Аркадий Иванович Червяков любил читать книги. Утром, пробуждаясь ото снов, обыкновенно подробных и увлекательных, не желая терять "ни сиюминуточки времени" (у его домочадцев тотчас же морщились лбы и кривились как-то по-странному губы, стоило этой избитой, за долгие годы до раздражения опостылевшей им фразе выскочить из главного в их семье рта), он подрывался с кровати - жадно, словно ошпаренный, - и с каким-то диким, почти порочным вдохновением начинал жить.
"День - это наше всё. Днём человек живёт. А ночь... Что такое ночь?" - Аркадий Иванович никогда не уставал наставлять своих домашних в "истинах бетонных и аксиоматических".
Домашние его книг не читали: они боялись их как огня, им думалось, что их "наставник" из-за книг чокнулся.
Детей своих Аркадий Иванович чуть не с колыбели "вёл к чтению" - так, как некоторые еретики ведут людей к Богу - бездарно, навязчиво, страстно. Разумеется, никуда Аркадий Иванович своих детей не привёл. Они наотрез отказывались брать в руки книгу; Надя, младшенькая, густобровая толстушка десяти с лишним лет, прозвала отца чудаком, а Сёма, высокий, сутулый, почти студент, считал, что у папы в прошлом "что-то случилось".
"У тебя не любовь к книгам, - говорила жена, Мила Евгеньевна, утратившая интерес к чтению ещё в школьные годы. - У тебя страсть. А всякая страсть - от лукавого".
Аркадий Иванович в ответ на подобные изречения лишь махал лениво рукой и, безнадёжно вздыхая, проборматывал: "Ничего вы не понимаете..."
Это был положительно странный человек. Поутру, в любой день, даже в будний, трудовой, кошмарно немилый его капризному сердцу (трудился Аркадий Иванович скучно - инспектором по кадрам на одном неуважаемом им предприятии), он проводил полчаса в ванной - там ему "приходилось" чистить зубы, принимать душ, и в его времяпровождении в ванной не было бы ничего примечательного, и упоминать об этом не стоило бы, если бы не одно любопытное обстоятельство.
Дело в том, что "зубы и душ" занимали у Аркадия Ивановича всего три минуты; мылся он необыкновенно быстро и, признаться, достаточно качественно; ему было беспредельно жаль времени на "гигигиену" - время представлялось ему высшей (после книг) ценностью. Он так и говорил жене: "Времени на гигигиену мне жаль. Человек не для того живёт, чтобы всё утро тело своё от нечистот драть. Скользнул мылом по коже, облился водой - и дело с концом". Жена смотрела на него с усмешкой, въедчиво и, наперёд зная, каков будет его ответ, чтобы потешиться, спрашивала: "Для чего же, по-твоему, живёт человек?" Аркадий Иванович отвечал немедленно, горячо - то ли от нетерпеливости нрава, то ли для экономии времени: "Известно для чего. Для души. Для книг живёт человек".
Из этих соображений он, только переступив порог ванной, тут же принимался за дело: чистил зубы Аркадий Иванович не так, как все люди, а "грамотно и с умом"; он, схватив тюбик зубной пасты и зубную щётку, зашагивал в душевую кабину, затем выдавливал из тюбика зубную пасту в свой довольно широкий, с хорошими зубами и дёснами, рот, вкладывал в этот рот зубную щётку и, открыв кран и отрегулировав температуру воды (чтобы была не очень тёплая, но и не холодная, и не горячая, а "умеренной" температуры), становился под душ и быстро-быстро намыливался; намылившись, Аркадий Иванович отправлял мыло обратно в мыльницу, умывал мыльные руки и, как только руки переставали быть скользкими, начинал чистить зубы, а по телу его стекала мыльная, умеренной температуры, вода.
Через три минуты он всегда был чист и со свежим дыханием.
Куда же уходили остальные двадцать семь минут, которые Аркадий Иванович по обыкновению своему проводил по утрам в ванной? А уходили они на чрезвычайно важное, по рассуждению самого Аркадия Ивановича, мероприятие.
Вылезши из душевой кабины, он становился у зеркала и сох. Полотенца у Аркадия Ивановича не было, потому как полотенца он не признавал: он полагал, что вытирать тело после душа - лишнее и вообще неестественно; высыхая, Аркадий Иванович рассматривал своё отражение в зеркале и обдумывал прочитанное накануне. И это не было для него потерянным временем: он сам называл этот процесс "литературный анализ" - это была важная часть его дня.
Читал он главным образом романы и повести, иногда мог снизойти до рассказов, но обычно он ими пренебрегал, так как рассказ, эта малая форма прозы, не позволял читателю (то есть ему) "войти в поток чтения" и быстро заканчивался. Читать же более одного произведения в день было против его правил: он считал это неуважением по отношению к литературе.
С поэзией у Аркадия Ивановича были особые отношения; о поэзии говорил он так: "Поэзия - это не литература. Поэзия - это язык. Однажды выучил - и знаешь всю жизнь". В юности он, по его же собственному утверждению, всех стоящих русских поэтов изучил досконально, так что за стихи Аркадий Иванович брался крайне нечасто; поэзия же зарубежная, как он считал, не заслуживала не только изучения, но и вообще какого-либо внимания.
В чтении Аркадий Иванович не выносил двух вещей: когда он читал меньше часа за один присест и когда его от чтения отвлекали. Какую-либо другую литературу (кроме художественной) он не читал никогда и был твёрдо убеждён, что она не нужна.
Рассматривая своё отражение в зеркале, Аркадий Иванович обращал внимание на следующие вещи: не прибавилось ли у него морщин, не отвис ли ещё ниже второй подбородок, не расползлась ли плешь дальше по голове, не потолстели ли мешки под глазами.
Помимо морщин, второго подбородка, плеши и мешков под глазами, у Аркадия Ивановича были чёрные, густые усы с лёгкой проседью; своими усами он гордился, называл их шикарными и утверждал, что "нынче такие усы никто уже не носит". Аркадий Иванович был себе симпатичен.
Мила Евгеньевна имела на этот счёт противное мнение. Будучи женщиной уже не молодой, но ещё и не старой, с вьющимися, цвета льна, волосами, женственно упитанным, недряблым телом и всё ещё округлой, достаточно полной, чтобы влюбиться, грудью, она считала, что муж себя запустил.
"Я тебя по-прежнему очень люблю, но ты только взгляни на себя. Ты обрюзг чудовищно. Не пора ли тебе за себя взяться?" - призывала она мужа к благоразумию.
Аркадий Иванович, хмурясь, отвечал жене: "Дорогая, читала ли ты повесть Куприна "Впотьмах"? Я вот уже который раз перечитываю и прихожу в неописуемый восторг".
Несмотря на все разногласия, жили они душа в душу.
II
В один тёплый, безветренный день Аркадий Иванович прогуливался по парку. Прогулка его в этот день затянулась: он бродил по городу без дела, то есть без чтения, уже третий час, и это обстоятельство сводило его с ума.
Дело в том, что в конце каждого месяца Аркадий Иванович покупал книги. Был как раз конец месяца; начатый несколько дней назад роман он дочитал - совершенно неожиданно - вчера вечером (вчера была пятница), хотя предполагал, что только к понедельнику перейдёт к последней главе.
Покупал книги Аркадий Иванович всегда в одном и том же книжном магазине: это был магазин дешёвых, подержанных книг, и он всем сердцем любил его. Аркадий Иванович читал только подержанные книги. Новые книги он не признавал; к тому же на новые книги у него не было денег. Роман, дочитанный им вчера, был последней оставшейся книгой, приобретённой в прошлом месяце. Пришла пора покупать новые (старые) книги.
Книжный магазин, так полюбившийся Аркадию Ивановичу, был открыт с понедельника по пятницу. "А сегодня суббота", - эта мысль ударила его в самом начале его "уже не хорошего дня": утром, примерно на двадцать первой минуте обдумывания у зеркала накануне прочитанного романа, Аркадий Иванович осознал вдруг, что до понедельника остался без книг. И пришёл в ужас. Что делать? Ничего из уже прочитанного (а домашняя библиотека была у него чрезвычайно богата) он перечитывать был не намерен, так как уже настроился на вполне конкретную повесть, которая, он знал, ждёт его в любимом магазине. К тому же следующее "перечитывание" было у него по плану только через два месяца, а Аркадий Иванович страшно не любил нарушать свои планы: он читал книги в строгом порядке, заранее намеченном им самим. Если уж по той или иной причине ему приходилось отступиться от этого порядка, его одолевала тревога: он становился подавленным, раздражительным, противным; а когда он оставался на день или два и вовсе без книг, то им овладевало отчаяние. Это был как раз такой день.
Чтобы хоть как-то прийти в себя и по возможности обратить своё отчаяние хотя бы в тоску, Аркадий Иванович и отправился на прогулку - тотчас после своих "гигигиенических" процедур, без завтрака и даже без чашки кофе со сливками, который он обожал и пил ежедневно, по обыкновению дважды - после лёгкого завтрака и после плотного ужина. Аркадий Иванович утверждал, что кофе ему как воздух необходим: утром - чтобы взбодриться, прогнать прочь с ночи прилипший сон, а вечером - чтобы крепко и сладко уснуть. Без чашки кофе на ночь он плохо спал - ворочался без конца и видел неприятные, глупые сны; без чашки кофе поутру он был вял в течение дня, и иногда эта вялость сказывалась на "качестве" его чтения.
Сегодня, однако, Аркадий Иванович вял не был. Вероятно, именно оттого, как ни странно, что об утреннем кофе он забыл напрочь. А как же иначе? Чтение он обожал больше, чем кофе, и в сложившейся ситуации не забыть об утреннем кофе с его стороны было бы стыдно и оскорбительно - по отношению к чтению, о котором он намеревался в течение двух серых, ненужных ему дней сокрушаться.
Аркадий Иванович почувствовал некоторую тяжесть в ногах (два с половиной часа непрерывной ходьбы - с его-то вторым подбородком!) и понял, несмотря на гнетущую мысль о подлой судьбе, отравившей его выходные, что хорошо бы присесть отдохнуть. И Аркадий Иванович принялся высматривать подходящую для него (по его же собственным, особым критериям) лавочку.
Ему нужна была такая лавочка, которая находилась бы и не всецело на солнце, и не всецело в тени; чтобы вокруг было не шумно, но и не совсем тихо; хорошо, если неподалёку будут похаживать голуби: Аркадий Иванович признавал голубей и даже чуточку их любил, однако его любви к этим птицам было недостаточно для того, чтобы их кормить - ни семечками, ни хлебными крошками он голубей не угощал никогда; голуби представляли для него сугубо эстетический интерес - ему нравилось на них смотреть.
Аркадий Иванович обошёл весь парк дважды - тщательно, зорко, но подходящей для него лавочки не находилось. Аркадий Иванович опечаленно завздыхал.
Но вдруг - совершенно случайно, волею Провидения, в Которое Аркадий Иванович искренне веровал, - его глаз зацепился за красный беретик - яркий, заметный; беретик принадлежал средних лет женщине, решившей, по-видимому, что ей уже сидеть хватит, что нужно пройтись, размять ноги - толстые и неухоженные, совсем не такие, как у Милы Евгеньевны; у Милы Евгеньевны были не ноги, а ножки, и Аркадий Иванович, обычно невнимательный и равнодушный к подобного рода вещам, этот факт почему-то подметил.
Подметил он также и то, что лавочка, уже покинутая женщиной в красном беретике, стояла под каштаном, заботливые ветви которого надёжно укрывали её от солнца, но в то же время пропускали благосклонно кое-какие лучи - не много и не мало, а именно столько, сколько нужно было Аркадию Ивановичу. Неподалёку от лавочки слышался ненавязчивый детский смех и смутно доносились откуда-то два-три негромко болтающих, почти не противных женских голоса; и совсем рядом бродил даже один бело-коричневый голубь. Последнее обстоятельство несколько смутило Аркадия Ивановича, потому как он предпочитал голубых голубей (он считал, что настоящие голуби должны непременно быть голубыми), но, рассудив, что и бело-коричневый голубь - голубь, пусть и не совсем настоящий, Аркадий Иванович успокоился.
"Не воробей, и на том спасибо", - заключил он (Аркадий Иванович не признавал воробьёв).
И вот, слегка ободрившись, он направился к освободившейся, почти совершенной для него лавочке. Усевшись, Аркадий Иванович вздохнул, но уже не от печали, а от милого ногам облегчения.
"Опаньки!" - через мгновение удивился он, поняв, что уселся на "что-то".
"Что-то" оказалось журналом.
"Женщина! Вы тут забыли..." - хотел было окликнуть Аркадий Иванович красный беретик, но любопытство подсказало ему повременить с этой затеей и сперва взглянуть на журнал.
На обложке журнала Аркадий Иванович увидел белое перо, а над пером тоже белые, прописью буквы - на матово-оранжевом фоне, составляющие два жутко интригующих слова: "Литература сегодня". Прочитав заглавие, Аркадий Иванович тотчас задумался: поступить по совести - и вернуть журнал женщине, или по сердцу - и заглянуть в его содержание.
Всё, что было связано с литературой, всегда пробуждало в Аркадии Ивановиче жгучий интерес; слово "литература" означало для него "художественная литература"; ему и в голову не могло прийти, что кто-то под этим словом может подразумевать какую-то другую литературу.
Этот жгучий интерес пробудился в нём и в тот момент - и соблазнил его.
"Быть может, она вовсе этот журнал не забыла, а оставила его здесь намеренно, потому что он ей неинтересен, а может, он вообще принадлежит кому-то другому, а она, как и я, сама его здесь обнаружила..." - пытался договориться со своей совестью Аркадий Иванович.
Необходимость договариваться с совестью возникла у Аркадия Ивановича оттого, что у него было твёрдое убеждение, состоявшее в том, что брать чужое - это плохо; однако другое убеждение, гласившее, что читать - это хорошо, оказалось твёрже, так что зашевелившуюся совесть удалось смирить. К тому же пока Аркадий Иванович раздумывал над тем, как ему поступить, женщина в красном беретике уже перешла дорогу и была далеко - докричаться до неё не представлялось возможным, а бегать Аркадий Иванович не умел; а если бы даже и умел, то всё равно бы не побежал, так как устал жутко.
И он забыл о женщине в красном беретике.
Журнал, прельстивший Аркадия Ивановича, оказался ежемесячным изданием, довольно увесистым (бумага плотная, чересчур белая; шрифт - мелкий до неприличия, блеклый) и состоял из рассказов современных авторов-любителей. Аркадий Иванович, узнав, что в журнале рассказы, да ещё и любительские, нахмурился, отвёл взгляд от страницы, озаглавленной "Содержание", поразмыслил несколько секунд, а затем сказал себе:
- Всё-таки бело-коричневый голубь, как ни крути, а голубь. Будем довольствоваться малым.
И принялся читать.
III
Вениамин Лёв
Она
Юра был мечтательной, поэтичной натурой, почти как главный герой "Белых ночей" Достоевского; за свои девятнадцать лет жизни он влюблялся так много раз, что, если бы кто взялся писать о его сердечных волнениях книгу, то вышла бы целая эпопея.
Внешностью Юра обладал непримечательной: средний рост, тёмные волосы, в меру худой; о таких, как он, говорят, как правило, так: обычная внешность. Сам Юра считал себя страшненьким, но с симпатичной душой.
Влюблялся же Юра в совершенно разных, ничего общего между собой не имеющих девушек. В прошлом году ему довелось быть воздыхателем рыжеволосой продавщицы из продовольственного магазина - с веснушчатым личиком и белыми, тонкими ручками; высокой, полногрудой брюнетки с физико-математического факультета (сам Юра учился на филологическом - русский язык и литература) и низенькой, спортивного телосложения шатенки, пробегающей у него под окнами по утрам. Ни с одной из них он, робкий до дрожи, не смог познакомиться.
Увлечение его той или иной девушкой проходило само по себе - как-то вдруг и всегда поутру: Юра просыпался и как будто выздоравливал - он ловил себя на мысли, что "та, с бледно-розовыми губами" или "эта, с густой русой косой" за всю ночь ему не приснилась ни разу, и ещё вчера волнующее его чувство исчезало бесследно, любовные фантазии таяли, и вновь одинокая душа обращалась в сладостное ожидание - ожидание новой, необыкновенной, вечной любви.
В этом году Юра влюбился только однажды. Это случилось в конце октября: он увидел её на концерте в консерватории, где побывал в своей жизни впервые; как-то раз, во время прогулки по городу (Юра, как все мечтатели, любил гулять), ему попалась на глаза любопытнейшая афиша: "Русские романсы в исполнении студентов консерватории".
Юра считал себя "романтиком до глубины души". Объяснить, что в его понимании значит "романтик", ещё и до глубины души, он, однако, не мог. Ему просто нравилось думать так. Романсами Юра никогда не интересовался и совсем их не слушал, но, посчитав, что ему, как романтику, "должно понравиться", он принял решение концерт посетить.
***
- Мы рады приветствовать вас на нашем музыкальном вечере! - молодая женщина с чёрными волосами и лишним весом обладала мягким, приветливым голосом. Юре она не понравилась. В его голове успела пробежать мысль, что в неё он точно не влюбится, и как только Юра эту мысль заметил, он тут же её отогнал - вытеснил короткой беседой с самим собой (такие беседы были Юриной странностью; он любил обращаться к себе в уме с разными вопросами, но ещё больше он любил самому себе отвечать).
"Эй, дружище, не пора ли тебе перестать думать об одном и том же, как только перед твоими глазами появляется женский пол?"
"В моих мыслях плохого ничего нет".
"Ты, я смотрю, в своих размышлениях на женщин, пусть и молодых, но всё-таки женщин, уже явно не девушек, перешёл".
"Моя голова - о чём хочу, о том и думаю".
"Послушай, Юра, странный ты человек. Ты сюда за чем пришёл, спрашивается? За хорошей музыкой или за любовью очередной?"
"Любовь - это благо".
"Не увиливай. Отвечай, хитрая морда, я кого спрашиваю?"
"Известно за чем. Романсы слушать пришёл".
"Разве? А не явился ли ты сюда, чтоб поискать, в кого бы влюбиться? Сердечко твоё уже который месяц холодное... чахнет".
"Разве. Отстань".
И Юра прогнал самого себя из своей головы.
Он принялся ёрзать на стуле, усаживаться поудобнее (хотя ему и так удобно сиделось) и убеждать себя в том, что сегодня его цель - не амур.
Как известно, себя не обманешь. Вот и Юре обмануть себя не удалось.
Молодая женщина, ставшая предметом раздора Юры с самим собой, возвестила - приветливо, мягко: "Лилия Суровицкая! Под ваши аплодисменты!"
Вспыхнули аплодисменты, и на сцене появилась она.
Голос - назойливый, Юрин - ожил на мгновение в Юриной голове и каркнул насмешливо: "Ха-ха, опять ты попался, дурак!"
Она была прекрасна, как лилия. Волосы - солнечно светлые, ниже плеч; плечи - ласково-белые, обнажённые... Её лицо - совершенство: глаза - летнее небо, губы - малиновые, щёки - по-русски румяные...
Юре подумалось вдруг, что не влюбиться в такое лицо - значит совершить преступление.
"Очаровательна... необыкновенна... красива... мила... - сердце его колотилось весело, страстно - одиночество кончилось, наступил праздник. - А какое прелестное платье! Ах, жёлтый - такой чудный цвет..."
Она пела романсы на стихи Пушкина. Поэзию Александра Сергеевича Юра хорошо знал, но в тот вечер Александра Сергеевича для него не было. Была только она.
"Неужели я сплю? Возможно ли петь так божественно?"
Она улыбнулась ему, и улыбка её показалась ему такой нежной, такой восхитительной, пьянящ...
IV
Приходит пятница, все вокруг пялятся
Под этот техностайл, звук - сплошная матрица
Аркадия Ивановича вырвали из чтения мучительно-резко, больно, как зуб без наркоза.
"Что это за мразь?.."
Я подкачу к тебе быстрее, чем "Инфинити"
Чё глазами пилите? Везите меня на Дип-хаус
На лавочке напротив шумела компания как будто молодых людей: четыре неважно сохранившихся юноши в джинсах и лицо женского пола - в бесстыдно облегающих, чёрных, тонких лосинах; люди воняли сигаретным дымом и запивали этот дым жидкостью из серых жестяных банок. От них исходил гадкий, докучливый смех.
Аркадий Иванович злился. Ему дико хотелось заткнуть этих людей, избить их метлой ("Ах, если б была метла!") и разбить к "чертям собачьим" эту "поганую дрянь", оравшую в руках одного из мужей, как ему грешно подумалось, лица женского пола.
"Вот сволочи! Припёрлись сюда со своей абаробалой!" - "абаробалой" Аркадий Иванович называл всякую технику, которую, к слову, не признавал совершенно: телевизоры, компьютеры, мобильные телефоны, колонки и прочее.
"И чего я должен слушать это паскудство, эту псевдомузыку, это собачье дерьмо? Мало того, что эти уродцы галдят, мешают читать, так ещё и включили чёрт знает что, бесовщину какую-то! Мои уши - не помойное ведро!" - негодовал у себя в уме Аркадий Иванович.
Подойти к "уродцам", поругаться, потребовать заткнуть "абаробалу" он решиться не мог. Дело в том, что Аркадий Иванович был трусом. Однако любил возмущаться. Возмущался он, стоит признать, иногда справедливо.
"Дать бы по мозгам этим гадам... Что мне - встать и уйти? Нетушки. Мне эта лавочка нравится. Из-за кучки вредителей уходить? Нет. Буду сидеть здесь и читать. Принципиально никуда не уйду".
V
Она улыбнулась ему, и улыбка её показалась ему такой нежной, такой восхитительной, пьянящей... Юра был опьянён этой девушкой. В том, что её улыбка предназначалась именно ему, не могло быть никаких сомнений. Улыбаясь, она смотрела ему в глаза, и этот взгляд, ласковый, тёплый, - он верил, - был зов - приглашение в её сердце.
"Моя девушка... моя любовь... - хмелел его юный, болезненно влюбчивый ум. - И эти слова... Что за удивительные слова! Мой голос... для тебя... мой нежный друг... люблю... твоя..." - хмель не позволил ему распознать в её пении Пушкина.
Юра понял, что пела она о нём, о себе, об их любви.
"Боже, неужели она тоже любит меня? - содрогалась в откровении его возбуждённая, чересчур живая душа. - Конечно... разумеется... да! Иначе и быть не может! Ведь это любовь... Любовь с первого взгляда... Это судьба!"
И он утонул в её божественном голосе, в блеске её светлых, любящих глаз...
Медлительно влекутся дни мои,
И каждый миг в унылом сердце множит
Все горести несчастливой любви
И все мечты безумия тревожит.
Но я молчу; не слышен ропот мой;
Я слёзы лью; мне слёзы утешенье;
Моя душа, пленённая тоской,
В них горькое
VI
Давай, бармен, тащи пустой стакан, стакан
Чтоб я не смог напиться наповал, а-а
Аркадий Иванович любил стихи Пушкина. Он оторвался на мгновенье от чтения, чтобы кинуть суровый, недоброжелательный взгляд на людей, которые, будто нарочно, "гадили ему в уши" и "травили его своим пошлым, никчёмным, немузыкальным вкусом".
Ты знаешь, насколько б я не был пьян, а-а
Тебя я никому тут не отдам, слышишь, я не отдам
Аркадий Иванович выругался в уме и, собрав всю свою волю в кулак, вернулся к Пушкину.
VII
Моя душа, пленённая тоской,
В них горькое находит наслажденье.
О жизни час! Лети, не жаль тебя,
Исчезни в тьме, пустое привиденье;
Мне дорого любви моей мученье -
Пускай умру, но пусть умру любя!
- Браво... - прошептал Юра дрогнувшими губами и почувствовал, как на глаза наворачиваются слёзы. Он осознал, что только сейчас любит впервые - по-настоящему, глубоко, взросло, что никогда прежде он не любил, что в прошлом его была совсем не любовь, а так - глупость и баловство; он подумал, что если б довелось ему сейчас предстать перед Богом, в Которого Юра, к слову, никогда толком не верил, то он бы бросился перед Ним на колени и благодарил Его всей душой (если бы у него была, конечно, душа) - искренно и горячо - за неё, ибо от избытка сердца, Юра где-то когда-то прочёл, говорят уста.
"Пускай умру, но пусть умру любя..." - ангельский голос продолжал петь в его голове.
"Какая преданность! Какая отвага! - восклицал в ответ Юра. - Но зачем же умирать, милая? - теперь он говорил в мыслях с ней. - Тебе вовсе не нужно умирать. Ты должна жить... Жить! Ради нас, ради нашей любви..." - ему хотелось верить, что она его слышит.
Юра вообразил, как берёт её за руку, смотрит ей в глаза и видит в этих глазах нежность, затем гладит её по волосам, по щеке; она кладёт свою голову ему на грудь, и они замирают в объятии. Время останавливается, весь мир спит, и только их любовь бодрствует; он чувствует биение её сердца, и она шепчет, укутавшись в тепло его рук, трепетным голосом: "Я люблю тебя... Я твоя..."
И Юра пообещал себе, что сегодня же с ней познакомится. Их любовь - дело решённое. Осталось только друг другу представиться.
Юра принялся выдумывать в своих мечтаниях их совместное светлое будущее: первый поцелуй, первый рассвет, первая дочь...
"Девочка! Я хочу, чтобы у нас родилась девочка. Мы назовём её Лилией, в честь мамы, и она будет как две капли похожа на маму, и у меня будет две Лилии, и я буду их обеих любить... А потом у нас родится сын, а может, и не один... а может, ещё одна или две... или три дочки! И мы будем жить одной большой, дружной семьёй - в одном большом, дружном доме..."