю...
Елизавета непонимающе на него посмотрела. Егор Александрович торопливо проговорил:
- Елизавета Андреевна, простите... Я ведь вам тоже давно хотел сказать.
Елизавета беспокойно оглянулась на дверь и застыла.
- Ведь то, что вы сделали для меня... Именно вы. Когда я был там... на востоке. Вы - самое дорогое, что есть у меня и...
Егор Александрович смутился. Елизавета посмотрела ему в глаза, но он тут же их опустил, став что-то поправлять на столе.
Ещё раз взглянув на детскую, она невольно представила его здесь, в их маленьком круге. Но тут же она устыдилась своих мыслей.
- А расскажите мне ещё про Японию. Мне хочется вас послушать, - после паузы как можно мягче произнесла она.
Во время его рассказа она не услышала, как в комнату вошли девочки. Спохватились они только тогда, когда послышался скрип кровати.
Елизавета обернулась в сторону детской и со свойственной ей живостью воскликнула:
- Молодцы, сейчас и я соберусь ко сну.
Егор Александрович встал и тоже обратился к девочкам:
- Вы ещё не легли спать? Могу я с вами попрощаться?
Услышав одобрительные крики, он вошёл в спаленку. Эта маленькая комнатка состояла из двух железных кроватей, разделённых тумбочкой, на которой стояла бронзовая лампа, тусклым светом заливавшая этот крохотный уголок. Рядом с лампой лежала неровная стопка книг, а также любимая игрушка Кати - маленький медвежонок, подаренный ей бабушкой. На стенах были развешаны картины Левитана из печатного альбома. Окон в этой комнатке не было.
Катя, как только увидела Егора Александровича, задорно воскликнула:
- Вы придёте к нам в парк? Я вам сделаю самый красивый венок. Только приходите!
- И вы обещали показать, как по-японски делать узоры из листьев, - сказала Оля, видимо, считая себя уже взрослой для таких игр.
Егор Александрович оглядел девочек:
- Конечно, я приду, раз вы меня зовёте. Мы с вами будем выдумывать разные композиции из листьев, как раньше делали из цветов. А потом все вместе выберем самую красивую и необычную. А судьёй будет ваша мама. Вы знаете, она у вас самая справедливая.
- Я хочу в Японию! Жаль, далеко... Далеко-далеко. Туда доедут только самые смелые, - воскликнула Катя, вспоминая предостережения Егора Александровича на её озвученное желание непременно съездить туда во время школьных каникул.
- Не нужно об этом жалеть, Катя. Там нет такой осени, как здесь. Таких парков, укутанных коврами. Да, многое вам там покажется удивительным и необычным, но... Поверьте, свой дом всегда роднее.
Он замолчал, в наступившей тишине прислушиваясь к чему-то. После он поманил девочек к себе:
- Послушайте, как убаюкивающе барабанит дождь в окно. Не все его любят, но не понимают они, что он идёт для других.
- Для кого?..
- Для тех, кто работает на земле. И в этих звуках дождя видят они доброе предзнаменование. Помните?
Капля дождевая
Говорит другим:
'Что мы здесь в окошко
Громко так стучим?'
Егор Александрович с напускной строгостью посмотрел на девочек:
- Мы с вами учили этот стих.
Оля продолжила стихотворение, а Егор Александрович подхватил его последние строки:
Отвечают капли:
'Здесь бедняк живёт;
Мы ему приносим
Весть, что хлеб растёт'
Егор Александрович потрепал её по плечу:
- Молодец, Оля. Вот потому под дождь так хорошо спится. Спите, девочки, добрых вам снов.
Попрощавшись, он вышел из детской спальни и стал собираться домой, в то время как Елизавета пошла к девочкам, чтобы перекрестить их и пожелать им доброй ночи.
Вскоре Егор Александрович стоял на пороге дома и прощался с Елизаветой. Дождь почти утих; его сырой запах медленно тянулся в прихожую.
- Знаете, Елизавета Андреевна, всегда трудно прощаться после такого вечера, - одни привычные слова приходят на ум. А главное уносишь с собой.
Елизавета обхватила себя за плечи, полностью укрывшись шалью.
- А вы не говорите ничего. Кроме пожелания добрых снов. Вы просто улыбнитесь мне.
- Так просто? - смущенно спросил Егор Александрович.
- Да, и не нужно ничего придумывать. А те слова, которые мы друг другу не сказали, мы додумаем после. Всё то, что вам приятно слышать - о том я и думаю сейчас.
Егор Александрович неловко засмеялся, пожелал ей доброй ночи, и, резко развернувшись, быстрой походкой вышел из дома.
Елизавета, чуть постояв, повернулась, привычно посмотрела на себя в зеркало и пошла к себе. Как только она вошла в коридор, её негромко окликнули. Вглядевшись, она увидела стоявшую возле двери её комнаты соседку. Та, встрепенувшись, торопливо подошла к ней. Из-под платка у неё выбивались тонкие пряди поседевших волос. На скулах были заметны не до конца оттёртые следы сажи, - видно, после вечерней смены.
- Грибов вот взяла... - глухо сказала она, протягивая Елизавете жестяной ковшик.
Подождав, когда Елизавета его возьмёт, она неловко добавила, глядя чуть в сторону:
- Играли вы нынче хорошо. Вы бы почаще наши-то песни...
Она замялась.
- Забегайте как-нибудь, - бросила на прощание и быстро ушла.
Запах влажных грибов, осеннего леса и сырого дождя напомнил Елизавете о чём-то своём, давнем...
Елизавета ещё долго стояла у двери, держа ковшик обеими руками.
Улегшись после молитвы на узкий диван, она дала себе обещание, что завтра непременно зайдёт к ней.
В темноте, вслушиваясь в тишину дома, в стук часов и дремотный шёпот дождя, Елизавета почувствовала: девочки ещё не спят, а значит, о чём-то думают или мечтают. Быть может, этот вечер им когда-нибудь вспомнится...
Она укутала плечи сиреневой шалью и уснула - чему-то едва заметно улыбнувшись во сне.
Дождь, весь вечер стучавший в окно, постепенно утих.
Осенней ночью дверь полуподвала со скрипом отворилась. Щёлкнул выключатель - дрожащий свет одинокой лампочки скользнул по облупленным стенам. На пороге стоял мужчина лет тридцати пяти - высокий и худощавый. Длинными пальцами он сжимал шляпу. Взгляд его на миг задержался на маленьком зеркальце. В нём отразилось только его лицо: открытое и неприметное, поблёкшее в ярком свете.
Отвернувшись, он поставил в угол мокрый зонт, повесил шляпу и пальто на криво вбитые гвозди.
Помыв в тазу руки, Егор Александрович выпрямился и оглядел своё пристанище.
Каморка эта до революции служила 'подсобкой' для располагавшейся здесь прачечной, но теперь её переоборудовали в жилую комнату и сдавали в аренду.
Егор Александрович сел за рабочий стол - так он для солидности называл единственный стол в этой комнатке. Он стоял у стены, у небольшого замутнённого окна, через которое в тёмную сырую комнату просачивался тусклый свет. Окно это находилось над самой землёй и выходило на недавно проложенную асфальтную дорогу. Сквозь него смутно виднелись лишь мелькавшие ноги прохожих да грязные, пожухлые листья.
Весь вид этого жилища - с его каменными, местами обнажёнными до извести стенами, низким потолком, вязкой сыростью и темнотой - наводил Егора Александровича на мысль о тюремной камере, знакомой ему по аресту. Отличали от неё разве что длинные ряды высоких стопок книг вдоль стен да большая почерневшая икона в старинном серебряном окладе - спасённая частица его дома.
Он часто вспоминал его звуки: скрип половиц, сопение самовара, вечерний звон колоколов, не смолкавшие в нём разговоры. Он помнил его запахи: смолистый запах дров, мокрой зелени, мочёных яблок, маминых духов, отцовского табака... Всё это - и запахи, и звуки, а прежде всего - присутствие его родных - плели для него то пространство любви, в котором когда-то и прошло его детство. Не уцелел отчий дом...
Егор Александрович зажёг керосиновую лампу, погасил лампочку и раскрыл дневник - эту вечернюю процедуру он совершал ежедневно в последние годы.
Когда-то, в юности, он прочитал роман Льва Толстого 'Воскресение', и с этого времени, помня о том, что дневник есть общение со своим 'Я', он завёл свой и так же, как герой романа Дмитрий Нехлюдов, периодически забрасывал его - и начинал сызнова, переживая очередное своё падение.
Теперь он видел: тогда он вёл дневник скорее из тщеславия, с тайным желанием, чтобы кто-то его прочитал и был восхищён написанными им суждениями. Но теперь как будто иные причины сподвигали его к этому общению с собой...
Егор Александрович окунул в чернильницу перо и задумался. Медленно он стал выводить неразборчивым почерком уходившие вверх строки:
'Во мне всё больше растёт чувство невозвратности. Что это? Чувство конца жизни? Ощущение смерти? За последние годы я стал внутренне скуднее.
Та чаша смыслов, что мною в юности наполнялась, стала постепенно опустошаться. Сама ли жизнь испивала из неё? А может, это я её расплескал? Когда? Когда был там?.. А ведь время неумолимо течёт'
Ещё долго о чём-то размышляя, он отложил перо и подошёл к оконцу. Нехотя он заглянул в него. Всё тот же асфальт, упрятанный за ворохом почерневших листьев, всё те же звуки шагов, грубая брань и смех...
Он отвернулся и, не зная, на чём остановить взгляд, снова сел за стол и стал машинально листать одну из старых тетрадей. Шелест страниц сразу же унёс его в свой обособленный мир.
Он наугад раскрыл потрёпанную тетрадь: вверху серым карандашом стояла помета: 'октябрь 1924'. Он прочитал первую запись:
'Вечер. Пахнет яблоком и садом. В воздухе сырая прохлада. И я вновь возвращаюсь к себе, в свой родной угол.
На скамейке в саду - та самая девушка в сером. Как назло, вспомнился Блок... Четвёртый год, как его нет, а строки живы и так же жгут. Сейчас мне кажется, что я навсегда готов отречься от прошлого и начать новую жизнь. Так жадно хочется любить, трудиться и писать!
Это всё осень. Почему она мне так близка? В ней есть то, что и во мне - сокрытая от посторонних печальность. Весна и лето словно пеняют мне за мою грусть, за уединённые писания и чтение книг; а осень созвучна моей тоске и мягкосердечию.
Лампа чуть коптит, жёлтые листья осыпают веранду, из-за огорода тянет вечерним дымком. Старый сенбернар дремлет у моих ног и громко посапывает.
Снова пишу пышно; в новой жизни обойдусь без лишних слов. А пока - как дышится.
Перечитываю Толстого: не хочу никого судить, хочу только прощать и вслушиваться.
Из-за калитки позвали мою незнакомку, её звонкий голос отозвался под окнами. Стало пусто... Может, я и написал эти строки только оттого, что она была рядом.
Она ушла, а со мной осталась тёплая лампа, книги, любимый Бернар - и всё же я счастлив...'
Он улыбнулся краешком губ: теперь он бы так не написал. Но чувство осени в нём - всё то же.
Закрыв тетрадь, он оглянулся, и только теперь заметил у порога белевший конверт, кем-то просунутый под дверь. Он поднял его, ещё издали прочитав: 'Егору Александровичу Погоскину. Лично'. Почерк - изящный, размашистый - он узнал сразу: это был Валерий Константинович Озеров, известный литератор, с которым у него недавно завязалась переписка по рекомендации давних друзей.
Внутри, на плотной бумаге были выведены следующие строки:
'Москва, 24 сентября 1934 г.
Дорогой Егор Александрович!
Если Вам удобно, предлагаю встретиться в воскресенье, 30 сентября, в 7 час. веч., у центрального входа Дома Союзов; затем пройдём в буфет Колонного зала. Хотел бы обсудить Ваши рукописи и одно важное дело.
С уважением, В. К. Озеров'.
Егор Александрович ощутил, как теплеет в груди: в этой сдержанной деловитости чувствовалось обещание перемен. При недавнем возвращении в Москву он отчаянно искал работу и, подрабатывая занятиями с детьми, втайне мечтал о литературе.
Он ещё раз перечитал письмо и внутри у него кольнуло: оно лежало у порога только теперь, за день до встречи, хотя отправлено было неделю назад.
Перевернув конверт, он прочитал адрес. Догадка подтвердилась: на обороте значилось: 'кв. 13', тогда как он жил в 'подв. ? 3'. Такое уже бывало не раз: видимо, не все могли поверить, что он живёт в подвале.
Откладывать было нельзя - ведь в Москве работал круглосуточный телеграф. Он сел за стол и аккуратно вывел текст телеграммы на чистом листе:
'Валерию Константиновичу Озерову.
Письмо получил поздно. Встречу подтверждаю. Буду 30 сентября в 19 час. у центрального входа Дома Союзов. Е. А. Погоскин'.
Сунув деньги в карман, он накинул пальто и нехотя вышел в холодный неосвещённый коридор. В нос сразу же ударил отходный запах. В темноте громко звякнуло ведро: как всегда, он забыл, что сосед вечно ставил у двери до дыр проржавевшие вёдра.
Выйдя на ощупь в почерневший двор, он пошёл к проходной каморке у ворот, в которой тускло мерцала керосиновая лампа. Там дремал дворник, с которым он быстро поладил. Уже не раз он засиживался у него в каморке, заслушиваясь рассказами о сибирской жизни.
Егор Александрович постучал в дверь. Услышав раздражённый окрик, он ступил за порог.
- Фёдор Иванович... простите. Важное дело. Надо сейчас же отнести на телеграф. Снова письмо не туда отнесли. Срочная, - он развернул листок. - Вот деньги.
Фёдор Иванович, прищурившись от света лампы, провёл ладонью по блестящему лбу. Узнав Погоскина, он взял у него листок, неторопливо пробежал глазами и, чертыхнувшись, добродушно зевнул:
- Экая неувязка. Бывает. Ладно, отнесём. И так туда сходить нужно. Всё сделаем, Егор Саныч.
Егор Александрович, поблагодарив Фёдора Ивановича, вызвался помочь ему составить письма родным, жившим у самого Енисея. Распрощавшись, он развернулся и направился к себе.
Единственный во дворе фонарь на миг отбросил его быстро скользнувшую тень.
Вернувшись в свою комнату, Егор Александрович снова сел за стол. Осторожным движением он достал толстую пачку своих рукописей и сразу же спрятал её обратно.
Затем он вынул из портфеля тонкую стопку карточек с вопросами для девочек и несколько тонких тетрадей. Пронумеровав вопросы на карточках и аккуратно сложив их в стопку, он принялся проверять домашние задания. В этот раз он оценивал их куда снисходительней, с особенным удовольствием выводя 'очень хорошо', несколько раз 'хорошо' и только один раз 'посредственно'.
Стрелки часов незаметно перешли за полночь; на первом этаже кто-то глухо хлопнул дверью, дождь утихающим перешёпотом стих.
Егор Александрович вытер перо, закрыл чернильницу и сложил ученические тетради у края стола. И только когда он снова раскрыл дневник, перед ним встал сегодняшний вечер: фиалковая шаль на её плечах, свет от лампы, рояль и её слова о сирени.
Он медленно провёл рукой по испещрённому царапинами столу, зажмурив глаза. И тут же представил её одну вместе с ним, в своём старом доме. Кажется, после вечера на его одежде остался аромат её пряных духов...
Но тут же, в порыве чувств, шагая по комнате, он случайно задел головой висевшую под потолком лампочку. С грустью он усмехнулся над собой.
Подойдя к одной из стопок книг, он стал что-то нетерпеливо искать. Достав конверт, спрятанный в одной из разорванных книг, он бережно положил его на стол. На конверте тонким почерком было выведено: 'Е. А. Погоскину. Иркутск', ниже: 'От кого: Е. А. Версаева. Москва'.
Он вынул её письмо и, сдержанно улыбаясь, несколько раз прочитал выделенные им строки: '...я прошу Вас об одном: пишите. Ни в ком я ещё не встречала такой тонкой красоты ума...'.
И он вновь увидел её взгляд, её добрую, чуть усталую улыбку...
Он невольно бросил взгляд на раскрытую, пожелтевшую тетрадь - и вновь увидел выцветшую помету: 'октябрь 1924'. А ведь та незнакомка ушла, и он её уже никогда не увидел...
Он порывисто сложил Елизаветино письмо, вложил его в конверт и, раскрыв дневник, размашисто вывел дату: '30 сентября 1934 года'. По привычке прижав к губам перо, он о чём-то долго думал. Наконец, качнувшись на стуле, он стал выводить фразы, подчёркивая в них первые буквы: 'В парке. Её ждать. Рядом с её домом. Сказать. А потом - ожидание. Её рука. Вся моя жизнь. А если 'нет' - принять'.
Ниже последней фразы он размашисто написал: 'А если 'да' - ...'. Но не посмел её продолжать и откинул перо.
Закрыв глаза, он ещё с минуту сидел в светлом пятне лампы. Погасив её, лёг спать.
Во дворе глухо загудел мотор; полоса света на миг вспыхнула в серебряном окладе иконы - и растаяла. На лестнице коротко скрипнула ступень.
Спустя какое-то время мотор загудел снова. Свет фар скользнул по комнате, выхватил спящего Погоскина и раскрытый дневник - и уплыл в ночь.
- Егор Александрович, кем бы вы хотели быть?
Катя старательно складывала из листьев розу для придуманного ею букета. Рядом с ней Оля собирала 'жар-птицу'.
- Ты имеешь в виду, Катенька, кем бы я хотел быть в сказках?
Незадолго до этого они с девочками перечисляли знакомые им сказочные персонажи, которые можно было бы сложить из листьев.
- Нет, я серьёзно! Вот сейчас - кем бы вы хотели быть? Вот если бы пришёл волшебник и сказал: 'Выбирайте', - кем бы вы стали?
Егор Александрович, слегка удивившись, посмотрел на неё.
Они были одни в укромном уголке парка, среди россыпи медно-золотых листьев, весело шуршащих под ними.
Елизавета сидела на коврике напротив него и штопала детскую одежду. Солнце золотило её волосы, а тень от деревьев узорчато падала ей на лицо.
Она улыбнулась, встретив его взгляд, отложила кофточку и слегка склонила голову в ожидании ответа. Всё ещё зеленевшая ольха сбросила на её плечо чуть тронутый желтизной лист. Она его незаметно сняла и положила в ладонь.
- А это действительно серьёзный вопрос, Катюша. Я вот так сразу не могу на него ответить...
Егор Александрович надолго задумался.
- Наверное, я хотел бы остаться собой. Но не во всём, - медленно произнёс он, хмуря брови.
Оля, заканчивая 'жар-птицу', подняла голову:
- А что значит - 'не во всём'?
И, отложив листья, с детской установкой говорить о чём-то только в связи с собой, добавила:
- Я тоже не хочу меняться!
Катя всплеснула руками:
- А я хочу, чтобы ты менялась! А вот Егору Александровичу совсем-совсем не нужно меняться. Он и так хороший! А то он станет не Егором Александровичем, а таким... обычным!
Егор Александрович с улыбкой посмотрел на неё:
- Спасибо, спасибо, Катя, - и, бросив на Елизавету внимательный взгляд, вызывающим тоном добавил, - Значит, меняться не буду.
- Верно, вам и не нужно, - чуть склонив голову, негромко проговорила Елизавета, занятая шитьём.
- Значит...
- Мы бы попросили волшебника вас не менять! - снова воскликнула Катя, оборвав Егора Александровича. - Мамочка, а ты кем бы хотела быть? Тебя я вижу царевной из сказок! А Олю... - она насмешливо посмотрела в её сторону.
Оля вызывающе взглянула на неё:
- Тебя я вижу Мухой-Цокотухой: такая же назойливая, как и она.
- А я тебя вижу... Бабой Бабарихой! Она её укусила в глаз!
Оля победоносно фыркнула:
- Ты как всегда всё напутала. Это был комар, и укусил он сестру-повариху.
Елизавета, засмотревшись на дальнюю аллею, поспешно вмешалась:
- Девочки, довольно! Снова вы за своё.
- Она первой начала! А я только спросила!
- Это не так. Ты, Катенька, опять задираешься. А ты, Оля, как старшая сестра, и уже почти взрослая, должна иметь больше такта, - голос её смягчился, - Ну а мне, как вашей маме, нужно быть внимательней к вам... С любыми вопросами обращайтесь ко мне или Егору Александровичу. Не стесняйтесь.
Склонившись в сторону, она ещё больше спряталась в тень. Егор Александрович успел разглядеть на её лице рассеянную улыбку.
Катя, забыв свою маленькую ссору с сестрой, загорелась произнесенным Елизаветой словом:
- Я тогда не стесняюсь: можно мне гулять со всеми? Они ходят в парк когда захотят, а мне нельзя.
Оля, напротив, не уходя из состояния вражды, тут же атаковала сестру:
- Мама не про это говорит! Она хочет, чтобы мы старались сами. Не выйдет - спроси у неё. Или у Егора Александровича.
Катя, заканчивая уже давно начатую последнюю розу букета, примирительно ответила:
- Так я про это говорю. Они могут гулять когда захотят. А я - нет...
Елизавета, начавшая было подшивать детскую кофточку, вновь отложила её в сторону:
- Всему своё время, Катенька. А кроме игр у вас есть ещё и свои маленькие обязанности. Сделаешь уроки - гуляй сколько хочешь. Только не заставляй нас тревожиться.
Катя, складывая всю композицию из уже готовых цветов и оборачивая их букетом из листьев, по-детски серьёзно сказала:
- А я не согласна. Я хочу делать, что хочу.
Егор Александрович, жмурясь от яркого солнца, задорно засмеялся:
- И на всё у тебя есть своё собственное мнение.
Катя, ещё не понимая, вызвала ли она всеобщее восхищение, задумалась и произнесла с нарочитой серьёзностью:
- Я вообще-то уже почти большая.
Все засмеялись - и даже Оля. Она, выдержав паузу, заговорила наставительным тоном:
- Знаете... я считаю: если делать, что хочешь, хорошим не станешь. Нужен порядок. Катя, ты ещё этого не поймёшь! Для тебя скажу проще: сначала уроки - потом гулять.
- И я считаю! - Катя, поначалу надувшись, тут же весело прыснула, - Раз, два, три, четыре...
- Ну ты и глупышка!
- Сама такая.
- Не нужно, девочки, ссориться, - мягко сказал Егор Александрович, посмотрев на молчавшую Елизавету.
Ему бросилось в глаза: 'жар-птица' в золотом венке, сложенная Олей, вышла аккуратной и сделанной со вкусом, а Катин букет вышел небрежным, бесформенным.
- Но ты верно сказала, Оля. Значит, тебе не нужен Катин волшебник.
Оля взмахом головы перекинула косу:
- Его вообще нет. Он для маленьких девочек. А я сама буду... Как Робинзон Крузо!
- Как Робинзон Крузо? - переспросил Егор Александрович. - То есть... ты хочешь быть похожа на него?
- Только если немного... - Оля на мгновение задумалась. - Потому что он один там. И всё сам. И никто его не заставляет.
- Верно, Оля. Он сам всё устраивает.
- Да. И даже когда трудно. Никто не говорит ему, что делать. Он всё решает сам. - Помедлив, она горячо добавила, - Вот как наша мама!
Егор Александрович вскинул голову.
- Какая ты молодец, Оля! Ведь если это герой, человек чести...
Он запнулся.
- А я? - обиженно проговорила Катя. Она ревниво оглядела 'жар-птицу', сделанную сестрой. - Меня учительница хвалит!
- Ты тоже умница, Катенька. А ты, Оля, нашла для себя хороший пример.
Неожиданно Оля с чувством заговорила:
- Вот скажите, я права? У нас в классе командир отряда - Ваня. Его многие не любят. Говорят, зазнайка. А я вижу, что он неплохой. Даже очень хороший! И я дружу с ним. И знаете, что про меня говорят? - 'Подлиза, в актив хочешь'. Вот что мне делать? Скажите!
Егор Александрович горячо возразил:
- Ты всё делаешь правильно! Дружи с Ваней! Ведь если его оттолкнут все... Он может озлобиться или даже начать угодничать - лишь бы приняли. Но я убеждён, что Ваня...
- Он совсем не такой! - крикнула Оля.
- Я верю. Но главное, Оля, что в него веришь ты. Эта маленькая вера - самое драгоценное, что мы можем подарить другому. Оля, ведь ты...
- Синицы, смотрите, синицы! Какая большая стая! - неожиданно закричала Катюша.
Все подняли глаза в небо. На фоне бледных, тающих облаков взмылась птичья стая, и дружное щебетание птиц - весёлое и прощальное - окрасило воскресный шум людских голосов.
Елизавета и Егор Александрович, провожая их полёт, встретились взглядом. Егор Александрович, не в пример вчерашнему, твёрдо смотрел ей в глаза. Но в этот раз она не смутилась его взгляда - лёгким движением головы поправила волосы и ненавязчиво улыбнулась в ответ.
После недолгого молчания Елизавета встрепенулась и живо обратилась к девочкам:
- Ну что, вы уже закончили ваши поделки из листьев? Готовы их показать нам?
Оля и Катя оправили и выставили сложенные фигуры. Елизавета внимательно посмотрела на них:
- Мне бы хотелось, чтобы они остались для вас напоминанием о нашей прогулке...
Елизавета на мгновение замолчала.
- Или подарите их тому, с кем дружите. А если вы ждёте моей оценки, то мне очень нравится жар-птица, которую сделала Оля. А у тебя, Катенька, задумка хорошая, только ты поторопилась. Поставь свой букет на стол - и, всякий раз, проходя мимо, прихорашивай, поправляй. А сейчас давайте собираться. Ведь Егору Александровичу скоро нужно идти на встречу, а мы не хотим его задерживать, верно?
Солнечный свет по-прежнему золотил её волосы, но теперь осветил и лицо. Слегка прищурившись, она отошла глубже в тень. Затем, присев на колени, стала что-то искать.
Егор Александрович начал собирать вещи. Сбив кучки листьев с разложенной скатерти, он взмахом руки встряхнул её. Он заметил, как по земле скользнула синяя катушка ниток и ступенчато покатилась. В это время Елизавета складывала подшитую кофточку, повернувшись спиной.
Он хотел было подобрать катушку и спрятать в карман, но Катюша, громко крикнув, стремглав побежала за ней.
Нежное осеннее небо рассыпало золото света. Лучи его, мягко спадая, озарили земную красу. Она прощалась россыпью листьев, платьем багряным укутавшим лес.
Елизавета и Егор Александрович вместе с девочками возвращались домой; по парковым аллеям лежал тёплый свет, просеянный кронами. В воздухе тянуло дымком жжёной листвы. По небу лениво текли редкие облака.
Катя снова затеяла свою любимую забаву - она подхватывала ногами опавшие листья и забрасывала ими Олю и Елизавету. Все с радостью подхватили её шалость. Прохожие, расступаясь, бросали на них удивлённые взгляды, а они, задорно смеясь, то шагом, то короткими перебежками шли по краю дорожки.
Через аллею, по смежной дорожке, маршировал школьный отряд. Осыпав Олю листьями, Катя юркнула через его ряды и побежала, заливаясь смехом. Она помчалась по аллее, огибая людей, что-то себе напевая.
Сквозь шум она услышала пение и резко остановилась. Оглянувшись, она увидела над собой большую тарелку, из которой доносились громкие звуки. Да ведь это была та самая песня!
'Что нашей кровью, кровью завоёвано, мы никогда врагу не отдадим...'.
Но она почему-то не понравилась маме... Может просто потому, что громкая?..
Она побежала дальше, оглядываясь на песню. Но тут она с чем-то столкнулась. Ей было не больно, только в нос ударил неприятный землистый запах.
- Девочка, осторожней!
Посмотрев вверх, она увидела дядю в клетчатой кепке и толстых очках. Он хмуро смотрел на неё. В руках у него был большой кожаный портфель.
- Простите...
- Аккуратней нужно.
- Я не хотела... - тихо проговорила Катя, рассматривая красивый портфель, - Я просто услышала песню.
- Песню? - непонимающе переспросил дядя, повернувшись.
- Да... Это военная песня, - громко сказала Катя, вспомнив слова мамы. Она обратила внимание на тонкий ручеёк листьев у себя под ногами. Словно дорожка стала жёлтой рекой.
- Военная? - проговорил дядя, прислушиваясь, - Да, наша дальневосточная... Точно.
- Я её знаю! Мы её учили, - бодро выкрикнула Катя, достав из-за спины букет. Она стала им легонько покручивать, подставляя разноцветные листья под косые лучи солнца.
- Молодец, - ответил он и, помолчав, кивнул на букет, - А что это у тебя?
- Просто...
Катя стала поправлять смятый букет.
- Это мои цветы. Я сама сделала.
- Цветы? - переспросил он, собираясь уходить.
Катя выставила перед дядей букет. Она увидела, как он ярко вспыхнул на солнце.
- Да. Их непросто сделать! Они красивые.
- Девочка, осторожней! - он машинально отвёл от себя букет и стал отряхивать пальто.
- Простите... Они...
Не дослушав, он махнул рукой и пошёл в сторону аллеи, сразу затерявшись в толпе. Катя, запнувшись, опустила взгляд на букет.
- Они красивые... - прошептала она.
Катя ещё немного постояла, глядя себе под ноги. Под ней всё так же текла жёлтая река. Вдруг она сорвалась и побежала искать маму.
- Катюша, что случилось? - Елизавета обняла дочь.
- Дядя... ему не понравились мои цветы... - выдохнула Катя, протягивая букет.
- Какой дядя, Катюша? Что он сказал?
- Ничего... Он отпихнул их... - тихо проговорила Катя, опустив глаза.
- Ну что ты... Катюша, ты к нему сама подбежала?
- Не знаю... Цветы... из листьев... Некрасиво.
Елизавета прижала к себе дочь, перед этим незаметно перекрестив её:
- Красиво, Катюша. Очень красиво. Осенние листья - они... как письма.
Оля тихо подошла и взяла сестру за руку:
- Успокойся. Твой букет самый красивый.
Егор Александрович осторожно взял Катю за плечо:
- Что за дядя? Он сам к тебе подошёл?
- Не знаю... Он ушёл, - проговорила она, прижимая букет.
Они вчетвером вышли из парка, по пути что-то говоря Кате. Егор Александрович, заметив вдали пробегающую собаку, свистнул. Хромая на заднюю лапку, она сразу побежала к нему и, приблизившись, свернула к Оле.
Пытаясь стать на задние лапы, она потянулась к её лицу. Оля движением руки подтолкнула собаку к Кате, но Катя сразу же отстранилась от неё. Затем боязливо протянула руку и стала осторожно её гладить.
Уже у самых ворот дома они втроём стали играть с ней.
Егор Александрович и Елизавета подошли к крыльцу, пока дети бегали по двору. У самых дверей дома Елизавета привычным движением обернулась к Егору Александровичу.
- Что произошло? Она столкнулась с ним? Я не совсем поняла...
Егор Александрович хотел было взять её за руку, но в это время кто-то вышел из дома.
- Да, мне так и показалось. Видно, просто задела его букетом. Вы не тревожьтесь, Елизавета Андреевна. Мне кажется, что Катя уже почти отошла. А листья для неё будут 'письмами' - как вы сказали.
Елизавета чуть склонила голову:
- Вы заходите к нам завтра. Наверное, я часто вам это говорю. Ваша встреча... Я очень буду ждать новостей.
- Я зайду к вам вечером, если можно. Вы ведь будете свободны? А встреча... - он запнулся, снял с пальто лист и повертел его в руках. - Не так давно я нашёл в книге засохший листок... Видно, сам туда его спрятал. Юность...
- Я тоже находила... Только цветы. И это всегда были сборники стихов.
- Для вас их прятали?
- А вот этого я вам не скажу, - произнесла она своим привычным шутливым тоном.
Услышав крики из дома, Елизавета виновато на него посмотрела.
- Но вы простите, мне нужно идти. Я как всегда нерасторопна, и боюсь опоздать.
Она прижала к себе отданный Катей букет:
- Сегодня одно мероприятие... Не очень весёлое. Мы там будем играть. Вы понимаете... Я буду вас ждать. И помоги вам Бог.
Егор Александрович взволнованно посмотрел на неё - все эти минуты он перебирал в уме свои вчерашние строки. Не найдясь, он сухо с ней распрощался.
Кто-то задел его плечом, и он отступил от двери. Кутаясь в пальто, он неторопливо направился домой - готовиться к встрече с Озеровым.
Егор Александрович вышел из дома и переулками направился к Дому Союзов. Здесь около двух месяцев назад завершился съезд писателей, за которым он особенно следил. То всеобщее почтение и внимание, которым вдруг окружили писателей, сподвигло его, как он нехотя себе признавал, ещё настойчивей искать путь в большую литературу.
Краем глаза он увидел мужчину в иностранном пальто, неспешно идущего ему навстречу. Егор Александрович только теперь подумал о том, что в последний раз он был в ресторане ещё в годы НЭПа. Он почувствовал неловкость за свой давнишний костюм, за неприкрытую нищету, за унизительную необходимость заранее высчитывать стоимость заказа.
У Дома Союзов его встретил человек приметной наружности: с военной выправкой и уверенным взглядом; в его манерах сквозило спокойное достоинство. В пальцах он перекладывал трубку, изредка поднося её к губам. Говорил он неторопливо, с короткими паузами, без тени заискивающей вежливости.
- Валерий Константинович Озеров, - вновь представился он и веско пожал руку. - Простите: планы переменились. Если вы не против, я приглашаю вас в 'Националь' - вы знаете, это недалеко.
Егор Александрович смущённо на него посмотрел.
- В 'Националь'? - переспросил он.
- Именно, - уверенно кивнул Озеров - Пять минут ходьбы, за углом. Поговорим в спокойной обстановке.
И тут же по дороге заявил, что угощает его, что всё оплатит по ведомственному счёту, и что это приглашение нисколько его не обременит.
Они свернули от Большой Дмитровки к Охотному Ряду и вышли к Моховой. Вдоль подъездов лежала скинутая в кучу листва; дворник гнал её к решётке ливневой канавы, по-бумажному шурша метлой. В октябрьских сумерках над Манежной мрачно темнела кремлёвская стена.
Они вошли в высокий зал. Егор Александрович удивился: от роскоши десятилетней давности здесь сохранилось немногое: некоторые массивные зеркала, напротив них вышитые золочёной нитью портьеры, опрятные белоснежные скатерти. Но остальное было иным: между зеркалами были развешаны картины с деятелями революции и с видами Кремля, у окон стояли столы и стулья современных угловатых форм, стены были заклеены бумажными обоями с круговыми узорами.
Подходя к центральному столику вслед за Озеровым, Егор Александрович быстро оглядел зал: где-то перешёптывались, где-то сдержанно смеялись, где-то глухо спорили, но почти везде текли чинные, приглушённые разговоры. Меж столиками плавно скользил метрдотель: в его учтивости слышалась не только уверенность, но и предупредительная настороженность. Казалось, что здесь уже давно прижилась та новая церемониальность, которая в последние годы всё заметнее входила в общественный обиход.
Официант в безупречно белом фартуке подошёл к ним и, едва заметно поклонившись, подал меню. Егор Александрович невольно отметил, что держался он сдержанно, по-светски, но без того вежливого хамства, с которым ему приходилось сталкиваться в ресторанах во времена НЭПа.
Егор Александрович раскрыл карту: французские названия блюд неожиданно соседствовали с простыми позициями, такими как 'щи с грибами', 'голубцы по-домашнему', 'икра баклажанная'. Именно эти строки прежде всего привлекли его взгляд.
- Ни о чём не думайте, берите то, что вам нравится, - негромко сказал Валерий Константинович. И, мерно постукивая пальцами, стал называть блюда:
- Стерлядь, и самую свежую. Филе птицы с грибами, судак по-московски. Вино - кахетинское...
Егор Александрович, со времени ссылки став равнодушным к подобным излишествам, кивнул на те же позиции.
- У вас недурной вкус, - едва улыбнувшись уголками тонких губ, сказал Валерий Константинович, - но, если позволите, не будем на этом останавливаться. Вы сказали, что работаете учителем...
- Да, верно, я учительствую, Валерий Константинович.
- А как же литература? Как вы пришли к этому ремеслу?
- Даже не знаю... Я просто пишу.
- Просто? Вас ведь будут скоро читать, коллега, - сделав продолжительную паузу, Валерий Константинович добавил, - Надеюсь, вас не смутило моё слово - 'ремесло'?
Егор Александрович подвинулся на стуле. Ножки неприятно скрипнули по новой плитке. Кто-то обернулся.
- Нет, что вы. Оно ведь тоже нужно... чтобы выразить наши искания. Ведь когда я подолгу редактирую и убираю лишнее... Я честнее говорю с читателем.
Валерий Константинович, стряхнув несуществующую пылинку с лацкана пиджака, пододвинул к себе пепельницу и, чуть нахмурившись, переспросил:
- Искания? Мне импонирует ваш подход. Но что же вы хотите дать читателю, какую пользу?
- Да, искания... А что хочу дать... Наверное, пробудить в читателе возвышенные чувства.
Озеров всё так же строго смотрел на него. Егор Александрович, поймав его взгляд, смутился собственных слов. Вдруг он услышал, как Озеров почти беззвучно, будто про себя, обронил фразу: 'рыцарь литературы'. Егор Александрович поднял глаза - но тот обычным тоном продолжил:
- То есть вы считаете, что наша задача - то есть писателей - пробуждение 'возвышенных чувств'? - он улыбнулся уголками губ, - Впрочем, мой вопрос из старой и ненужной философии. Прошу извинить.
Егор Александрович сжал пальцами край салфетки, почему-то вспомнив о Елизавете с девочками.
- Нет, что вы, не только. Приключения Дюма, комедии Мольера - они живут и теперь.
В это время официант почти бесшумно поставил графин воды, хрустальную корзинку с румяным хлебом, серебряную солонку; вскоре появились бутылка кахетинского рубинового вина и овальное блюдо с золотистой стерлядью под ломтиками лимона и красной икрой. Запах свежей рыбы перебил едва уловимый аромат французских духов у соседнего столика.
- Всё же я несколько о другом, - проговорил Валерий Константинович, со сдержанным наслаждением оглядывая блюда, - Я про задачи нашего времени. Про задачи, которые оно ставит перед писателями. Они мне видятся серьёзней, - помолчав, он усмехнулся, - Мольер... Его заменило кино.
Егор Александрович завороженно наблюдал за движениями официанта.
- Только не поймите меня неправильно. Я когда-то писал статью о школе... Очень давно.
- О школе? Вот это уже актуально.
- Да... И писал в ней, что главное - воспитание идеалов. Похожее я бы сказал и о литературе. Да и об искусстве в целом... Впрочем, я не думаю об этом, когда пишу. Или учу детей.
Валерий Константинович удивлённо вскинул глаза, но тут же оправился и, взяв бокал вина, деловито заговорил:
- Вы очень хорошо сказали, коллега. Воспитание идеалов... Предлагаю вам оставить эти слова для будущей статьи, - он выжидающе помолчал, - Так, вы ещё упоминали о том, что работали в газете? Значит, у вас есть опыт...
- Да, недолгое время. Ездил вместе с милицией - что называется, по горячим следам.
- Неужели? Не было ли опасно? - Озеров оживился.
- Бывало. Это был отдел по борьбе с преступностью... Пару раз стреляли в меня...
- Егор Александрович, вы меня продолжаете удивлять. В самом хорошем смысле. Так что же было?
- На самом деле, пустяки. Стреляли издалека... Пока стоял в коридоре и делал заметки... по нам открыли стрельбу. Там, в органах, есть своё слово - 'затихарились'. Одного тогда ранило...
- И долго вы так работали?
- Около двух лет, до двадцать девятого года, но потом...
Егор Александрович опустил взгляд. Как и Озеров, он взял бокал вина.
- Можете не продолжать. Я знаю ваше дело: вы недавно вернулись в Москву, - доброжелательно кивнул Валерий Константинович. - Что ж, ошибки молодости...
Егор Александрович, разглядывая бокал, вскинул взгляд:
- Может быть... С меня сняли запрет на проживание в Москве... Подавал прошение в ЦИК... Там удовлетворили.
Озеров коротко постучал пальцами по столу:
- Да-да, всё обошлось... Со всем разобрались. Даже не переживайте: это нисколько не повлияет на наше сотрудничество.
- А что, могло бы повлиять? - не ожидая такого от себя, с вызовом спросил Егор Александрович, почувствовав привычную боль в спине.
Теперь Озеров с той же поспешностью опустил взгляд:
- Не думаю... Ваша ссылка длилась три года, так? Возможно, вы ещё не всё успели охватить. Но для нашей работы это даже лучше - у вас будет свежий взгляд.
Голос его на миг переменился. Егор Александрович, напротив, стал говорить твёрже.
- Но я уже успел заметить, как изменилась Москва. Почти год как здесь живу. После возвращения.
Озеров сжал губы.
- Я не о том, Егор Александрович. Я говорю в общем. О том строительстве, что свершается сейчас.
Не дождавшись ответа, Озеров продолжил говорить. После каждого предложения он делал короткую паузу:
- Недавно вышла моя статья: 'Грандиозное строительство, невиданное в истории'. Писал её, имея в виду прежде всего интеллигентов. Ведь многие из них до сих пор не знают, что такое физический труд. Не хотят понимать, как много грязи и мусора при всяком строительстве. Быть может, вас иногда тоже смущает эта грязь... Но вглядитесь: за последние годы мы сделали то, на что раньше уходили века. Теперь же освободившийся народ наш приобщается к знанию, культуре...
Он приподнял бокал, ловя взгляд официанта.
- Прошу прощения, я снова отвлёкся. Ведь наши блюда уже на столе! Давайте же мудро отделять один род деятельности от другого и предадимся разумному гедонизму.
Вторя Валерию Константиновичу, Егор Александрович разломил хлеб, взял вилку и нож, и принялся разрезать рыбу. Исподлобья он коротко оглянулся: вдоль столиков проходила со вкусом одетая публика, молча стояли внимательные официанты, текли негромкие разговоры. Казалось, вся обстановка способствовала приятному общению, но Егора Александровича не покидало ощущение того, что они ведут беседу под пристальными взглядами то ли равнодушных, то ли внимательных гостей. Он стал вслушиваться в обрывки разговоров:
- Эти приборы не уносить: товарищ сейчас подойдёт...
- Моей Людочке уже мало жилплощади...
- Шолохов сказал, что Григорий - середняк. Потому колеблется. А всё ж проверку прошёл. Наш он, наш!
Егор Александрович краем глаза взглянул на Озерова: тот, неторопливо разрезая стерлядь, коротким кивком указал официанту подлить вина.
Едва он успел отломить кусочек рыбы, как Валерий Константинович прервал повисшее молчание:
- Кстати, что вы знаете о коллективизации? Ведь все эти годы вы были... Не мне вам рассказывать о её значении: крестьянин, веками трудившийся с сохой, вот-вот пересядет на трактор, а наука..., - и, недовольно поморщившись, буркнул, - А рыба-то не самая свежая, не постарался ради меня Николай... Разберёмся.
Полив рыбу лимоном из фарфоровой пиалы, он продолжил:
- Собственно, к чему я всё это веду... Вы мне подходите. Я читал ваши прошлые статьи. Мне показывали некоторые ваши заметки. Вы хорошо пишете, но мне особенно понравилась ваша статья о деревне.
- О деревне? Да, я опубликовал одну статью... Если не ошибаюсь, в двадцать пятом году.
- Именно она. Вы очень правдиво описали деревню, пусть и с некоторой пейзажностью. И у меня возникла мысль: почему бы вам не поехать сейчас в те же края и не описать нового, сознательного работника колхоза? С его тягой к знаниям, с новым отношением к труду. Конечно, без присущей вам лирики (хотя, признаюсь, она мне нравится) - но с вашей зоркостью и любовью к народу. Но уже - с цифрами, с диаграммами: теперь людям нужна конкретика, факты, ясная мысль.
Егор Александрович крепко сжал пальцы, отрезая кусок рыбы, и неловко повёл рукой. Послышался резкий скрежет металла.
Всё то, о чём он мечтал: о возможности говорить с людьми, делиться с ними всем тем, что дорого для него, оказалось наивной иллюзией... Но самое главное: до него доходили ужасающие известия о коллективизации, о каком-то голоде, будто бы куда более страшном, чем Царь-голод. Он до сих пор не знал, стоит ли верить этим слухам...
Но не успел он обдумать слова отказа, как Валерий Константинович прервал затянувшуюся паузу:
- Помните, как вы писали о крестьянских детях? Ведь теперь это уже девушки, юноши. И у меня для вас будет ещё и личная просьба - всмотритесь в них, сравните с молодёжью прошлого. Я сейчас пишу 'Поэму о новой юности' - собираю материал.
Егор Александрович продолжал подбирать слова отказа. Он до сих пор не мог побороть свою извечную черту: относиться к человеку, как к своему ближнему.
Дождавшись, когда официант дольёт вина в бокалы и уйдёт, он с усилием выдохнул:
- Извините, но я не готов на такую работу. Я плохо знаю сельский труд и устройство колхозов. Боюсь написать неправду.
Помолчав, он добавил:
- Вы верно заметили особенность моего взгляда - пейзажность. Она не годится для охвата колхозной жизни.
Валерий Константинович строго посмотрел на него, допивая бокал:
- О чём вы желаете писать?
- О литературе, о жизни... В её скромных масштабах.
- Скромных? Вы ведь знаете - теперь таких нет.
- Но всё же... Видимо, я зритель малого.
- Вот именно так вы и взглянете на колхоз. Всё, как вы и писали, только без вашей меланхолии... Неужели вы не хотите с нами работать?
- Я не уверен, что справлюсь с задачей.
Валерий Константинович сжал губы и слегка поднял голову:
- Ну уж нет! Подумайте, как много мы можем сейчас сделать! Ведь всё изменилось. И как прав был Толстой, когда в своей статье об искусстве писал о ненужности того, что было создано до нас. Я уверен, вы её читали!
- Да, Валерий Константинович. Правда, давно...
- Не важно. Так вот, теперь наша задача - создавать нового человека. Воспитывать в нём идеалы, как вы сказали. Конечно, труд наш нелегок и пылен. И много тёмного коренится в нашем народе. Что мешает ему двигаться вперёд.
И резко прервав себя, закончил речь другим, уже более мягким тоном:
- Я вижу в вас то, что не видите вы. Давайте так: это будет пробной вашей поездкой, и если не понравится она вам или, чему я не верю, вы не справитесь, то мы с вами расстанемся добрыми друзьями. По бумагам я всё улажу. Вы можете спокойно уйти и устроиться в другой журнал.
Егор Александрович почему-то представил Елизавету, то, как она воспримет его слова о написанной статье, и твёрдо ответил:
- Прошу меня простить, но нет. Я читал в газетах статьи, которые очень убедительно показывали достоинства колхозов. Вряд ли я смогу что-то к этому добавить.
Валерий Константинович, закурив трубку, откинулся на спинку стула и чуть выставил локоть.
- Егор Александрович, вы не совсем меня поняли. Статья ваша нужна не мне, не журналу, а народу. Он и без нас видит блага колхозной жизни. Но ему важно знать и о трудностях, которые сопутствуют делу. Народу нужно помочь их устранить, и в этом наша, писателей, задача. Вы ведь читали материалы недавнего съезда? Так вот, нам нужен от вас честный производственный очерк: строго по фактам - как живут и работают, что помогает, что мешает, где требуются меры. Самокритика - где нужно.
- Самокритика?
- Именно. Я жду от вас взвешенный, деловой очерк. В вашей старой статье вы очень точно описали деревню двадцатых. Как революция пробудила в народе таланты, но и очертила его темноту. Послушайте, народу нужен наш труд, вернее ваш труд - так нужно думать. Ну, и о том, что мы, как человеческие существа, должны всё-таки на что-то жить - у вас будут хорошие ставки и паёк. Мелочь, но всё же приятно.
Услышав последнее, Егор Александрович увидел прохудившиеся ботинки на Оле, стянутые шнурком, увидел рваную кофточку Кати, которую сегодня штопала Елизавета, её исколотые пальцы...
Он вновь отдал Елизавете на суд свой разговор, и на этот раз не увидел в её глазах осуждения.
Он напишет очерк о колхозе: честно, как видит, как думает! Пусть его не примут в редакции, - зато он сделает то, что должен. Он повторил про себя любимую фразу юности: 'Так совесть будет чиста', - и вдруг заметил, что сейчас она прозвучала неискренне.
- Вы находите, что я смогу написать деловой очерк?
- Я это вижу. Впрочем, оставим, - Озеров посмотрел в сторону, - Больше не будем к этому возвращаться. Предложение своё высказал. Вам решать.
- Хорошо, - сказал Егор Александрович, чувствуя сухость во рту. - Я согласен. Попробую написать очерк - всё, что увижу, по возможности точно. Прошу простить заранее, если у меня не выйдет. Или написанное не оправдает ваших ожиданий.
Валерий Константинович вальяжно расположился на кресле. Зажмурив глаза, он выпустил несколько колец из трубки, взял наполненный бокал вина, и доброжелательно произнёс:
- Нет, у вас всё получится. В этом можете не сомневаться.
Егор Александрович с большим аппетитом принялся за судака. Помолчав, он порывисто заговорил:
- Вы верно сказали о том, как много ещё темноты в нашем народе. Что мы должны бороться с ним, целенаправленно, вместе, объединив наши силы.
- Бороться с народом? - чуть улыбнувшись, спросил Озеров, с удовольствием поглощая икру, и, уже серьёзно, продолжил. - Всё верно: бороться с народной темнотой, с привычкой жить так 'как дед жил'.
Внезапно он склонил голову перед проходившей мимо дамой. Этот лёгкий жест показался Егору Александровичу странно знакомым: так же кланялся Алексей Николаевич Толстой, когда им довелось единожды встретиться.
- Я вот подумал... О тех, кто в шестидесятые годы, после царских реформ, пошёл в народ... Когда-то об этом читал. Как дочери и сыновья богатых родителей отказывались от сытой жизни, одевали простую одежду и принимались за нужную для народа работу. По сути, они ставили крест на себе. Добровольно.
Валерий Константинович, лёгким движением приложив салфетку к губам, продолжил говорить с прежней самоуверенностью, но не переступая той черты, за которой она становится неучтивой:
- Верно, всё это уже было до нас. Народники... Дух индивидуализма и тогда был чужд нашему человеку. Он не умеет, да и не хочет лелеять себя - как это делает пустозвонный человек Запада. Если уж благо, то благо для всех, если уж свобода, так свобода для всех. И никак иначе.
Егор Александрович оживился:
- Я с вами согласен. Они, народники, именно так и жили! Хотя на Западе... всё же создано многое. Несмотря на безработицу. Я читал сводки - Америка производит...
- Производит, - не дал договорить Валерий Константинович, отчего-то раздражаясь, - Потому что начинали они на пустом месте, а не как мы. Без всего этого отсталого, ненужного... - брезгливо поморщившись, он отпил из бокала, - Без этой дремучей религии, без интеллигенции, привыкшей конфликтовать с властью, а не помогать ей, без этого отсталого крестьянства. Всего того, что нам досталось от прошлого. У Америки...
За бархатной ширмой негромко заиграл эстрадный оркестр. Несколько пар поднялись. Озеров скользнул взглядом по площадке, едва заметно усмехнувшись:
- Форму мы у них позаимствуем. А вот содержание будет нашим. Вон как играют: форма чужая - а шаг наш; публика охотно подхватывает ритм. Так что можете не бояться этих западных штучек: всё передовое создавалось на новой почве, но под естественным влиянием других.
- Вы так думаете?
- Смотрите сами: Западная Европа родилась на обломках Римской империи и выросла на великой античности. Княжества Японии развивались под влиянием китайской цивилизации, да и Древняя Русь наша так быстро взошла под крылом Византии... Вам не понравилось вино? Заказать другое?
Егор Александрович поспешно взял бокал вина и осушил его залпом:
- Всё прекрасно, Валерий Константинович. Я хотел лишь сказать, что цивилизации растут веками, и нам...
Пока он говорил, к столу склонился откуда-то возникший метрдотель, бледнея от учтивости:
- Простите великодушно... забыли предупредить: этот столик занят. Просим вас на соседний.
- Что значит - 'занят'? - Озеров поднял голову, стряхнул пепел с трубки. - Мы заказали. Принесите лучше бутылку имеретинского вина, а не...
Метрдотель, не меняя улыбки, едва заметно повёл глазами к входу:
- По распоряжению дирекции. Прошу понять.
Озеров обернулся: у входа в зал стоял высокий человек с тонкой папкой. Он не смотрел на них; просто ждал. Вспыхнувший жест Озерова погас; губы стянулись в нитку.
- Разумеется, - сухо сказал он и поспешно взял бокал и трубку.
Их молча перевели к другому столику. Официанты молниеносно собрали тарелки, бокалы, приборы - оставив столик пустым, - и не спеша расставили их на новом месте.
Зал на миг притих, но вдруг музыка пошла громче: оркестр заиграл 'Песню о встречном' Дмитрия Шостаковича в танцевальной обработке. Публика ожила, потекли разговоры, послышалось привычное позвякивание посуды и стук приборов.
Озеров, расположившись спиной к залу, выпрямился и пригладил лацкан пиджака:
- Итак. На чём мы остановились?
- На цивилизациях. - сконфуженно ответил Егор Александрович.
- Да, конечно. Так вот, всё передовое всегда создавалось на новой почве, но с учётом опыта других. Да что я вам говорю...
Егор Александрович, сидя лицом к залу, увидел: на их месте устроились двое мужчин; они неторопливо закурили. Но тут же он спохватился, поняв, что прослушал Озерова, и повторил прошлые слова:
- Но ведь культура так долго созидалась... Россия ответила Пушкиным спустя сто лет после Петра...
Валерий Константинович, как и обычно, не подбирал слов, а отвечал сразу и при этом всегда связно:
- Нам не нужно столько времени. Там всё создавалось постепенно, растительно, а наше строительство - целенаправленно. Им руководит партия, которая вобрала...
Он осёкся, увидев подошедшего метрдотеля. Но тот, внимательно на них посмотрев, ушёл.
- Наша пар... Вернее, наука - основа всех сегодняшних достижений. На Западе это хорошо знают.
- Нет, вино не меняйте, - раздражённо бросил он подошедшему официанту. - Я передумал.
Егор Александрович мягко проговорил:
- Но надо признать, что искусство Запада велико.
- На плечах отдельных титанов, - коротко ответил Озеров, резкими движениями начав набивать трубку, - Остальное - пыль. Её можно стряхнуть, ничего не потеряв. На народных страданиях выстроены его достижения. Искусство такой ценой нам не нужно.
Егор Александрович снова посмотрел на столик: там неторопливо пили чай и, кажется, больше молчали, чем разговаривали.
Валерий Константинович перехватил его взгляд, поспешно обернулся. Нахмурившись, он громко стукнул трубкой о край пепельницы:
- Оставьте. Распорядились - значит, так надо. Не будем отвлекаться. Лучше скажите: кто вам ближе из западных - Пруст, Роллан? Или вы предпочитаете старых классиков? Скажем, Мопассана или Флобера...
Егор Александрович оживился:
- Вы угадали, Мопассан - один из моих любимых писателей.
Озеров усмехнулся:
- Так-так, ожидаемо. Что ж, он мастер новеллы - это бесспорно. Глаз точный, женщин знал изумительно. Но всё же горизонт у него мещанский, много пошлого. Я же предпочитаю современных, если мы говорим о Франции. Ромен Роллан - это совесть Запада, её последние остатки. Анри Барбюс - он видит дыхание века. Я очень жду его работу о Ленине. Луи Арагон - вы читали? Я с ним встречался на Урале...
Они продолжили беседу об искусстве, и Егор Александрович очень удивился тому, что Валерий Константинович оказался большим знатоком древнего русского искусства, хоть и говорил о нём сдержанно. Он всё более укреплялся в мысли о том, что он общается с человеком, искренне верившим в то, что говорит. Он перебирал в уме объяснения такой службы власти: государственный патриотизм, беспринципность, или, может, тот самый - по Лермонтову - 'полный гордого доверия покой'? И в который раз он подумал: такой союз естественнее для аристократа, чем для интеллигента, нетерпимого к любым формам насилия. Эта последняя мысль его обнадёжила.
Они допивали последний бокал вина, когда Валерий Константинович подвёл черту:
- Однако прошу прощения за мою деловитость, но мне нужно идти. Я рад, что мы с вами обо всём договорились. Завтра я берусь за организацию вашей поездки. Надеюсь, уже через несколько недель вы сможете отправиться в путь. Я ещё узнаю о том, какой колхоз вам лучше посетить. Официант, рассчитайте нас! И поживее.
Егор Александрович перед уходом оглянулся - их столик был пуст. На белоснежной скатерти стоял чайник и две пустые чашки.
Они вышли из ресторана и, чуть отойдя от него, Егор Александрович невольно остановил взгляд на строящемся здании гостиницы 'Москва', заслонившим собой вид на Кремль. 'Строительство, ещё невиданное в истории' - вспомнил он произнесённые собеседником слова. Вдруг они услышали бой курантов. Валерий Константинович задумчиво посмотрел в сторону Спасской башни, которая была скрыта за стройкой, и тихо спросил:
- А вы помните колокольные звоны в Москве? Няня всякий раз приговаривала: 'У Макарья звонят, у Егорья звонят, у Николы звонят, бьют часы, говорят'. Вы ведь различаете малиновый звон, красный звон? А, впрочем, это всё тоже лишнее и ненужное. Вот великое изобретение - радио; только оно должно войти в нашу жизнь, и открыть народу сокровища музыкальной культуры.
Не успел Егор Александрович ответить, как Валерий Константинович протянул ему руку:
- Советую вам уже сейчас начинать собирать материал. Завтра я постараюсь определиться с местом, но оно точно будет в тех краях, где вы уже были. Прощайте, коллега.
Они распрощались, и Егор Александрович, слегка хмельной, пошёл к трамваю. Мысли его путались, голос внутренний молчал. Он почему-то стыдился себя, и вместе с тем радовался предстоящей поездке.
Изогнутый ствол, крышей нависнувший у самого дома. Под ним синяя лавка с обломанной спинкой, за ней - почерневшая клумба, втиснутая между двух стен. В окнах дома уже горит свет.
Возле клумбы, в самом углу, послышалось шуршанье листвы - оттуда выскочила борзая собака, хромавшая на заднюю лапу, за ней - две девочки и отставший от них мальчик с обструганной палкой. Крики ворон перекрыл их заливистый смех.
Они пробежали мимо лавки, стоявшей под живописной аркой нависших ветвей. Спустя несколько секунд там раздался дребезг стекла, послышался пьяный приземистый крик. Но дети продолжали бежать за собакой по пустому двору, весело крича одно слово: 'Ушанка!'.
После протяжного скрипа чугунных ворот во дворе повисло глухое молчание, вскоре сменившееся звуком неровных шагов.
У окна дрогнула занавеска, качнулся мягкий свет лампы. Егор Александрович, переставляя супницу, задел абажур. Елизавета, в палевом платье, стояла одна у окна.
Проводив кого-то взглядом, она обернулась.
- Вы слышали? Это девочки. Но что за крики?..
- Да, слышал... Кажется, пьяные. Что-то случилось?
- Видимо, опять за углом драка... Как хорошо, что девочки успели убежать. Кажется, с ними был Мишка... Хороший мальчик. Вы его видели?
- Да, видел. Один раз он провожал Катю из школы. Он так бойко со мной заговорил!
Елизавета стала ходить по комнате, что-то переставляя на полках. Затем, задержавшись у рояля, начала протирать пожелтевшие клавиши.
- Егор Александрович, вы ещё раз меня простите. Что вот так при вас... Прибираюсь. Мама бы меня непременно заругала. И поделом. Но я сейчас к вам вернусь, тут немного осталось.
- Что вы, Елизавета Андреевна! Мне всегда так хорошо у вас. Кстати, что это за музыка в коридоре? Радио?
- Да, оно. Тарелку повесили ещё в прошлое воскресение. Вот только на днях включили... - она вздохнула, - Неужели теперь всегда будет так?
- Я когда зашёл к вам, снова услышал Катюшину песню. Которую она на днях напевала...
Елизавета резко обернулась:
- Пожалуйста, не говорите так. Это не её песня.
- Простите меня...
Егор Александрович стукнул крышкой о наполняемую им супницу. Отставив пустую кастрюлю, он стал исподволь вглядываться в нарядную Елизавету. Она, склонив голову, тщательно протирала каждую клавишу рояля. Её светлое платье при каждом движении руки мягко стелилось тонкими сборками.
Повернув голову, Елизавета ненадолго задержала взгляд на детской спаленке.
- Как же сейчас быстро темнеет... А девочки так поздно возвращаются домой.
- Мне кажется, вы уж очень тревожитесь, Елизавета Андреевна - проговорил Егор Александрович, оглядывая полутёмную комнату.
- Даже Оленька стала все вечера проводить во дворе. И это в такую-то пору. Благо, прекратились дожди.
Она замолчала.
- А ведь так странно... Вы не находите? Кажется, я одинаково люблю своих девочек и неизменна с ними в главном. Но какие же они разные...
- Елизавета Андреевна, это ведь всегда так. Но вы их не только одинаково любите. Вы ещё и одинаково справедливы с ними. А это так же важно.
- Кто знает, кто знает... Я подумала, что Катенька... Иногда мне кажется, что она уже не может довольствоваться нашим маленьким кругом. Она так распахнута для мира... - Елизавета взглянула на поставленный на подоконник букет из листьев, - Сегодня она меня снова спросила, правда ли красиво... Мишка ей сказал, что красиво, и она успокоилась... Надо было ответить ей честно?
- Она ещё поправит букет. Он уж совсем рассыпался...
- Только не говорите ей.
- Ну что вы...
Недолгую паузу заполнил глухой голос диктора. Елизавета нечаянно задела соседние клавиши. В комнате повисли нестройные звуки. По обоям кирпичного цвета проплыла продолговатая тень, затем скользнула по белым дверям - Егор Александрович поднялся и стал приготавливать стол к ужину. Он доставал из буфета любимые тарелки Елизаветы - с тонким узором нежно-голубых незабудок. Их осталось три; себе он выбрал тёмно-зелёную - с выцветшей позолотой.
Елизавета снова подошла к окну.
- А вот Оля... Она так часто читает и думает о чём-то своём, не делясь этим со мной. Кажется, мне пора научиться быть ей не только матерью, но и другом... Чтобы она не замкнулась и не отдалилась совсем. Вчера я была в школе на родительском собрании... Говорила с учительницей... Она ругала Олю. Но и похвалила её. Что ж, всё так... А я потом всю дорогу не могла успокоиться. Я даже не заметила в темноте машину, ударилась о неё... Она стояла у подъезда, вся чёрная. И рядом стоял, в плаще... Ничего не сказал, только на меня посмотрел...
Она резко нажала на басовую клавишу. Егор Александрович, кладя в супницу половник, вздрогнул.
- Простите меня, я снова... - Елизавета замолчала и оглянулась на дверь. - Вы слышали? В коридоре... Боже, ну наконец-то пришли...
Егор Александрович снисходительно улыбнулся:
- Разве вы не узнали шагов? Прошу вас, не тревожьтесь: это Зинаида Ивановна. Её трудно не узнать. Ну вот, это её зычный голос. Она всегда...
- Мне страшно.
Егор Александрович осёкся. Елизавета, прислонившись спиной к двери, опустила взгляд. Повисло долгое молчание.
- Елизавета Андреевна... Вы ведь не одна...
Задев подолом стул, Елизавета подошла к роялю и, наклонившись, стала протирать висевшую над ним картину с английским пасторальным пейзажем.
- Егор Александрович, простите... Я вам не договорила о Капотской. Она ведь мне тоже не ответила. А я ещё месяц назад ей отправила письмо.
- О Капотской? - притихшим голосом проговорил Егор Александрович, упёршись пальцами в стол, - Да, верно... Почему-то не отвечает...
- Говорят, она совсем пала духом. Осталась одна... После такой большой семьи. А может, и она?..
Елизавета замолчала. Помимо дальней маршевой песни, в комнате всё ещё затухали последние отзвуки рояля. Елизавета, тронув сбившийся ремешок атласного платья, встрепенулась:
- А вот это уже наши девочки!
За стеной послышался дробный топот. Через несколько мгновений дверь распахнулась: в комнату вошли Оля и Катя, о чём-то весело перешёптываясь.
Елизавета опустила тряпку на рояль.
- Девочки, что случилось?
Катя подбежала к ней и обняла её:
- Мы играли с Мишей и Ушанкой.
Елизавета провела ладонью по её взбившимся волосам.
- А во дворе что было? Мы слышали дребезг стекла.
- Это не мы! Честно-честно.
Оля, уже направившись к спаленке, остановилась и перекинула через плечо намокшую косу:
- Мы не видели. Только услышали что-то. Когда бежали за Ушанкой. Катя нашла ей друга: кошку.
- Да, мама, это я нашла!
Елизавета, закрыв глаза, вздохнула:
- Ну хорошо, переодевайтесь и готовьтесь к ужину. И уже после нам о ней расскажете. Катенька, ты опять вымазалась.
Отпустив Катю, она плотнее закрыла тугую дверь.
Егор Александрович подошёл к роялю и, не садясь, тихо тронул несколько клавиш. Прислонившись спиной к двери, Елизавета устало ему улыбнулась.
- Значит, ваша поездка будет через месяц?
Егор Александрович и Елизавета стояли в коридоре и тихо говорили под доносившиеся уличные крики.
- Да, Озеров недавно прислал телеграмму.
- Вы хотите об этом писать?
Егор Александрович посмотрел в сторону:
- Я хочу увидеть деревню. А писать... Это работа. Но я напишу то, что увижу. Напишу правду.
- Правду? - переспросила Елизавета, - Для этого ли они вас отправляют? В этот... колхоз.
- Вы знаете, у них на всё заранее есть готовый ответ... А я хочу писать сам.
- Дай Бог, чтобы вы как можно скорее пришли к литературе.
Егор Александрович покраснел, исподволь заметив вышедших из уборной мужчин:
- Но ведь это тоже своего рода литература... Просто иной жанр.
- Наверное... Вы слышите? Имя кота. Девочки до сих пор обсуждают вашу повесть об ангорском коте. Как он спит калачиком в заброшенном доме. И ещё не знает о кошке... Как вы так всё придумываете?
- Это пустяки... Мечтается. У меня остался для них ещё один кошачий рассказ.
Крики с улицы становились всё громче: сквозь альтовые женские голоса прорывалась грубая брань. Елизавета оглянулась.
- Простите, мне нужно идти...
- Да-да, девочки вас очень ждут.
- До встречи, Егор Александрович. Мы будем вас очень ждать. Вы ведь не завершили рассказ...
Глаза Елизаветы застыли на входной двери. Она съёжилась, привычно потянувшись к плечам, хотя на ней не было шали.
Распрощавшись, Егор Александрович не ушёл сразу, как делал обычно, а остался стоять. Он слышал, как она старалась как можно плотнее закрыть покосившуюся дверь.
Лето, но какое-то иное, словно в отцветших красках, таких тёплых и мягких, какие когда-то виделись ему в давно оставленной детской.
В неге летнего сада он качается в колыбели. Ему кажется, что его вот-вот обнимут склонившиеся над ним великаны-тополя, что так напевно шумят, и покачиваются, и шепчут листвой.
Он ощущает себя плывущим на лодке по тихой реке. Над ним - бархатно-голубое небо, светом своим проходящее сквозь пышные купола листьев, которые словно стараются его обнять, уберечь от яркого солнца. И так ему радостно, так светло. Лишь земная да небесная чаша, и меж ними свет проходящий обнимает собою этот любящий мир.
Вдруг он ощущает тепло чьих-то любящих рук. Они мягко подбрасывают его в небо, минуя листву, что давала ему прохладу и тень, и он окунается в небесную высь. Жарко и вместе с тем так весело ему в лучах её щедрого солнца. Те же руки его снова берут и поднимают всё выше и выше, и сквозь жар и слепящий свет он внезапно попадает в кромешную тьму и стынь.
Зачем же она его сюда подняла?..
Он летит в темноте, сквозь неё различая редкие огоньки одинокого света. Сначала они кажутся далёкими и неподвижными, потом начинают сходиться, дробиться и складываться в странные, изломанные фигуры. Что-то человеческое ему чудится в них - но они, ненадолго сойдясь, тут же распадаются на отдельные звёзды. Он поспешно закрывает глаза.
Но в тот же миг он ощущает тепло. Открыв глаза, он видит, как приближается к одному из тех огоньков. И вот он уже рядом с ним, и снова видит прежнее небо с плывущим в нём ласковым солнцем. Ему кажется, что он вот-вот окажется в том же саду, под мягким покровом качающихся тополей. Но вместо сада он видит тёмную землю. На ней пестрят выцветшие поля тех же битв, теперь уже земных, не небесных.
Он не хочет туда, а хочет обратно в свой сад, но её руки всё ближе и ближе подносят его к этим страшным картинам битв. И вот он уже различает в них те же человеческие фигуры, что недавно кружились во тьме. В отчаянии он оглядывается назад. И тут он видит её глаза, в которых - покорность и вместе с нею скорбное осознание того, что она отдаёт его на муки, на большие страдания.
Зачем же тогда она расстаётся с ним?..
Он бросает взгляд обратно на землю, и неожиданно вновь видит её, но теперь уже в земном обличии. Он всматривается в её смутные черты - и вдруг его пронзает страх: что теперь будет с нею здесь, на земле?
Егор Александрович проснулся в свете луны, падавшем в его маленькое оконце. Он сел за стол и зажёг керосиновую лампу. Закрыв глаза, он стал вспоминать прерванный сон.
И тут ему пришла в голову мысль: а что, если этот внутренний свет, которым он втайне гордился, не есть результат его достоинств, а напротив, достался ему в дар, запросто так - и, вопреки всему, продолжает так же светить.
'Впрочем, - подумал Егор Александрович, - я слишком строг к себе, но сколько же во мне неустройства, самокопания, суеты. Вот Елизавета...'
И он представил её, но не здесь, в этой каморке, а в доме его детства. Всегда цельная, чистая, такая, какая есть; полная противоположность его извечной раздвоенности: внешнего упрощенчества и внутренней усложнённости.
Она стоит и ждёт его среди плывущих по ветру занавесок, за которыми виднеется застеленный ливнем сад. Он подходит к ней, всё ближе и ближе. Он хочет ей что-то шепнуть. Прядь волос касается его щеки, у самого уха - её мерное дыхание...
Егор Александрович резко оборвал вспыхнувшие мечтания и подошёл к иконе. Долго и молитвенно он стоял перед своей заступницей, глядя на неё утихшим и светлым взглядом. После он подошёл к столу и взял лежавший на нём осенний лист, который унёс с собой после той встречи в парке.
Бережно положив его на подоконник, рядом с портретом матери, он отыскал чистый лист бумаги, обмакнул в чернила перо и аккуратно вывел: 'Елизавета'. Чуть подумав, дописал 'Андреевна'. Посидел, прислушиваясь к шороху лампы, и стал медленно выводить строки письма:
'Елизавета Андреевна,
Пишу Вам в поздний час, когда одна лампа освещает эти строки. Во мне переменилось не чувство, а смелость признать его.
В юности счастье семейной жизни мне представлялось чистой тетрадью, куда двое пишут одну строку. И ничто не может быть тайной меж ними, ведь даже молитва у них - общая. И никакого рассудка, сухих наблюдений - всего того, что оскорбляет любовь.
Теперь же, понимая, как груба и сложна жизнь, как легко испачкать белизну, я всё-таки вижу, что эти мечтания во мне не отжили. Мне неловко Вам это писать - но я по-прежнему верю в эту чистоту и в тот свет, что мне дан. Однако не мною добыт'.
Егор Александрович внезапно прервал писание. Аккуратно вычеркнув последнее предложение, он продолжил:
'Недавно я рассказывал Вашим девочкам (слишком взросло, теперь это вижу), о внутреннем 'образе чести'. И вот, я пишу это и думаю: мой собственный образ, быть может, слишком воздушен; он умеет согревать - но не велит решиться на шаг к Вам. Но я берегу его и не хотел бы променять ни на что иное, зная, что любая неделикатность могла бы Вас ранить.
Я до сих пор помню Вашу растерянность...'
Снова прервав писание, Егор Александрович стал перечитывать последнюю строку. Он увидел её в ту минуту, когда она прижалась спиной к двери, бросив на него испуганный взгляд...
Егор Александрович решительно зачеркнул последнее предложение, но его рука соскользнула, и он пером прорезал лист.
Он долго глядел на испорченное письмо. Затем через платок аккуратно приподнял стеклянную трубку керосиновой лампы и поднёс край листа к фитилю. Бумага вспыхнула; пламя лампы качнулось.
Вдали звякнул последний трамвай. Егор Александрович бросил взгляд на лежавший у двери чемодан. Он ещё раз проверил карман - билет был на месте. Завтра его ждала долгая дорога.
В тёмной комнате при свете полной луны Елизавета рассматривала себя в зеркале. Умом она порицала это женское кокетство, но ей было так трудно лишить себя этого маленького удовольствия нравиться.
- Да, вот такая я! - ещё девочкой она кружилась в доме, счастливая от этой влюблённости в себя.
- Вот такая я! - повторяла она, перебегая из комнаты в комнату.
- И не поможет? - смеялась прибиравшаяся в её комнате горничная Дарья.
- Нет, не поможет, - так же смеялась Елизавета, останавливаясь около неё.
- И больше ничего не скажет?
- Нет, не скажет, - улыбалась она и вдруг, закрыв ладонями ей глаза, бежала дальше.
- Ох, проказница, ох, проказница! - причитала Даша.
- Да, такая я! - пропевала она, пританцовывая на веранде у кустов сирени.
- Да, вот такая я... - с грустью произнесла Елизавета, глядя на себя в зеркало, но в душе убеждённая, что она такая же, просто её красота теперь не такая броская, как раньше, не сразу заметная.
Она взяла бутылочку духов 'Coty', давно пустую, но всё ещё хранившую свой аромат, по-прежнему уносивший её в любимый мир женских мелочей.
И вновь она представила его лицо. Когда он смотрел на неё, взгляд его был особенно почтителен, даже ласков, но твёрд и не искал взаимности. Поверив на миг, что он приходит на концерты ради неё, она улыбнулась своему отражению.
Она вновь ощутила эту ёмкость, наполненность жизнью, когда хотелось петь, хотелось смеяться, хотелось вновь погрузиться в прежний мир таких милых её сердцу мелочей.
И вдруг она подумала о Егоре Александровиче: о его доброте, цельности, о его наивной чистоте - о том, как он чужд всей этой чертовщине, этой 'достоевщине', что порой творится в ней.
Она прислушалась к звукам из детской спаленки, и по мерному дыханию поняла, что девочки спят. Она тихо подошла к их комнате и приоткрыла шторку. Слегка прислонившись к шкафу так, будто на неё кто-то смотрит, она взглянула на них.
'Счастливого вам завтра' - с нахлынувшим на неё умилением тихо произнесла она. 'Счастливого вам завтра' - едва слышно повторила она, и осторожно прикрыла за собой шторку, оберегая их детский сон.
- Гера, обед готов!
- Да-да, сейчас.
Герман Андреевич Павлогин сидел на диване и читал книгу. Слепое октябрьское солнце сочилось в окно, выглянув из-за заводских крыш. Из щели в раме сквозило холодом. Комната дышала утренней суетой коммунального дома: хлопанье дверей, торопливые шаги, разговоры, нечастые крики.
Ранним утром Герман Андреевич вернулся из Мичуринска - города, в течение трёх веков звавшегося Козловом, но два года как переименованного в честь юбиляра. Там отмечалось восьмидесятилетие Ивана Владимировича Мичурина, совпавшее с шестидесятилетием его научной деятельности. Родился он, правда, годом раньше, но эту несообразность исправили просто: дату подтянули, и юбилеи свели в один.
Герман Андреевич отложил книгу и взял лежащую на диване газету 'Правда'. На первой полосе - снимок того самого митинга, на котором он недавно присутствовал и который поразил его своей грандиозностью - десятки тысяч людей, знамёна, цветы.
Выше фотографии выделено приветствие Сталина юбиляру, а под ней статья: 'За великое дело обновления земли'. Глаза выхватили из неё слово, выделенное жирным шрифтом, и он прочитал весь абзац:
'Большевистская партия, возглавляемая творческим гением Сталина, руководит великим делом обновления земли. Неутомимой борьбой очищая страну от капиталистического свинства, мы строим новую жизнь, полную довольства и творческой радости'.
- Гера, всё остынет!
Герман Андреевич сложил газету, неохотно поднялся, долго ища ногами тапочки, и подошёл к столу.
Его супруга Ева Андреевна, как всегда опрятная и собранная, ждала его за столом, расположенном в углу их коммунальной комнаты. В её аккуратно постриженных волосах белели бигуди; недавно подаренный им велюровый халат был чуть приоткрыт на груди. Герман Андреевич невольно бросал туда взгляд, с неудовольствием подумав о том, что она в таком виде была на кухне среди утренней толчеи.
Ева Андреевна повернулась за солью, стоявшей на подоконнике, служившем кухонной полкой, и ненароком прикрыла халат.
- Соль?
Герман Андреевич угрюмо кивнул и протянул руку за солонкой.
- Ой, Герочка, соли почти нет.
Он ещё раз кивнул и, только сейчас почувствовав запах хлорки, осмотрел комнату. В углу на почерневшем линолеуме стояло измятое железное ведро с раскинутой на нём тряпкой.
Раньше он очень любил наблюдать, как Ева Андреевна моет полы. С этого и начался их роман. А спустя несколько месяцев, сами того не планируя, они стали мужем и женой.
- Герочка, я приготовила оладьи. Пойду принесу. Тоня сторожит. Я сейчас.
Хмыкнув, Павлогин проводил Еву Андреевну сонным взглядом, любуясь её плывущей походкой. Он вздохнул и протёр глаза. Стрелки сломанных часов напротив остановились на пяти - примерно в это время он пришёл домой после ночного поезда. Ева крепко спала, и он решил её не будить. Он прилёг рядом с ней - и сам не заметил, как уснул.
Спустя несколько минут она вошла в комнату, прикрыв ногой дверь, слабо заглушавшую разговоры на кухне. Подойдя к столу, она свободной рукой взяла газету и положила рядом с ним, ставя на неё сковороду. Павлогин услышал запах хорошего табака - и сразу определил, что газету Ева взяла с работы. Он высыпал остатки соли в кашу и краем глаза посмотрел на неё.
Раньше в таких моментах Ева Андреевна подходила к нему очень близко, непременно касаясь ногами его колена. С милым кокетством о чём-то рассказывая, она всегда шутливо отдёргивала его руку. Бывало даже, что она садилась ему на колени. Накинув одну ногу на другую, она звонко смеялась, непременно дыша на него своим особым, чуть сладким и волнительным ароматом. Затем, ненароком поцеловав и бережно пригладив его воротник, она садилась на своё место. Часто, со свойственной ей игривостью, она невпопад выкрикивала какое-нибудь резкое словечко, и тут же затихала, дразня тем самым соседа.
Иногда с горячностью спорила, даже кричала, но быстро затихала, и первая мирилась. Именно в такой момент примирения он признался ей в любви...
Герман Андреевич, ставя на место солонку, заметил движение её руки и вслед за этим услышал знакомую фразу:
- Гера, подвинь тарелку.
Ему вдруг захотелось чем-нибудь сбить этот привычный утренний порядок слов и действий. Но он, так ничего и не придумав, послушно пододвинул к ней тарелку.
Ева Андреевна, неспешно скинув лопаткой оладьи, сразу же отошла, не заметив его мягкого касания. Прикрыв дверцу их единственного шкафа, она села на стул.
- Ну что, Гера, расскажи о поездке. С кем познакомился? О чём говорили? Что-то важное?
Павлогин, помешивая кашу, нехотя ответил:
- Говорил только с коллегами. Всех уже знаю. Кстати, почему-то не было этого Лысенко... Но вот что интересно: мне, так сказать, между нами, сообщили, что Мичурин был известен ещё до революции. А главное: был награждён орденом Анны, вроде как третьей степени... Не разбираюсь в этом. Неважно... Да и ещё каким-то царским знаком отличия.
- Да? А я слышала, его подвергали гонениям. Царские власти его невзлюбили. Я читала в газете его речь.
Герман Андреевич ухмыльнулся:
- Свойство памяти. Да и возраст... С такими чествованиями, которые не снились императорам, и не в такое уверуешь.
- Заслужил ведь. Все эти императоры не стоят его мизинца.
- Тут не поспоришь - талантливое дитя народа.
Ева Андреевна с лёгким недоумением посмотрела на мужа, не понимая причин его едкости, с которой он, в общем-то, отзывался почти обо всех людях. Но вот о Мичурине, не в пример остальным, он всегда говорил с восхищением.
- Значит, в работе по-прежнему? Всё так быстро меняется! Не успеваешь ухватить, - приятным, грудным голосом продолжала расспрашивать она.
Окно задребезжало от проходящего рядом поезда - послышался испуганный голос ребёнка из соседней комнаты.
Павлогин, подождав, когда пройдёт поезд, стал рассказывать об очередных изменениях в научных учреждениях. Он знал, что Ева будет внимательно слушать, запоминая всё, что могло пригодиться для его работы. Но и теперь он не знал, чего в этой внимательности было больше: заботы о нём или расчёта на будущую карьеру.
Ева Андреевна сразу увидела, что её супруг остался недоволен поездкой и прошедшими торжествами. Как и во всех супружеских отношениях, она чувствовала и понимала его лучше, чем он её. И потому она вскоре перевела разговор на то, что, как она полагала, должно было заинтересовать супруга:
- Я вот вчера читала в газете... Там пишут, что Горький - первый писатель. Как будто других не было, - помешивая манную кашу, она негромко стучала алюминиевой ложкой о тарелку. - Но всё-таки у него правда что-то своё, не зря его все уважают... Как и Мичурина.
Герман Андреевич на последней фразе нервно усмехнулся:
- Ну что же ты хочешь - это гений пролетарской прозы.
- С тобой стало невозможно разговаривать, Гера! - Ева Андреевна вспыхнула и метнула на мужа обиженный взгляд.
- Это оттого, что я давно не читал газет.
Павлогина что-то подмывало, и ему даже была приятна эта внезапная вспышка жены.
- Ты стал невыносим!
Ложка Евы Андреевны стала громче стучать по тарелке, Павлогин, напротив, отложив приборы, ненароком хрустнул пальцами: вот-вот должна была разгореться семейная ссора. Но тут послышался нарочито громкий скрип двери - супруги обернулись. На пороге стояла соседка по коммуналке, Варвара Сергеевна. Лёгкий румянец всегда украшал её полноватое лицо, придавая её заискивающей улыбке простодушный оттенок.
- Ой, вот и приехал наш мичуринец, а мы все обсуждаем торжества и даже немножко завидуем вам! С таким-то человеком вы знакомы, которого знает и любит вся страна!
По угодливому, липкому тону Павлогин понял, что её супруг в очередной раз пропил деньги и она будет просить в долг. Но обращаться будет только к нему, так как Ева неукоснительно придерживалась правила: не давать в долг, пока человек не рассчитается с прошлыми. Исключений она не делала. Даже для Варвары Сергеевны, которая ей помогала в бытовых мелочах. Долги же она отдавала всегда, пусть и не сразу.
- Да-да, прошло всё очень торжественно. Иван Владимирович был очень доволен и растроган оказанным ему вниманием.
- Это Мичурин?
- Да, конечно.
- Я эти имена и отчества совсем не запоминаю. Ох, столько нынче талантов у нас в стране!
Павлогин увидел то, что и ожидал: убедившись в том, что он приехал, Варвара Сергеевна поспешно ушла. 'Теперь, - подумал он, - она будет караулить меня в подъезде или на улице'.
Только дверь за ней закрылась, давая повод разгореться уже было потухнувшей ссоре, как её подхватил другой их сосед: Геннадий Николаевич или просто Генка.
Павлогин невольно бросил взгляд на лежавшую на столе газету: на ней была фотография рабочего-метростроевца, напоминавшего Генку. В нём были те же черты: мощный профиль, кудрявая голова, живые, с хитрой усмешкой глаза. Генка таким и был: задорным, широким в слове и жесте и по-доброму грубоватым. Иногда по вечерам он выходил в коридор и негромко дул в губную гармошку, наигрывая то 'Яблочко', то 'Сени', то ещё какие песенки, неизвестно где и когда им выученные.
Однако он странно менялся, когда был пьян: сразу грустнел, становился немногословным, только вздыхал и тёр большой лоб, взлохмачивая кудри. После застолья он, никому ничего не говоря, уходил к себе.
Супругу его, с нахальным взглядом и осипшим голосом, уличённую им не раз в откровенном заигрывании с мужчинами, Герман Андреевич сразу же невзлюбил. В коммуналке часто вполголоса обсуждали её мнимые или настоящие похождения, но тут же замолкали, видя Генку, непременно громко выдававшего своё присутствие.
Говорили, что Генка по ночам бил супругу. Действительно, один раз в пустом коридоре, при его скрытом присутствии, он схватил её за руку и с силой швырнул об стену. Однако Павлогин его за это не осуждал.
- О, здоров, мичуринец! - с задорностью поприветствовал Генка Павлогина, небрежно кивнув Еве Андреевне, - Его самого хоть видал?
Германа Андреевича всегда раздражало такое фамильярное обращение к себе. Но Генка ему был приятен, и потому в общении с ним он непроизвольно надевал на себя схожую маску балагурства. Можно было даже говорить о своеобразной дружбе, которая их связывала.
Герман Андреевич, посмотрев на жену, весело отрапортовал:
- Так точно. Лично руку жал.
- Угу! И что он тебе сказал?
- Рад приветствовать в городе Мичуринске! Здесь, на Мичуринской железнодорожной станции я, Иван Владимирович Мичурин, передаю всем вашим знакомым мичуринцам привет!
- Прямо так и сказал! Во даёт! - гаркнул Генка, хитро сощурив глаза. Получив желаемый им повод побалагурить, он тут же ушёл по своим делам.
Как только он хлопнул дверью, Ева Андреевна, словно забыв о недавней вспышке, ровным тоном, лишь намёком таившим недавнюю обиду, обратилась к мужу, в знак примирения накладывая ему ещё оладий, хотя тот ещё не успел притронуться к ним:
- Я же не сказала тебе. Вчера перестали ходить часы. У тебя будет время их починить? Если нет, может, сходишь к Алексею Викторовичу? Ты говорил, он любит такие починки.
Она хорошо знала, что её муж не любит и не умеет чинить что-либо по дому. Дав повод супругу навестить друга, о котором он с таким восхищением рассказывал, она теперь ждала, что он оценит её такт и тоже сделает шаг навстречу.
Павлогин оживился:
- Алексей Викторович? Да-да. Кстати, это хороший повод его навестить... Он даже рад будет. Сегодня я и схожу к нему. К вечеру он всегда дома. Хотя нет... Схожу-ка к обеду. Может, застану его.
Сонливая тяжесть после короткого сна постепенно ушла, и Герман Андреевич, глядя в тарелку, впервые за утро улыбнулся:
- Кстати, оладьи вышли ничего. Вкусные.
Ева Андреевна, пригладив полы халата, мягко встала и направилась к двери.
- Дай-ка я всё же закрою дверь, а то заходят всякие...
Спустя какое-то время Ева Андреевна вышла из комнаты и пошла в магазин, захватив с собой принесённые Павлогиным продуктовые карточки. Он же после её ухода ненадолго уснул. Проснувшись, он закурил и достал ещё в поезде начатую книгу по истории Древнего Рима. Дочитав её до конца, он стал собираться в гости к своему приятелю.
Взяв сломанные часы, он вышел из комнаты. В коридоре до него донеслись где-то за перегородкой раздавшиеся крики:
- Ах ты, растяпа! Кобелина безродная!
В ответ послышался сиплый оклик:
- Замолчи. Будь ты неладна. Ишь, разоралась на весь дом!
Что-то грохнуло - будто с полки свалилась сковорода или чугунок.
В это время по коридору бегала девочка лет пяти-шести - её серая кофточка была испачкана синими пятнами краски, в руках - такая же измазанная краской лоскутная кукла. С детской неусидчивостью она целыми днями бегала по коридору и кухне, безостановочно о чём-то болтая. Её большие доверчивые глаза, бесхитростный лепет, грязное платье вызывали во многих женщинах кроткие вздохи. Даже мужчины порой участливо смотрели на неё и с нарочитой грубостью отмахивались: 'Разбаловалась тут. Ну на сахарок. Иди к себе'.
Задев рукой Павлогина, девочка остановилась, посмотрела на него своим невинным взглядом и, не замечая матерных окриков, звонко засмеялась:
- Дядя Гера! Моя кукла говорит: 'ма-ма-ма'!
Герман Андреевич сконфузился, буркнув первое попавшееся: 'молодец' и тут же отвернул глаза, вспомнив о своём ребёнке. Он протянул было руку, чтобы её погладить, но девочка, ещё не понимая мужского чувства, чуть обиженно на него посмотрела и побежала дальше.
Тяжело вздохнув, Павлогин оглянулся. Увидев, что уборная свободна, он направился к ней. По дороге дверь одной из комнат отворилась, чуть не задев его, и оттуда вышел Никифор Петрович, его единственный друг в коммунальном доме.
Увидев издали девочку, Никифор Петрович поспешно стал лазить по карманам и вскоре достал мятую конфету. Он всегда носил с собой различные гостинцы для детей. Один раз он даже в бане отдал мальчику какой-то свёрток, над чем долго посмеивался Генка.
Павлогин, когда поселился здесь, сразу догадался, что Никифор Петрович был холост: так любят детей - снисходительно и умилённо - только бездетные люди. Однако его профессию он тогда не угадал. А он был хирургом, ещё с империалистической войны.
Увидев Павлогина, Никифор Петрович приподнял шляпу, обнажив редкие волосы:
- Добрый день, Герман Андреевич. Очень, очень рад вас видеть.
- Добрый день, Никифор Петрович.
Павлогин отошёл в сторону, радушно оглядывая Никифора Петровича, и вдыхая неизменные запахи карболки и одеколона, исходившие от него. Тот, тихо позвав девочку и стеснённым движением вручив ей конфету, словоохотливо заговорил, когда та стремглав побежала на кухню:
- Мне вчера дали почитать новый журнал. 'Наука и жизнь' называется. Наука делает выдающиеся успехи. Могу вас поздравить. Вы к этому тоже причастны.
- К сожалению, практика отстаёт. Но что за журнал? Не слышал о таком. Что-то новое?
- Там и о генетике написано. Правда, полагаю, вам это будет не очень-то интересно. А мне, дилетанту, запомнилась статья об осеннем небе. Все созвездия показаны на карте. Вздумал, знаете ли, на старости лет изучить звёзды.
- А вы романтик, Никифор Петрович. По-доброму вам завидую.
- Ну полно вам. Если желаете, дам вам почитать. Всё-всё, не задерживаю вас. Мне на службу. Прошу простить.
Оглянувшись на комнату, из которой не переставали доноситься крики разгоревшейся ссоры, он, чуть опустив глаза, неловко проговорил:
- Что поделаешь. Живут прямо за стенкой. В жизни слышал всякое, но чтобы в доме...
Павлогин оглянулся - новые жильцы поселились недавно, и он почти их не знал. Однако их матерные крики резко выбивались из общей шумной, часто недоброжелательной, иногда злобной, но всё же хоть по каким-то приличиям живущей коммунальной семьи.
Из кухни тяжёлым шагом вышла Дарья Изольдовна, старожил дома. По пути она отвесила громкую оплеуху какому-то мальчишке, тут же выбежавшему на лестницу. Подойдя к комнате, откуда доносились крики, она пыхнула в неё дымом, достала изо рта папиросу и сильно ударила в дверь:
- А ну прекратить! Все у нас мирные. Одни вы не даёте жить. Языки придержите, разбойники!
Из комнаты выскочила растрёпанная женщина в порванных чулках и накинутой сорочке:
- И что? Милицию снова вызовешь? Узнаю, что ты вызвала, глаза выцарапаю.
- А ну выцарапай. Поугрожай тут.
- Ты, стерва, мыло моё вчера стянула. Я тебя им накормлю - кастрюлю знаю.
Герман Андреевич, дрожа от негодования, метнулся к двери и взлетевшим, непослушным голосом крикнул:
- В следующий раз я вызову милицию! Я! Три вызова - и вон из дома.
Женщина, её звали Нинкой - единственное, что он о ней знал, проведя языком по высохшим губам, поправила шёлковый чулок. Павлогин смутился этому жесту.
Она, вызывающе посмотрев ему в глаза, залихватски крикнула:
- Ну что, кот-учёный! Думаешь, напугал? Страшно стало? А? Глаза не отводи!
- Я предупредил. Терпеть этого не намерен. Точка.
Послышались звуки за её спиной, по-видимому, её сожителя. Павлогин приготовился к драке, только теперь осознав, что держит в правой руке часы. Однако Нинка плечом прижала створку, бросив за спину:
- Изыдь, сама.
Притворив дверь, она впилась глазами в Павлогина. Опустив взгляд, она внимательно посмотрела ему ниже пояса, от чего он ещё больше сконфузился.
- Ширинку не запахнул, товарищ учёный.
Павлогин лихорадочно провёл пальцами по складкам брюк. Нинка громко засмеялась:
- Шучу, чего ты! Часики всегда с собой таскаешь? Или на толкучку понёс?
- Я не... Я не позволю...
- Ладно, не мнись, штаны замочишь.
Ещё раз усмехнувшись, она захлопнула дверь.
Герман Андреевич стоял, не шелохнувшись. В висках стучало, тело покрылось испариной. Такого поражения ему не наносили давно. В научных кругах его считали первоклассным полемистом, а тут... Сверкнув глазами, он оглянулся. К его облегчению, в коридоре стояла только Дарья Изольдовна. Та сунула папиросу в зубы и развела руками:
- Справимся, Герман Андреевич. Язык бы ей вырвать...
- Вырвем. Не только ей.
Дарья Изольдовна удивлённо подняла бровь, пепел упал с папиросы. Герман Андреевич отвернулся, упрямо глядя в дверь. Влажной ладонью он сжал часы. Сзади послышались тяжёлые шаги. Облако табачного дыма окутало его.
Решение пришло внезапно. Рывком бросив часы на стоявший невдалеке ящик, он стал ровно напротив двери. Слегка волнуясь, провёл большим пальцем левой руки по костяшкам правой. Остался только повод - он внимательно прислушался. Однако в комнате было тихо: ни криков, ни разговоров.
Он стоял в тишине, чувствуя, как постепенно уходит накопившаяся злость. Едва он вскинул руку для стука в дверь, как с другого конца коридора донеслось: 'Дядя Коля, моя кукла говорит: 'ма-ма-ма'!'
Вздохнув, Павлогин опустил руку и ещё с минуту стоял под дверью. Затем, развернувшись, пошёл к выходу - вечером вернётся.
Но тут он заметил стоявшую в кухонном проёме Варвару Сергеевну. Она, будто бы занятая чисткой кастрюли, но боковым зрением наблюдавшая за тем, что происходит в коридоре, сразу же заметила его. С намеренной медлительностью и демонстративностью своего ухода ('кстати, я ведь забыла...') Варвара Сергеевна неторопливо вышла из кухни и, едва ступив за порог, быстро пошла в его сторону.
Павлогин про себя усмехнулся: его всегда забавляла эта простецкая хитрость.
Как только он вышел в подъезд, в темноте коридора она юркнула вслед за ним и, будто бы неожиданно столкнувшись, наигранно запричитала:
- Ой, Герман Андреевич, и вы здесь! У меня маленькая неприятность вышла - и мне ужасно стыдно к вам обращаться...
Павлогин, кивнув головой, поспешно прервал её:
- Да-да, всё понимаю. Вы меня не обременяете.
Сказав это, он незаметно протянул ей десять рублей.
- Извините, спешу.
- Герман Андреевич, вы даже не представляете...
Но он уже спускался по лестнице и не расслышал её слов. Поворачивая в лестничном пролёте, он метнул взгляд на дверь их квартиры, отметив, что Варвара Сергеевна ушла.
- А что ей ещё делать... Живёт и терпит, слова мужу поперёк не скажет, - вздохнув, подумал он.
Павлогин спустился вниз, и, выходя из дверей дома, отчего-то остановил свой взгляд на новой доске объявлений, видимо, повешенной во время его длительного отъезда. На ней выделялся портрет Сталина точно так же, как выделялось его имя в газете, строчки из которой он прочитал перед обедом. Бросив на него взгляд, Павлогин в мыслях обратил к нему то, о чём размышлял до этой нелепой стычки: 'А этому уж точно никто не посмеет сказать: memento mori - помни о том, что и ты смертен'.
Павлогин шёл по улицам строящейся Москвы, погруженный в свои думы. Он направлялся к площади у Новодевичьего монастыря, чтобы там сесть на трамвай.
По свежей асфальтной дороге, едва не задев его, пронёсся новенький грузовик 'ЗИС'. По тротуарам шла молодёжь. Она несла колья, транспаранты, доски - уже вовсю шла подготовка к празднованию 7 ноября, или, как писали везде - 'Великой Октябрьской Социалистической революции'. Рядом старик, в изношенном крестьянском тулупе, набожно перекрестился, глядя на заброшенную церквушку с прижавшейся к ней одинокой липой. Проехавший автомобиль поднял у его ног вихрь листьев и пыли. Старик выругался и, сторонясь стройки, пошёл дальше. Павлогин, вместе с другими прохожими, с удивлением посмотрел на него.
Москва шумела, гнала, скорила шаг. Она гудела голосами рабочих, ударами строительных плит, дробью отбойного молотка, треском сгружаемых досок.
Здесь, на улицах, среди тонувших в палисадниках одно- и двухэтажных домов частоколом торчали заборы и новые здания, размывавшие прежний давно уходящий пейзаж.
Вдоль тротуаров, среди груды камней и брёвен, рабочие высаживали молодые деревца, скрашивавшие оголённую местность своей жёлто-зеленой листвой. Несочетаемо пахло пылью и сыростью.
Однако Павлогин мало обращал внимания на окружавшую его суету. Озябнув в тонком пальто, обходя укрытые листвой лужи, он лишь ощущал промозглость и слякоть пришедшей осени, вносившей столько неудобств в его жизнь.
В висках стучало брошенное Зинаиде слово: 'вырвем'. Смутное чувство путало поток мыслей: 'Вот тебе и 'мичуринец'. Нехорошо вышло. Откуда только взялась эта Нинка? Что ни день - то новое испытание'.
Рядом грохотала стройка. До Павлогина донеслись крики и ругань рабочих - он невольно уловил в них тот тон раздражительности, рождаемый спешкой, который всё чаще охватывал и его.
Внезапно его внимание привлёк звонкий девичий голосок, прорезавший нестройный хор грубых мужских окриков. Оглянувшись, Павлогин увидел миловидную девушку, которая в десяток шагов от него бранила рабочих.
- Чего встал? Тащи, чёрт тебя дери, - кричала она. - Нам бы успеть, а то всем по шапке.
Павлогин остановился, прижав к себе часы, вглядываясь в лица юношей, и особенно в личико прелестной девушки.
- Давай, твою мать, тяни! - девушка дёрнула кипу досок и одна из них гулко упала на бетонную плиту.
- Не кипи, Лидка! Управимся.
- А жрать когда будем? Снова обед проср...
Павлогин засмотрелся на неё, невольно отмечая тонкость и изящность её черт.
- Цветы последние милей роскошных первенцев полей... - произнёс он вслух почему-то вспомнившиеся строки. Это было едва ли не единственное стихотворение, которое он помнил и которое жило в нём. Но тут же он внутренне усмехнулся: 'Страна строится. Когда тяжёлый труд - нравы грубеют. Ничего, отстроимся - снова получим мещан. Но всё же: там говорят о наследственности, у нас - о среде. Посмотрим, что выйдет'.
Он ещё раз взглянул на девушку и пошёл дальше в сторону монастыря.
Вереницы людей текли по улицам. Герман Андреевич хотел было поупражняться в наблюдательности, наугад выхватывая глазами прохожих из толпы и пытаясь считать их характер. Но теперь ему это показалось неумным баловством. Ведь вопреки его досужим суждениям, у каждого из них шла своя жизнь - быть может, даже сложней его собственной, хоть и снаружи так же не выраженная.
Глаза выхватили двух девочек, идущих рядом с мамой, и о чём-то говоривших с ней. Павлогин поспешно отвернул взгляд - забавляться с детьми он не смел.
Толпа вынесла его к Девичьему полю. Лица людей слились в единое полотно: многочисленными рукавами рек оно разливалось среди старых зданий, опутавших конструкции строящихся домов, серость которых скрашивали яркие цвета плакатов и вывесок, обильно развешанных по улицам города.
Невдалеке тяжело скрипнул кран. Павлогин, обернувшись, увидел, как в воздухе проплыла массивная плита. Провожая её взглядом, он вновь зрительно вернулся к той стройке. Плита плыла прямо на рабочих, стоявших на последнем этаже здания. Заранее заметив её, они стали поспешно расступаться.
Однако что-то произошло, и плита продолжала кружить рядом с ними. Рабочие разбегались, падали на пол, спускались по лесам на нижние этажи. Павлогин, стоя среди потока людей, с волнением смотрел на происходящее. Но вот что-то звонко простучало, и кран замер. Кажется, обошлось.
Услышав раздражённые замечания прохожих, Павлогин, сам того не желая, двинулся дальше. Его охватила досада. Нечаянно - и всё же с каким-то злым удовольствием - он наступил кому-то на ногу, став продираться на соседнюю улицу через толпу.
Тяжёлое чувство не отпускало его. Оно было до боли знакомо: с каждым годом он всё больше ощущал давление, волю самой жизни, которая как будто перекачивалась в отдельные сосуды: власть, общество, стремительно меняющийся быт, которым было придано огромное давление, и из потока которых у него не хватало сил сойти...
Павлогин ещё раз оглянулся. Ему почудилось, что та девушка, которая так грубо бранила рабочих, была там, на последнем этаже здания. Ему захотелось оказаться рядом с ней в минуту опасности, схватить её и увести от беды. И увидеть, что эта грубость - всего лишь маска.
'Глупость' - вслух произнёс Павлогин, остановившись на краю тротуара.
Взгляд его неожиданно смягчился. Эта нелепая фантазия почему-то сразу напомнила ему о тех людях, которых он назвал 'праведниками'.
Недавно он причислил к ним одну женщину, коллегу, которая, как и он, перешла работать в новый институт. Он вспоминал с волнением то, что недавно между ними произошло.
Он зашёл в свой рабочий кабинет и как обычно сел за стол, на котором лежали подготовленные для него рабочие письма. С утренней привычкой читать корреспонденцию и выдержки из научных материалов коллег, он начал монотонно просматривать лежащие на столе бумаги. Вскрыв одно из писем и начав его читать, он сразу понял, что оно не касалось работы, а было личным. Он взял конверт, чтобы узнать, от кого пришло это письмо. Оказалось, что оно было отправлено не ему, а его коллеге - Нине Васильевне. Но строчки письма, которые он успел ухватить взглядом, удивили его, и он не смог побороть в себе соблазн прочитать уже раскрытое письмо.
Всё письмо было проникнуто благодарностью за то, что женщина эта укрывала семью в лихие годы Гражданской войны. Укрывала на чердаке, и раз, при приходе в её дом 'белых', рискуя собой, она смогла отвратить их внимание и выпроводить их из дома.
'Вы, нисколь не знавшая нас, спасли нас, и не желая того, оставили во всех нас облагораживающее чувство вины за невысказанную Вам благодарность. Теперь же случай предоставил нам счастливую возможность в скромной мере оплатить Вам за всё...' - не раз вспоминал он эти строки.
Он вскочил со стула и, со свойственной ему привычкой, стал с волнением метаться по комнате. Как раз в это время в дверь кто-то постучал, и он, привычно бросив 'войдите', повернулся, и вдруг увидел её, стоящую в дверном проёме с толстой папкой в руках.
- Доброе утро, Герман Андреевич... Вот здесь новые результаты мутаций...
Она заметила его странный взгляд, и удивлённо присматриваясь к нему, осеклась. Стоя в замешательстве, она протянула ему папку с бумагами.
И тут произошло то, что Герман Андреевич не ожидал от себя. Он наклонился и с трепетом обхватил её ладонь обеими руками. Выпрямившись, он тут же ощутил нелепость своего жеста. Он боязливо посмотрел на неё.
Но по какому-то внутреннему чувству такта она что-то поняла в нём, и лишь посмотрев на него непостижимым взглядом, положила на стол папку и ушла.
Павлогин, оставшись один в кабинете, долго думал о том, как потом объяснить ей своё поведение, однако при следующей встрече она разговаривала с ним так, словно между ними ничего не произошло. С этого момента она прочно вошла в категорию 'праведников', и Павлогин всегда с большим уважением относился к ней.
Среди немногочисленных 'праведников' был и его друг, Алексей Викторович Оболеев, бывший офицер Русской императорской армии, теперь же, ещё с начала Гражданской войны, служивший в Красной армии.
Он знал только то, что Оболеев служил в царской армии, но уже один этот факт окутывал его друга неким ореолом таинственности. Герман Андреевич стал замечать, как начали пропадать люди, почти все из 'бывших', в том числе и его коллеги, отсутствие которых всё заметней становилось на научных конференциях, и потому в последнее время он стал с новым чувством тревоги смотреть на друга. Кроме этого, сам факт службы в старой армии ставил перед Павлогиным вопрос, на который он никак не мог найти ответ: как он, царский (или русский, как один раз поправил его Оболеев) офицер, перешёл в Красную армию? И, всякий раз, как только он начинал думать о дурном: об измене присяге, о предательстве, он тут же твёрдо отвечал себе: 'Нет, он не мог. Кто угодно, но только не он'.
Вдали показалась трамвайная остановка. За ней, на одном из зданий Девичьего поля молодёжь развешивала праздничный плакат. Читая надпись на нём ('Да здравствует Великая Октябрьская Социалистическая революция!'), Павлогин остановил взгляд на самом здании бывшей госпитальной клиники. Это здание, с его античным портиком и фронтоном, напомнило ему сооружение Римской империи.
Мысли его вернулись к портрету на доске объявлений у коммунального дома.
'Memento mori' - повторил он вслух сказанное у подъезда. И тут же вспомнил, что этот афоризм однажды произнёс Николай Вавилов. Однако он обращал его, как всегда в форме шутки, не к власти, так неумно осыпавшей избранных ею людей почестями, а к себе.
'Теперь таких людей нет, - с печальной серьёзностью думал Павлогин, садясь в подошедший трамвай, - а есть совсем другой человек, самозабвенно уверовавший в то, что всё идёт от него. Способен ли он сомневаться, способен ли себя судить? Себя, не других! Да что тут говорить... Взять хотя бы этого Мёллера...'
Вдруг в трамвае раздались крики, завязалась драка. Павлогин оглянулся: двое пьяных, по всей видимости рабочих, с остервенением молотили друг друга. Остальные же ехали, делая вид, что ничего не происходит. 'Да уж, - с нахлынувшей злостью подумал он, - вот упади кто-нибудь здесь с приступом, посреди трамвая, и никто не заметит. Вернее, сделает вид, что не замечает. И без тени упрёка переступит его, погруженный в свои заботы. Эх, стыдно же ехать к Оболееву. Что это, как не трусость?.. Нет, тогда не поеду к нему, а отдам часы в мастерскую...'.
Разглядывая часы, Павлогин внезапно вскочил с места и вышел на середину трамвая. Теперь, не в пример ситуации с Нинкой, он ощущал твёрдую уверенность в начатом. Сцена была его.
Павлогин крикнул сильным и внушительным голосом, совершенно другим, с каким он кричал на Нинку: 'Товарищи, расступись. Милиция!'. Громко свистнул, как умел только он - так, что закладывало уши. Это подействовало. Не только дерущиеся, но и все окружающие отпрянули. Стал слышен лишь дребезг трамвая.
- Милиция? - обернулся один из рабочих с разбитым лицом.
- Милиция. В штатском. Вышли - быстро, - произнёс Павлогин веским тоном.
- А если в морду?
- Попробуй - в отделении договоришь.
Второй рабочий нахмурился:
- Удостовереньице бы показали, товарищ милиционер.
Павлогин медленно потянулся к внутреннему карману пальто, ещё не зная, что делать. Но тут один из рабочих дёрнулся, и Павлогин замер, инстинктивно чувствуя ошибочность резких движений. Не встретив нападения, он тут же взял инициативу на себя, вложив руку в боковой карман пальто и шевельнув ей.
- Выстрелишь?
- Будет необходимость - выстрелю. Устав позволяет. А теперь на платформу. К будке постового - справа. Там стойте и ждёте наряд.
Трамвай остановился. Павлогин обернулся в сторону улицы и раскатисто крикнул:
- Постовой! Двоих снял, примите!
Рабочие, оглядываясь, послушно вышли из трамвая.
- Кондуктор, звони. Их примут.
- А вы, товарищ милиционер? Разве не нужны свидетели?
Павлогин ткнул пальцем в одного из пассажиров, угодливое и боязливое лицо которого ему сразу не понравилось.
- Выходите. Будете свидетелем. Это не займёт ваше время.
- Но товарищ милиционер, не имел случая...
- Я его вам предоставляю. А у меня неотложные дела. Возможно, на кону - чья-то жизнь.
Павлогин с внутренней усмешкой наблюдал, как несимпатичный ему пассажир нехотя сходит с трамвая.
- Трогай!
Зазвенело. Двери закрылись. Вагон дёрнулся и пошёл. На платформе двое рабочих обступили подошедшего к ним 'свидетеля'. Павлогин увидел в окно, что будка постового была закрыта.
'Вот это удача. Зато теперь можно ехать к Оболееву. Разговор будет на равных', - радуясь, сказал он себе, только теперь вспомнив о часах, оставленных им на сиденье.
- Гражданочка, не трогайте, это вещдок, - нарочито строго произнёс он, забирая часы.
Его порывало выйти на следующей остановке, но он решил до конца отыграть свою роль. Он представил на своём месте Оболеева - уж он точно бы не остался стоять в стороне. От этой мысли Павлогину стало легче: страх отступил.
- Часики-то не подвели. Говорю как часовщик.
Павлогин настороженно обернулся. Только что вошедший в трамвай мужчина нахраписто оглядывал его, иногда переводя взгляд на женщину рядом.
- Разница в пятнадцать минут, - сухо ответил Павлогин, сверяясь с ручными часами, - сейчас четыре ровно. Благодарю за бдительность, гражданин.
- Опыт не пропьёшь, - хмыкнул мужчина.
'Однако личность - запросто', - подумал Павлогин, но усилием воли сдержал себя и не высказал вслух понравившуюся колкость. Он лишь одобрительно кивнул подвыпившему мужчине. Тот, больше ничего не сказав, от него отошёл.
Отвернувшись, Павлогин стал смотреть в окно, спрятав часы.
Герман Андреевич Павлогин вошёл в служебную квартиру Оболеева. Это была просторная двухкомнатная квартира, обставленная незатейливой мебелью с инвентарными номерами. Всё в ней казалось ему подчинённым простым потребностям человека. Ему это нравилось: никаких излишеств, никакого 'мещанского уюта' - всего того, что было характерно, как ему казалось, для прежней, вялой и расплывчатой жизни.
Павлогин познакомился с Оболеевым в поезде, когда они ехали в Москву каждый по своей службе: он был приглашён в недавно открытый Институт генетики, а Оболеев был назначен на прохождение Высших командных курсов при Военно-инженерной академии РККА. Свела же их болезнь Павлуши - ребёнка Оболеевых. В дороге он страдал сильными болями в животе, и Павлогин, определив его диагноз как простую изжогу, не имея иных средств, дал ему разбавленную в воде соду. Боли прошли. Так между ним и Оболеевым завязалось знакомство.
Павлогина встретила супруга Алексея Викторовича - Елена Павловна. Она виделась ему неулыбчивой и крайне застенчивой женщиной. Казалось, в ней не хватало жизненных сил проявить себя перед людьми. В быту же, как ему вскоре это открылось, она полностью подчинила себя воле мужа и жила его интересами и суждениями.
Однако сейчас Оболеева не было дома и, быть может, по этой причине она встретила его с необычной для неё живостью, украсившей её исхудалое лицо:
- Здравствуйте, Герман Андреевич. Алексей ушёл на концерт, но скоро придёт. Я же не смогла пойти с ним. А знаете почему? У меня появилось своё дело! Конечно, помимо воспитания сына, - сказала она, пока Павлогин снимал пальто.
Он приветливо улыбнулся ей. Его красивый голос, который он зачем-то обеднял при общении с людьми, зазвучал без тени насмешливости. Жильцы коммунального дома его бы теперь не узнали.
- Да? Я очень рад. Впрочем, об этом можно догадаться по тому, что на руках у вас остались следы чернил. Это говорит о том, что вы что-то писали или что-то изучали. А также по тому, что вы шли к двери несколько дольше - видно, из-за вашей увлечённости. Значит, вы учитесь теперь?
- Так вот вы какой! Тогда угадайте на кого я учусь. А пока не угадаете, я не пущу вас в комнату. Там вы сразу поймёте.
Павлогина приятно удивила её шутливость. В скромном коричневом платье, маленького роста, она неловко стояла перед ним, не имея ни тени кокетства или желания нравиться.
- А вот это будет сделать непросто. Алексей Викторович не посвящал меня в ваши секреты. Но у меня есть два варианта. Вы устроились в медицинский институт?
- Не угадали.
- Значит, преподавательские курсы? Учителем русского языка или литературы?
- Верно! Учителем литературы. В школе. А вот теперь вы можете заходить.
Павлогин вошёл в комнату. На прямоугольном обеденном столе были разложены книги и исписанные листы - по всей видимости, Елена Павловна готовилась к вступительным экзаменам. На диване сидел её сын Павлуша - мальчик двенадцати лет. Павлогин никогда не умел подладиться под детей, уловить их внутренний мир, и потому не знал о чём и как с ними говорить. И он только для того, чтобы хоть что-то сказать, с наигранной заинтересованностью спросил:
- Ну, что же мы читаем?
- Чарльз Диккенс - отстраненно, как и ожидал Павлогин, ответил Павлуша.
- Да-да, замечательный писатель.
- Павлуша у нас приболел. Теперь его не оторвать от книг. Выполняет план отца.
- План?
Павлуша недовольно посмотрел на мать.
- Да, план. Знаете, когда Алексей был его возраста...
Зазвенел колокольчик. Елена Павловна, оборвав себя, пошла открывать дверь. Павлогин, разочарованно вздохнув, стал ходить по комнате, рассматривая книги. Их Оболеевы привезли с собой в больших чемоданах. Павлогин давно узнал их круг чтения - это была классика, большей частью английская литература.
- Ну, здравствуйте, Герман Андреевич.
Павлогин обернулся - на пороге комнаты стоял Алексей Викторович Оболеев. В неизменной, словно приросшей к нему военной форме, с твёрдым, сдержанно-открытым лицом, с характерными для него несуетливыми, выверенными движениями, с выделявшей его от окружающих офицерской выправкой он подходил к нему, чтобы поздороваться за руку.
Павлогин всегда немного волновался в его присутствии. Он только сейчас вспомнил о том, что держит в руках часы, уже столько раз мешавшие ему на пути к другу. Он решил начать своё приветствие с шутки:
- Очень рад вас видеть! У нас тут случилось происшествие: я вернулся с командировки в четыре утра, гораздо раньше обещанного. И потому жена моя так настороженно меня встретила. А всё потому, что у нас сломались часы.
Оболеев глазами улыбнулся:
- Что ж, посмотрим. Надеюсь, удастся поправить.
Елена Павловна перехватила у супруга зонт.
- Знаете, здесь, в Москве, мы так полюбили концерты, театры. Но сейчас у меня совершенно нет времени, и потому Алексей чаще ходит один. Сегодня ведь играли вальсы Штрауса?
- Так точно. Сказки Венского леса.
Павлогин раньше не следил за собой, считая, что самое достойное поведение для человека - это всегда оставаться собой и вести себя естественно, следуя своим побуждениям. Но Оболеев вёл себя иначе. Поведение его, манеры, впрочем, как и вся его жизнь, были подчинены неким правилам. Он пытался уловить их и уместить в доступные формулы, чтобы решить, стоит ли применять эти правила в своей жизни.
Одно из этих правил сводилось к тому, чтобы лишь в редких случаях говорить о себе, а больше говорить о том, что, быть может, и имеет к себе отношение, но не направлено на себя. И потому он не стал сходу рассказывать о прошедших торжествах и о своих впечатлениях о них, всё ещё не придумав ту форму, в которой он мог бы поделиться ими с Оболеевым.
Как только они сели за стол, Елена первая завела беседу, что было крайне редким.
- Как прошла ваша командировка?
Павлогин с радостью подхватил вопрос:
- В основном это было празднование юбилея Мичурина. А после него были встречи с коллегами. Но юбилей, конечно, больше всего впечатлил!
- Мы видели фотографии с торжеств. Это было грандиозно.
Павлогин решил начать с малого:
- Так и есть. Но, может, даже слишком грандиозно.
Елена встала, вспомнив о том, что нужно приготовить чай и угощение для гостя. По пути на кухню она особенно мягко спросила:
- Вы находите?
- Да, и я даже задумался над тем, зачем вообще нужны такие торжества.
- Как зачем? Все их обсуждают, говорят.
- Это так. Но вот тот, кого чествуют... Как он себя ощущает? То есть... - Павлогин запнулся, - Я вот сейчас подумал, что такие чествования могут стать для него серьёзным испытанием.
Оболеев, разбирая часы, коротко ответил:
- Людям нужны герои.
Павлогин оживился:
- Герои? И в науке?
- Несомненно.
- Но кто? Джордано Бруно? Извините... Просто первая ассоциация.
Елена со свойственной ей медлительностью нарезала сыр.
- Разве сейчас могут быть такие мученики? Теперь наука в почёте, как никогда.
- Да-да, конечно. Пишут в газетах.
Тут же Павлогин спохватился и виновато посмотрел на Елену. Но та ему мило улыбнулась:
- И о вас, Герман Андреевич, когда-нибудь напишут. Ну, или хотя бы скажут по радио. Как о герое труда.
- Спасибо-спасибо. Главное - попасть в научные сводки, - серьёзным тоном произнёс Павлогин и, повернувшись к Оболееву, осторожно заговорил, - Но всё же... Если говорить о героях труда... То мне трудно принять такое определение. Конечно, это и талант, и трудолюбие, и даже везение. Да-да, оно тоже нужно. Как полярнику или летчику. Но всё же... Я не считаю это героизмом.
Сегодня Елена удивляла его необычной живостью. Она засмеялась, как часто смеются неулыбчивые люди - одной усмешкой и потеплевшим взглядом:
- Как вы строги, Герман Андреевич! Сейчас у нас герои есть даже в школе. Правда, Павлуша? Расскажи всем, как ты помог девочке.
- Не так всё было, - Павлуша спрятал лицо за книгой.
- Опять ты не хочешь говорить. Хорошо, я расскажу Герману Ан...
Оболеев громко стукнул отвёрткой о часы, Елена обернулась. Подняв взгляд, он с некоторым укором посмотрел на Павлогина, не заметив вопрошающего взгляда супруги:
- А с чем для вас связан героизм? Неужели только с подвигом и смертью?
- Наверное, это так, - Павлогин стал непроизвольно потирать нос, - Но я бы сказал, что героизм для меня связан с риском. Риском для жизни.
- Без риска нет дела, - проговорил Оболеев, отложив самодельный пинцет.
Часы в его руках затикали, но он коснулся регулятора, и они остановились. Вытерев пальцы о платок, он отложил механизм.
- Но всё же рискуя, человек обязан беречь свою жизнь.
Павлогин удивился услышанному. Ему казалось, что его друг должен был сказать нечто противоположное этим 'мещанским' словам.
- Конечно, он не должен её отдавать понапрасну... Но ведь героизм в том и состоит... Чтобы жизнь свою воспринимать не как самое ценное...
Ему показалось, что он затронул что-то важное в друге. Выделяя для себя ум рассуждающий и ум чувствующий, он относил себя, глубоко об этом сожалея, к первому типу, а Оболеева ко второму.
А тот так же строго и даже недобро на него смотрел.
- Но служение делу невозможно без этой самой жизни. Мы порой восхищаемся смертью, но не задумываемся, что гибель хорошего человека - это трагедия.
- Какая у вас беседа! Кстати, я похожее недавно читала. А, вот! Как раз позавчера...
Оболеев метнул взгляд на остановившуюся на пороге комнаты супругу, и она затихла. Прежняя покорность вернулась к выражению её глаз, к жестам и движениям, и она стала неслышно расставлять на испачканном столе посуду. Оболеев же, закурив, откинулся на спинку стула.
Помолчав, он начал говорить с нехарактерным для него волнением:
- Знаете, ведь раньше солдаты и офицеры только так жили. Вернее - погибали. Мы были воспитаны на подвигах. На том, чтобы умереть красиво, стоя во весь рост, на виду у полка. Это как в народе говорят: 'на миру и смерть красна', - он прервал себя и, приподняв стул, бесшумно пододвинулся к столу, пропуская супругу, - Прости, Лена, я мешаю.
- У меня отец погиб на той войне... Он был солдатом, - с усилием проговорил Павлогин, так же пододвигаясь к столу.
Оболеев с неожиданной теплотой на него посмотрел.
- Да, вы это понимаете, Герман Андреевич. Ваш отец... Нет, уже никогда так не будут умирать, как умирали тогда. В ту войну... Но для меня их смерть - не только подвиг. Ведь они, не умалив своего долга, могли бы дальше жить и служить своему делу. Но по-другому жить и умирать они не умели. Ведь ваш отец... Нет, нельзя так. Нужно беречь свою жизнь, научиться это делать так, чтобы, её оберегая, не терять достоинства, не изменять...
Оболеев осёкся. Павлуша и Герман Андреевич, затаив дыхание, смотрели на него.
- Так, здесь несерьёзная поломка. Сейчас я поставлю обратно шестерню, и всё будет работать. Домой вы начнёте приходить вовремя.
Наступила долгая пауза. Неожиданно на пол упала кипа листов и книг. Все обернулись.
- Прости, Лёша, я тут намусорила на столе. Испачкала всё. Вот уронила...
Елена поспешно присела на пол и начала собирать упавшее. Оболеев тут же встал и взял супругу за руку.
- Ты садись, отдохни.
Павлуша подбежал к отцу, и они вместе стали собирать листы. Елена села на стул, неловко прижав к себе руки. Оболеев негромко обратился к сыну:
- Павел, поухаживай за матерью. Сколько ты уже читаешь? Отложи книгу и переключись на нужное дело.
Павлуша тут же побежал на кухню. Отец окрикнул его:
- Книгу на полку. Закладка на полу.
Оболеев подошёл к супруге и взял её за руку. Он едва слышно произнёс:
- Ты отдохни, Лена. С завтрашнего мы с Павлом берём ужин на себя. Не спорь.
Сев за стол, он потушил лежавшую в пепельнице сигарету и замолчал. Павлогин поочерёдно оглянул супругов.
Оболеев снова принялся за починку часов, а Павлогин, ещё раз внимательно взглянув на Елену, поспешно заговорил, желая сгладить неловкое молчание.
- Но меня всё же смутило это чествование... Когда говорили все эти пышные речи... Я ведь их слушал. Вот знаете... Снова странная ассоциация. Я почему-то подумал о римлянах... Недавно читал, что при триумфаторе, которого осыпали цветами, почестями, находился раб, напоминавший ему, что он смертен, что он человек.
Не договорив, он снова стал тереть нос. Оболеев качнул головой:
- Нет. Что-то в этом есть неестественное. Если он заслужил - то пусть примет почести. Это справедливо. Куда хуже подобных чествований человеческая неблагодарность. Павел, готов чай?
Елена с Павлушей начали разливать чай. Герман Андреевич только сейчас заметил, что сын старается копировать в манерах отца, и крайне этому смутился, увидев в этом себя. 'Какая глупость' - произнёс он мысленно, и неловко пододвинул к себе чашку, разлив на скатерть мутный чай.
Оставив 'философию', они вчетвером начали говорить о самой жизни: о школе, в которую в очередной раз перешёл Павлуша, о его проблемах в учёбе, об экзаменах Елены Павловны, о работе Павлогина и в целом об успехах генетики. Службы Алексея Викторовича они никогда не касались.
Как часто бывает при отсутствии между людьми общего, разговор их ушёл в плоскость обсуждения жизненных трудностей и невзгод. Оболеевы, сын и отец, больше молчали, каждый погруженный в свои мысли.
Павлогин вдруг остро почувствовал обособленность каждого, почувствовал, что реки их жизни не входили в общее русло, не хотели входить, а растекались в разные стороны. Он стал убеждать себя в том, что это минутное ощущение - ложно.
Желая оживить беседу, он решился рассказать о случае в трамвае. Заранее обдумав слова, дабы ненароком не выказать и тени бахвальства, он начал говорить нарочито оживлённым тоном:
- Знаете, сегодня натолкнулся на драку в трамвае. И не знаю, что нашло на меня. Но решил изобразить милиционера. Да-да, так и сказал: 'Товарищи, милиция! На выход - к будке'. То есть к постовому. Не поверите, это сработало. А будка-то оказалась пустой. Жаль, не увидел их лиц, когда они раскусили подвох! Ещё и свидетеля выпроводил.
- А вы шутник, Герман Андреевич! И очень находчивый. Вы и моё занятие сразу угадали. А знаешь как, Алексей? И почему ты никому не рассказываешь обо мне? А я...
Она оглянулась и замолчала, заметив, что супруг пристально смотрит на Павлогина потяжелевшим взглядом. Тот, смутившись под его взглядом, стал заметно ёрзать на стуле.
Оболеев, отложив окончательно собранные и теперь уже исправно работающие часы, отрывисто произнёс:
- Простите за совет, Герман - но так шутить не стоит.
- Я даже не думал об этом... тогда! Главное, что сработало! - уже взлетевшим, утратившим прежнюю глубину, голосом выпалил Павлогин.
- Быть может. По службе приходилось действовать подобным образом. Но если всё не взвесишь - разоблачат. Всегда есть тот, кто хорошо чувствует людей. Вам повезло, он смолчал.
Исправленные часы пробили шесть, прервав начавшего было оправдываться Павлогина. Быстро поднявшись, он коротко извинился за причинённые неудобства и поспешно вышел из квартиры, посчитав, что сегодня ему опять повезло, и он вовремя смог уйти.
Только подойдя к остановке, он осознал, что в руках у него не было часов. Однако он не стал возвращаться, не желая показываться перед Оболеевым в полу-комичном виде. Ничего, зато будет повод его навестить...
Обида на друга прошла. Но не она тревожила Павлогина, и даже не вспышка его откровенности. Перед глазами неожиданно встала тронувшая его домашняя сцена: робкая сжавшаяся фигурка Елены с опущенными ресницами, рядом с ней - прижавший к себе её бледную, испачканную чернилами руку Оболеев, притихшим взглядом смотревший на неё. Почему в этом взгляде была не только забота, но и едва заметная виноватость? Раньше Павлогин её не замечал.
Вечерние сумерки легли на освещённый окнами город. Стал накрапывать дождь. С последнего этажа Оболеев всматривался в размытые за мутным стеклом фигуры людей. Вглядываясь, он отметил одного мужчину: тот ходил кругами, и часто останавливал взгляд на одном окне соседнего дома.
'Штатский?' - промелькнуло у Оболеева. Он не сводил с него взгляда. Тот отошёл и стал топтаться под деревом, потом снова вышел на идущую вдоль дома тропу. Взгляд его по-прежнему скользил по одной точке дома. Сомнений не оставалось: он кого-то выслеживал, хотя и работал неумело. Но это не важно - Оболеев по опыту знал, что судьба того, за кем вознамерились следить, была незавидной.
Он стал по взгляду мужчины определять этаж и окно. Может, понадобится.
Рядом с ним гулко тикали 'павлогинские' часы, сбивая ритм его настенных часов. Их биение не сходилось, и один часовой пульс словно эхом вторил другому, навевая на него ощущение какой-то зыбкой тревоги.
Внезапно в голове прозвучал окрик:
- Не в ногу шагаете, господин офицер. Убавьте ход!
В ту же секунду плац загремел стройным шагом тысячи ног. Впереди их ждал Государь.
- Не в ногу! Не в ногу, господин поручик! - кто-то дрожащим, надломанным голосом продолжал шептать ему в ухо.
Оболеев, невидимо глядя в окно, закрыл глаза.
Их полк вытянутой шеренгой шёл по замёрзшему полю, среди редких голых деревцев, от самого корня покрытых инеем.
- Умоляю вас, товарищ! Не расстраивайте ряды, - чей-то басистый голос, с необычным обращением будущей эпохи, говорил вслед.
С него градом катился пот, он всеми силами старался попасть в общий ритм, но это ему никак не удавалось. Но ведь он ясно шёл в ритм боя! Это другие отставали. Разве они не слышат барабанный бой? Почему же они отстают?.. И куда они идут? Государь ведь там...
В дверь робко постучали.
В этот воскресный день у Оболеева были традиционные встречи с женой и сыном. Он проводил их каждый месяц, строго с глазу на глаз. Ему казалось, что эти встречи удержат их рядом, позволят говорить о наболевшем. Но всякий раз после них у него оставалось чувство, будто главное так и не было высказано.
Он не услышал, а скорее ощутил, как в комнату вошла Елена. Без сомнений она закрыла за собой дверь, и всё так же неслышно - петли были смазаны.
Однако он не обернулся, а по-прежнему продолжал смотреть в окно.
- Как твоя учёба, Лена? Ты выглядишь уставшей.
- Всё хорошо, Лёша.
- Тебе тяжело?
- Я рада, что у меня теперь есть..., - она запнулась, - своё дело.
Он всё ещё не поворачивался к ней.
- Что такое? Герман забыл часы?
- Видимо, уже не вернётся.
- Как это?
- Я говорю: сегодня не вернётся.
Он развернулся и посмотрел на неё. Она опустила взгляд, привычным движением прижав к себе руки.
- Нет, всё же ты выглядишь уставшей.
- Я просто отвыкла от де... от работы.
Оболеев подошёл и приобнял её. Она тяжело опустила голову на его плечо и вздохнула.
- А Павлуша у нас такой повар... Это я ни на что не годна. Я это знаю. Теперь вы справитесь без меня.
- Лена, прошу тебя...
- Мне просто так спокойней. Вот умру...
- Лена.
- Бывают, родятся люди... И зачем только появились на свет? Герман Андреевич сказал бы - 'случайность'. Сегодня он был каким-то особенным. Таким уважительным ко мне.
Оболеев её крепче обнял, поцеловав в лоб.
- Не говори так. Ты нужна мне. Сыну.
- Зачем?
- Разве можно такое спрашивать...
- Нет, ты скажи. А я успокоюсь.
Лена нервно перебирала пальцами складки его гимнастёрки, шмыгая покрасневшим носом. Оболеев тронул ладонью её щеку.
- Я не разъединяю нас. Ведь столько пройдено вместе. Ты всё понимаешь.
Она коротко посмотрела ему в глаза:
- Так и не ответил. Разве ты не знаешь, чего я жду?
Оболеев молчал.
- Почему-то захотелось услышать, что тебя лю... - она шумно вздохнула и опустила глаза, - Напрасно.
- Лена...
- А я действительно устала. Всё, беру себя в руки. Как ты учил.
Она неожиданно засмеялась и стала по стойке смирно:
- Товарищ офицер!
Встрепенувшись, Оболеев со стыдом на неё посмотрел.
- Прости, Лёша. Заигралась. 'Пошла грудью на амбразуру вместо того, чтобы её обойти'. Наговорила глупостей. Всё, вопросов больше не имею.
Оборвав себя, она коротко попрощалась с ним, и медленным шагом вышла из комнаты. Оболеев заметил, как она, остановившись в коридоре, обернулась, а затем, резко отпрянув, закрыла дверь.
Оболеев продолжал стоять, слегка опустив голову. Когда щёлкнул замок, он повернулся и снова стал смотреть в окно, не переставая при этом слышать назойливый стук часов. Он отметил, что предполагаемый им сотрудник куда-то исчез. Отогнав ненужные мысли, он с радостью подумал о Павле, который вот-вот должен был войти.
Оболеев гордился сыном. Если поначалу Оболеева смущала некоторая его природная вялость, то за последний год он заметно подтянулся, стал энергичнее и собраннее. Вот и сегодня он, не раздумывая, вскочил и стал убирать упавшие листы. Затем спокойно, не выпячивая себя, приготовил для матери ужин.
В этот год они особенно сблизились за их редкие встречи. Оболеев заметил, что сын стал ещё тщательнее следить за каждым его словом и движением. Пусть же так и растёт, на примере - за Павла он был почти спокоен. Только бы ему побольше живости...
Кашлянув, в дверь тихо постучал Павлуша.
- Не робей, Павел Алексеевич, - Оболеев-старший развернулся и весело посмотрел на сына.
Павлуша, ненадолго задержавшись у двери, осторожно подошёл к отцу, глядя себе под ноги. Оболеев, протянув было руку по направлению к сыну, плавно её отвёл.
- Через пятнадцать минут - ко сну. Постель готова?
- Так точно.
- Ты не военный, давай проще.
- Да, готова.
- Ты снова за столом говорил о Валентине. Ты с ним подружился? Мне нужно знать только это. Больше не рассказывай.
- Да. Он пригласил меня. На курс авиамоделирования. Я пойду.
Оболеев с гордостью посмотрел на сына.
- Авиация, значит? Или всё-таки танки?
- Авиация.
- Важный род войск. Но выбирай одно, не распыляйся.
Павлуша поднял на отца свои большие глаза:
- Папа, мы останемся здесь? Или уедем? Я уже взял у Вали его адрес.
Оболеев поспешно отвернул взгляд к окну - в рассеянном фонарном свете мелькали косые линии дождя.
- Останемся здесь. Теперь - только мои командировки. Слово.
Обернувшись, он коротко коснулся плеча сына.
Без пяти минут десять Павлуша ушёл к себе.
Оболеев после его ухода вышел на улицу. Он остановился у подъезда дома и закурил. Осмотревшись, он увидел, как проходившие мимо мальчишки с восхищением бросили на него взгляд. До него донеслись слова: 'Смотрите, краском!'. Оболеев нахмурился и отвернулся.
Здесь, в Москве, было гораздо спокойней, чем там, где он до этого жил, и потому он вернул свою старую привычку выходить подышать свежим воздухом перед сном. Тем более осенью так вольно дышится.
Краем глаза он успел оценить обстановку - двор был пуст.
Вернувшись домой и осторожно подойдя к двери комнаты, Оболеев услышал приглушённое эхо двух пульсирующих часов. Оно вернуло прежнее чувство тревоги. Словно перед чертой, отделяющей пространство боя, он распахнул дверь и шагнул в тёмную комнату.
Из глубины памяти донёсся возглас: 'На Дон. К генералу Алексееву'. Оболеев замер и закрыл глаза.
Он увидел прокуренную и душную комнату. За окном хлопьями падал снег, возвещая начало зимы семнадцатого года. На столе коптела керосинка, в углу висели часы, тогда им неслышимые, но теперь отдававшие в голове двойным, эхом разливающимся гулом. На столе лежала пожелтевшая, обгорелая с краёв карта Области Войска Донского, над которой склонились офицеры нескольких полков.
- Ну что, Алексей? Едем вместе? Ты слышал? Крыленко издал приказ: армии больше нет.
Часы стали ещё громче пульсировать в наступившей тишине. Табачный дым густым облаком окутывал комнату, отводя происходящее от сознания.
Он тут же представил лица солдат своей роты, их вопрошающий и нахмуренный взгляд. Даже солдатские комитеты Февраля не смогли уничтожить их фронтом спаянное братство.
- Как скажет рота, - Оболеев ненадолго опустил взгляд, вглядываясь в мокрую жижу, серыми пятнами лежавшую на истоптанном ковре.
Штабс-капитан Блавацкий зло на него посмотрел:
- Нашёл кого спрашивать. Наслушались, дурни, большевицкой пропаганды, вот и скажут: 'к большакам'. Сволочи!
Он поднял на штабс-капитана тяжёлый взгляд:
- Выслушаю. Что не так - бросим жребий.
Стоя у окна, Оболеев открыл глаза и всмотрелся в жёлтые огни города. В каждом окне текла своя жизнь, маленькая ли, большая, но идущая, как он был убеждён, из выбора тех тысяч офицеров и солдат, который они сделали в ту страшную зиму.
Теперь Оболеев знал, отчего он сделал свой выбор: он всегда желал сражаться 'за', а не 'против'. Этот принцип, впервые сформулированный им ещё на фронтах Великой войны, он считал главным принципом своей жизни: жить ради чего-то или кого-то, бороться за что-то, а не жить только ради того, чтобы быть против.
Жизнь человека, считал он, возведенная на фундаменте 'за', созидательна и широка; когда же в её основе положен принцип 'против' - то мало в ней остаётся места для любви, и потому человек никогда не оставит после себя тех дел, которые способны будут вдохновить потомков.
Это чувство 'за' он улавливал во многих офицерах. Но жизнь, в широком смысле этого слова, оказалась гораздо сложнее любых доводов и, быть может, требовала от него в тот момент отрицания...
Нагнувшись, он мягко коснулся пальцами щеки спавшей Елены. Затем, выпрямившись, подошёл к шкафу, на ходу расстёгивая верхние пуговицы гимнастёрки. Повесив её, он осторожно притронулся к прямоугольнику петлицы.
Оболеев лёг в постель и закрыл глаза. Уплывающее сознание пронзила необдуманно брошенная женой фраза: 'Товарищ офицер'. Он долго ворочался, пока не прибегнул к фронтовому рецепту: чтению стихов. После он крепко уснул.
Оболеев проснулся и с тревогой взглянул на карманные часы, лежавшие на тумбочке-чемодане. Шесть утра.
Неслышно встав с постели, он снял с плечиков гимнастёрку и тихо вышел из комнаты, медленно затворив за собой дверь.
До подъёма Павлуши оставался час. Восход ещё не настал, и Оболеев в ночной темноте подошёл к окну, предусмотрительно держа от него дистанцию. Он вздрогнул - тот самый мужчина снова был на месте. Он сидел полубоком на краю лавки и смотрел уже в сторону его дома.
Оболеева ещё больше удивило его странное поведение - он сидел в кругу фонаря, даже не стараясь скрыться в тени.
В ту же минуту само собой пришло решение довершить то, что им было давно начато. Он подошёл к одной из стопок книг в шкафу и ощупью нашёл тетрадь. Тусклый отблеск фонаря высветил надпись: 'Тетрадь бойца РККА'. Вложив её в гимнастёрку - Елена или Павлуша могли войти в любой момент - он взял со столика одеколон и направился в уборную.
Закрыв за собой на щеколду дверь, Оболеев сел на край ванны и достал изорванную тетрадь. Тетрадью её можно было назвать лишь условно - в выцветшую обложку было вложено всего несколько листов.
Первая страница - с дореформенным правописанием - была озаглавлена: 'Краткiя свѣдѣнiя объ офицерствѣ', Здравница имени Императрицы Марiи Феодоровны, Ялта, 1916-1917 гг.'. Сверху более поздняя помета синим карандашом - 'для сына'. Ниже заглавие: 'Начало. Первый день въ училищѣ'.
Оболеев решительно поднялся и открыл фрамугу: в уборную потекла тонкая струя воздуха. Смочив пальцы о воду, он увлажнил по краям лист. Затем достал из кармана коробок, зажёг спичку и поднёс к листу, который он держал над раковиной - бумага стала медленно тлеть. Лёгкий дым потянулся к распахнутому оконцу.
Тогда, в ялтинской палате, когда в позднюю осень под его окном точно так же шёл дым от тлеющих листьев, он строго разбирал свой первый день в стенах Алексеевского училища в начатых тогда мемуарах.
Тёплая крымская осень манила его из окна. Заросли акаций и кипарисов рядом с деревьями можжевельника виделись ему, после сурового севера, щедрой кистью писанной картиной, которую он с тоской наблюдал, неловко повернув голову в сторону задней стены.
Его ногу спасли, и спустя несколько месяцев, после ряда прошений, он вновь попал на фронт. Мемуары были заброшены, но отдельные записи чудом уцелели. Уже после, в начале двадцатых годов, он их дополнил заметками для ещё не родившегося сына.
Лист потух - его тлеющий краешек рассыпался чёрными листьями. Оболееву вдруг захотелось взять карандаш и записать утраченное. Но он теперь должен был нести его в себе. Быть может, он ещё расскажет об этом сыну... Но разве так важно слово? Важно то, какую цену он будет ему придавать.
Оболеев смыл в раковину пепел и обгорелый кончик листа. Закрыв кран и сев на край ванны, он опять услышал мерные звуки - дробким постукиванием капала вода. Оболеев взял тряпку и положил на дно раковины, дав себе слово этим же вечером починить кран.
Открыв тетрадь и достав из неё новый для сожжения лист, он сразу же увидел на нём замаранные строки. Это были строки стихотворения Великого князя Константина Константиновича - кумира его юности. Лишь в самом низу уцелели две буквы: 'К. Р.'
Оболеев про себя произнёс давно затёртые строки:
Наш полк! Заветное, чарующее слово
Для тех, кто смолоду и всей душой в строю.
Другим оно старо, для нас - все так же ново
И знаменует нам и братство, и семью.
Полк учит нас терпеть безропотно лишенья
И жертвовать собой в пылу святого рвенья.
Все благородное: отвага, доблесть, долг,
Лихая удаль, честь, любовь к отчизне славной,
К великому Царю и вере православной
В едином слове том сливается: наш полк!
Они неожиданно отозвались в нём. Опыт жизни уступил место чувствам, и сами собой перед ним возникли картины его учёбы в юнкерском училище.
Из глубины памяти донеслась первая услышанная в училище фраза:
- Здравствуйте, господа!
И он невольно очутился там, в так называемых 'Красных казармах', располагавшихся на окраине старой Москвы.
- Здравствуйте, господа!
- Здравия желаю, Ваше благородие!
Ротный командир 1-й роты Его Высочества капитан Фриде держал вступительное слово перед новобранцами своей роты, среди которых вытянувшись в струну стоял Алексей Оболеев.
- С первого дня помните о том, что вы будущие офицеры, воспитатели солдат, носители духа Отечества! И отныне вы должны неустанно поддерживать в себе чувство достоинства, без которого немыслим офицер. Однако путь к его становлению вам предстоит трудный. Предупреждаю - очень трудный! Вас ждёт суровая дисциплина, и отныне от вас потребуется напряжение всех ваших сил и способностей. Готовьте себя к тяжким испытаниям, и с Божьей помощи их преодолевайте. И никогда не забывайте о том, что с честью преодолев их, вы станете офицерами, русскими офицерами!
Оболеев с нескрываемым восхищением смотрел на командира своей роты.
Тогда он воспринимал военное училище как школу мужества, которая делала из юношей мужчин, офицеров. И он, впервые стоя в строю своей роты, уже представлял себя в офицерском мундире, в окружении всеобщего почитания, помимо подвигов, пленившим всех своими изящными и выверенными движениями, какими обладал так сразу полюбившейся Оболееву гвардии-капитан.
Да, он мечтал преодолевать трудности и испытания, и преодолев их, стать доблестным офицером, дабы не посрамить имя отца, героя Русско-турецкой войны, начавшего свой путь рядовым в Лейб-гвардии Уланского полка.
Его старший брат - Александр Оболеев - также избрал военный путь. Как раз во время его поступления в училище он был определён в армейскую кавалерию в чине корнета.
- Правое плечо вперед. Шагом - марш! - раздался раскатистый голос командира.
Оболеев молниеносно выполнил команду, с радостью ощущая лёгкость и пластичность своего тела. Его роту повели в столовую, которая представляла собой величественное помещение с высокими потолками, разделенное на две половины с помощью арки. Оболеева поразила торжественность обстановки и та почтительность, с которой к ним, юнцам, 'шпакам', ещё не принявшим присягу, обращались.
Ему нравилось то вдохновенное единение, которое здесь ощущалось с первых же минут: как они единым целым выполняли команды, как стройными колоннами шли, как все, прочитав про себя молитву, принимались за трапезу. Тогда ему казалось, что между ними уже с первого дня начало складываться настоящее товарищество, скромное мужское братство, которое проходит через всю жизнь, претерпевая любые невзгоды.
После трапезы они вновь по команде выстроились и пошли колонной на второй этаж в спальню своей роты, представшей перед его глазами тем же гармоничным сочетанием величественности помещения и скромности его обстановки. Там их разбили по полуроты, затем на взводы и отделения.
После же их, юнкеров младшего курса, познакомили с юнкерами старшего курса, 'дядьками', которых они должны были беспрекословно слушаться и выполнять все их команды. Вскорости к каждому был приставлен свой 'дядька'.
К Оболееву, с его открытым и приятным, располагавшим к себе лицом тут же, после всех церемоний, после чтения распорядка училища, подошёл 'дядька', черт лица которого он теперь совершенно не помнил.
- Ваше имя и фамилия, господин юнкер.
- Алексей Оболеев, господин юнкер старшего класса!
- Как вы должны обращаться к юнкерам старшего класса?
- Не могу знать, господин юнкер старшего класса!
- Вы не знаете как обращаться, и потому придумали своё обращение?
- Так точно, господин юнкер старшего класса!
'Дядька' довольно улыбнулся:
- Запомните, обращаться ко мне вы должны 'господин старший'. Усвоили, юнкер Оболеев?
- Так точно, господин старший!
'Дядька' прищурился:
- Тогда ответьте мне, что есть солдат?
- Солдат есть слуга Царю и Отечеству, - тут же ответил Оболеев, вспоминая от отца слышанную фразу.
- Неверно, юнкер Оболеев. Солдат есть слуга Царю и Отечеству, - сделав паузу, 'дядька' поучительно продолжил, - и должен защищать их, не жалея живота своего, от врагов внешних и внутренних. Повторите!
Оболеев в точности и без запинки повторил фразу.
- На сегодня всё, юнкер Оболеев. С завтрашнего дня мы с вами начнём более основательную подготовку. Сегодня же у нас было вступительное занятие и потому, в виде исключения, я не буду накладывать на вас взыскания за ваши ошибки.
Сказав это, 'дядька' круто повернулся и, щеголяя перед 'шпаками' своими движениями, направился в сторону спальни юнкеров старшего курса.
Оболеев, только сейчас ощутив волнение, понял, что сдал свой первый экзамен в стенах училища, так называемый 'цук', пусть и шутливый. Он не растерялся и не показал на своём лице замешательства и волнения, то есть не проявил непрощаемых здесь признаков слабости.
Оболеев укладывался спать после первого дня пребывания в стенах училища. С гордостью он тогда думал о том, что принадлежит к привилегированной группе лучших людей, служащих Государю и Отечеству, и тут же, перебирая впечатления этого дня, дал себе зарок приложить все свои таланты, всю свою волю на то, чтобы стать лучшим, или, по крайней мере, одним из лучших воспитанников. Трудности, о которых их, будущих юнкеров-алексеевцев, предупреждали, ему таковыми не представлялись. Они воспринимались им как испытание, которое он, из долга перед собой, должен был пройти, и без которого любые жизненные награды казались бы ему незаслуженными.
К тому же ему нравилась дисциплина, к которой он был приучен с раннего детства отцом и монастырской жизнью (кратким и самым загадочным периодом его жизни).
Да, его ждали и разочарования в товарищах своих, и изматывающие строевые занятия, и встречи с офицерами, которые нисколько не оправдывали своего звания, но общий дух юнкерского братства они нисколько не затеняли, а скорее наоборот, бросая рядом свою тень, придавали ему ещё больше света.
***
Оболеев, сидя на краю ванны, встрепенулся. Начатое нужно доводить до конца - ведь в руках у него оставалась последняя улика.
Он перевернул измятый лист: там уже не было вымаранных строк, а был выписан краткий перечень правил юного офицера. Вверху, рядом с одним из них, Оболеев увидел три раза подчёркнутое карандашом слово: 'Отчисление'.
Теперь он с лёгкой иронией смотрел на эти 'правила', но воспоминание о том дне, когда друг спас его от исключения из училища накануне присяги, было для него свято.
Второй лист стал так же тлеть, как и первый. Облако сизого дыма поплыло к оконцу, унося с собой зримый образ стираемого огнём слова, которое отзывалось в Оболееве и радостью, и неизжитой болью.
***
- Алексей, ты как себя чувствуешь?
Михаил, или Мишка, лучший друг детства, которого, к большой радости обоих, также определили в первую роту, лежал рядом на кровати, и невидящими глазами глядел в потолок.
- Порядок. На самом деле, всё не так страшно. Тяжело в учении, легко в бою. Ничего, мы скоро привыкнем, и нам станет намного легче.
Оболеев хотел произнести возвышенные слова об испытании судьбы и о стойкости духа, но удержался, боясь, что этим может затронуть честь друга. Мишка тяжело вздохнул.
- Что же они так придираются к нам. Надо же постепенно... Будят каждую ночь, допытывают на каждом шагу... И уж не дай Бог замешкаешься. Им бы только поизмываться! Эх, кто ж знал, Лёшка, что нас ждёт...
Их жизнь, действительно, требовала от них постоянной внимательности и собранности, бодрости и выносливости, а также хорошей памяти и цепкого, быстрого ума.
После звуков трубы горниста и крика дневального: 'Вставайте, господа!' им даровалось пятнадцать минут на то, чтобы окончательно проснуться, и в шесть утра начинались испытания. Утренняя проверка их внешнего вида, очень взыскательная, когда осматривалась едва ли не каждая пуговица, после чая - утомительные строевые занятия до двенадцати часов, а после завтрака лекции, на которых они обязаны были вести записи и желательно сразу запоминать, ибо многие попадали 'под винтовку' и не имели возможности в обеденные часы отдыха учить лекции и зубрить уставы.
Далее, с семнадцати часов и до самого вечера вновь шли строевые занятия, которые затем включали в себя танцы и любимые многими уроки верховой езды. Кадетам, бывшим здесь в большинстве, было легче привыкнуть к такой жизни, чем 'реалистам', к которым относился Мишка. Оболеева же, по строгости домашнего воспитания, условно можно было отнести к кадетам.
Однако всем было чрезвычайно трудно в эти первые месяцы, и никому ни при каких обстоятельствах не давалось поблажек.
- Запомните, господа, алексеевец идёт до тех пор, пока у него есть силы идти. А затем проходит в два раза больше! Когда вам кажется, что у вас нет больше сил, твёрдо помните о том, что вы сможете сделать по крайней мере столько же, сколько уже сделали.
Это говорил кумир всех юнкеров командир пятой роты капитан Ткачук, будущий герой Великой войны.
Однако никакие слова поддержки не находили отклика в Мишке. Казалось, дух его был сломлен, и он мрачнел с каждым днём. И окрики начальников ему казались грубыми, и экзаменовка со стороны 'дядек' ему казалась унизительной и бессмысленной.
Николай, грубый и упрямый парень, кровать которого располагалась рядом, резко повернул к нему голову:
- А ну, хорош страдать! Подумай над тем, что нас ждёт. Мы будем воспитывать солдат!
- Чтобы на них отдуваться?
- Ну всё, хватит ныть! Разве тебе неясно, что нужно избавиться от слабых, малохольненьких. Их не жаль.
Оболеев повернул голову, ожидая стычки - уж очень грубо разговаривал неотёсанный Колька. Был от богатырского телосложения, и Оболеев, глядя на его неказистые манеры, решил за ним понаблюдать, гадая, сможет ли юнкерское училище сделать из него офицера с учтивыми манерами, с выверенными движениями, во всём контролирующим своё поведение. Пока что ему казалось это маловероятным.
Мишка не захотел вступать в конфликт и замолчал.
Оболеев с горечью посмотрел на своего друга. Нет, ему так не хватало волевого характера и жизненных сил! Потому он и пасовал перед трудностями жизни. Оболеев, с ранних лет взявший на себя роль воспитателя и руководителя друга, ещё раз попытался его ободрить:
- Ты сильный, ты справишься! Разве не есть самое большое счастье, когда ты добиваешься того, чего от тебя не ждут? Я вижу, я знаю тебя - ты преодолеешь трудности!
Но он этого не видел, и поначалу жалел, а уже потом злился на друга.
- Давай же, разозлись наконец! Злость даёт силу.
Но вот всё повторялось снова, и он сквозь сон слышал, как поднимали с постели его друга из-за постоянных изъянов, вроде плохо сложенной перед сном одежды. Оболеев стал контролировать порядок у кровати друга, но Мишка вновь находил то, в чём можно было провиниться перед старшими. Такая, казалось бы, маловажная черта в его друге, как невнимательность, уж очень дорого обходилась ему здесь, в училище.
- А ты, я гляжу, стал нянькой у Мишеньки? Не дело это, каждый юнкер должен отвечать за себя сам.
Николай, с привычным для него сочетанием грубости и рассудительности как в словах, так и в манерах, стоял перед Оболеевым. Они находились вдали от чужих глаз, сокрытые тренировочным забором, что стоял в гимнастическом 'городке'. Было раннее воскресное утро, и омытые осенним дождём корпуса мрачно ютились под хмурью всклоченных туч.
- А тебе что за дело?! - крикнул Оболеев, давно копивший в себе к нему неприязнь.
- Не дело это, - упрямо повторил Николай.
- Кто тебе дал право вмешиваться в нашу дружбу? И вообще в жизнь Михаила?
Николай исподлобья на него смотрел:
- Не место Михаилу в нашей роте. Я говорил с ним - он принял решение покинуть училище. Не нужно его отговаривать.
Оболеева захватило необъяснимое бешенство - редкие вспышки в его жизни, когда он с крайним трудом контролировал себя.
- Что? Ты заставил его принять такое решение?! Да Мишка ведь... Мы вместе будем! Он такой...
Николай не отвёл взгляда:
- Он взялся не за своё дело.
- Да как ты смеешь!..
Оболеев молниеносно вскинув левую руку, нанёс удар в бровь обидчику.
Николай качнулся и сел в мокрый песок. Тонкая струйка крови медленно потекла по щеке; он прижал ладонью рассечённую бровь. Стало слышно, как с брусьев капает дождевая вода.
Оболеев стоял, сжав кулаки, чувствуя, как бьётся в висках кровь. Николай поднял на него взгляд - упрямый и злой.
- Лёшка, что случилось?
По пустому плацу бежал откуда-то появившийся Мишка. Он остановился и непонимающе оглядел открывшуюся перед ним картину.
Оболеев глухо произнёс:
- Он говорил какие-то глупости, будто заставил тебя покинуть училище. Какой вздор!
Мишка перевёл взгляд со сжатого кулака Оболеева на испачканные кровью лицо Николая. Он опустил глаза.
В эту же секунду тишину разрубил быстрый топот: ещё кто-то бежал по мокрому щебню.
- Что здесь происходит?! - донёсся гневный голос, - Учинили драку? Какой позор! Это отчисление! И это алексеевцы?!
Поручик Волошин, их взводный офицер, стремительно приближался. Николай тут же вскочил, и, поправляя фуражку, вместе с Оболеевым и Михаилом отдал ему честь.
Поручик Волошин был одним из нелюбимых начальников у юнкеров. Был он до крайности вспыльчив и криклив, и, казалось, только и выискивал тех, кто недостаточно хорошо отдаст или вовсе забудет отдать ему честь.
На втором курсе произошла одна забавная история с его участием, быть может, выдуманная, но плотно закрепившая его образ в памяти юнкеров.
Однажды он набросился на одного из первокурсников, небрежно его поприветствовавшего. После громкого распекания и слов: 'Только не говорите мне, что вы не знали, как нужно приветствовать лиц начальствующего состава!', юнкер, пунцовый от негодования, ему тихо, но отчётливо ответил: 'Знаю. Но ведь юнкер обязан приветствовать лиц, а вы лишь зад начальствующего состава'. К всеобщему удивлению, посмевший нахамить командиру юнкер отделался лишь гауптвахтой и месяцем без увольнений.
Поручик Волошин стоял перед ними, и только теперь Оболеев понял, что дело для него закончится исключением. Волошин зыркнул быстрым и цепким взглядом.
- Что было? Кто ударил? - он на миг задержал глаза на покрасневших костяшках Оболеева, затем перевёл взгляд на бровь Петриченко.
- Разрешите доложить, господин поручик? - Мишка шагнул вперёд.
- Доложите по порядку!
- Это я ударил юнкера Петриченко.
Поручик Волошин коротко кивнул и повернулся к Николаю:
- Докладывайте вы, юнкер Петриченко.
У Николая Петриченко продолжала течь кровь из рассеченной брови, но он делал вид, что этого не замечает.
- Я имел неосторожность неосмотрительно выразиться в отношении господина юнкера, а он имел неосторожность не сдержаться.
- Так-так. А что же здесь делает юнкер Оболеев, юнкер Петриченко?
- Видимо, он услышал звуки моего падения и прибежал сюда.
- Какие звуки?
- Я имел неосторожность громко упасть.
На лицах Оболеева и Мишки невольно дрогнула улыбка - и тут же погасла.
- Так, - строго произнёс Волошин. - Случай серьёзный. На разбор к дежурному по батальону - шагом - марш!
Пропустив Оболеева и Мишку вперёд, он достал чистый платок и подал его Николаю:
- Платок приложите, юнкер Петриченко. В лазарет - после доклада дежурному.
Оболеев, идя вслед за Мишкой, расслышал эти слова.
Теперь он смотрел уже новым взглядом на случившееся. Поручик Волошин знал, не мог не знать, что бил именно он, Оболеев. Но он ничего не сказал и не выдал. Почему?
Ещё раньше, много лет назад, Оболеев пытался вспомнить черты лица Волошина, но прошлое стёрло и без того его невыразительный облик. Так же, как и его жизнь, сложившуюся судьбу. Единственное, что о нём знали юнкера, это то, что все его сыновья так же избрали военную службу.
А Мишка был отчислен, но это отчисление не затронуло его гордость, а напротив, в глазах товарищей обрело ореол благородного поступка. Оно таким и было. Быть может, Мишке и вправду нечего было терять, однако он быстро сориентировался и взял всё на себя, понимая, что его будут ждать неприятные разбирательства.
Алексей Оболеев стоял понурый у ворот училища, слегка щурясь от высвободившегося света из заволоки чернеющих туч:
- Мишка, ты не унывай. Это всё случилось из-за меня. Хочешь, я тоже уйду, и мы вместе поступим снова? У тебя нет на это запрета, и у меня не будет!
- Нет, Лёшка, я пойду в медицинский. Может, там меня будет ждать удача.
- И как же мы будем? Что будет с нашей дружбой?.. Я здесь, а ты там...
- Ничего, сладится, - убеждённо ответил обыкновенно сомневающийся Мишка.
Таким его помнил Оболеев. Спокойным, простым, чрезвычайно скромным. Его характер препятствовал развитию его талантов, а они у него были. Он писал стихи, однако никому их не показывал. Оболеев не раз видел его с тетрадью, в которую он, часто подолгу думая, медленно заносил какие-то строки. Но он никогда в неё не подглядывал.
А судьба его ему была неизвестна. Он был призван в армию в 1916 году в качестве зауряд-врача. Там он, быть может и вправду неся на себе печать отверженности счастью и удачи, через несколько месяцев попал под шрапнельный обстрел, и ему ампутировали ногу. В лазарете, по выздоровлению и направлению в тыл, он написал письмо девушке, своей первой и единственной любви, в нём уверяя её в том, что он её разлюбил. В письме этом он и оставил своё единственное известное стихотворение: оно было опубликовано в местной газете. Быть может, Оболеев остался последним, кто его знал, и то неточно:
Милая, как много теплоты
Осталось в памяти моей
Когда от жизни я устану
Беречь ее не перестану
Пусть хватит сил, пусть хватит сил...
Милая, как много важных слов
Сказать тебе я не успел
Их за меня другие скажут
А жизнь за всё меня накажет
Но ты прости меня, прости...
Милая, прошедших дней
Нам не вернуть уж никогда
И пусть любовь давно погасла
И пусть мы встретились напрасно
Не забывай меня, не забывай...
Так же незаметно он покинул этот мир. Он пропал без вести в годы Гражданской войны. Говорят, что он умер от тифа. А ещё говорят, что у него при себе был целый сборник стихов, но они исчезли вместе с ним в те жуткие годы.
Одно слово, один поступок, одно стихотворение. Разве это мало для того, чтобы почтить его память?
Оболеев блеснувшими глазами оглядел уборную. Как же долго он не вспоминал о друге... Свечку о нём уже не поставишь, а вспоминать без какого-либо поступка или таинства - малодушно.
'Иных уж нет, а те далече' - Оболеев вздохнул, отогнав вслед нахлынувшие мысли о брате, колчаковском офицере, жившим, по слухам десятилетней давности, во Франции.
Он достал из тетради последние два листа и вложил пустую обложку под гимнастёрку. На одном из них было окончание его ялтинских мемуаров, испещрённое карандашными заметками для сына. Это были афоризмы, многие из которых были им сложены ещё в юности. Они были переписаны из давно сожжённых дневников:
'Промолчи, когда труднее всего промолчать'
'Не держи обиды'
и другие.
Между ними - продолжение его воспоминаний об училище и первые строки о начале Великой войны. На этих страницах он тогда и закончил, после выздоровления выехав в революционный Петроград.
Пробежав глазами первую страницу, он удивился тому, сколь не сходны были те его взгляды нынешним. Словно эти строки выводила чужая рука:
'Въ своей сути здѣсь чувствовались точно такiе же полу-уголовныя порядки, какiе были и за воротами училища. Это: абсолютное непрiятiе фискальства; недовѣрчивое отношенiе къ начальству; отторженiе отъ всякаго, кто попробует къ нему подладиться; пренебрежительное отношенiе къ тому, кто пытался представить себя не такимъ, каковъ есть; негласное требованiе безропотнаго перенесенiя любыхъ трудностей и издѣвательствъ. Послѣдняго, признаться, было немного.
Однако как бывшiй юнкеръ признаю, что на эти нравы, примитивныя, но во многомъ справедливыя, привитыя всемъ съ ранняго дѣтства, здѣсь накладывались и другiя, болѣе высокiя понятiя.
Некiй духъ церемонiальности, нынѣ мнѣ претившiй, господствовалъ здесь. Не было среди юнкеровъ моей роты ни похабныхъ рассказовъ о своихъ похожденiяхъ, ни грязныхъ анекдотовъ, либо говорились подобныя вольности въ весьма мягкихъ краскахъ.
Это всё противорѣчило нравамъ окружавшаго меня юношества, тому развращенiю, которому подвергались многiе 'реалисты'.
До крайности здесь было доведено насилiе 'цука'. В юнкерахъ оно развивало силу, уверенность в сѣбѣ, но оно развивало в них и чёрствость, и солдатскую грубость. Последнего было больше... [строки испачканы]
Нынѣ мы кровью расплачиваемся за ошибки прошлаго. Несомнѣнно, вина лежитъ и на насъ. Война вскрыла существенныя изъяны какъ въ нашей подготовкѣ, такъ и въ нашемъ воспитанiи. Но намъ важно не только искупленiе за наши грѣхи, но и побѣда...'.
Не став читать следующую страницу, Оболеев чиркнул спичкой - но тут же погасил лист, вспомнив, что он его не смочил. Когда он дотлел, Оболеев взял последний лист. На нём - приклеенная фотография с лаконичной подписью под ней: 'Съ Иваномъ. Послѣ присяги. 1913 годъ'.
С неё на него смотрели два юноши в юнкерской форме. Взгляд одного из них был открыт, наивен и простодушно-доверчив. Это был он, Лёша Оболеев. Тогда, в фотоателье, как он помнил, ему хотелось казаться взрослее, солиднее. Но на фотографии он ясно улыбался - казалось, усилием воли сдерживая готовую вот-вот явить себя на лице широкую улыбку.
Второй взгляд был куда более серьёзен и строг, даже хмур. Это был Иван, Ванька Ирсанов - неизменный друг по училищу, а в дальнейшем во фронтовых письмах и на фронте, до самой своей гибели в 1915 году. По этой фотографии никто не поверил бы, что в жизни он был куда ещё больше балагуром, чем он, молодой Алексей.
Оболеев аккуратно отклеил фотографию и положил её в карман. Если бы на ней был только он, то он бы её не задумываясь сжёг, как это сделал когда-то с семейным альбомом. Но стереть память об Иване он не смел - он погиб у него на глазах, спёкшимися губами шепча утонувшее в судорогах слово.
А улика неопасна - там и так знают и о его юнкерском прошлом, и о его участии в 'империалистической войне' в чине поручика, а затем штабс-капитана. Важно лишь не хранить её как нечто спрятанное, как он необдуманно прятал бумаги в тетради 'бойца РККА', а хранить как что-то забытое, случайно оброненное.
Последний лист занялся по кромке и медленно истлел. Оболеев собрал влажной тряпкой пепел, ополоснул раковину. Побрызгав одеколоном в ванной, он закурил, чтобы окончательно сбить запах горелой бумаги. Других вещей, компрометирующих его, помимо фотографии, в доме больше не осталось.
Вскоре он вышел из уборной и не подходя близко к окну, взглянул наружу. Мужчина, предполагаемый сотрудник, всё так же сидел на лавке. Он устало держал потухшую сигарету, глядя перед собой в одну точку. Как раз в тот момент, когда Оболеев хотел отойти от окна, к нему подошли милиционеры. Один из них достал из нагрудного кармана синюю книжицу, и они стали о чём-то говорить.
Нахмурившись, Оболеев стал внимательно наблюдать за ними. Как будто спокойно беседуя, милиционеры незаметно обступили мужчину с двух сторон. Оболеев уже знал, что случится. Действительно, спустя несколько секунд милиционеры схватили мужчину и рывком подняли с лавки. Как только они его повели по двору, из подъезда выбежала женщина в наспех накинутом платке. Подбежав, она отчаянно вцепилась мужчине в рукав. Послышался крик: 'Паша...', - и тут же оборвался: женщину грубо оттолкнули.
Оболеев взволнованно шагнул к окну. Милиционеры, ведшие мужчину, быстро отдалялись, а женщина, прижав пальцы к губам, побежала к подъезду.
Тяжело вздохнув, Оболеев посмотрел на часы - до подъема Павлуши оставалось десять минут. Наконец, он спрятал часы в шкаф и накрыл их пледом. Тревожное эхо исчезло.
Подойдя к книжным полкам, он достал из гимнастёрки фотографию и, прежде чем вложить её между книг, ещё раз взглянул на неё.
- Лёша?
Одним движением кисти он вложил фотографию под складки одежды и медленно развернулся.
- Доброе утро, Лена. Как спалось?
- Доброе утро. Прости, я заметила, что ты давно встал. Тебя не было... Здесь тоже. Ты был в уборной?
- Да.
- Что-то случилось? Лёша...
- За окном кричали. Всё закончилось: милиция кого-то забрала.
Прижав к себе руки, Елена подошла ближе, глядя на него просящим взглядом, словно продолжая вчерашний разговор.
- Знаешь, так хочется тепла...
- Осень. Почти все листья опали.
- Я не о том... Почему ты так холоден со мной?
Она нервно прикусила губу. Оболеев взял её за руку.
- Лена... Это не так.
- Я всё понимаю. Такой уж я человек... Никаких ко мне чувств. Я тебя понимаю.
- Не надо так.
Он поцеловал её руку и пальцем смахнул блеснувшую у краешка глаза слезу.
- Ты для меня... родная.
Елена посмотрела на него просветлевшим взглядом:
- И снова не говоришь... То, что хочу услышать.
- Это не говорят. Не говорят прямо.
- Ну и пусть не говорят. У нас своё. Но если нет чувств...
Она встрепенулась, услышав, как Павлуша вышел из комнаты. Отвернув голову, она поздоровалась с сыном и торопливо ушла. Оболеев весело подмигнул ему.
- Доброе утро, папа.
- Доброе утро, Павел. Молодец, выглядишь бодро. Взял гантели?
Когда Павлуша убежал, он подошёл к книжной полке и достал фотографию. Восходящее солнце бросило на неё лучи света. Послышалось пение снегирей. Оболеев только сейчас подумал о том, что эта фотография была сделана в день присяги. То есть в сегодняшний день... По старому календарю.
Павлуша вышел с гантелями и приступил к зарядке. Оболеев хотел было поправить сына, но тут же оборвал себя - эти мелочные придирки могли теперь затронуть его волю и достоинство.
Он ушёл на кухню и начал готовить завтрак. Но только он разжёг плиту, как послышались лёгкие шаги. Скрипнула половица рядом и у самого уха робким шелестом прозвучало тёплое дыхание, а следом шёпот: 'люблю'.
Оболеев закрыл глаза. Но Елена, положив ему голову на плечо, не увидела этого жеста. Счастливо вздохнув, она развернулась и ушла.
- Да-да, благодарю вас. Нет, заходить не буду - дела.
Вечером этого дня Павлогин стоял в прихожей Оболеевых. За окном уныло барабанил дождь. Вечерние сумерки липким маревом окутали неосвещённые комнаты. С зонта Павлогина падали капли, и он, приоткрыв дверь, выставил его за порог.
Из открытой двери послышался чей-то голос. Он грустно пел цыганский романс. Оболеев и Павлогин замолчали, о чём-то задумавшись или, быть может, вместе вслушиваясь в певшиеся немудрствующие, простые слова. Но тут кто-то громко включил радио. Голос смолк.
- Что ж, Герман, приходите ещё к нам, - наконец заговорил Оболеев, глядя на Павлогина, нервно перебиравшего в руках часы.
- Знаете, - Герман Андреевич потупил взгляд, - вы были правы насчёт того случая. Я об этом тогда не подумал. Глупость. Если рисковать, то с умом.
- Не стоит это обсуждать. Главное: берегите себя.
Оболеев заметил, что Павлогин хотел сказать ему что-то, но не решался.
- Может, всё-таки зайдёте? Дождь.
- Нет-нет, я домой. Сегодня ведь особенный день.
Оболеев с едва заметным удивлением на него посмотрел.
- День рождения у супруги, Алексей Викторович, - и, встряхнув зонтом, Павлогин зло выпалил, - Вот и нет её дома!
- На работе празднует. Скоро придёт.
- И на работе нет. Ходил. Вот и решил по дороге заглянуть к вам.
- Вы спрашивали?
- Ушла раньше - сказали. И уехала в другую сторону - шепнула там одна мне. Что ж... Я пойду. Ещё раз извините.
Подняв было руку, словно намереваясь похлопать Павлогина по плечу, Оболеев тут же её опустил.
- Не падайте духом, Герман Андреевич. Всё будет как должно. Она скоро придёт. Если что - немедленно приходите или шлите телеграмму.
После крепкого рукопожатия они молча распрощались.
Оболеев, по привычке подошёл к окну, неизменно держа от него дистанцию. Он увидел, как нескладный, 'тяжёлый', но почему-то ему симпатичный Павлогин своим быстрым шагом удалялся по улице. В этот раз в его походке было что-то жалкое.
Дождавшись, когда Лена и Павлуша лягут спать, Оболеев закрыл дверь и подошёл к книжному шкафу. Оглянувшись, он скрытным движением вынул фотографию, но, даже не взглянув на неё, тотчас убрал, дав себе слово больше её не касаться.
Лёжа в постели, он подумал о том, что сегодня и у него особенный день - ровно двадцать один год назад он принял присягу. А ведь вышло так, что именно в этот день он сжёг последние приметы той жизни. Тогда, в Ялте, он тоже её вспоминал. Но не ценил, не берёг её...
Елена повернулась во сне, и Оболеев нежно её обнял. Долго глядя на неё, он принял решение распрощаться с обвившим его душу прошлым.
Но только он закрыл глаза, как тут же мысленно унёсся в тот день, который теперь мог отпраздновать лишь молча.
Пятое октября по старому стилю. Оболеев стоял среди юнкеров, ожидая начала приведения к присяге. До этого на протяжении двух месяцев в них настойчиво вбивались основы офицерской выправки.
- Всегда бодрый взгляд, прямая голова!
- Не смотреть под ноги!
- Не ходить с задранной головой, не выставлять подбородок! Вам, господин Крылов, я скоро начну ставить шкалик на голову во время ваших движений, так как вы продолжаете всё так же безобразно горбиться!
- Распрямите плечи, грудь вперёд! И шаг, шаг! Ходите легко, не вваливайте вес в ногу, на которую ступаете. Движения быстрые, но несуетливые. Господин Крылов, неверно!
Оболеев помнил, что больше половины 'шпаков' накопили тогда по месяцу и по два месяца без отпускных в качестве наказания. А юнкер Крылов, известный 'двоечник' третьей роты, накопил аж четыре месяца без отпускных, чем удивил даже начальство.
Но все юнкера, и даже бедовый юнкер Крылов, были в итоге приведены к подобающему виду, когда можно было выйти в город и не посрамить при этом звание 'алексеевца'.
И вот, почти четыреста человек (включая юнкеров старшего курса) в двух-взводных колоннах стояли на манеже в торжественной обстановке и с трепетом ждали начала присяги.
Однако то значимое для всех юнкеров утро стало для Оболеева едва ли не единственным воспоминанием о тех годах учёбы, которое виделось ему теперь в куда более мрачных красках, нежели тогда.
Он ясно помнил, как их батальон повторял вслух за священником витиеватую вязь слов присяги. Её текст, составленный ещё при Петре Великом, он мог бы повторить и сейчас:
'Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, перед святым Его Евангелием, в том, что хощу и должен его императорскому величеству, самодержцу всероссийскому и его императорского величества всероссийского престола наследнику верно и нелицемерно служить, не щадя живота своего, до последней капли крови, и все к высокому его императорского величества самодержавству, силе и власти принадлежащия права и преимущества, узаконенныя и впредь узаконяемыя, по крайнему разумению, силе и возможности, исполнять...'
Тут же вслед за священником адъютант училища начал читать выдержки из военного регламента, в которых, помимо упоминания о награждениях за храбрость, длинным списком перечислялись все виды проступков и преступлений давшего клятву, и каждый раз произносилась едва ли не единственная за них кара. И вот на них, молодых 'алексеевцев', с глубокой серьёзностью незримо глядящих перед собой, падали грозные слова:
'Смертная казнь', 'смертная казнь', 'смертная казнь'...
Будто не верили их слову, их добровольной верности Государю и Отечеству, а замест этого стращали их земными карами, смертью, Божьей карой за нарушение клятвы. Нет, Оболеев поверил бы одному только слову, а верность из страха ему была не нужна!
Эти слова он теперь приписывал тому, юному Лёше Оболееву, но на самом деле он ни о чём таком не думал, и даже не вдумывался в произносимые священником и адъютантом слова.
Единственная мысль во время целования Евангелия, Креста и Знамени, которая ему запомнилась, была мысль о том, что сейчас его посвящают в рыцари, и он налагает на себя строгий обет чести, которому он теперь обязан неукоснительно следовать.
А еще ему запомнилось, как после целования он с трепетом посмотрел на своего 'рыцаря' - командира роты гвардии-капитана Фриде. Обучаясь офицерской выправке, он всегда держал перед глазами его облик, стараясь к нему хоть отдалённо приблизиться. Он неизменно ловил все его слова и движения, всякий раз восхищаясь их неброской красотой и уместностью, чуждой как искусной изящности, так и грубой, прямолинейной простоте. Однако смерть его, по дошедшим известиям, была так безобразна, что стала сюжетом для похабной байки, распространившейся в кругах революционной солдатни.
Но никто об этом тогда не знал. Тогда, после присяги, он мечтал об одном: жизнь свою сложить так, чтобы она была воспета в поэмах и романах. Как и Андрей Болконский из его любимой эпопеи 'Война и мир', он страстно желал славы. Но ещё он желал любви, и потому счастье жизни ему представлялось в славе, венчающей жизнь общественную, и в любви, венчающей жизнь семейную.
- Господа юнкера, поздравляю вас с принятием присяги и вступлением в ряды нашей славной Русской Императорской Армии!
Счастливый Лёша Оболеев во всеобщем единстве кричал громовое 'Ура!', и теперь, возвращаясь из возвышенных мечтаний в действительность, он с гордостью осознал, что теперь он стал юнкером и имеет право носить мундир и полноправно отдавать честь господам офицерам.
- Теперь все юнкера младшего класса, безусловно, только те, кто имеет на то право, получают отпуск до завтрашнего дня. Явиться в училище к дежурному офицеру ровно в девять часов утра! Ни минутой позже! За каждую минуту опоздания - одно дневальство! И помните, что вы алексеевцы, и потому будьте во всём молодцами и ведите себя так, чтобы все вами только восхищались.
Юнкера, после тщательной проверки их внешнего вида курсовыми офицерами вплоть до каждой складки на мундире, до каждой пуговицы, высыпали из училища в город.
Оболеев, упоённый радостью первого выходного дня, выбежал на улицу. 'Подлецом буду, если не прогуляю все деньги!' - с задором крикнул он и, улыбаясь всплывшему из дальних туч солнцу, стал в стороне от входа, чтобы дождаться своего лучшего друга - после Мишки, конечно - юнкера Ирсанова, Ваньку.
Ирсанов Иван, обладавший красивым природным голосом, был лучшим песенником роты. Особый шарм его слегка азиатскому виду, придавали глаза, в которых всегда выражались нотки печали. Иван был весёлым, лёгким на подъём парнем, но внутри него было нечто такое, чуткое к моменту жизни, как говорил сейчас себе Оболеев, что находило отражение не только в его глазах, но и в его редких, но запоминавшихся окружающим речах и поступках. Бывало, во время общего веселья он запоёт своим волнующим тенором печальную песню, и все как будто заразятся Ванькиной тоскою, и вдруг найдут в себе те же задушевные, будто давно увядшие чувства.
Оболеева с первого взгляда покорила эта загадочность друга. Он сразу же в нём увидел настоящего героя, своего героя, то есть одновременно и романтика, и бесстрашного воина. Во внешности Ивана так же присутствовало что-то воинственное, даже звериное, будто монгольское. Порой в минуты злости во время строевых занятий его лицо принимало жёсткое, даже жестокое выражение, что также нравилось Оболееву. Один раз даже Оболеев слышал, как офицеры обсуждали перевод юнкера Ирсанова в другую роту:
- Ещё испугает Государя. Дикий.
- Ничего, обтесается.
Но всё же его оставили.
- Ай-да, Лёшка, ай-да погодка!
Ванька Ирсанов выскочил из ворот Алексеевского училища вслед за группой юнкеров третьей роты.
- Офицеры не проходили?
Иван ревниво оглядел своего друга.
- Нет, Вань, я внимательно смотрел.
Ирсанов со свойственной ему артистичностью передразнил ротного командира, капитана Болдина, прозванного Глухарём за его неважный слух, и оттого говорившим повышенным тоном:
- Всем господам обер- и штаб-офицерам чужой части надлежит простое прикладывание руки к головному убору. Всем генералам русской армии, начальнику училища, командиру батальона и своему ротному командиру честь отдаётся, становясь во фронт. Слышали меня все? Глухим во второй раз повторять не буду!
Последние фразы он, конечно, додумал.
Оболеев сразу же вспомнил о том, что они теперь 'рыцари'.
- Ладно, давай уж не будем над ним так. А если он на японской повредил себе слух?
- Будь проще, Лёшка! А ты улыбнулся, я заметил! Бранился бы он поменьше, тогда никто бы над ним не шутил. Заслужил!
Они направлялись к извозчику, чтобы разъехаться по своим домам и провести время в кругу семьи. По пути к Ирсанову Оболеев должен был высадиться на Покровке, рядом с которой был его дом. Затем они условились погулять по центру Москвы, чтобы блеснуть своей формой, выправкой, а также зайти в различные заведения. А после они должны были ехать в Петровский парк на дачу к одному из юнкеров их роты, чтобы отметить там в большой компании этот знаменательный день.
Там же, рядом с парком, жила Она, та, с кем он познакомился этим летом. Лишь последние дни их знакомства окрасились поцелуями и душевными признаниями, и теперь Оболеев ждал встречу с Ней так же трепетно, как и встречу с семьёй.
- Ну что, Лёша, похоже, что это наш первый! - тихо сказал Ирсанов.
- Это ведь генерал!
Оба друга вытянулись во фронт и отдали честь. Генерал, сворачивавший в другую сторону, им одобрительно кивнул.
Теперь и вне стен училищ им настояло быть такими же внимательными, восприимчивыми ко внешнему миру, дабы не пропустить того, кому надлежит отдавать честь, и не опозорить алексеевцев. Они знали о случаях, когда до училища доводили ситуации, когда юнкер не обращал внимания на проходившего рядом офицера или генерала, и не отдавал ему честь. За это юнкер подвергался серьёзному взысканию. Но хуже всего была его моральная мука за то, что он навёл тень на свою роту, на своё училище.
Извозчик высадил Оболеева около дома. Вдруг ему пришла идея войти в дом не через дверь, а более необычным способом. Для этого он вбежал во внутренний двор и, убедившись, что никто на него, будущего офицера, не смотрит, взобрался к окну комнаты сестры и постучал в стекло. Как только он её увидел в окне, он тут же приложил палец к губам. Но она, только увидев его, пронзительно вскрикнула:
- Лёша!
И тут же с большой суетливостью стала отворять неподдающееся окно.
Оболеев вскочил в комнату и обнялся с сестрой. Она, бледная и счастливая, с покрасневшими глазами, портившим её некрасивое, бледное, но всё же прекрасное лицо, прошептала:
- Тебя не узнать. И стрижка, и мундир... Ты стал совсем другим!
- Ну и хорошо!
- Непривычно...
- Ничего, Лиз, привыкнешь...
Но Лиза продолжала всё тем же слегка обиженным, и вместе с тем радостным тоном:
- Ты станешь другим... Таким серьёзным... Даже грубым, как все солдаты.
- Нет, не стану, Лиз. Быть может, буду таким на службе, но дома - никогда.
- Неужели так можно?
- Ну, конечно, Лизанька. Но настоящим я всегда буду здесь, в нашем доме, в семье.
Лиза, с характерной для неё переменчивостью чувств, обрадовалась, и тут же резко осунулась:
- Но потом тебя отправят в полк ...
- Такова служба, Лиз. И это вполне может быть Московский полк. Давай не будем гадать... Ведь меня уже ждут?
Лиза, словно маленькая девочка, припрыгнула:
- Ну конечно! И тётушка, и дядя, и Ася с Петей - они тебя так ждут!
Оболеев взял сестру за плечи и задорно посмотрел ей в глаза:
- Ну, веди же! Ты представляешь, что сейчас будет? Раз - и я прыгну в самый центр! Кажется, они тебя не услышали...
Знакомые запахи дома, знакомые звуки, лёгкий шум голосов за дверью, бой настенных часов: здесь был иной мир, здесь от него никто ничего не требовал, не взыскивал с него, а здесь его просто любили. Здесь был мир без жёстких условий военного быта, здесь не были важны ни его манеры, ни его личные качества, ни его старания, ни его находчивость и наблюдательность, а был важен он сам, вне своих внешних достоинств.
- Почему только Лиза услышала мой настойчивый стук в дверь? - с наигранным удивлением и возмущением воскликнул Алексей, быстро вбежав в комнату и встав на обозрение родных.
Комната в то же мгновение наполнилась громкими и радостными восклицаниями, разностройной речью, детскими и взрослыми криками. Момент этой общей встречи, впрочем, как и те часы, проведённые в доме, теперь в Оболееве значили куда больше, чем часы недавно им принятой присяги, исполненной величавой суровости.
Под дружные возгласы и нескончаемые расспросы они садились за большой стол, и Алексей продолжал и тогда, во время застольных бесед, быть дирижёром всеобщих настроений и чувств, и всё больше шутил, чем говорил серьёзно. Все с нескрываемым восторгом любовались им и его мундиром, и внимательно слушали его рассказы и шутки о первых месяцах его юнкерской жизни, преподнесённых им в самом радужном цвете.
Кто же тогда мог знать, что принесёт им следующий, 1914 год!
- Алёшенька, как тебе там живётся? Тяжело?
Алексей остался наедине с матерью в своей комнате. Их по-прежнему отделяла та же стена отчуждённости, половинчатой искренности, которая давно между ними установилась, ещё со времён его подросткового возраста. Мать, рано лишившись мужа, и оставшись с тремя детьми, стояла перед ним, как и всегда неся на себе отсвет той вечной нужды, и усталым и встревоженным взором глядела ему в глаза.
Все её дети были до крайности гордыми и обидчивыми, а она, напротив, всегда виновато и послушно смотрела на всякого, к кому приходила в дом. Оболеева смущала эта привычка в матери, нанесённая ей бедностью, и он, теперь ощущая себя рыцарем, думал о том, как избавить её от нужды обращаться к тем, кто способен её обидеть, высокомерным ли взглядом, обидным ли словом, равнодушием или бесцеремонностью.
- Ничего, мне кажется, у меня получается. А строевые занятия меня совсем не угнетают. Напротив, закаляют для службы. Лучше расскажи, как вы здесь живёте. Как Лиза?
- Она по тебе скучала, - мать, не отрываясь, глядела на него, - А ты стал таким уже взрослым.
- Это мундир таким делает. Ты привыкнешь к нему, и я буду казаться тебе таким, каким был.
- Как вас там кормят? Тоже ничего?
- Просто превосходно.
- А товарищи как, не обижают?
- Ну что ты...
- Нет, ты так осунулся и исхудал...
Он хотел говорить о более возвышенных вещах, о звании офицера, о присяге, а такие мелочи ему казались не стоящими для первой встречи.
Нет, он тогда ещё не думал о том, что материнская любовь часто являет себя в столь обыденной, кажущейся мелочной, заботе, нежели в пышных речах, более характерных для тех, кому ты безразличен.
Под конец разговора мать протянула ему деньги:
- Вот, Алёшенька, это на отпускные, на учёбу...
Но Оболеев, тут же оставив мысли о демонстрации своей лихости, твёрдо ответил:
- У меня осталось ещё много денег, ведь трат у нас почти нет. Я возьму их в следующий раз.
Хотя нет, всё же он должен сдержать своё слово, и прогулять все деньги, да только никто не заметит этого его широкого жеста...
Напоследок мать, бережно положив тряпочку с деньгами в шуфлядку, перед выходом в залу его обняла:
- Как же я рада тебе, Алёшенька!
Оболеев хотел было засмеяться в ответ, но взглянув в лицо матери, увидел на её щеках слёзы. Боясь расплакаться, он поспешно отвернулся.
Только во время войны он понял, что эти короткие встречи, помимо радости, приносили матери и боль от нового расставания.
Оболеев выскочил на улицу около своего дома и решил, не откладывая, сейчас же поведать Мишку. Они не виделись несколько недель. Он шёл по улицам той, старой Москвы: от Маросейки через Лубянскую вышел на Ильинку, затем миновал Иверскую часовню у Воскресенских ворот и вышел на Манежную; оттуда - на Охотный Ряд и на Знаменку, недалеко от которой жил его друг.
В памяти его дореволюционная Москва вставала в лихом веселье, в шумном раздолье. Она была так разительно несхожа с нынешней, присмиревшей, угрюмой Москвой. Теперь он видел в ней то, чего не видел тогда: а именно непосредственность человеческих чувств и лёгкое восприятие жизни. Вольной атмосферой дышала старая Москва.
Он радостно шёл по улицам города, отдавая честь встречавшимся офицерам. Вот он молодцевато перепрыгнул лужу, но тут же осадил себя - 'не по-мальчишески ли вышло?'. Но убедившись в том, что вышло ладно, он вновь залюбовался своей наружностью, представляя, с каким восхищением на него все смотрят, смотрят на его осанку, на его лёгкий шаг, на его мундир, на окрылённое радостью выражение лица, на счастливый блеск его глаз.
Он вновь не удержался и ловко перепрыгнул очередную лужу, и тут же с удовольствием заметил, как проходившая барышня ему втайне улыбнулась.
А сколько лиц и характеров тогда можно было встретить! И в каждом облике сразу читался род деятельности человека, его принадлежность сословию. Вот только что улыбнулась ему изящная барышня, а вон там он как будто узнавал в женщине даму полусвета, а рядом с ним на торговой, ярмарочной Ильинской стояли купцы с их подчёркнутой солидностью, грубоватостью манер. А вот он отдал честь мимо проходившему офицеру, что по той моде носил длинные усы, который, помимо внешнего облика, сразу же выделялся среди других своими особыми, свойственными лишь его сословию, манерами.
Кругом много рабочих, извозчиков с их весёлыми, но чаще хмурыми лицами. Но он не задерживал на них взгляд.
Однако были и удручающие картины быта, но не здесь, на Ильинской или дальше, на Красной площади, а в других закутках, но не таких уж далёких от центра Москвы. В памяти его неохотно всплыла картина во время одной из его пеших прогулок, когда около кабака лежала женщина, мертвецки пьяная, и её боязливо тормошил мальчик, её сын, жалобливо причитая: 'Маменька ну вставай же, вставай. Смотрят...'. И кто-то, быть может, хозяин кабака, бранил её отборными словами: 'А ну, не портить вид! Тут господа ходят, а эта мерзость разлеглась тут, как у себя на лавке'.
Но воспоминания о том счастливом дне в нём ярко залиты светом, и он не хочет тревожить их подобными картинами.
Каждый раз, вспоминая тот день, он видит, как залихватски перебегает улицу, ловко увёртываясь от извозчиков. А если кто кого спугнёт, то не беда, на то она и жизнь, чтобы крутить своё колесо, поднимая из сердца вереницу чувств, и при этом юлить им, дабы наполнить эти чувства ощущением лёгкого, но всё же приятного риска.
- Господин офицер, подайте Христа ради.
Оболеев, недавно вновь отдавший честь - на этот раз второму за день генералу, - и наслаждавшийся ладностью всего, что он делает в этот день, посмотрел в ту сторону, откуда донесся голос.
Рядом с ним стоял испитый мужчина лет пятидесяти, в сильно изношенной одежде, но всё же не опустившийся окончательно, с чертами, сохранявшими толику приличия. Наблюдательный Оболеев сразу же отметил в его глазах нотки лукавства.
Не раздумывая, он тут же подал ему двадцать копеек.
- Благодарю вас, господин офицер.
Алексей в ответ ему несколько стыдливо улыбнулся, хотя намеревался держать себя серьёзно, делая вид, что ничего не произошло.
- Господин юнкер, разве вы не видите, кому даёте деньги?
Оболеев обернулся. Рядом с ним стоял крупный мужчина в безукоризненно сшитом светлом костюме, обладавший очень пышными усами и держащий в руке богатую резную трость, с помощью которой приобретал свой собственный неповторимый облик, каким богата была старая Москва.
Они стояли недалеко от часовни-памятника героям Плевны, усыпанного медно-жёлтой листвой. В солнечном свете она ярко рдела золотистыми красками.
- Я даю тому, кто попросил, - холодно ответил Оболеев, отводя взгляд от часовни.
- А вы подумали, на что он вашу милость употребит? Прошу прощения, не представился, купец первой гильдии Степан Васильевич Мешиков, - сказал он с заметной важностью, и, ещё раз окинув Оболеева оценивающим взглядом, восторженно добавил, - У вас такой бравый вид! Воистину, юнкера - наша московская гордость.
Мгновенно в Оболееве произошла перемена - он с большой благодарностью и уважением взглянул на вдруг ставшего симпатичного ему господина, который смог по достоинству оценить его выправку.
- Если этот господин пропьёт - то и Бог с ним, - охотно ответил он, когда пьянчужка от них отошёл. - Заодно поест и не останется голодным.
- Звучит благородно, господин юнкер. Сколько же вы ему подали?
- Двадцать копеек.
Мешиков с едва уловимой хитринкой посмотрел на Оболеева, хотя тот ожидал увидеть на его лице восхищение своей щедростью.
- Сердце у вас есть, - одобрительно проговорил он. - Пущай к делу приложим. Прокофий!
Из соседнего трактира поспешно вышел мужчина в засаленном фартуке:
- Слушаюсь.
- Этому - щи да каша, чай - в счёт господина Мешикова. И без вывертов. Понял меня?
- Понял, Степан Васильич.
Мешиков неторопливо отсчитал монеты на ладонь трактирщику. Затем, подозвав пьянчужку, строго на того посмотрел.
- Как звать-то?
- Степаном.
Мешиков широко улыбнулся.
- Тёзка, значится. А если так, то вот тебе и от меня гостинец.
Размашистым движением, как и всё, что он делал, Мешиков вынул визитную карточку, вывел на ней несколько слов и протянул Степану:
- А это - завтра к девяти в мою контору, спросишь приказчика и покажешь ему. Сыщется тебе работёнка. А коль не придёшь - твоя воля. Но тогда не пеняй.
Степан низко поклонился.
- Благодарствую... Сделаю, как велено.
Коротко взглянув на Оболеева, Мешиков снял шляпу и, обернувшись к часовне, осенил себя крестным знаменем.
- Помяни заодно плевенских, за Отчизну павших. Не нам забывать.
Степан поспешно перекрестился. Робко глядя себе под ноги, он перебирал в руках поданную ему карточку.
- Так и сделаю, барин.
- И не гневи Бога, Степан - шанс не пропей. Жалеть потом будешь.
Оболеев с сочувствием посмотрел на Степана - уж хоть бы не пропил! А Мешиков, отдав ещё несколько распоряжений, пригласил его в недалёкий трактир 'по рюмочке'. Когда они двинулись в путь, он сразу стал поведывать ему о своих фабричных делах, как он приговаривал - 'по-мешиковски скроенных' - невзначай упомянув, их династия была известна ещё при 'Лексее Михайловиче'. Оболеев с удовольствием слушал своего нового знакомого, хоть и мало понимая его деловых речей.
Получив от Мешикова приглашение в свой дом и после сердечно простившись с ним, Оболеев, слегка хмельной от выпитой рюмки, продолжил свой путь к Мишке.
Однако Мишки не оказалось дома. Он доведался, что тот уехал на дачу в Химках готовиться к поступлению на медицинский факультет, а также, по своему созерцательному складу, наслаждаться последними звуками и красками убегающей в свою мрачную пору осени.
Когда Оболеев оказался на широкой Арбатской площади, Москва зазвенела густым колокольным звоном из Архангельского, Успенского, Благовещенского, Верхо-Спасского соборов и других московских церквей.
Он шёл по Маросейке, чтобы оказаться на Чистых прудах, на которых он условился встретиться с Ваней Ирсановым. Оттуда они, после городской прогулки и посещения некоторых увеселительных заведений, должны будут отправиться на извозчике к Петровскому парку, откуда Оболеев пойдёт в гости к Ней, о чём он уведомил Её в письме. А после он уже присоединится к товарищам-юнкерам, и оттуда они все вместе поедут обратно в училище.
Ванька появился и встретил друга полюбившимся ему приветствием:
- Ай-да, Лёшка, ай-да молодец! Всех повидал?
- Только Мишки не встретил. Но узнал, что он в Химках, готовится к поступлению.
- Ай-да, Мишка, ай-да молодец! - продолжал балагурить Иван, и вдруг серьёзным тоном негромко спросил:
- Наташа ведь ждёт тебя? Давай поедем с тобой сейчас на дачи. А я погуляю, я люблю гулять. А потом все вместе пойдём к представлению. Его ведь покажут сёстры Андреевы? Ты же их знаешь? Ну, либо пойдём по отдельности. В общем, Лёшка, не думай обо мне. Займу себя!
Оболеев с благодарностью посмотрел на друга. Вот если бы Мишка был рядом... Тогда из их троицы сложилась бы такая дружба!
- Ох, Ваня... Да, ждёт.
Ваня засмеялся:
- Ай-да, Наташа! Чудо чудное да диво дивное. А это я уже не в шутку, это серьёзно. Ну что ж, по коням, гусары, ведь уже вечереет!
Они остановили извозчика.
- А ну-ка, прокатишь ли нас так, чтобы душа на распашку, вся, без остатка? Ну а мы в долгу не останемся! Ведь мы алексеевцы! - задорно кричал счастливый от близкого свидания Алексей извозчику, ещё трезвому, и потому хмуро глядевшему на 'барчуков' и прикидывавшему, сколько он сможет заработать за эту ходку.
- Не подведу, барин.
- А ну-ка, Ванька, - перекрикивал всех на улице Оболеев, - ай-да по коням!
Смиренно проехав главные улицы, двойка лошадей по мановению извозчика вдруг пустилась вскачь.
- Эге-гей! - крикнул Оболеев, будто и взаправду душу свою открыв на распашку. Он представил свидание с Наташей, шумное застолье с товарищами-юнкерами, а дальше... Раскинувшийся океан жизни, волны счастья которого ещё не успели до него дойти, стоявшего на самом краешке его берега.
Оболеев распахнул мундир, и ветер пронизывал его насквозь, но он знал, что ему всё нипочём, что нет на свете того, что ему не под силу: и полная самоотверженности служба Государю и Отечеству, и любимая женщина, ради любви к которой он готов был на всё, и верные друзья, с которыми любое дело - полдела, и любая беда - полбеды.
- А ну-ка Ваня, заводи песню! - восторженно крикнул Оболеев.
И Ваня Ирсанов, блеснув печалью глаз на своём слегка калмыцком лице, затянул песню, из тех, что таил в себе для пришедшего для неё мгновения:
Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали...
Товарищ, мы едем далеко,
Подальше от милой земли.
Не слышно на палубе песен,
И Красное море шумит,
А берег суровый и тесен, -
Как вспомнишь, так сердце болит.
- Эх, Ваня, - заплакал вдруг Оболеев, - такая песня... Обязательно мы выпьем за наших героев павших. Помянем их.
И вдруг, мотнув головой, запел:
Едут, поют юнкера Гвардейской Школы
Бубны, литавры, тарелки гремят.
Грянем 'Ура!', лихие юнкера!
За Матушку-Россию и за русского Царя!
Ветер трепал его мундир, пронизывая холодом, но разгорячённый Оболеев, выпятив ему навстречу грудь, мчался на двуконном извозчике, с товарищем своим залихватски распевая песни, и утирая ещё мокрое от слёз лицо.
- Вам надлежит 28 октября в 8:00 явиться в комендатуру, товарищ комбат. Распишитесь.
Дежурный по части со строгим и бесстрастным лицом подал повестку. Всем видом он демонстрировал свою крайнюю занятость, а также безмерно высокую цену отнятого у него времени за каждое слово и действие.
Расписавшись в повестке, Оболеев вышел из здания военного корпуса. Укутавшись в шинель, сливаясь с толпой и теряясь в сером бесцветии неуютной осени, он спешил на предстоящий концерт.
В вечерней мороси его смутный силуэт прорезал рассечённое людским потоком пространство. Твёрдым шагом, не задерживая взгляда, он невидяще обходил встречавшиеся на его пути человеческие фигуры.
Оболеев взглянул на часы - до начала концерта оставалось сорок минут. Если он дальше пойдёт по намеченному пути, то может не успеть. Вовремя обойдя внезапно остановившуюся перед ним женщину, он резко повернул вправо.
Он принял решение дойти до здания кинотеатра дворами. Здесь, в Москве, этот взятый на себя риск ему виделся разумным.
Открывшийся вид напомнил ему атмосферу городка Вологодской губернии, в котором он жил до Москвы. Засунув руку в карман шинели, Оболеев тронул металл нагана и двинулся по новому пути.
Он шёл по тёмным дворам, как давно привык: заранее разделяя пространство на сектора и уделяя особое внимание аркам, углам и тёмным карманам стен. Редкие фонари у подъездов в дождливом сумраке дрожали полосками света, бросая на землю жёлтые круги. В них виднелось стекло, битый кирпич, груды тряпок.
Всматриваясь в подозрительные силуэты, в открытые окна, Оболеев случайно ступил на стекло. Воздух прорезал звон. Он тихо выдохнул: это мелочь, куда опасней - люди. Если подпустишь близко - можешь не успеть. Удар ножа молниеносен, и никакая натренированная реакция не спасёт.
Морось постепенно стала дождём. Шумом своим он заглушил редкие и случайные звуки. Теперь нужно быть внимательнее, но пока - всё спокойно.
Пройдя половину пути, Оболеев заругал себя за чрезмерную осторожность - вокруг него был мир, а не война.
Наконец, кроме случайных прохожих и редких пар, он увидел шайку подростков. Он по опыту знал, что это самый опасный и бесшабашный народ. Оболеев прошёл мимо мальчишек, не останавливая на них взгляда, но его и не отводя. Главное - не выказывать беспокойство и страх.
Всё хорошо: проводив его взглядом, мальчишки с прежней горячностью продолжили разговор.
Вскоре из мрака, в свете двух фонарей, показалось знакомое здание. Оболеев быстро поднялся по ступеням и вошёл в него.
Перед ним открылась обстановка, ещё державшая дореволюционный вид: лепнина, балюстрады, высокие потолки, хрустальные люстры. Но всё это было уже перетянуто новым ремонтом: масляная краска на стенах, свежий пол, агитационные плакаты, афиши.
Войдя в фойе кинотеатра 'Спорт', Оболеев оглянулся. У буфета толпилась публика, скупавшая газировку и пончики. За ней, на эстраде, музыканты готовились к началу выступления. Придав своему лицу ещё большую бесстрастность, Оболеев вошёл в толпу, выделяясь в ней лишь военной формой: гимнастёркой, галифе и сапогами. Он стал прохаживаться вдоль афиш, невидимо разглядывая их.
Сегодня он надеялся снова увидеть её. На этот раз она играла в кинотеатре в перерывах между сеансами, и поэтому он купил билет на ненужный ему фильм 'Предательство Марвина Блейка'.
Присмотревшись, к эстраде, Оболеев увидел, что к выступлению готовился не симфонический оркестр, участником которого была она, а народный ансамбль. Посмотрев на часы, он понял, что пришёл слишком рано.
Как раз в это время раздался неестественно-восторженный возглас:
- Дорогие товарищи, народный ансамбль рабочих Первого государственного автомобильного завода имени Сталина хочет исполнить для вас, и в особенности для находящихся здесь командиров нашей Рабоче-крестьянской Красной армии, песню 'Гулял по Уралу Чапаев-герой'!
Оболеев тут же повернулся и, изобразив скупую приятность на своём лице, одобрительно кивнул. Вести себя подозрительно было не менее опасным, чем быть неосмотрительным, и он быстро уловил суть поведения краскомов с их нарочитой суровостью и бесцветностью на людях и службе. Но при этом краском ни в коем случае не должен казаться нелюдимым или быть 'весь в себе'. Он старался вести себя подобающим образом.
Заиграла песня. Оболеев по-прежнему ходил вдоль афиш, играя всё ту же незаметную роль на сцене, когда актёр обязан запомниться лишь своим присутствием в нужном месте, но не своей игрой. До его сознания донеслись слова революционной песни:
Блеснули клинки, и мы грянули: ура!
И, бросив окопы, бежали юнкера.
Оболеев с непроницаемым лицом слушал песню, по-прежнему занимая себя чтением афиш.
И вот, ровно в семь часов, он услышал за спиной шум струнных инструментов и многочисленных шагов. Однако он нашёл в себе выдержку на него не обернуться, желая видеть её не в суетливом приготовлении оркестра к выступлению, а уже сидящей на стуле и играющей на скрипке.
Дирижёр, приятной наружности мужчина в преклонных годах, высокий и сухощавый, по всей видимости выступавший ещё до революции, любезными манерами поприветствовал ожидающую фильм, и потому невнимательную к его выступлению, публику:
- Товарищи, разрешите представить вашему вниманию несколько вальсов из репертуара Иоганна Штрауса-младшего.
На первые звуки вальса 'Вино, женщины и песни' Оболеев обернулся. Под этот вальс он танцевал на одном балу в начале 1914 года. Но музыка в этот момент ему была не важна. Он смотрел на неё.
Слегка склонив голову, она сидела во втором ряду оркестра. Она казалась ему серьёзной и сосредоточенной. Впрочем, она такой всегда была за игрой. Тонкие пальцы одной её руки мягко подбрасывали и опускали смычок в унисон с другими смычками, а пальцы другой её руки танцевали на струнах.
Стараясь вновь запомнить каждую черту её лица, он внезапно осознал её схожесть с одним домашним портретом. На нём была изображена безымянная девушка в голубом холстинковом платье, со спокойным и грустным взглядом, с той же 'ренессансной' причёской: волосы гладко облегали уши и сзади собирались в пучок...
Он стоял среди равнодушной публики с характерным для него в обществе закрытым и серьёзным лицом, и никто из тех, кто стоял рядом, не смог бы предположить, как он без остатка был захвачен музыкой, и какие чувства она пробудила в нём.
Перед его глазами вспыхивали картины забытых воспоминаний и давних, несбывшихся надежд. Многое не сбылось...
Вглядываясь в её облик, он попытался представить её в мгновении той, несбывшейся жизни, настроение которого отражал в себе вальс, представить её на балу, без остатка захваченной его лёгкой грустью и весельем, но не смог. Её взгляд, нёсший в себе отпечаток какого-то внутреннего излома, не дозволил.
Последние звуки вальса стихли, уступив место шуму дождя. Оболеев оглянулся - публика, снисходительно похлопав и не считая нужным ждать, пока музыканты им раскланяются, развернулась и пошла в зал смотреть кино. Но он всё так же стоял на месте и аплодировал, глядя на неё. И вдруг он на мгновение встретил её взгляд... Нет, ему почудилось.
Когда музыканты стали складывать инструменты, Оболеев сел на стул, делая вид, что кого-то дожидается. Однако его внутренний голос воспротивился, и он застыдил себя малодушием за подобную фальшь. Он быстро встал и направился к гардеробу.
Надевая шинель, он услышал слова дирижёра, задёрнутые звуками дождя:
- Да, конечно, конечно, Гос... Товарищи, прошу вас, не забывайте, что завтра в восемь часов репетиция.
Значит, их рабочий день закончился... Оболеев, достав из-под шинели зонт и шагнув к выходу, обернулся. Невольно ища её глазами, он случайно столкнулся с её взглядом. Одна зрительная вспышка - и она, опустив взгляд, наливала из бутылки воду маленькой девочке, сидевшей на стуле.
Поток осеннего воздуха обдул его из открытой двери. Ещё звонче зашумел дождь. Оболеев резко развернулся и пошёл в её сторону.
- Позвольте вас проводить.
Елизавета быстро взглянула ему в глаза:
- Не стоит, благодарим вас, мы переждём дождь здесь. Мы, то есть я, работаем здесь в оркестре, и нам разрешат остаться после закрытия.
- Я полагаю, ливень будет идти всю ночь.
Елизавета смутилась:
- Что ж, если так, то мы с дочерью перебежками доберёмся до дома. Нам не очень далеко. Ещё раз спасибо вам.
Оболеев только теперь подумал о том, что она мама этой милой девочки и удивился тому, какой она кажется юной, какие у неё девичьи движения, и только глаза, трогательные и глубокие, говорили о пережитом.
Вдруг его твёрдое лицо смягчилось улыбкой глаз, и он полуопустил их. В этом движении неожиданно мелькнул тот, прежний, двадцатилетний Лёша Оболеев, которого он давно считал в себе утраченным. Он посмотрел на девочку, и мягко улыбнулся ей уголками рта.
- Передай после, пожалуйста, этот зонт маме. И попроси её следить за тем, чтобы ты не промочила ноги.
Оболеев отдал зонт Катюше.
- Какой красивый зонтик! - тихо и как будто про себя, но всё же вслух произнесла она.
- Катя! - Елизавета строго посмотрела на дочь, и, подняв свои ланьи глаза, робко взглянула на Оболеева, - Зачем же? У нас есть свой.
- Вас двое. А мне недалеко. Прошу вас, не думайте об этом.
И после недолгой паузы твёрдо добавил, внутренне волнуясь:
- Но всё же осмелюсь ещё раз предложить вам свою услугу.
Улавливая согласие в её глазах, и оберегая её от неловкого ответа, Оболеев протянул руку:
- Позвольте взять вашу скрипку.
- Довезла, голубушка, довезла, кормилица! Ах, да не дёргайся же, мать твою-перемать...
Егор Александрович Погоскин поспешно вышел из одноместной повозки под ласково-грубые окрики возницы. Он решил добраться до вокзала 'с шиком', как говорили теперь, или, как он сам приговаривал, 'по старинке' - на извозчике, о чём, однако, он теперь глубоко сожалел. С жадностью вдыхая вечерний воздух после сильной тряски, Егор Александрович торопливо доставал из-под вылинявшего сиденья большой дорожный чемодан. В тот же миг недалеко от него с рёвом остановился автомобиль, обдав его запахом бензина и горючего дыма.
Свет вечерних электроогней падал на круп муругой лошади, смутно освещая рябое лицо возницы. По дороге Егор Александрович пытался расспросить его о житье, о причинах переезда в столицу, угадав в нём старого крестьянина. Однако ничего путного он не добился. 'Когда-тось старостой был, десятины раздавал, в кулаке всех держал. Боялись меня' - вот и весь сказ.
Расплатившись, Егор Александрович направился ко входу в здание Курского вокзала. Над входом мягко колыхался по ветру растянутый на добрую треть здания плакат. Прочитав на нём лозунг, он почему-то не почувствовал к нему прежней неприязни, и, поправив на голове шляпу, бодрой походкой вошёл в здание.
Оказавшись в его богатых интерьерах, он внимательно осмотрелся. Со второй половины двадцатых годов он был здесь не раз, но всегда в страшной спешке, и только теперь, приехав на вокзал заблаговременно, он словно впервые увидел многочисленные вывески, подсвеченные яркими электролампами. Заметив среди них надпись: 'Общественное питание - путь к новому быту', он увидел вдали столовую. Он хотел было зайти туда, но услышав с прилавка доносящуюся ругань, развернулся и пошёл к выходу на пути.
Выйдя на перрон, Егор Александрович остановился под железным навесом, под которым, прячась от лёгкой мороси, плотно стояли группки людей.
В это время к перрону медленно подъезжал поезд с табличкой 'Москва - Харьков'. Это был его поезд. Валерий Константинович Озеров сдержал слово, направив его, как и обещал, в край его детства, который он уже посещал в двадцатые годы, и о котором написал обстоятельные заметки, часть из которых была опубликована в одном аграрном журнале.
Выдохнув в сгустившийся вечер бледные клубы пара, поезд с протяжным скрипом остановился. Погоскин взглянул на часы - оставалось ровно сорок минут до отправки.
Ожидая открытия дверей, Егор Александрович осмотрелся, отметив, как быстро начал наполняться полупустой перрон.
Все, как обычно, спешили. Здесь, рядом с ним, у мягких вагонов, стояла публика постарше. Как и везде, было много военных. Остальные, как он полагал, были командировочными; угадывались они и по серым однотипным костюмам, и по нервной, суетно-деловой речи. Были и женщины, и даже несколько девушек, все до одной с модными укороченными причёсками. Как и почти вся московская молодёжь, вели они себя весьма живо и непосредственно. Одна из них с неловкостью выслушивала причитания матери, время от времени бросая нетерпеливый взгляд на закрытые двери вагона (Егор Александрович, отметив крайнюю изношенность их одежды, сразу подумал, что они ошиблись классом вагона):
- Спаси тебя Христос. Что ж это такое? Оставить человека без жилья. Как же ты будешь? Спаси тебя Христос!
Этот отчаянный возглас утопал в то жалостливых, то злых репликах из многочисленных 'командировочных' кругов:
- Так я ему так и сказал: полпредам, торгпредам, замторгпредам ...
- Фордзон - машина ненадёжная. Я тебе говорю. Успевай только ездить в Москву... Бедовая машина. Я тебе говорю.
- Бухгалтерский учёт забыл принять. Голова теперь с плеч. Да это Клавка по экспедиции провела...
А где-то вдали раздался то ли плач, то ли нервный смех, тут же заглушенный строгим окликом человека в форме:
- Об этом следовало доложить коменданту станции отправления, гражданочка. Ну-ка, пройдёмте!
Вслушиваясь в сутолочь людских разговоров, за которыми проступал мир далёких, но в чём-то близких ему людей, Егор Александрович полной грудью вдыхал терпкий воздух, пропахший угольным дымом. Этот особый 'вокзальный' запах был для него необъяснимо приятен.
Он тихо улыбнулся, вглядываясь вдаль, в сторону грязных улочек, бесприютно примостившихся у железной дороги. Окружавший его нескладный пейзаж, как и окутавшие его слух деловые речи и раздражённые окрики, теперь показались ему странно живописными.
Эта поэтика железных дорог жила в нём ещё с самого детства. Не исчезла она и теперь, хотя ему не раз приходилось ездить в товарных вагонах во времена ссылки, с открытым нужником на весь вагон, в тесном соседстве с разностайным народом, как и он, сидевшим или лежащим на колкой и затхлой соломе и угрюмо молчавшим и жалующимся Богу, судьбе, или тому, кому несчастный человек, разуверившийся, но ещё не утративший надежды, мог поверить свои невзгоды.
Разделённое горе притупляло собственное: смиренно ехали ссыльные по угрюмому северу, среди не ведающих края сибирских лесов, страдая от холода, а после нескольких дней пути - и от притупляющего сознание голода.
Раздался дальний звон колокольчика - рядом с ним бесшумно проехала багажная электротележка. Погоскин съёжился, с усилием отогнав неприятные воспоминания.
Где-то вдали застучали колёса - видно, близился поезд. Ухватив слухом какой-то шутливый рассказ, исполняемый с актёрским талантом, он глубоко вздохнул и стал с наслаждением вслушиваться в кипевшую жизнь.
Спустя несколько минут двери вагона отворились. Погоскин, стоя рядом с проводником, тут же подал ему билет и плацкарту. Со старой, не терпящей суеты церемониальностью, проводник важно раскрыл ведомость, неторопливо нашёл нужную строку и поставил чёткую отметку карандашом. Привычным движением оторвав корешок плацкарты, он с некичливым достоинством произнёс:
- Пожалуйста, товарищ. Ваше купе - второе, место двадцать первое. Будьте осторожнее на ступенях.
Войдя в пустой вагон, Егор Александрович очутился в помещении, оформленном с той же классической основательностью, что и вагоны давних лет: те же резные буазери, те же обои с тонкими вензелями, такого же пыльного цвета подёрнутые портьеры с кружевной каймой. Здесь ещё хранилась прежняя любовь к быту.
Но всё это было лишь внешней красивостью. Душа же вагона, как он её ещё издавна чувствовал, жила не в этих интерьерах, а ютилась она в дальнем конце коридора, у двери проводника - там, в углублении стены, точно так же, как и здесь, стоял почерневший медный самовар. Под его изогнутым носиком неизменно поблёскивало никелевое блюдце.
Егор Александрович умилённо всматривался в давно им не виданный в поезде самовар, мягко ступая по ковру коридора. 'Сколько же душ исповедалось в часы дорожных бесед за чашкою чая! Сколько речей утекло! Да где ещё могла возникнуть такая любовь к одолеваемым пространствам, к дальней дороге? Ведь только в ней наш человек, не намеренно, а как бы мимоходом, мог вырваться из этого постылого быта' - в нахлынувших чувствах думал он, попутно ища своё купе.
Найдя вкладыш со своей фамилией, Егор Александрович остановился и с необъяснимым волнением открыл дверь. Вновь в нём зазвучали те забытые беседы, которые он, маленький мальчик, а после подросток, тогда только слушал, от непонятного волнения обжигая губы о время от времени разливаемый кем-то из 'своего чайника' чай.
Бережно тронув настольную лампу, он ощутил забытое чувство дорожного очага.
Раскрыв чемодан, Егор Александрович достал томик Блока, чайник, связку баранок, кусочек мыла и аккуратно сложенное полотенце, невольно вслушиваясь в дальнюю преддорожную суету.
Вскоре один за другим в купе вошли его попутчики и, приятно и просто поздоровавшись друг с другом, устроились на своих местах. Поезд неторопко двинулся в путь.
Рядом с Егором Александровичем расположился худощавый, высокого роста человек с выразительными, острыми чертами лица, по фамилии Булибин - работник 'по линии транспорта', как он вскоре представился. Был он одет в коричневый кожаный плащ поверх гимнастёрки, придававший его облику ещё больше весомости. Напротив него расположился инженер-механик МТС Кривоносов, полный мужчина лет сорока с добродушными, расплывшимися, чуть 'бабьими' чертами. А с ним, у окна, сидел маленький, малоприметный Васильев, снабженец завода подшипников, направляющийся, как и его сосед, из столичной командировки домой в Харьков. От него сильно пахло 'Шипром', вносившим свой густой аромат в общий букет запахов, из которых Егору Александровичу особенно был ощутим запах табака, исходивший от Булибина.
Вечерние огни покидаемой столицы мягко плыли вдоль окна, бросая в него тёплые блики. Стук колёс мягко вторил лёгкому качанию вагона.
- Добро едем, - подмигнув Погоскину, весело произнёс Кривоносов, раскрывая лежащий на коленях чемодан. Бледный свет фонарей застывшим мерцающим пятном падал ему на лицо, выявляя в его иссиня-жёлтых глазах затаённую усмешку.
- Разрешите закурю? - Булибин ловким движением достал из размокшей пачки 'Блюминга' папиросу и слегка ударил её кончиком о стол. Он внимательно оглядел присутствующих.
- Если остальные не против - я поддержу, - словоохотливо отозвался Кривоносов.
- Не беда, товарищ Булибин, - приглушенным тенорком подхватил Васильев, суетливо взмахнув руками. Его пугливо распахнутые глаза ярко блестели в свете зажжённой лампы.
- Это главное. Чтобы всем было удобно. Принял, - чеканно, но дружески произнёс Булибин, резким движением пальцев чиркнув спичкой.
Погоскин ещё раз оглядел попутчиков - все они ему сразу понравились. Даже Васильев, тщедушность облика которого искупала его доброта, заметная в нём с первого взгляда.
Повернувшись к окну, Егор Александрович стал с наслаждением смотреть на плывущие, тревожимые ветром леса, сменившие уплывший вдаль городской пейзаж.
'Печальный, почерневший, угрюмый край, то ласковый, то неприветливый, но всегда такой нестройный и неприглядный...', - Егор Александрович принялся сочинять строки для будущей статьи, при этом постоянно попрекая себя за излишнюю минорность своих чуждых времени чувств.
В минуты ощущения нескладности придумываемых им строк он вновь и вновь возвращался к мыслям о Елизавете.
Краем уха он услышал, как между соседями по купе завязалась оживлённая беседа. Вскоре его мысли прервал звучный тенор Кривоносова:
- Товарищ Погоскин, а теперь вы поведайте о себе. Кем работаете? Куда едете? Чемодан-то у вас побольше нашего.
- Что вы там увидели? - тихо спросил Булибин вслед за Кривоносовым.
- Леса. Вроде бы привычный пейзаж, а завораживает... Когда едешь в вагоне. Вот я и выпал из нашего коллектива. Возвращаюсь!
- Вы не выпадайте, товарищ! С нами весело!
- Я с вами, с вами, друзья, - игриво и чуть смущённо ответил Егор Александрович, вновь напомнив себе о недавнем зароке зорко наблюдать внешнюю жизнь.
Кривоносов широко улыбнулся и подмигнул нахмурившемуся Булибину:
- Так куда вас дорога ведёт?
- В колхоз.
- Так это ж по нашей части!
- Командировка? - Булибин повернулся к Погоскину, на ходу вдавив в пепельницу выкуренную папиросу.
- Верно, я журналист. Вернее, желаю им работать. Это моя первая поездка. Я должен написать статью о колхозах. Знаете, - Егор Александрович оглядел собеседников, чувствуя нахлынувшую к ним расположенность, - немного волнуюсь.
И тут же он услышал хор одобрительных возгласов:
- Это всегда так. Ничего!
- Я тоже волнуюсь... Вот в таких моментах. Причём всегда, вот абсолютно всегда, - фальцетом проговорил Васильев, потирая смятым платком мокрый нос. Его слегка выпученные глаза так же слезились. От этого облик его стал принимать ещё более жалкий, но в то же время подчас пугающий вид.
Булибин убеждённо произнёс:
- Товарищ Погоскин, дело у вас важное, общественное. Жизнь наша не приказана быть лёгкой. Всё получится.
- Я вам всем так благодарен...
Булибин поспешно прервал Егора Александровича:
- Товарищи, давайте выпьем за встречу. Угощаю.
Егор Александрович, во время ссылки ставший слабым к выпивке, но всё же не пристрастившийся к ней, смущаясь, согласился. С той же охотой согласились и остальные. Булибин дёрнул звонок и заказал у быстро подошедшего проводника бутылку водки из вагона-ресторана.
Когда тот принёс её в гранёном графине вместе с четырьмя лафитными стаканами, и учтивыми движениями расставил принесённое на стол, Васильев тут же стал торопливо доставать из чемодана различную закуску: селёдку, колбасу, хлеб, сыр, шоколадные конфеты, раскидывая их на разложенные газеты. Егор Александрович, как и все остальные, с удивлением оглядывал разнообразные яства - помимо хлеба, остальную закуску он видел у себя на столе лишь в полу сытые двадцатые годы.
Булибин умелой рукой наполнил стаканы, и все дружно выпили за встречу. Егор Александрович последним поставил на стол опорожнённый стакан, подвинув его поближе к бутылке. Первая рюмка, как водится, шла нескладно, но он с наслаждением ощутил тепло, медленно растекавшееся по телу.
Вскоре завязалась оживлённая беседа. Говорил больше Кривоносов, громким голосом покрывая Васильева, изредка останавливаясь после коротких и дружелюбных реплик Булибина.
- Я вам говорю, Фордзон - машина бедовая! Только меняй запчасти. Да из них я бы ещё штук десять собрал. Это замест одного. А комбайны... Молотильные аппараты - дрянь! Чуть пройдёт - барабан забился. А коль солома волглая - поминай как звали. Кладбище машин! Ты на каком заводе работаешь? - переспросил он Васильева, повернув к тому голову.
- Завод подшипников, - нехотя ответил тот.
- Подшипники тоже - никуда не годятся! Я тебе говорю.
- Мы свои планы выполняем, - проговорил Васильев, пошатываясь в такт поезда и периодически потирая взмокший нос.
- Подшипники - дрянь!
- Умелых рук не всегда хватает...
- Я о том и говорю. Делаете дрянь. А мы страдаем!
Кривоносов всё напористей смотрел на Васильева, развязно растягивая окончания фраз.
- Мы все комиссии проходим.
- А я говорю: никуда не годятся. А моторы... Вот ты за что отвечаешь? А, да, подшипники... Снабженец... Говёные детальки, я тебе скажу! - Кривоносов громко засмеялся.
- У нас награды есть. От товарища Калинина, - неуверенно пробормотал Васильев.
Булибин, кашлянув, резко поднялся, взяв со столика наполненный до краёв стакан:
- Полно вам. Я вот что хочу сказать. Вот мы уже долго говорим о работе. Это верно. Это правильно. А теперь я предложу выпить за каждого. Если захочет, пусть каждый скажет своё. Пусть это маленькое событие. Обычная радость. А мы поддержим. Я начну.
Услышав одобрительные возгласы Кривоносова и Егора Александровича, он продолжил:
- Недавно меня приняли в партию. Товарищи по службе держали слово. Хвастаться не намерен, а всё ж счастлив оказанным доверием. Партия - ведь она... Горы свернёт. Там такие люди. Железные, даже стальные! Всё выдюжим, со всем справимся.
Кривоносов, тут же забыв о споре, приобнял насупившегося Васильева и нескладно запел:
На битву шагайте, шагайте, шагайте!
Проверьте прицел, заряжайте ружьё!
На бой пролетарий, за дело своё!
Последнюю фразу подхватили Васильев и Булибин и все трое запели второй куплет.
Егор Александрович не переставал широко улыбаться, покачиваясь в такт плывшего по железному полотну поезда. Приятно стучали колёса, в купе пели нестройные, но дружные голоса. Угасший вечер сгустил золочёный свет лампы: он мягко подрагивал вместе с убаюкивающим качаньем вагона. Оглянувшись, Егор Александрович вновь поймал на себе короткий взгляд Булибина. Или он посмотрел в окно?
- Доброе дело, - гаркнул Кривоносов, закончив петь. Он грузно поднялся с сиденья, уронив что-то тяжёлое на пол, - Я говорю: святое дело - партия. А у меня хоть и давно, с полгода как, тоже произошёл случай, - последнее слово он произносил с ударением на второй слог, - Пусть и не столь важнецкий.
Качнувшись и пролив на стол водку, он добродушно засмеялся:
- Поздний случай, я говорю. Стал я, не поверите, отцом. Для дочки. Людкой назвали. Ну, Людочкой. Вся в меня! Жёнка говорит, что она меня покрасивей, а я не обижаюсь. Тройня теперь растёт! Те два - мальчуганы, пацаны. Чапаевцы!
Егор Александрович и Васильев громко чокнулись, Булибин ударил очередной папиросой о стол, и, по неизменной привычке, перед тем как зажечь, стиснул её кончик зубами. Он одобрительно кивнул.
- Дело верное. Страна растёт. Население ширится. Пусть ладно будет у Людки, - и, впервые улыбнувшись, сдержанной, и потому приятной улыбкой, добавил, - Ну, Людочки.
- Пусть растёт на благо стране! - весело крикнул Васильев и со всеми чокнулся.
Кривоносов вновь его обнял:
- А ты не дуйся на меня. Мы с тобой - во, что сделаем! Лады у нас будут. Из подшипников такие Фордзоны соберём, все планы перевыполнят!
Васильев, скорчив забавную физиономию, похлопал рукой по объёмному животу Кривоносова, и все дружно рассмеялись, хотя и не поняли шутки.
- А у меня тоже семейная радость. Жена ребёночка ждёт. Я вот гостинцы ему везу. Ещё неродившемуся. Мальчик будет или девочка - а нам всё одно. Родная кровь ведь. А я всё же чуть-чуть больше жду мальчика. Но вы ни-ни, никому. Жене только не скажите, а то обидится. А ей нельзя.
Егор Александрович с теплотой посмотрел на Васильева. Он мог полюбить незнакомого человека за одну только его любовь к детям.
А веселье меж тем разрасталось - у Егора Александровича стало рябить в глазах, всё больше сгущались хаотичные звуки.
Заказали ещё одну бутылку водки. Васильев, выпив подряд третий стакан за своего первенца, неожиданно раскинул руки и громко загудел.
- Что? Что происходит? - Булибин встрепенулся и недоуменным взглядом посмотрел на дурачащегося Васильева.
- Самолёт!
- Во даёшь! Куда понесло, - взглянув на Булибина и Егора Александровича, хохотнул Кривоносов.
Перестав гудеть, Васильев ткнул пальцем в окно, оставив на нём жирный след.
- Разве не он? Нет! Да! Самолёт! Точно! А я для них подшипники делаю. Без меня он бы не летал. Чёрта с два взлетел!
- Или аэроплан? - неожиданно спросил Булибин, бросив взгляд на Егора Александровича.
- Я не очень разбираюсь в этом. Ведь это одно и то же? - не сразу ответил тот, не совсем понимая, обращён ли этот вопрос только к нему.
Вдруг Васильев отчаянно крикнул, медленно опускаясь на разъезжающихся широко расставленных ногах:
- Пропеллер, громче песню пой!
Кривоносов, во время этих слов одним махом опрокинув в горло полный стакан водки, запел фальшивым голосом:
Пропеллер, громче песню пой!
Неся распластанные крылья!
За вечный мир,
В последний бой
Лети, стальная эскадрилья!
Последние три строки пропели несколько раз, и даже Егор Александрович поддержал на последнем повторе общий хор. Ласковым взглядом оглядев спутников, он надрывно воскликнул:
- Милые мои, а выпивка-то закончилась. Теперь я угощаю! За меня-то не пили!
- Верно. Начинай, - Булибин одобрительно кивнул.
Васильев в тот же момент подскочил с дивана, взмахом руки едва не уронив лампу. С его носа обильно текло, и он судорожно водил руками по карманам, видимо, ища платок:
- Нет-нет-нет, я не уступлю. Угощаю теперь только я! У меня с собой всё. Да без меня...
В это время в купе постучали. Васильев сразу же затих, а Булибин, спокойно поднеся палец к губам, открыл дверь.
На пороге стоял проводник. Окинув взглядом купе, он строго, но вежливо произнёс:
- Товарищи, пожалуйста тише. Вы нарушаете порядок.
Васильев смиренно откликнулся, опередив Булибина:
- Просим прощения. Мы уже закончили. Скоро укладываемся спать.
Прикрыв глаза, как бы принимая сказанное, проводник мягко затворил за собой дверь. Как только послышались его удаляющиеся шаги, Васильев упёрся задом о стол и стал доставать из чемодана различные свёртки. Кривоносов неожиданно загоготал:
- Брючки-то того! Приземлился в селёдку, в самое место посадки. Во жёнке будет радость - не отстирает. Это мы, рабочий класс, в копоти да масле, а вы всё чистенькие!
Васильев схватил себя за зад и прислонился к стене. Егор Александрович, впервые спрятав улыбку, неодобрительно посмотрел на Кривоносова.
- Ничего, куплю новые! А эти выброшу.
- Ишь, какие мы богатые! Брюки - и выбросить. Лучше отдай их мне!
- А я в чём поеду? - прикрикнул Васильев, пронзительно шмыгая носом.
Кривоносов расхохотался:
- А вправду! Во комедия будет! А во! Скажешь: на лигроин променял. Я тебе пришлю!
- Сдался мне твой лигроин!
Булибин хлопнул сигарету в наполненную мелкими окурками пепельницу:
- Ладно, хорош. Отстирает. Со всеми бывает.
Васильев, неловким движением подложив под себя газету, блеснул слезливыми глазами.
- Я куплю новые.
И тут же, схватив выставленную им полупустую бутылку водки, он разлил её остатки, но не рассчитал - стакан Погоскина остался наполовину пустым. Булибин строго пожурил его:
- Закон нарушаешь, Васильев. Наливает одна рука.
Васильев учтиво улыбнулся:
- Ошибку признаём. Прямо сейчас и исправим. Але-оп!
И он, наклонившись, подбросил двумя руками незаметно выставленную из чемодана бутыль самогона, едва её не уронив. Булибин неодобрительно хмыкнул:
- Многовато.
- Справимся. Я услежу - спрячу.
- Да уж, уже отследил. Ладно, ставь.
После нескольких стаканов купе заполнилось надрывными криками и обрывками голосов. Даже Погоскин о чём-то громко рассказывал, сквозь густое облако дыма пытаясь жестами привлечь к себе внимание. Правда, его не слушали и о тосте в честь него давно забыли. Кривоносов громогласно травил различные байки про колхозы и 'говёные машины'. Погоскин, так и не сумев его перекричать, вынужден был обратиться в слух. Но многое ускользало из его помутнённого сознания и в ушах гудела прилипшая фраза: 'Я вам говорю'.
В это время Булибин всё больше мрачнел. Глаза его наливались свинцовой мутью, и чёрными зёрнами смотрели поочерёдно на каждого. А Васильев, наконец, достав платок и освободив раскрасневшийся нос, начал беспрерывно хихикать. Он, как и Погоскин, пытался о чём-то рассказать, но его никто не замечал.
И вдруг во время особенно громкой бравады Кривоносова, потрясшей раскисавшее в табачном дыму купе, он схватил чемодан и грохнул его на стол прямо в еду, отчаянно крикнув:
- А у меня есть для вас маленький сюрприз!
- Чего? Что за слово? - вздрогнув, Булибин поднял на него тяжёлый взгляд, до того неотрывно глядя в пустой стакан. Он перестал пить вместе со всеми. Впрочем, как и Егор Александрович, изрядно захмелевший и уже с трудом возивший непослушным языком.
- Там так пишут эти, как их... Капиталисты. На цацках своих.
- Чего повторяешь?
- Я шучу! Шучу! Так вот, смотрите... - боясь упустить добытый момент тишины, Васильев поспешно достал из чемодана украшенную изящной росписью цветов железную коробку. Погоскин, прищурившись, узнал автора рисунка - это был чешский художник Альфонс Муха.
Булибин бросил на коробку угрюмый взгляд:
- Видно, что буржуйское. Ладно, спрячь. И так потратился.
Он брезгливо отмахнул от себя коробку, а после спихнул со стола чемодан. Васильев, завалившись с чемоданом на диван и разбросав на пол еду, обиженно посмотрел на Булибина.
- Тут в ней пружинка... Показать хотел...
- Погоди-ка, не прячь. Продай её мне, - Кривоносов грузно поднялся с места, пошатнувшись в сторону Васильева.
- Продать? Кому? Это ж конфеты. Бабские. То есть, хи-хи, дамские. С пружинкой.
- Так я для бабы и покупаю. Уже ждёт меня на вокзале. Прямо сейчас. Ждёт-ждёт! Я тебе говорю.
- Так ехать нам сколько... Ночь ведь. Замёрзнет, - непонимающе проговорил Васильев, жеманно улыбаясь. И вдруг выпалил:
- Чёрта с два тебя ждёт!
- Что-о-о? Ждёт, ненаглядная! Я чую. У неё формы, во!
Кривоносов размашисто провёл руками у своей груди. В тот же миг Булибин громко перевернул свой стакан вверх дном.
- Эээ... Путаешь ты. То жена провожает его, то ждёт на вокзале.
Витиеватыми зигзагами проведя по воздуху указательным пальцем, Кривоносов гордо распрямился.
- Э, нет... Наговариваешь. А я никогда не вру.
- Ну смотри.
- Никогда! Одна жена провожает. А другая встречает.
Васильев, расплывшись в улыбке, вновь захихикал, на этот раз особенно заразительно и глупо:
- Наш человек. Я тоже такой. Меня они тоже любят... Жена? Да чёрта с два! Нормальному мужику жены... Если она не... Одна жена, вторая бл... У всех так.
- Эээ... - протянул Булибин, дав знак рукой замолчать Васильеву, - Дерьмовый ты человек, Кривоносов.
Тот на миг застыл. Алая краска прилила к его лицу:
- Чего? Думай, что говоришь. Жизни не знаешь. А ты, - Кривоносов с силой пихнул пальцем в лоб Васильева, - придержи язык, а то влуплю. У нас с ней серьёзно.
Неожиданно Булибин смягчился:
- Ладно. Я был не прав. Сказал лишнее.
Кривоносов примирительно прогудел, подавшись вперёд:
- Ну вот. Так сердце легло. Сердцу не прикажешь.
Васильев подхватил пошатнувшегося соседа и вместе с ним повалился на бок. Пока они, опираясь друг на друга, пытались подняться, снова раздался его пронзительный смех:
- А вот мне недавно рассказали один анекдот. Прошу дамам, или как там эти пишут... мудмуазелям закрыть уши. Ушки. Хи-хи. У мудмуазелей на ушках такие завитки, а потом шейка... А под шейкой... У меня ещё открытки с собой. Французские: ля фам и ле ом.
Проведя ладонью по носу, он украдкой вытер её о замазанные брюки. Ещё раз хихикнув, он вдруг сунул коробку конфет в руки Кривоносову:
- А я тебе дарю её. Денег не возьму. Для любимой! А теперь анекдот, про баню. Я предупредил. Иначе: чёрта с два! С меня взятки гладки.
Булибин обозлился:
- Всё, хватит. Сядь!
- Чего? Посмеётесь...
- Сядь, я говорю. Откуда коробка?
- Как откуда? Всё по закону...
- По закону? Знаю я. Лучше не размахивай. А спрячь. А ты, - он кивнул в сторону Кривоносова, - про жён не рассказывай. Не трепись. Знаешь, что такое слово? Чего оно стоит?
- Ты успокойся, начальник, - Кривоносов посерьёзнел, - не учи жить.
- Учи? Сядь!
- Не командуй, начальник.
- Дурак. Чтобы знал, работа моя связана с розыском. Уголовным. Поэтому знаю, о чём говорю.
Кривоносов на полуслове умолк, тупо уставившись на собеседника. А тот зло швырнул в пепельницу пустую пачку папирос.
- Загадили тут всё! Ездил я сейчас в Москву по одному делу. Из отдела послали. Из нашего городка. Как свидетеля. Везде одно: пьянство, болтовня... Вот и говорю: лишнего не болтай.
Погоскин, трезвея и оттого всё больше задыхаясь от едкого запаха самогонки и крепкого табака, непонимающе спросил:
- Что... за дело? Мы можем помочь?
- Всё сделано до тебя, писателишка, - Булибин смахнул локтем со стола остатки раздавленной еды, - Ладно, расскажу. В городе нашем одну женщину нашли убитой. Жестоко убитой. Пожилая она... была. Божий одуванчик - так говорили о ней. Городок у нас маленький, вот все и зашугались. Мы с ребятами и распутывали.
- И что же? Серьёзный этот, как его... детектив вышел? - спросил притихший Кривоносов, часто моргая осоловевшими глазами.
- Не. Но мотивы неясны. Зацепились - сын из неблагополучных. Сидел в малолетке, пьёт. Но не живёт с ней. Решили через него идти. Но живёт он в другом посёлке. Как будто там и был во время убийства. Да ладно, долго рассказывать... В общем, оказалось, что это он и убил. Затихарился. А потом сам вышел в магазин за водкой, вот его и повязали.
- Сын? - ахнул Васильев, шмыгнул носом и машинально высморкался в окно.
- Да ты сдурел, гад? Что творишь?! Платок возьми! - бешено рявкнул Булибин и с ещё большим негодованием продолжил, - За деньгами пришёл, свои закончились. Пьяный был, рассвирепел. Мол, не уважила, матушка, с порога погнала, дурным словом назвала. Так он говорил на следствии. Вот и всё.
- И что же? - удивлённо спросил Кривоносов.
- Как что?
- Суд был?
- Наказание одно. Отягчающее - пьян. Совершеннолетний он. Не сомневаюсь, что постановление будет - расстрел.
Кривоносов потёр взмокший лоб:
- Кажись, справедливо. За матушку-то.
- Вины не осознает. Раз - и всё..., - добавил Васильев, незаметно скинув испачканный платок на пол.
- Эээ, - своей особенной интонацией протянул Булибин, и тихо, двусмысленно проговорил, - Не всё вы понимаете. Ребята там дело знают. Своё получит. Уже получил.
- Тогда добро, - тем же шёпотом ответил Кривоносов.
Булибин резко повернулся к Погоскину:
- Слушай, а ты чего всё молчишь?
- Я? Я слушаю. То есть...
- Слушаешь? Я же всех вас насквозь вижу. И тебя, и его, и его. Они себя раскрыли, а ты? Да тебя даже ломать не надо. С одного слова обделаешься. Не люблю тех, кто слушает.
Погоскин непонимающим взглядом посмотрел в Булибина:
- Зачем вы так?.. У меня нет ничего... Злого умысла... Только наоборот...
- Умысла? То-то и оно. Натуру твою вижу, а вот что в башке - не знаю. Поди догадайся.
- А вы не гадайте. Спрашивайте, - с заносчивостью выпалил Погоскин.
Булибин пихнул его в грудь:
- Гадать? Да я тебя по закону закрою.
- Вы пьяны.
- Что ты сказал? Да тебя надо было ещё тогда... По законам революции... Не добили, теперь расхлёбываем. Откуда столько преступлений? Я тебя спрашиваю, гад! С нас шкуры спускают.
- Вы безобразно пьяны.
- Чего? А ну лезь на шконку! И не подслушивай.
- Это моё место. А вы уходите. На верхнюю полку. Вы пьяны, - с нервическим спокойствием проговорил Погоскин.
Булибин поднялся, тяжело дыша, и поднял его за грудки. Погоскин, неловко стянув с носа очки, упрямо и зло глядел ему в глаза:
- Я таких как вы видел немало. Много среди вас дурных людей. Вы видите в людях одно плохое.
- Ну, вот... Начал колоться, голубчик. Надо было сразу тебя прижать.
Неожиданно к ним шагнул Кривоносов:
- А ну, хорош, начальник. Отпусти. Не трожь! Чего пристал? Тихий, культурный. Ни чета тебе.
- С тобой отдельный разговор будет, механик.
- А ты сейчас говори.
Булибин откинул Погоскина в угол дивана. Тот громко ударился о стену.
- Сядь на место, механик! Коробку-то эту поганую себе в чемодан сунул. Втихую. Я видел.
- А это не твоё собачье дело.
- Собачье?!
Погоскин, оправляясь, увидел, как Булибин, нервически дёрнувшись, с размаху ударил в челюсть Кривоносова. Тот упал в угол купе прямо на Васильева, зацепив рукой стол. Стаканы со стуком посыпались на пол. На губах у него заалела кровь.
- Сиди смирно, механик. Не трону.
Кривоносов, отчаянно ища руками опору, с силой пихнул Булибина ногой. Тот, пошатнувшись, шагнул навстречу и прицельно нанёс удар в живот. Васильев, прижатый в углу, взвизгнул. Кривоносов удушливо всхрипнул, вжав в себя скрюченные руки.
- Готов.
Затравленно дыша, Булибин резко обернулся в сторону поднявшегося Погоскина.
- Ааа, писателишка... Давай.
В тот же миг он взметнул руку для удара. Погоскин, увидев замах, инстинктивно закрыл глаза. Но дальше были одни только звуки: скрежет по столешнице, затем приглушённый удар, сразу сменившийся грохотом и дребезгом стекла. Егор Александрович открыл глаза: Булибин лежал на полу, раскинув обвядшие руки. Кривоносов стоял, упираясь на стол, до белых костяшек сжимая осколок бутылки.
В купе установилась тяжёлая тишина, нарушаемая лишь мерным стуком колёс.
Кривоносов вмиг обмяк, и бессильно упал на диван. Сквозь дымное облако было видно, как он замедленно прижал ладони к побледневшим губам.
Васильев же стал судорожно озираться. Наконец, он первым заговорил:
- Что теперь будет? А? Может, скажем, что сам? Того... Жив? Вроде шевелится... Товарищ Погоскин, гляньте. Вам ближе.
Егор Александрович подвинулся на диване и тронул за плечо Булибина. Тот лежал без сознания. Рядом до него доносилось сдавленное дыхание Кривоносова - тот, скрючившись, держался руками за живот.
- Всё, амба. Приземлился. Вот и выпили... Мне крышка.
- Всех перекуют, - словно отвечая на свои мысли, прошептал Васильев. Кривоносов испуганно на него посмотрел. В тот же миг Егор Александрович вскочил с места и всё ещё непослушным языком заговорил:
- А ну прекратите! Как же вы можете... А вы... Вы... Вы не падайте духом. Вы вступились. Он бил первым, вас оправдают. А ему нужно оказать помощь. И вам. Но как... А! Ждите меня!
- Ну уж нет! - отчаянно взвизгнул Васильев, одним прыжком оказавшись у двери, - Сядь! Ты всех подставишь. Всех!
Егор Александрович попятился назад и грузно упал на диван, неотрывно глядя Васильева. А тот затравленно озирался, что-то усиленно соображая.
- Нас ведь всех... Перекуют...
Внезапно поезд начал останавливаться. Васильев ещё сильнее впился спиной в дверь, лихорадочно водя глазами. Тут его взгляд остановился на бутылке самогона, лежавшей на столе. Он долго на неё смотрел, как вдруг вместе с хлопком дальней двери вагона и последовавшим топотом ног, он одним прыжком очутился у окна и с силой дёрнул форточку. Ветер отчаянно зашумел в окно. Облако табачного дыма стало медленно таять.
Васильев схватил непослушными руками бутылку и судорожно выбросил её в окно. Затем, ненадолго задумавшись, распахнул чемоданы, свой и Кривоносова, и тем же нервным движением выбросил подаренную им коробку конфет и ещё какой-то свёрток.
Оглянувшись на дверь, а затем на притихшего Кривоносова и испуганного Погоскина, он безумным голосом зашипел:
- Все говорим одно. Слышите? Пили водку. Только водку. Слышите? А это всё он!
Васильев указал глазами на очнувшегося Булибина.
- Жив, собака. В нашу пользу. Ударил тебя, потом тебя... С нас взятки гладки. Мы чисты.
Вместе с новым стоном Булибина поезд резко остановился. Попутчики испуганно переглянулись. Как только Кривоносов пошевелился, Васильев, с силой его толкнув, стремительно бросился к двери:
- Я сообщу!
В тот же миг дверь перед его носом распахнулась. На пороге стоял патруль милиции из трёх человек (старший милиционер, с одним квадратом в петлицах, и двое без знаков различия), а позади них проводник.
- Так и думал... Поножовщина, - взволнованно выдохнул проводник, - Неужто зарезали?
В этот момент Булибин качнул головой и, медленно приподнявшись на руках, опёрся о диван:
- Сотрясение. От бутылки. Оклемаюсь. Только не упустите. Их...
Старший милиционер строго окрикнул:
- Граждане, предъявите ваши документы.
В это же время другой милиционер после утверждающего кивка старшего присел и начал осматривать рану. Булибин продолжал тяжело дышать:
- Дойду сам. Только достаньте. Внутренний карман. Справа.
Осматривающий его милиционер растерянно оглянулся на своих товарищей. Получив молчаливое одобрение, он расстегнул верхние пуговицы гимнастёрки и осторожно достал несколько корочек. Булибин, шумно вдохнув воздух, чётко, без придыхания отрапортовал:
- Оперуполномоченный уголовного розыска товарищ Булибин.
- Товарищ Булибин, - после недолгой растерянности проговорил осматривающей его милиционер, - разрешите помочь вам подняться.
Параллельно с этим старший милиционер подходил к каждому из участников попойки и сверял документы.
- Я бил, - с усилием выговорил Кривоносов, когда к нему подошли, - был вынужден. Не рассчитал сил.
- Разберёмся, - неизменным тоном отчеканил милиционер, быстро проведя по нему непроницаемым взглядом.
- Товарищ милиционер, понимаете, завязалась драка. Всё произошло так быстро... Даже не успели разнять. А, да, участвовали двое. А мы вот с этим гражданином...
- Разберёмся, - строго прервал милиционер Васильева, так же ненадолго полоснув по его лицу взглядом.
В то время как он подошёл к Погоскину, у двери купе возникла массивная фигура, заслонившая собой сочившийся из коридора свет.
- Разрешите войти, товарищи?
Все оглянулись. На пороге стоял чернявый мужчина с усами казачьего склада, лет сорока пяти, богатырского телосложения, всем видом своим демонстрировавший большую энергичность и радушие. Егор Александрович, случайно с ним встретившись взглядом, сразу отметил странную черноту его глаз. Она придавала особую проницательность его взгляду, так не сочетавшегося с остальным его обликом, простодушным и доверчивым, мгновенно располагавшим к себе.
- Ох, прошу прощения! Разрешите представиться: товарищ Якушенко, инструктор райкома партии.
В руках у него мелькнула красная корочка. Проводник, ещё до приветствия подобострастно глядя на Якушенко, учтиво склонил голову. Младшие милиционеры растерянно посторонились.
- Так-так-так. Пьяная драка, я гляжу. Ах, как же так... Ну что же это... Ну да, запах самогона, разбитая бутылка... Кстати, чей самогон? Сбываем?
Купе притихло. Никто не отзывался. Якушенко, вглядываясь в тускнеющее дымное облако, неожиданно повернулся к Егору Александровичу:
- Гражданин, ответьте же.
Погоскин бросил быстрый взгляд на Васильева. Тот едва заметно ему подмигнул. Поджав губы, Егор Александрович глухо проговорил:
- Пили водку, ещё кто-то достал бутылку...
- А, то есть самогона не пили? Значит, я ошибся.
Погоскин, опустив взгляд, заметно покраснел. Якушенко усмехнулся, и столь же неожиданно повернулся к Васильеву:
- А вы что скажете? Что это у вас в чемодане?
Васильев, бросив взгляд на незакрытый им чемодан, почтительно-робко ответил:
- Самогон? Что вы... Мы пили только водку. Товарищи подтвердят. Немножко перебрали... А в чемодане ниче...
А тот, не дослушав, ткнул в него пальцем:
- Этого - обыскать со всей тщательностью.
Васильев нелепо распахнул рот, споткнувшись на полуслове. Якушенко тут же перевёл взгляд в сторону Кривоносова:
- А этот бил, верно? А этот...
Он подошёл ко всё ещё сидевшему на полу Булибину. Погоскин заметил, что нога Якушенко оказалась у самого его паха.
- ...видимо, пострадавший. Встать!
Последний окрик потряс купе. Все вокруг встрепенулись. У Егора Александровича от внезапности заколотило сердце.
- Товарища оперуполномоченного ранило... - прозвучал позади испуганный голос одного из милиционеров.
Булибин, дрогнув, тем не менее не отвёл взгляда:
- Я постараюсь, товарищ Якушенко.
- Сотрудник наркомата внутренних дел валяется на полу в нетрезвом виде, - уже спокойно произнёс тот, - Для представителя власти это недопустимо. Вы член партии? Это ваш партийный билет? Обронили?
Булибин, сжав до крови губы, поднялся.
- С этого - по всей строгости закона, - не дождавшись ответа на свой вопрос, грозно проговорил Якушенко, - Немедленно привести себя в должный вид!
Булибин, не выдержав, опустил глаза и стал поспешно застёгивать верхние пуговицы кителя. Пальцы его не слушались. Недолгую паузу прервал дрогнувший возглас проводника:
- Прошу простить, товарищ Якушенко. Народ волнуется, поезд стоит...
Якушенко развернулся, и с неожиданной переменой в лице широко и приветливо ему улыбнулся:
- Да, конечно-конечно. Виноват. У меня всё. Можете выводить. Вы здесь власть, - почтительно обратился он к старшему милиционеру. - Вот только одна небольшая просьбица. Позволю даже две. Оставьте мне вот этого гражданина. Под личную ответственность, - он ткнул пальцем в Егора Александровича, отчего тот пришёл в видимое недоумение.
Милиционеры переглянулись. Старший проговорил:
- Товарищ Якушенко... Ведь свидетель...
- Письменно изложит показания и передаст на утренней станции через телеграф.
На лице милиционера впервые отразилась эмоция, похожая на удивление:
- Всё понимаем. Но закон...
- ...не нарушаем. Под личную ответственность.
Упёршись глазами в пол, милиционер грузно выдохнул:
- Хорошо, товарищ Якушенко. Нам пора, нарушаем расписание. Граждане, забираем вещи и на выход. Быстрее!
Якушенко с видимым удовлетворением улыбнулся:
- Ну вот и славно, вот и славно... Очень вам благодарен! Товарищ проводник, а вторая просьба лично к вам. Не обессудьте.
Проводник вытянулся в струну.
- Если вас не затруднит, разрешите мне переселиться в это купе. Желаю лично проконтролировать этого гражданина... - он засмеялся, - А вообще: в моём купе маленькие дети. Спать легли. А у меня неотложная работа, боюсь нарушить их сон. Задание партии, знаете ли...
- Будет сделано, товарищ Якушенко, - с театральной выразительностью отрапортовал столь странно переменившийся проводник. Достав три таблички из дверей купе и в комок смяв их, он расторопно удалился.
Тут же купе опустело. В нём остался один Егор Александрович. Якушенко, как видно, ушёл за своими вещами.
Табачный дым вскоре рассеялся, запах самогона улетучился, и только шелест обдуваемых ветром газет напоминал смотревшему в одну точку Егору Александровичу о закончившейся попойке.
Оставшись один, Егор Александрович бессильно опустил голову на ладони. Но только он закрыл глаза, как перед ним всплыло одно воспоминание, которое он тщетно старался забыть.
Год назад он возвращался на поезде из Иркутска в Москву. Благодаря вмешательству знакомых он получил долгожданное разрешение от комендатуры на лечение в столице. Оставалось всего несколько месяцев до окончания его ссылки.
Напротив него сидела молодая женщина, крупной крестьянской породы, с хмурым и несколько дёрганным лицом. Первую треть пути они ехали одни.
Когда Погоскин вошёл в купе, она дремала, прислонившись к стене. Прядь её седеющих волос выбивалась из-под платка, ненароком падая на один глаз.
Очнувшись ото сна уже ближе к ночи, она молча достала бутыль самогонки и не спрашивая, разлила её в два стакана. Тогда он впервые и напился в поезде... И до сегодняшнего дня единственный раз.
'А вы-то пить не умеете!' - словно наяву послышался её невеселый смех.
'Ничего, это с первой так!' - усиленно дыша ртом после выпитого, проговорил он.
Очнувшись от настигшего морока, Погоскин встрепенулся. Укутавшись в пальто и пересев в другой угол дивана, подальше от распахнутой форточки, он мучительно закрыл глаза.
И снова сознание унесло его в тот самый вагон...
После распитой бутылки он сидел и послушно покачивался в такт поезда, счастливо улыбаясь, с любовью и душевным расположением глядя на спутницу. Он игриво обратился к ней, едва не назвав её 'милой':
- Скажите на милость, а куда вы направляетесь?
- Конечная. А вы куда?
- А и я туда же! В Москву-матушку!
В тот же миг по встречному пути гулко зашумели товарные поезда. Они навеяли на него единственным светлым воспоминанием, которое было связано с ними.
Однажды в одном пронзительно скрежещем вагоне он читал сказки Пушкина, поначалу девочке рядом, а вскоре и всему вагону. К его удивлению, внезапная радость расцвела на многих лицах, а во встреченных им взглядах затеплилась надежда. В ту морозную снежную ночь, под металлический свист вагона, многие уснули крепким сном...
Когда товарный поезд с шумом ушёл, он неожиданно для себя крикнул:
- А давайте я вам почитаю стихи! Что-нибудь сказочное, светлое! Что поможет нам забыть о невзгодах.
Женщина странно на него посмотрела, но потом серьёзно проговорила:
- Невзгоды есть. У золовки моей.
Уже готовый начать читать сказку 'Конёк-горбунок', он с недоумением переспросил:
- У золовки? Но её здесь нет...
- Ну и что, что нет.
Он замялся:
- Я могу ей как-то помочь?
- Помочь-то вряд ли сможете. А впрочем... Выбор у неё тяжкий. Не знает, что и делать.
Униженный ссылкой, он с радостью зацепился за свою нужность:
- Слово не дело... Но вдруг я смогу подсказать с выбором.
- Эх, интеллигентик, тут подсказать будет непросто, - вдруг разбито и грубо протянула она, - но вот слушай. Вот что бы ты выбрал: остаться с двумя дитями или лишиться всех?
- Всех - это сколько? - непонимающе спросил он.
- Ну, трое.
- Конечно, остаться с детьми, чем лишиться... Но как это так? А один куда денется?
От былого веселья у него не осталось и следа.
- А вот так. Чтобы другие остались. А если не подевать его - никого не будет.
Он только тогда подумал о том, что они, не закусив, выпили по несколько стаканов самогонки.
- Всё равно не понимаю. Как это так? Лучше двое, чем никого... Но почему вообще такой выбор?
- Эх... Что говорить. Она также рассудила, что и ты. А теперь тяжко ей. Что ей потом сказать? Они ей этого не простят.
- Да что же это за страшный выбор такой? И что она должна сказать? Может, ей вообще ничего говорить?
- Не говорить?
Егор Александрович порывисто заговорил:
- Знаете, в жизни бывает такое... Когда всё не скажешь. Чтобы не обидеть, не ранить... Но что у неё?.. Вы не можете мне рассказать? Я постараюсь заехать к ней! Если нужно. Она в Москве?
Женщина внимательно посмотрела ему в глаза и нервически дёрнула головой:
- Давай-ка лучше почитай мне свою сказку...
Больше она не сказала ни слова: то ли уснула, то ли притворилась спящей...
Теперь в нём подспудно жила страшная догадка: тот самый голод, о котором он слышал... Боже, но если эта так, то кто он теперь, едущий в колхоз для написания официальной статьи?..
Сквозь удушающую марь воспоминаний послышался ритмический стук колёс. Словно пульс - всё чаще, всё тревожней. Петля леса сжалась в чёрную линию, прорезаемую размытыми вышками электропередач. Зачем так ускорился поезд?..
Его мысли прервал настойчивый, но негромкий стук в дверь. Очнувшись, Егор Александрович поспешно крикнул: 'Пожалуйста, войдите'.
На пороге стоял Якушенко с безликим человеком в фартуке, как видно, работником вагона-ресторана. Не поздоровавшись и даже не взглянув на Егора Александровича, тот сразу принялся прибираться в купе. Погоскин бросился ему помогать собирать разбросанные повсюду остатки еды и газет. Якушенко, чему-то усмехнувшись, снова удалился, бросив свои вещи на верхнюю полку. Егор Александрович только теперь заметил, что он неизменно держал при себе тонкий портфель, с которым и теперь не расстался.
И вот, спустя какое-то время в холодном, но чистом и уже не столь дурно пахнувшем купе в светящемся окне поезда покачивались две размытые фигуры.
Таким же бодрым и располагающим к себе тоном Якушенко обратился к поникшему Егору Александровичу, уперев в него чёрную смоль своих внимательных глаз:
- Товарищ ... извините, как к вам обращаться?
- Погоскин.
- Товарищ Погоскин, вы не переживайте так. Со всеми бывает. Я не собираюсь вас ни о чём расспрашивать. Понимаю, вам это будет не очень-то приятно.
В его умных глазах читалось сочувствие. Егор Александрович безжизненно улыбнулся:
- Спасибо вам. Ведь вы так выручили меня. Иначе бы сорвалась моя поездка.
- А что за поездка? Простите за любопытство.
- В колхоз. В командировку еду. Буду писать о колхозах, - Егор Александрович невольно подался к собеседнику. - Просто хочу... глазами своими увидеть. Я ведь когда-то часто бывал в тех краях.
- Как удачно получилось, - Якушенко нагнулся к дивану, чтобы подобрать неубранную газету, - что я зашёл к вам! Мы наших культурных работников в обиду не дадим! Едете по линии партии?
- По протекции... Не знаю, знаете ли вы... Валерий Константинович Озеров. Может, о нём слышали... - замешкался Егор Александрович, не услышав отклика своим словам.
- Конечно-конечно. Читал недавно его статью о Беломорском канале. Фактическая вещица! А я ведь как раз работал по линии коллективизации. Партия постановила, мы исполняли. И всё же добились показателей! А теперь мне поручили контролировать детские кружки. Дети - цветы жизни, знаете ли.
- Какая прекрасная работа. А я всегда мечтал работать с детьми. Да вот только уж закрыты мне двери в школу...
- Ещё бы! А всё ж и здесь непорядка хватает. Ничего, справимся! - бодро произнёс Якушенко, словно не услышав второй части сказанного.
Он аккуратно разложил на расстеленной клетчатой скатерти курицу и варёные яйца. Егор Александрович только сейчас осознал, что он почти ничего не ел, хотя стол ещё недавно был завален обильными угощениями. Он с досадой вспомнил, что забыл взять с собой еду.
- Угощайтесь-угощайтесь, товарищ, - то ли угадывая его мысли, то ли внимательно за ним наблюдая, прожурчал Якушенко, - Берите курицу, она вся ваша.
Пододвинув разложенное на столе в сторону Погоскина, он нажал на звонок и заказал у мгновенно возникшего проводника чай.
- Рад стараться, - по-старорежимному отрапортовал тот, впервые улыбнувшись и продемонстрировав часть отсутствующих зубов.
Дождавшись чая, Якушенко стал громко звенеть ложкой о стакан, размешивая сахар.
- Вы простите меня за агитацию, но раз вы писатель... Правильно говорю? Так вот, заметьте: ведь ни в одной капиталистической стране, живущей по принципу этого самого... шкурничества, не может быть такой поддержки ребёнка, как здесь. В нашей с вами стране. Вот сами смотрите: кружки по рукоделию, по рисованию, по технике, - он последовательно загибал пальцы на огромной ладони, - И всё бесплатно! По-другому, знаете ли, наша партийная совесть нам не позволит.
Егор Александрович с прежней грустью смотрел на собеседника:
- Безусловно, это прекрасно. И я всей душой поддерживаю вашу работу. Главное, чтобы у наших детей было счастливое детство. Не как у нас.
Он почем-то ожидал, что его слова найдут отклик у Якушенко, но тот продолжал говорить так, будто не слышал своего собеседника. Речи его порой звучали одним прерывистым монологом.
- Вот я и стал всё больше общаться с людьми. Командировки там, встречи... Хороший у нас народ, скажу вам! Порой даже загордишься - каких коммунистов воспитываем. Честных, бескорыстных, преданных делу. Надеюсь, вы повстречаетесь с комсомольцами!
- Наверное... Но вообще, - Погоскин коротким глотком отпил из стакана, - это одна из причин, почему я поехал в колхоз. Чтобы народ наш увидеть, пообщаться с ним. А то всё как-то не удавалось. И всё по моей вине... Всё же другие люди в городе.
- Народ в деревне посправней будет, я тут с вами соглашусь, товарищ Погоскин. Трудолюбивый, добрый, сердечный. Но уж очень доверчивый!
- И несчастный... Но всё же эта его черта - доверчивость... Мне она в нём всего больше близка.
Отставив в сторону пустой стакан, Якушенко сплёл пальцы в замок:
- Проще ему признать авторитет над собой. Вот это хорошо!
- Да? Не думал об этом...
- Так вот чего я о ней вспомнил. О доверчивости этой. История тут со мной приключилась. Ведь со мной в купе едет женщина...
- Это с которого вы...?
- Да, с которого перебрался к вам. Так вот... С ней едет рядом батька с дитём. И вот взяло оно, дитё это, какую-то палку, да стало её клацать зубами. Да так и сидит с ней. А она, эта женщина, вдруг, понимаете, в слёзы. И стала нам гутарить одну слезливую историю. Я ей сразу говорю: 'погодите, погодите, гражданочка, давайте разберёмся'. Провёл с ней беседу. И что ж оказалось: она пересказывала нам чью-то байку. Городская, своими глазами не видела. Сразу доверилась. Вот вам и случай. А другие слушают...
- А ребёнок? - не дослушав, прошептал Егор Александрович, - Почему он...
Но Якушенко, разжав руки и сложив пальцы в кулак, изменившимся тоном продолжил:
- ...и это когда кипит борьба. Не на жизнь, а на смерть. Когда либо мы, либо они нас!
Остановившимся взглядом Якушенко впился в Егора Александровича, точно так же как во время допроса смотрел на распластавшегося на полу Булибина. Челюсть его судорожно сжалась:
- Ведь столько крови было пролито за то, чтобы начать строить наше новое общество, и отдать всё это... Запомните: никто не умеет любить так, как любят коммунисты. Но и никто не умеет так ненавидеть, как ненавидят они.
И, внезапно побагровев, он ударил кулаком о стол.
- Да хоть говори она чистую правду, ни сколь она меня не тронет и не разжалобит. Ни капли! Ведь то есть разрушительная правда, и уж лучше вместо неё ложь. Ложь во благо!
Егор Александрович бросил на Якушенко испуганный взгляд. Но его лицо вновь с какой-то неуловимой быстротой приняло прежнее располагающее и ласковое выражение, и он, подвинув Егору Александровичу остатки своих угощений, радушно воскликнул, подкручивая усы:
- Да вы кушайте, кушайте, не смущайтесь! Вам-то чего бояться, вы ведь наш, наш человек. Я закажу нам ещё чай.
Нагнувшись, он три раза дёрнул звонок.
После бессонной ночи Егор Александрович сидел в купе соседнего вагона и нехотя писал показания. Вопреки увещеваниям Васильева, он написал всё как было, лишь сгладив некоторые углы в отношении Кривоносова. Напротив него сидел скучающий милиционер и безотрывно смотрел в ворох исписанных бумаг.
Закончив, Егор Александрович сухо попрощался с бессловесным милиционером и торопливо вышел в коридор.
В окна вагона вглядывалось хмурое утро. В коридоре где-то кричали о краже, где-то ругали старика, не дошедшего до уборной. Всё тот же быт продолжал преследовать его, как и во времена ссылки... Лишь одна Елизавета продолжала нести в себе чистоту, что всё реже встречалась на утлом пути этой равнодушной жизни.
Перейдя в свой вагон и подойдя к купе с двумя фамилиями: 'Погоскин' и 'Якушенко', он нехотя отворил дверь.
- А, дорогой товарищ, ваша остановка уже скоро. Ну, а мне уж до Харькова! - всё тем же любезным тоном обратился к вошедшему Егору Александровичу товарищ Якушенко, расправляя в руках промасленную газету, видно, оставшуюся от угощений Васильева.
Погоскин, насупившись, сел. Весёлость и неизменное радушие его спутника теперь показались ему особенно неуместными. Но он не находил для себя возможным отвечать на эту обходительность грубо или с явным нерасположением.
Якушенко с оттенком беспокойства на него посмотрел. Но Егор Александрович, на мгновение с ним встретившись взглядом, неучтиво отвернулся к окну. Он стал перебирать в уме его вчерашние речи. Но тут в голове снова вспыхнул облик той женщины в поезде, обрывки их разговора... Он содрогнулся от странной отторгнутости тогда им сказанных слов.
- Товарищ Погоскин, неужели вас так опечалила сегодняшняя дача показаний? - впервые отбросив весёлость, участливо спросил Якушенко, - На вас ведь никакой вины. Вы всего лишь свидетель. Я бы даже сказал так: вы - пострадавший.
Егор Александрович вспыхнул:
- Откуда вам знать мою вину? Откуда вам знать, что происходило здесь? Наконец... почему вы меня оставили?
- Проводник, товарищ Погоскин. Он мне кое-что рассказал, в том числе и о вас. Столкнулся с ним в коридоре, знаете ли. Подружились, погутарили. Тоже наш человек! Максим Максимычем звать. Так и сказал - он, то есть вы, самым первым и вошли в вагон. Он вас тогда и запомнил!
- Очень приятно... Но неужели он подслушивал? Или подглядывал? Да и ещё столь долгое время? Думаю, что проще всего выяснить это у него. Сейчас и узнаю.
Взгляд его приобрел необычайную для него напористость. Он поднялся.
Якушенко удивлённо на него посмотрел:
- Как интересно... А вы молодец, товарищ Погоскин! Факты - это главное. Действительно, сходите, и всё сами узнайте.
Егор Александрович даже удивился такому лёгкому согласию с собой. Когда он повернулся в сторону выхода, Якушенко схватил отложенную газету, и с какой-то детской увлечённостью обратился к Егору Александровичу, словно не замечая его намерения уйти.
- Знаете, товарищ Погоскин, вот чего не всегда хватает коммунистам, так это образования! Пробел, знаете ли. Юность ведь наша пала на время царизма. Но ничего, дайте нам время, мы и это освоим! Только не одну культурку, а культуру всех, всех народов! Ну вот, снова не знаю ответа. Всё не могу разгадать, знаете ли, кроссворд. Каренина?..
- Что?.. Анна? - проговорил Егор Александрович, на полпути остановившись.
- Точно! Я вам количество букв не назвал, а вы уже и ответили! А вот ещё: картина Леонардо да Винча. Отставить: Да Винчи. Мона... Как же дальше?
- Мона Лиза.
- Точно, товарищ Погоскин! Лиза, как раз четыре буквы. Это Елизавета, что ли?
Егор Александрович вздрогнул. Он медленно опустился на своё место и внимательно посмотрел на Якушенко. Но тот, не замечая его, с прежним задором продолжал разгадывать кроссворд:
- Последнее слово осталось. Надеюсь, с вашей помощью справлюсь! Город, расположенный на реке Ангара. Семь букв. От Лизы идёт этот город, вернее, это слово. От её второй буквы, то есть первая буква 'И'. Кажется, что-то знакомое... В голове вертится, а на ум не приходит. Товарищ Погоскин...
- Я не знаю... Не помню... - обессиленно пробормотал Егор Александрович.
- Там ведь ещё эта белогвардейская сволочь Колчак был расстрелян.
- Иркутск, - выдохнул Егор Александрович место своей ссылки.
- Точно, товарищ Погоскин! Именно Иркутск. Как же ловко вы разгадываете кроссворды! - воскликнул Якушенко, быстрыми движениями водя карандашом по газете.
И тут Егор Александрович увидел перед собой её встревоженное лицо. В тот самый вечер она сидела напротив него за столом под уютным светом абажура, мягко их обнимавшим бросаемой тенью. Тогда она с волнением говорила навсегда оставшиеся в его памяти слова: 'Если вдруг со мной что-нибудь случится, то я была бы счастлива, как здесь, так и там, если бы девочки оказались рядом с вами...'
И вдруг он подумал о том, что, говоря 'там', она имела в виду не только ссылку...
Его мысли прервал громкий голос Якушенко:
- Знаете, я ведь там воевал против колчаковцев. Правда, в Иркутске был только проездом. Да, товарищ Погоскин... Ведь эта сволочь белогвардейская давно закончилась. Осталось лишь разное отребье в эмиграции. Да и не опасно оно, даже если и вооружат они против нас интервентов. Уж очень могуча стала наша страна. Нет, товарищ Погоскин, облик врага нынче иной. Вы уж простите меня за такую к вам агитацию. Работа, знаете ли... Да всё ж... Переходный у нас нынче период, знаете ли, а он завсегда самый трудный.
Вдруг он громко хлопнул в ладоши:
- Товарищ Погоскин, а вот и ваша остановка!
Егор Александрович поспешно вскочил, и непослушными руками начал доставать чемодан. Когда вещи были готовы, Якушенко протянул ему руку, уперев в него свои смольные глаза:
- Больших успехов вам, товарищ Погоскин. И в личных, и в служебных делах. Всё у вас будет хорошо. Знайте, я верю в вас! Так что не подведите меня! А пока что не говорю вам 'прощай', а говорю 'до свидания'. До свидания, товарищ Погоскин!
Егор Александрович, скорее распрощавшись с Якушенко, пройдя в коридор, вышел в тамбур, не переставая боязливо оглядываться. Но тут он спохватился, машинально сунув руку во внутренний карман пальто - в нём не оказалось паспорта. С тяжёлым предчувствием он вернулся в купе. Сбросив чемодан, он начал суетливо обыскивать место, на котором сидел.
- Товарищ Погоскин, что же случилось?..
- Паспорт, не могу найти паспорт. А поезд уже остановился...
- Ах, как же так-то! Человек, да без паспорта... В чемодане вы хорошо искали?
- Я его ношу всегда в пальто.
- А показания? Там вы паспорт наверняка предъявляли.
Егор Александрович спохватился:
- Верно! Бегу туда.
Выбежав, он бросился через вагон в купе, в котором давал показания милиционеру. Но дверь там оказалось закрытой. На него нашла бестолковая суета. Он стал бродить по вагону, ища хоть кого-нибудь, на ком была бы служебная форма. После бессмысленного хождения из одного конца вагона в другой он наконец увидел вышедшего из дальнего купе проводника, и сбивчиво рассказал тому о случившемся.
Как раз в то время, когда проводник открывал ему дверь, поезд тронулся. Егор Александрович побледнел.
'Что ж, значит, не успел выйти... А меня там ждут... Выйду в Белгороде, а оттуда... Как всегда, только я мог попасть в такую ситуацию! Что же будет? Я погубил всё! А может, оно и к лучшему? Уж лучше в бедности... Но Елизавета... Да хоть бы паспорт найти! Иначе беда...'.
И вот дверь купе отворилась, и Егор Александрович, уже без всяких надежд разыскать здесь свой паспорт, сразу же увидел его на полу под тем местом, на котором сидел. Схватив его, он быстро выскочил в коридор и невольно взглянув в окно, увидел, что поезд, только отъехав от станции, вновь начал останавливаться. Он бросился по коридору обратно в свой вагон.
Вбежав в вагон, он увидел шагающего по коридору своей широкой и размашистой походкой товарища Якушенко, неизменно державшего в руке свой портфель.
- Товарищ Погоскин, как, вы нашли ваш паспорт?
- Нашёл! Он лежал на полу. Но что случилось, почему поезд остановился? Какая-то поломка? Я попрошу, чтобы открыли мне дверь.
- Так он для вас и остановился, товарищ Погоскин. Собирайте ваши вещи, и теперь уже не торопитесь, пожалуйста!
Егор Александрович, трепеща, уставился на Якушенко:
- Как, это вы остановили из-за меня поезд?
- По-человечески попросил, они и вошли в положение. Ведь все мы люди. Сказал, что человек я партийный, надёжный, так и так... Да вы не беспокойтесь, о вас я вовсе не говорил. Взял всё на себя. Знаете ли, товарищи друг друга никогда не оставляют в беде!
- У меня нет слов, товарищ Якушенко... Я вам так благодарен... Бегу собирать вещи.
- Да вы не торопитесь, не торопитесь. Они сказали, что подождут!
Некоторые пассажиры стали открывать двери своих купе. Якушенко раскатисто крикнул:
- Не создавать панику! Оставаться на своих местах! Техническая остановка, через пару минут поезд продолжит путь!
Егор Александрович, не дослушав, бросился в купе. Быстро собрав чемодан, вновь разложенный при поиске паспорта, он выбежал обратно в коридор. К его удивлению, кроме Якушенко, в коридоре никого не было.
- Ну как, всё собрали, товарищ Погоскин? Ничего не забыли, всё проверили?
- Да, всё в порядке...
- Что ж, тогда снова с вами прощаемся, товарищ Погоскин! Не буду вас больше задерживать. Как я понимаю, вас там уже ждут.
Егор Александрович потупил взгляд:
- Благодаря вам... Вы... Товарищ Якушенко, если бы не вы...
- Ну хватит, хватит. Не стоит благодарностей. Коммунисты не требуют благодарности, а просто делают своё дело. До свидания, товарищ Погоскин! Надеюсь, мы ещё с вами увидимся!
И, как только Егор Александрович повернулся и двинулся на выход, Якушенко издали крикнул:
- Да, я же вам не сказал. Покуда вы искали паспорт, я в чемодан ваш вложил одну рукопись. Знаете ли, работал по коллективизации, и журналист, тоже как вы, писал статью о нашем колхозе. Но возникли кое-какие вопросы... Ношу вот с собой зачем-то. Вдруг она пригодится для вашей работы. Всё-всё, больше не задерживаю! Идите, товарищ Погоскин. Всех вам благ!
- Извольте вам помочь. Ступени... - расплывшись в улыбке, заворковал проводник.
На размытом в застывшем тумане полустанке его встречали члены правления колхоза: двое немолодых мужчин в старых вылинявших пальто, и закутанная в тулуп женщина. Егор Александрович выхватил их из толпы по ищущим взглядам и, назвав свою фамилию, неуверенно поздоровался.
Держались они почти чинно, словно встречали не просто гостя, а высокое начальство. В речи их была натянутость, и, пожалуй, не столько простое гостеприимство, сколько обязанность быть гостеприимными.
Поезд, уходя, бросил последний гудок. Резко обернувшись, словно его окликнули, Егор Александрович вгляделся в пустеющий перрон. Крупной фигуры, которую он невольно искал взглядом, там не было. Он лишь заметил несколько бежавших от удаляющегося поезда железнодорожных рабочих с ломами в руках.
Измученно выдохнув, Егор Александрович повернулся к встречающим.
- Приветствуем вас, товарищ Погоскин... - смущённо проговорила женщина, - Телеграмму получили, всё готово. Нам прислали машину, так что не задержимся. Что-то случилось? Вас не было... Потом поезд остановился. Вы вышли один...
Егор Александрович опустил взгляд.
- Нелепая ситуация... Выронил паспорт. Пока искали, поезд тронулся. Вот и попросили остановиться... Иначе вышел бы в Белгороде, - последнюю фразу он попытался произнести шутливо.
Двое мужчин подхватили из рук чемодан, и спешно повели его к стоявшему у края платформы грузовику. Открыв измятую дверь, они услужливо помогли ему сесть в кабину. Там удушливо пахло гнилой картошкой и бензином. От этого ли запаха, или от вчерашней попойки у него начала болеть голова.
Встречающие расположились в набитом остатками овощей кузове. Это смутило Егор Александровича.
- Пусть женщина сядет в кабину.
- Что вы, что вы... Они привыкшие. А вы-то в пальтишке худом - простудитесь. Наша Анка каждый день мотается туда-сюда - ей всё ни по чём.
- Тут ведь хватит ей места.
Ничего не сказав, шофёр лихо тронулся. Описав дугу, грузовик въехал в расхлюстанную колею.
- Урожай почти собрали, с озимыми еле управились, первую свеклу вот сдали, кукурузу доканчиваем..., - бодро отрапортовал подпрыгивающий в такт грузовику шофёр на вопрос Егора Александровича о колхозных делах, - МТС открылась, трактора пошли по весне... Дороги бы сделать, а так у нас - ничего. Жить можно. А всё ж ждём весны - вся надежда на неё.
Пожилой шофёр говорил весёлым, задористым тоном, но сам ни о чём не спрашивал. Вскоре Егор Александрович замолчал, устав перекрикивать ревущий мотор, а также несколько раз ударившись о дверь во время поворотов бросающегося из стороны в сторону грузовика. Кроме разъезженной колеи за автомобильным стеклом, он больше ничего не замечал.
Наконец, с трудом добравшись до элеваторов по грунтовой дороге, они сели в приготовленный для них рессорный тарантас и, сильно покачиваясь на ухабах, и даже несколько раз завязнув в глубоких бочажинах, продолжили путь.
Голова меж тем болела всё мучительней. Егор Александрович с тоской смотрел на проплывающие деревни, казавшиеся ему безлюдными. Он не примечал деталей, а видел лишь плывущее море раскинутых домов с дрожащими в них редкими огоньками. Справа - сплошные поля с приютившимися у самого горизонта размытыми далью лесами. Слева - чахлые деревушки с разбросанными левадами; позади них - зеркало вытянутого по направлению дороги большого озера. Его рябь оживает и вместе с тем тревожит пейзаж.
А меж тем неторопко стелется путь - то всплывет на дороге раскидистый вяз, то прочирикает выпорхнувший из гнёздышка зяблик, то прогудит дальний спев голосов.
Всё сильнее смыкаются изнуренные болью глаза. Уже перестают примечать. Сквозь меркнущее пространство взгляд невольно выхватывает то там, то здесь возникшие кладбища. Тянутся вверх однотипные сосновые кресты, направленные на восток. Кажется, свежи кресты.
Егор Александрович медленно повернул голову. Там, в другой стороне, за высоким лесистым пригорком медленно гасло тускнеющее солнце. Последними лучами оно вырисовывало прижатый к горе старинный погост. Среди его разрушенных плит виднелись те же кресты...
Отвернув взгляд, он лёг на спину. Вязкие мысли его постепенно перетекли в оставленную городскую жизнь.
Ведь ещё совсем недавно цвела золотая осень, такая короткая, но неизменно сказочная и нездешняя...
И тут он увидел комнату Елизаветы, а в ней - букет из красочных листьев, простой в своём исполнении и бесполезный, но исполненный для него таким уютом и душевным теплом, которые он, никем непонятый, искал всю жизнь...
И вновь он стал думать о постыдной попойке, о Якушенко, и в таких тяжёлых думах он продолжал ехать в тарантасе по нещадно разбитым дорогам, подпрыгивая и покачиваясь вместе со своими молчавшими спутниками.
Мигрень меж тем всё усиливалась, и он, сжав губы, мучительно закрыл глаза. Сразу стало чуточку легче.
Щебенчато стучали колёса, задувал колкий ветер, густо пахло озером.
Дорога постепенно выравнивалась, тарантас стало меньше трясти, и он, сместившись вверх по шуршащему сену, бессмысленно упёрся головой в чемодан. Приоткрыв на секунду глаза, он увидел, как над ним тонуло в мраке сгустевшееся небо, готовое вот-вот разразиться дождём.
Меж тем тарантас всё мягче и мягче плыл по торной дороге.
- О чём думаете? - послышался голос возницы, нарушивший предночную тишь.
Погоскин медленно открыл глаза. Вислые тучи клубились чёрным туманом, всё ближе прижимаясь к земле. Нестройная гряда растущих пообочь деревьев нависала оголёнными ветвями. Где-то гулко шумели листы. Разве не все ещё осень слизала? Да сил уж не оставалось глядеть...
- Погода такая... Унылая. Ещё и голова разболелась. Разные невесёлые мысли... Тоска.
- А-а-а, вот оно как... Вы, городские, всё в этих... как это... В переживаниях. Всё в себе. Нам того не понять. Говорите красиво, мудрёно. А уж думаете... И не представить, - помолчав, возница словоохотливо продолжил, - А то вот едешь вот так в дороге, и думаешь одну чепуху. Сиди вот, да кобылу со скуки стегай. Ну а коль в колхозе - всё некогда. То корова не доится, то хлеба нет, то дитёнок болеет, то бригадир, ровно собака, рычит. Так и живём вот... Дубьё. Но-но, растуды тебя! - и, стеганув лошадь, насмешливо повторил, - Переживания! Куда нам...
Погоскин повернул голову и упёрся в широкую спину мужчины в большой каракулевой шапке. Впереди он приметил покривившуюся телегу, запряжённую волами. Её повело вправо, и она стала опасливо ехать по самой бровке дороги. Когда они начали её обгонять, из неё донёсся тихий старческий напев:
- Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, единому безгрешному. Кресту Твоему поклоняемся, Христе, и святое воскресение Твое поем и славим: Ты бо еси Бог наш, разве Тебе иного не знаем, имя Твое именуем. Приидите, вси вернии, поклони́мся святому Христову воскресению: се бо прииде Крестом радость всему миру...
- Что это? - прошептал Егор Александрович, смачивая языком обветренные губы.
- Молитва, - почтительно проговорил возница притихшим голосом, - То веруют.
- В телеге?
- Авось, с пути сбились. Да путь-то здесь один. Аль обратно им ехать... Да куда уж... Не беда, у кого-нибудь да заночуют.
Редкие тяжёлые капли посыпались с тяготившегося над землёю неба. Погоскин, ощутив на лице живительную влагу, открыл глаза.
Головная боль стихла. Кажется, он задремал. Значит, разговор и пение ему почудились... Или нет? Он оглянулся. Возница, сутулив вислые плечи, молчаливо стегал кобылу по размокшему крупу. Впереди никого не было - дорога стелилась по деревне, не отпадая вьясь вдоль домов.
Тарантас остановился у большого дома. Тут же из него высыпали колхозники, или, как он про себя их назвал - крестьяне. Лиц их он поначалу не разглядел, лишь с первого взгляда отметил, что одежда на них - всё та же, что и десять лет тому: тулупы, валенки, шерстяные платки, полинявшие шапки. Вокруг них - те же, что и встреченные им по пути почерневшие избы, редкие деревца, покосившиеся заборы, дорожная осенняя грязь. Но позади них в доме что-то ярко светило. Присмотревшись, Егор Александрович увидел, что это были электрические лампы.
На него повеяло запахом навоза, скотины и ещё чем-то смолисто-древесным. Знакомый, родной детству запах...
Из поодаль раскинутого хлева, как видно недавней постройки, раздавалось тягучее мычание коров, рёв быков, визг поросят. Вдали он приметил такое же большое, как видно, недостроенное здание, а рядом - вполовину сложенный сруб.
Егору Александровичу стало легче. Угрюмое настроение его окончательно прошло, когда он услышал смешливый голос старика:
- Во, агитатор приехал! Из самой столицы пожаловал? А нам ужо собрались амфитеатру строить. Чтоб там агитировать. А то в избу не влезаем. Одна Степановна пол избы займёт.
- Не слухайте балагура. К старости ума не нажил. Милости просим, - прокричал чей-то женский голос.
Наступила недолгая пауза. Люди продолжали выходить из избы, тяжело скрипя дверью.
- Это - большой писатель, - шагнув им навстречу, громким и торжественным голосом заговорила встретившая его на полустанке женщина. Она удушливо закашлялась и оправившись, размашистым жестом руки указала на Егора Александровича, - Очень уважаемый! На поезде его подвезли прямо к нам. Зовут писателя Егор Александрович Погоскин. Поприветствуем товарища Погоскина!
Она громко захлопала, почтительно отступив в сторону. Раздались нестройные аплодисменты.
- Ну что вы! Я высадился дальше... - проговорил заулыбавшийся Егор Александрович, - рад вас всех видеть, друзья!
Сразу же зашумели голоса:
- Вот это начальство!
- Кажись, председателю худо будет.
- Хай поклоны бьёт!
- Тише, услышит...
- Да привирает, Аннушка.
- Не похож на важного...
- В очках!
Его повели в избу, в которой располагалось правление колхоза. Как оказалось, здесь был назначен общий праздничный сбор по случаю его приезда.
В избе - залежалый запах пота, табака, овечьей шерсти. У самого входа на толстых крюках развешена верхняя одежда: тулупы, пальто, шапки. На противоположной стене - криво нарисованный красный плакат с надписью: 'Под знаменем тройного учения - Маркса, Ленина, Сталина - мы победим', а также портрет Сталина.
Егор Александрович обратил внимание на ещё один портрет, вернее, картину, изображавшую юного красноармейца на гнедом коне. Она висела в углу, у самого потолка. Так же он приметил две фотографии человека в будёновке - по всей видимости, изображавшие всё того же человека. Быть может, местный герой?
Хорошо натоплено: около входа потрескивает круглая изразцовая печь цвета агата. Вдоль стен: сбитые из грубых досок стеллажи с вперемешку наваленными на них папками, бумагами, какими-то механическими деталями. В углу - резной, со сломанной ножкой, заменённой на деревянный брусок, старинный стол, единственно не примкнутый к линии общего застолья. Но главное 'чудо' - висящие под низким потолком две электрические лампы, заменяющие привычные керосинки. Ярким светом они заливают это необычное для крестьянской избы убранство.
На длинном, то сужающемся, то расширяющемся столе - скромные угощения. В кастрюлях - капуста, варёная картошка, в мисках - кислые огурцы, натёртая морковка, грибы. Меж всех этих кушаний - помутневшие гранёные стаканы.
На полу стояло несколько бутылок самогона. Егор Александрович, остановив на них взгляд, почувствовал гложащую во рту сухость.
- Присаживайтесь, товарищ Погоскин. Вот ваше место. Проходите по правой стороне, там сподручней. Вот на тот стул, возле лавки, - в самое ухо проговорил ему председатель колхоза, до этого представившийся как Иван Лукич.
К ночи весёлые голоса окрасили жарко истопленную избу. Один из них принадлежал Егору Александровичу, заплетавшимся языком громко отвечавшему на сыпавшиеся на него вопросы.
Поначалу его удивила общая подавленность за столом после столь живой встречи, и отдельные весёлые окрики скорее напоминали крики репетирующих актёров во время паузы на сцене, изображавшей поминки. Но вскоре эта неловкость исчезла: нехотя уступив просьбам, Егор Александрович налил полстакана самогонки, а после, уже не замечая налитого, звонко чокался о протянутые к нему стаканы.
Вопросы ему задавали несколько незамужних женщин, весёлых, вспотевших и раскрасневшихся от жары и выпитой самогонки. Одна из них, сама развесёлая, по имени Наталья, громко лузгала семечки, сбрасывая шелуху на разложенную газету. Она игриво сощурила глаза.
- Скажите-ка, Егор Александрович, а вы женаты?
- Нет, ещё нет...
- Ай, значит, холостой!
- Можно и так сказать. Но всё же не совсем.
Раздался забористый женский смех. Егор Александрович счастливо и задумчиво оглядел присутствующих. Оказывается, в избе было очень много людей: все лавки были заняты, и на полу вплотную расположились те, кто помоложе - подростки, юноши и девушки - они часто поглядывали на него, не переставая болтать меж собой, пересмеиваться, толкаться. Иногда они затихали, с неподдельным вниманием его слушая.
'Жить бы нам с милой Елизаветой и девочками здесь, в деревне, среди этих добрых людей, и были бы мы счастливы' - невольно подумалось Егору Александровичу.
Многие мужчины уже были изрядно пьяны, но, в отличие от тех деревенских попоек, которые ему доводилось наблюдать, были они смирны и тихи, и поначалу больше молчали да бессмысленно оглядывали присутствующих, нежели говорили.
- Это как это - не совсем? - переспросила одна, - Или вы, как это говорят у вас... столичные: не расписанными живёте?
- Срам-то какой! - смешливо прозвенел чей-то ласковый голосок.
- Нет, милые, я пока живу один, - Егор Александрович глазами стал искать девушку с красивым голосом.
- Пока? Этак вы что-то нам не договариваете, Егор Лександрович. Ой, не договариваете!.., - покачивая головой, игриво произнесла Наталья, выворачивая карманы в поисках семечек.
- Так-то дети у вас есть, аль нет?
- Нет. Вернее, можно сказать, что есть. Две девочки.
Снова раздался общий смех.
- Ой, темните вы, Егор Лександрович, ой, темните. Что-то нам не договариваете...
- Нет-нет, что вы...
Егор Александрович, в порыве внезапного решения переехать в деревню, воскликнул:
- Милые мои, вот переедем мы с ней к вам... И с девочками. Мы будем вместе тут жить, читать разные книги, проводить вечера. А вы нас научите труду! Настоящему. Ведь это прекрасно: кормить руками семью! А поля, а озёра, леса... Там грибы, потом ягоды, грибы, рыба... Вот охота - нет... Милые мои, как же это прекрасно! Вот только надо написать письмо...
- Ага, вот и проговорился, писатель из Москвы! С кем это - 'с ней'? И что за письмо? А? - тут же заинтригованно спросила одна из женщин, поднявшись с места.
Егор Александрович, вдруг загрустив, задумчиво произнёс, с нехарактерной для него непочтительностью забыв про вопрос:
- Зачем же мы так немудро усложняем, запутываем жизнь? Когда всё так ясно и просто... Когда остаётся один шаг до того, чтобы счастьем друг друга... То есть, одарить счастьем друг друга... А мы... Мы всё бродим. Вокруг да около... Я всегда боялся жить дерзновенно...
- Ох, Егор Лександрович, как вы всё мудро говорите. Но раз вы мужчина холостой, то, видать, захотите у кого остановиться! Вам бы с Борисовной поговорить, но для вас уж очень стара! Всё на печи лежит.
Раздался громкий смех. Какой-то мужчина в углу глухо замычал. Егор Александрович непонимающе уставился на него.
- Не беспокойтесь, товарищ Погоскин. Он всегда такой, когда выпьет, -проговорил у самого его уха Денисов, колхозный бухгалтер. Сидел он на стуле, вытянув спину, аккуратно положив на стол длинные руки. Весь его облик был напряжённо-собранным, сбитым, пружинным, но лицо было спокойно, даже приветливо, а в глазах скупо светилась улыбка. Он был единственным за столом, кто не пил.
По правую руку от Егора Александровича сидел председатель, черт лица которого он не запомнил.
А в это время раздавались распалённые крики:
- Ой, не у тебя ли что ли?
- Наша Анфиса одна-то живёт! Хай примет.
- Так у неё уже хахаль есть!
- Пусть сам выбирает по душе.
- А ты тоже не лыком шита. Про то все знают! Спросить? А?
Грянул ещё более оглушительный смех, но вскоре он сменился короткими перебранками, издали послышалась мужская ругань.
Егор Александрович оглянулся.
- Не нужно, не нужно ссориться, друзья!
- Наталью вон из избы! - покрыл его голос чей-то октавистый бас.
- Тиши, тише! Человек приехал к вам из столицы, из Москвы. Он столько знает всего, видел всякого. А вы о чём? А ну прекратите, - тягуче и монотонно ругался председатель, однако, не поднимаясь до крика.
- Мы обо всём проведаем! Не волнуйся, Иван Лукич.
- Егор Александрович, а вот и наша Анфиса!
Егор Александрович, вскинув голову, посмотрел на стоявшую у входа полной грудью дышавшую женщину.
С первого взгляда он отметил в ней ладную природную полноту, живость красивого лица и манящее лукавство улыбки и глаз - строптивых, мягко-насмешливых.
Приглядевшись, он приметил яркий цвет её малахитовых глаз, чуть клонящуюся на одну сторону улыбку.
Егора Александровича разбудил театральный возглас расшумевшейся Натальи:
- А ну-ка, Анфиса, выпей за дорогого гостя нашего! Егором Александровичем звать. Во, в кое-то веки выговорила! По нашему-то - Егор Саныч. Цыц, ухрюпинский! - на последней фразе, многих насмешившей, она схлеснулась в перебранке с каким-то крикливым мужичком.
Анфиса грудным голосом прикрикнула:
- Ну, а этому мы всегда рады! То-то я и спешила.
- Егор Сан..., тьфу ты, Егор Александрович, а вы что же, а?
- А и я - завсегда рад!
Егор Александрович выпил очередную рюмку.
- Милые мои, пожалуй, я пойду, - пролепетал он, но тут же спохватился, туманным взглядом поймав ласковую улыбку Анфисы, - А нет, посижу ещё! Но пить больше не буду.
- А это верно. Нужно знать меру - негромко произнёс Денисов, одобрительно кивнув.
Снова раздалось жалобное мужское мычание. Кто-то другой, видимо с лихвой выпив, стал биться головою о стол, бормоча непонятное: 'Дашка, Дашка, Дашка...'
В это же время мычавшего мужчину взяли под руки. Тот стал молчаливо сопротивляться, и у выхода из избы образовалась свалка.
Но Егор Александрович этого не видел. Он не отрывал взгляда от томных глаз сидевшей напротив него Анфисы.
Выпив ещё один до краёв наполненный стакан самогона, она напевно спросила:
- Ну, а вы расскажите нам о столице, о тамошней жизни. Или вы без меня всё поведали? А я б очень хотела послушать вас, Егор.
То ли от её внимания, то ли от всеобщей почтительности к себе Егор Александрович приобрёл необычную для него находчивость и говорливость.
Он красочно стал рассказывать Анфисе о своей жизни, с трудом вспоминая всё то увлекательное и необычное, что приключалось с ним.
Вдруг одна из женщин, видимо, Наталья, оглушённо воскликнула:
- Ну, теперь всё ясно, у кого Егор Александрович остановится... Человек он...
Но тут председатель громко ударил кулаком о стол:
- Ну всё, хватит! Товарищу Погоскину определено место. Он пойдёт...
- Ну уж нет, пусть сам выбирает избу!
- Я сказал! И хватит тут с вашей дуростью.
- А ты, Иван Лукич, всё такой же: как выпьешь - так злой, как злой - так власть свою показать спешишь, - с насмешкой проговорила пожилая женщина, по всей видимости та, которая урезонивала на улице вздорного старика.
- Верно, Михайловна! Ну а коль власть почует - его уж не остановишь. Уж я-то знаю!
- Вы мне поговорите тут! Напились тут... Сказано же ясно: Егору Александрович определено...
- Вам-то уж не понять! Все мы по пояс люди, - сдержанным смехом зазвенел прежний высокий женский голосок.
Где-то на конце стола захихикали. Председатель, поправив сбившуюся скатерть, нахорохорился:
- Я ещё раз повторяю: Егору Александровичу определено место...
Незвучный его голос потонул в усиливавшихся мужских криках, затеснивших женские:
- Ну что за народ!
- Совсем разбестались.
- Капусты лучше принесите. В углу вон. Антон!
- Для тебя что ль нести? Ага, разбежались!
Но Егор Александрович уже не обращал внимания на эти возникавшие перебранки. Кроме несомненной симпатии к себе, он уловил в ласковых глазах Анфисы то, что он втайне мечтал пробудить в окружающих, в особенности в женщинах - восхищение.
Даже чувство любви он не мог представить без какой-то доли восхищения тем, кого любят. Его кольнула давняя мысль - ведь это восхищение не могло быть достигнуто ни его душевным богатством, ни его мягкостью, ни его добротой. Только неординарный характер, пылкие чувства и безумные поступки могли собой восхитить. То есть именно то, чем он не обладал...
И вот теперь он, отчего-то представив себя гусаром, оставшимся на временном постое в деревне, сидел за общим столом и страстно жестикулировал, поведывая Анфисе всё самое интересное и необычное, что приключилось в его неяркой и скромной жизни.
После неоднократной команды председателя народ стал медленно расходиться по домам.
Распрощавшись со всеми, Егор Александрович, ожидая председателя, остался с Анфисой стоять на улице, посреди грязной, размытой дождями дороги.
- А вы не принимайте близко к сердцу, что о вас тут наговорили, - произнесла Анфиса, неожиданно сбросив прежнюю шумную игривость. Егор Александрович, стоя совсем близко к ней, заметил с правой стороны её верхней губы небольшую темнеющую бородавку, - Это так забавляются наши бабоньки. Новый человек - вот и повод побалагурить. Скучно у нас тут... Ну всё, Егор, я пошла.
Она махнула рукой в сторону дальних изб.
- Я живу вон там, у самой речки. Видите, свет загорелся? Нам тут недавно провели... не помню, как его... В общем, другой свет - мне да соседям моим. Мы ведь рядом с этой... мельницей... иль станцией живём.
С нескрываемой завороженностью Егор Александрович продолжал смотреть на притихшую, и потому ещё более похорошевшую Анфису, плохо улавливая смысл её слов.
- Ну, доброй ночи, Егор!
- Доброй ночи, Анфисушка!
Он порывисто наклонился и неловко поцеловал ей руку, на мгновение ощутив бархат её кожи, сбивший дыхание женский запах. Нехотя отпуская её ладонь, он уловил грубую шершавость её натруженных пальцев.
- Ну, уж это вы бросьте! - игриво засмеялась она.
- Нет-нет, я не шучу, я по-настоящему!
- Ну, коль по-настоящему, то ладно, прощаю, - звонким колокольчиком зазвенел её смех, - Всё-всё, идите к себе.
Анфиса развернулась и пошла, мягко покачиваясь, в сторону своего дома. Председатель, ждавший невдалеке, подошёл и угрюмым тоном обратился к Егору Александровичу:
- Идите со мной, товарищ Погоскин, я вам всё покажу. Для вас уж всё уготовлено, постель застлана, так что можете сразу ложиться спать.
- А это мы ещё посмотрим, - проговорил Егор Александрович, неотрывно глядя вслед Анфисе. Он хотел было запеть, но вовремя прервал себя, вспомнив, что он высокий гость и писатель, - Кстати, а вам уже рассказали про поезд? Забавная история приключилась!
- Нет, товарищ Погоскин. Знаю только, что вас подвезли. Разрешите оказать вам помощь?
Он вышел вперёд и поправил упавшую в лужу доску, по которой ходили через разбитую колею.
- Ну что вы, зачем так? - проговорил задумавшийся о своём Егор Александрович, идя по доске и опираясь на поданную руку вязнувшего в грязи председателя.
У самых ворот отведённого для него дома он оглянулся - свет в деревне погас.
Звёзды лежали редкой россыпью над дворами. Тоскливый лай собак нарушал гулкую тишь.
Устроившись на новом месте, в чистой, просторной избе, Егор Александрович, сильно пошатываясь, вышел во двор. Счастливо улыбаясь, он невольно поднял взгляд: 'Какая чудная ночь, и какое небо! Ах, что ж я её отпустил. Анфисушка... Такая чудная влюблённость! Чурбак, кто не влюбляется! Нет в том силы жизни. 'Я тебе говорю''.
И он, прервав себя, весело и негромко запел, переведя взгляд на смутную линию горизонта:
Крутится, вертится шарф голубой,
Крутится, вертится над головой,
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть.
Где эта улица, где этот дом?
Где эта барышня, что я влюблён?
Вот эта улица, вот этот дом...
Тут же перед его глазами сама собой вспыхнула одна из картин поздней юности...
Солнце. Май. Запах сушёных трав, развешанных на жердях. Юная и долгомучимая влюблённость. Она сидела на утопшей в зелени веранде в кресло-качалке, ела черешню и с кокетливым невниманием слушала его речи. Босыми ногами она мягко отталкивалась от пола и время от времени поправляла ветром взвихрённые пряди волос. И вдруг, небрежно оборвав его на полуслове, она попросила включить граммофон. Кажется, тогда и заиграла эта глупая песенка...
Почему он до сих пор не простил ей такой пустяк?..
Вдруг из темноты раздался голос:
- Егор Александрович, Егор Александрович, это вы?
Погоскин испуганно озирнулся:
- Да, это я... Егор Александрович Погоскин. Писатель из Москвы.
Всё тот же голос неопознанного человека, звучащий почтенно и даже возбуждённо, его зазывал:
- Идите, идите с нами. Банька у нас натоплена. Можно сказать, для вас топили, для гостя нашего.
Егор Александрович насторожился:
- Баня? Не слышал... Не слышал, чтобы говорили о ней. Очень неожиданно...
- Идите же, для вас натопили. У нас банька просто чудо - таких не сыщите. Просто хоромы. Разве что топить долго. Но не беда!
Егор Александрович всматривался в темноту и никак не мог разглядеть собеседника. Голос его был ему незнаком. Он стал медленно трезветь.
- Пожалуй, схожу, только мне нужно за этим... Чемоданом... За вещами.
- Не нужно, Егор Александрович, там всё есть. Пойдёмте, ведь только для вас и топили.
Неуверенным шагом тронувшись вслед за незнакомцем, Егор Александрович не переставал удивляться столь странному приглашению. Он не припоминал, чтобы во время застолья речь заходила о бане - впрочем, всё ему помнилось лишь отдельными урывками, разве что кроме Анфисы.
Они шли молча, и у Егора Александровича никак не хватало духу начать разговор с проводником, который почти бегом вёл его лесной тропой. Но вот, спустя какое-то время в глуби леса он увидел большой дом с единственным в нём окном, расположением у самой крыши. Дом этот напомнил ему товарный вагон.
Всё это казалось необычным: и одно маленькое оконце в таком большом доме, размером своим походивший на жилой дом, и его расположение, далёкое от деревни, и проводник, молчавший на протяжении всего пути. Из трубы шёл щедрый дым - дров здесь и вправду не жалели.
Проводник застыл у двери. Он повернулся к Егору Александровичу, но тот вновь не смог разглядеть его лица, сокрытого тенью.
- Входите, входите, Егор Александрович.
Тут Погоскин услышал задорный женский смех из бани: по всей видимости, смеялись несколько женщин, вернее девушек, судя по их звонким голосам. Он остановился в недоумении:
- Как же так, там женщины. Необходимо обождать.
Незнакомец, недвижимо стоявший у двери, с прежней дружелюбностью ответил:
- Ну что вы, Егор Александрович, какие женщины. Неужто вам мерещатся голоса? У нас всё чинно.
Погоскин, сомневаясь, всё же вошёл в дверь, и на него сразу же дохнуло берёзовым ароматом молодых веников и свежей сосновой смолы. Из сумрака раздался густой бас:
- О, а вот и Егорушка к нам пожаловал! Милости просим!
Егора Александровича покоробило. Присмотревшись, он увидел в предбаннике нагого мужчину огромного роста, до самого потолка, с длинной бородой и шапкой густых курчавых волос.
- Егорушка, ты не удивляйся: у нас тут нет ни чинов, ни званий. Тут у нас все люди братья. Ах, братец ты, Егорушка!
Робея, Егор Александрович стал раздеваться, а тот же бас с прежним радушием продолжал сотрясать сокрытое в темноте пространство:
- Каждый здесь обращён друг к другу душой и сердцем. Здесь не так, как там. Здесь всё душа в душу!
Егор Александрович покосился на входную дверь. Но собеседник словно читал его душу:
- Ты не пугайся, Егорушка, заходи. А коль что не так, то можешь уйти. Мы по сердцу ко всякому.
Он отворил дверь и оттуда чей-то мужской голос его поприветствовал, но скорее уже не дружелюбным, а льстивым тоном:
- Возрадуйтесь же, Егор Александрович!
Он грубо толкнул Погоскина, и тот очутился в бане. Однако само помещение от него было сокрыто сплошной вереницей женских тел, кружащихся в хороводе, обнимавшим собою всё пространство. Их тени куражно плясали на стенах.
Девушки из хоровода задорно смеялись и пели одни и те же слова, прерываемые весёлым шипением подбрасываемой на каменку воды:
Как по лугу, лугу, лугу девицы гуляли,
Девицы гуляли, песни запевали...
Не успел Погоскин сообразить, как выбежать отсюда, как хоровод подхватил его и втолкнул внутрь себя.
Внутри хоровода плясали и хлопали в ладоши обнажённые мужчины, и каждый это делал по-своему, кто во что горазд, но всё же попадая в общий ритм, задаваемый хороводом. Кто-то молча подкидывал ноги, хлопая по ним руками, кто-то кружился на месте, а кто-то и вовсе пустился в пляс, кувыркаясь и подпрыгивая, и громко запевая всё те же слова девичьего хора.
- Егорушка, отдыхай, не думай ни о чём! - гремел бас, звучащий позади хоровода.
Хоровод кружился, ни на мгновение не останавливаясь, и так плотно он был сомкнут, что вырваться, казалось, из него не было возможности. Вторя общему направлению, на стенах вихрились огоньки вставленных меж брёвен лучин.
Как по лугу, лугу, лугу...
- А, Егор Александрович, и вы здесь! - крикнул ему какой-то мужчина.
Погоскин, близоруко прищурившись, узнал в нём Денисова, колхозного бухгалтера, ещё несколько часов назад сидевшего рядом с ним за общим столом. Он отчаянно ухватился за его руку.
- Что здесь творится?! Срам-то какой! Вас сюда тоже обманом завели?!
Денисов с удивлением посмотрел на него:
- Что вы... Здесь все отдыхают, веселятся. Какой срам-то в радости? Никто никого не неволит, не делает зла. А что мы наги, так баня ведь это. В бане всегда так. Ты не думай. Что было, то и останется. Никто не узнает.
- Да нельзя так! - у Егора Александровича перехватило дыхание.
- Егор Александрович, вот, выпей самогоночки!
- Не буду я больше пить. Я ухожу!
Вдруг Денисов крикнул:
- Товарищи, Егора Александровича надо покружить!
Хоровод подхватил Погоскина, и он почувствовал, как множество женских рук мягко держали его на весу. Сладкий берёзовый аромат млеюще дурманил.
- Егор, милый, оставь думы, отдохни душой!
- Егор, другие-то всё веселятся, а ты всё печалишься...
- Егор, ты не гради себя!
От теплоты ласковых рук и женской ласки у Погоскина поплыло в глазах. Он позволил себе выпить протянутый стакан с необычно вкусной самогонкой.
И тут же тепло разлилось по его телу, вскружилась голова, и девичье голоса сплелись во едино. Он подхватил чью-то руку и робко её поцеловал.
- Ну, уж это вы бросьте! - прозвучал томным шёпотом голосок, похожий то ли на голос Анфисы, то ли на голос той девушки, которую он искал глазами в избе.
Его тут же выпустили из хоровода, и встретив неловко прыгавшего на одной ноге Денисова, он тоже начал плясать. Никто не смеялся над ним. Напротив, все с любовью на него смотрели, словно радуясь его радости, и счастливясь его счастью.
Сперва смущаясь своим первым движениям, всё ещё не оставляя мыслей о том, как его видят другие, спустя какое-то время он щедро отдался всеобщему веселью.
- Ай, Егорушка, какой же всё-таки ты славный человек! - гремел знакомый бас, - Ну а сейчас нам душу свою покажет уважаемый Фёдор Игнатьевич, Фёдорушка.
Фёдор Игнатьевич, высокий мужчина в летах, со статной осанкой и окладистой бородой, вышел в самый центр и стал плясать, поочерёдно подбрасывая ноги и хлопая по ним ладошами:
- Хорошо, хорошо, Фёдорушка! - восторженно гремел бас.
'А и вправду, молодец Фёдор Игнатьевич, - подумалось Егору Александровичу, - в таких летах - да так отчаянно веселиться'.
Из хоровода стали раздаваться томные окрики:
- Ай-да, Фёдор, как же он молод и статен.
- А пляшет-то как, словно всю душу отдал в пятки!
И сыпал хоровод свой нескончаемый поток слов, в такт которых в пьяном угаре танцевал Фёдорушка, танцевал Егор Александрович, танцевали все, радостно хохоча:
Как по лугу, лугу, лугу...
Всё тот же бас загремел:
- А ну-ка, Фёдорушка, покажи-ка нам волчонка!
Фёдор Игнатьевич встал на четвереньки, и стал кружиться, словно гоняясь за своим хвостом. В общем шуме послышалась, как он стал гавкать, пытаясь изобразить то ли волчонка, то ли собаку.
И женский хоровод, и мужчины, плясавшие внутри него, грянули всеобщим ликованием.
На Погоскина дыхнул жаром всё тот же Денисов:
- А дальше-то идут туда, в ту дверь. Там ещё лучше! Вот же, гляди! Анфису-то видел?
Фёдора Игнатьевича, шатавшегося от долгого кружения, подхватил хоровод, и покружив, вынес в указанную Денисовым дверь. Погоскину показалось, что туда он вошёл не один.
Однако хоровод ни на мгновение не переставал петь:
Как по лугу, лугу, лугу...
- Теперь же очередь Егорушки! - вновь раскатисто прогремел бас за хороводом, покрывая обволакивающую тину его слов.
Погоскина вывели в центр. Женские голоса тут же запричитали:
- Ай-да, Егор, милый ты мой!
- Желанный ты мой, не грусти. Будь счастлив!
Прежний голос перекрыл разноголосицу ликования:
- Егорушка, ты не думай ни о чём, ты отдохни душой.
Погоскин, всё ещё смущаясь всеобщего внимания к себе, неловко стал плясать, вспоминая то, как это делал Фёдор Игнатьевич.
- Ну вот, до чего же у тебя ладно получается, Егорушка!
Егор Александрович, наконец-то увидев в хороводе Анфису, отдался громкому веселью. Он высоко подбрасывал ноги и хаотично бил по ними руками, бегая то вперёд, то назад, то вперёд, то назад.
Как по лугу, лугу, лугу...
Женские голоса для него слились переливающимся антифоном:
- Милый, милый...
- Желанный, желанный...
- Счастливый, счастливый...
Их на миг заглушил повелительный крик:
- Покажи свою душу, милый ты наш Егорушка!
Егор Александрович, прервав смех, едва слышно проговорил:
- Нет, не могу я, тайна ведь это...
- Какая ещё тайна! Ну что же ты...
- Нет, давайте я так попляшу.
- Ну же, Егорушка, не расстраивай нас! Стань собой.
Он всё так же бегал вперёд-назад, но теперь ему стало казаться, что не он, а само пространство качалось перед ним, словно он оказался в колыбели.
Вдруг всё тот же ласковый голосок у самого уха шепнул:
- Ты покажи её мне, Егорушка.
- Тебе?
- Только мне. А дальше можешь ступать туда, в ту дверь... Она там...
- А как же ты? - взволнованно прошептал Егор Александрович.
- Захочешь - буду я.
И тут девичий хоровод начал всё более и более ускоряться, всё так же лаская слух своим игривым пением, а мужчины, им опоясанные, всё быстрее и быстрее плясать и петь. Стало казаться, что время здесь, в этом месте, сжалось до предела, как внезапно шумную вакханалию покрыл ликующий, почти ласковый голос:
- А теперь нашего Егорушку нужно покружить!
Егор Александрович проснулся от громкого стука. С ясным осознанием того, что произошедшее в бане - лишь сон, он вскочил с кровати.
Наспех накинув пальто, заменившее ему одеяло, он отворил дверь. На пороге стоял Иван Лукич: без пальто, в коричневом пиджаке, накинутом на вязаный свитер. За его спиной светило низкое солнце, подёрнутое сонной дымкой белесого неба.
- Доброе утро, Егор Александрович. Как спалось на новом месте? Хорошо? Ну и ладно. Я вчера говорил вам, что завтра с утра... То есть сегодня с утра, покажу наш колхоз. Вот и пришёл к вам.
Егор Александрович, поздоровавшись с председателем, укутался в пальто, знобко переминаясь с ноги на ногу. На улице было морозно; в избе сыро и зябко - за открытой печной заслонкой лениво помигивали дотлевавшие угольки.
- Да, конечно-конечно. Я помню, - жмурясь от солнца, выступившего сквозь сизые тучи, глухо добавил Егор Александрович. Никакого уговора об утреннем осмотре колхоза он, конечно, не помнил.
С похмелья у него болела голова, вспухшие глаза слипались.
- А пока что, Егор Александрович - разрешите провести вас в свою хату. Вон, через дорогу, чуть направо. С покатой крышей. Накормим, напоим... - впервые в глазах председателя вспыхнула живая искринка, - Да подлечим!
- Спасибо, не надо...
Сообразив, о чём идёт речь, Егор Александрович неприязненно пробормотал:
- Нет, я не буду пить. Ни сегодня, ни завтра. Никогда. Вообще, я человек не пьющий. Бывает, задавит чёртова жизнь...
Избегая встречного взгляда, он невольно посмотрел по сторонам.
Рано проснувшаяся деревня разноголосо шумела. Здесь, у самой околицы, из разлапистого дуба, стоявшего парой с таким же как он великаном, одиноко покрикивал зяблик. Рядом на дороге дурачились укутанные в непомерную одёжку мальчишки. Они неторопливо погоняли волов. Через забор, у соседнего дома, о чём-то жарко судачили гомонливые женщины. Одна из них, оглянувшись, приветливо помахала Егору Александровичу рукой.
В другой стороне, за большаком, трудились на полях колхозные бригады. Вдали, дымя, двигался трактор, нестройным рёвом будоража мирный пейзаж.
- Ну что вы, Егор Александрович! Рассол. Всё снимет одним махом. Машка-то моя знает: проснусь бывает с похмелья, а она уж..., - Иван Лукич осёкся, - Не торопитесь, я подожду.
Он остался стоять на пороге, супя чуть заметные дуги бровей.
- Можете меня на минуту покинуть? Нужно привести себя в порядок... И где можно умыться?
- Конечно, Егор Александрович. Воду сейчас принесу. Колодец вон там, у края дома, у яблони. Всё организуем, Егор Александрович.
Оставшись один, Погоскин рухнул лицом в подушку. В нос ударил острый запах перьев. Похмельно кружилась голова.
'Боже, что со мной стало! Как я мог так пасть. За один день предать себя, Елизавету! Ведь если бы она...'.
Перед его глазами возник смутный облик Анфисы. 'А вы не принимайте близко к сердцу то, что о вас тут болтали' - полынным ветром прозвучали слова. Но она, к его укору, не стращала и не стыдила, а всё так же манила, как и вчера.
Ведь Елизавета... Разве он достоин её? С её нравственным стержнем, тонкостью, со всем пережитым... Нет! Жалкий самообман! 'Я не достоин' - самое гнусное оправдание!
Прервав нестройный поток мыслей, он вскочил с постели. До боли сжав железный набалдашник кровати, он пообещал себе обо всём случившемся рассказать Елизавете. Ведь влюблённость - ещё не предательство. Самое главное - ступить обратно, не сделать второй шаг...
Отыскав упавшие на пол очки, он стал поспешно разбирать чемодан. Только теперь, ища глазами платяной шкаф, он впервые разглядел дом. Он был почти пуст: железная кровать, на скорую руку сколоченный стол, стулья, шкаф, да старый необъёмный сундук. Дом этот нёс на себе явную печать опустения: было видно, что на стенах когда-то были прибиты многочисленные полки, крючки, на полу стояла массивная мебель, лежали дорожками половики, в углу висели образа. Куда всё исчезло?..
Холодная печь мигала дотлевавшими угольками. Со стороны двора сквозь приоткрытую дверь слышался уличный переклик.
Егор Александрович, одеваясь, вздрогнул от внезапного грохота. Он обернулся: на пороге стоял запыхавшийся Иван Лукич, рукой придерживая пружинно отскочившую от стены дверь. С шумом поставив цинкованное ведро на пол, он, нахохлившись, застыл в ожидании Погоскина. Тот стал торопливо натягивать брюки.
- Извините, запоздал. Ходил ещё за мылом. К соседке ходил, вот, там она. Моё-то закончилось. Только в доме и вспомнил. Машка... Марья Николаевна то есть, стирать уже зачала. Сорочки там, и прочее. Да, если что, приносите вашу одежду к нам. Марья Николаевна постирает.
Егор Александрович не стал говорить, что взял своё мыло.
- Спасибо. Мне ещё нужно умыться. Тогда буду готов.
- Я полью вам. А печь вам к вечеру затопим. Своего Васю покличу. Сына моего. Он всё сделает. Будет у вас как в бане - тепло и сухо. С окна вот ещё поддувает... Всё сделаем.
- Да, кстати, я обычно весь обливаюсь, по пояс, - спонтанно выпалил Егор Александрович.
Председатель ещё больше нахмурился и, чуть поддав голову вперёд, тяжёлым шагом вышел во двор, подхватив ведро. По его пути вилась тонкая струйка воды.
Стоя в одних закатанных брюках, Егор Александрович нагнулся над высохшим цветником у дома. Он ждал, что председатель будет лить воду частями, но тот, локтем прижав к себе мыло, одним махом вылил на него всё ведро колодезной воды.
- Достаточно? Или ещё? - недовольно спросил он, отряхивая замоченный пиджак. В этот момент прижатое мыло выскользнуло из-под руки и упало в грязь. Иван Лукич, выругавшись, стал его поднимать.
Задыхаясь от холода, Погоскин сводящимися губами выдохнул:
- Очень!
- Тогда добро. Я вот мыло тут уронил... Подмазалось с одной стороны. Сейчас скобельну..., - Иван Лукич, смахнув ногтем с мыла комки грязи, отдал его Егору Александровичу и, подцепив за крюк ведро, стал его на палке опускать в колодец.
- А ведро-то подтекает... Не старое ж. Ему ж года два, не больше. А уже железо того... - бурчал он, бросая эхом отдающиеся слова в неглубокий колодец.
Но всё же Егор Александрович остался доволен собой. Он сдержал слово, а главное - после обливания почувствовал себя бодро. Голова почти прошла, и лишь набухшие веки напоминали о двухдневной попойке.
Наконец, собравшись, и заблаговременно захватив с собой карандаш и блокнот, он пошёл вместе с поджидавшим у ворот председателем в его дом.
Дом Ивана Лукича представлял собой добротную крестьянскую избу. В сенях Егор Александрович уловил знакомый ему запах сушёных грибов, вяленой рыбы, картошки. А в самой избе, просторной и светлой, смешался запах трав, молока, натопленной печи. Мягко потрескивали догорающие дрова. 'Берёзовые' - отметил он про себя, бросив взгляд на полупустую кадку дров.
Всё было очень опрятно: выскобленные столы и лавки, выстиранные полотенца, развешанные по стене, чистая скатерть, ровно разложенные половики. На стене висела картина-открытка Васнецова, а возле стола стояло два новеньких стула - признак своеобразной зажиточности.
Иван Лукич с порога познакомил его со своей супругой - Марьей Николаевной и сыном Васей, которому он сразу же наказал натопить в доме Погоскина печь. Вася, вихрастый паренёк, с живым взглядом и шустрыми движениями, ломающимся голосом деловито заговорил с отцом об электропроводах, привезённых недавно из города. Егора Александровича он словно не замечал.
На столе же всё было готово: общая жестяная кастрюля с кашей, деревянные миски и ложки, хлеб, бидон тёплого молока. Иван Лукич и Егор Александрович сели на стулья, а Марья Николаевна и Вася напротив друг друга на лавки.
Когда хозяйка разлила по тарелкам пшённую кашу, дверь тихо и коротко скрипнула. На пороге появилась девочка, лет восьми, с короткими русыми волосами, светло-голубыми глазами, одетая в грязную кофточку, накинутую на тёмно-зелёное платьице. На щеке у неё темнело грязное пятнышко, курносый носик делал чуть смешливым её настороженное, не по-детски умное лицо.
- Мама, я хочу есть.
Пододвигая к себе поданную тарелку, Егор Александрович ощутил короткую дрожь через прижатую к нему руку Ивана Лукича. Марья Николаевна громко хлюпнула черпаком по каше.
- Чего кричишь-то? На столе вон лежит! Не видишь, что ль? Во буяношная. Напугала всех. Гость тут у нас! Аль не видишь?
Девочка, поздоровавшись, понуро села на лавку, и вжав в себя плечи, осторожно взяла кусок хлеба и ложку. На её глазах Егор Александрович заметил выступившую слезинку. Она пробежала по щеке, задержалась на чёрном пятнышке и упала в тарелку.
- Не надо так. Зачем так? - у Егора Александровича застило в груди, - девочка, как тебя зовут?
- Фрося.
- Ты не плачь, Фрося.
- А я не плачу.
- Вот и умница. Ну вот, я вижу, ты уже улыбаешься.
- Я ем.
Девочка сосредоточенно ела кашу, старательно макая в неё хлеб.
- Пусть кушает, деточка, - неловко пробормотал Иван Лукич, разламывая кусок хлеба. Он коротко переглянулся с супругой.
Марья Николаевна погладила девочку по плечу:
- Кушай-кушай. Не пугай так больше. Постучи - не крадись.
Ели молча, лишь поначалу коротко перебросившись незначащими фразами. Даже словоохотливый Вася ни о чём не говорил. Он о чём-то усиленно думал, по-подростковому демонстративно, словно решал какую-то математическую задачу. Егор Александрович не стал больше расспрашивать девочку, думая теперь о том, что бы ей можно было потом подарить. Он попрекал себя в том, что не подумал взять гостинцев для деревенских.
Первой закончив завтракать, девочка поднялась с лавки, и неожиданно подошла к Егору Александровичу:
- Всё, я закончила.
Детско-смышлёным взглядом она рассматривала его, ни сколь не смущаясь. Егор Александрович, глядя в её васильковые глаза, просиял:
- Быстрее всех, Фрося! Какая ты молодец.
- А у вас здесь ещё осталось, - она показала на его тарелку.
- А да... Я сейчас скушаю. Ты очень внимательная, - его не переставал удивлять её любопытный, сдержанно-серьёзный взгляд. Марья Николаевна поднялась с лавки:
- Ну всё, Фросенька, дяде с тятенькой нужно работать. Беги-беги. Вон, кто-то у забора тебя ждёт. Лидка, поди.
Фрося повернулась и медленно пошла к выходу, оглядываясь на Егора Александровича, будто что-то от него ожидая. Закрывая дверь, она в последний раз на него обернулась. На её лице мелькнула едва заметная улыбка.
Егор Александрович поспешно посмотрел в окно - сквозь прикрытую занавеску было видно, как она перебирала ножками по влажной земле, перепрыгивая через подсохшие лужицы.
Распрощавшись с Марьей Николаевной, сразу принявшейся мыть в тазу посуду, и куда-то заспешившим Васей, Егор Александрович вышел из дома.
Поднявшееся над землёю солнце вновь запеленало тучи. Из полей доносились обрывки слившихся голосов.
В новом свете раскинулась перед ним говорливо-притихшая деревня. Достав блокнот и карандаш, он стал заносить заметки.
Сквозь деревню тянулась одна извилистая, сверкавшая пятнами луж дорога, представлявшая собой главную улицу. Она смыкалась с несколькими переулками. За осенним стерневым полем виднелся большак, а за ним - спрятанное за левадами озеро.
От середины улицы один переулок вёл к шумливой, скрытой за оврагом реке. Другой переулок уводил в сосновый лес.
По одной стороне улицы утлые избы оттенялись недавно возведёнными хозпостройками. С них-то и начал свою 'экскурсию' Иван Лукич. Перед тем, как идти, он долго вглядывался в какие-то листы.
Первой он показал бригадную конюшню, после свинарник, достраиваемый и пока что пустой, затем птичник. Дальше пройдя к середине улицы, Иван Лукич указал на добротную избу, впервые уколов Егора Александровича какой-то другой, смутно им ощутимой здесь, притаившейся жизнью:
- Это кулацкий дом. Стал народным. Для народа то есть. Изба-читальня. Можете приходить и читать наши книги. Тут ещё газеты, журналы. Книг немного, пока что две полки. Но мы работаем.
Егор Александрович с опаской посмотрел на алый плакат, как на некую печать перекроенного дома:
- А у вас... Много таких домов? То есть домов, ставших народными? Я имею в виду бывших домов... кулаков.
- Да нет, Егор Александрович. Так-то у нас три семьи кулаков. Было. Каждый выселен по своей категории: первая, вторая, третья. А так всё добро пошло на пользу. Вот здесь изба-читальня, дальше ясли... То есть детсад. Малыши там. Лет до пяти. Ну а в третьей прошлые бедняки живут - не дом у них был, а так, набор брёвен... Ну как сказать, метра четыре на четыре. Нет, думаю...
Егор Александрович нетерпеливо перебил:
- А мой дом? То есть отведённый мне дом. Там ведь жили?
- А нет, Егор Александрович, это не кулацкий дом. Это поповский.
- Но дом как будто новый...
- А недавно его заарестовали. Попа этого. Обряды свои проводил, с народа мзду брал. На то и построил дом. То бухгалтер наш выявил. А до того власть советскую будто принял. Так все думали. А вот оно как вышло...
Последнюю фразу он произнёс то ли с покорностью, то ли со скрываемой грустью.
- То есть его выселили?
- Да. В город его увезли, под суд. А дальше... Не знаю. Ну, и семья туда же за ним.
Егор Александрович делал короткие заметки в блокноте.
- Семью тоже выслали?
- Да вроде с ним поехали. Сами. Не знаю. Председательствую недолго. Ну а что вы хотите, Егор Александрович? При попах этих веками в говне жили. Простите... Это я по-нашему выразился. То есть в темноте держали. А теперь... Может школу здесь сделаем. Начальную. Пока что думаем.
- А школа сейчас далеко?
- Далеко. Начальная километров пять. А семилетка - все десять будет. Потому и думаем открыть. Учителя вроде нашли. Готов к нам приехать. Детки у нас есть. Учиться будут.
Вздохнув, Егор Александрович пошёл вслед за тяжело ступавшим председателем. Он внимательно оглядывал деревню, всматривался в лица местных жителей, которых он тогда, во время празднования, даже не запомнил. Некоторые здоровались с ним.
Наконец, председатель отвёл его за переулок, к самой реке. Там он показал главную гордость колхоза, и даже всего района, как он между словом обмолвился - плотину с электростанцией, приводимой динамо-машиной. Днём она функционировала как мельница, а ночью освещала избы, пока что три, вместе с избой правления. Туда они вскоре и направились, осмотрев новые хозпостройки.
Когда они вышли на главную улицу, послышался женский окрик.
- Доброе утро, Иван Лукич! Куда нарядился-то. Ай на свадьбу идёшь?
- На похороны, - буркнул тот, недовольно уперев перед собой взгляд.
Егор Александрович, оторвавшись от блокнота, всмотрелся в дальнюю женскую фигуру - голос показался ему как будто знаком.
- Ай что-то весёлый для похорон. Обычно куда хмурней, - продолжала балаганно кричать женщина.
Иван Лукич безнадёжно махнул на неё рукой, продолжая тяжёлым шагом вминать под собою землю. Только сейчас Егор Александрович узнал в женщине ту самую развесёлую Наталью. Да она же совсем иная, чем казалась тогда! Лет ей было больше сорока, через продолговатое лицо проходил тонкий зарубцеватый шрам.
Она стояла в огороде, в грязных обмотках, опёршись на лопату. Но как только она заговорила и вскинула свои насмешливые глаза, она как будто снова стала такой, какой он её запомнил вчера:
- Эй, Егор Лександрович, и вам доброго утречка! Чего так смотрите? Неужто не нравлюсь?
- Что вы, что вы, Наталья! Доброго вам утра. С вами-то никогда не соскучишься! Вот вижу вас, и сразу смеюсь.
- Чего ж тут смеяться! В 'ярме' я тут перед вами. Лежала б себе на печи, да муж в город убежал, сама тут. Да я б с вами в столицу хоть сейчас. Да куда уж мне, старухе-то, с Анфисой тягаться. Ладно-ладно, идите с Богом. Смотрите, держите с Иваном Лукичом ухо востро! Во он как нарядился.
Она нагнулась и продолжила что-то выкапывать в огороде. Невдалеке от неё Егор Александрович увидел двух девушек - как видно, её детей.
Войдя в избу правления, Егор Александрович сразу же увидел Денисова, сидевшего за резным столом. Оказывается, он очень хорошо помнил черты его лица, не очень-то и приметные.
- А, товарищ Погоскин! Здравствуйте. Заходите, пожалуйста.
Денисов резко поднялся и подошёл к нему поздороваться за руку. Егор Александрович вздрогнул - Денисов опирался на культю, начинавшуюся с колена. А ведь во сне он как раз танцевал на одной ноге... Однако на лице его ничего двусмысленного не было. Оно выражало, как и вчера, спокойствие и сдержанное радушие.
- Как вам первый день у нас? Хорошо? А я вот вчера подготовил для вас некоторые бумаги. Вдруг вам понадобятся.
- Спасибо... товарищ Денисов. Верно-верно, это тоже часть работы. Статистика... Но, конечно, люди - самое главное.
- Сомнений никаких. Всем это говорю. Народ! Надеюсь, вы посмотрели на его достижения? Разрешите сейчас отдать вам бумаги?
Егор Александрович заулыбался:
- Конечно. Но... можно проще.
- Привычка, товарищ Погоскин. Но я вас услышал.
Подхватив папку с бумагами, Егор Александрович прочитал выделенную на титульном листе надпись 'Количество трудодней'. Пока что он имел об этом смутные представления. Разве что недолгие беседы со сторожем-сибиряком Фёдором Игнатичем, отчаянно ругавшим колхозы и советскую власть.
Денисов энергично развернулся на здоровой ноге:
- Мы составили вашу программу пребывания в нашем колхозе. Общий обзор, знакомство с бригадами, с комсомольцами.
- Очень рад. Не ожидал, что будет так... организованно.
Иван Лукич, садясь за стол, с довольством проговорил:
- Сейчас без этого никуда. Всё покажем.
Денисов заложил руки за выцветший китель и стал косолаписто ходить вдоль стола. Всклоченные его волосы цепляли лампу.
- Завтра ведь приезжают к нам комсомольцы.
- Кажись, позже... Телеграммы не было.
- Ничего, должны приехать. Молодёжь! Двигатель колхоза! Привезут нам новые идеи, веяния. Ну а уж мы, - он поднял руку и сжал её в кулак, - их воплотим. Ведь всё здесь, товарищ Погоскин, построено только нами, методами субботников.
Егор Александрович перебирал в руках тонкую папку:
- Очень рад буду познакомиться с ними.
В избу постучали. Денисов сразу же крикнул: 'Войдите!'. Дверь открылась, и с порога послышался возбуждённый мальчишеский крик.
- 'Кинщик' приедет! Послали за ним!
Иван Лукич напускно обозлился:
- Тихо ты! Туды тебя. Хвост прищемили? Извините, товарищ Погоскин... У нас сегодня показ кино организован. В избе-читальне. Я её вам показывал. Вывеска там ещё красная.
- Сказали вам сказать! - ещё громче крикнул мальчишка и громко хлопнул дверью.
Денисов, упёршись пальцами одной руки в стол, вторую занёс в полу кителя:
- Приходите, товарищ Погоскин. В семь часов. С народом пообщаетесь.
- Обязательно приду! - с чувством проговорил Егор Александрович.
- Ну, а завтра мы едем в поля, покажем вам наши бригады. Их у нас две. А после к нам приедут комсомольцы. Разместим их у вас. Они, насколько я помню, на пару деньков здесь. Да, Лукич?
Иван Лукич грузно поднялся:
- Вспомнил. Я вам ведь не показал газету. Что о нас писала. Об электростанции. Из района газета, то есть местная, наша. Сейчас вам её отдам. Может, понадобится. Там немного о нас, а всё ж... Да, я же вам не показал нашу баню! Мы её пока строим: крыши ещё нет, пол не выложен... Будут там мыться наши колхозники. Как его... Важная такая...
- Гигиена, - бодро отрапортовал Денисов, снова сев за стол.
- Да, вводим её тоже. А насчёт комсомольцев... На два дня останутся. Эти... Клумбы какие-то будут мерять. Чтоб красиво было. Облагораживать всё будут.
Денисов усмехнулся:
- Облагораживать будем мы. Если хватит средств. И сил.
Иван Лукич почесал затылок:
- Так, баня... Надо показать. Вроде всё на этом. Дальше уж сами смотрите. Да спрашивайте. На всё ответим.
Егор Александрович, надев шляпу, вслед за председателем вышел из избы.
- Ждём вас в кино, товарищ Погоскин! - звучным голосом крикнул ему вслед Денисов.
В избе-читальне шла подготовка к предстоящему вечеру. Вносили и двигали лавки, перемещали столы для аппаратуры. Егор Александрович, утомлённый долгим хождением по деревне, пришёл в избу раньше времени.
Присев на лавку, он оглянулся. Здесь уже не осталось признаков жизни ушедшей семьи 'кулаков'. Казалось, этот дом был изначально построен как общественное здание. Вдоль стены висел неизменный плакат, надпись на котором он даже не захотел читать, рядом - портрет, а вдоль стояли полупустые стеллажи с книгами, поставленными вдоль - видимо, для объёма.
Вскоре в избу вошёл 'кинщик': чернявый мужчина маленького роста, с густыми вислыми усами и длинным широким носом. С важной усталостью он раздавал мальчишкам указы: где и как повесить экран, как крепить на стол динамомашину, кинопроектор. Те с крайней бережностью брали аппаратуру, старательно исполняли расплывчатые, скороговоркой произнесённые указы.
- Проектор крепче, ещё крепче... Правее, чуть правее, двинь... Ну. Вот так, вот так. Теперь ладно...
Изба стала быстро наполняться: на лавках рассаживались взрослые, на полах дети. На этот раз, в отличие от вчерашнего празднества, в избе было больше мужчин. Положив на колени натруженные за рабочий день руки, они с видимым нетерпением ждали начала кино, тихо переговариваясь:
- Что будет? Какое кино?
- Спроси...
- Занят ведь.
- Кажись, 'антирегиозное'.
Услышав эти разговоры, 'кинщик' указал одному из мальчишек вывесить у избы афишу-плакат, видно, до этого забыв это сделать. Тот с трепетом поднял его двумя руками, не переставая внимательно заглядывать в глаза 'кинщику', быть может, ожидая более точных указаний, что и как делать.
- Эй, малец, что там написано? Куда побежал? Прочитай.
- Праздник святого Й... - медленно по слогам проговаривал заволновавшийся мальчишка.
- Буквы ещё не все выучил...
- Ничего, справится.
- Й... Оргена...
- 'Антирегиозное', я ж говорю. Да что-то святого этого не знаю... Орген... И не выговоришь.
- У Палыча спросим, он их назубок знает...
- Выдумывает он их. Ему какое имечко не назови - все святые...
В избу вошёл председатель Иван Лукич. Зайдя 'на минутку', он, однако, надолго задержался у задних лавок. Громко скрипя половицами, он вполголоса поругивал мальчишек:
- Как поставили! Ноги-то не вместятся, в спину толочь будут. Куда же ты движешь! Правее! Туды тебя... Дай я.
Вскоре изба набилась под завязку народом. На полу гурьбились дети, на лавках теснились прибывающие взрослые. Была здесь Наталья, сын Ивана Лукича Вася, глухо кашлявшая Аннушка. А вот Анфисы Егор Александрович так и не увидел.
Невольно ища её глазами, он столкнулся взглядом с Фросей. Сиротливо стоя у края двери, она смотрела на него, храня на лице свою особую полудетскую смышлёность. Широко улыбнувшись непосредственной и, быть может, чуть глупой улыбкой, он подозвал её к себе. Фрося стала протискиваться к нему, сидящему у самой стены напротив двери.
- Здравствуйте.
- Здравствуй, Фросенька. Подвиньтесь, пожалуйста, - обратился он к мужчине рядом, неловко перекинувшего через ногу вымазанные землёй руки, видимо, боясь ими испачкать московского гостя, - Тут место занято.
- А нам нельзя.
- Можно, Фросенька. Садись. Я скажу.
Фрося села на самый краешек лавки. Пятнышка на её щеке уже не было, а выступавшее из-за тулупчика платье было только что выстирано.
- Ты любишь кино, Фросенька?
Она отчего-то засмущалась и опустила глаза:
- Очень... Там красиво.
- А много ты смотрела кино?
- Два...
- А что там было? Расскажешь?
- В одном было жалко. А в другом красиво.
- Ты не смущайся, Фросенька. Расскажи, я тебя выслушаю.
Фрося ещё больше покраснела, и стала неловко пощипывать платьице:
- Там был похож... На вас.
- Где?
- В кино.
- В каком кино, Фросенька?
- Где жалко.
- Фрося... - Егор Александрович не нашёл что ответить, и лишь положил ладонь на её руку, тут же её убрав.
В это же время послышался звучный голос вошедшего в избу Денисова:
- Ааа! Народ уже в сборе! Товарищ Погоскин, и вам приветствие. Можем начинать?
'Кинщик', устало затягиваясь папиросой, чуть заметно кивнул.
- Вот и славно! Лукич... Иван Лукич, ты здесь? Давай с тобой и представим сеанс.
- Да мне идти надо... Ну ладно, раз надо.
Денисов кособоко стал у самого экрана, а к нему сквозь лежащую ораву детей, ступал Иван Лукич. Холстовой тряпкой он на ходу вытирал взмокший лоб.
Встав слева от возвышающегося над ним Денисова, он упёр в одну точку замученный взгляд. Денисов, оправив полы кителя, начал речь:
- Приветствуем вас, товарищи, колхозники, односельчане! Сегодня вам будет показан антирелигиозный фильм 'Праздник святого Йоргена'. Или по-нашему - Георгия.
- Егорий... - выдохнул кто-то, но на него тут же зашикали.
- Это идейно выдержанный безбожный фильм, который, понимаете, вскрывает классовую сущность всякой религии. Но главный его удар направлен прежде всего по поповскому католичеству. Вы увидите, как поповство наживает на религии огромные капиталы...
- Верно, - выдохнул Иван Лукич после паузы Денисова, - религия - темнота.
Тот вдохновенно оглядел слушателей и продолжил:
- А главное: здесь в полной мере вскрывается контрреволюционная её роль: её смычка с жандармской полицией, с кликой денежных воротил. Здесь наглядно показаны её грязные спекуляции 'чудесами', 'мощами', 'святой водой'...
Иван Лукич шумно дышал, обливаясь потом. Его взгляд стал бездумно блуждать по избе.
- Этот фильм, понимаете, стал одним из самых популярных среди трудящихся нашей страны. Действие здесь, товарищи, такое: накануне поповского праздника из тюрьмы сбегает вор Коркис...
Зал слушал речь с необычайной серьёзностью. Даже дети не шевелились. Егор Александрович украдкой посмотрел на Фросю. Та завороженно смотрела на вспыхнувший ярким светом кинопроектор, тронутый 'кинщиком'.
Слышалось разрозненное дыхание людей, дальний шёпот, шуршанье одежды, Аннушкин сдавленный кашель.
Наконец, Денисов заканчивая речь, выкрикнул:
- Читать титры буду я. Начинаем!
Иван Лукич, вздрогнув, поспешно проговорил, видимо, желая упредить ожидаемые им аплодисменты:
- Важное кино.
Дождавшись окончания нестройных, но громких рукоплесканий, он, не разбирая сидящих на полу людей, трактором направился к выходу.
Двое мальчишек в наступившей тишине закрутили ручки динамомашины и кинопроектора. Вспыхнул свет. Фильм начался.
Егор Александрович шёл вместе с Фросей домой после окончания фильма. Вздыбленные тучи затянули луну. Порыв ветра выгнул на крыше жестяной лист, гулко хлопнувший над ними. Веяло предзимним холодом.
- Тебе понравилось кино, Фрося?
- Очень!
- Ты так весело смеялась.
- Там такой смешной... На костылях.
- Да-да! Особенно, когда он стал танцевать.
- Вот это очень смешное! - весело крикнула Фрося, но тут же притихла, - А второй, что с ним... У него шапка... У вас такая же.
- Верно! Я и не заметил. Ты такая внимательная, Фрося.
- Он похож на вас. Но только он не такой... Он нехороший. Вот вы совсем другой, не такой!
- Какая ты добрая, Фросенька. Ведь ты меня так мало видела.
- Не знаю...
За воротами послышался удар металла о камень. Егор Александрович вздрогнул. Фрося, оправляя спавший на лоб платок, звонко крикнула:
- Это дядя Иван набирает воду! Не нужно бояться.
Ворота скрипнули, и на них из темноты шагнул Иван Лукич, державший в руке полное ведро воды. Только теперь, услышав: 'дядя Иван', Егор Александрович сообразил, что лет ему было ближе к пятидесяти, а Фросе... она ведь такая же, как и Катюша. Значит, он не отец? Но кто?
- Егор Александрович?.. - Иван Лукич удивлённо на него посмотрел, -Это... Спасибо вам. Что провели Фросю. Хотя здесь недалеко... Два переулка. Но всё равно..., - он посторонился, - А ты иди, деточка, домой. Понравился-то фильм?
- Да, очень, - проговорила Фрося, посмотрев на Егора Александровича.
- Иди, иди, деточка, - дотронувшись до её спины, тихо прогудел Иван Лукич.
- До свидания, Фросенька. Я завтра к тебе приду.
- До свидания. А у меня завтра школа... - с грустью вздохнула она и медленно пошла к дому.
Послышалось тихое шлёпанье по лужицам, затем долгий звук открываемой двери. В смутном свете он разглядел её маленький силуэт. Но он тут же скрылся за фигурой шагавшего к дому Ивана Лукича, нёсшего ведро и громко бившего им по ноге. Но Егор Александрович всё равно помахал ей рукой. А вдруг увидит...
На спинке стула - фланелевое кофейное платье в чёрный горошек. Склонившись над ним, Елизавета подвязывает кожаный ремешок. Она пододвинула стул, и на платье легли размытые лучи солнечного света. Такие необычные, своевольные переливы: то охровый, то латунный, то пепельно-серый. Она нагнулась над столом и переставила жёлто-синюю вазочку с листьями, которые собрала Катюша. В этот момент часы пробили двенадцать.
Подняв затуманенный взгляд, она, о чём-то задумавшись, поставила вазочку на прежнее место. Затем лёгким шагом перешла от стола к буфету. Чему-то себе улыбнувшись, она открыла шуфлядку. Постояв над ней и так ничего не достав, она, сама не зная зачем, пошла к подставке для цветов у окна. Повернув фарфоровое кашпо, она чуть склонила голову и бережно тронула увядший листок гортензии. А всё же стало чуточку лучше...
Ну что за странная радость: поставить на полку найденную в антресоли шкатулку, передвинуть стол или вазу, полистать старую книгу. И с наслаждением на них смотреть, думая об одном...
Открыв форточку и напустив в дом осеннего воздуха, Елизавета снова подошла к буфету. Тронув шуфлядку, она достала жёлтую расписную коробку, сладко пахнувшую темперой, и медленно открыла её. Там были аккуратно разложены всевозможные пуговицы: и с расписной эмалью, и с чёрно-белой гризайлью, и переливчато перламутровые, и простые металлические - почти все медные и латунные.
Две недели назад она ходила к портному подшить висящее на стуле старое платье. Когда она зашла в ателье, на неё густо пахнуло всевозможными тканями, среди которых её взгляд привлёк чудесный тёмно-синий шёлк. Она долго стояла рядом с ним, ворошила, играла, примеряла к себе. Она обязательно купит себе новую ткань. Быть может, это так же будет фланель, и она сошьёт из неё новое платье с любимыми рюшами. Кажется, он должен любить чёрный цвет...
Когда пару дней назад она пришла в ателье, продавщица, Мария, сразу её узнав, подошла к ней, и они долго болтали о разных житейских нелепицах: о перчатках, платках и платьях, серёжках и новых фильмах, спектаклях.
Вчера, после работы встретившись с ней, они гуляли по парку, затем по отражающим свет фонарей мокрым улочкам. Почему-то ей особенно запомнился звонкий стук её каблуков по мостовой. А ещё она впервые шла вместе с ней под новым зонтом, купленным ей перед самой встречей.
Елизавета поначалу смущалась её рассказам о частых свиданиях, о чьих-то изменах, о дальней, незнакомой ей лёгкости жизни. Но всё же она смеялась вместе с ней, хотя порой и одёргивала её. О нём она, конечно, ей ничего не сказала...
Сегодня они условились сходить с ней в театр. Только бы успеть подготовить девочек к урокам... Аккуратно сложив подкроенное платье и спрятав его в комод, Елизавета стала собираться на предстоящий концерт.
С каким-то непонятным волнением она всякий раз выходила из комнаты. Соседи, особенно женщины, стали почему-то лучше относиться к ней. Или ей это просто казалось... Она с ними разговаривала, вместе готовила и стирала, но при этом всё время невольно старалась, но не могла, что-то от них скрыть. С лёгкой рассеянностью она уводила взгляд, мягко улыбалась и торопливо переключалась на другую заботу. Так же она вела себя с девочками, давно уловив между собой и ними какую-то смутную, отгоняемую в мыслях, преграду.
Бережно взяв скрипку, она вышла из комнаты и мягко притворила за собой дверь. Сегодня она почему-то не спешила.
- Елизавета Андреевна, разрешите, вас провожу? Мне по пути. Нужно забежать к одному старому знакомому.
Геннадий Павлович, дирижёр, высокий седеющий мужчина, подошёл к ней у самой двери концертного зала.
- Конечно. Простите, я совсем немножко спешу - иду сегодня в театр.
- Я хожу быстро, вы знаете. Может, не всегда примечали...
Неторопливо надев кашне, Елизавета вышла на улицу. Моросил лёгкий дождик. Тягучие сумерки склонялись к земле. Голая аллея была припудрена лёгким туманом. Только она хотела раскрыть свой новенький зонт, как Геннадий Павлович проворно раскрыл свой и выставил его над ней. Его большие серые глаза скользнули по её рукам.
- У вас скрипка. Главное, чтобы не промокла. А я люблю гулять под дождём. Это странно?
- Нет, напротив.
Елизавета, смутившись, застегнула зонт.
- Мой старый знакомый - удивительный человек. Кажется, я вам о нём рассказывал.
- Да...
- Вы не запомнили? Чудесная история приключилась недавно. Ему уже за восемьдесят лет. Он тоже музыкант. И вот мы были на встрече, а он говорит мне, на ухо: 'Почему никто не поздравлял того человека? Он ведь ушёл'. 'Какого человека?' - спрашиваю. 'Того, на виолончели играет. Маленький такой, в сером костюме, лысенький'. 'Так это Константин Валерьянович, ваш старый коллега'. 'Он, он! У него ведь сегодня день рождения'. Вот что значит старость! Так и сказал: 'того человека'. Забыл, как зовут коллегу, а ведь один о нём вспомнил! Про его день рождения.
- И вправду, так трогательно вышло, - задумчиво проговорила Елизавета, по недавней привычке отводя чуть в сторону взгляд.
- Кажется, праздник какой-то в тот день был. В октябре. Вот и запомнил.
- Покров?
- Не знаю, не знаю. Удивительный человек!
Елизавета в неловком молчании продолжала идти по мокрой дорожке, ощущая порой, как до её головы касается его зонт.
- Елизавета Андреевна, можно я вас немножко поругаю?
- Поругать? - встрепенулась Елизавета, - Конечно...
- Только как ваш друг. Или знакомый... Вы были сегодня немножко рассеянны, несколько раз не попали в ритм. А вверх стаккато... На скорости оно у вас не всегда было чистым.
- Простите меня. Я чувствую, что стала играть хуже...
- Нет, это не так. Несобраннее. Это другое.
- Мне надо больше заниматься. Но... Не хватает времени. А порой и сил. Но это не оправдание.
- Это оправдание, Елизавета Андреевна - тихо проговорил Геннадий Павлович, - вы одна, у вас двое дочерей. Хотя я видел их лишь украдкой... Катюша одна из них, так? Но я сразу понял, что это чудесные девочки.
Елизавета не нашла что ответить. В этот миг ей так захотелось, чтобы дождь прошёл. Но он только усиливался. Зонт стал всё чаще задевать её кашне.
- Вы взяли в наш коллектив замечательного скрипача, - наконец сказала она. - Лазарь Гершонович. Он живёт только музыкой! До чего одарённый юноша.
- Верно-верно. Первая скрипка. Вы знаете, как он поступил к нам?
- Нет... Я мало общалась с ним.
- И со мной... А ведь это чудесная история.
До дома ещё оставалось минут пятнадцать. Почему же так долго... Елизавета, отклоняясь в сторону, стала шагать по самому краю дорожки.
- Расскажите. Мне интересно.
Геннадий Павлович стал с увлечением рассказывать о нём, о его бедной жизни, о матери, прикованной к постели, за которой он ухаживал много лет. Невольно он перешёл к себе, к своей семье. Жил он один и был холост, а дети уехали учиться в Ленинград. Старший сын заканчивал геологоразведочный институт. Как будто она уже это всё о нём знала, но только теперь особой, неприятной двусмысленностью зазвучали в ней его слова.
Он провёл её до самой двери. Как всегда, ещё издали она с внутренним трепетом уловила брезжащий из окон её комнаты свет. Девочки учили уроки.
- Какой чудесный вечер, Елизавета Андреевна! Не удивляйтесь. Сегодня есть всё, что я люблю: выстиранная дождём Москва, когда промозгло, сыро, когда лёгкая слякоть. Это странно, не правда? Вы замечали, как журчит вода с крыш? Послушайте. С вашего водостока.
Елизавета, чувствуя неловкость за него, надолго замолчала.
- Да... Я не обращала внимания.
- Мы так часто не замечаем красоту рядом... Она бывает не сразу заметная, порой неприглядная.
Елизавета строго посмотрела ему в глаза:
- Простите, я пошла.
- Ваши девочки... Конечно-конечно. Я видел их лишь украдкой. Не знаю ещё...
- Всё что нужно - вы уже знаете.
- Елизавета Андреевна... - Геннадий Павлович, запнувшись, заметно сконфузился. Он продолжал над ней держать зонт, хотя она стояла под козырьком крыши, а он мок под дождём, - Спасибо... Спасибо вам за чудесную прогулку.
- И вам спасибо, что меня провели.
- До завтрашней репетиции. А вы очень хорошая скрипачка... Просто знайте это.
- Я знаю, что я посредственный музыкант. Простите, Геннадий Павлович, я пошла.
Она, внутренне и стыдясь, и радуясь за себя, вошла в дверь. Не оглянулась, но знала, что он не сводил с неё взгляда.
Она стояла на трамвайной остановке и ждала его. В последние дни необычно распогодилось, не было дождя, и она, привыкнув что-то нести в руках - почти всегда зонт или скрипку, не знала теперь, как держать себя, куда подевать незанятые руки. Она машинально сняла замшевую перчатку и сразу же стала надевать её обратно.
Зачем она пришла раньше? Она знала, что он придёт ровно в назначенное время. Или не придёт?.. Ведь у него жена, сын... Почему же она сразу не сказала 'нет'? А что, если он сейчас с ней?
Всё то, что раньше казалось невозможным, неприменимым к себе, невыносимо гадким, беспощадно ворвалось в её жизнь. Или она сама это впустила?.. Но та линия - 'нет' и 'нельзя' - что шла в семье ещё от прадедушки, переехавшего в Россию немца-кальвиниста, неизменно подчинявшая себе её жизнь, её поступки и взгляды, оказалась бессильной перед ним, перед зыбкой верой в него. Ведь он не мог поступить низко, ранить кого-то, предать. Но почему же он не отступил? Нет, она всецело доверяет ему.
Она каждый раз приходила на встречу с одной мыслью: разорвать их греховную связь. Но не могла найти в себе сил. Почему же он не может найти, сделать последний шаг, принять окончательное решение? Может, она ошиблась в нём? Но ведь у них было так мало встреч...
Нет, она должна сегодня же расстаться с ним. Сказать давно ей обдуманное: что она не вправе разрушать его семью, отнимать у мальчика отца. Лучше это сказать сразу, прямо при встрече... Но почему он так мало говорит о себе?.. Порой на него за это злишься...
Рядом послышались знакомые шаги. Елизавета, стараясь укротить вспыхнувшее волнение, медленно обернулась:
- Алексей! Я тебя ждала... - она прижалась к нему, не смея здесь, при людях, его обнять. Закрыв глаза, она счастливо вздохнула. А ведь как он всё-таки красив! Нет, все эти муки всё же стоят этих малых часов счастья. Пусть же всё будет как есть...
Оболеев привычным движением тронул уголок её глаза, словно медленно смахнул выступившую слезинку. Она так любила эту его скупую и нежную ласку, 'оболеевскую' - как она однажды ему сказала. Наверное, это прозвучало немножко глупо, но ведь это только их, ничьё больше...
- Я чувствовал, что ты придёшь раньше. Но не успел... Пойдём в парк.
Каждый раз с ним она словно многое теряла в себе, какую-то основу, даже саму себя, ведомая не выношенными, а в миг рождавшимися чувствами и эмоциями.
Она знала, как светились её глаза, как на лице сама собой играла неброская, чувственная улыбка. Интересно, как она выглядит со стороны? Быть может, немножечко глупо. Но, наверное, по-своему мило.
Словно сейчас это была не она. Но всё же это она, это её счастье!
Чувствуя на своей талии его твёрдую руку, она втайне желала, чтобы пошёл дождь. Чтобы они снова шли рядом под его зонтом, негромко разговаривали, часто останавливались и целовались. Но дождя всё не было. Небо гасло серевшими тучами, ветер устало ворошил остатки жухлой листвы.
Она рассказывала ему о новой подруге Марии, о недавнем спектакле, о музыке, о гениальном Лазаре Гершоновиче, а он, как всегда, её внимательно слушал. Как же он хорошо её понимает! Как умно и кратко он говорит. Он сказал ей, что Мария - хорошая девушка, что спектакль плох, что с первой симфонией Чайковского он переносится в зиму двенадцатого года, и что Лазарю Гершоновичу нужно всеми силами помогать. По её описанию, он вспомнил его на концертах. И неожиданно стал подробно расспрашивать о нём, как только услышал историю про его мать. Неужели он решил познакомиться с ним? Помочь ему?..
У самого выхода из парка стал накрапывать дождь, мелкий, осенний, холодный. Елизавета счастливо засмеялась и обняла Оболеева. Они поцеловались. Но дождь быстро закончился, и он даже не успел раскрыть зонт. В этот миг она подумала о том, что он брызнул лишь для того, чтобы подарить им эту минуту счастья. Но тут же она усмехнулась над собой - ведь точно так она рассуждала, когда была ещё совсем юной.
Всего один раз в жизни она переживала подобное, но как-то слепо, безблагодарно, на беспощадно-короткое время.
Поздним вечером она распрощалась с ним у ворот её дома. Когда он развернулся, она незаметно его перекрестила, сняв с руки согретую его теплом перчатку.
- Le Chêne un jour dit au Roseau:
'Vous avez bien sujet d'accuser la Nature...'
- He Roso, a Roseau, Катюша, - мягко поправила Елизавета. В голосе её послышались нотки усталости.
Недавно она вернулась с концерта и, на скорую руку поужинав, занялась шитьём зимней курточки Катюши, доставшейся ей от Оли.
Катя учила французский язык, сидя за столом и периодически бросая взгляд на их нового члена семьи - подобранного Олей котёнка, которого Елизавета ей разрешила оставить. Тот блаженно растянулся на широком диване, упершись белыми лапками в Олю. Согнувшись, та что-то писала в школьной тетради.
- Оля, не горбись. Иди к нам за стол. Котик будет всё так же спать. Он никуда не уйдёт, - обратилась к дочери Елизавета.
Она встала и пошла за иголкой к комоду, стоявшему между диваном и комнатой девочек. По пути она тронула светло-рыжего котёнка, над именем которого в последние дни между девочками шли жаркие споры. Потом, шагнув к комоду, неожиданно для себя обняла Олю.
В последние дни она утратила к девочкам прежнюю строгость, часто обнимала их без причин, ласкала. Какую-то щемящую нежность, неясное чувство хрупкости она стала испытывать к ним. Порой, обнимая их, она чувствовала, как у неё влажнели глаза. Если бы он был рядом, то непременно тронул её лицо ладонью...
- Иди к столу, Оленька. Здесь несправно писать. Посмотри, как здесь мало света, - в нахлынувших чувствах тихо произнесла она.
- Мама, ты устала? - прошептала Оля.
Елизавета закрыла глаза, и ещё крепче прижала Олю к себе, мягко проведя пальцами по её вискам.
- Нет, что ты. Может, немножко.
- Ты стала другой, - сказала Оля, отведя в сторону взгляд.
- Это не так. Для вас я такая же.
В это время звенел оживлённый голос Катюши:
- Maitre Carbeau, sue un arbre perché, tenait en son bee un fromage... Мама, давай назовём котика Люсьен. Он будет французом!
Елизавета открыла глаза и внимательно посмотрела на Олю. Ведь она всё понимает, её умная Оленька... Потом с дрогнувшей улыбкой взглянула на Катюшу, нетерпеливо болтавшую на стуле ногами:
- Может быть... Ты учи басню, Катюша, не отвлекайся. Ты уже выучила 'Le Chêne et le Roseau'?
- Да! Я только повторяла.
Когда Оля ушла, она присела, и стала гладить сладко мурлыкающего котёнка. А может, разрешив его оставить, она неосознанно хотела загладить свою вину перед ними?.. Грешно так думать.
Когда она, поднявшись, стала искать иголку, в дверь настойчиво постучали. Отложив подобранный мешочек с нитками, она пошла к двери, внутренне тревожась нежданному визиту.
Открыв дверь, она увидела его, Алексея Оболеева, стоявшего в распахнутом пальто, в неизменной военной форме, с блестевшим в свете коридорной лампы орденом Красного Знамени на груди.
Она нашла в себе силы молча закрыть дверь, и только после заговорила:
- Боже, Алексей! Что-то случилось? Как ты нашёл меня?
В его взгляде она сразу же прочитала какое-то надсадное оживление, внутреннюю решимость.
Оболеев взял её за руку. Елизавета, как всегда, с волнением принимая его касание, невольно бросила взгляд в сторону. Как раз в это время из кухни выходила Зинаида Ивановна, самая шумная соседка дома, большая баламутка и матерщинница. Елизавета поймала на себе её торжествующий, бесстыдно-любопытный взгляд.
- Елизавета... Андреевна, я получил приказ через две недели выезжать в гарнизон. В Смоленск.
Елизавета молчала. Оболеев внимающим взглядом смотрел на неё.
- Я принял решение. И сразу поехал к тебе. Определил твою комнату по окну, - сделав паузу, он заговорил тише, - Я буду с тобой. А им, когда приеду, всё расскажу. Мы поедем вместе в Смоленск. Я всё решил.
Прижав к себе отпущенную им руку, Елизавета бессильно отступила:
- Нет. Как же? А девочки, школа... Ты подумал? Ты с ума сошёл...
- Елизавета, я больше не могу так. Елена спросила меня в прошлый раз. Где я был. Я соврал... Нельзя так. Невозможно. А ты? Твоё положение.
Ощутив его волнение, она почему-то напротив стала успокаиваться:
- Хорошо, даже если у нас получится... А Павел? И... - она с силой выдохнула, - Елена.
Сжав скулы, Оболеев замолчал, тяжело опустив взгляд. 'Она не переживёт' - сами собой прозвучали в ней давно выношенные слова.
- Павел у меня уже мужчина. Он поймёт. Даже если не сразу. А Елена... Я ей скажу, что...
- Лёша, езжай с ними, - спокойно и твёрдо проговорила она. Голос её внезапно притих, - Понимаешь, это Он решил за нас...
- Кто?.. Ах да. Прости, - он снова опустил взгляд, и, придав лицу волевую недвижность, тихо произнёс, - Ведь без тебя я...
- Лёша... Здесь... Неуместно, - глаза её заметались по коридору, и после любовно остановились на нём, - Я даже не знаю... Не понимаю... Давай после обсудим. Когда получится... А ей скажи об этом. Если спросит. Скажи ей, что едете в Смоленск. Ей ведь тяжело будет это слышать. Как и Павлу.
- Хорошо. Прости меня, что вот так пришёл... Мы встретимся завтра. И вместе решим.
Взгляд его, сбросив неизменную сдержанность, неожиданно потеплел. Она всегда так ждала от него этих вспышек высвободившихся чувств.
- А ведь я зря тебя растревожил, Лиза...
До боли сжав её руку и долго не сводя мягких, волнующих глаз, он развернулся и пошёл по коридору, как всегда, не оборачиваясь. Только когда он скрылся в прихожей, она привычным движением его перекрестила.
Развернувшись, она увидела Зинаиду Ивановну, жадным взглядом провожавшую его вместе с ней. После из кухни послышались её приглушённые возгласы и причитания слушательниц:
- Слышали, какова наша монашка? Пришёл сейчас один к ней. Орёл, военный! Когда зашёл, на меня сразу зыркнул. Я глядь: халат-то распахнут! То-то и оно.
Вздохнув, Елизавета открыла дверь и вошла в комнату. Девочки сосредоточенно учили уроки, а котик, перебравшись на пол, спал у их ног. Часы уютно отстукивали вечернее время; с улицы обрывками доносились смеющиеся голоса.
Она неслышно села на краешек дивана, повторяя про себя шёпотом им сказанные слова. Невольно она встретилась взглядом с Олей. Та медленно опустила голову и продолжила вместе с Катюшей молча делать уроки.
Со двора донёсся заразительный смех. Разбуженный котёнок вскинул голову и, зажмуренными глазками обведя комнату, сладко зевнул.
Герман Андреевич Павлогин распахнул дверь своего нового московского кабинета и, скорым шагом подойдя к столу, хмуро взглянул на Прокофия Петровича. Прокофием Петровичем был скелет, стоявший в углу комнаты возле рабочего стола. Так Павлогин его прозвал ради забавы, и нередко упоминал его имя и отчество в разговорах с коллегами. Например, забыв бумаги у себя на столе, он порой говорил: 'Доклад оставил у Прокофия Петровича, минутку, схожу, спрошу у него', или, дискутируя с коллегами у себя в кабинете, с нарочитой резкостью восклицал: 'Смотрите, Прокофий Петрович вполне ясно кивнул в знак того, что он согласен с моими доводами'.
Павлогин повесил на череп Прокофия Петровича шляпу и про себя поздоровался с ним, сразу же поймав себя на том, что он стал всё более укореняться в дурной привычке надевать саркастическую маску не только в обществе, но и наедине с собой.
Нервно подёргивая плечами, он стал ходить по комнате из угла в угол. Задев плечом створку шкафа, он раздражённо хлопнул ей. Раздался глухой звон многочисленных стеклянных пробирок. Ещё больше нахмурившись, он сел за стол и стал перебирать разбросанные на нём бумаги.
Только что он обошёл весь этаж, отведённый его институту, чтобы найти её или узнать хоть что-нибудь о ней. Однако никто из коллег не знал, по какой причине она не пришла, и почему, неизменно пунктуальная, никого не предупредила о своём отсутствии.
Теперь он поймал себя на том, что это, казалось бы, рядовое происшествие вызвало в нём, человеке, склонном к абстрактному чувствованию, как он сам себя определял, большую тревогу.
Возможно, это было связано не только с ней, с Ниной Васильевной, его тайным 'праведником', но и с недавним мичуринским юбилеем, на котором ему сообщили об арестах среди агрономов и биологов, связанных с Вавиловым.
Вскочив со стула и вновь принявшись обходить комнату, Павлогин принял неожиданное для себя решение заехать к ней. К обеду ему нужно было ехать в ВАСХНИЛ, и потому у него оставалось достаточно времени, чтобы съездить к ней и вернуться сюда. Надо только сходить в канцелярию и узнать точный адрес...
Судорожно вздохнув, он вновь взглянул на Прокофия Петровича, а затем невольно перевёл взгляд на единственное украшение своего кабинета, если не считать самого Прокофия Петровича и изъеденного шашелью шкафа - на криво висящий над столом портрет в чёрной раме. Это был портрет Леонардо да Винчи, привезённый им вместе с остальными вещами из Ленинграда.
Павлогин невольно задержал на нём взгляд. Он всё чаще стал обращать на него внимание, смутно чувствуя какую-то странную близость своего времени с тем. Это и радовало его, и пугало.
Ведь Леонардо для него был... Нет, это был не 'праведник', а что-то иное, гораздо более величественное и масштабное. Но кто? Переиначенный 'богочеловек', ницшеанский 'сверхчеловек'? Или он был одним из тех немногих гениев, рождаемых эпохой? Таких как Лермонтов, Караваджо, Монтеверди...
Он иногда всматривался в этот простенький портрет, выполненный сангиной. И ему всегда казалось, что портрет этот ложный, то есть это не автопортрет Леонардо, а рисунок обычного старика. Он даже сочинил историю этого рисунка...
Павлогин снова перевёл взгляд на Прокофия Петровича, одетого в его шляпу. Портрет Леонардо и старый скелет рядом с ним оказались в этом кабинете как будто случайно. Но они невольно напоминали ему о некой внутренней преграде, которую человек не мог или не смел преступить.
Как не преклоняться, пусть и с содроганием, перед человеком, который утром может рисовать прекрасную мадонну, а ночью препарировать старика, с которым незадолго до того вёл душевную беседу; спасти больного ребёнка, а после изучать анатомию на умершем младенце?
Ведь Леонардо, как никто, показал, что из самых инфернальных сторон жизни могут рождаться самые значительные открытия - как научные, так и творческие. Если бы он, как и подобные ему люди, ставил перед собой ту преграду - создал бы он хоть часть им созданного?
Прервав нахлынувшие размышления, Павлогин подошёл к шкафу и взял колбу с чёрно-синей жидкостью, специально полученной им при химических опытах. Он стал её аккуратно взбалтывать.
Зачарованным взглядом он всматривался в жидкость, стараясь уловить в ней образующиеся формы, всегда сложные, мимолётные, необъяснимо-изящные. Перистые облака, чудные завихрения, расстилающиеся туманности - почему здесь всё так красиво?..
Но если приложить к колбе единый закон, как конечное число других законов, то изнутри это движение будет казаться разумным и уравновешенным... А может его собственные движения - это уже закон, порождающий всю эту сложность и красоту? И нужно только расширить время, и всё то, что он видит, станет устойчивым...
Однажды, во время лечения в больнице в середине двадцатых годов, он принимал морфий, как обезболивающее. И, быть может, по причине его тогдашней увлечённости Средневековьем, он рождал в нём подобные картины, странных чудовищ, словно сошедших с полотен Босха.
Именно тогда ему и открылась формула той внутренней преграды, которую он давно в себе ощущал - это был 'долг греха'. Он даже выучился писать эту фразу леонардовским зеркальным почерком.
То короткое наваждение, больная зависимость вскоре ушла, словно и не было, а мир тот остался, и по-прежнему звучал в нём...
Оглянувшись, Павлогин уставился в дыры отсутствующих глаз Прокофия Петровича, а после в глаза старика на портрете Леонардо. Он вздрогнул, вспомнив сочинённую им историю рисунка, якобы ставшего эскизом для этого портрета.
Тогда он с упоением читал о том, как Леонардо, пытаясь разгадать тайну человеческой машинерии, наведывался в флорентийскую лечебницу Санта-Мария Нуова.
Словно в чадном тумане он бродил по больничным коридорам, воображая вместо них своды флорентийской лечебницы. В тот день, когда внезапно умер его сосед по палате, он сел за стол и зеркальным почерком написал притчу о Леонардо и умирающем старике. После ему с трудом удалось разобрать собственные строки, в которых обычные буквы соседствовали с перевёрнутыми.
Взглянув на колбу со всё ещё колеблющейся жидкостью, Павлогин стал лихорадочно вспоминать сочинённую им притчу, записанную им ещё раз несколько лет назад на затерявшихся среди рабочих бумаг листах.
Леонардо, изящно одетый, вошёл в длинную залу с высокими сводами, вдоль стен которой тянулись грубо сколоченные кровати с лежащими на них больными. Скорбная тишина окутала его с первых же шагов, и он, почтенно склонив голову, неспешно ступал между рядами недвижимых людей, в робком молчании прятавших свои муки. Сердцем подчиняясь этой скорби, он всё же с живым любопытством рассматривал их. Его разум ни в чём не находил ни уныния, ни скуки, и его способность во всём находить материал для строгого размышления придавала его облику сдержанную сосредоточенность. Даже уродства влекли его, быть может, нисколь не меньше, чем человеческая красота. И столь же равноценны были для него людские скорби радостям человеческим, пробуждавшие в нём всё то же неизменное, не омрачённое страхом, любопытство.
- Милостивый синьор, позвольте вам показать интереснейший экземпляр. Вы должны успеть. Для вас уже всё уготовлено внизу. Полагаю, что наши приготовления вам сегодня понадобятся.
Послушник в заношенной сутане, поклонившись и поспешно коснувшись пальцами лба, груди и плеч, с заискивающей улыбкой смотрел на Леонардо, пытаясь запечатлеть на лице интригу.
- Что-то особенное?
- Я ничего подобного здесь не видывал, синьор. Клянусь, что ему более ста лет. Он в совершеннейшем сознании и говорит весьма внятно и разумно. Но мы можем не успеть...
Глаза Леонардо едва заметно вспыхнули, и послушник, заметив это, в предвкушении щедрой награды с ещё большей любезностью раскланялся и повёл его в конец залы.
- Пожалуйте, синьор, вот он. А я же не смею вам мешать.
Леонардо встал у изголовья кровати и взглянул на лежащего на ней старика. Он был красив, или, вернее, живописен; этому во многом служили его смертная бледность и величавое спокойствие, какое бывает, кажется, только у тех, кто без ропота принял неизбежность смерти.
Леонардо подошёл ближе, так, что бархат камзола чуть тронул локоть лежащего. Он на миг задержался, вглядываясь в лицо старика. По его высохшей, словно деревянной коже он вполне мог допустить правоту послушника, заверявшего, что старику этому более ста лет. Но был ли ясен его ум? Он наклонился ещё ближе и негромко произнёс:
- Позвольте обратиться к вам, отец. Вы слышите меня?
Старик неспешно перевёл взгляд на Леонардо и медленно, но вполне отчётливо произнёс:
- Да, синьор. Я с радостью вас выслушаю.
Убедившись, что старик готов говорить, Леонардо, всё так же внимательно всматриваясь в его неподвижное лицо, отметил про себя: 'На его лице нет ни страдания, ни страха, ни той внутренней борьбы, которая обычно сопровождает человека в его последние часы. Не влияние ли это уже упокоившегося тела?' И, не медля, спросил:
- Вам, должно быть, много лет?
- Мой внук умер в шестьдесят восемь...
- Вам, быть может, трудно со мной говорить?
- Нет, синьор, я не ощущаю трудности. Я чувствую лишь слабость. Мне нужно некоторое время на то, чтобы вам ответить.
- Вы не чувствуете боли?
- Нет, синьор. Мне спокойно, даже легко, и я только ищу сил для беседы с вами. Напротив, мне хочется поговорить с вами на прощание. Я чувствую, что это мои последние часы.
Сев у постели старика, Леонардо всё с тем же вниманием разглядывал его, всматривался в зрачки, изучал кожу, мимику. Однако казалось, что это портретное лицо не выражало ничего, кроме спокойствия. И тогда Леонардо решил проследить, как будет меняться облик старика под влиянием тех чувств, которые он сможет в нём пробудить.
- Вы готовы покинуть наш мир?
- Без сожаления, синьор.
- Была ли тяжела ваша жизнь?
- Я не чувствую тяжести. Мне легко, как никогда.
- Каково же это - прожить столь долгую жизнь?
- Не знаю, синьор... Кажется, прошла она слишком быстро. Однако я благодарен Ему за дарованные мне годы.
Леонардо по-прежнему не улавливал в нём никаких чувств - если только это бесстрастие само не было чувством, - столь ясен и светел был его взгляд.
- Чем дальше шла ваша жизнь, тем больше она сужалась?
- Видимо, так, синьор. Поначалу жизнь - словно река, широкая и необъятная, а в старости - её тихий приток.
Леонардо вновь внимательно осмотрел старика, и на этот раз заметил на его лице едва уловимые нотки печали.
- Значит, чем дальше, тем безрадостнее была ваша жизнь?
- Безрадостнее? Не могу знать, синьор. Всё уходит с годами, сужается. Так вы сказали?
- Так, - кивнул Леонардо и, немного помедлив, спросил:
- Скажите мне, отец, вы задумывались над итогом вашей жизни? Недавно я имел разговор с одним человеком в преклонных летах. Словно на исповеди, он поведал мне, что прожил свою жизнь без любви - и теперь не находит в ней смысла. А вы?
Старик молчал несколько дольше, чем прежде. Но взгляд его оставался по-прежнему светлым и умиротворённым:
- Я не думал об этом, синьор. У меня была жена, родились дети... Потом внуки. Мы жили просто: я трудился, как и мой отец, и его отец. Всё в жизни зрело своим чередом: весной - радость, летом и осенью - труд, зимой - отдохновение. Я глядел на жизнь как пастух на своё стадо: бережно и строго. Я не гнал её за холмы, в далёкие горы. Нет, синьор, я не думал никогда об этом. А что случалось - хорошее или плохое - то мне и было назначено.
- Но ведь другие люди живут иначе...
- Я не знаю, синьор. У них свой разговор с Господом.
Леонардо решил пойти по иному пути разговора:
- Вы говорите: у каждого свой путь перед Господом... Но ведь праведный путь к Нему - это не только наши мысли и чувства. Скажите, отец: много ли вы сделали добра? А зла?
На лице старика отразился отблеск задумчивости.
- Мне трудно об этом судить, синьор. Однако... мне кажется, что мало я сделал в жизни добра, впрочем, и зла - немного ... Но то мне неизвестно.
Леонардо ощутил, как речь его начинает терять прежнюю сдержанность. Быть может, это было оттого, что он узрел в этом старике живое отрицание своих взглядов, своей натуры... Взгляд его заострился:
- Но ведь так же живут растения и животные. Сегодня они изнывают от жары, завтра нежатся в прохладе ветра, а послезавтра мучаются от холода. Думают ли они об этом? Могут ли думать? Они стойко встречают любую погоду, уж, конечно, не считая её капризы ни за удары судьбы, ни за волю Бога. А всё только оттого, что они не знают о движениях Земли и Солнца... А если бы знали? Они б возроптали...
- Что вы хотите этим сказать, синьор? Столь мудро устроена Им смена времён года... И весна, и лето, и осень, и зима...
Леонардо нетерпеливо проговорил:
- Я хочу сказать, отец, что путь человека - это не только терпение, но и деяние. Принятие всего - это путь древа или зверя. Человеку дан разум - различать, направлять, выбирать...
- Мне трудно это понять, синьор. Я всю жизнь трудился.
- Но разве сам по себе труд уже есть благое деяние? Волы тоже трудятся с утра до ночи...
- Я не знаю, синьор. Я не думал об этом... Что это значит?
Старик на мгновение опустил взгляд. Он молчал, словно ища в себе опору. Леонардо сразу же уловил проскользнувшее в нём замешательство. Он отметил некоторую утрату красоты, выразительности его лица, которую во многом ему придавали глаза, утратившие блеск - и вместе с ним тот слабый трепет жизни. Но, спустя несколько мгновений, старик вновь поднял глаза - взгляд прояснился; и он заговорил ещё медленнее, почти исповедально:
- Нет, синьор, я не держу обиды на жизнь. Я как умел трудился на земле, как на то мне было уготовано Господом; к тому Он меня и призвал. Я, синьор, не был достоин Его. Но смех моих детей, с которыми я бывал весел и добр, несмотря на окружавшие нас горести, может быть, и зачтется мне на том свете. Теперь я и в малом вижу великое. Сказано: кто подаст чашу воды - не останется без награды. Но ведь бывает и так, что тот, кого Господь уготовил творить великое, и в великом был мал.
С прежней ясностью он глядел далеко пред собой, хотя и спускались совсем близко над ним серые массивные своды. Через несколько мгновений взгляд его, до того едва заметно блуждавший, вдруг остановился. Леонардо взял его руку - высохшую, холодную - и, нагнувшись, пристально вгляделся в лицо. Совсем тихо, почти про себя, он произнёс:
- Он не вкусил этого плода...
Но тут его прервал слабеющий голос умиравшего старика:
- Ваш крест...
Леонардо, тронув себя за повисшую над стариком цепочку с инкрустированным жемчугом крестом, машинально спросил:
- Мой крест?
Но он уже не ждал ответа. Встрепенувшись, он быстро достал бумагу и начал набрасывать угольком черты старика, стараясь уловить те предсмертные изменения, что происходили в нём.
Всё так же незримо глядя ввысь, старик едва слышно прошептал:
- Крест...
Глаза его застыли, дух покинул тело, и смерть, что так долго обходила его стороной, - наконец приняла и его.
Леонардо не спеша заканчивал рисунок, глубоко задумавшись. Закончив, он долго рассматривал его, с удивлением замечая, как сквозь черты, которые он пытался схватить с исследовательской точностью, проступает нечто большее, чем он задумывал. С портрета на него смотрели глаза старика - ясные и кроткие. Как же так получилось? Разве он не видел, что рисует?..
Этот набросок показался ему не научным эскизом, а черновиком будущей картины.
- Извольте, синьор, отнести это тело вниз? - раздался за спиной голос.
Леонардо обернулся. Послушник с почтительной грустью на него смотрел, отражая на себе подобающее выражение лица человека, причастного к только что свершившейся смерти. Но в то же время он хранил на себе лёгкий оттенок неизменного подобострастия.
'Откуда же появились эти неясные черты? Неужели тщательной обрисовкой тела можно отобразить его дух? В этом ли тайна древних?', - вопрошал себя Леонардо, продолжая машинально фиксировать анатомические особенности умершего старика. И ему показалось, что он смог доказать обратное - живой портрет постепенно превращался в задуманный им эскиз.
- Да, благодарю вас. Я готов, - наконец ответил он, холодно посмотрев на послушника. Поднявшись, он едва заметно сунул ему горсть монет.
Спускаясь в подвал, он лишь теперь понял меру их разговора. Потому он тем более должен был бросить вызов...
Под низким сводом подвала, освещённым дрожащим пламенем факела, человек в роскошном камзоле ощупью перебирал инструменты, аккуратно разложенные в принесённом им ящике. Длинными и ловкими пальцами он быстро пробежался по свёрнутым в трубки пергаментам, шпателям, лезвиям - и безошибочно выбрал нужный ему инструмент. Руки его на миг застыли над телом, лежавшим на дощатом столе. Затем он склонился, плечи его опустились - и в колеблющемся свете огня мелькнули темно-красные капли, упавшие на потемневший от времени пол.
Леонардо, сосредоточенно и ловко, снимал кожу со старика. Ничем не обработанное тело быстро разлагалось, и потому он спешил. Сняв кожу, он приступил к препарированию руки, от неё перешёл к плечу, шее, а затем к туловищу. Он добрался до сердца, привычно формулируя про себя наблюдения, которые он после дословно заносил в тетради:
'Сердце как таковое - не источник жизни, а сосуд, сделанный из плотной мускулатуры, оживляемый и питаемый артериями и венами, подобно прочим мускулам. В самом деле, кровь и вены, в нём очищающиеся, являются жизнью и питанием других мускулов... В сердце - четыре желудочка, а именно - два верхних, называемых ушками, и под ними - два нижних, правое и левое, называемые желудочками'.
От сердца он перешёл к позвоночнику, отметив для себя, что он был сильно искривлён. Далее он добрался до брюшной стенки, затем до кишечника, желудка, и после подробно исследовал печень. Закончил он только тогда, когда стало совсем нестерпимо работать от запаха разложившегося тела.
Спустя несколько часов он увлечённо записывал в тетрадь сделанные им наблюдения, завершив их общим выводом:
'Я сделал вскрытие, чтобы узнать причину столь легкой смерти, и я увидел, что причина этого - слабость, вследствие недостатка крови в артерии, питающей сердце и другие нижние органы, которые я нашел очень усохшими, истощенными и увядшими. Это анатомирование я описал весьма старательно и с легкостью, вследствие отсутствия жира и влаги, которые сильно препятствуют изучению частей... Старики, живущие в полном здравии, умирают от недостатка питания...'.
Рядом с исписанными листами лежал тот самый портрет старика с тщательно прорисованными мышцами, венами и артериями.
Леонардо, задержав взгляд на испещрённом анатомическими деталями лице, заметил возле глаза крошечное пятнышко угля. Он машинально смахнул его - и по щеке портрета пролегла тонкая размытая полоса.
Он вгляделся в портрет, в недоумении и смущении; затем резко поднялся и спрятал лист в одну из своих тетрадей.
Павлогин очнулся от нахлынувших видений. Они рассеялись от внезапно прозвучавшего в нём вопроса:
- Но что же с Ниной Васильевной? Неужели она там, в таком же подвале?
Как раз в этот момент в дверь постучали. По стуку, осторожному и деликатному, Павлогин сразу же определил, что это был Борис Евгеньевич с забавной фамилией Свистунов.
Борис Евгеньевич был младшим научным сотрудником его института. Был он сильно плешив, хотя ему ещё не было тридцати, чуть полон, с простоватым и весело-приятным лицом. Порой в их нерабочих беседах он говорил с такой неприкрытой наивностью и необдуманностью, что Павлогину иногда чудилось за этим тончайшая хитрость.
- Герман Андреевич, разрешите войти? - как всегда аккуратным, приличествующим тоном обратился к нему Свистунов.
- Да-да, приветствую вас, Борис Евгеньевич. Входите.
- Герман Андреевич, у меня для вас есть превосходная новость. Но покамест между нами.
Борис Евгеньевич смотрел на него с детским, торжествующим выражением, как видно, предвкушая то впечатление, которое должны были произвести его слова.
- Да-да, говорите, пожалуйста, - и вправду, не сдерживая волнения, торопливо проговорил Герман Андреевич.
Заметив, какой эффект произвели его первые фразы, Борис Евгеньевич всё же не сдержался, и растёкся в самодовольной улыбке:
- Сведения, насколько мне известно, довольно точные. Но я за них не ручаюсь. Но не возымейте на меня обиду, если они не подтвердятся.
- Ну хорошо, хорошо, Борис Евгеньевич! Вы ведь знаете, что я к вам очень хорошо отношусь. Какая обида! - Павлогин знал, что глуповатый Борис Евгеньевич не распознает такой грубой лести.
И действительно, тот посмотрел на него просиявшим взглядом.
- Благодарю вас. Так вот, сведение состоит в том..., - он сделал намеренно тягучую паузу, - что вам, по всей вероятности, утвердят кандидатскую степень, - снова прервав себя, он торжественно продолжил, - За ваши работы по развитию гонад у дрозофилы. Если я не ошибаюсь, конечно.
Павлогин одновременно и обрадовался, и разочаровался известию. Со свойственной ему нервозностью он заговорил:
- Очень, очень рад. Да-да, большая радость, что оценили работы. Надеюсь, они помогут в нашем общем деле... Кстати, вы не знаете, где Нина Васильевна? Мне необходимо её видеть, - он хотел было сказать о результатах её опытов, необходимых ему прямо сейчас, но вспомнил Оболеева - тот не стал бы унижаться до такого мелочного вранья.
Борис Евгеньевич удивлённо на него посмотрел:
- Не могу знать, не могу знать. Даже предположений нет... А официально вам должны будут сообщить только через неделю.
- Да-да, очень приятно. Кстати, вы ведь сегодня будете представлять аграрникам ваш доклад? Это ведь о пшенице, верно?
- Верно-верно, количественный признак мягкой пшеницы. Плотность колоса. Надеюсь, удастся привлечь внимание к опытам. А потом... Если подтвердится... Коллективизация, надо сказать, открывает здесь большие возможности для внедрения. Вот... Спасибо, что дали возможность продолжить этот труд.
- Что ж, надеюсь, всё пройдёт у вас благополучно.
- Однако немного волнуюсь, Герман Андреевич. Ведь такое важное выступление. Там будет Серебровский...
- Не переживайте. Выступать вы умеете, держитесь перед аудиторией уверенно. Так-так... Кстати, я ведь тоже сегодня поеду туда. По делам нашего института. Но на ваш доклад попасть, боюсь, не смогу. Потом ещё в Президиум надо успеть.
- Насколько я знаю, это связано с открытием нашего института?
- В том числе. Организационные вопросы. У нас тут такой кавардак... Ногу сломишь. Но главное: подготовка к сессии. Попросили помочь. Как же Вавилов всё это тянет...
- Я тоже не представляю, Герман Андреевич.
Павлогин заторопился:
- Что ж, мне пора выезжать по одному дельцу... Я ведь всё взял?.. Вы хорошо подготовились? Ладно, буду выходить.
- Конечно-конечно, Герман Андреевич, - Борис Евгеньевич, слегка поклонившись, вышел из кабинета, мягко затворив за собой дверь.
Павлогин вышел за ним и направился в канцелярию. Узнав там адрес Нины Васильевны, он сразу же поехал к ней.
Как и многие одинокие люди, Нина Васильевна Кудряшева жила двумя жизнями. Первая её жизнь была жизнью внешней, жизнью деловой. Всегда собранная, серьёзная, в меру строгая, она, казалось, была рождена для науки, которой и посвятила себя. Дельная и справедливая, она умела правильно поставить себя в коллективе, однако в её тяжеловесных, горделивых манерах отсутствовала та непосредственность, которая помогла бы ей сблизиться с людьми.
Вторая же её жизнь сменяла первую, как только она ступала за порог своей квартиры. Устало вздохнув, она задумчиво бросала взгляд в окно дальней комнаты, через анфиладу соединённой с прихожей.
Не снимая туфель, она проходила в гостиную и здоровалась с матерью, в последние годы страдавшей от болей в сердце, и потому всё чаще лежавшей на обитом выцветшим штофом диване. Затем она готовила ужин, прибиралась в квартире, с особой старательностью сохраняя до блеска начищенный паркет. После они садились за стол, и говорили о разных новостях, бытовых неурядицах.
Затем она шла в свою комнату, и тихо прикрывала за собой дверь, наполняясь сумятицей мыслей и чувств. Она садилась за стол и перед тем, как раскрыть книгу, часто засматривалась в окно.
С самого детства она смотрела в него, точно так же сидя за этим столом, и сквозь листья и ветки старой липы наблюдала за происходящим на шумном дворе. Эта старая липа по-своему жила рядом с ней: то стучала, то шуршала в окно, то сладко цвела желтеющими лепестками, то угрюмо качала листиками-серёжками, но все так же, в любую пору года, то листьями, то осиротевшими ветками старалась укрыть от чужих глаз эту её вторую, так странно не сочетавшуюся с первой, жизнь.
Шли годы, и всё так же текла её тихоструйная жизнь. Был один брак - недолгий, благоразумный, рассудочно-приличный. Он тоже был научным сотрудником, работал в физико-математическом институте.
В быту как будто всё у них было гладко: мягкое принятие привычек друг друга, сглаживание острых углов, взвешенность слов. Но в этой новой для неё жизни как-то незаметно скрадывалась та внутренняя высота, к которой она привыкла. Сидя вечером у окна, теперь уже не одна, она бросала в него взгляд, но не на линию горизонта, а на высокую липу, в последние годы так щедро разросшуюся над домом.
Так же обыденно они расстались, без ссор и каких-либо вспышек чувств, и её вскоре снова поглотила вторая жизнь.
Беда пришла внезапно: у матери случился инсульт, и теперь вся её вторая жизнь сомкнулась в единственном ожидании лучшего. Всю ночь проведя в больнице и к утру дождавшись счастливой вести, она заплаканная вернулась в свою квартиру, показавшейся ей такой угрюмой и чужой.
Тёмной краской выкрашенные полы, тёмно-серые по углам заплесневелые обои, тусклые окна, выходящие на север - не так давно ей хотелось преобразить окружавшую обстановку: поклеить светлые обои, расставить цветы, купить яркую молочную скатерть. Но те любовные отношения, которые внезапно возникли, резко оборвались, и ей уже больше ничего не хотелось...
Нина Васильевна, не спав всю ночь, без сил упала на кровать. Вдруг в дверь постучали. Она быстро вскочила, оправилась, и торопливо стала открывать грузную дверь, втайне боясь худой вести. Наконец-то дверь поддалась, и она увидела стоявшего напротив неё Германа Андреевича, запорошенного снегом, с некоторым замешательством глядевшего на неё.
Нина Васильевна тут же перенеслась в свою первую, внешнюю жизнь, и бесстрастно проговорила:
- Прошу прощения, Герман Андреевич. Я ведь не известила. Случились непредвиденные обстоятельства. Семейные. Я выйду завтра, если потребуется. Сейчас соберусь.
Она увидела, что вечно-язвительный Герман Андреевич почему-то ещё больше смутился и стал стряхивать с пальто таявшие хлопья снега.
- Я дам письменное объяснение. Простите, я вас подвела. Впредь этого не повторится.
Он, избегая её взгляда, сбивчиво затараторил:
- Да-да, пусть будет. Но это не мне. Это для канцелярии... Я, собственно, хотел только удостовериться... Всё ли у вас благополучно. Там Лебедев спрашивал о результатах опытов... Что мне ему сказать?
- Мы договорились до обеда обсудить результаты. Который час? Почти десять. Я ещё успею.
- Нет-нет, можете не торопиться. Можете не приходить. Я сообщу о вашем отсутствии. Я передам ему ваши бумаги, если вы скажете, где они. Но у вас точно всё хорошо?
Нина Васильевна отчуждённо на него посмотрела, по-прежнему ощущая следы недавних слёз:
- Да, Герман Андреевич. Если потребуется, я дам письменное объяснение.
- Нет необходимости, Нина Васильевна, не утруждайте себя.
И, запнувшись, резко выпалил:
- Но что же случилось?
Нина Васильевна невольно придала голосу ещё больше сухости:
- Я живу с матерью, Герман Андреевич. Она заболела вчера. Мне необходимо было быть с ней. Она сейчас в больнице. Но теперь с ней всё в порядке.
- А-а-а. Да-да, главное, что обошлось. Ведь все мы болеем. Вот зима так быстро нагрянула... А что с ней?
- Сердце.
Нина Васильевна строго и непроницаемо смотрела на своего начальника. Он же, напротив, с каждой фразой всё больше и больше конфузился:
- Что ж, примите мои.... Простите, я очень вам сочувствую. Я понимаю вас. Ведь моих родителей...
- Я могу собираться, Герман Андреевич?
- Да-да, конечно. Главное, что всё обошлось. Теперь я могу быть спокоен. А вы можете уже после ехать на работу. Часам к двум. Я бы очень хотел, чтобы вы отдохнули, но, боюсь, могут быть проблемы...
- Я всё понимаю. Нет, я приеду. Через пять-десять минут я буду выходить. Разрешите мне собираться?
- Конечно, Нина Васильевна. До скорой встречи.
И Герман Андреевич, неловко развернувшись, вышел в парадную. Нина Васильевна поспешно захлопнула дверь.
'Опять он паясничает надо мной. Но всё же зачем он приехал? Чудной... Не видела его таким' - неприязненно подумала она, надевая рабочий костюм: 'Быстрее бы всё это закончилось, и я вновь оказалась с ней'.
Приняв надлежащий вид, но ещё не успокоившись внутренне, она вышла из квартиры.
По вытоптанной в снегу дорожке она направилась на трамвайную остановку и, нехотя сняв рукавицу, ещё раз сверилась с часами, прикидывая, через сколько доберётся до института. Ей стало чуть легче: ведь недавно полученные результаты скрещивания белоколосых пшениц с красноколосыми превзошли её ожидания.
Герман Андреевич вышел из переполненного трамвая у нового здания, в котором располагались академия ВАСХНИЛ и Наркомзем. Светофор вспыхнул красным, и он, ступив на проезжую часть, отпрянул обратно.
Площадь гудела. По Садовому кольцу ездили вереницы машин, а по самому краю дороги, догоняя двухместную повозку, запряжённую парой лошадей, ехал трактор, сгребая на обочину снег.
Вдоль здания чернели правительственные автомобили, по верху запорошенные снегом. Широкие прямоугольные тротуары были тщательно вычищены; редкие небольшие ели на заснеженных островках клумб неброско зеленели. Люди шли быстро и беспорядочно. Раздавались частые гудки машин.
'Как в Америке!' - усмехнулся Павлогин, разглядывая массивы стёкол в скупых линиях фасада. Прямыми линиями вычерченные часы на верхнем этаже показывали два часа дня.
Зайдя в высокий вестибюль, подчёркнуто строгий, как и само здание, он отметился в журнале, зашёл в гардероб, и после направился в приёмную. Про Нину Васильевну, покоробившую его своей холодностью, он быстро забыл.
До вечера он переходил из кабинета в кабинет, решая уже не свои, а институтские дела. Порой он терялся в этом непривычно широком круге вопросов: обсуждали подбор авторов для многотомной 'Флоры СССР', укрепление связей с иностранными институтами, теорию стадийности, саратовские опыты Мейстера и многое другое. Но почти всякий разговор в конце концов сводился к одной теме - к тому беспорядку, в котором всё ещё жили академические учреждения после переезда в Москву.
Только ближе к вечеру ему удалось освободиться. Случайно услышав в коридоре о том, что этажом выше идёт слушание доклада Свистунова, он решил направиться туда, надеясь успеть послушать прения.
По коридорам ходили сотрудники учреждения: мастистые учёные, с подчёркнутой основательностью и старомодной тягучей речью, которую они, однако, умели отбросить в общественных речах и приёмных; и молодые специалисты - энергичные, часто суетные в манерах, говорившие куда более резкими, короткими фразами. Павлогин порой называл последних 'народными', отмечая во многих из них ту 'свистуновскую' открытость и простоту, которые как будто были несколько нарочиты.
Уточнив у одного из 'народных' номер аудитории, он развернулся и пошёл в указанный им конец коридора. Отворив тяжёлую дверь, он неслышно вошёл. Ему повезло: как раз в это время заканчивался перерыв, и участники заседания рассаживались на своих местах. Подойдя к чересчур строгому секретарю, Павлогин тихо представился и сел на один из свободных стульев в заднем ряду.
Заседание было оформлено традиционно: по центру стоял длинный стол президиума, покрытый тёмно-зелёной тканью; на нём были расставлены цветы, графины с водой и стаканы. Слева высился чуть покосившийся пюпитр. За столом сидели председательствующий, секретарь и два члена президиума.
Председательствующий - известный генетик Александр Сергеевич Серебровский, человек скромного дореволюционного лоска, - медленно поднялся, как только затих шум двигаемых стульев.
- Пожалуйста, тише. Прошу всех занять свои места. Открываются прения по докладу товарища Свистунова. Первым выступает товарищ Исаак Израилевич Презент, заведующий кафедрой диалектики природы и эволюционного учения Ленинградского государственного университета.
Из зала поднялся невысокий молодой человек, как Павлогин сразу отметил про себя: 'из народных'. Уверенным, скорым шагом он подошёл к пюпитру. Никаких бумаг у него с собой не было, и он, выставив локти, принял необычно свободную для выступавшего позу:
- Товарищи, прежде всего я хотел бы отметить высокую значимость для нашего сельского хозяйства представленного доклада. Товарищ Свистунов..., - он обернулся к заволновавшемуся Борису Евгеньевичу, - совершенно верно подчеркнул это в своих выводах. Это партийная постановка вопроса.
Презент выжидающе оглянул аудиторию. Раздались одинокие хлопки. Ни сколь не смутившись, он продолжил:
- Однако мне, как философу, хотелось бы указать и на некоторые недочёты в докладе. А именно - на отсутствие в нём подлинно диалектического подхода. А ведь, как известно, генетика порождает диалектику.
Исаак Израилевич развёл руками, видимо, желая вызвать аплодисменты. Из зала снова послышались отдельные хлопки. Кто-то громко зааплодировал, как на концерте. Проведя рукой по курчавым волосам, Исаак Израилевич с ещё большим напором продолжил:
- Благодарю вас, товарищи! Так вот, мне хотелось бы начать свою речь со слов Ленина, который совершенно точно сказал, что 'без солидного философского обоснования никакие естественные науки, никакой материализм не может выдержать борьбы против натиска буржуазных идей и восстановления буржуазного миросозерцания'.
Это означает, товарищи, что все наши научные работники обязаны тщательно, систематически изучать диалектический материализм. Учась у Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, они должны брать под огонь всякую пропаганду поповщины и идеализма во всех их видах и проявлениях. Научное применение материалистической диалектики есть один из главных способов борьбы за советскую науку.
Вновь разведя руками и вызвав всё те же редкие хлопки, Исаак Израилевич стал говорить ещё громче и напористее:
- Следуя диалектическому методу, перейду непосредственно к практической части. Григорий Соломонович Левит, один из старейших членов нашей партии, недавно положил начало новому направлению советской медицинской генетики. В своей речи он совершенно справедливо противопоставил её буржуазной фашистской евгенике с её ненавистнической расовой теорией...
Павлогин со злобой посмотрел на Презента. Затем покосился на далёкую дверь, им плотно закрытую.
- В Гитлеровской фашистской Германии, - продолжал всё громче говорить Презент с пюпитра, словно с трибуны, - евгеника и связанная с ней расовая теория превратились в орудие террора против пролетариата и его авангарда - коммунистической партии. Расовая база подводится и под завоевательные стремления фашистской Германии - с помощью меча овладеть земельными просторами нашей Советской страны. Якобы старая Россия, население которой состояло из смеси 'неполноценных рас', держалась до революции умом и руководством представителей высшей германской расы, то есть дворянства. Теперь этот 'высший' слой уничтожен большевиками, и 'бедной России', дескать, грозит опасность выродиться и погибнуть.
Исаак Израилевич развёл руками и негромко засмеялся, и ему тем же смехом ответил кто-то из зала.
- Для оберегания 'высшей' германской расы фашистское законодательство воспрещает брак между немцами и представителями иных наций. Но основным мероприятием по 'оздоровлению нации' стал недавно вступивший в силу закон о принудительной стерилизации...
Постепенно перестав улавливать происходящее, Павлогин погрузился в свои мысли. Ведь именно Кольцов с его новаторскими статьями по евгенике во многом и привёл его в генетику. Жалеет ли он об этом теперь?
Изучая необходимую для его работы физику, он не мог не видеть, какие грандиозные открытия она пережила за последние годы: квантовая механика, ядерные исследования... А может, он совершил большую ошибку? Ведь его считали способным математиком. А биология, генетика... Он видел: слишком многие не понимали, что эти дисциплины требуют столь же глубоких знаний, как и физика. Что без этого они обречены. Это как сравнивать алхимию, где всё держалось на одной смекалке и удаче, с современной химией, основанной на понимании сущности самих процессов. Вот тебе и Возрождение, Леонардо... Павлогин вздрогнул от внезапного крика:
- Товарищи! Как же ложны эти слова на фоне расцвета талантов нашей молодой страны! В свете той кипучей энергии, с которой творит великие дела рабочий класс! Весь мир восхищается его достижениями. Сколько примеров героизма дал нам только один этот год! Это и гибель людей, поднявшихся в стратосферу, и спасение челюскинцев, которых в едином порыве приветствовала вся страна.
Нет, Великая Октябрьская социалистическая революция - это не гибель, это торжество новых творческих сил. Это источник неиссякаемой энергии, это подлинный расцвет человеческого гения!
Энергично вскинув руку, Исаак Израилевич наконец добился аплодисментов - нестройных, но куда более ощутимых, чем прежде. Герман Андреевич демонстративно сложил на груди руки. Поймав солидарный взгляд Серебровского, он криво ему усмехнулся.
После Презента остальные выступавшие смотрелись бесцветно. Они спрашивали о методологии, о проводимых опытах, о перспективах исследования - на все эти вопросы Борис Евгеньевич отвечал вполне находчиво и по делу.
Павлогин остался доволен им, однако вновь отметив про себя его хитроватую угодливость. Выслушав прения и итоговую резолюцию по докладу, в целом весьма положительную, он сразу же покинул аудиторию, желая поскорее добраться до Президиума Академии наук.
Хлопья мокрого снега падали на замёрзшее боковое стекло автомобиля. Павлогин устало смотрел через него на размытый вечерний город, ни о чём не думая. Водитель, сильно картавя, рассказывал ему о последних новостях 'Правды': об автомобильном пробеге, об отмене карточек, о многочисленных уличных преступлениях. После он вовсе стал болтать какие-то глупости: про коммунальную квартиру с прорвавшей канализацией, про игру в шахматы с распитием пива в счёт проигравшего, про устроенный в соседней с ним комнате притон.
На светофоре Павлогин невольно обратил внимание на стройную девушку в чёрных колготах, закутанную в коричневое пальто и серый шерстяной платок. Одно личико, один живой блеск затуманенных глаз - и он сразу определил в ней породу, тонкую красоту. Павлогин ей многозначительно улыбнулся. Конечно, увидеть его она не могла...
Когда автомобиль тронулся со светофора, он заставил себя вновь вернуться к мыслям о предстоящей встрече.
Наконец, он подъехал к самому входу в Президиум Академии Наук, располагавшийся в бывшем Александринском дворце в Нескучном саду. Павлогин невольно ухмыльнулся, увидев перед собой нарядный портик дворца. Хорошо, конечно, что это здание, ранее принадлежащее одной семье, стало служить чему-то полезному, но уж очень неподходящей была его обстановка для научной работы. Хотя, какая, в конечном счёте, разница!
Встретившись с президентом Академии Александром Петровичем Карпинским, человеком неброских, но весьма выразительных манер, он обсудил с ним насущные вопросы.
Александр Петрович, надев и сразу же сняв очки, удивил его несвойственной ему рассеянностью. Поспешно дав согласие на озвученные Павлогиным замечания, он попросил прощения за невозможность дальше продолжить беседу по причине неотложных дел. Выйдя в коридор вместе с Павлогиным, он, галантно склонив голову, удалился.
Направившись вслед за ним в сторону выхода, Павлогин столкнулся в коридоре с Владимиром Леонтьевичем Комаровым - известным биологом, с которым он непродолжительное время работал. Тот, ни о чём не расспрашивая, пригласил его к себе.
Владимир Леонтьевич отчего-то не нравился Павлогину. Он виделся ему человеком, в котором доброта была скорее следствием человеческой невзыскательности. При этом Павлогин не мог назвать его, путешественника и талантливого организатора, слабовольным или, уж тем более, малодушным. Но всё же для него это была доброта человека, слишком удобно устроившегося в жизни.
Владимир Леонтьевич ещё раз сердечно его поприветствовал:
- Добрый вечер, любезный Герман Андреевич! Как вы поживаете, дорогой? В ваших руках, как мне помнится, находятся мутационные процессы?
- Добрый вечер, Владимир Леонтьевич! Всё так. Изучаю закономерности мутационного процесса, индуцируемого радиацией.
- Мне видится, что наша генетика стоит на пороге грандиозных открытий. К слову сказать, вы наверняка читали об исследованиях Григория Соломоновича: изучение близнецов.
- Да-да, генетика человека. Отважный шаг.
Павлогин заметил в мягком облике Владимира Леонтьевича непривычную подавленность.
- А что с вашим институтом, Герман Андреевич? Состоялся переезд?
- Всё в порядке. Все вещи уже вывезены из Ленинграда. Несколько вагонов заняли. Теперь обживаем новое здание, входим в рабочую колею.
- Очень рад это слышать! Здесь, в Москве, царит такая суматоха. А всё же верное решение было принято правительством. Как понимаю, теперь основные трудности связаны с опытными станциями?
- Как раз по этому делу говорил с Александром Петровичем... А так, это дело ВИРа.
- Это я недавно виделся с Костовым. Он мне рассказал о некоторых организационных затруднениях. Наши, вы знаете, об этом не всегда говорят... К слову сказать, я тогда редактировал одну статью. Кажется, по яровизации. Так он мне и в этом помог: дал несколько дельных замечаний. Плодотворная вышла встреча!
- Костов - первоклассный генетик, - убеждённо произнёс Павлогин и, чуть помедлив, криво улыбнулся, - Но насколько мне известно, по опытам независимых, - последнее слово он особенно выделил, - селекционеров результаты яровизации не подтверждаются.
- Неужели? Правительство высоко её оценило. Как и в целом деятельность академика Лысенко. Проводились опыты... К слову сказать, сейчас он ведёт работы по выведению новых сортов. Ускоренными методами. Между нами говоря, на этот сорт пшеницы возлагаются большие надежды...
- Простите меня, Владимир Леонтьевич, но я давно для себя уяснил, что всякому человеку легко уверовать. После определённых обстоятельств. Наше сельское хозяйство ведь как раз и переживает...
Павлогин запнулся, а Комаров, с его чувством такта, тут же перевёл тему для разговора:
- Скажу вам как есть, дорогой Герман Андреевич: трудно мне в Москве. Живу сейчас в гостинице... Тут так шумно, душно... Хотя теперь, зимой, всё же несколько лучше. У себя-то в Ленинграде я живу в Ботаническом саду. Представьте, на лоне природы, в полной тишине. А как поют под окнами птицы... И какие... Моя супруга часто мне говорит... Простите, не хотел вас задеть.
- Я ведь сам не так давно живу здесь. Сам я из Харькова. Ко всему можно привыкнуть, Владимир Леонтьевич.
- Адаптация организма! Вы это превосходно знаете.
Комаров встал и стал дробно барабанить пальцами по столу.
- Какое верное слово! Мы привыкаем, а точнее, адаптируемся к работе в несколько усложнившихся обстоятельствах. В партии не всем довольны, вы знаете... Но мы справимся. Обстановка теперь нелёгкая, Герман Андреевич... Классовая борьба никуда не делась.
Герман Андреевич вздрогнул - он не ожидал, что Комаров в личную беседу станет вносить общественный лексикон. Неизменно спокойный Владимир Леонтьевич после долгой паузы вдруг с чувством заговорил:
- Послушайте мой совет, Герман Андреевич. Вы не обижайтесь на меня, мой друг. Прислушивайтесь к критике со стороны партии. Прислушивайтесь - и, по возможности, исправляйте ошибки.
Павлогин недовольно поморщился:
- Разумеется.
- Иначе нельзя! Поймите меня правильно: время теперь такое - классовая борьба.
Владимир Леонтьевич резко подался вперёд и понизил голос до шёпота:
- Идёт борьба... А враг целит метко. Поймите меня и не держите обиды, - Владимир Леонтьевич лихорадочно оглянулся, - Киров убит. Застрелен в Смольном. Убит...
Павлогин медленно поднял глаза:
- Как? Это же..., - он запнулся. В дальнем углу комнаты назойливо тикали старинные напольные часы. - Что будет?.. Сегодня. Варфоломеевская ночь?
Комаров испуганно замахал руками:
- Что вы говорите? Я вас не слышал.
Павлогин остановил взгляд на раскрытом альбоме-гербарии с засохшими цветами:
- Я сказал глупость, Владимир Леонтьевич. Просто я не ожидал...
- Товарищ Киров нас поддерживал и защищал. Такая скорбная новость... Я вас понимаю.
- Да-да, это так. Разрешите, я пойду, Владимир Леонтьевич?
Комаров принял на себя прежний любезный вид:
- Разумеется. Простите меня за столь тяжкую новость.
- Всё хорошо, Владимир Леонтьевич. Благодарю вас. Прощайте.
- Прощайте, дорогой друг. Берегите себя. До скорой встречи.
Павлогин бесцельно брёл по узкому тротуару. Мягко запорашивал искрящийся в свете фонарей снег. Рядом проносились редкие машины, раскидывая в стороны грязную жижу. Справа глянцевым оттенком светился кованый чёрный забор, размытой линией тянувшийся между далеко отступавшими зданиями. Непривычную тишину, помимо ревущих машин, нарушал протяжный грохот связанных цепью ворот закрытого на зиму парка.
Ни о чём не думая, Павлогин с редкой зрительной остротой вбирал в себя затёртые черты омытого крапинами снега города.
Единственное, о чём он несфокусированно размышлял - это был скелет Прокофия Петровича. Теперь все шутки, связанные с ним, показались ему постыдным дурачеством. Он пообещал себе в первый же рабочий день отнести его в подвал.
Он шёл, тихо скрипя свежевыпавшим снегом. Вдруг сквозь размытое сознание послышалось: 'Папа!'. Кто-то с силой схватил его.
Судорожно высвободив зажатую ногу, Павлогин накренился в сторону и едва не упал, вовремя схватившись руками за ветку дерева. Снег вязкими хлопьями посыпался ему за шиворот, упал обжигающими пятнами на лицо.
- Что ты, что ты, Мишенька... Это не папа, наш папа сейчас придёт, - молодая женщина в красной велюровой шляпе прижала к себе перепуганного мальчика лет шести, недоброжелательно поглядывая на Павлогина.
- Простите... Я не хотел... - пробормотал он, поднимая упавший портфель.
Услышав чей-то оклик, женщина поспешно ушла, обеими руками обхватив сына.
Оправившись, Павлогин обессиленно оглядел пустую улицу, не переставая ощущать на шее мёрзлую липкость таявшего снега.
У неё ещё никогда не было этого днём. Только в ночи, при выключенном свете, в брошенных бликах луны.
Елизавета, ещё дыша этим счастьем, сидела на диване и застёгивала блузку. Она ощущала блаженную успокоенность в себе и подчёркнутую медлительность в каждом движении.
Оболеев стоял у окна и смотрел на пятнами черневшие сугробы снега. Галдящие дети закидывали снежками в чём-то провинившегося перед ними мальчишку. Дворник, полная женщина в лохматом тулупе, шумно гребла снег, что-то бормоча себе под нос. Достав сигарету, он стал покручивать её между пальцами.
Бесшумно поднявшись, Елизавета подошла к Оболееву и прижалась к нему. Он положил сигарету на подоконник и, словно ища её, перекинул руку через плечо. Она прижалась щекой к его покрытым жёстким волосом пальцам. Ненадолго застыв, он медленно развернулся к ней.
- Знаешь, Лиза... Так не бывает.
- Ты о чём, Лёша? - прошептала она, наслаждаясь ласковостью его взгляда. Пряди пышных волос, обыкновенно собранные, непослушно падали ей на спину.
- Чтобы так... Как у нас.
- А это как? - уголки её губ смешливо дрогнули. Она ощутила, как он взял её за руки.
- Безлживо.
Она с немым удивлением на него посмотрела.
- Да, Лиза. Я вот смотрю на тебя... И об этом тебе говорю.
Чуть опустив взгляд, она отчего-то покраснела. И тут же почувствовала, как он тронул её щёку.
- Спасибо тебе... За то, что ты есть.
- Я - есть?.. - словно не понимая, выдохнула она.
- И остального не надо.
Он встрепенулся, как видно, смутившись этой минуты. Затем, резко отпустив её руки, отвёл взгляд.
Елизавета вспыхнула, вспомнив как он тем же движением обрывал подобные минуты душевной близости, так редко возникавшие между ними. Отвернувшись от него к столу, она сбила в ладонь хлебные крошки, оставшиеся после завтрака с девочками, и молча подошла к зеркалу.
- Лиза, ты куда?
В том, как он окликнул её, ей послышалась виноватость. Она незаметно для него улыбнулась, просовывая ноги в изношенные атласные тапочки:
- Я соберусь. И заварю нам чай.
Закрепляя шпильками волосы, она услышала его шаги и сразу же ощутила на шее мерное дыхание. Положив ей на плечи свои крупные ладони, он молча смотрел на неё в зеркало. Когда она привела в порядок волосы и зачем-то взяла в руки пустой флакон духов, он улыбнулся:
- Знаешь, я ведь забыл тебе сказать... Вспомнил только теперь.
- И что же?
Затаённым взглядом они смотрели через зеркало друг на друга.
- Я ведь не сказал тебе... - он лукаво помедлил, - Что ты очень красивая.
- Ну нет! Один раз говорил. На канале. Но без 'очень', - приняв жеманную манеру, проговорила она.
- Тогда я сказал не всю правду.
- Ну вот... - протянула она.
- Виноват. Исправляюсь.
- Ну хорошо. Тогда я пошла. А может, ты ещё что-нибудь вспомнишь...
Взяв бумажку с высыпанными туда крошками, она вышла за дверь.
- Ну что же ты? Может, ещё что-нибудь забыл мне сказать?
Елизавета продолжала вести прошлую игру, сидя за столом. До этого она с вызывающей лёгкостью хозяйничала на кухне, под завистливыми, как ей казалось, взглядами соседок.
- Многое. Первое: мне очень нравится твой дом. Здесь всё говорит о тебе. И всегда хорошее.
- Так приятно слышать мне и... этому дому. Ну же, вспоминай ещё!
Она машинально пододвинула в его сторону тарелку с нарезанным хлебом и сахарницу. Когда он взял щипцами самый маленький кусочек сахара и бросил себе в чай, она встрепенулась:
- Лёша, а ты мне говорил, что всегда пьёшь без сахара!
- Пока думал о том, что ещё не сказал, забыл.
- Ну вот... - невольно любуясь им, выдохнула она.
Вспомнив о подаренных ей после концерта конфетах, Елизавета поднялась со стула и подошла к буфету. Улыбка её сразу погасла - этот буфет для неё давно стал 'отцовским' - в нём она складывала его письма...
- Лиза, ты садись. Мне ничего не надо.
Оболеев поспешно поднялся.
- А, да... Ты конфеты не любишь... А я и забыла, - рассеянно проговорила она.
Он подошёл и тронул ту самую шуфлядку с письмами отца, хотя она ему не говорила о ней.
- Ведь он больше не писал?
- Нет, Лёша... Ещё не срок.
Положив конфеты обратно в фарфоровую вазочку, она вскинула на него вопрошающий взгляд:
- Ты ведь не будешь писать? Ты не пишешь?
Оболеев посмотрел в угол комнаты, затем задержал взгляд на серебряном образе:
- Нет, не пишу. Но я приеду. Когда-нибудь.
- Хорошо, я буду тебя ждать.
Достав сигарету, Оболеев стал крутить её большим и указательным пальцем.
- Пойдём, Лиза, пить чай.
Тяжёлая угрюмость вдруг тенью легла на его лицо. Больше на неё не взглянув, он сел обратно на стул.
Она догадывалась, что происходило в нём: наверняка он думал о Елене и Павле. Замедленной походкой подходя к своему стулу, она неожиданно развернулась и шагнула к нему. На миг уловив его удивление, она положила ладони ему на лицо и прижала голову к себе. Она ощутила, как чиркнули по пальцам его густые ресницы.
Спустя несколько секунд стекло звякнуло от попавшего в него снежка. И тут же почувствовав неловкость за эту вспышку, она поспешно от него отошла. Ей показалось, что он не принял её жеста.
Возникла долгая пауза. Чуть слышно позванивал фаянс - они продолжали молча пить чай, время от времени ставя на блюдечко чашки. Елизавета, всё так же смотря в сторону, поднялась за чайником. Внезапно Оболеев резким движением перехватил её протянутую руку.
- Ты садись, Лиза. Не надо добавки.
- Я не для тебя, а для себя.
Елизавета медленно села, с болью ощущая следы его пальцев. Ей почему-то хотелось заплакать.
- Лиза, это наша последняя встреча.
Не сразу уловив смысл этой фразы, она глянула в сторону детской спаленки. А он, подбирая слова, медленно продолжал:
- Знаешь, я думал... Надо уметь уходить вовремя. А иначе всё пойдёт по наклонной. Я этого сделать не смог.
Неприятно звякнуло - он поставил пустую чашку обратно на блюдце. Из коридора послышался хлопок двери.
Кажется, в ней остался один только слух...
- А вчера она плакала. А Павел... Он верит в меня. Понимаешь? Пусть же узнает об этом потом. Не сейчас.
Она упрямо молчала в смутном ожидании чего-то.
- А если мы приняли решение... То надо доводить его до конца. Поэтому не надо писем.
Елизавета, услышав последнюю фразу, поджала губы и метнула на него презрительный взгляд:
- Зачем ты тогда пришёл? Это бесчестно.
- Что?..
- Я думала... Надо было тогда разойтись, когда мы решили. А делать так, как теперь - бесчестно.
Она почти с ожесточением произнесла последнее слово. Но тут же испугалась: краска прилила к его лицу. Она увидела, как он с силой сжал выступившую бугром скатерть. Взгляд её застыл на его руках... Но он, спустя несколько секунд разжав скатерть, сдержанно проговорил:
- Ты права. То, что я... тебя люблю - не оправдание. А теперь... Я запутался.
Он резко поднялся и шагнул к выходу. Она бросилась к нему:
- Прости меня, Лёша! Прости, пожалуйста. Я сделала тебе больно. Я же сама просила продлить это... счастье. Давай ненадолго присядем с тобой.
Они сели на диван, и она, подобрав под себя ноги, стала незаметным движением водить пальцами по дивану. Затем, опустив взгляд, она вложила свои ладони в его застывшие руки.
- В последние дни я часто думаю о маме, тётушке, брате... Это они мне тогда посоветовали. Я спрашивала у них.
- Лиза, но они ведь...
- Да, Лёша, они давно покойники. Ты только не пугайся. Я просто иногда думаю о моих родных, вспоминаю... Если бы они...
- Лиза, милая...
- Ты не пугайся, Лёша, - она стала поглаживать его ладони, - Вот они и сказали, что тебе нужно быть рядом с ними. С семьей. А наше счастье... Даже если и останутся эти капли...
Оболеев поднялся. Теперь уже она сидела перед ним, а он стоял, склонив над ней голову. Елизавете показалось, что глаза его блеснули. Она продолжила говорить, глядя на него снизу вверх:
- А ещё... Мои девочки. Они не могут уехать. Это невозможно. Ведь они учатся...
- Тогда решено, - Оболеев мягко её перебил, - Я уезжаю.
Помолчав, он развернулся и взял со спинки дивана ещё не обсохшую от снега шинель.
- Мне нужно идти. На службу. Прощай, Лиза...
Надев шинель, он посмотрел на оставленное на диване пятно. Поднял взгляд:
- Приеду в Смоленск - дам тебе адрес. Вдруг что случится...
Развернувшись, он вышел и громко захлопнул дверь.
Елизавета, прикрыв ладонями лицо, неслышно заплакала. Ведь не обнял, не поцеловал, сердечно не простился... Но Боже! Он всё-таки напишет! А значит, не оборвалась ниточка...
Она уже знала, что его письма будет хранить в соседней шуфлядке.
Следующие четыре дня Егор Александрович провёл в больших хлопотах. Всё его время, тщательно организованное Денисовым, было занято разбором бумаг, поездками в МТС и выездами с колхозными бригадами в поля. Долгие вечера, помимо чтения бухгалтерии, он проводил в беседах с Денисовым и другими членами правления колхоза. Иван Лукич чаще отсутствовал на собраниях, занятый хлопотами по проведению электричества. Никто в деревне толком не знал, как оно работает, а приехавший по приказу райкома электрик, дав неясные указания, сразу же уехал в город.
Егор Александрович так и не смог узнать семейного положения Фроси. Захваченный деловой суматохой, он каждый день возвращался домой затемно. Только на третий день он понял, что она все эти дни его ждала.
В тот вечер в тусклом свете керосинки он впервые заметил мелькнувший в окне силуэт. Когда он подошёл к забору, в ночной тишине послышался шорох двери и Фросин приглушенный зов. Егор Александрович поспешил как можно громче выдать своё присутствие - Марья Николаевна, прикрикнув было на Фросю, тут же затихла, услышав его.
Они пошли на край деревни. Фрося была в неизменном тулупе, со сбитым серым платком, с прожжёнными варежками на маленьких ручках. За деревней она вывела его через чахлый чернеющий лес к глубокому оврагу, показав запрятанную в нём скамейку-бревно.
В овраге было тихо, пахло прелью, настоявшейся сыростью. На самом дне чавкала под ногами просеянная иссохшей листвой земляная жижа.
Когда они присели на бревно, он увидел перед собой колыхавшуюся по ветру соломчатую траву. Разглядывая её, он приметил у самого леса едва заметные огоньки. Фрося, выглянув из оврага, шепнула ему, что это светятся 'дядьи цыгарки'. В тот момент он неожиданно для себя спросил её об Иване Лукиче, о 'дяде Иване', но она, сорвав чахлую былинку перед собой, лишь произнесла какое-то невнятное слово.
Затем, встрепенувшись, она молча тронула его за рукав и, наклонившись к земле, осторожно отодвинула в сторону присыпанный ветками камень.
Достав из него почерневшую круглую палку, она присела на выступавший на склоне бугорок и начала сгребать в плотную кучу остатки листьев. Затем, искоса взглянув на Егора Александровича, она принялась их толочь.
- Их рубили. А я спрятала, - оглядываясь по сторонам, глухо прошептала она.
- Что рубили, Фрося?
- Ступы. Вот, нашла! Дядя Егор, смотрите!
Она достала из земли жёлудь и, очистив его от прикоревшей грязи, начала с силой его толочь.
Вскоре совсем стемнело - над деревней и сумрачным лесом легли чернеющие облака. От земли повеяло предзимним холодком.
Выпрямившись и расправив затёкшие плечи, Егор Александрович увидел, как стелющаяся перед его глазами трава мягкими рывками приминалась к земле - как видно, с востока шла гроза.
Взяв щепотку истолчённого жёлудя из рук Фроси, Егор Александрович почему-то задержал взгляд на её грязных, в тонких царапинах пальцах.
'Кошка?' - глупо подумал он. Но только он произнёс про себя это слово, как его скобельнул тёмный блеск её дымчатых глаз. Егор Александрович, ответив на её взгляд неясной улыбкой, внимательно оглянулся.
Единым кольцом обступал их качавшийся лес. Егор Александрович пытался найти ориентир оставленной позади леса деревни, но ночь до неузнаваемости исковеркала и до того невзрачный пейзаж.
Оглянувшись, он увидел, как Фрося прятала ступу обратно в тайник. Выйдя из оврага, он стал определять стороны света. Послышался крик журавлей.
- Я знаю, дядя Егор! - чуть в сторону от него, послышался удалявшийся голос. Он безмолвно пошёл за ней.
Она шла перед ним, а ветер трепал её присыпанный ветками и стерней платок. Егор Александрович пристально вглядывался в её меркнущий силуэт, скользящий между изогнутых веток. Почему-то он ждал, что она вот-вот повернётся к нему и они встретятся взглядом. Но она, не оборачиваясь, твёрдой походкой шла по неровной тропе.
Наконец, выйдя на просторную деревенскую дорогу, они зашагали рядом.
С видимой неохотой она распрощалась с ним у самого крыльца, спеша на зов подвыпившего Ивана Лукича. Егор Александрович только после расставания подумал о том, что он забыл поблагодарить её за то, что она его вывела к дому.
А вчера он к ней и вовсе не зашёл, допоздна задержавшись на очередном собрании. Когда он подходил к её дому, то впервые заметил, как полукруг месяца ярко осветил белеющую во мраке печь. Ему почему-то вспомнились увиденные им по дороге кресты...
И вот сегодня Егор Александрович проснулся до рассвета, чтобы встретить её перед школой, дорога до которой, как однажды обмолвился Иван Лукич, занимала у неё около двух часов.
Он увидел Фросю, сходящей с крыльца вместе с маленьким узелком на плечах. Он знал, что в нём были две краюхи хлеба и стопка тетрадей-газет с красным огрызком карандаша.
- Доброе утро, Фрося. Прости, что вчера к тебе не зашёл.
- Доброе утро, дядя Егор. А я ждала...
- Было собрание, мне нужно было быть там.
Они молча вышли на дорогу и отправились в путь. Егор Александрович, идя рядом с ней, старался заглянуть ей в глаза.
- Ты обиделась на меня, Фрося?
- Нет.
- Но я же вижу.
- Только если немножко...
- Ну что я должен сделать, чтобы ты меня простила?
- Разве вы не знаете?
Егор Александрович посмотрел на неё. В это время к ним подбежали игравшие в догонялки дети. Заметив его, они сразу же затихли.
Пройдя до конца деревни, Егор Александрович распрощался с детьми и, так и не поймав ответного взгляда насупившейся Фроси, развернулся и вялой походкой пошёл обратно.
Деревня давно не спала. В каком-то сарае раздавался громкий перестук молотков; на дальнем гумне молотили поздние яровые. Выйдя на проулок, он увидел под навесом скособоченного крыльца нахмуренную Наталью, цедившую через серую тряпицу надоенное молоко. Вдали, за её распластанным домом, у самого леса, он заметил группу мужчин и суетившуюся ораву мальчишек.
На вчерашнем собрании правление постановило открыть охоту на волков, на днях растерзавших убежавшего из колхозного стада жеребёнка. Его изглоданный череп Егор Александрович увидел несколько дней назад у самого края дороги.
Подходя к своему дому, он почему-то снова подумал об Анфисе. За эти дни он встретился с ней только раз, когда она вечером зашла в правление. Сощурившись при ухарской шутке Денисова, она обнажила у краешек глаз россыпь тонких морщин, нещадно старивших её красивое и дородное лицо.
Равнодушно поздоровавшись с Егором Александровичем, она захватила какую-то железную мотыгу и своей плывущей походкой ушла из избы. После этого он её больше не видел.
Закрывая за собой калитку, он резко обернулся в сторону её дома, жмуря глаза от всходившего в пелене таявших туч солнца. В одном из дальних дворов до него донеслись жалостливые крики: приглядевшись, Егор Александрович увидел у рухнувшего сарая женщину с малыми детьми - девочкой и мальчиком около десяти лет. Вжавшись в стену, они прикрывали руками голову от ударов хворостиной качавшегося из стороны в сторону мужчины.
Однако через минуту всё закончилось: раздался чей-то раскатистый крик (Егор Александрович по голосу узнал - это был Денисов), вслед за криком полетела через забор хворостина, хлопнула отпружинившая от откоса дверь - мужчина ушёл в дом, а женщина осталась стоять у сарая, прижимая к себе перепуганных детей.
Егор Александрович, горько вздохнув, вошёл в дом.
Через какое-то время он вышел оттуда, держа в руках цинковое ведро. Облившись у яблонь водой и насухо вытершись, он бодрой походкой пошёл на завтрак к Ивану Лукичу.
Там было шумно. Вася в подробностях рассказывал отцу о недавней рыбалке, после прихода Егора Александровича ещё заметней красуясь обстоятельностью своих знаний. Марья Николаевна, не разминаясь с извечной суровостью угрюмого лица, молча ела оставшуюся со вчерашнего ужина похлёбку. Глухо поздоровавшись с гостем, она налила в миску Егора Александровича недавно сваренную пшённую кашу. Тот стал равнодушно её есть, не переставая думать об увиденном. Он корил себя за то, что не бросился на помощь, что должен был сделать сразу, не думая о последствиях.
- Да хватит уже тебе, - оборвал его размышления протяжный голос Ивана Лукича, - у товарища Погоскина дел столько, а он заладил тут... Со своими окунями. Это... как его, - он повернулся к Егору Александровичу, - К нам ведь комсомольцы приезжают. Запозднились чутка. И уж через день должны уехать. В бумаге так сказано. А разместим мы их у нас, в правлении. Печь там наладили как раз... А вы живите себе спокойно, работайте... Ни к чему вас тревожить.
Тихо скрипнула дверь - в ней показалось угрюмое ватажье лицо Сашки или 'Сажня'- так в деревне называли местного мужика двухметрового роста, со смольного цвета окладистой бородой и густым волосом поросшими руками. Указав Марье Николаевне подлить гостю молока, Иван Лукич неохотно за ним ушёл, прихватив с собой подвешенную у входа вязанку алюминиевых проводов.
- Вы неправильно ешьте, - хмыкнул Вася, как только за отцом захлопнулась дверь, - ложку надо в рот класть так. А вы зубами берёте. Так долго есть. А надо губами. Вот так.
Но не успел он проглотить остатки холодной похлёбки, как получил увесистый подзатыльник.
- Пошёл отсюда. Отцу помоги, ирод! - Марья Николаевна метнула на него свирепый взгляд.
Ни сколь не смутившись, Вася молча встал и подошёл к приоткрытой двери. Набросив овчинный полушубок и лихо склонив на голове шапку, он ещё раз ухмыльнулся Егору Александровичу и неспешно вышел за дверь. В избе повисло долгое молчание.
- Уж очень строго вы...
- Не обломится, - Марья Николаевна, поднявшись, стала прибирать со стола.
- А Фрося...
- Чего? - она настороженно покосилась на него.
- Я хотел сказать, у вас такая чудесная дочь. Вы знаете, мы с ней так подружились за эти несколько дней.
- Ну и чего? Так и забрали бы её. Чего попусту ластиться.
Егор Александрович больно стукнул зубами о стакан молока.
- Как?.. Вашу дочь?
Марья Николаевна мотнула головой:
- Да не слушайте меня, дуру. У нас ведь ещё Митька да Наталка. Всё учатся там, в городе. А хозяйство-то на нас покинули. Уж хоть бы управиться...
Она ушла за печь. Егор Александрович видел лишь её крупные руки, бесцельно, как ему подумалось, перебиравшие выстиранные рушники.
Не решившись ещё о чём-либо спрашивать, он распрощался с ней и вышел во двор. За забором его уже ждал бригадир, понуро обтиравший о выкорчеванное вчерашней бурей дерево сапоги.
Вскоре Егор Александрович уехал вместе с бригадой в поле. Так и не дождавшись обещанного бригадиром комбайна, ни разу им не виденного за работой, он вернулся к обеду в деревню.
Как только он сошёл с телеги, к нему подбежал поджидавший его у вербы мальчишка:
- Уже приехали! Сказали вам сказать!
По хитро сощуренным раскосым глазам и когда-то слышанной фразе Егор Александрович узнал в веснушчатом мальчонке местного вестового, не раз забегавшего в избу правления. Он беспокойно направился туда вслед за ним.
Войдя в душную и дурно пахнувшую избу, он увидел сидящего за столом Денисова в окружении по-городскому одетых молодых людей.
- А, товарищ Погоскин! - взбудораженно крикнул Денисов, пружинно поднявшись на ноге, - знакомьтесь с нашей молодёжью!
Самый высокий из парней, одетый в истрёпанную кожанку, немедля протянул Егору Александровичу свою широкую ладонь:
- Секретарь комсомольской организации Иван Вострин. Можете обращаться ко мне Ваня и на 'ты'! А мы к вам только на 'вы'!
Остальные ребята - двое парней и девушка - с той же непосредственностью поздоровались с ним. Девушка, с круглым и крупным лицом, представившись Машей, крепче других пожала ему руку.
Мальчишка, тот самый вестовой, снова вбежал в избу и позвал Денисова, но на этот раз непривычно робким тоном. Тот, всем телом прижавшись к Маше, проворно вышел из-за стола и, ковыляя, ушёл за мальчишкой.
Когда Денисов вышел за дверь, между Погоскиным и комсомольцами сразу же завязалась шумная беседа. Ненароком выбив подставку под ножкой стола, накренившегося на одну сторону, они разложили перед на нём собственноручно начертанный план новой деревни.
- Товарищ Погоскин, товарищ Погоскин, вы посмотрите! Как вам? - без устали тараторил неуёмный Ваня, - Вот здесь будет проходить главная улица! Бульвар! А здесь с двух сторон будут высажены деревья. А вот здесь будет дорожка и лавки. Точнее, скамейки! А вон там, ближе к реке, беседка. Повсюду - клумбы с цветами! И чтобы нашего цвета были: красные. Розы, да? Вы напишите об этом!
- Мы, правда, не знаем какими. Ждём ответа от знакомого ботаника, - добавил низкорослый, малоприметный Коля, самый серьёзный из компании.
- Ещё как ждём! - снова воскликнул Ваня, не переставая разглаживать русые вихры, - Заборы все - снести. Одно гнильё здесь. Да построить новые, по плану! Да у нас и план новых домов есть! Машка, доставай тетрадь! По порядку нужно будет сносить старые, и строить в ряд, по линии, наши новые. Как его? С этим...
- С мезонином.
- Во-во, с ним!
Взахлёб он начал рассказывать о возведённом на бумаге хуторе, в котором кто-то из ребят, по-видимому, знаток архитектуры, нарисовал ворота по типу римской арки с дорическим ордером.
- Скажите, товарищ Погоскин, ну почему в наших людях так мало сознательности? - уязвлённо прикрикнул Коля, - Пожитки свои прячут, не чистят дворы...
- Дороги не ремонтируют...
- Мы пытались кое-какие ямы засыпать, но тут нужны общие силы! Всей, всей деревни! - крикнул Ваня, - А они...
- Нужны часы политинформации, - проговорил, ещё сильнее картавя, Коля, - Нужно пробудить в колхозниках сознательность...
- Товарищ Погоскин, вы тоже проведите беседу с ними, - негромко произнёс третий парень, субтильный юноша по имени Влад.
- Колхозникам нужна больница, роддом! - низким голосом выкрикнула Маша, - В каких условиях рожают здесь женщины... Да я ведь знаю. Мне говорили: здесь есть своя бабка-повитуха. Уж явно погубила не одну роженицу. В других деревнях про то слышала.
- Я об этом недавно читал, - веско произнёс Коля.
- Читал... Нам рассказывали вчера! - отрезал Ваня.
- Позавчера, - мягко поправил Влад, - Потому нужно начать с больницы. А уже потом остальное...
- Да нет же, - буркнул Коля, отходя от стола, - ведь скоро в городе откроют больницу. В декабре.
- Сперва нужно сделать дороги, - убеждённо проговорил Ваня, энергичными движениями собирая в стопку разбросанные по столу бумаги. Он по-военному вытянулся, - А теперь, товарищ Погоскин, разрешите перейти от слов к делу!
Егор Александрович, ёжа в губах насмешливую улыбку, ответил ему кивком. Больше ни на кого не взглянув, Ваня пошёл к выходу. Переглянувшись, остальные молча вышли за ним.
Гуляя по деревне, они продолжили обсуждать план преобразования колхоза. Перед их взором вырастали больницы, парки, сады, просторные кирпичные дома. Они быстро нашли место для зимнего катка, и ближе к вечеру смогли определиться с расположением колхозного театра (один из ребят, Коля, знаток античности, схематично нарисовал его в виде амфитеатра). Так они обошли всю деревню, составив одобренный Егором Александровичем план. При прощании они условились следующим вечером, перед отъездом, собрать колхозников и представить перед ними этот новый план. Крепко пожав друг другу руку, они разошлись в разные стороны.
По пути к своему дому Егор Александрович спонтанно сложил первый короткий отрывок для будущей статьи, назвав его 'Встречей с юностью'.
Редкими сполохами задыхался на севере гром. Тонкие струйки плескались по краю чёрного неба. За лаем собак слышалось придавленное громыхание. Последняя вспышка света погасла, и выступившие звёзды неяркими точками рассыпались по выстиранному небосводу.
К позднему вечеру Егор Александрович, дав себе зарок непременно зайти к Фросе, разложил на столе выданные ему Денисовым бумаги и начал старательно делать из них выписки. Исписав сложенный надвое лист, он отложил карандаш.
У него никак не сходились цифры колхозных доходов и расходов. По словам Денисова, из этих средств и было приобретено оборудование: гидротурбина, динамомашина, электропроводка, радиоточки...
Затем он принялся сверять объёмы поставок с заготовительными ценами и снова получил неправдоподобно низкие суммы. Выходило, что за целую тонну сданного картофеля колхозу причитались какие-то десятки рублей... После он начал прикидывать, сколько в этом году придётся на трудодень.
Внезапно в дверь постучали. Он, машинально себя ущипнув, торопливо открыл дверь. На пороге стоял маленький старичок в непомерно широкой шубе и в такой же непомерной шапке-ушанке. На плече у него висело ружьё. Двигался он не по возрасту юрко, хотя держался степенно, а в глазах его блестело умное лукавство.
- Егор Саныч, стало быть?
Услышав смешливый голос старика, Егор Александрович широко улыбнулся.
- Да, он самый, писатель из Москвы.
- Не хочешь ли, Егор Саныч, отпотчевать у нас? Новым людям мы завсегда рады, и поговорить с ними завсегда интересно.
- С преогромным удовольствием!
- Не отвлекаю, стало быть? Иван Лукич всё заладил- занятой, мол, он у нас. Не вздумайте его отвлекать, мол.
Егор Александрович поправил на носу очки.
- Нет, что вы, всё в порядке. Мне одному в доме скучно, а порой даже немного жутковато.
- Ну, нынче-то в деревне у нас спокойно, это раньше слегка жутковатей-то было. А всё ж можно жить!
Погоскин, вспоминая давешний сон, наскоро собрался и пошёл за стариком.
На улице пахло как после дождя. Ущербленный месяц казался срезанным надвое натянутым между столбами электропроводом. Невдалеке 'Сажень' сматывал на руку мотки брошенной проволоки. Егор Александрович, поприветствовав его, обратился к споро шагавшему старику:
- А как вас зовут-то?
- Меня-то? Игнат Палычем. Сторож я колхозный. Вот недавно устроился. Ну как устроился, пригласили за выслугу лет. Вот посижу с вами, и снова пойду добро сторожить. Чтой-то многие пужаются ночами, а мне всё одно хорошо.
- Гроза-то нас миновала, Игнат Павлович, поглядите на горизонт.
- Ну и слава Богу! Живём, стало быть.
Спустя недолгое время они оказались около дома, единственного во всей деревне, в котором горела электролампочка.
Войдя в соседний с ним дом, Погоскин очутился в низеньких сенцах. Сквозь щель приоткрытой напротив двери он увидел сидящую к нему спиной женщину. Игнат Палыч, скрипнув половицей, ступил вперёд и по-хозяйски распахнул дверь.
Перед Егором Александровичем открылась освещённая керосиновой лампой неказистая комнатка, посреди которой стоял большой табурет с приставленными к нему двумя неотёсанными лавками. На стенах вразнобой висели дощатые полки; в правом от входа углу, где просел чёрный прогнивший потолок, стоял огромный сундук, слева - на скорую руку сложенная печурка. Икон в комнате не было.
Егор Александрович, близоруко приглядевшись, узнал в сидевшей на лавке женщине Анфису. Та, что-то перебирая в руках, нервически вскинула голову.
- А! Вот и вы, Егор Александрович. Да вы не пугайтесь, не хитростью выманила я вас! У нас дядя Игнат уж очень любит потолковать вечерами, вот и вызвался вас пригласить. Правда, дядя Игнат?
- А то как же!
- Так что вы нас не пугайтесь.
- Да не пужается Егор Саныч! Ну а вы уж меня обождите, я зараз приду.
Громко икнув, дед Игнат наскоро вышел из комнаты, плотно закрыв за собой дверь. Егор Александрович, поглядывая в маленькое окно, одна из шибок которого была заложена тонкой дощечкой, осторожно сел на лавку напротив Анфисы. Он уловил рядом с ней сладкий аромат медового воска. Вскоре он заметил источник запаха - сваленные на край табурета огарки свечей.
Анфиса, наблюдая за ним, громко рассмеялась:
- Да не робейте же! Уж лучше расскажите, как вам у нас?
- Очень восхищён успехами вашими, - Егор Александрович схватился за табурет, пошатнувшись на туго скрипнувшей лавке, - Комсомольцы мне очень понравились! Ну, что сегодня приехали. Хорошие ребята! Что говорить - юность...
- Ребята может и хорошие, да лезут всё, куда не просят. Но эти, что ныне прибыли, ещё ладно... Уедут уж завтра. Да не пугайтесь же! Вернётся дядя Игнат!
Она снова засмеялась, а Егор Александрович, не зная зачем, пробарабанил по столу мелодию 'Крутится, вертится шарф голубой'.
- Что ты! Всё хорошо, Анфисушка! А лампочка-то твоя чего без света висит? Отчего не зажигаешь? Вот у соседей-то твоих на всю деревню горит.
Анфиса нахмурилась:
- А не люблю я её, эту самую лампочку. Мне при керосинке аль при свече куда сподручней. А её я и вовсе не зажигаю.
Егор Александрович наигранно её пожурил:
- Вот оттого комсомольцы и обижаются на вас! Вернее, на косность вашу. Уж прости ты меня. В городе мы все живём при таких лампах. И хорошо нам при них, светло! А здесь у тебя мрак такой.
- Так в городе-то свои лампы. Ладно...
- Ну какие свои! Одинаковые все лампы, на одном заводе изготовленные! А проходит по ним электричество, оно везде одинаковое. Шарики невидимые такие. На больших-больших скоростях. Те скорости и дарят нам тепло и свет.
- Дарят? Ну уж и придумали...
Анфиса встала и пошла к печи.
- Анфисушка, ничего страшного в них нет! Может, перегорела одна? Её хлопок тебя напугал?
- Да не про то я, не пужливая я. Отраженья я их боюсь. Расскажите лучше, как вам у нас.
Егор Александрович посмотрел на лампочку. Сквозь неё он увидел закрученную в спираль Анфису, переливавшуюся малахитово-чёрным пятном.
- Не понимаю я тебя, Анфисушка..., - пробормотал он, - Уж прости.
- Да что тут понимать. Ну всё, Егор Александрович! Не приставайте. Рассказывайте уже, как вы...
Вдруг она громко воскликнула:
- Ой, вот и дядя Игнат идёт! Его всегда ещё издали слышно. А сколько историй он у нас знает! Одна интересней другой. Газеты он читать любит. В библиотеку ходить стал. Только вот Фёдоровна всякий раз его выгоняет. Ой, а вот и он!
В ту же секунду дверь распахнулась, и в комнату вошёл дед Игнат, держащий в руках замызганную бутылку, по всей видимости спирта. Анфиса выставила на стол миску с грибами и разными соленьями, а дед Игнат, разбавив спирт водой, разлил получившуюся смесь по глиняным кружкам. Выпив налитое, он с охотой принялся за разложенные угощенья: капусту и огурцы. Голос его, как обычно, живой и любопытствующий, не смолкал.
- Вы, Егор Саныч, партийный, стало быть?
- Нет, не партийный я.
- Но писать-то будете по-партийному?
- Писать я буду по-своему. Да и не писатель я вовсе...
Он одним глотком выпил налитое и поставил чашку вверх дном.
- Я больше не буду. Даже не предлагайте, Игнат Павлович, - он задержал затуманенный взгляд на Анфисе и с чувством продолжил, не обращая внимания на наигранное возмущение старика: - А знаете, ведь меня больше вдохновляет другое: человеческие чувства, судьбы, природа... Да всё простая, неброская. Вот как здесь, в вашей деревне. А люди... Широкой души.
Ему вдруг подумалось: его доверчивость и угловатая искренность, часто принимаемые за недостаток ума, здесь, среди простых и некичливых людей, как будто сразу располагали к себе.
Егор Александрович, с теплотой посмотрев на Анфису с дедом Игнатом, вздохнул:
- Да, друзья, писал я когда-то рассказы. Просто потому что не мог не писать. Но вот так сложилась жизнь... Не по моей воле.
- Человек предполагает, а Бог располагает.
- Верно, Игнат Павлович. Вот и взяли меня корреспондентом в газету, в журнал. Ну как взяли...
Дед Игнат, не дослушав, поучительно проговорил:
- Газеты и журналы - это хорошо, да не всегда они дельно пишут. А ты пиши так, чтоб мы с Анфисой пользу для души извлекли. А иначе не пиши.
Анфиса подхватила:
- Вот-вот. Вот только про нас не пиши, да про разговоры эти... А, нет, пиши ты так, как нужно!
- Да нет же, Анфисушка, Егор Саныч не такой. Уж я-то знаю.
- Все мы не такие. А в правлении как один руку тянем.
- Ну будет тебе... Уж дядю Игната не сломишь. Буйный я ещё с мальства.
Расплывшись в улыбке, с невольным удивлением оглядел Егор Александрович своих собеседников. А меж тем дед Игнат, залпом выпив ещё одну чашку и сладко причмокнув, продолжил говорить своим плутовским тоном.
- Ты, Егор Саныч, на нас не серчай. Совестно нам тебя обижать. Да и всякого, кто речами своими промышляет. Но я человек поживший, и могу сказать так. Пишут, стало быть, в газетах этих про все эти, как его... машины там всякие. Что строятся, дескать, повсюду. А как по мне, так важнее люди, а не эти машины. Коль людей не станет, особливо справных да разумных, так и машины эти станут ни на что не годными. Без прока стоять будут. Только и остаётся, что их сторожить.
- Дядюшка Игнат, ты ведь это давешним комсомольцам уже говорил.
- Цыц! Пусть все знают. Да. Так им и сказал. Они-то сразу и выпытывать меня начали. А я занятой, некогда мне им объяснять.
Егор Александрович, отчего-то чувствуя на себе обязанность защищать свою должность, мягко возразил:
- Но ведь разные это вещи. Люди - это одно, а машины, что создают нам удобства - другое... Да вот хотя бы пишущая машинка.
Дед Игнат щедро плеснул в свою чашку разведённого спирта.
- Не бывает так, Егор Саныч. Ведь всё одно связано. Руки-то другое могли бы делать замест тех машин. Да и думы-то они все на себя тянут. Вон, Лукич только о том и толкует... Но коль трактор или как его... комбайн этот - то ещё ладно, но эти... танки там и прочее - какой от них прок? Да ведь на душегубство они назначены, Егор Саныч!
- Они нужны, чтобы защищать нас, - чуждым голосом произнёс Егор Александрович.
- Если так, то ладно. Это дело, стало быть, - вдруг согласился дед Игнат и, сделав долгую паузу, уже иным тоном добавил, - Но скажу я тебе так, Егор Саныч: не приходят в чужой дом с оружием в руках, чтобы сделать добро. Уж мы это...
Анфиса всплеснула руками:
- Дядя Игнат...
- Цыц! Стало быть, дядя Игнат лучше знает.
Егор Александрович встрепенулся. А дед Игнат, переведя на него взгляд, с напускной укоризной добавил:
- А ведь ещё тогда я говорил об этом товарищу Сталину, а он меня не послушал... Так по-моему всё и вышло.
Погоскин с недоумением покосился на Анфису. Та ему незаметно подмигнула.
- Как это так? Неужели он вас пригласил к себе? Или сам сюда приехал?
Дед Игнат с видимым довольством заговорил:
- Да это я в Москву ездил... В церквах побывать хотел, да свечки поставить. Как приехал я... так сразу стал разыскивать церкву Успения Богородицы. Тогда-то он и подошёл ко мне, да вызвал меня к себе. Мол, так и так, человек ты опытный, мудрёный, мне о тебе доложили, вот и нужон твой совет. Да только не внял он моему слову. Всё рассуждает-то он отвлечённо, по книгам своим, а мудрости житейской не знает. Только у стариков есть мудрость.
Егор Александрович насторожился, отчего-то представив перед собой Якушенко. Но всё же любопытство его одолело.
- И о чём же вы говорили? - стараясь говорить как можно непринуждённей, спросил он.
- Да о том самом, о колхозах этих. Уж очень долго толковали мы с ним. Я, понятное дело, тоже вопросы ему задавал - а он с большой охотой мне отвечал.
Улыбка невольно украсила лицо Погоскина. А дед Игнат ещё больше насупился:
- Начал он, стало быть, с того, что, мол, крестьян у нас много. Куда больш за вас, городских. И потому, дескать, именно мы должны стать основой... этого... рынка. Мы, дескать, не можем заниматься грабежом и 'эксплутировать' других. Как это делают 'капиталистские' страны. Это верно, это дело, с этим я согласился. Не хотим мы других обижать, да отбирать чужое.
Егор Александрович вновь улыбнулся этим суждениям, очевидно, вычитанным дедом Игнатом из газет.
- А дальше?
- А дальше не дело он стал говорить, я его и стал поправлять, да упрям он, только этой премудрости и верит, и этим своим... дог... как их...
- Догмам?
- Во-во! Им самым.
Дед Игнат посмотрел на порожнюю бутылку, затем искоса заглянул в чашку Анфисы.
- И вот стал он говорить мне о вражде меж нами да своими 'пролетарьями', о некой смычке, которую мы, видите ли, не даём ему сделать. Как он сказал? 'Снятие противоречий между городом и деревней'. Во как!
- Так-так, и ты здесь с ним не согласился?
- Нет, так и сказал ему. Он мне стал толковать о том, что мы строим своё хозяйство на этой самой... Как её? Ну, как капиталисты эти. Мол, думаем о том, как бы нажиться да не поделиться с другим.
- Как кулаки, что ли? - удивлённо спросила до того молчавшая Анфиса.
- Во-во. Они самые! - оживился дед Игнат, заёрзав на лавке. - Да ещё эти самые... непонятные такие. Во, подкулачники!
Дед Игнат по-прежнему не сводил глаз с чашки Анфисы. Положив руку на стол, он небрежно вскинул голову.
- А я ж, Егор Саныч, в своё время первым на деревне кулачником был.
Погоскин, глядя на маленькую фигурку старика, утонувшего в широченной шубе, едва не засмеялся.
- Дядя Игнат, да вы и мухи не обидите, - напевно произнесла своим звонким голосом Анфиса.
- Цыц! - с наигранным возмущением прикрикнул дед Игнат. - Раз сказал - так оно и было. Помню, как на Масленицу бывало: выйдем стенка на стенку - да как загремим! Я как выбегу со двора, так все от меня в рассыпную. Да уж теперь того нет... Тюрма!
Егора Александрович краем глаза увидел, как дед Игнат быстрым и ловким движением поменял местами свою и Анфисину чашку, после этого сразу же спрятав руку под шубу.
- Так что же дальше, дядя Игнат? Ты снова с ним не согласился? - едва удерживая смешок, нетерпеливо спросил Егор Александрович.
- С кем, Егор Саныч?
- Со Сталиным. Когда тот стал говорить о наживе, о капиталистах, - слово 'Сталин' Егор Александрович всегда произносил тихо и потому на всякий случай ещё раз его повторил, - С товарищем Сталиным.
Дед Игнат, сделав поспешный глоток из добытой чашки, как бы про себя пробормотал:
- Ах, вот ещё осталось...
Затем развалисто откинувшись на лавке, он манерно распахнул воротник шубы:
- Да-а, было дело... Сидит он такой важный, да всё пытает меня. 'Как же мне быть, Игнат Палыч?', 'А здесь каково?'. Устал уж я ему объяснять. Так как ты говоришь, Егор Саныч?
- Я про ваш разговор со Сталиным. Вы закончили на том, что он обвинил вас, то есть народ, крестьян, в наживе.
- В наживе? - гаркнул дед Игнат. - Неправда всё это. Как человек поживший скажу тебе так... А? Что?
Он вопрошающе уставился на Егора Александровича, затем на Анфису, хотя они по-прежнему молчали.
Наконец, допив остатки спирта из треснувшей чашки, он посмурневшим взглядом окинул избу:
- Вот так вот оно, Егор Саныч... Видел я вчера, как дурни-комсомольцы грача красной краской покрасили. Да и отпустили его. Так двое других тут же на него накинулись, да клевать начали. Чем им птица-то не угодила?
- Завтра уж они в соседний колхоз уедут, - вздохнула Анфиса.
- Ну и Слава Богу, - пробормотал дед Игнат, - Это ж колхоз в честь ихнего бойца названный? - он усмехнулся. - Они оттуда сразу дёру дадут... Сколько тебе трудодней-то накинули?
- Восемь с половиной.
- А мне и того меньше... А ну их! Всё одно пусто будет.
Он замолчал.
Только теперь обратив внимание на лежавшие рядом листы капусты, Егор Александрович подвинул их в сторону деда Игната. Тот, скользнув по них взглядом, сделал вид, что этого не заметил.
- Так что же дальше, дядя Игнат? О чём вы ещё говорили со Сталиным? Или разговор на этом закончился?
- Сейчас-ка вспомню, - с прежней плутоватостью ответил дед Игнат, подвинувшись к столу, - Было оно так...
Он по-стариковски закашлялся.
- Так вот... Да. Что ж было-то... Стал я, значит, просить его не вводить трудодней этих. Знал ведь, что будет. Недобрая задумка - так ему и сказал.
Он почесал затылок.
- Вот и толкую... Доля-то твоя, говорю, не убудет. Коль часть урожая тебе идёт, так с двойного урожая и вдвое выйдет. Так ведь? Главное, долю выбрать по-божески, не сильно великую. Тогда всем, стало быть, польза будет. Так и добро сотворится, покуда не думают о нём. А кто по деревне целыми днями бродит да советы всем раздаёт - от того и пользы-то никакой. Да хоть возьми нашу Фёдоровну. Пустая баба.
- А вы дельно ему ответили, дядя Игнат. Весьма дельно... Весьма, - задумчиво проговорил себе под нос Егор Александрович, - Получается, он не внял вашим доводам?
Дед Игнат, не удержавшись, подвинул капусту к себе.
- Верно, Егор Саныч, не послушал меня. Хоть и с почтением ко мне обращался. Да всё одно продолжал талдычить. Хватит, мол, вам обогащаться за счёт других. Как его... - дед Игнат поморщил лоб, - волчий закон капитализма. Вот как.
- Обидел тебя, значит?
- Не то чтобы обидел, да только зазря он напраслину возводит. Ведь на что мне жилы тянуть, коль пользы для себя я не вижу? Только если заставят - как нынче... Тоже мне скажешь, что добра в том нет? А я и не стремлюсь во святые. По мне, главное, чтоб без греха было.
Пока дед Игнат говорил, Анфиса незаметно встала из-за стола и пошла прибираться у догоравшей последними огнями печи. А дед Игнат, выпив остатки спирта и закусив пучком капусты, с чувством заговорил:
- Белянку вот у меня отобрали... Да разве ж я из наживы держался за неё? Ведь своё, кровное! Я ж роды её принимал. А теперь... Уж всё нынче колхозное. Только и остаётся, что его сторожить...
В то время как Егор Александрович лихорадочно искал новые вопросы старику, Анфиса подошла к столу и стала того бранить:
- Егору Александровичу писать статью нужно, а ты ему о чём рассказываешь? Думаешь, он об этом напишет? Если и напишет, то твоё имя рядом поставит, и уж с тебя тогда за то спросят.
- А хучь и спрашивают. Всё одно правда.
- Не о том говорить нужно писателю!
С тем же негодованием она набросилась на Егора Александровича:
- А ну, Егор Александрович, снимайте пиджак! Вымазали-то как, для писателя это совсем негодно. Что люди скажут?
Засмущавшись, Погоскин молча снял и отдал ей пиджак. А дед Игнат, развернувшись к ходившей по комнате Анфисе, уветливо говорил:
- Да я же не для газеты ему это говорю, для газеты ему председатель скажет, да сподручники его. Я так, как они ведь сказать не сумею. Для души мы здесь говорим. Не так ли, Егор Саныч?
Погоскин страстно подхватил:
- Верно, верно, дядя Игнат! Но почему вы обо мне так думаете? Я ведь правду хочу знать. И написать.
Анфиса отошла от них и стала над тазом нарочито громко чистить пиджак. Словно пряча слова от Анфисы, Егор Александрович полушёпотом обратился к деду Игнату:
- Так что ж, получается, вы не довольны... колхозами?
Дед Игнат удивлённо на него посмотрел, словно не понимая, как то, что ясно ему, может быть не понятно другому.
- А как же иначе, Егор Саныч?
Но вдруг он произнёс с той же серьёзностью:
- Только слова мои для души, не для газеты, в ней ты об этом не пиши.
Он неслышно обернулся, взглянув на занятую оттиранием пиджака Анфису, и, убедившись, что она их не слышит, продолжил:
- Да разве могло оно по-другому-то выйти?.. Уж больно много вражды стало. Как война-то закончилась. Пересобачились все меж собою, обиды таят. Возьми хоть Поскольных да Смирновых. Раньше-то морды друг другу побьют, да разойдутся. А уж после революции той... А ведь живут-то они по соседству.
Дед Игнат вновь воровато оглянулся в сторону Анфисы.
- И вот пришли к нам с этими кулаками. Вот тут и припомнили друг другу обиды. Иль большевики-то ваши нам в речах своих принесли. Ведь как Денисов приехал да стал народ агитировать... Многие-то за ним пошли. Да вот только не ведали, чем всё это им обернётся. А нынче и вспоминать не хотят... Совесть-то, у кого она есть, быстро забывает да надолго. Однако ж не навсегда.
Он надолго замолчал.
- Да-а, Егор Саныч... Порой грешно и подумаешь: может, и по делу загнали нас в колхозы-то эти? Ведь стреножат они нас, да не дают нам вольничать, как мы вольничали тогда. Ведь вот как воля-то обернулась... От Смирновых один Федька, бригадир наш, остался. А Поскольные... Так что, может, взаправду, сподручней нас вот так застреножить, нежели ждать разволицы такой...
Дед Игнат, ещё больше нахмурившись, замолчал. В это время Анфиса подошла к столу и стала его прибирать, да так, словно их и не было. Вскоре она отошла и вновь принялась стирать одежду, по-прежнему их не замечая. Егор Александрович не сводил с неё глаз. Да уж как будто она вовсе не видит их! Или это она на них так обиду держит?
А дед Игнат, о чём-то поразмыслив, ещё ближе подался к Егору Александровичу и, склонившись над столом, заговорщицки заговорил, оборвав тишину:
- Да ведь не только она, разволица-то, страшит. Вот захожу я однажды в избу, а там распластанная на полу старуха у гроба своего лежит...
Егор Александрович вздрогнул, словно его ударили током.
- То в избе нашего батюшки Тихона было... Ох, Святый Крепкий... Так вот, обновленцем он апосля сделался... Да только не помогло ему...
- Это та изба, где я живу?..
- Не, то другая, дальняя.
Дед Игнат помолчал.
- Так вот, он мне тогда и поведал, что за три дня до того мать его престарелую с кровати скинули. Да об пол её, что та и померла враз. Это когда комсомольцы за ним пришли. 'Кулачить' его, то бишь. Он посля с досок пола ей гроб сделал. Да не успел вынести из дома. Вот и спрятал перед самым обыском в нём пожитки свои. Да не простые у него были пожитки, а всё больше золото да серебро. Под неё их и положил, безбожник такой. Так комсомольцы и там их нашли. Это как раз до того, как я зашёл к ним. Нам, говорят, что она, что не она - всё одно. Не имеем мы, дескать, страха. То при мне говорили. Вот те крест! Ещё в руках у них такие... светящиеся были. Я как ступил за порог, так они враз на меня их направили...
В избе было слышно лишь шуршанье одежды да эхом разносящийся плеск воды в тазу.
- Вот и подумай, Егор Саныч... А может, иначе-то и нельзя было, кроме как колхозов этих? Грешно так думать... Ведь сколько по деревням их было... этих самых... 'скулаченых'. Мне рассказали уж после. Да ведь многие из них и этими кулаками-то сделались, только как Сергея Платоныча, помещика нашего, обобрали. Стало быть, за грехи свои. Да что их винить, все мы одно виноваты... Я ж когда Зорьку свою вёл, думал всё больш о Фёдоровне да Лукиче - они ж куда больше моего отдавали. Горевал, да радовался в душе. Вот она какова - растреклятая жизнь...
И вдруг откинувшись на лавке, быть может, забыв об Анфисе, то бродившей по дому, то вновь уходившей стирать, дед Игнат уже обычным своим голосом произнёс, невесело усмехнувшись:
- И вот что в итоге получилось-то, Егор Саныч: землю-то нам и не отдали ваши большевики. Одно ладно: думать-то ни о чём не нужно да ответа нести. Пусть уж лучше Лукич за меня подумает. А я уж...
Вдруг в дверь постучали. Егор Александрович, затуманено глядя перед собой, резко дёрнулся, а дед Игнат, бросив на него насмешливый взгляд, повернулся. Анфиса, тенью бродившая вдоль окна, пошла открывать дверь. Послышался лёгкий скрип, за ним - знакомый голос, и до Егора Александровича донеслись обрывки фраз:
- Приветствую, Анфисушка! Как вечер проводишь?
- Хорошо, прибираюсь тут у себя.
- Не у тебя ли Егор Александрович? Нигде его нет.
- Одна я тут-одинёшенька...
- И плута Игната у тебя нет?
- Да одна я, одна.
'Вот тебе и Анфисушка!', - молча выдохнул Егор Александрович. По подтянуто-бодрому голосу в пришедшем человеке он сразу узнал Денисова.
- Мы, понимаете, спохватились, а его и нет. Подумали, что он у тебя... Что говоришь? Да баньку мы тут затопили, можно сказать, для него топили. А он возьми, да исчезни. Не доглядели...
Егор Александрович замер.
- ...а после к тебе приду.
- Нет, не сегодня.
- Чего это? Или не одна ночевать будешь?
- Тебе-то что?
- Смотри... Жалеть потом будешь.
- Оставь меня, прошу.
- Молчи! Вчера одно говоришь, завтра другое. Где ж ты ещё всё это познаешь? Да ты не красней!..
Как только послышались звуки затворяемой двери, дед Игнат пальцем поманил к себе Егор Александровича:
- Помнишь, Егор Саныч, Писание? 'Затворили вы дверь перед страданьем людским. И посему оставляю вам дом ваш пуст'.
- Что? О чём это вы, дядя Игнат?.. - испуганно прошептал Егор Александрович.
- Э-э, Егор Саныч... Я ж про то и толкую...
Но тут же дед Игнат смиренно замолчал, как только услышал шумно вошедшую Анфису. Та громко ударила тазом о лавку:
- Дядя Игнат, на сегодня хватит!
Как только Анфиса подошла к ним, дед Игнат как ужаленный подскочил с лавки, при этом незаметно спрятав в карман оставшийся на столе огурец.
- Во бестия, всегда такой была! - с детской виноватостью заворковал он, заглядывая ей в глаза. - Ну коль всё, так всё. Как скажешь, так оно и будет. Как бы ты меня ни журила, а я всё одно благодарен тебе. За хлеб да соль твой.
- Ну уж не за что. А то уж совсем заговорился. Гляди, как бы Егора Александровича совсем не спугал. Что он о нас подумает?
- Анфиса, кто там приходил? - дрогнувшим голосом спросил Егор Александрович. - Денисов?
- Какой ещё Денисов! И вы, Егор Александрович, скоморошничаете вслед! Вот, держите ваш пиджак. Теперь хоть не срамно вам будет ходить на людях.
Сдержанно распрощавшись с Анфисой, Егор Александрович вместе с дедом Игнатом вышел во двор.
Осенняя ночь окутала деревню. Была она необычно тиха, а ветер, нещадно дувший, почему-то не шумел. Отчего ж не шумит ветер?..
Дед Игнат стоял на бесшумном ветру, с прежней хитринкой глядя на Егора Александровича.
- Ну, стало быть, до встречи, Егор Саныч?
- А пойдёмте лучше ко мне, дядя Игнат! - со страстью воскликнул Погоскин, придерживая незастёгнутые полы пиджака.
Дед Игнат хитро прищурился:
- А пойдём, Егор Саныч, коль есть чем почествовать! Хорошему человеку мы завсегда рады. Только уж скоро мне добро сторожить. Ну, да время есть...
Они вошли в просторную комнату, едва освещённую бледным серпом луны. Там они отставили от окна стол, приставили к нему два стула и, поставив на него слабо горевшую керосинку, продолжили прерванную беседу.
Всё тем же смешливым тоном обратился к Егору Александровичу дед Игнат, угощаясь колбасой, которую вместе с рукописью вложил в чемодан Якушенко.
- А на что тебе мои речи, Егор Саныч? Неужто напишешь их в газете своей? Да и кому они интересны? В газетах всё больше пишут для городских, а нам, деревенским, они ни к чему. Вот мне кино куда больш по душе. Ох, и полюбил же я это кино, Егор Саныч! Теперь вот всё жду его. Когда 'кинщик' приедет, не знаешь?
Погоскин провёл ладонью по губам, пряча улыбку.
- Не знаю, дядя Игнат. Я спрошу. А про наши речи... Так ведь не для газет, а для себя я хочу с тобой поговорить. Правды я ищу.
- Правды? - непонимающе проговорил дед Игнат, - А что ж её искать... У меня своя правда, у тебя своя.
- Так я одну-единственную правду ищу. Как оно в самом деле...
Егор Александрович запнулся. А дед Игнат, сановно разрезая колбасу, поучительно проговорил:
- Нет такой правды, Егор Саныч. Я-то своё пожил, знаю.
- Как же нет? Правда о деревне, о жизни вашей...
- Не бывает её, Егор Саныч. - дед Игнат вытер о стол просаленный нож, - Ведь каждый, что видит, то по-своему и толкует. Всяк по своей душе.
Большим пальцем он пригладил усы.
- Да вот только скажу я тебе: не всякую правду почитать стоит. Возьми хучь нашу Фёдоровну. Во злющая баба! Вчера кинулась на меня. А я всё одно сделал по-своему. Уж очень норов у меня... Непримиренный.
Внезапно о пол стукнула пустая корзина. Приглядевшись, Егор Александрович увидел у печи знакомого кота, уже не раз пробиравшегося в его дом. Дед Игнат, тоже его заметив, проворным движением схватил кусок колбасы и кинул его к печи.
- Кушай Васька, кушай... - заворковал он. - Поди, тоже такого не ел...
Егор Александрович, боясь упустить поставленный им было на колею разговор, смущённо проговорил:
- Так где ж мне тогда найти... эту правду?
Дед Игнат не услышал вопроса. Покормив с руки громко мурлыкающего кота, он молча принялся за угощения.
Егор Александрович, покраснев, повторил:
- Так где же найти мне правду?
Дед Игнат весело сощурил глаза.
- Да-а, Егор Саныч... - он закашлялся, - Вопросы у тебя уж больно мудрёные. А я ведь тоже обо всём таком думал. Давно уж ответы сыскал.
Почесав бороду, дед Игнат важно проговорил:
- Так вот тебе моё слово. Походи ты, Егор Саныч, по деревне, да и потолкуй с людьми. Да с каждым по-своему, по душе. Вот так ты её и приметишь. Как оно в Писании сказано? 'Где горе приметите - остановитесь'. Во как!
Ещё раз усмехнувшись, дед Игнат снова принялся за еду.
Егор Александрович почему-то вспомнил 1926 год, когда он поселился в Коктебеле в доме Максимилиана Волошина. Затаив дыхание, он слушал горячие споры собравшихся, апокалиптические предзнаменования Андрея Белого, страстную проповедь Сергея Соловьева, литературные максимы самого хозяина дома. Он стоял в стороне, стараясь запомнить каждое слово...
От нахлынувших чувств Егор Александрович достал из чемодана свёрток, положенный Якушенко, и вывалил на стол всё, что в нём было.
Дед Игнат затуманенным взглядом оглядел рассыпавшиеся остатки купейной еды:
- Да-а-а... И всё в бумагах цветастых... Слушай, Егор Саныч, может, мне в город податься, а? Таких сторожев нигде не сыщешь. Уж я-то знаю. Я всё сторожить могу... Али писателем в вашу газету пойти? Мне всё одно.
- Сторожей у нас много, - улыбнулся Егор Александрович. - А вы кушайте, дядя Игнат, здесь всё ваше. Я уж сыт на сегодня.
- Ну коль так, то ладно. Я-то небольшой охотник до этих харчей. С утра яичко съем - мне и хватит.
Затем, помолчав, спросил:
- А что у вас ещё в городе имеется? Вот как эти самые колбасы. А вот это что? В железке?
Егор Александрович начал нехотя перечислять всевозможные продукты, постоянно прерываясь на любопытствующие вопросы деда Игната. Так и не найдя возможность заговорить о своём, он стал молча наблюдать за старательно жевавшим стариком.
Доев, тот знакомым движением откинулся на лавку и, распахнув шубу, благодушно заговорил:
- Что ж, Егор Саныч, всё ждёшь моего слова? Я уж был советником при Сталине. Аж отсюда меня к себе вызывал. Прознал откуда-то обо мне... Толки-то быстро по земле ходят.
Егор Александрович, забывши о былом страхе обидеть старика, неожиданно для себя выпалил:
- А был ли в самом деле ваш разговор со Сталиным?
Дед Игнат укоризненно на него посмотрел:
- Не дело спрашиваешь, Егор Саныч. Раз говорю, то, стало быть, был.
- Простите... Вы ведь говорили, что сами в Москву приехали. Свечи в церквях поставить...
- Приехал. Грехи-то отмаливать надо. А нынче-то все безбожниками сделались. А всё одно перед Божьим судом предстанут.
- Неужто так нагрешили?
- А то.
- А что... было здесь? В этом доме. - Егор Александрович запнулся.
- Здесь? - дед Игнат задумался. - Здесь батюшка Евлампий жил. Всю семью его увели. А их было ж десять ртов. Помню, в тот день весь народ сюда столковался. Пожитки-то ихние вмиг похватали, да ещё и побились за них.
Егор Александрович сжал губы.
- Да разве ж всё это было, дядя Игнат? Я ведь в деревне тоже жил. Не такие у нас люди. Добрые у нас люди, совестливые: и помогут, и слово доброе скажут. Нет у них такой злобы. Может, где и было такое, да вы всё самое злое и пособирали... Нельзя так.
Лукаво сощурив глаза, дед Игнат зачем-то ему подмигнул.
- Э, нет, Егор Саныч, упрощаешь. Грубо рассуждаешь. Как это... По-интеллигентски! Вот был у меня один случай с войны... Только чайку бы... Водочки ж нет?
Егор Александрович, подхватив со стола лежащий на нём свёрток с чаем, заторопился к печи. А дед Игнат, поудобней устроившись, с видимым наслаждением заговорил:
- Помню, такой случай был. Раз, значит, нашу роту поселили в один лазарет, да сразу в баню нас всех погнали.
В это время Егор Александрович наливал из ведра воду в привезённый им из города чайник. Плита была раскалена - Иван Лукич, пока Погоскина не было дома, неизменно каждый вечер растапливал печь.
- ...вот начался обстрел, - продолжал говорить разомлевший дед Игнат, - То австрийцы нас донимали. Вот мы и высыпали из той бани да разбежались кто куды. И случись такое, что в лазарет тот попал снаряд. А? Так вот... Деваться было некуда, и вот пошли мы, значится, в город, что рядом тут был. Вошли мы туда, Егор Саныч, завёрнутые в простыни да прочие непотребства...
- Так римляне ходили, - зачем-то произнёс Егор Александрович, карауля медленно закипающий чайник.
- А? Кто такие?
- Древние. Ещё до Христа жили.
- У-у-у... Про то знаю, лютые вояки были. До Христа... Вот и мы так. Так вот, увидав, что противника в городе нет, да полный кавардак кругом, мы вмиг утратили весь наш стыд. И почали там мародёрствовать да бесчинствовать. Ох, и вспоминать совестно...
Сделав паузу, дед Игнат продолжил:
- Длилось это три дня и три ночи. А после явилось наше начальство. И вскорости к порядку нас привело. Мы, покуда там были, даже всячески подсобляли тем басурманам. Хучь и не понимали говора их. Кому дров накололи, кому крышу подладили... Помню, все тогда дивились сноровке моей - большой я был умелец в колке дров. А всё ж умение своё противнику не раскрыл...
Дед Игнат зажмурил глаза.
- Вот так вот оно... А? Говоришь, что начальство-то сделало? Перед тем, как по-отечески нас наказать? Не догадаешься, Егор Саныч? Одели они нас в чистую форму, да выставили знамя полка нашего! Вот и вспомнили мы, кто мы есть. А? Как оно? Защитники Веры, Царя и Отечества. Во как!
Из маленького чайничка повалил сизый пар. Дед Игнат, наслаждаясь сытостью и теплом, не умолкал:
- А я ж тогда вместе с Сажнем служил. Слыхал про него? То ведь бывший... как его... подкулачник. Да только теперь присмирел он... А до того шебутной был, гордый такой, лихой. Себя-то я в нём завсегда узнавал. До войны всех девок от него прятали. А нынче-то... Ямы-то для столбов все он вырыл. Всё больше в конюшне живёт. Да ничего и не просит. А раз видел я, как он перед Денисовым на коленях стоял... Повалился в самую грязь. Тот поднимать его начал, а он ни в какую: виноват, мол, и всё, наказуй. Да-а... А тогда, в войну... На гармони играл, на груди двух 'Егориев' носил. В городе том враз с тремя австрийками жил, прости Господи.
Вздохнув, дед Игнат пододвинул к себе чашку.
- Да-а... Многолик человек, Егор Саныч... Вот и пойми его. Да куда уж!
Разливая чай, Егор Александрович исподволь заглянул деду Игнату в глаза. Они были у него ярко-лазуревого цвета, будто подслеповатые даже. Над ними густо нависали лихо изогнутые дуги бровей. Когда дед Игнат повёл головой, Егор Александрович заметил, как один непомерно выросший волос тонкой чертой пересёк его левый глаз.
В комнате установилось уютное молчание. Запах заваренного чая, скромный свет лампы напомнили Егору Александровичу о Елизавете, Оле, Катюше, их оберегаемом доме...
- Хорошо мне у вас, дядя Игнат, - тепло проговорил Егор Александрович, обжигая пальцы о раскалённый стакан, - В деревне я всегда словно свой. Как будто здесь я должен жить, а не в городе этом. К тому же в недалёких отсюда краях я провёл своё детство. Быть может, мои самые чистые мысли идут отсюда... Вот только... тяжесть тут какая-то чудится мне, надсадность... Хотя бы Фрося... Вы знаете её, Игнат Павлович? Дочь Марьи Николаевны и Ивана Лукича.
- Знаю, Егор Саныч. Добрая девочка.
- Странно, мы так подружились с ней за эти несколько дней... Кстати, Ивана Лукича она называет дядей... Почему?
- Ни к чем тебе это знать, Егор Саныч.
- Отчего ж не сказать правду?
- Заладил ты с этой правдой, - вдруг рассердился дед Игнат. - Тут о человеке речь.
- Зачем вы так, Игнат Павлович? Я же о ней и спрашиваю.
- Не выдюжишь ты моего сказа. Я же вижу: душа у тебя уж больно мягкая, незагрубелая.
Склонившись над столом, Егор Александрович подался к старику.
- Я ведь кое-что уже знаю.
- Знаешь?..
- Вчера Фрося показала мне свой детский тайник: какую-то ступу. Потом стала толочь ей жёлудь, траву...
Дед Игнат свёл брови.
- Вот и рассказала мне, - решился солгать Егор Александрович, - что случилось с ней.
Чуя мерное биение сердца, Егор Александрович замолчал.
- Да-а-а, Егор Саныч... - проговорил дед Игнат. - Про такое только дитё и расскажет. Удальцов-то уж нет. Вот Сажень был... Видать, один я за всю деревню остался. Да только грех на себя возьму...
Ночь за окном упокоилась тихим пейзажем. В лунном свете проступали голые ветви деревьев, скаты крыш. Блестел первый иней.
- Всё началось ещё до того, как пришли они... - вновь заговорил дед Игнат, уставив застывший взгляд на плечо Егора Александровича. - Всё зерно выгребали-то под метёлку. Ух, ироды! Тоже приехали из Москвы... Вот как ты. Да всё ж жить как-то можно было. Но вот пришли они... Я-то, Егор Саныч, их впервые в окно увидел, вон там.
Он ткнул пальцем в сторону окна. Егор Александрович обернулся, но кроме яркого месяца ничего не увидел.
- Кто же пришёл? Сюда, к этому дому?
- Нет, Егор Саныч. Слушай же, иначе не поймёшь. Увидел я их в окно, вон там они были. Ровно как ты, свет заслоняли собой. Какие-то большие и круглые, словно не человеческие лица у них были. Однако по глазам я всё ж сразу признал в них людей.
- Кто же они?.. Неужто люди? - едва слышно прошептал Егор Александрович.
- Люди. Да только раздутые. Лица круглые, раздутые... Сразу и не признать, покуда глаз не увидишь. И ноги-руки, как тумбы...
- Боже...
- ...говор-то у них... Я сразу признал. С юга они пришли, не больше ста вёрст отсюда.
- Что же с ними?..
- Да голодны они, выморены. Вот и раздуло их. Только не знаю отчего так... Раньше-то не видал, чтобы выморенных вот так раздувало. Разве что живот пучило, да и то у детей.
- И что... дальше?..
- Безвредны они, тихи. Даже не стучали, не лезли в дом. Только всё смотрели из окон, особисто когда ешь. Вон, оттуда.
Егору Александровичу невмоготу было повернуться снова. А дед Игнат, бездвижно на него глядя, размеренно и отстранённо говорил:
- Выйти поначалу было невмочь, да они безвредны, окружат, даже не трогают. Только мухи вокруг них, нечистоты... А они только смотрят. Многие лежат, помирают, значит. Только тихо, беззвучно... Старики-то наши древние так не помирали. А ведь говорят, молча умирают те, кто с Богом... Да только неправда это.
Помню ещё, как невдалеке отсюда конь помер, так они все и сбежались туда. Да всего его до костей обглодали. Один череп остался. Никогда ничего страшнее не видел...
Егор Александрович, задыхаясь, вскочил. Дед Игнат поднял на него выцветший взгляд:
- Помню, Колька, муж тогдашний Анфисы, всё дурачился, ирод. Пришёл я однажды к нему, а он из окна им то палку, то уголёк кинет. А иной раз и хлеб...
Он ненадолго замолчал.
- А всё ж помогали им. А некоторых и выходили. Да уж как жить им... Но всё ж живут, и радоваться умеют. Как Фрося.
- Фрося? - то ли произнёс, то ли выдохнул Егор Александрович.
- Пришла она к их дому. Лукича, то бишь. Остальные-то не дошли... Говорила потом, что белый крест в окне видела. Той ночью одна Николаевна была дома. Вот и впустила Фросю... А отчего - того не знаю. Ведь много их было...
Егор Александрович отвернулся к стене, пряча от деда Игната лицо.
- ...тогда-то Иван Лукич и зарезал трёх кабанов. Их ведь на ферме не числили. Только ты про то никому... Я ж тогда их и сторожил. Раз прознали про то пришлые - едва не убили... Почитай, золото сторожил. Один пуд тогда стоил... - он замолчал. - Да вот только мёртвые-то остались лежать на дорогах. Сам понимаешь, чем всё это грозит... Все по хатам запёрлись, а я и вызвался хоронить. Далеко таскать сил не было, вот и выбрал я место недалече. Теперь и не помню где - крестов-то уж нет. Комсомольцы все посымали...
Голос его смолк. Откуда-то донеслось пищанье котят, звякнуло у печки неловко приставленное ведро.
Дед Игнат долго смотрел на застывшего Погоскина, отвернувшегося к стене. Затем молча поднялся. Неслышно спрятал в шубу засаленный нож. Хотел было что-то сказать, но передумал. Поднял руку и сразу же её опустил. Затем, шумно вздохнув, вышел в сенцы.
Спустя несколько секунд тяжко скрипнул засов проржавевшей калитки.
Ночь. Блуждание звёзд. Саднящее головокружение.
Егор Александрович недвижно стоял у стены и невидящим взглядом смотрел в край окна. Сознание плыло, прямоугольник стены то застывал, то безбожно кривился. Сапно дыша, он обессиленно сделал шаг. Незакреплённую половицу повело вверх, раздался болезненный грохот. Егор Александрович, встрепенувшись, выбежал из дома.
Во дворе никого не было, только приблудившийся кот сидел у самого колодца. Подбежав к калитке, Егор Александрович обвёл притаившееся пространство глазами. Деда Игната не было видно. Метнувшись обратно, он обежал дом. Перелезая через задний забор, услышал треск разорванной ткани. Сжав ладонью трепыхающийся на кисти лоскут, он выбежал за околицу. Там так же никого не было. Тишина.
И тут в сознании всплыло слово - 'Анфиса'. С невыносимой надеждой ища глазами вспыхнувшую в ночной мгле электролампочку, Егор Александрович побежал в сторону её дома.
Как велика деревня! Переулок ложился за переулком, мелькали чёрные вагоны домов, где-то густел над крышами дым.
Зыбкое время текло, уплывающий серп луны объяли всклоченные облака. Опалённый морозцем воздух резал лицо. Под ногами земля странно мягчела.
'Где же он? Где? Хоть бы раз лампочку свою включила. Да хоть керосинку. Анфисушка!', - задыхаясь, шептал он себе. Ветки деревьев стали всё чаще бить его по лицу. Дороги давно уж не было видно. Впереди смыкалась непроглядная темнота. Он оглянулся - и, тут же обо что-то споткнувшись, упал на редко поросшую чахлой травою землю.
Дыша влажным запахом земли, Егор Александрович стал бессмысленно водить руками. Наконец, подняв голову, он с силой выдохнул набившийся в нос песок. Поправив спавшие на нос очки, он встал на четвереньки. Затем, ища глазами чаемый огонёк её дома, пополз по кругу.
Сделав несколько кругов и сбив ладони в кровь, он в отчаянии повалился на спину.
Звёзды над ним всё так же блуждали. Опрокинутый серп луны, качаясь, кривился. Перевернувшись на живот, чтобы ползти дальше, он вдруг почувствовал, что под одной рукой земля оказалась мягкой, песчаной, под другой - затвердевшим суглинком. Нащупав увесистый камень, он стал чертить им границу.
Возвратившись к тому место, откуда он начинал, Егор Александрович от радости засмеялся: он нашёл то самое захоронение. Теперь лишь осталось найти крест. А если его сняли, то сколотить и вкопать новый. Поднявшись на ноги, Егор Александрович осмотрелся.
Ночь просветлела. Ясно виднелся подступающий лес, заросшие низины, чаща берёзового молодняка. Две берёзки были переломаны у самого комеля - видно, здесь он бежал...
Подойдя к берёзкам и тронув одну из них, он заметил в свете луны изодранный в кровь палец. Вернувшись обратно и ступив в начертанный круг, он в этот раз не ощутил мягкости почвы. Казалось, под ногами был всё тот же суглинок.
Егор Александрович лихорадочно ходил по поляне, отчаянно ища размягшую почву. Вскоре он потерял и начертанный круг. Обессилев, он присел у одинокого деревца и стал бессмысленно скоблить мёрзлую землю. Наконец, осознав всё, он схватился за голову.
Слёзы заволокли распахнутые глаза, редкими каплями упали на грудь.
Закрыв глаза, он вдруг почувствовал тёплые ладони матери, мягкое касание пальцев, взбивающих его непослушную прядь. Он садится на стул. Она шепчет над ухом молитву, неслышно водит над ним чашкой с разбитым яйцом, вытягивая из него сглаз, дурное, бесовское...
Подул разладистый ветер, затрепал рваный рукав. Встав на колени, он начал молиться.
......
Егор Александрович успокоенным шагом тронулся на поиски деревни. Ища поломанные ветки, он пытался отыскать путь. Смутно помня расположение луны, он старался идти так, чтобы она была от него по другую руку. Пройдя через подтопленные балки, он заметил за резким обрывом дорогу. Хлюпая вымокшими туфлями, он на четвереньках выбрался на неё.
Дорога была широкая, выезженная, будто даже знакомая. Егор Александрович, чувствуя прилив сил, бодрым шагом пошёл по краю дороги.
Вдруг со спины послышался скрип колёс и мерный топот лошади. До его слуха донеслись нескладные слова вполголоса напеваемой песни:
Арестантов считает фельдфебель седой,
По-военному ставит во взводы,
А с другой стороны собрались мужики
И котомки несут на подводы.
Притаившись в тени вблизи росшего дуба, Погоскин вглядывался в приближающуюся телегу. На ней ехал мужчина в сером тулупе и натянутой на лоб шапке; позади него что-то трепыхалось, прикрытое плотной рогожей.
Забыв о своём виде, Егор Александрович одним прыжком выскочил на дорогу и отчаянно замахал руками.
- Что?! - хриплым голосом гаркнул мужик, оглянувшись назад и резко натянув поводья. Не удержавшись, он завалился в телегу, сбив набок рогожу.
- Вы не пугайтесь меня. Я заблудился, - выдохнул Егор Александрович, подбегая к остановившейся телеге.
Матерясь, мужик неловко поднялся и, поправив ногой рогожу, схватил рядом лежавший кнут.
- Стоять, сволочь! Не двигайся, мать твою!
Погоскин застыл на месте.
- Вы меня не так поняли...
- Стой, я сказал. Срублю!
Натянув на лысину сбитую шапку, мужик тронул поводья. Лошадь, испуганно покосившись на Егора Александровича, неторопливо пошла.
Как только телега поравнялась с Погоскиным, мужик замахнулся и что есть сил ударил его кнутом по лицу. Чувствуя страшное жжение, Егор Александрович рухнул на колени.
- Получай, лишенец! - хрипло заорал мужик, стеганув его ещё раз.
- Стой, я сказал! - прикрикнул он на шедшую лошадь, свободной рукой натянув поводья. Та неохотно остановилась.
Став на край телеги, мужик пристально вгляделся в Егора Александровича.
- Пожиться хотел, да? Ах ты, элемент... Да я ж тебе глаза выбью.
Кнут хлестанул Егор Александровича по брови. Струйка крови потекла по щеке. Он упал на дорогу, с размаху ударившись головой о выступающее с краю бревно. Последней вспышкой он увидел, как мужик, замахнувшись, вдруг повалился в рванувшую телегу. Ему послышался дробный топот копыт, всё неистовей учащавшийся... Тонущее сознание уловило далёкие истошные крики.
В семействе Оболеевых царило молчание. По всей квартире были разбросаны вещи: на полу стопками лежали книги, с распахнутых дверец комода свисало бельё, посреди коридора был брошен огромный кожаный чемодан. Из кухни клубился пар: Елена Павловна гладила брюки, обильно поливая их из стакана водой.
Она уже третий день не разговаривала с мужем, ровно после того, как он сообщил ей о переезде в Смоленск. Павлуша таил чувства, стал чаще пропадать во дворе, один раз даже поругался с отцом, за что был строго наказан. Елена Павловна впервые за последние годы увидела его слёзы.
Оболеев стоял у полок и складывал в чемодан книги. Поначалу он просматривал корешки, отмечая про себя ещё непрочитанное, но вскоре отстранённо начал всё сбрасывать в чемодан. Заполнив его доверху и едва закрыв на замок, он выволок его в коридор.
На кухне снова шикнула испаренная вода. Заметив мужа, Елена Павловна стала ещё резче водить утюгом, шатая неприятно поскрипывающий стол. Пар всё больше редел: видно, угли начали тлеть. Оболеев подошёл и молча взял из её рук утюг. Поджав губы, она отвернулась к окну, став разглядывать растущую у окна ель. За ночь её запорошило снегом. Когда они въехали в квартиру, то Павлуша с матерью условились украсить её ветвь к Новому году...
- Ну, и чего ты хочешь добиться? - не выдержал Оболеев. Он стал сбрасывать из утюга угли.
Елена вызывающе молчала.
- Разве это моё решение? Это приказ.
Сжав зубы, он посмотрел на неё. У самого краешка глаза он заметил слезу. Чувствуя, как замстило в груди, он отвернулся. Последние недели его не покидало ощущение виноватости перед ней. Он хорошо знал, что себя он уже никогда не простит. А когда у них была традиционная встреча в конце месяца, он хотел броситься перед ней на колени, но, точно так же отвернувшись, лишь сухо с ней попрощался. Вот и теперь, когда он посмотрел на неё, он снова вспомнил Елизавету...
- Сейчас засыплю угли, - чужим голосом произнёс он и вышел из кухни. Долго и неумело разбивал кочергой догоравшие угли, прислушиваясь к звукам на кухне.
Когда он принёс утюг обратно, она всё так же стояла к нему спиной.
- Лена...
Подождав с минуту, он зло развернулся и пошёл за вторым чемоданом. Когда он тащил его в комнату, его снова обдало облако пара. Но на этот раз он не посмотрел в её сторону.
Начав складывать в пустой чемодан последнюю стопку книг, он услышал звон колокольчика. Громко поставив утюг, Елена не сразу пошла открывать дверь. Через несколько секунд до Оболеева донёсся мягкий баритон Павлогина.
- Лёша, иди сюда!
Оболеев вздрогнул. С намеренной медлительностью положив в чемодан книгу, он вышел в коридор.
- Здравствуйте, Герман Андреевич. Что случилось, Лена?
- Выйди скорей в коридор! Герман Андреевич говорит, случилось что-то... Вот выходят все... Что ж такое... Пожар?
Она, знакомым движением вжав в себя руки, испуганным взглядом смотрела на него. Подавляя в себе вновь нахлынувшее чувство непоправимой вины перед ней, он скорым шагом вышел на лестничную площадку. Соседи, кто в чём одет, некоторые дрожа то ли от страха, то ли от холода, слушали доносившиеся из репродуктора слова, произносимые трогающим сердце бархатным голосом:
'...извещает партию, рабочий класс и всех трудящихся Союза ССР и трудящихся всего мира, что с первого декабря в Ленинграде от предательской руки врага рабочего класса погиб выдающийся деятель нашей партии, пламенный бесстрашный революционер, любимый руководитель большевиков и всех трудящихся Ленинграда секретарь Центрального и Ленинградского Комитетов ВКП(б), член Политбюро ЦК ВКП(б) товарищ Сергей Миронович Киров.
Потеря товарища Кирова, любимого всей партией и всем рабочим классом СССР, кристально чистого и непоколебимо стойкого партийца, большевика-ленинца, отдавшего всю свою яркую славную жизнь делу рабочего класса, делу коммунизма, является самой тяжкой потерей для всей партии и страны Советов за последние годы'.
Голос стих. Никто не плакал, не шептался, ни о чём не говорил, все как один молчали. Оболеев, приобняв Елену, отвёл её в квартиру, за ними ступил Павлогин, а после них все так же бесшумно разошлись.
Елена обвила шею Оболеева холодными руками, вжалась лицом в его грудь. Вдыхая пряный запах её волос, он стал клясться себе, даже не до конца понимая, в чём. Выстрелом щёлкнул замок. Оболеев обернулся.
- Простите меня... Я ухожу.
- Нет, Герман Андреевич, останьтесь. Вы со службы?
- Да, отпустили. Сейчас митинги... Я пришёл попрощаться.
- Останьтесь. Прошу вас.
Незаметно поцеловав его в шею, Елена нетвёрдой походкой ушла на кухню.
- Лена...
- Я ещё не всё убрала... Лёша.
Раздался звон посуды, тихий скрежет плиты. Оболеев обернулся к Павлогину.
- Я вам очень благодарен. За то, что вы пришли. Пойдёмте в комнату.
Когда они вошли в комнату Павлуши, Оболеев плотно закрыл за собой дверь.
- Что же будет? - Павлогин, как и всегда, с юношеской почтительностью смотрел на него.
- Давайте не будем гадать.
- Почему же?
Оболеев взял в руки верхнюю книгу из неубранной стопки.
- Праздное занятие. Что здесь? Les trois mousquetaires. Зачем она здесь? Павел не знает французского.
Резким движением он отбросил книгу. Она глухо стукнула о пол. Послышалось, как о козырёк окна застучали комья упавшего с крыши снега.
- Друг мой, - после долгой паузы проговорил Оболеев. Он увидел, как Павлогин, поднимая упавшую у его ног книгу, вздрогнул. - Теперь нам пора распрощаться.
- Разве насовсем?
- Кто знает.
- Я... Вы для меня всегда были... Простите, говорю как мальчишка.
- Герман, давай на ты.
Оболеев протянул Павлогину свою крупную руку. Тот её крепко пожал.
- Ведь ты единственный, с кем я могу говорить искренне. Но... не говорю.
- Нет, почему же... - не сразу проговорил отчего-то смутившийся Павлогин, - Дистанция должна преодолеваться постепенно. Да-да, не сразу.
Оболеев с несвойственным волнением заходил по комнате. Взгляд его ожесточился.
- Теперь при общении с каждым у меня возникает подлая мысль: не сотрудник ли? У тебя такого не бывает?
- Сотрудник? В штатском? Нет. Почему ты...
- Дорогой Герман... - перебил остановившийся у кресла Оболеев. - Я доверяю тебе как себе. Ты спрашивал о том, что будет... - он надолго задумался. - Знаешь, Герман... Когда мы гонялись за бандами в двадцатые, то за каждого убитого нашего мы обязаны были ответить. Чтобы другим неповадно было.
- Ты работал в милиции?
- Нет. Нас, военных, тогда привлекали. Это уже после стали действовать строго по закону. Сам знаешь: прокуратура, суды... Ими ведь потом приросли. Так даже удобней, хоть и накладно... Но подход-то остался.
- Вы ведь о... То есть ты... Вернее, я прекрасно тебя понимаю. Конечно-конечно, они должны на это убийство ответить.
Оболеев подошёл к книгам и стал их складывать в чемодан. Машинально подхватив из рук Павлогина упавшую книгу, он положил её в общую стопку.
- Давай больше не будем об этом.
- По правде говоря, Алексей, я ещё вчера узнал эту новость. В Президиуме.
- Герман, послушай меня...
В комнату тихо постучали. Поднявшись со стула, Оболеев медленно открыл дверь, чтобы ненароком не задеть ей Елену.
- Лёша, я помешала?
Руки её были измазаны сажей, собранные в пучок волосы были растрёпаны, на лице проступала нездоровая бледность. Оболеев, не ожидая от себя подобной несдержанности, взял её за руки.
- Нет, Лена. Мы хотели с Германом Андреевичем поговорить на прощанье. Спасибо тебе... за твою деликатность.
- Да? - она устало вздохнула. - Я уже всё приготовила. Ой, ты же испачкался...
Павлогин, обойдя их, незаметно направился к выходу.
- Герман Андреевич, куда же вы? Уходите, не попрощавшись? Какой вы! Алексей, он же оставил тебе адрес? Нет? Пишите нам...
Высвободив руки, она пошла к своему портфелю, достала исписанную тетрадь и вырвала из неё чистый листок.
Оболеев стоял на перроне и докуривал сигарету. Пар изо рта, клубясь, быстро таял в облаке табачного дыма. Запорошенные дорожки вдоль рельс празднично белели в скупом солнечном свете. Выцветший в снегу город казался похорошевшим, буднично-сонным.
Приехав на вокзал, Оболеев с первого взгляда отметил, что у входа в здание почему-то горели фонари, хотя был полдень. Елена с Павлушей остались в столовой, и он, выйдя на перрон, ожидал их. Докурив, он стал глазами искать урну. Заметив, как со ступенек дальнего вагона упал чемодан, он зачем-то пошёл в его сторону. Он увидел, как женщина, спустившись, схватила чемодан за длинную ручку и, устремившись в вагон, вновь поволокла за собой. Оболеев, сделав несколько быстрых шагов, подхватил снизу застрявший за порог чемодан.
- Чего хватаешь?! Эй! Да я ж, бл.., сейчас тебя... - обернувшись, женщина замолчала. Какое-то время его разглядывая, она виновато и вместе с тем кокетливо улыбнулась, обнажив крупные зубы. - Ой, товарищ командир... А я ж одна. А тут вон какие... Мужчины. Что б без вас делала?
Глаза её помутнели:
- Проводник куда-то сбежал. Поможете до полки? Поднять-то?
Оболеев молча подхватил неподъёмный чемодан.
- Вы ж в других вагонах ездите? Товарищ... Кто ж вы по званию? Лычки не различаю. Или как их там..., - безостановочно болтала она, обрывисто дыша ему в шею.
- Командир батальона. Извините, где поставить ваш багаж?
- Ой, и вправду командир... А вот здесь. Тут и сяду. Чтоб солнце не слепло. Ой, а его и нет!
Засмеявшись, она распахнула пальто. Дурно пахнущий вагон наполнился сладким ароматом духов. Отвернувшись, Оболеев взвалил на полку изодранный чемодан.
- Так вы свободны? - выдохнула она.
- Скоро уезжаю.
- А время у вас есть?
- Полагаю, минут десять.
Она провела языком по высохшим губам.
- Тут одно дельце. Оно недолгое. Ну... Ну же?
Откинув на плечо оливковый шарф, она сделала шаг к Оболееву. Только теперь он разглядел её лицо: высокий лоб, карие глаза, под которыми болезненно лежали мягкие тени, вздёрнутый нос, лёгкий пушок над тонкой губой. Раньше бы он не признал её красивой. Но теперь он всегда смотрел людям в глаза. И глаза этой женщины, вопреки её словам и манерам, были по-своему выразительны и даже умны.
- Слышите? - она заметно заволновалась, - Уже идёт балаган. Не здесь... Идёмте в тамбур. Ненадолго... Или вы тож в Ленинград? А?
Оболеев развернулся и зашагал к выходу.
- Куда же ты? Обиделся, что ли? Да я ж пошутила!
Оставшись один, Оболеев несколько раз прокрутил в голове случившееся. Нет, всё же эта встреча была действительно случайной. А значит, думать о ней нечего.
К нему неслышно подошли Елена с Павлушей. Обсудив с громко кашляющим проводником вопросы, связанные с багажом, он посадил их в купе. Закурив сигарету, он почувствовал, как к нему вернулось спокойствие.
Покидаемая Москва мутнела в стелющемся снегу. Фонарь у вокзала упрямо светил, вырывая из воздуха искрящиеся снежинки. С дороги им навстречу летели комья почерневшего снега, брошенные колёсами время от времени подъезжающих к вокзалу машин.
Оболеев повторил про себя вновь пришедшие на ум строки:
И каждый мой упрёк я вспоминаю вновь,
И каждое твержу приветливое слово,
Что мог бы я сказать тебе, моя любовь,
Но что внутри себя я схоронил сурово...
В проходивших мимо женщинах он с безумной надеждой стал искать Елизавету. За что? За что она могла его полюбить? Когда он прятал в себе все чувства, слова, она была щедра, искрилась необдуманным счастьем. А может, она с недоступной для него тонкостью чувствовала его, знала? Или просто верила?
Однажды, когда она принялась прибирать со стола чашки и хлеб, он, сидя на стуле, впервые залюбовался ею. Именно такой он чаще всего её вспоминал. Он хорошо помнил, что она была одета тогда в пыльно-зелёную юбку и чёрную блузку с мягким бархатцем на воротнике. Кажется, этот бархатец она за день до того пришила, поэтому на столе оказалась неубранная иголка, о которую она поранила палец... Перевязывая его, он уронил голову ей на колени...
Бросив окурок, Оболеев прыжком заскочил в вагон, отвернув голову от кашлявшего в его сторону проводника.
Пока поезд стоял, он успел поругаться со старшим по категории, разместившимся с мужчиной в гражданском в соседнем купе. Они громко сквернословили, и Оболеев сделал им замечание.
- Товарищ комбат, - развязно протянул наголо бритый военный, оценивающе обведя Оболеева взглядом, - займите своё место и не влезайте в чужой разговор. Понятно?
- Нет. Я требую, чтобы вы вели себя, как подобает работнику Красной Армии.
- Я не ослышался? Требуешь?
- Мы, кажется, на брудершафт не пили.
- Чего?.. Видимо, он нас не понимает. - переглянувшись с попутчиком, он громко цокнул. - А ну пойдём выйдем.
- Пойдём.
Грузно поднявшись и дав знак рукой молчавшему попутчику, бритый тронулся за ним. То ли увидев сжатые кулаки Оболеева, то ли прочитав что-то в его взгляде, то ли просто оставшись без зрителей, он сразу же заговорил на 'вы' и совсем иным тоном. Буркнув 'ладно', он повернулся и двинулся обратно в вагон. Когда Оболеев пошёл за ним, поезд тронулся.
Натужно грохоча, поезд медленно набирал скорость. Оболеева едва не сбил с ног промчавшийся с объёмистой сумкой в руках мужчина, как видно, в последнюю минуту заскочивший в вагон. Войдя в купе, Оболеев плотно затворил дверь.
Только сейчас ему бросилась в глаза Еленина бледность, тревожный блеск выцветших глаз. Кажется, она все последние недели была такой...
- Лёша, всё в порядке?
- Да. Как вы устроились?
- Уже укачивает. - размеренно задышав, она закрыла глаза.
Павел был молчалив. Оболеев из-за отъезда не успел поговорить с ним с глазу на глаз. Уже по приезду в Смоленск он с ним основательно побеседует.
- Что за книга, Павел?
- Военная энциклопедия.
- Снова разбрасываешься?
- Читаю про автомобили...
Оболеев улыбнулся.
- Ты узнал? Про автопарк в нашей части.
- Да, ты говорил. Маме.
- Точно. Я постараюсь тебе показать автомобили.
Он увидел, как у Павла загорелись глаза. Тронув его за плечо, он сел рядом.
- Так, на чём ты остановился? Эта схема? Да, всё так... Да. Это водяной насос, это масляный. А вот это коленчатый вал. Он передаёт вращение на сцепление...
Во время разговора он несколько раз взглянул на Елену. Та отстранённо смотрела в окно, будто их не было рядом.
Когда они с Павлом закончили разбирать схему цепной передачи, он позвонил в колокольчик и заказал чай. В это время раздался раскатистый смех. Подошедший проводник после принятия заказа постучал в соседнее купе.
- Извиняюсь, вы нарушаете тишину...
Остальные слова потонули в гудках встречного паровоза. Среди обрывков речей Оболеев впервые за день услышал фамилию убитого секретаря ленинградского обкома. Кажется, её произнёс проводник?.. После характерного звука его дробных шагов голоса стихли.
Когда в небе показалось запеленованное солнце, Елена раздражённо задёрнула занавеску. Посмотрев на махровую ткань, затем на видимый край уплывавших старомосковских улочек, Оболеев ощутил мягкую волнистость фланелевой юбки, тонкие пальцы в своих волосах, обволакивающий уют её дома. Когда её рука, пройдя по вискам, коснулась его щеки, он поднял голову. Подавшись назад, он встретил её взгляд. Сколько же в нём было нежности...
Вздрогнув от стука распахнувшейся двери, он ненароком посмотрел на Елену.
- Как ты себя чувствуешь, Лена? - спросил он, дождавшись ухода проводника.
- Ничего... Уже лучше. Ты знаешь, как тяжело даются мне эти переезды. Ведь уже немолода...
Взяв двумя руками горячий стакан, она короткими глотками отпила чай. Затем, вынув из-под сиденья доверху набитую сумку, достала привезённый им из Туркистана платок. Укрыв им острые плечи и обхватив ладонями гранёный стакан, она облегчённо вздохнула.
Но откуда же в ней такая бледность?
- Лена...
Что-то с силой ударилось о перегородку. Оболеев обернулся: за стенкой послышался перемежаемый бранью хохот.
- Кажись, очнулся...
Егор Александрович приоткрыл глаза. Возникшие очертания комнаты были покрыты янтарными бликами. В одном из них проглядывался силуэт человека. Он то исчезал, то проявлялся за полосками света.
- Товарищ Погоскин, как вы?
Чувствуя дрожанье ресниц, Егор Александрович распахнул глаза. Перед ним стоял Иван Лукич. Позади него, за дверным проёмом, виднелся длинный сосновый стол, посередине покрытый скатертью в красную крапину. Он понял, что находится в избе председателя.
Егор Александрович шевельнулся. Он ощутил, как что-то игольчато ожгло его щёку. Намереваясь дотронуться до неё, он почувствовал в ладонях сильное жжение. Кружилась голова.
- Как вы себя чувствуете?
Иван Лукич перебирал в руках шапку, исподлобья оглядывая его.
- Ничего... - он смочил слюной пересохшие губы. - Что со мной?
- На лице вот след. Да руки, вроде как, в ссадинах, - Иван Лукич тяжело вздохнул, - Да уж... Не доглядели. Туды его...
Ещё раз вздохнув, он потёр нос.
- Что же случилось... со мной? - Егор Александрович сквозь поддёрнутую занавеску всматривался в горницу. Ему показалось, что там кто-то был. Неужели она?..
- Нашли вот вас на дороге. Один был из наших. Вот и привезли к нам. Кажись, на дороге той вас и избили. Кнут невдалеке вот лежал... Эх... Как же так... - Иван Лукич, раздосадованно хлопнув себя по ноге, обернулся, - Машка, а ну иди сбегай за Денисовым!
В проёме показалось знакомое женское лицо.
- Доброго утречка, Егор Александрович. Вы уж не хворайте. На вот, забыл, - Марья Николаевна просунула в руку Ивана Лукича какой-то клочок - то ли тряпки, то ли бумаги.
- Чего ты тут суёшь? Чего это? А-а... Надо передать.
Она ушла, а Иван Лукич, помяв в ладонях взятый клочок, шагнул к Егору Александровичу.
- Как же вы так? Не доглядели вот... Машка-то моя, растя... спать она рано легла. Голова разболелась. Вот и упустила, что вас в доме нет. Эх... Всё равно-то с меня спросят...
Егор Александрович слабо улыбнулся:
- Не спросят. Я вам очень благодарен. А случилось... Вышел я на улицу, да и заблудился.
- Уж надо было к нам зайти, - оживившись, произнёс Иван Лукич, - У Марьи-то сон чуткий, она б враз поднялась. Провела б куда надо. Это если меня нет. А уж если я дома...
- Что же мне по пустякам вас беспокоить, - медленно проговорил Егор Александрович, всматриваясь в лицо Ивана Лукича. Теперь оно ему показалось необычно приятным.
- Какие это пустяки... Ведь вы гость у нас, мы должны вас, это... должны вам заботу оказывать, внимание проявлять...
Егор Александрович молча слушал обрывистую речь Ивана Лукича, разглядывая дощатый потолок.
- Кстати, - после недолгой паузы проговорил тот. - Тут вам кое-что Фрося передала...
Он заметно смутился.
- Фрося? - прошептал Егор Александрович, вглядываясь в жёлтый свёрток в руках Ивана Лукича.
- Это дочь моя, - пробормотал Иван Лукич, - я ж говорил ей, в школу опоздаешь, а она за своё... Да я ж и разрешил ей потому, что для вас-то писала. Видать, строже надо было быть с ней. Эх...
Егор Александрович только сейчас понял, что Иван Лукич держит в руках обрывок бумаги. Неловким движением взяв его, он с трудом прочитал выцарапанные блеклым карандашом слова:
ВЫЗДАРАВЛИВАЙТЕ ДЯДЯ ЕГОР
Часто задышав, Егор Александрович закрыл глаза. С улицы до него донеслось петушиное пение, мимо избы проплыли весёлые голоса.
- Не надо... - наконец проговорил он. - Не надо с ней строже.
- Что ж написала-то?
- Чтобы я поправлялся.
- Видать, заботится...
- Очень. Она... заботливая.
- А? Это да. Кажись, доброе дитё растёт.
- А ведь я её вчера обидел. Не пришёл к ней...
- Ну уж, - со слышимым довольством проговорил Иван Лукич, - Куда вам с детями-то? При ваших-то обязанностях. Вы ж и так сколько времени с ней.
Егор Александрович отвернулся к стене.
- Вы напишите мне ваш адрес. На обратной стороне. Я очень прошу вас.
- Адрес? Сделаем, товарищ Погоскин. Это ж моего дома?
- Я буду писать вам. Ей. Это очень нужно. Прошу вас.
- Всё сделаем. Только надо, чтоб красиво было. Чтобы понятно... А я ж каракулями... - забормотал Иван Лукич. - Надо, чтоб мой Васька написал. Я скажу ему. Да чтоб мне каждую букву по-книжному вывел!
- С ним тоже не надо строго. Хороший парень...
В сенях хлопнула дверь. Послышался угрюмый говор Марьи Николаевны, тонувший в неизменно бодром, приятном тембре голоса Денисова.
- Приветствую вас, товарищ Погоскин, - распахнув занавески, вытрубил Денисов.
- Доброе утро. А я ведь даже не знаю ... как вас по имени-отчеству?
- Какое уж утро. Второй час. Сергей Витальевич меня зовут, - проговорил Денисов, став внимательно разглядывать Погоскина, - Так-так-так, ссадина от кнута... Ясное дело. Что это у вас с ладонью? Ага! Видно, закрывались от побоев... Вы не помните?
- Нет.
- Вас ведь избили на дороге, верно?
- Кажется...
- Товарищ Погоскин из дома вышел, вот и заблудился, - тихо проговорил Иван Лукич. После шикнул. - Машка, иди принеси чаю. Чего стоишь?
Марья Николаевна, исподлобья взглянув на супруга, быстро ушла.
- Что ж... Улику, кнут то есть, мы передадим. За милицией уже выслали. Место преступления отмечено.
- Милицией?
- Не беспокойтесь, товарищ Погоскин. Уж мы виновных найдём.
- Не надо...
- Ну полно вам, Егор Александрович. Скажите лучше, как вы? У вас ведь завтра поезд. Сможете ехать?
Егор Александрович на локтях приподнялся. Только теперь он уловил в комнате тёплый запах хлеба. Как раз в это время Марья Николаевна где-то у печи зашумела ухватом. У края проёма промелькнуло воздушное облачко пара. Было слышно, как кипит самовар.
- Кажется, порядок, - слабо улыбнувшись, проговорил Погоскин.
- Встать можете? Но если тяжко, то вы лежите. Впрочем... Оставайтесь-ка вы у нас! Пока не поправитесь. Лукич, примешь гостя?
- Конечно, приму, - выдохнул Иван Лукич, но сразу замешкался. - А если там ждут? К сроку.
- Телеграмму направим. О чём речь?
- Как бы там не испереживались... Скажут: пропал. Телеграмма ещё запозднится...
- Полно тебе, Лукич. Связь в нашей стране работает как часы.
Во время этих разговоров Егор Александрович тихо поднялся с кровати.
- Ну вот, Лукич, а ты переживал! - выкрикнул Денисов, - Шагается вольно, казак? Это ж не у меня.
Широко улыбнувшись, он постучал культей по полу.
- Вот и порядок. Можно ехать, - вслед за ним с облегчением проговорил Иван Лукич.
- А ладони-то все изрезаны! - ахнул Денисов, - Сколько же он ударов нанёс? Убить что ли хотел? Это мы в дело внесём. Раны-то хоть обработал, Лукич?
- А? Чем это?
- Эх ты! Сам же со мной выступал перед коллективом. Гигиена! Заражение может быть.
- Заражение? Машка...
- Да сиди уж. Я сам сделаю...
- У меня ж там в столе есть этот самый... йод. Видать, и на лицо надо?..
Пока они разговаривали, Егор Александрович, покачиваясь, прошёлся по комнате. Затем, неловко обойдя стоявшего в проходе Денисова, вышел в горницу.
Марья Николаевна, по-девичьи склонив голову, разливала из медного самовара чай. Увидев Егора Александровича, она подняла голову. Пройдя к печи и вернувшись обратно, он сел за стол рядом с ней.
- Спасибо вам за заботу, - смущаясь, выговорил он, пододвигая к себе блюдце с чашкой.
- Чего уж... - буркнула она, - Чай-то налить.
- Я не только про это. Ведь все пять дней кормили меня да поили.
Она не ответила.
- Фрося вот записку мне написала... - он достал из кармана аккуратно сложенный листик бумаги.
- Грамоте их учат, - покосившись на записку, ответила Марья Николаевна. Помолчав, добавила. - Наши вон тоже пишут.
- Пишут? - оживился Егор Александрович.
- Я-то неграмотная. Мне Лукич читает. Или Васька.
Она снова замолчала.
- Потерпите. Хлеб уж скоро, - бросила она, поднимаясь с лавки.
- Фрося написала здесь, что хочет, чтобы я как можно быстрее поправился, - быстро выговорил Егор Александрович, выжидающе на неё глядя.
Марья Николаевна, не ответив, пошла к печи. Шумно отодвинув заслонку, она просунула внутрь хлебную лопату и поправила каравай.
- Я попросил, чтобы супруг ваш Иван Лукич написал мне ваш адрес.
- Зачем это? - издали спросила она.
- Это чтобы письма писать... Фросе, - он отхлебнул из чашки сухой обжигающий чай.
- А-а... Тогда пишите. Она будет ждать.
- Она скоро вернётся со школы?
- Поди в четвёртом часу.
- Я её встречу...
Из комнаты вышли Иван Лукич и Денисов, о чём-то горячо споря.
- Ну что, товарищ Погоскин? Жив казак?
- Жив и почти здоров! - перенимая манеру Денисова, отрапортовал Погоскин.
- Это по-нашему! Вы куда? С нами?
- Я в свой дом. Ещё прогуляюсь, пожалуй.
- Но всё же обождите нас. Раны лучше обработать. А потом уж мы по делам.
Иван Лукич, нахлобучив на голову шапку, задумчиво посмотрел в окно.
- Да-а... Зима уж скоро. Свекла эта... Эка неладица. - встрепенувшись, он повернулся к Егору Александровичу, - Запамятовал! Пальто ж надо вам принести. Вон как сыро. Да сиди ты! - прикрикнул он на супругу, хотя та всё так же хозяйничала у печи. - Я сам схожу.
Быстро намазав раны йодом, принесённым вместе с пальто Иваном Лукичом, Егор Александрович стал собираться на улицу. Перед приходом Фроси он решил в последний раз обойти деревню.
Осторожно тронув горячую крышку отполированного до блеска чайника, он размеренным шагом направился к сенцам. Марья Николаевна успела сунуть ему в руки тёплый ломоть испечённого хлеба. Разломив его пополам, он одну половину спрятал в пальто.
Деревню обволокла ноябрьская морось. Окрашенные дымком избы мягко сплетались с отцветшей равниной, опушенной лесом, затерявшейся в сером куполе поднебес. На изгнившие и новёхонькие крыши тихо падали капли дождя. За околицей полевые бригады занимались сбором свеклы. В воздухе гасли раздражённые крики. У самого горизонта заметным мазком лёг тащившийся по дороге комбайн.
Как только Егор Александрович вышел во двор, в нос ему ударил густой запах влажной земли. Явью возникла перед ним вчерашняя ночь, послышался размеренный голос деда Игната. Резко свернув с дороги, он направился к переулку, ведущему к дому Анфисы.
Её не было - видно, работала с бригадой в полях. Взглянув на часы, он решил пойти к большаку, по которому возвращались дети из школы.
Идя по опустевшей, пригорюнившейся деревне, он зацепился взглядом за столб, у верхней части которого вырисовывался чей-то знакомый силуэт. Подойдя ближе и сощурив глаза, он узнал Сажня. В измокшей льняной рубахе, со слипшейся копной густо-курчавых волос, он стоял на низенькой лестнице и на вытянутых руках крепил кусачками провода.
Сбавив шаг и жадно его разглядывая, Егор Александрович неловко вступил в унавоженную выбоину. Отряхнув измокший ботинок, он вскинул голову и на секунду встретил его взгляд. Одичало посмотрев чуть в сторону от него, за линию горизонта, Сажень тут же повернул голову и продолжил работу. Егор Александрович ещё несколько раз бросал в его сторону взгляд, но тот больше не оглядывался.
Через несколько минут он дошёл до перекрёстка, на котором уже когда-то провожал Фросю. Прохаживаясь у края дороги, он сумрачно вглядывался в изредка проходивших людей. Поздоровавшись с оравой пробегавших мальчишек, заблаговременно прекративших при нём сквернословить, он боковым взглядом увидел одиноко шагавшую Анфису. В опущенной руке она несла короткий, испачканный землёй нож, другой рукой прижимала небольшую охапку ботвы.
В висках у него неуёмно заколотило.
- Анфиса... Здравствуй.
- Вечер добрый, Егор Александрович. Чего ж испугались-то меня? - в улыбке Анфисы теплилась усталость.
- Не ожидал... тут увидеть.
- Чего ж это? Не с женихом ведь иду. Ох, умаялась! В город бы мне, - она остановилась, с насмешкой его оглядывая.
- Так приезжайте.
- Кто ж меня пустит? Ох, может, коль замуж выйду... - она повела глазами, - Сегодня последняя ноченька?
- Да, завтра с утра еду на станцию. Поезд... домой.
- Проехаться бы на нём... На этом поезде. Раз его видела: до чего ж страшно, аж груди сводит.
Она натужно засмеялась, но тут же нахмурилась:
- Ладно, пора уж. Кто ж ещё наготовит-то мне. Одна ж я... Подходят, да всё боятся. Да и какие-то скучные все... Других я люблю. Ой! А что это у вас с лицом? Кто это вас?
Егор Александрович, затравленно озирнувшись, попятился к придорожной канаве.
- Чего это вы? Что с вами? Куда вы?..
- Послушай меня! - фальцетом выкрикнул он. - Подойди... Я дядю Игната к себе в дом пригласил. Говорили мы...
- Что? Стянул что-то? Ой, а шрам-то у вас...
- Что ты, Анфисушка... Он мне рассказал... Правду. Что было... В прошлый год, по весне. Когда пришли они... С юга.
Анфиса устремила на него взгляд.
- Я всё знаю, Анфисушка. Я всё знаю! Ты... Ты послушай меня. Я всё расскажу...
- Набрехал он.
Егор Александрович, запнувшись, почувствовал, как затрепетало в груди. Он стал судорожно искать несказанное в её неясном, мутно-посерьёзневшем взгляде. Он ждал слова.
- То есть... Как же, Анфиса?.. Ты говоришь...
- Он мне уже про это брехал.
- Подожди, Анфисушка... Но как можно о... таком? О самом...
Анфиса отмахнулась от его протянутых рук:
- Не приставайте! Егор Александрович, вы... Ступайте себе с Богом. Простите, намаялась я...
Понурив голову, она быстрым шагом пошла по большаку. Ранние сумерки смыли её черты. Егор Александрович ещё долго стоял у канавы, смотря куда-то вдаль.
Когда до него донеслись детские голоса, он выбежал на дорогу. Невдалеке от него шла знакомая компания девочек-первоклашек.
- Постойте! - обрадованно крикнул он им.
Разговорившись с ними, он вскоре узнал, что Фрося ушла далеко от них. Значит, она прошла мимо, когда он говорил с Анфисой?..
Когда он возвращался домой, пошёл сильный ливень. Косы ручьёв опутали плывущую в подгорок дорогу. Подбежав к Фросиной избе, он увидел в окне всю семью: Ивана Лукича, ходившего по горнице, Ваську, сидевшего на лавке и читавшего книгу, саму Фросю, помогавшую Марье Николаевне у печи.
Задержавшись у самого окна под козырьком крыши, он увидел, как она, сразу его заметив, побежала открывать дверь. Вслед за ней поспешил засуетившийся Иван Лукич.
Он остался у них до самого вечера. Сидя за столовом, они долго беседовали о погоде, о Москве и о других мелочах.
Ему удалось поговорить с ней только перед самым уходом, когда он стоял на пороге крыльца. Сама собой всплывшая в этот момент мысль о том, что это его последний шанс узнать о её прошлом, глубоко оскорбила его.
- Ты будешь писать мне, Фрося? - тихо спросил он её после недолгого молчания.
- Наверное...
- Почему так?
- Не знаю... А вы?
- Да, буду.
- Всегда?
Фрося поникши смотрела себе под ноги. Егору Александровичу казалось, что она весь вечер была чем-то подавлена.
- Да, всегда, - пораздумав, ответил он.
Фрося засмущалась.
- А я видела вас.
- Видела? Где?
Послышался хлопок двери. В сенцах возникла крупная фигура Ивана Лукича:
- Ну, не задерживай дядю Егора, - грузно проговорил он, держа приоткрытой дверь, - Ему собираться надо. Ну, деточка.
- Подождите. Дайте нам, пожалуйста, договорить, - Егор Александрович строго посмотрел на Ивана Лукича. Тот поспешно закрыл за собой дверь.
- Где ты меня видела, Фросенька?
- На дороге. Я вас звала. А вы ссорились.
- Я пришёл, чтобы встретить тебя, Фрося.
- Встретить?
- Конечно. Разговорился, и не услышал. Прости меня.
Дверь снова скрипнула. В тени всплыла взлохмаченная голова Васьки:
- Ой, а мне по делу! В одно помещеньице. - громко протянул он, неторопливо засовывая в валенки босые ноги. Раздалось громкое шарканье по земле.
- Я буду писать тебе. Мы увидимся, поверь мне, - проговорил Егор Александрович, протягивая ей руку.
Подняв на него взгляд, она вложила в неё свою.
- Как в кино, - прошептала она.
- В кино?
- Да.
Во дворе раздался тихий свист и шарканье ног. Пропустив Ваську, Егор Александрович отошёл от крыльца и, обернувшись, помахал Фросе рукой.
Липкое утро блеснуло рябью разбросанных луж. Егор Александрович сидел в избе правления, наслаждаясь теплом и треском растопленной печи. Он зашёл туда перед самым отъездом, чтобы попрощаться с правлением и отдать выданные ему бумаги. Иван Лукич был с утра вызван в райком, другие члены правления разошлись по делам, и потому в избе остался один Денисов.
- Аннушка сейчас придёт, - после короткого приветствия бодро отрапортовал он, - Доставит вас до самой станции.
- А вы ведь не из местных? - неожиданно спросил Егор Александрович, протягивая толстую кипу бумаг.
- Я ленинградец. Обжился вот здесь, - улыбнулся Денисов.
- Величественный город. Давно я там не был... Спасибо вам за документы. Хоть я и запутался в подсчётах... Но нужные цифры переписал: трудодни, выплаты и прочее.
- Спросили бы нас, товарищ Погоскин. Ну а мы, по силам своим, вам подсказали бы. Вот это ваши подсчёты?
Денисов ловким движением достал из стопки потрёпанных бумаг белый лист.
- Ах, да... Забыл достать. Считал тут поставки, доходы, расходы... Да что-то не сошлось. Пустяки.
Денисов стал просматривать лист. Взгляд его заострился.
- Так-так-так. За тридцать третий, получается?
- Да. Я там отдельно отметил. За этот год цифры почти сошлись. Если я не ошибся.
- Как же подробно вы расписали... Вы не бухгалтером работали?
- Ну что вы! - усмехнулся Егор Александрович.
Денисов ещё раз пробежал глазами лист, теперь уже медленнее. Затем, сбив в стопку бумаги, спрятал их в стол.
- У нас тут чехарда была. Кулаки на нас напирали. Часто расписки писали. И прочее. Когда дела принимал, сам разобрался не сразу. Так что не беспокойтесь.
- Что вы, всё хорошо.
- Вот и ладно, казак! А то, что провожаем вас так... - Денисов демонстративно окинул взглядом избу, - Так все у нас на работах. Свекла поджимает. Без неё нам не рассчитаться. Лукича ведь потому и вызвали. Получит по шапке! Так что вы нас тоже поймите.
Он резко поднялся, привычным движением заложив руку за китель.
- А вот и наша Аннушка пришла. Разрешите взять ваши вещи?
- Зачем же...
- Помню, товарищ Погоскин: можно проще.
Денисов похлопал Егора Александровича по плечу, громко расхохотавшись.
Аннушка, улыбкой поддерживая общий смех, осторожно вошла в избу. Из приоткрытой двери донёсся всплеск взбаламученной колесом лужи. Рядом, останавливаясь, скрипнул тарантас.
***
Егор Александрович возвращался на поезде в Москву. Он ехал в купе один. Открыв чемодан и начав искать листок для письма Фросе, он заметил лежавшую сбоку тонкую папку. Раскрыв её, он увидел там несколько сшитых листов.
На первом листе каллиграфическим почерком заботливо был выведен заголовок: 'ТОРЖЕСТВО КОЛХОЗНОГО СТРОЯ', а над ним мелким шрифтом написано:
'Колхоз 'Червоный партизан', Мелитопольский район, май 1933 года'
Ни фамилии, ни инициалов указано не было. Невольно обернувшись в сторону купейной двери, он поспешно захлопнул папку и спрятал её в чемодан. Дёрнув за звонок и ещё раз оглядев вошедшего проводника, он заказал чай. Затем устало откинулся на спинку сиденья и глубоко вздохнул.
Петля леса плыла за окном. Грозное небо поглотило убегающее в закат солнце. Стал накрапывать дождь. Одни капли чертили линии на стекле, другие круглыми шариками цеплялись за обод окна, но подхватываемые порывами ветра, срывались и падали. Не слышно было ветра в поезде, словно он и вовсе не шумел, а только клонил лес и дождём бил в окно.
Егор Александрович задёрнул плотную штору. Наплывающий сон погасил мягкое стучание колёс вагона.
Конец первой части
|