Бонда Андрей Васильевич
Земное и небесное. Глава 2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Типография Новый формат: Издать свою книгу
 Ваша оценка:

  Глава вторая
  
  Молчи, прошу, не смей меня будить,
  О, в этот век преступный и постыдный
  Не жить, не чувствовать - удел завидный...
  Отрадно спать, отрадней камнем быть.
  
  Микеланджело Буонарроти
  
  I
  - Гера, обед готов!
  - Да-да, сейчас.
  Герман Андреевич Павлогин сидел на диване и читал книгу. Слепое октябрьское солнце сочилось в окно, выглянув из-за заводских крыш. Из щели в раме сквозило холодом. Комната дышала утренней суетой коммунального дома: хлопанье дверей, торопливые шаги, разговоры, нечастые крики.
  Ранним утром Герман Андреевич вернулся из Мичуринска - города, в течение трёх веков звавшегося Козловом, но два года как переименованного в честь юбиляра. Там отмечалось восьмидесятилетие Ивана Владимировича Мичурина, совпавшее с шестидесятилетием его научной деятельности. Родился он, правда, годом раньше - мелкая несообразность случая, которую исправили просто: дату подтянули к цифрам, и юбилеи свели в один.
  Герман Андреевич отложил книгу и взял лежащую на диване газету 'Правда'. На первой полосе - снимок того самого митинга, на котором он недавно присутствовал и который поразил его своей грандиозностью - десятки тысяч людей, знамёна, цветы.
  Выше фотографии выделено приветствие Сталина юбиляру, а под ней статья: 'За великое дело обновления земли'. Глаза выхватили из неё слово, выделенное жирным шрифтом, и он прочитал строки:
  'Большевистская партия, возглавляемая творческим гением Сталина, руководит великим делом обновления земли. Неутомимой борьбой очищая страну от капиталистического свинства, мы строим новую жизнь, полную довольства и творческой радости'.
  
  - Гера, всё остынет!
  Герман Андреевич сложил газету, неохотно поднялся, долго ища ногами тапочки, и подошёл к столу.
  Его супруга Ева Андреевна, как всегда опрятная и собранная, ждала его за столом, расположенном в углу их коммунальной комнаты. В её аккуратно постриженных волосах белели бигуди; недавно подаренный им халат был чуть приоткрыт на груди. Герман Андреевич невольно бросал туда взгляд, с неудовольствием думая о том, что она в таком виде готовила завтрак на кухне, как раз в то время, когда там было много людей.
  Ева Андреевна повернулась за солью, стоявшей на подоконнике, служившем кухонной полкой, и ненароком прикрыла халат.
   - Соль?
  Герман Андреевич угрюмо кивнул и протянул руку за солонкой.
  - Ой, Герочка, соли почти нет.
  Он ещё раз кивнул и, только сейчас почувствовав запах хлорки, осмотрел комнату. В углу на почерневшем линолеуме стояло измятое железное ведро с раскинутой на нём тряпкой.
  Он очень любил наблюдать как Ева Андреевна моет полы. Именно с этого и начался их роман. А спустя несколько месяцев, сами того не планируя, они стали мужем и женой.
  - Герочка, я приготовила оладьи. Пойду принесу. Тоня сторожит. Я сейчас.
  Хмыкнув, Павлогин проводил Еву Андреевну сонным взглядом, наслаждаясь её плывущей походкой. Он вздохнул и протёр глаза. Стрелки сломанных часов напротив остановились на пяти часах - примерно в это время он пришёл домой после ночного поезда. Ева крепко спала, и он решил её не будить. Он прилёг рядом с ней и сразу же уснул, сам того не желая.
  Спустя несколько минут она вошла в комнату, прикрыв ногой дверь, слабо заглушавшую разговоры на кухне. Подойдя к столу, она свободной рукой взяла газету и положила рядом с ним, ставя на неё сковороду. Павлогин услышал запах хорошего табака - и сразу определил, что газету Ева взяла с работы. Он высыпал остатки соли в кашу и краем глаза посмотрел на неё.
  Раньше в таких моментах Ева Андреевна подходила к нему очень близко, непременно касаясь ногами его колена. С милым кокетством о чём-то рассказывая, она всегда шутливо отдёргивала его руку. Бывало, она садилась на колени, уже не обращая внимания на его касания. Накинув одну ногу на другую, она звонко смеялась, непременно дыша на него своим особым, чуть сладким и волнительным ароматом. Затем, ненароком поцеловав и бережно пригладив его воротник, она садилась на своё место. Часто, со свойственной ей игривостью, она невпопад выкрикивала какое-нибудь резкое словечко, и тут же затихала, дразня тем самым вечно прислушивающегося соседа.
  Иногда с горячностью спорила, даже кричала, но быстро затихала, и первая мирилась. Именно в такой момент примирения он признался ей в любви...
  
  Герман Андреевич, ставя на место солонку, заметил движение её руки и вслед за этим услышал знакомую фразу:
  - Гера, подвинь тарелку.
  Ему казалось, что он мог предугадать её реакцию на всякое своё слово и действие. При этом он признавал себе, что предсказуемость эта внешняя, а её внутренняя, тайная жизнь была для него недоступна.
  Ева Андреевна, неспешно скинув лопаткой оладьи, сразу же отошла, не заметив его мягкого касания. Прикрыв дверцу их единственного шкафа, она села на стул.
  - Ну что, Гера, расскажи о поездке? С кем познакомился? О чём говорили? Что-то важное?
  Павлогин, помешивая кашу, нехотя ответил:
  - Говорил только с коллегами. Всех их знаю. Кстати, почему-то не было этого Лысенко... Но вот что интересно: мне, так сказать, между нами, сообщили, что Мичурин был известен ещё до революции. А главное: был награждён орденом Анны, вроде как 3-й степени... Не разбираюсь в этом. Неважно... Да и ещё каким-то царским знаком отличия.
  - Да? А я слышала, он подвергался гонениям. Царские власти его невзлюбили. Я читала в газете его речь.
  Герман Андреевич ухмыльнулся:
  - Свойство памяти. Да и возраст... С такими чествованиями, которые не снились императорам, и не в такое уверуешь.
  - Заслужил ведь. Все эти императоры не стоят его мизинца.
  - Тут не поспоришь - талантливое дитя народа.
  Ева Андреевна с лёгким недоумением посмотрела на мужа, не понимая причин его едкости, с которой он, в общем-то, отзывался почти обо всех людях. Но вот о Мичурине, не в пример остальным, он всегда говорил с восхищением.
  - Значит, в работе по-прежнему? Всё так быстро меняется! Не успеваешь ухватить, - приятным, грудным голосом продолжала расспрашивать она.
  Окно задрожало от проходящего рядом поезда - послышался испуганный голос ребёнка из соседней комнаты.
  Павлогин, подождав, когда пройдёт поезд, стал рассказывать об очередных изменениях в научных учреждениях.
  Он знал, что Ева будет внимательно слушать, запоминая всё, что ей виделось важным для его работы. Она давно принимала участие в его научной деятельности, не только на словах, но и на деле: ещё когда он учился в Биологическом институте. Эти разговоры стали единственной темой, на которую они могли подолгу беседовать.
  Ева Андреевна сразу увидела, что её супруг остался недоволен поездкой и прошедшими торжествами. Как и во всех супружеских отношениях, она понимала и чувствовала его лучше, чем он её. И потому она вскоре перевела разговор на то, что, как она полагала, должно было заинтересовать супруга:
  - Я вот вчера читала в газете... Там пишут, что Горький - первый писатель. Как будто других не было, - помешивая манную кашу, она негромко стучала ложкой о тарелку. - Но всё-таки у него правда что-то своё, не зря его так уважают... Как и Мичурина.
  Герман Андреевич усмехнулся:
  - Ну что же ты хочешь - это гений пролетарской прозы.
  - С тобой стало невозможно разговаривать, Гера! - Ева Андреевна неожиданно вспыхнула и метнула на мужа обиженный взгляд.
  - Это потому, что я давно не читал газет.
  Павлогина что-то подмывало, и ему даже была приятна эта внезапная вспышка жены.
  - Ты стал невыносим!
  Ложка Евы Андреевны стала громче стучать по тарелке, Павлогин, напротив, отложив приборы, ненароком хрустнув пальцами: вот-вот должна была разгореться семейная ссора. Но тут послышался нарочито громкий скрип двери - супруги обернулись. На пороге стояла соседка по коммуналке, Варвара Сергеевна. Лёгкий румянец всегда украшал её полноватое лицо, придавая её заискивающей улыбке простодушный оттенок.
  - Ой, вот и приехал наш мичуринец, а мы все обсуждаем торжества и даже немножко завидуем вам! С таким-то человеком вы знакомы, которого знает и любит вся страна!
  По угодливому, ласково-липкому тону Павлогин понял, что её супруг в очередной раз пропил деньги и она будет просить в долг. Но обращаться будет только к нему, так как Ева неукоснительно придерживалась правила: не давать в долг, пока человек не рассчитается с прошлыми. Исключений она не делала. Даже для Варвары Сергеевны, которая ей порой помогала в бытовых мелочах. Долги же она отдавала всегда, пусть и не сразу.
  - Да-да, прошло всё очень торжественно. Иван Владимирович был очень доволен и растроган оказанным ему вниманием.
  - Это Мичурин?
  - Да, конечно.
  - Я эти имена и отчества совсем не запоминаю. Ох, столько нынче талантов у нас в стране!
  Павлогин увидел то, что и ожидал: убедившись в том, что он приехал, Варвара Сергеевна поспешно ушла. 'Теперь, - подумал он, - она будет стараться выхватить меня в подъезде или на улице, но только когда Евы не будет рядом'.
  Только дверь за ней закрылась, давая повод разгореться уже было потухнувшей ссоре, как её подхватил другой их сосед: Геннадий Николаевич или просто Генка.
  Павлогин невольно бросил взгляд на лежавшую на столе газету: на ней была фотография рабочего-метростроевца, напоминавшего Генку. В нём были те же черты: мощный профиль, кудрявая голова, живые, с хитрой усмешкой глаза. Генка таким и был: задорным, широким в слове и жесте и по-доброму грубоватым. Иногда по вечерам он выходил в коридор и негромко дул в губную гармошку, наигрывая то 'Яблочко', то 'Сени', или ещё какие песенки, неизвестно где и когда им выученные.
  Однако он странно менялся, когда был пьян: сразу грустнел, становился немногословным, только вздыхал и тёр большой лоб, взлохмачивая кудри. После застолья он, никому ничего не говоря, уходил к себе.
  Жену его, с нахальным взглядом и грубым осипшим голосом, уличённую им не раз в откровенном заигрывании с мужчинами, Герман Андреевич сразу же невзлюбил. В коммуналке часто вполголоса обсуждали её мнимые или настоящие похождения, но тут же замолкали, видя Генку, непременно громко выдававшего своё присутствие.
  Говорили, что Генка по ночам бил супругу. Действительно, один раз в пустом коридоре, при его скрытом присутствии, он схватил её за руку и с силой швырнул об стену. Однако Павлогин его за это не осуждал.
  - О, здоров, мичуринец! - с задорностью поприветствовал Генка Павлогина, небрежно кивнув Еве Андреевне.
  Германа Андреевича всегда раздражало такое фамильярное обращение к себе. Но Генка ему был приятен, и потому в общении с ним он непроизвольно надевал на себя схожую маску затейника. Можно было даже говорить о своеобразной дружбе, которая их связывала.
  Герман Андреевич, посмотрев на жену, весело отрапортовал:
  - Так точно. Лично руку жал.
  - Угу! И что он тебе сказал?
  - Рад приветствовать в городе Мичуринске! Здесь, на Мичуринской железнодорожной станции я, Иван Владимирович Мичурин, передаю всем вашим знакомым мичуринцам привет!
  - Прямо так и сказал! Во даёт! - гаркнул Генка, хитро сощурив глаза. Получив желаемый им повод побалагурить, он тут же ушёл по своим делам.
  Как только он хлопнул дверью, Ева Андреевна, словно забыв о недавней вспышке, ровным тоном, лишь намёком таившим недавнюю обиду, обратилась к мужу, в знак примирения накладывая ему ещё оладий, хотя тот ещё не успел притронуться к ним:
  - Я же не сказала тебе. Вчера перестали ходить часы. У тебя будет время их починить? Если нет, может, сходишь к Алексею Викторовичу? Ты говорил, он любит этим заниматься.
  Она хорошо знала, что её муж не любит и не умеет чинить что-либо по дому. Дав повод супругу навестить друга, о котором он с таким восхищением рассказывал, она теперь ждала, что он оценит её такт и тоже сделает шаг навстречу.
  Павлогин оживился:
  - Алексей Викторович? Да-да. Кстати, это хороший повод его навестить... Он даже рад будет. Сегодня я и схожу к нему. К вечеру он всегда дома. Хотя нет... Схожу-ка я к обеду. Может, застану его.
  Сонливая тяжесть после короткого сна постепенно ушла, и Герман Андреевич, глядя в тарелку, впервые за утро улыбнулся:
  - Кстати, оладьи вышли ничего. Вкусные.
  Ева Андреевна, пригладив полы халата, мягко встала и направилась к двери.
  - Дай-ка я всё же закрою дверь, а то заходят всякие...
  
  Спустя какое-то время Ева Андреевна вышла из комнаты и пошла в магазин, захватив с собой принесённые Павлогиным продуктовые карточки. Он же после её ухода ненадолго уснул. Проснувшись, он закурил и достал ещё в поезде начатую книгу по истории Древнего Рима. Дочитав её до конца, он стал собираться в гости к своему приятелю.
  Взяв сломанные часы, он вышел из комнаты. В коридоре до него донеслись где-то за перегородкой раздавшиеся крики:
  - Ах ты, растяпа! Кобелина безродная!
  В ответ послышался сиплый оклик:
  - Замолчи. Будь ты неладна. Ишь, разоралась на весь дом!
  Что-то грохнуло - будто с полки свалилась сковорода или чугунок.
  В это время по коридору бегала девочка лет пяти-шести - её серая кофточка была испачкана белыми пятнами краски, в руках - такая же измазанная краской лоскутная кукла. С детской неусидчивостью она, быть может, лишняя в семье, целыми днями бегала по коридору и кухне, безостановочно о чём-то болтая. Её большие доверчивые глаза, бесхитростный лепет, грязное платье вызывали во многих женщинах кроткие вздохи. Даже мужчины порой участливо смотрели на неё и с нарочитой грубостью отмахивались: 'Разбаловалась тут. Ну на сахарок. Иди к себе'.
  Задев рукой Павлогина, девочка остановилась, посмотрела на него своим невинным взглядом и, не замечая матерных окриков, звонко засмеялась:
  - Дядя Гера! Моя кукла говорит: 'ма-ма-ма'!
  Герман Андреевич сконфузился, буркнув первое попавшееся: 'молодец' и тут же отвернул глаза, вспомнив о своём ребёнке. Он протянул было руку, чтобы её погладить, но девочка, ещё не понимая мужского чувства, чуть обиженно на него посмотрела и побежала дальше.
  Тяжело вздохнув, Павлогин оглянулся. Увидев, что уборная свободна, он направился к ней. По дороге дверь одной из комнат отворилась, чуть не задев его, и оттуда вышел Никифор Петрович, его единственный друг в коммунальном доме.
  Увидев издали девочку, Никифор Петрович поспешно стал лазить по карманам и вскоре достал мятую конфету. Он всегда носил с собой различные гостинцы для детей. Один раз он даже в бане отдал мальчику какой-то подарок, над чем долго посмеивался Генка.
  Павлогин, когда поселился здесь, сразу догадался, что Никифор Петрович был холост: так любят детей - снисходительно и умилённо - только бездетные люди. Однако его профессию он тогда не угадал. А он был хирургом, ещё с империалистической войны.
  Увидев Павлогина, Никифор Петрович приподнял шляпу, обнажив редкие волосы:
  - Добрый день, Герман Андреевич. Очень, очень рад вас видеть.
  - Добрый день, Никифор Петрович.
  Павлогин отошёл в сторону, радушно оглядывая Никифора Петровича, и вдыхая неизменные запахи карболки и одеколона, исходившие от него. Тот, тихо позвав девочку и вручив ей конфету, словоохотливо заговорил, когда та побежала на кухню:
  - Мне вчера дали почитать новый журнал. 'Наука и жизнь' называется. Наука делает выдающиеся успехи. Могу вас поздравить. Вы к этому тоже причастны.
  - К сожалению, практика ещё отстаёт. Но что за журнал? Не слышал о таком. Что-то новое?
  - Там и о генетике написано. Правда, полагаю, вам это будет не очень-то интересно. А мне, дилетанту, запомнилась статья об осеннем небе. Все созвездия показаны на карте. Вздумал, знаете ли, на старости лет изучить звёзды.
  - А вы романтик, Никифор Петрович. По-доброму вам завидую.
  - Ну полно вам. Если хотите, дам вам почитать. Всё-всё, не задерживаю вас. Мне на службу. Прошу простить.
  Оглянувшись на комнату, из которой не переставали доноситься крики разгоревшейся ссоры, он, чуть опустив глаза, неловко проговорил:
  - Что поделаешь. Живут прямо за стенкой. В жизни слышал всякое, но чтобы в доме...
  Павлогин оглянулся - новые жильцы поселились недавно, и он почти их не знал. Однако их матерные крики резко выбивались из общей шумной, часто недоброжелательной, иногда злобной, но всё же хоть по каким-то приличиям живущей коммунальной семьи.
  Из кухни тяжёлым шагом вышла Зинаида Ивановна, старожил дома. По пути она отвесила громкую оплеуху какому-то мальчишке, тут же выбежавшему на лестницу. Подойдя к комнате, откуда доносились крики, она пыхнула в неё дымом, достала изо рта папиросу и сильно ударила в дверь:
  - А ну прекратить! Все у нас мирные. Одни вы не даёте жить. Языки придержите, разбойники!
  Из комнаты выскочила растрёпанная женщина в порванных чулках и накинутой сорочке:
  - И что? Милицию снова вызовешь? Узнаю, что ты вызвала, глаза выцарапаю.
  - А ну выцарапай. Поугрожай тут.
  - Ты, стерва, мыло моё вчера стянула. Я тебя им накормлю - кастрюлю знаю.
  Герман Андреевич, дрожа от негодования, метнулся к двери и взлетевшим, непослушным голосом крикнул:
  - В следующий раз я вызову милицию! Я! Три вызова - и вон из дома.
  Женщина, её звали Нинкой - единственное, что он о ней знал, проведя языком по высохшим губам, поправила шёлковый чулок. Павлогин, только теперь взявший свои мысли в порядок, смутился этому жесту.
  Она, вызывающе посмотрев ему в глаза, залихватски крикнула:
  - Ну что, кот-учёный! Думаешь, напугал? Страшно стало? А? Глаза не отводи!
  - Я предупредил. Терпеть этого не намерен. Точка.
  Послышались звуки за её спиной, по-видимому, её сожителя. Павлогин приготовился к драке, только теперь осознав, что держит в правой руке часы. Однако Нинка плечом прижала створку, бросив за спину:
  - Изыдь, сама.
  Притворив дверь, она впилась глазами в Павлогина. Опустив взгляд, она внимательно посмотрела ему ниже пояса, от чего он ещё больше сконфузился.
  - Ширинку не запахнул, товарищ учёный.
  Павлогин лихорадочно провёл пальцами по складкам брюк. Нинка громко засмеялась:
  - Шучу, чего ты! Часики всегда с собой таскаешь? Или на толкучку понёс?
  - Я не...
  - Ладно, не мнись, штаны замочишь.
  Ещё раз усмехнувшись, она захлопнула дверь.
  Герман Андреевич стоял, не шелохнувшись. В висках стучало, тело покрылось испариной. Такого поражения ему не наносили давно. В научных кругах его считали первоклассным полемистом, а тут... Сверкнув глазами, он оглянулся. К его облегчению, в коридоре стояла только Зинаида Ивановна. Та сунула папиросу в зубы и развела руками:
  - Справимся, Герман Андреевич. Язык бы ей вырвать...
  - Вырвем. Не только ей.
  Зинаида Ивановна удивлённо подняла бровь, пепел упал с папиросы. Герман Андреевич отвернулся, упрямо глядя в дверь. Влажной ладонью он сжал часы. Сзади послышались тяжёлые шаги. Облако табачного дыма окутало его.
  Решение пришло внезапно. Рывком бросив часы на стоявший невдалеке ящик, он стал ровно напротив двери. Слегка волнуясь, провёл большим пальцем левой руки по костяшкам правой. Остался только повод - он внимательно прислушался. Однако в комнате было тихо: ни криков, ни разговоров.
  Он стоял в тишине, чувствуя, как постепенно уходит накопившаяся злость. Едва он вскинул руку для стука в дверь, как с другого конца коридора донеслось: 'Дядя Коля, моя кукла говорит: 'ма-ма-ма'!'
  Вздохнув, Павлогин опустил руку и ещё с минуту стоял под дверью. Затем, развернувшись, пошёл к выходу - вечером вернётся.
  Но тут он заметил стоявшую в кухонном проёме Варвару Сергеевну. Она, будто бы занятая чисткой кастрюли, но боковым зрением наблюдавшая за тем, что происходит в коридоре, сразу же заметила его. С намеренной медлительностью и демонстративностью своего ухода ('кстати, я ведь забыла...') Варвара Сергеевна неторопливо вышла из кухни и, ступив за порог, быстро пошла в его сторону.
  Павлогин про себя усмехнулся: его всегда забавляла эта простецкая хитрость.
  Как только он вышел в подъезд, в темноте коридора она юркнула вслед за ним и, будто бы неожиданно столкнувшись, наигранно запричитала:
  - Ой, Герман Андреевич, и вы здесь! У меня маленькая неприятность вышла - и мне ужасно стыдно к вам обращаться...
  Павлогин, кивнув головой, поспешно прервал её:
  - Да-да, всё понимаю. Вы меня не обременяете.
  Сказав это, он незаметно протянул ей десять рублей.
  - Извините, спешу.
  - Герман Андреевич, вы не представляете...
  Но он не расслышал её слов, в это время уже спускаясь по лестнице. Поворачивая в лестничном пролёте, он метнул взгляд на дверь их квартиры, отметив, что Варвара Сергеевна ушла.
  - А что ей ещё делать... Живёт и терпит, слова мужу поперёк не скажет, - вздохнув, подумал он.
  Павлогин спустился вниз, и, выходя из дверей дома, отчего-то остановил свой взгляд на новой доске объявлений, видимо, повешенной во время его длительного отъезда. На ней выделялся портрет Сталина точно так же, как выделялось его имя в газете, строчки из которой он прочитал перед обедом. Бросив на него взгляд, Павлогин в мыслях обратил к нему то, о чём думал до стычки, во время чтения книги: 'А этому уж точно никто не посмеет сказать: memento mori - помни о том, что и ты смертен'.
  
  II
  Павлогин шёл по улицам новой, строящейся Москвы, погруженный в свои думы. Он направлялся к площади у Новодевичьего монастыря, чтобы там сесть на трамвай.
  Перед его глазами разворачивалась панорама борьбы старой и новой жизни. И обреченная, давно заброшенная церковь с прижавшейся к ней одинокой липой, и гряды нестройно разбросанных вековых деревьев, и покосившиеся одно- и двухэтажные домики, угрюмо глядевшие рядами своих окон на разворачивающееся строительство новых зданий, в свете электроогней, теперь уже удобных и полезных человеку, безропотно уходили в прошлое, и видом своим будто бы заранее винили себя за доставленные неудобства, вроде лежавших невдалеке от них груд камней, веток и брёвен. Образ старого, бесполезного и нестройного размывался статью геометричных зданий, заборов, точной линией молодых деревцев, видом своим демонстрировавших совершенную подчинённость воли человека и услужливость его потребностям.
  По дороге пронёсся новенький грузовик 'ЗИС', впереди молодёжь несла колья, транспаранты, доски - уже вовсю шла подготовка к празднованию 7 ноября, или, как писали везде - 'Великой Октябрьской Социалистической революции'. Рядом старик, в изношенном крестьянском тулупе, осенил себя крестным знаменем, глядя на монастырь. Проехавший автомобиль поднял у его ног вихрь листьев и пыли. Старик выругался и, сторонясь стройки, пошёл дальше. Павлогин, вместе с другими прохожими, с удивлением посмотрел на него.
  Москва торопила, гнала людей. Она непрерывно гудела голосами рабочих, ударами строительных плит, дробью отбойного молотка, треском сгружаемых досок.
  Однако Павлогин мало обращал внимания на окружавшую его суету. Озябнув в тонком пальто, обходя укрытые листвой лужи, он лишь ощущал промозглость и сырость пришедшей осени, вносившей столько неудобств в его жизнь.
  В висках стучало брошенное Зинаиде слово: 'вырвем'. Смутное чувство путало поток мыслей: 'Вот тебе и 'мичуринец'. Нехорошо вышло. Откуда только взялась эта Нинка? Что ни день - то новое испытание'.
  Рядом грохотала стройка. До Павлогина донеслись крики и ругань рабочих - он невольно уловил в них тот особый тон раздражительности, задаваемый спешкой, который всё чаще охватывал и его.
  Внезапно его внимание привлёк звонкий девичий голосок, прорезавший нестройный хор грубых мужских окриков. Оглянувшись, Павлогин увидел миловидную девушку, которая в десяток шагов от него бранила рабочих.
  - Чего встал? Тащи, чёрт тебя дери, - кричала она. - Нам бы успеть, а то всем по шапке.
  Павлогин остановился, прижав к себе часы. 'Страна строится. Когда тяжёлый труд - нравы грубеют. Ничего, коммунизм построим - снова получим пошляков' - невесело усмехнулся он, вглядываясь в лица юношей, и особенно в личико прелестной девушки.
  - Давай, твою мать, тяни! - девушка дёрнула кипу досок и одна из них гулко упала на бетонную плиту.
  - Не кипи, Лидка! Управимся.
  - А жрать когда будем? Снова обед проср...
  Павлогин засмотрелся на неё, невольно отмечая тонкость и изящность её черт.
  - Цветы последние милей роскошных первенцев полей... - произнёс он вслух почему-то пришедшие на ум строки, но тут же внутренне ухмыльнулся, - А всё же интересно, что выйдет у этих немцев с их ставкой на евгенику. У нас же - повсеместное влияние среды.
  Он ещё раз на неё взглянул и пошёл дальше в сторону монастыря.
  Вереницы людей текли по улицам. Герман Андреевич хотел было поупражняться в наблюдательности, наугад выхватывая глазами прохожих из толпы и пытаясь считать их характер. Но теперь ему это показалось неумным баловством. Ведь где-то внутри, вопреки его досужим суждениям, у них бьётся иная жизнь, быть может, намного сложней и насыщенней, чем у него, однако внешне не выраженная.
  Глаза выхватили двух девочек, идущих рядом с мамой, и о чём-то говоривших с ней. Павлогин поспешно отвернул взгляд - забавляться с детьми он не смел.
  Толпа вынесла его к Девичьему полю. Лица людей слились в единое полотно: многочисленными рукавами рек оно разливалось среди старых зданий, опутавших конструкции строящихся домов, серость которых скрашивали яркие цвета плакатов и вывесок, обильно развешанных по улицам города.
  Невдалеке тяжело скрипнул кран. Павлогин, обернувшись, увидел, как в воздухе проплыла массивная плита. Провожая её взглядом, он вновь зрительно вернулся к той стройке. Плита плыла прямо на рабочих, стоявших на последнем этаже здания. Заранее заметив её, они стали поспешно расступаться.
  Однако что-то произошло, и плита продолжала кружить рядом с ними. Рабочие разбегались, падали на пол, спускались по лесам на нижние этажи. Павлогин, стоя среди потока людей, с волнением смотрел на происходящее. Но вот что-то звонко простучало, и кран замер. Кажется, всё обошлось.
  Услышав раздражённые замечания прохожих, Павлогин, сам того не желая, двинулся дальше. Тяжёлое чувство не отпускало его. Оно было до боли знакомо: с каждым годом он всё больше ощущал движение, волю самой жизни, которая из прежней разлитой вокруг атмосферы, созданной столкновением человеческих воль, была насильно перекачана в отдельные сосуды, тем самым придававшим ей огромное давление, из пресса которого человек не в силах бы сойти. Он часто думал над тем, что они представляли собой: власть, общество или стремительно меняющийся быт?
  Павлогин ещё раз оглянулся. Ему почудилось, что та девушка, которая так грубо бранила рабочих, была там, на последнем этаже здания. Ему захотелось оказаться рядом с ней в минуту опасности, схватить её и увести от беды. И увидеть, что эта грубость - всего лишь маска.
  Тут же он представил её: она лежала на его руках и улыбалась ему по-детски доверчивой и милой улыбкой: 'Ничего, Гера. Ну, сказал так. С кем не бывает. Я тоже наговорила лишнего. Теперь так же жалею. Всё хорошо'.
  'Глупость' - вслух произнёс Павлогин, остановившись на краю тротуара.
  Взгляд его неожиданно смягчился. Представленная им картина прикоснулась к его главной тайне.
  Этот мир, видевшийся ему падшим и насквозь пронизанным злом, вмещал в себя то, что по духу своему было ему противоположно и, казалось, не со-существимо с ним. То, что вызывало в нём самые драгоценные для него чувства. Это были редкие люди, которых он называл 'праведниками'.
  Недавно он узнал 'праведника' в женщине, которая, как и он недавно перешла работать в новый институт. Он вспоминал с волнением то, что недавно между ними произошло.
  Он зашёл в свой рабочий кабинет и как обычно сел за стол, на котором лежали подготовленные для него рабочие письма. С утренней привычкой читать корреспонденцию и выдержки из научных материалов коллег, он начал монотонно просматривать лежащие на столе бумаги. Вскрыв одно из писем и начав его читать, он сразу понял, что оно не касалось работы, а было личным. Он взял конверт, чтобы узнать, от кого пришло это письмо. Оказалось, что оно было отправлено не ему, а его коллеге - той женщине. Но строчки письма, которые он успел ухватить взглядом, удивили его, и он не смог побороть в себе соблазн прочитать уже раскрытое письмо.
  В письме этом была излита глубокая благодарность за то, что женщина эта укрывала семью в лихие годы Гражданской войны. Укрывала на чердаке, и раз, при приходе в её дом 'белых', рискуя собой, она смогла отвратить их внимание и выпроводить их из дома.
  'Вы, нисколь не знавшая нас, спасли нас, и не желая того, оставили во всех нас облагораживающее чувство вины за невысказанную Вам благодарность. Теперь же случай предоставил нам счастливую возможность в скромной мере оплатить Вам за всё...' - не раз вспоминал он эти строки.
  Письмо это крайне взволновало Павлогина. Он вскочил со стула и, со свойственной ему привычкой, стал с волнением метаться по комнате. Как раз в это время в дверь кто-то постучал, и он, привычно бросив 'войдите', повернулся, и вдруг увидел её, стоящую в дверном проёме с толстой папкой в руках.
  - Доброе утро, Герман Андреевич... Вот здесь новые результаты мутаций...
  Она заметила его странный взгляд, и удивлённо присматриваясь к нему, осеклась. Стоя в замешательстве, она протянула ему папку с бумагами.
  И тут произошло то, что Герман Андреевич не ожидал от себя, и что он после приписал до сих пор неясной ему силе, схожей с той, которая подвигала его играть с чувствами людей. Он наклонился и поцеловал ей руку.
  Он сразу же выпрямился, боязливо взглянув на неё, и ум, будто стыдившийся его чувств и желавший во что бы то ни стало принизить их, бросил в нём мысль о том, как скверно она могла трактовать его чудной поступок.
  Но по какому-то внутреннему чувству такта она что-то поняла в нём, и лишь посмотрев на него непостижимым взглядом, положила на стол папку и ушла.
  Павлогин, оставшись один в кабинете, долго думал о том, как потом объяснить ей своё странное поведение, однако при следующей встрече она разговаривала с ним так, словно между ними ничего не произошло. С этого момента она прочно вошла в категорию 'праведников', и Павлогин всегда с большим уважением относился к ней.
  Среди немногочисленных 'праведников' был и его друг, Алексей Викторович Оболеев, бывший офицер Русской императорской армии, теперь же, ещё с начала Гражданской войны, служивший в Красной армии.
  Он знал только то, что Оболеев служил в царской армии, но уже один этот факт окутывал его друга неким ореолом таинственности. Герман Андреевич стал замечать, как стали пропадать люди, почти все из 'бывших', в том числе и его коллеги, отсутствие которых всё заметней становилось на научных конференциях, и потому в последнее время он стал с новым чувством тревоги смотреть на друга. Кроме этого, сам факт службы в старой армии ставил перед Павлогиным вопрос, на который он никак не мог найти ответ: как он, царский (или русский, как один раз поправил его Оболеев) офицер, перешёл в Красную армию? И, всякий раз, как только он начинал думать о дурном: об измене присяге, о предательстве, он тут же твёрдо отвечал себе: 'Нет, он не мог. Кто угодно, но только не он'.
  
  Вдали показалась трамвайная остановка. За ней, на одном из зданий Девичьего поля молодёжь развешивала праздничный плакат. Читая надпись на нём ('Да здравствует Великая Октябрьская Социалистическая революция!'), Павлогин остановил взгляд на самом здании бывшей госпитальной клиники. Это здание, с его античным портиком и фронтоном, напомнило ему сооружение Римской империи.
  Мысли его вернулись к портрету на доске объявлений у коммунального дома.
  'Memento mori' - повторил он вслух сказанное у подъезда. И тут же вспомнил, что этот афоризм однажды произнёс Николай Вавилов. Однако он обращал его, как всегда в форме шутки, не к власти, так неумно осыпавшей избранных ею людей почестями, а к себе.
  'Теперь таких людей нет, - с печальной серьёзностью думал Павлогин, садясь в подошедший трамвай, - а есть совсем другой человек, самозабвенно уверовавший в то, что всё идёт только от него. Способен ли он сомневаться, способен ли себя судить? Неужели и я один из них...'
  Вдруг в трамвае раздались крики, завязалась драка. Павлогин оглянулся: двое пьяных, по всей видимости рабочих, с остервенением молотили друг друга. Остальные же ехали, делая вид, что ничего не происходит. 'Да уж, - с вдруг нахлынувшей злостью подумал он, - вот упади кто-нибудь здесь с сердечным приступом, посреди трамвая, и никто не заметит, вернее, сделает вид, что не замечает, и без тени упрёка себе переступит его, погруженный в свои заботы. Эх, стыдно ехать таким к Оболееву. Что это, как не трусость?.. Нет, тогда не поеду к нему, отдам часы в мастерскую, а Еве совру'.
  Разглядывая часы, Павлогин внезапно вскочил с места и вышел на середину трамвая. Теперь, не в пример ситуации с Нинкой, он ощущал твёрдую уверенность в начатом. Сцена была его.
  Павлогин крикнул сильным и внушительным голосом, совершенно другим, с каким он кричал на Нинку: 'Товарищи, расступись. Милиция!'. Громко свистнул, как умел только он - так, что закладывало уши. Это подействовало. Не только дерущиеся, но и все окружающие отпрянули. Стал слышен лишь дребезг трамвая.
  - Милиция? - обернулся один из рабочих с разбитым лицом.
  - Милиция. В штатском. Вышли - быстро, - произнёс Павлогин веским тоном.
  - А если в морду?
  - Попробуй - в отделении договоришь.
  Второй рабочий нахмурился:
  - Удостовереньице бы показали, товарищ милиционер.
  Павлогин медленно потянулся к внутреннему карману пальто, ещё не зная, что делать. Но тут один из рабочих дёрнулся, и Павлогин замер, инстинктивно чувствуя ошибочность резких движений. Не встретив нападения, он тут же взял инициативу на себя, вложив руку в боковой карман пальто и шевельнув ей.
  - Выстрелишь?
  - Будет необходимость - выстрелю. Устав позволяет. А теперь на платформу. К будке постового - справа. Там стойте и ждёте наряд.
  Трамвай остановился. Павлогин обернулся в сторону улицы и раскатисто крикнул:
  - Постовой! Двоих снял, примите!
  Рабочие, оглядываясь, послушно вышли из трамвая.
  - Кондуктор, звони. Их примут.
  - А вы, товарищ милиционер? Разве не нужны свидетели?
  Павлогин ткнул пальцем в одного из пассажиров, угодливое и боязливое лицо которого ему сразу не понравилось.
  - Выходите. Будете свидетелем. Это не займёт ваше время.
  - Но товарищ милиционер, не имел случая...
  - Я его вам предоставляю. А у меня неотложные дела. Возможно, на кону - чья-то жизнь.
  Павлогин с внутренней усмешкой наблюдал, как несимпатичный ему пассажир нехотя сходит с трамвая.
  - Трогай!
  Зазвенело. Двери закрылись. Вагон дёрнулся и пошёл. На платформе двое рабочих обступили подошедшего к ним 'свидетеля'. Павлогин увидел в окно, что будка постового была закрыта.
  'Вот это удача. Зато теперь можно ехать к Оболееву. Разговор будет на равных', - радуясь, сказал он себе, только теперь вспомнив о часах, оставленных им на сиденье.
  - Гражданочка, не трогайте, это вещдок, - строго произнёс он, забирая часы.
  Его порывало выйти на следующей остановке, но он решил до конца отыграть свою роль. Он представил на своём месте Оболеева - уж он точно бы не остался стоять в стороне. От этой мысли Павлогину стало легче: страх отступил.
  - Часики-то не подвели. Говорю как часовщик.
  Павлогин настороженно обернулся. Только что вошедший в трамвай мужчина насмешливо смотрел на него, иногда переводя взгляд на женщину рядом.
  - Разница в пятнадцать минут, - сухо ответил Павлогин, сверяясь с ручными часами, - сейчас четыре ровно. Благодарю за бдительность, гражданин.
  - Опыт не пропьёшь, - хмыкнул мужчина.
  'Однако личность - запросто', - подумал Павлогин, но усилием воли сдержал себя и не высказал вслух понравившуюся колкость. Он лишь одобрительно кивнув подвыпившему мужчине. Тот, больше ничего не сказав, от него отошёл.
  Отвернувшись, Павлогин стал смотреть в окно, спрятав часы.
  
  III
  Герман Андреевич Павлогин вошёл в служебную квартиру Оболеева. Это была просторная двухкомнатная квартира, обставленная незатейливой мебелью с инвентарными номерами. Всё в ней было подчинено простым потребностям человека, без каких-либо излишеств, без того мещанского уюта, который был характерен, как казалось ему, для прежней вялой и расплывчатой жизни.
  Павлогин познакомился с Оболеевым в поезде, когда они ехали в Москву каждый по своей службе: он был приглашён в недавно открытый Институт генетики, а Оболеев был назначен на прохождение Высших командных курсов при Академии имени Куйбышева. Свела же их болезнь Павлуши - ребёнка Оболеевых. В дороге он страдал сильными болями в животе, и Павлогин, определив его диагноз как простую изжогу, не имея иных средств, дал ему разбавленную в воде соду. Боли прошли. Так между ним и Оболеевым завязалось знакомство.
  Павлогина встретила супруга Алексея Викторовича - Елена Павловна. Она была неулыбчивой и застенчивой женщиной. Казалось, в ней не хватало жизненных сил проявить себя перед людьми.
  В быту же она полностью подчинилась воле мужа и жила его интересами и суждениями. Однако сейчас Оболеева не было дома и, быть может, по этой причине она встретила его с необычной для неё живостью, украсившей её худое лицо:
  - Здравствуйте, Герман Андреевич. Алексей ушёл на концерт, но скоро придёт. Я же не смогла пойти с ним. А знаете почему? У меня появилось своё дело! Конечно же, помимо воспитания сына, - сказала она, пока Павлогин снимал пальто.
  Он приятно улыбнулся ей. Его красивый голос, который он зачем-то обеднял при общении с людьми, зазвучал мягко и учтиво. Жильцы коммунального дома его бы теперь не узнали.
  - Да? Я очень рад. Впрочем, об этом можно было бы догадаться по тому, что на руках у вас остались следы чернил. Это говорит о том, что вы что-то писали или что-то изучали. А также по тому, что вы шли к двери несколько дольше - видно, из-за вашей увлечённости. Значит, вы учитесь теперь?
  - Так вот вы какой! Тогда угадайте на кого я учусь. А пока не угадаете, я не пущу вас в комнату. Там вы сразу всё поймёте.
  Павлогина приятно удивила её шутливость. В скромном коричневом платье, небольшого роста, она стояла перед ним, не имея ни тени кокетства или желания нравиться. Он не относил её к сонму избранных им 'праведников', но всё же она была ему приятна, она была женой Оболеева, и потому он уважительно относился к ней, не думая забавляться её чувствами.
  - А вот это будет сделать непросто. Алексей Викторович не посвящал меня в ваши секреты. Но у меня есть два варианта. Вы устроились в медицинский институт?
  - Не угадали.
  - Значит, преподавательские курсы? Учителем русского языка или литературы?
  - Верно! Учителем литературы в школе. А вот теперь вы можете заходить.
  Павлогин вошёл в комнату. На обеденном столе были разложены книги и исписанные листы - по всей видимости, Елена Павловна готовилась к вступительным экзаменам. На диване сидел её сын Павлуша - мальчик двенадцати лет. Павлогин никогда не умел подладиться под детей, уловить их внутренний мир, и потому не знал о чём и как с ними говорить. И он только для того, чтобы хоть что-то сказать, с наигранной заинтересованностью спросил:
  - Ну, что же мы читаем?
  - Чарльз Диккенс - отстраненно, что и ожидал почувствовать в ответе Павлогин, ответил Павлуша.
  - Да-да, замечательный писатель.
  - Павлуша у нас слегка приболел. Теперь его не оторвать от книг. Выполняет план отца.
  - План?
  Павлуша недовольно посмотрел на мать.
  - Да, план. Знаете, когда Алексей был его возраста...
  Зазвенел колокольчик. Елена Павловна, оборвав себя, пошла открывать дверь. Павлогин, разочарованно вздохнув, стал ходить по комнате, рассматривая книги. Их Оболеевы привезли с собой в больших чемоданах. Павлогин давно узнал их круг чтения - это была классика, большей частью английская литература.
  - Ну, здравствуйте, Герман Андреевич.
  Павлогин обернулся - на пороге комнаты стоял Алексей Викторович Оболеев. В неизменной, словно приросшей к нему военной форме, с твёрдым, сдержанно-открытым лицом, с характерными для него несуетливыми, выверенными движениями, с выделявшей его от окружающих дореволюционной офицерской выправкой он подходил к нему, чтобы поздороваться за руку.
  Павлогин всегда немного волновался в его присутствии. Он только сейчас вспомнил о том, что держит в руках часы, уже столько раз мешавшие ему на пути к другу. Он решил начать своё приветствие с шутки:
  - Очень рад вас видеть! У нас тут случилось происшествие: я вернулся с командировки в четыре часа утра, гораздо раньше обещанного. И потому супруга моя так настороженно меня встретила с дороги. А всё только потому, что у нас сломались часы.
  Оболеев глазами улыбнулся:
  - Что ж, посмотрим. Надеюсь, удастся поправить.
  Елена Павловна перехватила у супруга зонт.
  - Знаете, здесь, в Москве, мы так полюбили концерты, театры. Но сейчас у меня совершенно нет времени, и потому Алексей чаще ходит один. Сегодня ведь играли вальсы Штрауса?
  - Так точно. Сказки Венского леса.
  Павлогин раньше не следил за собой, считая, что самое достойное поведение для человека - это всегда оставаться собой и вести себя естественно, следуя своим побуждениям. Но Оболеев вёл себя иначе. Поведение его, манеры, впрочем, как и вся его жизнь, были подчинены неким правилам. Он пытался уловить их и уместить в доступные формулы, чтобы решить, стоить ли применять эти правила в своей жизни.
  Одно из этих правил сводилось к тому, чтобы лишь в редких случаях говорить о себе, а больше говорить о том, что, быть может, и имеет к себе отношение, но не направлено на себя. И потому он не стал сходу рассказывать о прошедших торжествах и о своих впечатлениях о них, всё ещё не придумав ту форму, в которой он мог бы поделиться ими с Оболеевым.
  Как только они сели за стол, Елена первая завела беседу, что было крайне редким.
  - Как прошла ваша командировка?
  Павлогин с радостью подхватил то, о чём хотел рассказать сам:
  - В основном это было празднование юбилея Мичурина. А после него были встречи с коллегами. Но юбилей, конечно же, оставил самые сильные впечатления.
  - Мы видели фотографии с торжеств. Это было грандиозно.
  Павлогин начал с малого:
  - Так и есть. Но, может, даже слишком грандиозно.
  Елена встала, вспомнив о том, что нужно приготовить чай и угощение для гостя. Смущаясь своей негостеприимности, по пути на кухню она особенно мягко спросила:
  - Вы находите?
  - Да, и я даже задумался над тем, зачем вообще необходимы такие торжества.
  - Как зачем? Все их обсуждают, говорят.
  - Это без сомнения. Но вот тот, кого чествуют... Как он себя ощущает? То есть... - Павлогин несколько засмущался, всё ещё не решаясь переходить на 'философскую' беседу, - Недавно прочитал фразу: 'огонь, вода и медные трубы' и, знаете, подумал о том, что такие чествования - серьёзное испытание для человека.
  Оболеев, разбирая часы, коротко ответил:
  - Людям нужны герои.
  Павлогин оживился, услышав голос друга:
  - Герои? В науке?
  - Несомненно.
  - Я сразу почему-то подумал о Джордано Бруно... Извините - просто первая ассоциация.
  Елена со свойственной ей медлительностью доставала из шкафа посуду для чая и скромного угощения в виде сыра.
  - Разве сейчас могут быть такие мученики? Теперь наука в таком почёте, как никогда.
  - Да-да, конечно. Пишут в газетах.
  Тут же Павлогин спохватился и виновато посмотрел на Елену. Но та ему мило улыбнулась:
  - И о вас, Герман Андреевич, когда-нибудь напишут в газете. Ну, или хотя бы скажут по радио. Как о герое труда.
  - Спасибо-спасибо. Главное - попасть в научные сводки, - серьёзным тоном произнёс Павлогин и, повернувшись к Оболееву, осторожно заговорил, - Однако, если говорить о героях труда... То мне трудно это принять. Конечно, меня восхищает трудолюбие, талант, и даже везение. Кстати, оно тоже нужно учёному. Как полярнику или летчику. Но я не считаю это героизмом. Вот Бруно...
  Сегодня Елена удивляла его необычной живостью. Она засмеялась, как часто смеются неулыбчивые люди - одной усмешкой и потеплевшим взглядом:
  - Как вы строги, Герман Андреевич! Сейчас у нас герои есть даже в школе. Правда, Павлуша? Расскажи всем, как ты помог девочке.
  - Не так всё было, - Павлуша спрятал лицо за книгой.
  - Опять ты не хочешь говорить. Хорошо, я скажу...
  Оболеев громко стукнул отвёрткой о часы, Елена обернулась. Подняв взгляд, он с некоторым укором посмотрел на Павлогина, не заметив вопросительного взгляда супруги:
  - Разве для вас героизм непременно связан с трагедией и смертью?
  - Наверное, это так, - Павлогин, утратив ощущение лёгкости беседы, стал непроизвольно потирать нос, - Но я бы сказал, что героизм для меня связан с риском. Риском для жизни.
  - Без риска нет дела, - проговорил Оболеев, отложив самодельный пинцет.
  Часы в его руках затикали, но он коснулся регулятора, и они остановились. Вытерев пальцы о платок, он отложил механизм.
  - Однако рискуя, человек обязан беречь свою жизнь.
  Павлогин удивился услышанному. Ему казалось, что его друг должен был сказать нечто противоположное этим 'мещанским' словам.
  - Конечно, он не должен её отдавать понапрасну... Но ведь героизм в том и состоит... Чтобы жизнь свою воспринимать не как наивысшую ценность.
  Он ощутил, что затронул что-то важное в друге. Выделяя для себя ум рассуждающий и ум чувствующий, он относил себя, глубоко об этом сожалея, к первому типу, а Оболеева ко второму.
  А тот так же строго и даже недобро на него смотрел.
  - Но служение делу невозможно без этой самой жизни. Мы восхищаемся героической смертью, но не всегда задумываемся, что гибель хорошего человека - это трагедия.
  - Кстати, я похожее когда-то читала. А, вот! Как раз когда...
  Оболеев метнул взгляд на остановившуюся на пороге комнаты супругу, и она затихла. Прежняя покорность вернулась к выражению её глаз, к жестам и движениям, и она стала неслышно расставлять на столе посуду. Оболеев же, закурив, откинулся на спинку стула.
  Помолчав, он начал говорить с нехарактерным для него волнением:
  - Знаете, ведь раньше солдаты и офицеры только так жили. Точнее - погибали. Они были воспитаны на подвигах. На том, чтобы умереть красиво, стоя во весь рост, на виду у родного полка. Это как в народе говорят: 'на миру и смерть красна', - он прервал себя и, приподняв стул, бесшумно пододвинулся к столу, пропуская супругу, - Прости, Лена, я мешаю.
  - У меня отец погиб на той войне... Он был солдатом, - с усилием проговорил Павлогин, так же пододвигаясь к столу.
  Оболеев с неожиданной теплотой на него посмотрел. На миг опустив взгляд, он страстно заговорил:
  - Да, вы это понимаете, Герман Андреевич. Ваш отец... Нет, уже никогда так не будут умирать, как умирали наши солдаты и офицеры. Но в смерти их я вижу не только подвиг... Ведь они, ни сколь не умалив своего солдатского долга, могли бы дальше жить и служить своему делу. Но по-другому жить и умирать они не умели. Ведь ваш отец... Нет, нельзя так. Нужно беречь свою жизнь, научиться это делать так, чтобы, её оберегая, не терять достоинства, не изменять...
  Оболеев осёкся. Павлуша и Герман Андреевич, затаив дыхание, смотрели на него.
  - Так, здесь несерьёзная поломка. Сейчас я поставлю обратно шестерню, и всё будет работать. Домой вы начнёте приходить вовремя.
  Наступила долгая пауза. Неожиданно на пол упала кипа листов и книг. Все обернулись.
  - Прости, Лёша, я тут намусорила на столе. Вот уронила...
  Елена поспешно присела на пол и начала собирать упавшее. Оболеев мгновенно встал и взял супругу за руку.
  - Ты садись, отдохни.
  Павлуша подбежал к отцу, и они вместе стали собирать листы. Елена села на стул, неловко прижав к себе руки. Оболеев негромко обратился к сыну:
  - Павел, поухаживай за матерью. Сколько ты уже читаешь? Отложи книгу и переключись на нужное дело.
  Павлуша тут же побежал на кухню. Отец окрикнул его:
  - Книгу на полку. Закладка на полу.
  Оболеев подошёл к супруге и взял её за руку. Он едва слышно произнёс:
  - Ты отдохни, Лена. С завтрашнего дня мы с Павлом берём ужин на себя. Не спорь.
  Сев за стол, он потушил лежавшую в пепельнице сигарету и замолчал. Павлогин поочерёдно оглянул супругов, чувствуя, что в этом молчании что-то таилось.
  Оболеев снова принялся за починку часов, а Павлогин, ещё раз внимательно взглянув на Елену, поспешно заговорил, желая сгладить неловкое молчание. Но думал он о другом: в нём ещё звучал 'оболеевский' монолог.
  - Меня всё же смутило это чествование... Когда говорили речи... Я ведь не читал, а слушал. Вот знаете... Снова странная ассоциация. Я почему-то подумал о римлянах... Недавно читал. Как при триумфаторе, так же осыпаемого почестями, находился раб, напоминавший ему, что он смертен, что он обычный человек. Что вы думаете об этом, Алексей Викторович?
  Сказав это, он тут же подумал о бестактности сказанного. Оболеев качнул головой:
  - Нет. Что-то в этом есть неестественное. Если он заслужил - то пусть примет заслуженные почести. Это справедливо. Куда хуже подобных чествований человеческая неблагодарность. Павел, готов чай?
  
  Елена с Павлушей начали разливать чай. Герман Андреевич только сейчас заметил, что сын старается копировать в манерах отца, и крайне этому смутился, увидев в этом себя. 'Какая глупость' - произнёс он мысленно любимую фразу, и неловко пододвинул к себе чашку, разлив на скатерть мутный чай.
  Оставив 'философию', они вчетвером начали говорить о самой жизни: о школе, в которую в очередной раз перешёл Павлуша, о его проблемах в учёбе, об экзаменах Елены Павловны, о работе Павлогина и в целом об успехах генетики. Службы Алексея Викторовича они никогда не касались.
  Как часто бывает при отсутствии между людьми общего, разговор их ушёл в плоскость обсуждения жизненных трудностей и невзгод. Оболеевы, сын и отец, больше молчали, каждый погруженный в свои мысли.
  Павлогин вдруг остро почувствовал обособленность каждого, почувствовал, что реки их жизни не входили в общее русло, не хотели входить, а растекались в разные стороны. Он стал убеждать себя в том, что это минутное ощущение - ложно.
  Желая оживить беседу, он решил рассказать о случае в трамвае. Заранее обдумав слова, дабы ненароком не выказать хоть тени бахвальства, которое, по его убеждению, до крайности претило Оболееву, он начал говорить нарочито оживлённым тоном:
  - Знаете, сегодня натолкнулся на драку в трамвае. И не знаю, что нашло на меня. Но решил изобразить милиционера. Да-да, так и сказал: 'Товарищи, милиция! На выход - к будке'. То есть к постовому. Не поверите, но это сработало. А будка-то оказалась пустой. Жаль, не увидел их лиц, когда они уловили подвох! Ещё и свидетеля выпроводил. Это чтобы самому не выходить.
  - А вы шутник, Герман Андреевич! И очень находчивый. Вы и моё занятие сразу же угадали. А знаешь как, Алексей? И почему ты никому не рассказываешь обо мне? А я...
  Она оглянулась и замолчала, заметив, что супруг пристально смотрит на Павлогина потяжелевшим взглядом. Тот, засмущавшись его, стал заметно ёрзать на стуле.
  Оболеев, отложив окончательно собранные и теперь уже исправно работающие часы, отрывисто произнёс:
  - Простите за совет, Герман - но так шутить не стоит.
  - Я даже не думал об этом тогда. Главное, что сработало! - уже взлетевшим, утратившим прежнюю глубину, голосом поспешно ответил Павлогин, чувствуя, что стал сходить с той линии поведения, которую неосознанно наметил при встрече с Еленой и которой до этого момента удачно придерживался.
  - Быть может. По службе приходилось действовать подобным образом. Однако, если всё не взвесишь - разоблачат. Всегда есть тот, кто хорошо чувствует людей. Вам повезло, он смолчал.
  Исправленные часы внезапно пробили шесть, прервав начавшего было оправдываться Павлогина. Быстро поднявшись, он коротко извинился за причинённые неудобства и поспешно вышел из квартиры, посчитав, что сегодня ему опять повезло, и он вовремя смог уйти.
  Только подойдя к остановке, он осознал, что в руках у него не было часов. Однако он не стал возвращаться, не желая показываться перед Оболеевым в полу-комичном виде. Ничего, зато будет повод его навестить.
  Обида на друга прошла. Но не она тревожила Павлогина, и не 'оболеевский' монолог. Перед глазами неожиданно встала тронувшая его домашняя сцена: робкая сжавшаяся фигурка Елены с опущенными ресницами, рядом с ней - прижавший к себе её бледную, испачканную чернилами руку Оболеев, притихшим взглядом смотревший на неё. Почему в этом взгляде была не только забота, но и едва заметная виноватость? Раньше Павлогин её не замечал.
  
  IV
  Вечерние сумерки легли на освещённый окнами город. Стал накрапывать дождь. С последнего этажа Оболеев всматривался в размытые за мутным стеклом фигуры людей. Вглядываясь в них, он отметил подозрительное поведение одного мужчины - по всей видимости, это был сотрудник в штатском. Однако действовал он крайне топорно. Видимо, он кого-то выслеживал из соседнего дома. Но всё же его профессиональные качества были не особо важны - Оболеев по опыту знал, что судьба того, за кем вознамерились следить, была незавидной.
  Рядом с ним гулко тикали 'павлогинские' часы, сбивая ритм его настенных часов. Их биение не сходилось, и один часовой пульс словно эхом вторил другому, навевая на него ощущение какой-то зыбкой тревоги.
  Внезапно в голове прозвучал окрик:
  - Не в ногу шагаете, господин офицер. Убавьте ход!
  В ту же секунду плац загремел стройным шагом тысячи ног. Впереди их ждал Государь. 'Не в ногу! Не в ногу, господин поручик!' - кто-то дрожащим, надломанным голосом продолжал шептать ему в ухо.
  Оболеев, невидимо глядя в окно, закрыл глаза.
  Их полк вытянутой шеренгой шёл по замёрзшему полю, среди редких голых деревцев, от самого корня покрытых инеем. 'Умоляю вас, товарищ! Не расстраивайте ряды', - чей-то басистый голос, с необычным обращением будущей эпохи, говорил вслед.
  С него градом катился пот, он всеми силами старался попасть в общий ритм, но это ему никак не удавалось. Но ведь он ясно шёл в ритм боя! Это другие отставали. Разве они не слышат барабанный бой? Почему же они отстают?.. И куда они идут? Государь ведь там...
  В дверь робко постучали.
  В этот воскресный день у Оболеева были традиционные встречи с женой и сыном. Он проводил их каждый месяц, строго с глазу на глаз. Он полагал, что такие встречи позволят им говорить о трудностях, о наболевшем, а не копить сомнения и обиды. Но чаще вместо искренности и открытости, он наблюдал в сыне, и особенно в жене, с трудом скрываемый страх...
  Он не услышал, а скорее ощутил, как в комнату вошла Елена. Без сомнений, она закрыла за собой дверь, и всё так же неслышно - петли были смазаны.
  Однако он не обернулся, а по-прежнему продолжал смотреть в окно.
  - Как твоя учёба, Лена? Ты выглядишь уставшей.
  - Всё хорошо, Лёша.
  - Тебе тяжело?
  - Я рада, что у меня теперь есть..., - она запнулась, - своё дело.
  Он всё ещё не поворачивался к ней.
  - Что такое? Герман забыл часы?
  - Видимо, уже не вернётся, - Оболеева стал раздражать назойливый стук оставленных им часов.
  - Как это так?
  - Я говорю: сегодня не вернётся.
  Он развернулся и посмотрел на неё. Она слегка опустила взгляд, привычным движением прижав к себе руки.
  - Нет, всё же ты выглядишь уставшей.
  - Я просто отвыкла от де... от работы.
  Оболеев подошёл и приобнял её. Она тяжело опустила голову на его плечо и вздохнула.
  - А Павлуша у нас такой повар... Это я ни на что не годна. Я это чувствую. Теперь вы справитесь без меня.
  - Лена, прошу тебя...
  - Мне просто так спокойней. Вот умру...
  - Лена.
  - Бывают, родятся так люди... И зачем только появились на свет? Герман Андреевич сказал бы - 'случайность'. Сегодня он был каким-то особенным. Таким уважительным ко мне.
  Оболеев её крепче обнял, поцеловав в лоб.
  - Не говори так. Ты нужна мне. Сыну.
  - Зачем?
  - Разве можно такое спрашивать...
  - Нет, ты скажи. А я успокоюсь.
  Лена нервно перебирала пальцами складки его гимнастёрки, шмыгая покрасневшим носом. Оболеев тронул ладонью её щеку.
  - Я не разъединяю нас. Ведь столько пройдено вместе. Ты всё понимаешь.
  Она коротко взглянула ему в глаза:
  - Так и не ответил. Разве ты не знаешь, чего я жду?
  Оболеев молчал.
  - Почему-то захотелось услышать, что тебя... любят. Напрасно.
  - Лена...
  - А я действительно устала. Всё, беру себя в руки. Как ты учил.
  Она неожиданно засмеялась и стала по стойке смирно:
  - Товарищ офицер!
  Встрепенувшись, Оболеев с лёгким стыдом на неё посмотрел.
  - Прости, Лёша. Заигралась. 'Пошла грудью на амбразуру вместо того, чтобы её обойти'. Наплела про любовь. Всё. Вопросов больше не имею.
  Оборвав себя, она коротко попрощалась с ним, и медленным шагом вышла из комнаты. Оболеев заметил, как она, остановившись у двери, обернулась, а затем, резко отпрянув, закрыла дверь.
  Оболеев продолжал стоять, слегка опустив голову. Когда щёлкнул замок, он повернулся и снова стал смотреть в окно, не переставая при этом слышать назойливый стук часов. Он отметил, что предполагаемый им сотрудник куда-то исчез. Отогнав ненужные мысли, он с радостью подумал о сыне. Он вот-вот должен был войти.
  Он гордился сыном. Если поначалу его смущала некоторая его вялость, то теперь, за последний год, Павел стал гораздо энергичнее и самостоятельнее. Вот и сегодня он, не раздумывая, вскочил и стал убирать упавшие листы. Затем спокойно, не выпячивая себя, приготовил для матери ужин.
  В последний год они особенно сблизились за те редкие встречи, и Оболеев стал ещё тщательней следить за собой, чувствуя своим долгом не обмануть ожидания сына, теперь видевшего в нём свой идеал. Пусть же так и растёт, на примере - в Павле он был уверен. Только бы ему побольше живости...
  Кашлянув, в дверь тихо постучал Павлуша.
  - Не робей, Павел Алексеевич, - Оболеев-старший развернулся и весело посмотрел на сына.
  Павлуша, ненадолго задержавшись у двери, осторожно к нему подошёл, глядя себе под ноги. Оболеев, наклонившись, мягким движением взял его за плечо:
  - Через пятнадцать минут сон. Постель готова?
  - Так точно.
  - Ты ещё не военный, давай проще.
  - Да, готова.
  - Ты снова за столом говорил о Валентине. Ты с ним подружился? Мне нужно знать только это. Больше не рассказывай.
  - Да. Он пригласил меня. На курс авиамоделирования. Я пойду.
  Оболеев с гордостью посмотрел на сына.
  - Авиация, значит? Или всё-таки танки?
  - Авиация.
  - Важный род войск. Но выбирай одно, не распыляйся.
  Павлуша поднял на отца свои большие глаза:
  - Папа, мы останемся здесь? Или снова уедем? Я уже взял у Вали его адрес.
  Оболеев поспешно отвернул взгляд к окну - в фонарном свете мелькали косые линии дождя.
  - Останемся здесь. Теперь - только мои командировки. Слово.
  Обернувшись, он коротко коснулся плеча сына.
  
  Без пяти минут десять Павлуша ушёл к себе.
  Оболеев после его ухода вышел на улицу. Он остановился у подъезда дома и закурил. Осмотревшись, он увидел, как проходившие мимо мальчишки с восхищением бросили на него взгляд. До него донеслись слова: 'Смотрите, краском!'. Оболеев нахмурился и отвернулся.
  Здесь, в Москве, было гораздо спокойней, чем там, где он жил прежде, и потому он вернул свою старую привычку выходить подышать свежим воздухом перед сном. Тем более осенью так вольно дышится.
  Краем глаза он успел оценить обстановку - двор был пуст.
  
  Вернувшись домой и осторожно подойдя к двери комнаты, Оболеев услышал приглушённое эхо двух пульсирующих часов. Оно вернуло прежнее чувство тревоги. Словно перед чертой, отделяющей пространство боя, он распахнул дверь и шагнул в тёмную комнату.
  Из глубины памяти донёсся возглас: 'На Дон. К генералу Алексееву'. Оболеев замер и закрыл глаза.
  Он увидел прокуренную и душную комнату. За окном хлопьями падал снег, возвещая начало зимы семнадцатого года. На столе коптела керосинка, в углу висели часы, тогда им неслышимые, но теперь отдававшие в голове двойным, эхом разливающимся гулом. На столе лежала пожелтевшая, обгорелая с краёв карта Области Войска Донского, над которой склонились офицеры нескольких полков.
  - Ну что, Алексей? Едем вместе? Ты слышал? Крыленко издал приказ: армии больше нет.
  Часы стали ещё громче пульсировать в наступившей тишине. Табачный дым густым облаком окутывал комнату, отводя происходящее от сознания.
  Он тут же представил лица солдат своей роты, их вопрошающий и нахмуренный взгляд. Даже солдатские комитеты Февраля не смогли уничтожить их фронтом спаянное братство.
  - Как скажет рота, - Оболеев ненадолго опустил взгляд, вглядываясь в мокрую жижу, серыми пятнами лежавшую на истоптанном ковре.
  Штабс-капитан Блавацкий зло на него посмотрел:
  - Нашёл кого спрашивать. Наслушались, дурни, большевицкой пропаганды, вот и скажут: 'к большакам'.
  Он поднял на штабс-капитана тяжёлый взгляд:
  - Выслушаю. Что не так - бросим жребий.
  
  Стоя у окна, Оболеев открыл глаза и всмотрелся в жёлтые огни города. Каждое окно теплилось судьбой, маленькой ли, большой, но идущей, как он был убеждён, из выбора тех тысяч офицеров и солдат, который они сделали в ту страшную зиму.
  Теперь Оболеев знал, отчего он сделал свой выбор. Он всегда желал сражаться 'за', а не 'против'. Это был главный принцип его жизни, сформированный ещё на фронтах Великой войны: жить ради чего-то или кого-то, бороться за что-то, а не жить только ради того, чтобы быть против. Жизнь человека, считал он, возведенная на фундаменте 'за', созидательна и широка, когда же в её основе положен принцип 'против' - то мало в ней остаётся места для любви, и потому такой человек никогда не оставит после себя тех дел, которые способны будут вдохновить потомков.
  Это чувство 'за' он улавливал во многих офицерах. Но жизнь, в широком смысле этого слова, оказалась гораздо сложнее любых доводов и, быть может, требовала от него в тот момент отрицания...
  
  Нагнувшись, он мягко коснулся пальцами щеки спавшей Елены. Затем, выпрямившись, подошёл к шкафу, на ходу расстёгивая верхние пуговицы гимнастёрки. Повесив её, он осторожно притронулся к прямоугольнику петлицы.
  Оболеев лёг в постель и закрыл глаза. Уплывающее сознание пронзила брошенная женой фраза: 'Товарищ офицер'. Он долго ворочался, пока не прибегнул к фронтовому рецепту: чтению стихов. После он крепко уснул.
  
  V
  Оболеев проснулся и с тревогой взглянул на карманные часы, лежавшие на тумбочке-чемодане. Шесть утра.
  Неслышно встав с постели, он снял с плечиков гимнастёрку и тихо вышел из комнаты, медленно затворив за собой дверь.
  До подъёма Павлуши оставался час. Восход ещё не настал, и Оболеев в ночной темноте подошёл к окну, предусмотрительно держа от него дистанцию. Он вздрогнул - мужчина, предполагаемый им сотрудник, снова был на месте. Он сидел полубоком на краю лавки и смотрел в сторону его дома.
  Оболеева ещё больше поразило его странное поведение - он сидел в кругу фонаря, даже не стараясь скрыться в тени.
  В ту же минуту само собой пришло решение довершить то, что им было давно начато. Он подошёл к одной из стопок книг в шкафу и ощупью нашёл тетрадь. Тусклый отблеск фонаря высветил надпись: 'Тетрадь бойца РККА'. Вложив её в гимнастёрку - Елена или Павлуша могли войти в любой момент - он взял со столика одеколон и направился в уборную.
  Закрыв за собой на щеколду дверь, Оболеев сел на край ванны и достал изорванную тетрадь. Тетрадью её можно было назвать лишь условно - в выцветшую обложку было вложено всего несколько листов.
  Первая страница - с дореформенным правописанием - была озаглавлена: 'Краткiя св;д;нiя объ офицерств;', Здравница имени Императрицы Марiи Феодоровны, Ялта, 1916-1917 гг.'. Сверху более поздняя помета синим карандашом - 'для сына'. Ниже заглавие: 'Начало. Первый день въ училищ;'.
  Оболеев решительно поднялся и открыл фрамугу: в уборную потекла тонкая струя воздуха. Смочив пальцы о воду, он увлажнил по краям лист. Затем достал из кармана коробок, зажёг спичку и поднёс к листу, который он держал над раковиной - бумага стала медленно тлеть. Лёгкий дым потянулся к распахнутому оконцу.
  Тогда, в ялтинской палате, когда в позднюю осень под его окном точно так же шёл дым от тлеющих листьев, он строго разбирал свой первый день в стенах Алексеевского пехотного училища. Получив серьёзное ранение в ногу и долго не имея возможности ходить, он быстро нашёл себе дело, начав писать военные мемуары.
  Тёплая крымская осень манила его из окна. Заросли акаций и кипарисов рядом с деревьями можжевельника виделись ему, после сурового севера, чудесной картиной, которую он с тоскующим умилением наблюдал, неловко повернув голову в сторону задней стены.
  Его ногу спасли, и спустя несколько месяцев, после ряда прошений, он вновь попал на фронт. Мемуары были заброшены, но отдельные записи чудом уцелели. Уже после, в начале двадцатых годов, он их дополнил заметками для ещё не родившегося сына.
  Лист потух. И вдруг ему до боли захотелось взять карандаш и записать утраченное. Но он теперь должен был нести его в себе. Быть может, он ещё расскажет об этом сыну... Но разве так важно слово? Важно то, какую цену он будет ему придавать.
  Оболеев смыл в раковину пепел и обгорелый кончик листа. Закрыв кран и сев на край ванны, он опять услышал мерные звуки - в этот раз капала вода. Оболеев взял тряпку и положил на дно раковины, дав себе слово этим же вечером починить кран.
  Открыв тетрадь и достав из неё новый для сожжения лист, он сразу же увидел на нём замаранные строки. Это были строки стихотворения, которое он помнил наизусть.
  Оно принадлежало Великому князю Константину Константиновичу, писавшему под романтичным псевдонимом К. Р. Когда-то он был одним из его кумиров. Оболеев про себя произнёс давно затёртые строки:
  
  Наш полк! Заветное, чарующее слово
  Для тех, кто смолоду и всей душой в строю.
  Другим оно старо, для нас - все так же ново
  И знаменует нам и братство, и семью.
  
  ;Полк учит нас терпеть безропотно лишенья
  И жертвовать собой в пылу святого рвенья.
  Все благородное: отвага, доблесть, долг,
  
  ;Лихая удаль, честь, любовь к отчизне славной,
  К великому Царю и вере православной
  В едином слове том сливается: наш полк!
  
  Они неожиданно взволновали его. Опыт жизни уступил место чувствам, и сами собой перед ним возникли картины его учёбы в юнкерском училище.
  Удивительно, но теперь самым счастливым временем он считал не только эту пору учёбы, не только пору юности, но и первые годы Великой войны. Теперь и они забрезжили в нем тёплым светом. Но лучшие годы неизменно принадлежали Алексеевскому училищу, в первый день в котором он, двадцатилетний Алексей Оболеев, от природы красивый и ладно сложенный, был определён в первую роту Его Высочества.
  Жизнь тогда с любезной щедростью расстилалась перед ним, и он с нетерпением ждал, когда она предоставит ему возможность совершить великие подвиги, и в награду за них одарит его славой и любовью.
  Из глубины памяти донеслась первая услышанная в училище фраза:
  - Здравствуйте, господа!
  И он невольно очутился там, в так называемых 'Красных казармах', располагавшихся на окраине старой Москвы.
  ***
  - Здравия желаю, Ваше благородие!
  Ротный командир 1-й роты Его Высочества капитан Фриде держал вступительное слово перед новобранцами своей роты, среди которых вытянувшись в струну стоял Алексей Оболеев.
  - С первого дня помните о том, что вы будущие офицеры, воспитатели солдат, носители традиционного духа Отечества! И отныне вы должны неустанно поддерживать в себе чувство человеческого достоинства, без которых немыслим офицер. Однако путь к его становлению вам предстоит трудный. Предупреждаю - очень трудный! Вас ждёт суровая дисциплина, и отныне от вас потребуется напряжение всех ваших сил и способностей. Готовьте себя к тяжким испытаниям, и с Божьей помощи их преодолевайте. И никогда не забывайте о том, что с честью преодолев их, вы станете офицерами, русскими офицерами!
  Оболеев с нескрываемым восхищением смотрел на командира своей роты. Да, именно поэтому он избрал этот путь!
  Он воспринимал военное училище как школу мужества, которая делала из юношей настоящих мужчин, офицеров. И он, впервые стоя в строю своей роты, уже представлял себя в офицерском мундире, в окружении всеобщего почитания, помимо подвигов, пленившим всех своими изящными, выверенными и уверенными движениями, какими обладал так сразу полюбившейся Оболееву гвардии-капитан.
  Да, он мечтал преодолевать трудности и испытания, и преодолев их, стать доблестным офицером, дабы не посрамить имя отца, героя Русско-турецкой войны, начавшего свой путь рядовым 2-го разряда в Лейб-гвардии Уланского полка. Уже через год начался его военный путь: Болгария, Балканы... Войну он закончил с Георгиевским крестом в чине корнета, давшим ему личное дворянство.
  Оболееву теперь казалось, что по манерам и речи был он почти не отличим от встреченных им офицеров, до и во время войны, многие из которых были потомственными дворянами.
  Его старший брат - Александр Оболеев - также избрал военный путь. Как раз во время его поступления в училище он был определён в армейскую кавалерию в чине корнета.
  Это он ему внушил, что военная служба есть единственный достойный род деятельности для мужчины, и что критерий такой деятельности - то уважение и почитание, которое должно окружать человека по роду его службы. Оболеев-младший стремился к тому же, и уже тогда смог рассудить, что этого почитания крайне трудно было добиться человеку гражданскому, и намного проще было достигнуть человеку военному.
  - Правое плечо вперед. Шагом - марш! - раздался раскатистый голос командира.
  Оболеев молниеносно выполнил команду, с радостью ощущая лёгкость и пластичность своего тела. Его роту повели в столовую, которая представляла собой величественное помещение с высокими потолками, разделенное на две половины с помощью арки. Оболеева поразила торжественность обстановки и та почтительность, с которой к ним, юнцам, 'шпакам', ещё не принявшим присягу, обращались.
  Ему нравилось то единение, та добровольная общность, которая здесь ощущалась с первых же минут: как они единым целым выполняли команды, как стройными колоннами шли, как все, прочитав про себя молитву, принимались за трапезу. Он ощущал себя принадлежащим этому целому, когда все совершают единые действия, подчинённые общему делу, и потому он, и - он был убежден - все остальные, начинали относиться друг к другу с заведомым расположением. В других они видели отражение себя, и потому единый строй мыслей и чувств, помимо единой службы, должен был скрепить их настоящим товариществом, тем мужским братством, которое проходит через всю жизнь и претерпевает любые невзгоды. Так он думал тогда.
  После трапезы они вновь по команде выстроились и пошли колонной на второй этаж в спальню своей роты, представшей перед его глазами тем же гармоничным сочетанием величественности помещения и скромности его обстановки. Там их разбили по полуроты, затем на взводы и отделения.
  После же их, юнкеров младшего курса, познакомили с юнкерами старшего курса, 'дядьками', которых они должны были беспрекословно слушаться и выполнять все их команды. Вскорости к каждому был приставлен свой 'дядька'.
  К Оболееву, с его открытым и приятным, располагавшим к себе лицом тут же, после всех церемоний, после чтения распорядка училища, подошёл 'дядька':
  - Ваше имя и фамилия, господин юнкер.
  - Алексей Оболеев, господин юнкер старшего класса!
  - Как вы должны обращаться к юнкерам старшего класса?
  - Не могу знать, господин юнкер старшего класса!
  - Вы не знаете как обращаться, и потому придумали своё обращение?
  - Так точно, господин юнкер старшего класса!
  'Дядька' довольно улыбнулся:
  - Запомните, обращаться ко мне вы должны 'господин старший'. Усвоили, юнкер Оболеев?
  - Так точно, господин старший!
  'Дядька' прищурился:
  - Тогда ответьте мне, что есть солдат?
  - Солдат есть слуга Царю и Отечеству, - тут же ответил Оболеев, вспоминая слышанную им фразу.
  - Неверно, юнкер Оболеев. Солдат есть слуга Царю и Отечеству, - сделав паузу, 'дядька' поучительно продолжил, - и должен защищать их, не жалея живота своего, от врагов внешних и внутренних. Повторите!
  Оболеев в точности и без запинки повторил фразу.
  - На сегодня всё, юнкер Оболеев. С завтрашнего дня мы с вами начнём куда более основательную подготовку. Сегодня же у нас было вступительное занятие и потому, в виде исключения, я не буду накладывать на вас взыскания за ваши ошибки.
  Сказав это, 'дядька' круто повернулся и, щеголяя перед 'шпаками' своими выверенными движениями, направился в сторону спальни юнкеров старшего курса.
  Оболеев, только сейчас ощутив волнение, понял, что сдал свой первый экзамен в стенах училища, пусть и шутливый. Он не растерялся, не показал на своём лице замешательства и волнения. И в дальнейшем, выполняя приказания и ежедневно экзаменуясь 'господами старшими' в любое время суток и в любом помещении, он тогда не находил ничего дурного в том, что называли 'цуком' - беспрекословном подчинении младших юнкеров старшим, которым особенно 'славилось' Николаевское кавалерийское училище.
  Однако тогда, в Ялте, Оболеев признавал себе, что хотя оно проводилось и без явного унижения их достоинства (но слабых оно, тем не менее, подавляло), и развивало в младших юнкерах, помимо привычки слушаться старших, находчивость и сообразительность, а в старших юнкерах развивало силу и уверенность в себе, оно также развивало в них и чёрствость, и солдатскую грубость.
  Оболеев укладывался спать после первого дня пребывания в стенах училища. Он с гордостью подумал о том, что принадлежит к привилегированной группе лучшей людей, служащих Государю и Отечеству, и тут же, перебирая впечатления этого дня, дал себе зарок приложить все свои таланты, всю свою волю на то, чтобы стать лучшим, или, по крайней мере, одним из лучших воспитанников. Трудности, о которых их, будущих юнкеров-алексеевцев, предупреждали, ему таковыми не представлялись. Они воспринимались им как испытание, которое он, из долга перед собой, должен был пройти, и без которого любые жизненные награды казались бы ему незаслуженными.
  К тому же ему нравилась дисциплина, к которой он был приучен ещё с раннего детства отцом и монастырской жизнью (кратким и самым загадочным периодом его жизни), а также поддерживаемая ей бодрость духа, которая с первых шагов ощущалась здесь, в его училище.
  Да, его ждали и разочарования в товарищах своих, и изматывающие строевые занятия, и встречи с офицерами, которые нисколько не оправдывали своего звания, но общий дух юнкерского братства они нисколько не затеняли, а скорее наоборот, бросая рядом свою тень, придавали ему ещё больше света.
  ***
  Оболеев, сидя на краю ванны, встрепенулся. Начатое нужно было довести до конца. Ведь в руках у него была последняя улика.
  Он перевернул измятый лист: там уже не было вымаранных строк, а был выписан краткий перечень правил юного офицера. Вверху, рядом с одним из них, Оболеев увидел три раза подчёркнутое карандашом слово: 'Отчисление'.
  Теперь он с лёгкой иронией смотрел на эти 'правила', но воспоминание о том дне, когда друг спас его от исключения из училища накануне присяги, было для него свято.
  Второй лист стал так же тлеть, как и первый. Облако белого дыма поплыло к оконцу, унося с собой зримый образ стираемого огнём слова, которое отзывалось в Оболееве и радостью, и неизжитой болью.
  ***
  - Алексей, ты как себя чувствуешь?
  Михаил, или Мишка, лучший друг детства, которого, к большой радости обоих, также определили в первую роту, лежал рядом на кровати, и невидящими глазами глядел в потолок.
  - Порядок. На самом деле, всё не так страшно. Тяжело в учении, легко в бою. Ничего, мы скоро привыкнем, и нам станет намного легче.
  Оболеев хотел произнести возвышенные слова об испытании судьбы и о стойкости духа, но удержался, боясь, что этим может затронуть честь друга. Мишка тяжело вздохнул.
  - Что же они так придираются к нам, до мелочей. Надо же постепенно ко всему идти. Будят каждую ночь, на каждом углу допытывают. И не дай Бог замешкаешься. И так по многу раз за день. Им бы только поизмываться! Эх, кто ж знал, что нас такие мучения ждут...
  Их жизнь, действительно, требовала от них постоянной внимательности и собранности, бодрости и выносливости, а также хорошей памяти и цепкого, быстрого ума.
  После звуков трубы горниста и крика дневального: 'Вставайте, господа!' им даровалось пятнадцать минут на то, чтобы окончательно проснуться, и в шесть утра начинались испытания. Утренняя проверка их внешнего вида, очень взыскательная, когда осматривалась едва ли не каждая пуговица, после чая - утомительные строевые занятия до двенадцати часов, а после завтрака лекции, на которых они обязаны были вести записи и желательно сразу запоминать, ибо многие попадали 'под винтовку' и не имели возможности в обеденные часы отдыха учить лекции и зубрить уставы.
  Далее, с семнадцати часов и до самого вечера вновь шли строевые занятия, которые затем включали в себя танцы и любимые многими уроки верховой езды. Кадетам, бывшим здесь в большинстве, было легче привыкнуть к такой жизни, чем 'реалистам', к которым относился Мишка. Оболеева же, по строгости домашнего воспитания, условно можно было отнести к кадетам.
  Однако всем было чрезвычайно трудно в эти первые месяцы, и никому ни при каких обстоятельствах не давалось поблажек.
  - Запомните, господа, алексеевец идёт до тех пор, пока у него есть силы идти. А затем проходит в два раза больше! Когда вам кажется, что у вас нет больше сил, твёрдо помните о том, что вы сможете сделать по крайней мере столько же, сколько уже сделали.
  Это говорил кумир всех юнкеров командир роты капитан Ткачук, будущий герой Великой войны.
  Однако никакие слова поддержки не находили отклика в Мишке. Дух его был сломлен, и он мрачнел с каждым днём. И окрики начальников ему казались грубыми, и экзаменовка со стороны 'дядек' ему казалась унизительной и бессмысленной.
  Николай, грубый и упрямый парень, кровать которого располагалась рядом, резко повернул к нему голову:
  - А ну, хорош страдать! Подумай над тем, что нас ждёт. Мы будем воспитывать солдат!
  - Чтобы на них отдуваться за наши мучения?
  - Ну всё, хватит ныть! Разве тебе неясно, что это сделано, чтобы избавиться от слабых. Их не жалко.
  Оболеев повернул голову, ожидая стычки - уж очень грубо разговаривал неотёсанный Колька. Был от богатырского телосложения, и Оболеев, глядя на его неказистые манеры, решил за ним понаблюдать, гадая, сможет ли юнкерское училище сделать из него офицера с учтивыми манерами, с выверенными движениями, и во всём контролирующим своё поведение. Пока что ему казалось это маловероятным.
  Мишка не захотел вступать в конфликт и замолчал.
  Оболеев с горечью посмотрел на своего друга. Нет, ему так не хватало волевого характера и жизненных сил! Потому он и пасовал перед трудностями жизни. Оболеев, с ранних лет взявший на себя роль воспитателя и руководителя друга, ещё раз попытался его ободрить:
  - Ты сильный, ты справишься! Разве не есть самое большое счастье, когда ты добиваешься того, чего от тебя не ждут? Я вижу, я знаю тебя - ты преодолеешь трудности!
  Но он этого не видел, и поначалу жалел, а уже потом злился на друга.
  - Давай же, разозлись наконец! Злость даёт силу.
  Но вот всё повторялось снова, и он сквозь сон слышал, как поднимали с постели его друга из-за постоянных изъянов, вроде плохо сложенной перед сном одежды. Оболеев стал контролировать порядок у кровати друга, но Мишка вновь находил то, в чём можно было провиниться перед старшими. Такая, казалось бы, маловажная черта в его друге, как невнимательность, уж очень дорого обходилась ему здесь, в училище.
  Оболеев, наблюдательный с раннего детства, уже в первый месяц усвоил уроки о том, как значительны даже самые мелкие недостатки в поведении и в характере военного в офицерской среде, и как дорого стоят его необдуманные слова, его сплетни. И потому он быстро стал подвергать себя строгому внешнему, а после и внутреннему взысканию. Подобной строгости к себе в Мишке он не наблюдал.
  
  - А ты, я гляжу, стал нянькой у Мишеньки? Не дело это, каждый юнкер должен отвечать за себя сам.
  Николай, с привычным для него сочетанием грубости и рассудительности как в словах, так и в манерах, стоял перед Оболеевым. Они находились вдали от чужих глаз, сокрытые тренировочным забором, что стоял в гимнастическом 'городке'. Было раннее воскресное утро, и омытые осенним дождём корпуса мрачно ютились под хмурью всклоченных туч.
  - А тебе что за дело?! - тут же обозлился Оболеев, давно копивший в себе к нему неприязнь.
  - Не дело это, - упрямо повторил Николай.
  - Кто тебе дал право вмешиваться в нашу дружбу? И вообще в жизнь Михаила?
  Николай исподлобья на него смотрел:
  - Не место Михаилу в нашей роте. Я говорил с ним - он принял решение покинуть училище. Не нужно его отговаривать.
  Оболеева захватило необъяснимое бешенство - редкие вспышки в его жизни, когда он с крайним трудом контролировал себя.
  - Что? Ты заставил его принять такое решение?! Да Мишка ведь... Мы вместе будем! Он такой...
  Николай не отвёл взгляда:
  - Он взялся не за своё дело.
  - Да как ты смеешь!..
  От обиды Оболеев захлебнулся негодованием и, молниеносно вскинув левую руку, нанёс удар в бровь обидчику.
  Николай качнулся и сел в мокрый песок. Тонкая струйка крови потекла по щеке; он прижал ладонью рассечённую бровь. Стало слышно, как с брусьев капала вода.
  Оболеев стоял, сжав кулаки, чувствуя, как бьётся в висках кровь. Николай поднял на него взгляд - упрямый и злой.
  - Лёшка, что случилось?
  По пустому плацу бежал откуда-то появившийся Мишка. Он остановился и непонимающе оглядел открывшуюся перед ним картину.
  Оболеев глухо произнёс:
  - Он говорил какие-то глупости, будто заставил тебя покинуть училище. Какой вздор!
  Мишка перевёл взгляд со сжатого кулака Оболеева на испачканные кровью лицо Николая. Он опустил глаза.
  В эту же секунду тишину разрубил быстрый топот: ещё кто-то бежал по мокрому щебню.
  - Что здесь происходит?! - донёсся гневный голос, - Учинили драку? Какой позор! Это отчисление! И это алексеевцы?!
  Поручик Волошин, их взводный офицер, стремительно приближался. Николай тут же вскочил, и, поправляя фуражку, вместе с Оболеевым и Михаилом отдал ему честь.
  Поручик Волошин был одним из нелюбимых начальников у юнкеров. Был он до крайности вспыльчив и криклив, и, казалось, только и выискивал тех, кто недостаточно хорошо отдаст или вовсе забудет отдать ему честь.
  На втором курсе произошла одна забавная история с его участием, быть может, и выдуманная. Однажды он набросился на одного из юнкеров, небрежно его поприветствовавшего. После громкого распекания и слов: 'Только не говорите мне, что вы не знали, как нужно приветствовать лиц начальствующего состава!', юнкер, пунцовый от негодования, ему тихо, но отчётливо ответил: 'Знаю, но ведь юнкер обязан приветствовать лиц, а вы лишь зад начальствующего состава'. К всеобщему удивлению, посмевший нахамить командиру юнкер отделался лишь гауптвахтой и месяцем без увольнений.
  Поручик Волошин стоял перед ними, и только теперь Оболеев понял, что дело для него может закончиться исключением. Волошин зыркнул быстрым и цепким взглядом.
  - Что было? Кто ударил? - он на миг задержал глаза на покрасневших костяшках Оболеева, затем перевёл взгляд на бровь Петриченко.
  - Разрешите доложить, господин поручик? - Мишка шагнул вперёд.
  - Доложите по порядку!
  - Это я ударил юнкера Петриченко.
  Поручик Волошин коротко кивнул и повернулся к Николаю:
  - Докладывайте вы, юнкер Петриченко.
  У Николая Петриченко продолжала течь кровь из рассеченной брови, но он делал вид, что этого не замечает.
  - Я имел неосторожность неосмотрительно выразиться в отношении господина юнкера, а он имел неосторожность не сдержаться.
  - Так-так. А что же здесь делает юнкер Оболеев, юнкер Петриченко?
  - По-видимому, он услышал звуки моего падения и прибежал сюда.
  - Какие ещё звуки?
  - Я имел неосторожность громко упасть.
  На лицах Оболеева и Мишки невольно дрогнула улыбка - и тут же погасла.
  - Так, - сухо произнёс Волошин. - Случай серьёзный. На разбор к дежурному по батальону - шагом - марш!
  Пропустив Оболеева и Мишку вперёд, он достал чистый платок и подал его Николаю:
  - Платок приложите, юнкер Петриченко. В лазарет - после доклада дежурному.
  Оболеев, понура идя за Мишкой, расслышал эти слова.
  
  Теперь он смотрел уже новыми глазами на случившееся. Поручик Волошин знал, не мог не знать, что бил именно он, Оболеев. Он поймал его взгляд на костяшках своих рук. Но он ничего не сказал и не выдал. Видимо, Волошин опытным взглядом видел, что Мишка 'не тянет' и что он не сможет продолжить учёбу в училище. Побои были на виду, и виновника не могли не отчислить.
  Теперь Оболеев понимал, что поручик Волошин был исполнительным и честным офицером. Единственное, что о нём знали юнкера, это то, что все его сыновья избрали военную службу.
  А Мишка был отчислен, но так, что это отчисление не затронуло его гордость, а напротив, принимало ореол благородного поступка перед глазами товарищей. Оно таким и было. Быть может, Мишке и вправду нечего было терять, однако он быстро сориентировался и взял всё на себя, понимая, что его будут ждать неприятные разбирательства.
  
  Алексей Оболеев стоял понурый у ворот училища, слегка щурясь от высвободившегося света из заволоки сизых туч:
  - Мишка, ты не унывай. Это всё случилось из-за меня. Хочешь, я тоже уйду, и мы вместе поступим снова? У тебя нет на это запрета, и у меня не будет!
  - Нет, Лёшка, я пойду в медицинский. Может, там меня будет ждать удача.
  - И как же мы будем? Что будет с нашей дружбой?.. Я здесь, а ты там...
  - Ничего, сладится, - убеждённо ответил обыкновенно сомневающийся Мишка.
  
  Да, таким его помнил Оболеев. Спокойным, простым, чрезвычайно скромным. Его характер препятствовал развитию его талантов, а они у него были. Он писал стихи, однако никому их не показывал. Он был призван в армию в 1916 году в качестве зауряд-врача. Там он, быть может и вправду неся на себе печать отверженности счастью и удачи, через несколько месяцев попал под минный обстрел, и ему ампутировали ногу. В лазарете, по выздоровлению и направлению в тыл, он написал письмо девушке, своей первой и единственной любви, в нём уверяя её в том, что он её разлюбил. В письме этом он и оставил своё единственное известное другим стихотворение. Кажется, Оболеев остался последним, кто его знал:
  
  Милая, как много теплоты
  Осталось в памяти моей
  Когда от жизни я устану
  Беречь ее не перестану
  Пусть хватит сил, пусть хватит сил...
  
  Милая, как много важных слов
  Сказать тебе я не успел
  Их за меня другие скажут
  А жизнь за всё меня накажет
  Но ты прости меня, прости...
  
  Милая, прошедших дней
  Нам не вернуть уж никогда
  И пусть любовь давно погасла
  И пусть мы встретились напрасно
  Не забывай меня, не забывай...
  
  Так же незаметно он покинул этот мир. Он пропал без вести в годы Гражданской войны. Говорят, что он умер от тифа. А ещё говорят, что у него при себе был целый сборник стихов, но они исчезли вместе с ним в те страшные годы. Одно слово, один поступок, одно стихотворение. Разве это мало для того, чтобы почтить его память?
  
  VI
  Оболеев блеснувшими глазами оглядел уборную. Как же долго он не вспоминал о друге... Свечку о нём уже не поставишь, а вспоминать без какого-либо поступка или таинства - малодушно.
  'Иных уж нет, а те далече' - Оболеев тяжело вздохнул, отогнав вслед нахлынувшие мысли о брате, белом офицере, жившим, по слухам десятилетней давности, во Франции.
  Он достал из тетради последние два листа и вложил пустую обложку под гимнастёрку. На одном из них было окончание его ялтинских мемуаров, испещрённое карандашными заметками для сына. Это были афоризмы, многие из которых были им сложены ещё в юности. Они были переписаны из давно сожжённых дневников:
  'Живи 'за', а не 'против''
  'Промолчи, когда труднее всего промолчать'
  'Не держи обиды'
  и другие.
  Между ними - продолжение его воспоминаний об училище и первые строки о начале Великой войны. На этих страницах он тогда и закончил, после выздоровления выехав в революционный Петроград.
  Пробежав глазами первую страницу, он удивился тому, сколь не сходны были те его взгляды нынешним, и сколь далеки от него прошлые чувства. Словно эти строки выводила чужая рука:
  'Въ своей сути зд;сь чувствовались точно такiе же полу-уголовныя порядки, какiе были и за воротами училища. Это: абсолютное непрiятiе фискальства; недов;рчивое отношенiе къ начальству; отторженiе отъ всякаго, кто попробует къ нему подладиться; пренебрежительное отношенiе къ тому, кто пытался представить себя не такимъ, каковъ есть; негласное требованiе безропотнаго перенесенiя любыхъ трудностей и изд;вательствъ. Посл;дняго, признаться, было немного.
  Однако как бывшiй юнкеръ признаю, что на эти нравы, примитивныя, но во многомъ справедливыя, привитыя всемъ съ ранняго д;тства, зд;сь накладывались и другiя, бол;е высокiя понятiя.
  Некiй духъ церемонiальности, нын; мн; претившiй, господствовалъ здесь. Не было среди юнкеровъ моей роты ни похабныхъ рассказовъ о своихъ похожденiяхъ, ни грязныхъ анекдотовъ, либо говорились подобныя вольности въ весьма мягкихъ краскахъ.
  Это всё противор;чило нравамъ окружавшаго меня юношества, тому развращенiю, которому подвергались многiе 'реалисты'. Училище... [строки испачканы]
  Нын; мы кровью расплачиваемся за ошибки прошлаго. Несомн;нно, вина лежитъ и на насъ. Война вскрыла существенныя изъяны какъ въ нашей подготовк;, такъ и въ нашемъ воспитанiи. Но намъ важно не только искупленiе за наши гр;хи, но и поб;да...'.
  
  Не став читать следующую страницу, Оболеев чиркнул спичкой - но тут же погасил лист, вспомнив, что он его не смочил. Когда он дотлел, Оболеев взял последний лист. На нём - приклеенная фотография с лаконичной подписью под ней: 'Съ Иваномъ. Посл; присяги. 1913 годъ'.
  С неё на него смотрели два юноши в юнкерской форме. Взгляд одного из них был открыт, наивен и простодушно-доверчив. Это был он, Лёша Оболеев. Тогда, в фотоателье, как он помнил, ему хотелось казаться взрослее, солиднее, как и подобает будущему офицеру. Но на фотографии он ясно улыбался - казалось, усилием воли сдерживая готовую вот-вот явить себя на лице широкую улыбку.
  Второй взгляд был куда более серьёзен и строг, даже хмур. Это был Иван, Ванька Ирсанов - неизменный друг по училищу, а в дальнейшем во фронтовых письмах, до самой своей гибели в 1915 году. По этой фотографии никто бы не поверил, что в жизни он был куда ещё больше балагуром, чем он, Алексей.
  Оболеев аккуратно отклеил фотографию и положил её в карман. Если бы на ней был только он, то он бы её не задумываясь сжёг, как это сделал когда-то с альбомом. Но стереть память об Иване он не смел - слишком трагична была его смерть. А улика неопасна - там, где следует, и так знают и о его юнкерском прошлом, и о его активном участии в 'империалистической войне' в чине поручика, а затем штабс-капитана. Важно лишь не хранить её как нечто спрятанное, как он необдуманно прятал бумаги в тетраде 'бойца РККА', а хранить как что-то забытое, случайно оброненное.
  Последний лист занялся по кромке и медленно истлел. Оболеев собрал влажной тряпкой пепел, ополоснул раковину. Побрызгав одеколоном в ванной, он закурил, чтобы окончательно сбить запах горелой бумаги. Других вещей, компрометирующих его, помимо фотографии, в доме не осталось.
  Вскоре он вышел из уборной и не подходя близко к окну, взглянул наружу. Мужчина, предполагаемый сотрудник, всё так же сидел на лавке. Он устало держал потухшую сигарету, глядя перед собой в одну точку. Как раз в тот момент, когда Оболеев хотел отойти от окна, к мужчине подошли милиционеры. Один из них достал из нагрудного кармана синюю книжицу, и они стали о чём-то говорить.
  Нахмурившись, Оболеев стал внимательно наблюдать за ними. Как будто спокойно беседуя, милиционеры незаметно обступили мужчину с двух сторон. Оболеев знал, что случится. Действительно, спустя несколько секунд милиционеры схватили мужчину и рывком подняли с лавки. Как только они его повели по двору, из подъезда выбежала женщина в наспех накинутом платке. Подбежав, она отчаянно вцепилась мужчине в рукав. Послышался крик: 'Паша...', - и тут же оборвался: женщину грубо оттолкнули.
  Оболеев взволнованно шагнул к окну. Милиционеры, ведшие мужчину, быстро отдалялись, а женщина, прижав пальцы к губам, побежала в подъезд.
  Тяжело вздохнув, Оболеев посмотрел на часы - до подъема Павлуши оставалось десять минут. Наконец, он спрятал часы в шкаф и накрыл их пледом. Тревожное эхо исчезло.
  Подойдя к книжным полкам, он достал из гимнастёрки фотографию и, прежде чем вложить её между книг, ещё раз взглянул на неё.
  - Лёша?
  Одним движением кисти он вложил фотографию под складки одежды и медленно развернулся.
  - Доброе утро, Лена. Как спалось?
  Она взволнованно на него смотрела.
  - Доброе утро. Прости, я заметила, что ты давно встал. Тебя не было... Здесь тоже. Ты был в уборной?
  - Да.
  - Что-то случилось?
  - За окном кричали. Всё закончилось: милиция кого-то забрала.
  Прижав к себе руки, Елена подошла ближе, глядя на него просящим взглядом: будто вчерашний разговор не закончился.
  - Знаешь, так хочется тепла...
  - Осень. Почти все листья опали.
  - Я не о том... Почему ты так холоден со мной?
  Она нервно прикусила губу. Оболеев взял её за руку.
  - Лена... Это не так.
  - Я всё понимаю. Такой уж я человек. Никаких ко мне чувств.
  - Не надо так.
  Он поцеловал её руку и пальцем смахнул блеснувшую у краешка глаза слезу.
  - Ты для меня... родная.
  Елена посмотрела на него просветлевшим взглядом:
  - И снова не говоришь... То, что хотела услышать.
  - Это не говорят. Не говорят прямо.
  - Ну и пусть не говорят. У нас своё. Но если нет чувств...
  Она встрепенулась, услышав, как Павлуша вышел из комнаты. Отвернув голову, она поздоровалась с сыном и торопливо ушла. Оболеев весело подмигнул ему.
  - Доброе утро, папа.
  - Доброе утро, Павел. Молодец, выглядишь бодро. Взял гантели?
  Когда Павлуша убежал, он подошёл к книжной полке и достал фотографию. Восходящее солнце бросило на неё лучи света. Послышалось пение снегиря. Оболеев только сейчас подумал о том, что эта фотография была сделана в день присяги. То есть в сегодняшний день... Только по старому календарю.
  Павлуша вышел с гантелями и приступил к зарядке. Оболеев хотел было поправить сына, но тут же оборвал себя - эти мелочные придирки могли теперь затронуть его волю и достоинство.
  Он ушёл на кухню и начал готовить завтрак. Но только он разжёг на плите огонь, как послышались лёгкие шаги. Скрипнула половица рядом и у самого уха робким шелестом прозвучало тёплое дыхание, а следом шёпот: 'люблю'.
  Оболеев закрыл глаза. Но Елена, положив ему голову на плечо, не увидела этого жеста. Счастливо вздохнув, она развернулась и ушла.
  
  - Да-да, благодарю вас. Нет, заходить не буду - дела.
  Вечером этого дня Павлогин стоял в прихожей Оболеевых. За окном уныло барабанил дождь. Вечерние сумерки окутали неосвещённые комнаты. С зонта Павлогина падали капли, и он, приоткрыв дверь, выставил его за порог.
  Из открытой двери послышался чей-то голос. Он грустно пел старый романс. Оболеев и Павлогин замолчали, о чём-то задумавшись или, быть может, вместе вслушиваясь в певшиеся немудрствующие, трогательно-простые слова. Но тут кто-то громко включил радио. Голос смолк.
  - Что ж, Герман, приходите ещё к нам, - наконец заговорил Оболеев, глядя на Павлогина, нервно перебиравшего в руках часы.
  - Знаете, - Герман Андреевич потупил взгляд, - вы были правы насчёт той ситуации. Я об этом тогда не подумал. Глупость. Если рисковать, то с умом.
  - Не стоит это обсуждать. Главное: берегите себя.
  Оболеев заметил, что Павлогин хотел сказать ему что-то, но не решался.
  - Может, всё-таки зайдёте? Дождь.
  - Нет-нет, я домой. Сегодня ведь особенный день.
  Оболеев с едва заметным удивлением на него посмотрел.
  - День рождения у супруги, Алексей Викторович, - и, встряхнув зонтом, Павлогин зло выпалил, - Вот и нет её дома!
  - На работе празднует. Скоро придёт.
  - И на работе нет. Ходил. Вот и решил заглянуть к вам.
  - Вы спрашивали?
  - Ушла раньше - сказали. И уехала в другую сторону - шепнула там одна мне. Ладно... Я пойду. Ещё раз извините за беспокойство.
  Подняв было руку, словно намереваясь похлопать Павлогина по плечу, Оболеев тут же её опустил.
  - Не падайте духом, Герман Андреевич. Всё будет как должно. Она скоро придёт. Если что - немедленно приходите или шлите телеграмму.
  После крепкого рукопожатия они молча распрощались.
  Оболеев, по привычке подошёл к окну, неизменно держа от него дистанцию. Он увидел, как нескладный, 'тяжёлый', но почему-то ему симпатичный Павлогин своим быстрым шагом удалялся по улице. В этот раз в его походке было что-то жалкое.
  
  Дождавшись, когда Лена и Павлуша лягут спать, Оболеев закрыл дверь и подошёл к книжному шкафу. Оглянувшись, он скрытным движением вынул фотографию, но, даже не посмотрев, тотчас убрал, дав себе слово больше её не касаться.
  Лёжа в постели, он подумал о том, что сегодня и у него особенный день - ровно двадцать один год назад он принял присягу. А ведь вышло так, что именно в этот день он сжёг последние приметы той жизни. Тогда, в Ялте, он тоже её вспоминал. Но не ценил, не берёг её...
  Елена повернулась во сне, и Оболеев нежно её обнял. Долго глядя на неё, он принял решение распрощаться с воспоминаниями.
  Но только он закрыл глаза, как тут же мысленно унёсся в тот день, который теперь мог отпраздновать лишь молча.
  ***
  5 октября по старому стилю юнкера младших классов, научившись отдавать честь и усвоив основы офицерской выправки, приводились к присяге. Как любо было теперь на них смотреть! Оболеев живо помнил, как на протяжении двух месяцев в них вбивались простые истины основ офицерской выправки.
  - Всегда бодрый взгляд, прямая голова!
  - Не смотреть под ноги!
  - Не ходить с задранной головой, не выставлять подбородок! Вам, господин Крылов, я скоро начну ставить шкалик на голову во время ваших движений, так как вы продолжаете всё так же безобразно горбиться!
  - Распрямите плечи, грудь вперёд! И шаг, шаг! Ходите легко, не вваливайте вес в ногу, на которую ступаете. Движения быстрые, но несуетливые. Господин Крылов, неверно!
  Оболеев помнил, что больше половины 'шпаков' накопили тогда по месяцу и по два месяца без отпускных в качестве наказания. А юнкер Крылов, известный 'двоечник' третьей роты, накопил аж четыре месяца без отпускных, чем удивил даже начальство.
  Но все юнкера, и даже юнкер Крылов, были в итоге приведены к подобающему виду, когда можно было выйти в город и не посрамить при этом звание 'алексеевца'.
  И вот, почти четыреста человек (включая юнкеров старшего курса) в двух-взводных колоннах стояли на манеже в торжественной обстановке и с трепетом ждали начала присяги.
  Однако то значимое для всех юнкеров утро стало для Оболеева едва ли не единственным воспоминанием о тех годах учёбы, которое виделось ему теперь в куда более мрачных красках, нежели тогда.
  Он ясно помнил, как батальон юнкеров повторял вслух за священником витиеватую вязь слов присяги, малопонятную и в сути своей противоречащую духу Евангелие. Текст присяги, составленного еще при Петре Великом, он по-прежнему помнил:
  'Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, перед святым Его Евангелием, в том, что хощу и должен его императорскому величеству, самодержцу всероссийскому и его императорского величества всероссийского престола наследнику верно и нелицемерно служить, не щадя живота своего, до последней капли крови, и все к высокому его императорского величества самодержавству, силе и власти принадлежащия права и преимущества, узаконенныя и впредь узаконяемыя, по крайнему разумению, силе и возможности, исполнять...'
  Тут же вслед за священником адъютант училища начал читать выдержки из военного регламента, в которых, помимо упоминания о награждениях за храбрость, длинным списком перечислялись все виды проступков и преступлений давшего клятву, и каждый раз произносилась едва ли не единственная за них кара. И вот на юнкеров, с глубокой серьёзностью незримо глядящих перед собой, падали грозные слова:
  'Смертная казнь', 'смертная казнь', 'смертная казнь'.
  Будто не верили их слову, их добровольной верности Государю и Отечеству, а замест этого стращали их земными карами, смертью, Божьей карой за нарушение клятвы. Нет, Оболеев поверил бы одному только слову, а верность из страха была ему не нужна! Убоявшийся да передумает из страха за жизнь свою.
  Эти слова он теперь приписывал тому, юному Лёше Оболееву, но на самом деле он ни о чём таком не думал, и даже не вдумывался в произносимые священником и адъютантом слова, а лишь ощущал глубокую значительность и важность происходящего, и клялся себе в верности защищать Веру, Царя и Отечество.
  Единственной мыслью во время целования Евангелия, Креста и Знамени, которую он теперь помнил, была мысль о том, что сейчас его посвящают в рыцари, и клятвой своей он налагает на себя строгий обет чести, не дающий возможности дать послабление принятым на себя принципам.
  А еще ему запомнилось, как после целования он с трепетом посмотрел на своего главного 'рыцаря' - командира роты гвардии-капитана Фриде. Обучаясь офицерской выправке, он всегда держал перед глазами его облик, стараясь к нему хоть отдалённо приблизиться. Он неизменно ловил его каждое движение, всякий раз восхищаясь его неброской изящностью и красотой. Любой его поступок, как действием, так и словом, был до органичности уместен, и вместе с тем чужд как искусной красивости, так и грубой, прямолинейной простоте. Однако смерть его, по дошедшим известиям, была так безобразна, что стала сюжетом для похабной байки, распространившейся в кругах солдатни.
  
  Но никто об этом тогда не знал. Тогда, после присяги, он мечтал об одном: жизнь свою сложить так, чтобы она была воспета в поэмах и романах. Как и Андрей Болконский из его любимой эпопеи 'Война и мир', он страстно желал славы. Но ещё он желал любви, и потому счастье жизни ему представлялось в славе, венчающей жизнь общественную, и в любви, венчающей жизнь семейную. Одну из тетрадей он так и озаглавил: 'Слава и любовь'.
  
  - Господа юнкера, поздравляю вас с принятием присяги и вступлением в ряды нашей славной Русской Императорской Армии!
  Счастливый Лёша Оболеев во всеобщем единстве кричал громовое 'Ура!', и теперь, возвращаясь из возвышенных мечтаний в действительность, он с гордостью осознал, что теперь он стал юнкером и имеет право носить мундир и полноправно отдавать честь господам офицерам.
  - Теперь все юнкера младшего класса, безусловно, только те, кто имеет на то право, получают отпуск до завтрашнего дня. Явиться в училище к дежурному офицеру ровно в девять часов утра! Ни минутой позже! За каждую минуту опоздания - одно дневальство! И помните, что вы алексеевцы, и потому будьте во всём молодцами и ведите себя так, чтобы все вами только восхищались.
  Юнкера, после тщательной проверки их внешнего вида курсовыми офицерами вплоть до каждой складки на мундире, до каждой пуговицы, высыпали из училища в город.
  Оболеев, упоённый радостью первого выходного дня, выбежал на улицу. 'Подлецом буду, если не прогуляю все деньги!' - с задором крикнул он и, улыбаясь всплывшему из дальних туч солнцу, стал в стороне от входа, чтобы дождаться своего лучшего друга - после Мишки, конечно - юнкера Ирсанова, Ваньку.
  Ирсанов Иван, обладавший красивым природным голосом, был лучшим песенником роты. Особый шарм его внешнему, слегка азиатскому виду, придавали глаза, в которых всегда выражались нотки печали. Иван был весёлым, лёгким на подъём парнем, но внутри него было нечто такое, чуткое к моменту жизни, как говорил сейчас себе Оболеев, что находило отражение не только в его глазах, но и в его редких, но запоминавшихся окружающим речах и поступках. Бывало, во время общего веселья он запоёт своим волнующим тенором печальную песню, и все как будто заразятся Ванькиной тоскою, и вдруг найдут в себе те же задушевные, давно увядшие чувства.
  Оболеева сразу покорила эта загадочность друга, и в нём он сразу же увидел настоящего героя, именно своего героя, то есть одновременно и романтика, и бесстрашного воина. Во внешности Ивана так же присутствовало что-то воинственное, даже звериное, будто монгольское. Порой в минуты злости во время строевых занятий его лицо принимало жёсткое, даже жестокое выражение, что также нравилось Оболееву.
  - Ай-да, Лёшка, ай-да погодка!
  Иван Ирсанов с той же живостью, как и Оболеев, выскочил из ворот Алексеевского училища.
  - Офицеры не проходили?
  Иван ревновал своего друга к тому, что тот мог отдать честь раньше его.
  - Нет, Вань, я внимательно смотрел.
  Ирсанов со свойственной ему артистичностью передразнил ротного командира, капитана Болдина, прозванного Глухарём за его неважный слух, и оттого говорившим постоянно повышенным тоном:
  - Всем господам обер- и штаб-офицерам чужой части надлежит простое прикладывание руки к головному убору. Всем генералам русской армии, начальнику училища, командиру батальона и своему ротному командиру честь отдаётся, становясь во фронт. Слышали меня все? Глухим во второй раз повторять не буду!
  Последние фразы он, конечно, додумал.
  Оболеев тут же вспомнил о том, что они теперь 'рыцари', и с лёгким возмущением поправил друга:
  - Ладно, давай уж не будем над ним так. А вдруг он в боях повредил себе слух?
  - Проще Лёшка, нужно относиться. А ты ведь улыбнулся, я заметил! Да и вёл бы он себя поприличней, без этой брани, никто бы над ним не шутил.
  Они направлялись к извозчику, чтобы разъехаться по своим домам и провести время в кругу семьи. По пути к Ирсанову Оболеев должен был высадиться на Покровке, рядом с которой был его дом. Затем они условились погулять по центру Москвы, чтобы блеснуть своей формой, выправкой, а также зайти в различные заведения. А после они должны были ехать в Петровский парк на дачу к одному из юнкеров их роты, чтобы отметить там в дружной компании этот знаменательный для всякого юнкера день.
  Там же, рядом с парком, жила Она, та, с кем он познакомился этим летом. Лишь последние дни их знакомства окрасились поцелуями и душевными признаниями, и теперь Оболеев ждал, как вот-вот должна была расцвести их любовь, и потому встречу с Ней он ожидал так же трепетно, как и встречу с семьёй.
  - Ну что, Лёша, похоже, что это наш первый! - тихо сказал Ирсанов.
  - Это ведь генерал!
  Оба друга вытянулись во фронт и отдали честь. Генерал, сворачивавший в другую сторону, им одобрительно кивнул.
  Теперь и вне стен училищ им настояло быть такими же внимательными, восприимчивыми ко внешнему миру, дабы не пропустить того, кому надлежит отдавать честь, и не опозорить алексеевцев. Они знали о случаях, когда до училища доводили ситуации, когда юнкер не обращал внимания на проходившего рядом офицера или генерала, и не отдавал ему честь. За это юнкер подвергался серьёзному взысканию. Но хуже всего была его моральная мука за то, что он навёл тень на свою роту, на своё училище.
  Извозчик высадил Оболеева около дома, который смог стать для него родным за те два года, которые он в нём провёл. Вдруг ему пришла идея войти в дом не через дверь, а более необычным способом. Для этого он вбежал во внутренний двор и, убедившись, что никто на него, будущего офицера, не смотрит, взобрался к окну комнаты сестры и постучал в стекло. Как только он её увидел в окне, он тут же приложил палец к губам, показывая ей, чтобы она не шумела. Но она, только увидев его, вскрикнула:
  - Лёша!
  И тут же с большой суетливостью стала отворять окно. Оболеев вскочил в её комнату и обнялся с сестрой. Она, бледная и счастливая, с покрасневшими глазами, портившим её некрасивое, бледное, но всё же прекрасное лицо, прошептала:
  - Тебя не узнать. И стрижка, и мундир, и поведение... Ты стал совсем другим!
  - Ну и хорошо!
  - Непривычно...
  - Ничего, Лиз, привыкнешь...
  Но Лиза продолжала всё тем же слегка обиженным, и вместе с тем радостным тоном:
  - Ты станешь другим, серьёзным, даже грубым, как все солдаты.
  - Нет, не стану, Лиз. Быть может, буду таким на службе, но дома - никогда.
  - А так можно?
  - Ну, конечно. Но настоящим я всегда буду здесь, в нашем доме, в семье.
  Лиза, с характерной для неё переменчивостью чувств, обрадовалась, и тут же резко осунулась:
  - Но потом тебя отправят в полк ...
  - Такова служба, Лиз. И это вполне может быть Московский полк. Давай не будем гадать... Ведь все меня ждут?
  Лиза вновь осветилась радостью, словно и не было той минуты уныния:
  - Ну конечно! И тётушка, и дядя, и Ася с Петей - они тебя очень ждут!
  Оболеев взял сестру за плечи и задорно посмотрел ей в глаза:
  - Ну, веди же меня! Ты представляешь, как они обрадуются? Раз - и я прыгну в самый центр комнаты!
  Знакомые запахи дома, знакомые звуки, лёгкий шум голосов за дверью, бой настенных часов: здесь был иной мир, здесь от него никто ничего не требовал, не взыскивал с него, а здесь его просто любили. Здесь был мир без жёстких условий военного быта, здесь не были важны ни его манеры, ни его личные качества, ни его старания, ни его находчивость и наблюдательность, а был важен он сам, вне своих внешних достоинств.
  - Почему только Лиза услышала мой настойчивый стук в дверь? - с наигранным удивлением и возмущением воскликнул Алексей, быстро вбежав в комнату и встав на обозрение родных.
  Комната в то же мгновение наполнилась громкими и радостными восклицаниями, разностройной речью, детскими и взрослыми криками. Момент этой общей встречи, впрочем, как и те часы, проведённые в доме, теперь в Оболееве значили куда больше, чем часы недавно им принятой присяги, исполненной величавой суровости.
  Под дружные возгласы и нескончаемые расспросы они садились за большой стол, и Алексей продолжал и тогда, во время застольных бесед, быть дирижёром всеобщих настроений и чувств, и всё больше шутил, чем говорил серьёзно. Все с нескрываемым восторгом любовались им и его мундиром, и внимательно слушали его рассказы и шутки о первых месяцах его юнкерской жизни, преподнесённых им в самом радужном цвете. Кто же тогда мог знать, что принесёт им следующий, 1914 год!
  
  - Лёша, как тебе там живётся? Тяжело?
  Алексей остался наедине с матерью в своей комнате. Их по-прежнему отделяла та же стена отчуждённости, половинчатой искренности, которая давно между ними установилась, ещё со времён его подросткового возраста. Мать, рано лишившись мужа, и оставшись с тремя детьми, стояла перед ним, как и всегда неся на себе отсвет той вечной нужды, и усталым и встревоженным взором глядела ему в глаза.
  Все её дети были до крайности гордыми и обидчивыми, а она, напротив, всегда виновато и послушно смотрела на всякого, к кому приходила в дом. Оболеева смущала эта привычка в матери, нанесённая ей бедностью, и он, теперь ощущая себя рыцарем, думал о том, как избавить её от нужды обращаться к тем, кто способен её обидеть, высокомерным ли взглядом, обидным ли словом, равнодушием или бесцеремонностью.
  - Ничего, мне кажется, у меня получается. А строевые занятия меня нисколько не угнетают. Напротив, закаляют для будущей службы. Лучше расскажи, как вы здесь живёте. Как Лиза?
  - Она по тебе скучала, - мать, не отрываясь, глядела на него, - А ты стал таким уже взрослым.
  - Это мундир таким делает. Тебе нужно привыкнуть к нему, и я буду казаться тебе таким же, каким был прежде.
  - Как вас там кормят? Тоже ничего?
  - Просто превосходно.
  - А товарищи как, не обижают?
  - Ну что ты...
  - Нет, ты так осунулся и исхудал...
  Он хотел говорить о более возвышенных вещах, о звании офицера, о присяге, а такие мелочи ему казались не стоящими для первой встречи.
  Нет, он тогда ещё не думал о том, что материнская любовь часто являет себя в столь обыденной, кажущейся мелочной, заботе, нежели в восторженных и пышных речах, более характерных для тех, кому ты безразличен.
  Под конец разговора мать протянула ему деньги:
  - Вот, Алёшенька, это на отпускные, на учёбу...
  Но Оболеев, тут же оставив мысли о демонстрации своей лихости, и об обещании себе прогулять все сбережения, твёрдо ответил:
  - У меня осталось ещё много денег, ведь трат у нас почти нет. Я возьму их в следующий раз.
  Хотя нет, всё же он должен сдержать своё слово, и прогулять все деньги, да только никто не заметит этого его широкого жеста...
  Напоследок мать, бережно положив тряпочку с деньгами в шуфлядку, перед выходом в залу его обняла:
  - Как же я рада тебе, Алёшенька!
  Оболеев хотел было засмеяться в ответ, но взглянув в лицо матери, увидел на её щеках слёзы. Боясь расплакаться, он поспешно отвернулся.
  Только во время войны он понял, что эти короткие встречи, помимо радости, приносят матери и боль от нового расставания.
  
  Оболеев выскочил на улицу около своего дома и решил, не откладывая, сейчас же поведать Мишку. Они не виделись несколько недель. Он шёл по улицам той, старой Москвы: от Маросейки через Лубянскую вышел на Ильинку, затем миновал Иверскую часовню у Воскресенских ворот и вышел на Манежную; оттуда - на Охотный Ряд и на Знаменку, недалеко от которой жил его друг.
  В памяти его дореволюционная Москва вставала в лихом веселье, в шумном раздолье. Она была так разительно несхожа с нынешней, присмиревшей, угрюмой Москвой. Теперь он видел в ней то, чего не видел тогда: а именно непосредственность человеческих чувств и лёгкое восприятие жизни. Вольной атмосферой дышала старая Москва.
  Он радостно шёл по улицам города, отдавая честь встречавшимся офицерам. Вот он молодцевато перепрыгнул лужу, но тут же осадил себя - 'не по-мальчишески ли вышло?'. Но убедившись в том, что вышло ладно, он вновь залюбовался своей наружностью, представляя, с каким восхищением на него все смотрят, смотрят на его осанку, на его лёгкий шаг, на его мундир, на окрылённое радостью выражение лица, на счастливый блеск его живых глаз.
  Он вновь не удержался и ловко перепрыгнул очередную лужу, и тут же с удовольствием заметил, как проходившая барышня ему втайне улыбнулась.
  А сколько лиц и характеров тогда можно было встретить! И в каждом облике сразу читался род деятельности человека, его принадлежность определённой культуре. Вот только что улыбнулась ему изящная барышня, а вон там он как будто узнавал в женщине даму полусвета, а рядом с ним на торговой, ярмарочной Ильинской стояли купцы с их подчёркнутой солидностью, грубоватостью манер. А вот он отдал честь мимо проходившему офицеру, что по той моде носил длинные усы, который, помимо внешнего облика, сразу же выделялся среди других своими особыми, свойственными лишь их сословию, манерами.
  Кругом много рабочих, извозчиков с их весёлыми, но чаще хмурыми лицами. Но он не задерживал на них взгляд.
  Однако были и удручающие картины быта, но не здесь, на Ильинской или дальше, на Красной площади, а в других закутках, но не таких уж далёких от центра Москвы. В памяти его неохотно всплыла картина во время одной из его пеших прогулок, когда около кабака лежала женщина, мертвецки пьяная, и её боязливо тормошил мальчик, её сын, жалобливо причитая: 'Маменька ну вставай же, вставай. Смотрят...'. И кто-то, быть может, хозяин кабака, бранил её отборными словами: 'А ну, не портить вид! Тут господа ходят, а эта мерзость разлеглась тут, как у себя на лавке'.
  Но воспоминания о том счастливом дне в нём ярко залиты светом, и он не хочет тревожить их подобными картинами.
  Каждый раз, вспоминая тот день, он видит, как залихватски перебегает улицу, ловко увёртываясь от извозчиков. А если кто кого спугнёт, то не беда, на то она и жизнь, чтобы крутить своё колесо, поднимая из сердца вереницу чувств, и при этом юлить им, дабы наполнить эти чувства ощущением лёгкого, но всё же приятного риска.
  
  - Господин офицер, подайте Христа ради.
  Оболеев, недавно вновь отдавший честь - на этот раз второму за день генералу, - и наслаждавшийся ладностью всего, что он делает в этот день, посмотрел в ту сторону, откуда донесся голос.
  Рядом с ним стоял испитый мужчина лет пятидесяти, в сильно изношенной одежде, но всё же не опустившийся окончательно, с чертами, сохранявшими толику приличия. Наблюдательный Оболеев сразу же отметил в его глазах нотки лукавства.
  Не раздумывая, он тут же подал ему двадцать копеек.
  - Благодарю вас, господин офицер.
  Алексей в ответ ему несколько стыдливо улыбнулся, хотя намеревался держать себя серьёзно, делая вид, что ничего не произошло.
  - Господин юнкер, разве вы не видите, кому даёте деньги?
  Оболеев обернулся. Рядом с ним стоял крупный мужчина в солидном костюме, обладавший очень пышными усами и держащий в руке богатую резную трость, с помощью которой приобретал свой собственный неповторимый облик, каким богата была старая Москва. Они стояли недалеко от часовни-памятника героям Плевны, и окружавший их осенний сквер так щедро был усыпан медно-жёлтой листвой, что в солнечном свете он рдеющими красками перекликался с золотом ближайших храмов.
  - Я даю тому, кто попросил, - холодно ответил Оболеев, - Таков мой принцип.
  - А вы подумали, куда он вашу милость употребит? Прошу прощения, не представился, купец первой гильдии Степан Васильевич Мешиков, - сказал он с заметной важностью, и, ещё раз окинув Оболеева оценивающим взглядом, восторженно добавил, - У вас такой бравый вид! Воистину, юнкера - наша московская гордость.
  Мгновенно в Оболееве произошла перемена - он с большой благодарностью и уважением взглянул на вдруг ставшего симпатичного ему господина, который смог по достоинству оценить его выправку.
  - Если этот господин пропьёт - то и Бог с ним, - охотно ответил он, когда пьянчужка от них отошёл. - Заодно он поест и не останется голодным.
  - Звучит благородно, господин юнкер. Сколько же вы ему подали?
  - Двадцать копеек.
  Мешиков с едва уловимой хитринкой посмотрел на Оболеева, хотя тот ожидал увидеть на его лице восхищение своей щедростью.
  - Сердце у вас есть, - одобрительно проговорил он. - Пущай к делу приложим. Прокофий!
  Из соседнего трактира поспешно вышел мужчина в засаленном фартуке:
  - Слушаюсь.
  - Этому - щи да каша, чай - в счёт господина Мешикова. И без вывертов. Понял?
  - Понял, Степан Васильич.
  Мешиков неторопливо отсчитал монеты на ладонь трактирщику. Затем, подозвав пьянчужку, строго на того посмотрел.
  - Как звать-то?
  - Степаном.
  Мешиков широко улыбнулся.
  - Тёзка, значится. А если так, то вот тебе и от меня гостинец.
  Размашистым движением, как и всё, что он делал, Мешиков вынул визитную карточку, вывел на ней несколько слов и протянул Степану:
  - А это - завтра к девяти в мою контору, спросишь приказчика и покажешь ему. Сыщется тебе работа. А коль не придёшь - твоя воля, но тогда не пеняй.
  Степан низко поклонился.
  - Благодарствую... Сделаю, как велено.
  Коротко взглянув на Оболеева, Мешиков снял шляпу и, обернувшись к часовне, набожно перекрестился.
  - Помяни заодно плевенских, за Отчизну павших. Не нам забывать.
  Степан поспешно перекрестился. Робко глядя себе под ноги, он перебирал в руках поданную ему карточку.
  - Так и сделаю, барин.
  - И не гневи Бога, Степан - шанс не пропей. Жалеть потом будешь.
  Оболеев с сочувствием посмотрел на Степана - уж хоть бы не пропил! А Мешиков, отдав ещё несколько распоряжений, пригласил его тоном, не предполагающим отказа, в недалёкий трактир 'по рюмочке'. Когда они двинулись в путь, он сразу же стал поведывать ему о своих 'ладных' делах. Оболеев с удовольствием слушал своего нового знакомого, которого вернее было назвать фабрикантом, а не купцом.
  Получив от Мешикова приглашение в свой дом и после сердечно простившись с ним, Оболеев, слегка хмельной от выпитой рюмки, продолжил свой путь к Мишке.
  Однако Мишки не оказалось дома. Он доведался, что тот уехал на дачу в Химках готовиться к поступлению в медицинский институт, а также, по своему созерцательному складу, наслаждаться последними звуками и красками убегающей в свою мрачную пору осени.
  Когда Оболеев оказался на широкой Арбатской площади, Москва зазвенела густым колокольным звоном из Архангельского, Успенского, Благовещенского, Верхо-Спасского соборов и других московских церквей. Иные чувства наполнили его душу, и Алексей Оболеев, нынешний, предающийся юношеским воспоминаниям, вновь и вновь думал о том, как он оскудел чувствами и страстями, и прежняя их размашистая, то редкая, то широкая волна теперь сжалась в нём в прямую линию.
  Он шёл по Маросейке, чтобы оказаться на Чистых прудах, на которых он условился встретиться с Ваней Ирсановым. Оттуда они, после городской прогулки и посещения некоторых увеселительных заведений, должны будут отправиться на извозчике к Петровскому парку, откуда Оболеев пойдёт в гости к Ней, о чём он уведомил Её в письме. А после он уже присоединится к товарищам-юнкерам, и оттуда они все вместе поедут обратно в училище.
  Ванька появился и встретил друга полюбившимся ему приветствием:
  - Ай-да, Лёшка, ай-да молодец! Всех повидал?
  - Только Мишки не встретил, но узнал, что он в Химках, готовится к поступлению в медицинский.
  - Ай-да, Мишка, ай-да молодец! - продолжал балагурить Иван, и вдруг серьёзным тоном негромко спросил:
  - Наташа ведь ждёт тебя? Давай поедем с тобой сейчас на дачи, а я погуляю, я люблю гулять. А потом все вместе пойдём к представлению. Его ведь покажут сёстры Андреевы. Ты же их знаешь? Ну, либо пойдём по отдельности. В общем, Лёшка, не думай обо мне. Мне есть чем занять себя.
  Оболеев с благодарностью посмотрел на друга. Вот если бы Мишка был рядом... Тогда из их троицы сложилась бы такая дружба!
  - Ох, Ваня... Да, ждёт.
  Ваня засмеялся:
  - Ай-да, Наташа! Чудо чудное да диво дивное. А это я уже не в шутку, это серьёзно. Ну что ж, по коням, гусары, ведь уже вечереет!
  Они остановили извозчика.
  - А ну-ка, прокатишь ли нас так, чтобы душа на распашку, вся, без остатка? Ну а мы в долгу не останемся! Ведь мы алексеевцы! - задорно кричал счастливый от близкого свидания Алексей извозчику, ещё трезвому, и потому хмуро глядевшему на 'барчуков' и прикидывавшему, сколько он сможет заработать за эту ходку.
  - Не подведу, барин.
  - А ну-ка, Ванька, - перекрикивал всех на улице Оболеев, - ай-да по коням!
  Смиренно проехав главные улицы, двойка лошадей по мановению извозчика вдруг пустилась вскачь.
  - Эге-гей! - крикнул Оболеев, будто и взаправду душу свою открыв на распашку. Он представил свидание с Наташей, шумное застолье с товарищами-юнкерами, а дальше... раскинувшийся океан, волны счастья которого ещё не успели дойти до него, стоявшего на самом краешке его берега, и отважно ждущего невидимых в ночной дали житейских волн.
  Оболеев распахнул мундир, и ветер пронизывал его насквозь, но он знал, что ему всё нипочём, что нет на свете того, что ему не под силу: и полная благородства и самоотверженности служба Государю и Отечеству, и любимая женщина, ради любви которой он готов сделать всё, и верные друзья, с которыми любое дело - полдела, и любая беда - полбеды.
  - А ну-ка Ваня, заводи песню! - восторженно крикнул Оболеев.
  И Ваня Ирсанов, блеснув печалью глаз на своём слегка калмыцком лице, затянул песню, из тех, что таил в себе для пришедшего для неё мгновения:
  
  Раскинулось море широко,
  И волны бушуют вдали...
  Товарищ, мы едем далеко,
  Подальше от милой земли.
  
  Не слышно на палубе песен,
  И Красное море шумит,
  А берег суровый и тесен, -
  Как вспомнишь, так сердце болит.
  
  - Эх, Ваня, - заплакал вдруг Оболеев, - такая песня... Обязательно мы выпьем за героев павших. Помянем их.
  И вдруг, мотнув головой, запел:
  
  Едут, поют юнкера Гвардейской Школы
  Бубны, литавры, тарелки гремят.
  Грянем 'Ура!', лихие юнкера!
  За Матушку-Россию и за русского Царя!
  
  Ветер трепал его мундир, пронизывая холодом, но разгорячённый Оболеев, выпятив ему навстречу грудь, мчался на двуконном извозчике, с товарищем своим залихватски распевая песни, и утирая ещё мокрое от слёз лицо.
  
  VII
  - Вам надлежит 28 октября в 8:00 явиться в комендатуру, товарищ комбат. Распишитесь.
  Дежурный по части со строгим и бесстрастным лицом подал повестку. Всем видом он демонстрировал свою крайнюю занятость, а также безмерно высокую цену отнятого у него времени за каждое слово и действие.
  Расписавшись в повестке, Оболеев вышел из здания военного корпуса. Укутавшись в шинель, сливаясь с толпой и теряясь в сером бесцветии неуютной осени, он спешил на предстоящий концерт.
  В вечерней мороси его смутный силуэт прорезал рассеченное людским потоком пространство. Твёрдым шагом, не задерживая взгляда, он невидяще обходил человеческие фигуры, встречавшиеся на его пути.
  Оболеев взглянул на часы - до начала концерта оставалось сорок минут. Если он дальше пойдёт по намеченному пути, то может на него опоздать. Вовремя обойдя внезапно остановившуюся перед ним женщину, он резко повернул направо, войдя во двор.
  Он принял решение дойти до здания кинотеатра дворами. Здесь, в Москве, этот взятый на себя риск ему виделся вполне разумным. К тому же он сможет более трезво оценить обстановку, в которой предстояло жить ему и его семье.
  Открывшийся вид напомнил ему атмосферу городка Вологодской губернии, в котором он жил до Москвы. Засунув руку в карман гимнастёрки, Оболеев тронул металл нагана и двинулся по новому пути.
  Он шёл по тёмным дворам, как давно привык: заранее разделяя пространство на сектора и уделяя особое внимание аркам, углам и тёмным карманам стен. Редкие фонари у подъездов дождливом сумраке дрожали полосками света, бросая на землю жёлтые круги. В них виднелось стекло, битый кирпич, и прочий мусор.
  Всматриваясь в подозрительные силуэты, видимые в окне, Оболеев случайно ступил на стекло. Воздух прорезал звон. Он тихо выдохнул: на самом деле это пустяк, куда опасней - люди. Если подпустишь близко - можешь не успеть. Удар ножа молниеносен, и никакая натренированная реакция не спасёт. Тело удара сразу не чувствует, и только после наступает долгая, или, если удар пришёлся в артерию - быстрая смерть.
  Морось постепенно стала дождём. Шумом своим он спрятал редкие и случайные звуки. Теперь нужно быть внимательнее, но пока - всё спокойно.
  Пройдя половину пути, Оболеев заругал себя за чрезмерную осторожность - вокруг него был мир, а не война. Но этот мир жил по законам войны.
  Наконец, кроме случайных прохожих и редких пар, он увидел шайку подростков. Он по опыту знал, что это самый опасный и бесшабашный народ. Оболеев прошёл мимо мальчишек, не останавливая на них взгляда, но его и не отводя. Главное - не выказывать беспокойство и страх.
  Всё хорошо: проводив его взглядом, мальчишки с прежней горячностью продолжили разговор.
  Вскоре из мрака, в свете двух фонарей, показалось знакомое здание. Оболеев быстро поднялся по ступеням и вошёл в него.
  Перед ним открылась обстановка, оформленная в дореволюционном стиле: лепнина, балюстрады, высокие потолки, роскошные люстры. Однако здесь, в помещении кинотеатра, названного 'Спорт', недавно был произведён ремонт. Другая эпоха ворвалась сюда в своей новой практичности: и в масляной краске, которой были выкрашены стены, и в новом полу, ещё пахнувшем деревом, и в агитационных плакатах, яркими красками перетягивающих к себе внимание посетителей.
  
  Войдя в фойе кинотеатра, Оболеев оглянулся. У буфета толпилась публика, скупавшая газировку и пончики. За ней, на эстраде, музыканты готовились к началу выступления. Придав своему лицу ещё больше бесстрастности и осунутости, Оболеев вошёл в толпу, выделяясь в ней лишь военной формой: гимнастёркой, галифе и сапогами. Он стал прохаживаться вдоль афиш, невидимо разглядывая их.
  Сегодня его ждала новая встреча с Ней. На этот раз она играла в кинотеатре в перерывах между сеансами, и поэтому он купил билет на ненужный ему фильм 'Предательство Марвина Блейка'.
  Присмотревшись, к эстраде, Оболеев увидел, что к выступлению готовился не симфонический оркестр, участником которого была она, а народный ансамбль. Посмотрев на часы, он увидел, что пришёл значительно раньше начала сеанса.
  Как раз в это время раздался неестественно-восторженный возглас:
  - Дорогие товарищи, народный ансамбль рабочих Первого государственного автомобильного завода имени Сталина хочет исполнить для вас, и в особенности для находящихся здесь командиров нашей Рабоче-крестьянской Красной армии, песню 'Гулял по Уралу Чапаев-герой'!
  Оболеев тут же повернулся и, изобразив скупую приятность на своём лице, одобрительно кивнул. Вести себя подозрительно было не менее опасным, чем быть неосмотрительным, и он быстро уловил суть поведения краскомов с их нарочитой суровостью и бесцветностью на людях и службе. Но при этом краском ни в коем случае не должен казаться нелюдимым или быть 'весь в себе'. Он старался вести себя подобающим образом.
  Заиграла песня. Оболеев по-прежнему ходил вдоль афиш, играя всё ту же незаметную роль на сцене, когда актёр обязан запомниться лишь своим присутствием в нужном месте, но не своей игрой. До его сознания донеслись слова революционной песни:
  
  Блеснули клинки, и мы грянули: ура!
  И, бросив окопы, бежали юнкера.
  
  Оболеев с непроницаемым лицом слушал песню, по-прежнему занимая себя чтением афиш.
  И вот, ровно в семь часов, он услышал за спиной шум струнных инструментов и многочисленных шагов. Однако он нашёл в себе выдержку на него не обернуться, желая видеть её не в суетливом приготовлении оркестра к выступлению, а уже сидящей на стуле и играющей на скрипке.
  Дирижёр, приятной наружности мужчина в преклонных годах, высокий и сухощавый, по всей видимости выступавший ещё до революции, любезными манерами поприветствовал ожидающую фильм, и потому невнимательную к его выступлению, публику:
  - Товарищи, разрешите представить вашему вниманию несколько вальсов из репертуара Иоганна Штрауса-младшего.
  На первые звуки вальса 'Вино, женщины и песни' Оболеев обернулся. Под этот вальс он танцевал на одном балу в начале 1914 года. Но музыка в этот момент ему была не важна. Главное - он увидел Её.
  Слегка склонив голову, она сидела во втором ряду оркестра. Она казалась ему серьёзной и сосредоточенной. Впрочем, она такой всегда была за игрой. Тонкие пальцы одной её руки мягко подбрасывали и опускали смычок в унисон с другими смычками, а пальцы другой её руки танцевали на струнах. Стараясь вновь запомнить каждую черту её лица, он внезапно осознал, как хрупка была её красота, необерегаемая, незащищённая...
  Он стоял среди равнодушной публики с характерным для него в обществе скучным и серьёзным лицом, и никто из тех, кто мог его видеть, не смог бы предположить, как он без остатка был захвачен музыкой, и какие невыразимые чувства она пробудила в нём.
  Перед его глаза вспыхивали картины забытых воспоминаний и давних, несбывшихся надежд. Ему казалось, что вся его жизнь была увенчана её прообразами, и что душа его всегда томилась по ней. Многое не сбылось...
  Вглядываясь в её облик, он попытался представить её в мгновении той, несбывшейся жизни, настроение которого отражал в себе вальс, представить её на балу, без остатка захваченной его лёгкой грустью и весельем, но не смог. Её взгляд, нёсший в себе отпечаток какого-то внутреннего излома, не дозволил.
  Последние звуки вальса стихли, уступив место тревожному шуму дождя. Оболеев оглянулся - публика, снисходительно похлопав и не считая нужным ждать, пока музыканты им раскланяются, развернулась и пошла в зал смотреть кино. Но он всё так же стоял на месте и аплодировал, глядя на неё. И вдруг он на мгновение встретил её взгляд... Нет, ему почудилось.
  
  Когда музыканты стали складывать инструменты, Оболеев сел на стул, делая вид, что кого-то дожидается. Однако его внутренний голос воспротивился, и он застыдил себя малодушием за подобную фальшь. Он быстро встал и направился к гардеробу, решив не оставаться на фильм.
  Надевая шинель, он услышал слова дирижёра, задёрнутые звуками дождя:
  - Да, конечно, конечно, Гос... Товарищи, прошу вас, не забывайте, что завтра в восемь часов репетиция.
  Значит, их рабочий день закончился... Оболеев, шагнув в сторону выхода, обернулся. Невольно ища её глазами, он случайно столкнулся с её взглядом. Одна вспышка - и она, опустив взгляд, наливала из бутылки воду маленькой девочке, сидевшей на стуле.
  Оболеев развернулся и пошёл в её сторону, по пути вынимая из-под шинели зонт:
  - Позвольте вас проводить.
  Елизавета быстро взглянула ему в глаза:
  - Не стоит, благодарим вас, мы переждём дождь здесь. Мы, то есть я, работаем здесь в музыкальном коллективе, и нам разрешат остаться после закрытия.
  - Я полагаю, ливень будет идти всю ночь.
  Елизавета смутилась:
  - Что ж, если так, то мы с дочерью перебежками доберёмся до дома. Нам не очень далеко. Ещё раз спасибо вам.
  Оболеев только теперь подумал о том, что она мама этой прелестной девочки и удивился тому, какой она кажется юной, какие у неё девичьи движения, и только глаза, трогательные и глубокие, говорили о её судьбе. Видно, что и она из пасынков, вернее, из падчериц времени...
  Вдруг его твёрдое лицо смягчилось улыбкой глаз, и он полуопустил их. В этом движении неожиданно высказался в нём двадцатилетний Лёша Оболеев, бывший юнкер-алексеевец, которого он, казалось, безвозвратно в себе утратил. Он посмотрел на девочку, и мягко улыбнулся ей уголками рта, не видя, как Елизавета так же едва заметно улыбнулась его улыбке.
  - Передай после, пожалуйста, этот зонт маме. И попроси её, чтобы она следила за тем, чтобы ты не промочила ноги.
  Оболеев отдал зонт Катюше.
  - Какой красивый зонтик! - тихо и как будто про себя, но всё же вслух произнесла она.
  - Катя! - Елизавета строго посмотрела на дочь, и, подняв глаза, робко взглянула на Оболеева, - А как же вы?
  - Мне недалеко. Пожалуйста, не думайте об этом.
  И после недолгой паузы твёрдо добавил, внутренне волнуясь:
  - Но всё же осмелюсь ещё раз предложить вам свою услугу.
  Улавливая согласие в её глазах, и оберегая её от неловкого ответа, Оболеев протянул руку:
  - Позвольте взять вашу скрипку.
  
   Конец второй главы

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"