Нульманн
Сараевская будница

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Экспериментальная генерация. Ужо с сюжетом.



САРАЕВСКАЯ БУДНИЦА


ПРОЛОГ: ГОРОД КАК ОБЕЩАНИЕ ВОЗВРАЩЕНИЯ

Говорят, что Сараево - это не город, а состояние вещества. Не место на карте, а способ зрения, который возникает, когда слишком много времени наслаивается в одной точке пространства, как страницы мокрого пергамента, слипшиеся навсегда.

Представьте папку с кальками.

На первой - углем начертаны контуры минаретов и кривые улочки, что бегут вниз, к реке, как ручьи после дождя. Это Османский слой: запах кофе и розовой воды, звон медных подносов, тени под сводами крытых рынков.

На вторую кальку наложили линейку и циркуль. Прямые проспекты, фасады с атлантами, чугунные фонари. Австро-Венгерский слой: запах свежей штукатурки и сигар, стук карет по брусчатке, шелест газет на немецком.

Третья калька - уже бумага похуже, газетная. Бетонные коробки, памятники партизанам, лозунги о братстве и единстве. Югославский слой: запах бензина и горячего асфальта, голос диктора из репродуктора, музыка из открытых окон "Застав".

Четвертая - почти папиросная бумага, прозрачная, рвущаяся. На ней нет рисунка. Только отверстия. Дырки разного калибра: от пуль, от осколков, от времени. И тени вокруг этих дыр - черные, как будто бумага обуглилась по краям. Слой девяностых. У него нет своего запаха - только отсутствие всех прежних запахов, выжженное место.

И вот вы берете эту папку - все четыре кальки сразу - и подносите к свету. И видите: рисунки не совпадают. Минарет протыкает балкон австро-венгерского особняка. Прямая улица Габсбургов упирается в стену социалистического универмага. А дыры четвертого слоя открывают просветы в самое дно, в ту первую кальку, где только уголь и пустота.

Это и есть Сараево. Наложение несовпадающих реальностей.

Но есть в этом городе одна линия, одна складка на кальках, где все слои - чудом, насилием, иронией - сошлись. Улица, названная в честь Лазара. Князя, который пал, но должен воскреснуть. Улица-обещание. Улица-противоречие.

Потому что как можно назвать улицу именем Воскресшего в городе, где воскресать уже некому и некуда? Где каждое возвращение - это ошибка адреса, где каждый, кто приходит, приходит не в свой дом, а в чужую память?

На этой улице давление всех четырех кальк ощущается кожей. Здесь камень мостовой помнит копыта, асфальт - гусеницы, а воздух - свист, который обрывался раньше, чем успевал стать звуком.

И если вы встанете на мост над Миляцкой в сумерках, когда свет становится жидким и текучим, вы сможете это почувствовать: город - не вокруг вас. Он - сквозь вас. Вы - еще один слой. Еще одна калька, на которую кто-то, дрожащей рукой, пытается обвести ваш силуэт, не зная, что он уже начертан - поверх князя, поверх солдата, поверх фотографа, который когда-то стоял здесь же, чувствуя, как затвор камеры в его руках становится единственной границей между жизнью и смертью.

Ваше возвращение уже записано. Осталось только его пережить.

...и это давление, это обещание, эта тяжесть имени без тела висела в воздухе улицы Лазара, как запах перед грозой, когда он - первый, единственный, никто - вышел из автобуса, даже не зная, зачем он здесь, и сделал шаг не вперед, а вглубь, в толщу наложенных друг на друга теней, которые ждали не его, а всего лишь человека, способного отбросить хоть какую-то тень, чтобы они могли наконец сказать: вот он. Лазарь. Вернулся.

А он был просто пустым местом. Идеальным резонатором. Тире между "другим" и "прежним". И город, с его кальками и провалами, уже начинал вибрировать в унисон с этой пустотой, уже натягивал ее, как мембрану, готовясь извлечь звук - не мелодию, нет, шум, похожий на зов, на стон, на вопрос, оставленный без ответа.

Он еще не знал, что его здесь ждут. Что ждут давно. Что он уже опоздал.

ГЛАВА ПЕРВАЯ: ВХОЖДЕНИЕ В РЕЗОНАНС

Он не нашёл эту улицу. Она нашла его. Вышла навстречу из сплетения переулков, подставила под ноги жёлтый сараевский асфальт и синюю табличку: "ЦАРА ЛАЗАРА". Он прочёл имя губами, без звука. И что-то щёлкнуло - не в ушах, где-то ниже, в основании горла.

Вокруг текло обычное утро. Машины, голоса, запах кофе из открытой двери. Но это утро вдруг стало бумажным, подвешенным в воздухе, как декорация. А под ним, сквозь тонкую плёнку настоящего, проступило что-то другое. Не картинки. Давление.

Оно шло снизу. От камня под асфальтом - холодного, неровного, живого. От брусчатки, которая помнила не шины, а подковы. Оно висело в воздухе - тяжёлое, как перед грозой, густое от выдохов тех, кто стоял здесь до него: в сюртуках, в мундирах, в касках. Он не видел их. Он чувствовал, как воздух сопротивляется его движению, как будто тело - не его тело, а чужая тень, втиснутая в уже занятое пространство.

Ему нужно было куда-то деться. Куда-то, где есть стены, потолок, где это давление сойдёт на нет. Дверь в кафе была ближайшей щелью в реальности.

***

Внутри пахло жжёным и мокрым. И ещё чем-то сладким и старым - может, ванилью, может, пылью.

Женщина за стойкой вытирала чашку. Синий фартук, тёмные волосы, собранные в хвост. Она подняла глаза, и во взгляде не было ни вопроса, ни удивления. Была усталая привычка.

- Ты опоздал, - сказала она.

Слова упали не в уши. Они упали туда - в ту самую пустоту, что гудела у него внутри с самого утра. И разбили её.

Свет из окна стал вдруг густым, липким. Звон посуды за стойкой превратился во вкус - металлический, холодный, как монета на языке. В колене справа возникло тёплое, влажное пятно. Его не было секунду назад. Теперь было.

Он стоял, и мир вокруг рассыпался на ощущения без связи между ними. Чашка в её руке. Пар над машиной. Собственное дыхание, которое стало чужим.

- Я здесь, - выдавил он. Голос был хриплым, незнакомым.

Она кивнула, как будто здесь было единственно правильным ответом.
- Эспрессо? Как обычно?

У него не было как обычно. Не было ничего, что можно было бы повторить. Он кивнул - просто чтобы сделать движение, любое движение, чтобы доказать, что он ещё может управлять хоть чем-то.

***

На улице после кофе мир стал не просто густым. Он стал населённым.

Мальчик, бежавший с мячом, врезался в него плечом, отскочил и крикнул, не глядя:
- Извини, дедо!

И убежал. Но в том месте, где было столкновение, в груди, осталось ощущение - твёрдое, круглое, упругое. От мяча? От детского плеча? Он не знал. Но его тело уже запомнило форму этого удара.

Дальше - старик на скамейке. Сидел, сгорбившись. Когда он поравнялся с ним, старик поднял голову. Глаза, мутные, почти белые, вдруг ожили.
- Марко? - просипел старик. - Это ты?

Он остановился. Он не был Марко. Он был никем. Но его молчание, сама его остановка - они, видимо, подошли. Идеально вписались в дыру в воздухе перед стариком.

Старик смотрел на него несколько секунд, потом лицо его обмякло, потухло. Он махнул рукой - тяжёлой, будто из свинца - и отвернулся к стене, почувствовав что-то тяжёлое и кислое у себя под рёбрами. Тоску. Не свою. Чужую. Но теперь она была там, внутри, занимала место.

Потом женщина с сумкой. Вышла из подъезда, увидела его, замедлила шаг.
- Вы к Иванам? - бросила она резко. - Они вчера ждали фотографа.

Он снова покачал головой. "Нет". Женщина фыркнула, лицо её стало узким, недовольным.
- Ну конечно, - пробормотала она себе под нос, проходя мимо. - Как всегда, не тогда, когда надо.

И это "недовольство" - острое, колючее - осталось висеть в воздухе на его уровне. Он вдохнул его. Оно поселилось где-то в горле, комом.

Он пошёл быстрее. Почти побежал. Не от них - от дыр в себе, через которые затекало чужое.

Забежал в первую подворотню, прислонился к холодной штукатурке, дышал. Когда открыл глаза - увидел, что снова перед тем кафе. Она за стеклом вытирала стойку, и её взгляд скользнул по нему, будто по части интерьера, и задержался на секунду.

Он вошёл. Колокольчик.

Она не обернулась.
- Закрываюсь, - сказала она вполголоса.
- Можно кофе?
- Всё вымыто.
Он стоял в дверях, не зная, куда деться дальше. Она обернулась, посмотрела на него - и в её глазах промелькнуло не раздражение, а усталое понимание, будто она ждала, что он вернётся именно в таком виде.
- Ладно, - вздохнула она. - Садись. Но быстро.

Он сел. Она приготовила эспрессо наскоро, поставила перед ним. Он выпил, обжигаясь. Молчал. Она мыла последние ложки, громко клала их в металлический лоток.

- Как тебя зовут? - спросил он, просто чтобы разорвать тишину, которая гудела в ушах.

Она замолчала. Поставила лоток, вытерла руки, повернулась к нему. Смотрела долго.
- Тебя это так называется? - спросила она наконец. В голосе не было злости. Была усталая ирония. - Пять лет ни слова, а теперь - как зовут? Знакомимся заново?

Он почувствовал, как пол уходит из-под ног. Не буквально. Но реальность снова закачалась. Пять лет. Она говорила с кем-то другим. Но смотрела на него.

- Я - начал он.
- Ладно, - перебила она, махнув рукой. - Меня как звали, так и зовут Мира. Хочешь зови Амирой. Хотя тебе и это должно быть известно. Или память тоже выбросил, вместе со всем остальным?

Он молчал. Она смотрела на него, и вдруг её лицо смягчилось. Не от жалости. От привычной боли.
- Ладно, - сказала она тише. - Всё равно. Платить не надо. Иди.

Он поднялся, пошёл к двери.
- Завтра откроюсь в восемь, - бросила она ему вслед как будто тот был частью её расписания, как поставка молока или вывоз мусора.

Он вышел на улицу. Холодный воздух ударил в лицо, но внутри было ещё холоднее. Пять лет. Она ждала кого-то пять лет. И он идеально подошёл на место того, кто так и не пришёл.

Её кафе было не убежищем. Это была ловушка другого рода. Не город проецировал на него случайные образы - мальчика, старика, соседки. Она проецировала на него целую биографию. Со сроком. С историей. С долгом.

Он шёл в хостел и понимал: завтра он снова придёт. В ней было время, которое у него отсутствовало. И в каком-то извращённом смысле это было даже утешительно: быть не просто пустым местом, а конкретно пропавшим. Именем в чьём-то календаре и истории.

Он стал её опоздавшим. И это было больше, чем быть ничем.

ГЛАВА ВТОРАЯ: ПОПЫТКА ЗАЯКОРИТЬСЯ

Ночь в хостеле была не сном, а медленным погружением в трясину собственного дыхания. Он лежал на спине и слушал, как где-то за стеной капает вода. Звук падал ровно, без перерыва - тук тук тук - и с каждым ударом в его черепе что-то отзывалось слабым, глухим эхом. Не мыслью. Вибрацией. Как будто капли падали не в раковину, а на натянутую кожу барабана, которым было его тело.

Под утро, когда за окном посветлело до цвета мокрого асфальта, он встал и начал шагать по комнате. Пять шагов до двери. Поворот. Пять шагов до окна. Это был ритм. Это было действие. В нём не было смысла, но была форма. И пока он шагал, мир не распадался на чужие проекции. Он был просто длиной комнаты и количеством шагов.

Когда в коридоре зашумели первые постояльцы, он прекратил. Сел на кровать. Взгляд упал на тумбочку. Он открыл ящик.

Там, под стопкой пыльных проспектов, лежала камера.

Тяжёлый "Nikon F4", потёртый на рёбрах. Он взял её, и пальцы сами обхватили корпус, заняли свои места - указатель на спуск, большой палец на головку перемотки. Вес в ладони был таким знакомым, будто это продолжение кости, которое он только что обнаружил.

Он поднял камеру к глазу. Мир съёжился до прямоугольника видоискателя, перечёркнутого клиньями. Он навёл на трещину в потолке. И тело само сделало мелкие поправки: поворот кольца, смещение вправо, задержка дыхания. Это не было умением. Это была память мускулов. Его руки знали этот танец лучше, чем мозг знал своё прошлое.

Он нажал на спуск. Затвор щёлкнул - сухо, коротко, как сломанная ветка. Звук отозвался где-то в висках. Он опустил камеру. Ладонь под ней была влажной. В груди стучало что-то мелкое и частое, как будто сердце решило размножиться.

Он был фотографом. Его тело выдавало эту тайну. Оно помнило профессию, забыв личность.

***

Ровно в восемь он стоял напротив кафе. За стеклом горел свет, но штора на двери была повёрнута на закрыто. Он ждал. Прошло десять минут. Дверь открылась, и вышла Мира с мусорным пакетом. Увидела его, остановилась.

- Рановато, - сказала она без приветствия.
- Вы сказали - в восемь.
Она усмехнулась одной стороной рта - без веселья.
- Для клиентов - в восемь. Для поставок - в семь. Решай, кто ты.

Она зашла внутрь, оставив дверь открытой. Он вошёл следом. В кафе пахло свежим мыльным раствором и влажным деревом.
- Садись, - бросила она, исчезая за стойкой. - И не мешай.

Он сел у окна. Смотрел, как она расставляет стулья, протирает столы, включает кофемашину. Её движения были резкими, экономными. В них не было лишнего жеста. Она не смотрела на него. Она делала свою работу, а он был частью интерьера - немым, неподвижным, как стул или стол.

Когда она закончила, она поставила перед ним эспрессо, даже не спросив.
- На, - сказала.
- Спасибо.
Она кивнула, отвернулась, начала считать сдачу в кассе.

Он пил кофе, и каждый глоток был актом концентрации. Вот горький вкус. Вот тепло чашки. Вот солнечный луч на столешнице. Он собирал эти детали, как бусины, пытаясь нанизать их на нитку сейчас. Пока он держался за вкус, за тепло, за свет - его не накрывало тем давлением, что шло от улицы.

Она закончила со сдачей, взглянула на него.
- Ты весь день тут торчать будешь?
Он пожал плечами.
- Куда-то надо?
- Нет.
- Ну и сиди, - сказала она, как будто разрешая что-то неприятное, но неизбежное. - Только не мешай.

И он сидел. Прошёл час. Два. Утро. День. Клиенты приходили и уходили. Он смотрел в окно, пил воду, которую она раз в полчаса ставила пере ая опора. Здесь его не принимали за другого. Здесь его терпели как немой предмет. И это было больше, чем он имел вчера.д ним без слов. Его присутствие стало частью ритма кафе - тихим, немым фоном. И в этой предсказуемости была слабая, но устойчив

Ближе к шести она закрыла кассу, надела куртку.
- Идём, - сказала, не глядя.
Он встал, последовал за ней.

На улице она завела разговор. Не с ним. С городом, в котором он был лишь тенью.
- Вон там раньше магазин был, - сказала она, кивая на заколоченную витрину. - Продавали пластинки. Теперь шмотки.
Он молчал.
- А здесь, - она указала на пустырь, заросший бурьяном, - дом был. Трёхэтажный. Красивый. С лепниной.
- Что с ним? - спросил он, просто чтобы отозваться.
Она посмотрела на него как на слабоумного.
- Снесло, - сказала коротко. - Что ещё.

Она говорила о вещах, которые исчезли. О местах, которых больше нет. Её рассказ был не ностальгией, а инвентаризацией потерь. Он слушал и чувствовал, как его собственная пустота резонирует с этими пустотами вокруг. Он был таким же пустырём, заросшим неизвестно чем. Таким же заколоченным окном.

Она взяла его под руку на перекрёстке. Её прикосновение было деловым, без нежности - просто чтобы не разбежались в потоке машин. Но он почувствовал под пальцами шрам - неровную полосу на её запястье, скрытую рукавом. Он не спросил. Она не объяснила. Это было ещё одной деталью, которую можно было добавить в коллекцию сейчас: шершавая ткань куртки, шрам под ней, запах городской пыли.

Они подошли к мосту. Каменному, низкому, тому самому, что ведёт к Башчаршии. Чугунные фонари, толстые парапеты. И трамвайные рельсы посередине - стальные жилы города.

Они ступили на брусчатку, и в тот же миг снизу, из-под арки, донёсся нарастающий, знакомый до зубной боли гул. Не просто шум трамвая. Гудение стали о сталь, передающееся в камень, в кости, в землю.

Она что-то говорила про то, что за рекой дешевле, но её голос утонул. Гул вошёл в него снизу. Прошёл через подошвы, вколотился в голени, поднялся по позвоночнику, как электрический разряд. Не через уши - через скелет.

И тело ответило готовой формой. Не мыслью. Схемой выживания.

Мышцы живота вжались. Лопатки свело. Голова втянулась в плечи. Колени согнулись в полуприседе, готовые к толчку. Это не был страх. Это был физический рефлекс, отлитый в нервах и мышцах годами (неделями? месяцами?) жизни в городе, где определённый звук, определённая вибрация означали не опоздание на работу, а нечто совершенно иное.

Он замер. Дыхание спёрлось. В глазах поплыла мутная пелена. Сквозь неё он увидел не мост, а коридор. Длинный, открытый со всех сторон, где нет укрытия, кроме скорости. И услышал кожей, а не ушами - свист, тонкий и высокий, разрезающий воздух где-то сзади и справа.

- Эй. Слушай.

Её голос пробился сквозь свист, как через толстое стекло. Не испуганный. Твёрдый. Тот, каким окликают человека, стоящего на краю.

Он моргнул. Пелена рассеялась. Он стоял на том же месте. Мост всё ещё дрожал под ногами, но гул уже уходил вместе с трамваем, скрывшимся за поворотом.

Мира смотрела на него. Не в лицо - сквозь него, куда-то в пространство за его спиной. Её рука всё ещё держала его за локоть, но пальцы не сжимались - они были жёсткими, как прутья.
- Всё, - сказала она тихо, но чётко. - Достаточно.

Он попытался что-то сказать, выдавить голова закружилась, но она перебила, не глядя:
- Не надо. Знаю. Здесь у всех от этого голова кружится. Просто не все падают в обморок посреди моста.

Она произнесла это так, будто делала ему одолжение - не тыча в его слабость, а констатируя общий, городской факт. Здесь, на этом мосту, у всех кружится голова. Это аксиома. И его реакция лишь подтверждает, что он - здесь. Часть этого всех.

Она отпустила его руку. Не резко. Медленно, разжимая пальцы один за другим, как будто отклеивала пластырь.
- Пойдём, - сказала она. Голос стал плоским, безжизненным. - На сегодня хватит прогулок.

Они пошли обратно. Молча. Но это молчание теперь было другого качества. Не неловкое, а тяжёлое, насыщенное. Он нёс в себе взрыв тела на мосту. Она несла в себе знание того, что этот взрыв закономерен. Что это не его личная тайна, а общий симптом. Симптом жизни в городе, где мосты гудят на определённой частоте, и эта частота навсегда вписана в тела выживших.

Он пытался держаться за её быт, за рынок и цены на лимоны. Но город, его истинный хозяин, напомнил о себе через самую простую вещь - через вибрацию камня. И она, Мира, приняла это напоминание как должное. Не как его провал. Как подтверждение правил игры, в которую они оба, видимо, играли - даже если он не помнил её названия.

Он был не просто её опоздавшим. Он был опоздавшим, который правильно реагировал на мосты. И это, возможно, было самым страшным доказательством того, что он - тот, за кого она его принимает.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ: РАСПАД НАСТОЯЩЕГО

Он лежал в темноте хостела, и тьма под потолком была не цельной. Она пульсировала. Медленно, в такт тому стуку, что всё ещё отдавался в его рёбрах после моста. Тук тук тук Не капли. Что-то тяжелее. Металл о камень? Приклад о бетон? Он не знал. Он только чувствовал, как с каждым ударом его тело немного сжимается, готовясь к следующему.

А потом пришли вспышки.

Не сны. Не мысли. Чувственные взрывы, отрывающиеся от любой логики, как искры от костра.

Первая: Белый свет. Не яркий. Выжигающий. Он заполнил всё поле зрения, выжег сетчатку, оставив после себя не темноту, а слепое пятно в форме прямоугольника. Видоискателя? Оконного проёма? Он не знал. Свет горел где-то сзади глаз, и его тепло было сухим, как жар от раскалённой плиты.

Вторая: Звук. Не громкий. Резкий. Высокая нота, которая взлетела вверх и оборвалась на самом пике, не смолкнув, а именно оборвалась, как перерезанная струна. После неё в ушах оставалась тишина, но не обычная - звенящая, вакуумная, будто звук унёс с собой весь воздух.

Третья: Осязание. Тёплая жидкость, растекающаяся по правому колену. Не быстро. Медленно, густо, как сироп. Она была липкой. И с ней приходил запах - медный, сладковатый. Запах, от которого сводило скулы. Он лежал и чувствовал, как эта теплота ползёт по его коже в полной темноте, и его рука, чтобы стереть её, потянулась вниз, но наткнулась только на сухую, холодную ткань простыни.

Его мозг, жалкий картограф, пытался собрать из этих обломков карту. Свет + звук + жидкость =? Но уравнение не сходилось. Это были не части одного целого. Это были три разных целых, три отдельные вселенные боли, врезавшиеся в него в разное время и теперь вспыхивающие независимо, как короткие замыкания в burned-out схеме.

Он встал, подошёл к раковине, умылся ледяной водой. Вода была реальной. Его лицо в потрескавшемся зеркале - реальным. Но отражение казалось чужим, накладным, как маска. За ним, в глубине зрачков, всё ещё тлел тот белый, прямоугольный свет.

Она позвонила ему днём, когда он сидел в парке и смотрел, как голуби дерутся за корку.
- Ты где? - голос в трубке был ровным, без приветствия.
- В парке.
- Приходи. Вечером. На ужин.

Она сказала это не как приглашение. Как распоряжение. Как следующий пункт в сценарии, который она писала для них обоих.

Её квартира была на третьем этаже старого австро-венгерского дома. Высокие потолки, скрипучий паркет, мебель, которая казалась не купленной, а унаследованной - массивный буфет, кружевные салфетки на спинках стульев. Воздух пах воском, старой бумагой и тем самым горьковатым мылом, что было на её коже.

Они ели пасту с томатным соусом. Она говорила о работе, о глупом поставщике, о новом налоге для малого бизнеса. Он кивал, вставлял да или понятно. Разговор был лёгким, пустым, как пенопласт. Он заполнял пространство, ничего не неся в себе. И в этой пустоте было облегчение.

После ужина она помыла посуду. Он стоял в дверях кухни и смотрел, как движутся её плечи под тонкой майкой. На правой лопатке, чуть ниже линии белья, был шрам - не ровный, как на запястье, а рваный, звездообразный. Он смотрел на него, и шрам начинал пульсировать в его собственном зрении, как будто это был не знак на её коже, а отверстие в реальности, через которое просвечивало что-то тёмное.

- Чего уставился? - она обернулась, вытирая руки.
- Ничего.
Она посмотрела на него, потом на свою лопатку, будто понимая, куда был направлен его взгляд. Плечи её слегка опустились.
- Старая история, - сказала она и погасила свет на кухне.

В комнате было темно, только свет фонаря с улицы падал через тюль, рисуя на полу клетчатый узор. Они лежали рядом, не касаясь друг друга. Дыхание её было ровным, неглубоким. Он слушал его, пытаясь настроиться на этот ритм, вписаться в него.

Потом она повернулась к нему. Её рука легла ему на грудь. Ладонь была горячей. Живой. Он почувствовал, как её тепло проникает сквозь ткань футболки, растворяется в его коже. Это было просто. Человечно.

А потом началось наложение.

Её запах - мыло, полынь, женская кожа - вдруг смешался с другим запахом. Резким, едким. Пылью после взрыва. Смесью гипса, гари и чего-то сладковато-гнилостного. Запах был не в ноздрях. Он был внутри черепа, будто его вдохнули годы назад, и он застрял там, и теперь выходил на свободу.

Он зажмурился. Её дыхание у его уха - тихое, ровное - наложилось на другой звук. Хрип. Прерывистый, булькающий, как будто кто-то пытается вдохнуть через воду. Он не слышал его ушами. Он чувствовал его вибрацией в своей собственной грудной клетке, как будто это хрипели его собственные лёгкие.

Он открыл глаза. Мира спала, её лицо было спокойным, детским в полумраке. Но его тело было ареной, на которой сталкивались два слоя реальности. Её настоящее - тёплое, тяжёлое, дышащее - и другое, фантомное, состоящее из запаха пыли и звука утопающего.

Он осторожно снял её руку, встал, вышел в крохотную гостиную. Сел на диван. Дрожал. Не от холода. От того, что границы окончательно поплыли. Интимность, вместо того чтобы приблизить, обнажила пропасть. Она была вся здесь, в этой комнате, в своём теле, в своей истории со шрамами. А он был между. Между её теплом и тем хрипом. Между её запахом и той гарью. Между её настоящим и тем, что не было ни прошлым, ни будущим, а просто другим местом, куда его сознание снова и снова проваливалось.

Он сидел и смотрел на свет фонаря за окном, пока не начал рассветать. И понимал, что даже здесь, в самой гуще чужой жизни, он остаётся один. В своей комнате без стен, где гуляют сквозняки из других времён.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ: ЧУЖОЙ ГОЛОС

Он вернулся в постель под утро, когда тень от окна уже съехала с ковра. Мира спала на боку, спина к нему, и впадина между её лопаткой и позвоночником казалась глубокой, как ущелье. Он лёг, стараясь не шелохнуться, и снова провалился в тот странный, липкий сон, где не было образов, только давление и гул.

Имя пришло само. Не мыслью. Вырвалось.

Он почувствовал, как его губы сложились, язык прижался к нёбу, и из горла, хрипло, сдавленно, вышло слово:
- Лейла

Оно повисло в тишине комнаты, странное, чуждое, как иностранец, зашедший не в тот дом. Он открыл глаза. Мира уже не спала. Она лежала неподвижно, но напряжение в её спине, в затылке выдавало, что она слышала.

Он ждал. Секунду. Две.

Она медленно перевернулась. Лицо в полумраке было плоским, как маска. Глаза смотрели сквозь него.
- Что ты сказал?
Он молчал. Он не мог повторить. Слово уже уплыло обратно в туман, оставив после себя только ощущение - шершавое, как кора, тёплое, как чья-то щека. Чужая ласка. Чужое имя.
- Я не знаю, - выдавил он.
- Лейла, - повторила она за ним, без выражения. Будто пробовала на вкус. - Это кто?

Он попытался собрать в голове образ, лицо, связать с именем. Ничего. Только то шершавое тепло и чувство вины. Острой, жгучей, как от измены. Но измены кому? Ей? Или той, чьё имя он назвал?
- Не помню, - сказал он, и это была правда, ужасней любой лжи.
Мира села на кровати. Протянула руку, не к нему, к прикроватной тумбочке, за сигаретами. Зажгла, не предлагая. Дым заклубился в луче утреннего света.
- Я думала, ты другой, - сказала она на выдохе. Голос был тихим, усталым, но не злым. - Думала, наконец-то ну, нормальный. Который не будет звать других женщин во сне. Или вспоминать их.

Он смотрел на её профиль в сизом свете за окном. Линия щеки, подбородка, шеи - всё было чётким и отдалённым, как берег, до которого не доплывёшь. Она думала, он звал другую. Но это было не так.

Имя вырвалось не из памяти. Оно пришло извне. Как сквозняк под дверью. Как звук с улицы, залетевший в открытое окно сна. Лейла. Оно было шершавым на языке и тёплым где-то под рёбрами - чужим теплом, впущенным внутрь по ошибке, как в квартиру с похожим номером.

Он был не изменником. Он был открытой дверью. И сквозь неё заходили чужие голоса, чужие имена, обжигая изнутри, как глоток не того напитка.

- Извини, - сказал он в тишину, потому что слова я не виноват, я просто пустота не могли быть произнесены вслух.

Мира затянулась. Кончик сигареты вспыхнул в полумраке, осветив на миг её пальцы, сжатые в тугой сустав.
- Я не могу так, - выдохнула она дымом. Голос был не злым. Сдавленным. - Я не Марина, чтобы жить с призраком и вытирать пыль с его имени. Я хочу человека. Который знает, как меня зовут. Который зовёт меня ночью, а не кого-то с улицы.

Он почувствовал, как слово призрак ложится на него, как плёнка. Невесомая и липкая.
- Марина? - переспросил он, потому что это имя было якорем в этом потоке.
- Соседка. Снизу. - Мира махнула рукой в сторону стены, будто отмахиваясь от мухи. - У неё всё на полочках. Всё по времени. Каждое воспоминание в своей баночке, подписанное, протёртое. А мы - она наконец повернула к нему лицо, и в её глазах была не злость, а усталая ясность, почти жалость, - мы у неё всё роняем. Опаздываем. Ставим не туда. Как ты сейчас.

Он слушал и понимал, что она говорит не о соседке. Она говорит о порядке, которого нет в нём. О полочках, которых нет в его голове. О времени, которое в нём не течёт, а стоит мутной лужей, куда падают чужие слова.

- Я извинился, - повторил он, и это прозвучало глупо, детски, как оправдание за разбитую чашку, когда рухнул весь сервант.

Она кивнула, не глядя, раздавила окурок в пепельнице движением точным и окончательным.
- Ладно. Вставай. Кофе будет.

Он поднялся, и тишина между ними была уже не просто отсутствием слов. Она была веществом - густым, как кисель, заполняющим кухню, где она ставила чайник, и звук закипающей воды был похож на далёкий, одинокий гудок, зовущий с того берега, до которого он так и не доплыл.

За завтраком они не говорили. Звук ложек о чашки был громким, как удары молотка. Он чувствовал, как её молчание затвердевает вокруг него, как гипс. Он сломал что-то хрупкое. Не их связь - иллюзию, что он может быть хоть кем-то цельным. Хоть для кого-то.

Он ушёл от неё днём, сказав, что пойдёт гулять. Она кивнула, не спрашивая куда.

Он бродил без цели и оказался в полуподвальном баре недалеко от реки. Внутри было темно, пахло пивом и влажным деревом. За стойкой стоял худой мужчина с седыми усами и внимательными, как у птицы, глазами.

Он заказал пиво. Бармен налил, поставил перед ним, потом прислонился к стойке, вытер руки о фартук.
- Новый, - констатировал бармен. - Не местный.
Он пожал плечами.
- Вижу по глазам, - бармен усмехнулся. - У местных взгляд иначе устроен. Они не смотрят - сканируют. Ты просто смотришь. Как будто ищешь что-то, что у тебя украли.

Он молча пил пиво. Бармен не уходил.
- Искатель, - сказал тот наконец, и в его голосе появились новые нотки - сказительские, бархатные. - Я таких знаю. После войны много таких по городу ходило. Копали в руинах, в архивах. Искали пропавших. Или себя.

Бармен помолчал, давая словам осесть.
- Был тут один, например. Фотограф. Военный. Хороший, говорят. Снимал всё - и руины, и мёртвых, и живых, которые уже не отличали одних от других. А потом пропал. Не на войне - после. Когда всё стихло. Просто взял камеру, вышел из дома и не вернулся.

Во рту пересохло. Он поставил кружку.
- Почему?
- А кто его знает? - бармен развёл руками. - Говорят, нащёлкал слишком много. Глаз переполнился. Не мог больше видеть то, что видел. Или наоборот - боялся забыть. Вот и ушёл, чтобы его картинки не съели его самого. Романтичная история, правда? - Бармен ухмыльнулся, но в ухмылке не было веселья. - Говорят, его иногда видят. На том же Латинском мосту стоит, камеру к лицу прижал, будто снимает. Но плёнки в камере нет. Или уже вся изошлась.

Рассказ бармена был гладким, отполированным, как речная галька. В нём были все нужные детали: благородная профессия, травма, таинственное исчезновение, призрак. Это была не правда. Это была идеальная легенда.

И слушая её, он чувствовал странное облегчение. Его собственный опыт - амнезия, вспышки, дрожь моста - был хаотичным, бесформенным, болезненным. А здесь ему предлагали готовую форму. Красивую, трагичную, понятную. Военный фотограф, которого съели его собственные снимки. В эту форму можно было влить всю свою смутную боль, и она обрела бы смысл. Стала бы историей. Его историей.

Он был бы не пустым местом, а тем самым парнем. Тот, что стоял на мосту. Тот, чьё имя, может, и было когда-то Лейла на чьих-то губах.

- Вы думаете, он жив? - спросил он, и голос его звучал хрипло от желания.
Бармен посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом.
- В Сараеве, друг мой, - сказал он медленно, - мёртвые иногда живее живых. Потому что у мёртвых есть история. А у живых - он махнул рукой, - у живых есть только сегодня. А сегодня, как ты сам видишь, штука довольно сомнительная.

Он допил пиво, положил деньги на стойку. Легенда горела внутри, как глоток крепкого спиртного - согревая и отравляя одновременно. Он вышел на улицу, и город показался уже не лабиринтом без выхода, а декорацией к новой, готовой биографии.

Он шёл и почти чувствовал вес камеры на шее. Почти слышал щелчок затвора. Почти верил, что он - тот самый. Пропавший. Фотограф.

И это была сладкая, страшная ложь. Потому что быть персонажем чужой красивой легенды было в тысячу раз легче, чем быть никем.

ГЛАВА ПЯТАЯ: АРХИВ ПРИЗРАКОВ

Он пришёл в Городскую библиотеку на следующий день после разговора с барменом. Не потому, что верил в легенду. А потому, что легенда указала место. Архив. Там должны были лежать доказательства - не его, чужие, но доказательства.

Читальный зал был высоким, пыльным, залитым осенним светом, который падал сквозь высокие окна и ложился на деревянные столы прямоугольниками, похожими на гигантские видоискатели. Пахло старой бумагой, кожей переплётов и тишиной - не отсутствием звука, а особым, густым веществом, которым была законсервирована история.

Он попросил подшивки газет за девяностые. Девушка-архивариус, не поднимая глаз, выдала ему несколько тяжёлых папок, перетянутых тесёмкой. Папки были холодными, как надгробные плиты.

Он открыл первую. Пожелтевшие страницы "Ослободенья" и "Вечерних новостей". Заголовки кричали о чём-то, что уже стало прошлым, но кричали так, будто это происходило вчера. Он не читал слов. Он смотрел на фотографии.

Их было сотни. Руины домов с зияющими, как черепа, окнами. Люди с вёдрами у колонок. Солдаты за мешками с песком. Лица. Лица. Лица.

Он не узнавал их. Но он узнавал выражения.

Сжатый рот женщины, несущей канистру с водой - это был не просто рот. Это была плотная линия боли, которая знала, что слезы уже бесполезны. Взгляд старика, смотрящего в объектив поверх очков - это был не просто взгляд. Это была усталость, накопившаяся в десяти поколениях, выдавленная на поверхность. Поза мальчика, прижимающего к груди пустую сумку - это была не просто поза. Это был жест ожидания, которое уже перешло в оцепенение.

Он листал страницу за страницей, и его собственное тело начинало отвечать. Сжимались мышцы челюсти, когда он видел снимок человека, зажмурившегося от взрыва пыли. Ныло правое колено, когда взгляд скользил по фотографии мужчины, сидящего на обломке стены с расстёгнутой гимнастёркой и пятном на брючине - тёмным, расплывчатым. В висках начинала пульсировать та же частота, что и на мосту, когда он натыкался на снимки улиц, пустых, но искорёженных.

Это не были его воспоминания. Это был коллективный мышечный спазм, запечатлённый на плёнке и теперь передающийся ему через зрение. Он не вспоминал - он заражался. Заражался позами, гримасами, углами плеч, складками на лбу. Его пустота наполнялась не историями, а формами страдания, как будто он был мягким воском, а архив - набором печатей.

Потом он открыл тонкую папку с меткой Личные дела. Гуманитарные организации. Списки. Это были не газеты. Это были ксерокопии машинописных листов, списки имён, дат, пометки. "Доставлено". "Не найдено". "Погиб".

И тут он увидел это имя. Не в заголовке. Не в подписи к фото. В середине списка, между "Лазаревич, Милош" и "Лазич, Петар".

"Лазар, Н.Н. (фотограф). Последнее место: улица Лаз (неразб.). Статус: пропал без вести. 1994.

Буквы поплыли перед глазами. Лазар. Не Лазарь-князь. Лазар. Человек. Фотограф. Пропал.

Он не почувствовал удара. Не почувствовал прозрения. Он почувствовал совпадение. Идеальное, беззвучное, как ключ, входящий в замок, для которого он был сделан.

Имя не открывало тайну. Оно становилось ярлыком. Ярлыком для всего, что с ним происходило: для амнезии, для камеры в руках, для дрожи на мосту, для фразы Ты опоздал, для бармена-сказителя, для осколка Лейла во сне.

Он не был Лазаром. Но он мог им быть. Город, архив, легенда - все они предлагали ему эту пустую форму с именем. "Лазар, Н.Н. (фотограф). Пропал". В эту форму идеально вписывалась его собственная пустота. Он был человеком без имени, без памяти, без статуса. Архив давал ему всё это: имя, профессию, статус (пропал - что, как не его нынешнее состояние?).

Он сидел, уставившись на строчку, и чувствовал, как внутри что-то щелкает, как затвор. Не воспоминание. Принятие. Он принял ярлык. Принял его, как бездомный принимает чужое пальто, найденное на помойке. Оно может быть не по размеру, может пахнуть чужим потом, но оно - одежда. Оно закрывает наготу.

Он аккуратно закрыл папку, вернул её архивариусу. Вышел на улицу. Осенний воздух был резким, холодным. Он шёл, и теперь у него было не просто ощущение. У него была гипотеза. Он - Лазар. Пропавший фотограф. Вернувшийся через десять лет, ничего не помнящий.

Это была красивая, цельная история. Ложная, как все мифы. Но она давала ответы. Она объясняла, почему его тело знает камеру. Почему город его узнаёт. Почему мост вызывает панику. Почему Мира ждала пять лет.

Он почти улыбнулся, горько и криво. Так вот что такое возвращение. Не обретение себя. Нахождение удобной биографии, в которую можно вписаться, как труп в готовый гроб.

Он был Лазаром. Потому что быть Лазаром было лучше, чем быть никем. Быть призраком с именем и профессией было лучше, чем быть призраком без всего.

И город, казалось, вздохнул с облегчением. Наконец-то он выбрал одну из предложенных ему масок. Наконец-то согласился играть по правилам палимпсеста, где настоящее всегда лишь самый верхний слой, под которым лежат готовые, написанные заранее тексты о тех, кто пропал, но обещал вернуться.

ГЛАВА ШЕСТАЯ: ПАМЯТЬ КАК ТЯЖЕСТЬ

Рынок утром был водоворотом запахов. Пахло жареным мясом, спелыми фруктами, свежей зеленью, дымом от мангалов. Он шёл сквозь этот густой воздух, и каждый вдох был ударом. Запах жареного чевапа вдруг стал горлом, полным крови. Сладковатый аромат перезрелых слив обернулся приторным запахом разложения из-под завалов. Пряный дым щекотал ноздри и тут же превращался в едкую горчицу распыленного газа, от которой слезились глаза.

Он остановился, опёрся о прилавок. Продавец что-то крикнул ему, но звук исказился. Голос растянулся, замедлился, стал низким, как рёв. Рядом заплакал ребёнок - тонкий, пронзительный вой. И этот вой совпал с другим воем, который жил у него в костях, - сирены воздушной тревоги, обрывающейся на высокой ноте. Он не слышал её ушами. Он чувствовал, как её частота вибрирует в его зубах.

Он зажмурился. Когда открыл глаза, мир не вернулся в норму. Он расслоился. Перед ним был современный рынок, полный людей и товаров. Но поверх него, как проекция на туман, лежал другой слой: тот же рынок, но пустой, с развороченными прилавками, заваленный битым кирпичом и стеклом, и в воздухе - не запах еды, а пыль и та самая сладковатая вонь.

Он понял, что это не галлюцинация. Он просто перестал фильтровать. Его сознание, истощённое поисками себя, прорвало дамбу, отделявшую его личный опыт (которого не было) от коллективного опыта места. Тело города - его камни, его воздух, его акустика - хранило память не как историю, а как набор физических условий: определённые запахи, определённые звуки, определённый свет. И теперь, когда он вдохнул, услышал, увидел - его нервная система отозвалась готовым, запечатлённым ответом. Он не вспоминал войну. Он подключался к нервной системе города, которая всё ещё подавала сигналы бедствия, как ампутированная конечность.

Он бежал с рынка, давясь воздухом, который не хотел становиться просто воздухом.

Марина жила в том же доме, что и Мира, двумя этажами ниже. Её квартиру Мира назвала "музеем", сказав это с лёгкой, усталой насмешкой. "Сходи. Посмотри, как надо правильно помнить".

Дверь открыла маленькая, сухая женщина в тёмном платье и с идеально гладкой седой причёской. Глаза её были светлыми, прозрачными, как у ребёнка, но взгляд - тяжёлым, впивающимся.
- Входи, - сказала Марина, не спрашивая кто. - Обувь сними. Пол только что натёрла.

В прихожей пахло воском, нафталином и сушёной мятой. Всё здесь было на своих местах с такой незыблемой точностью, что казалось - пылинки боялись сдвинуться без приказа. В гостиной стояли тяжёлые дубовые стулья с гобеленами на спинках, фарфоровые статуэтки под стеклянными колпаками, часы с маятником, отсчитывающие секунды гулким, мерным стуком.

- Садись, - указала Марина на определённый стул. - Этот - для гостей. Для мужчин.

Он сел. Стул был жёстким, холодным.
- Чай будешь? - она уже не спрашивала, двигалась к буфету.
- Да, спасибо.
- "Да, спасибо", - повторила она за ним, не оборачиваясь. - Так и надо говорить. Спасибо, тётя Марина. Но ты, я смотрю, манер не помнишь.

Она приготовила чай по ритуалу. Определённый чайник. Определённые чашки - голубые, с золотой каёмкой. Печенье на определённом блюдце. Каждое движение было отточенным, выверенным, как священнодействие. В этих движениях не было жизни. Была традиция. Память, превратившаяся в танец, который уже забыл свою музыку, но отточил каждый шаг.

Он пил чай. Он был горьким и обжигающим.
- Вы давно здесь живёте? - спросил он, просто чтобы сказать что-то.
- В этом доме? С рождения. В этой квартире? С сорок пятого года, - ответила она, выпрямляя спину. - Когда немцы ушли, а наши ещё не пришли. Отец сказал: "Здесь будем жить". И мы жили.

Она говорила не о воспоминаниях. Она говорила о фактах, которые стали частью архитектуры её мира, как стены и потолок.
- А вы помните войну? Девяностые? - он не знал, зачем спрашивает.
Марина поставила чашку на блюдце. Звон был чистым, хрустальным.
- Что значит помню? - сказала она. - Я её не помню. Я её несу. Каждый день. Вот в этом колене, - она потёрла ладонью правое колено, - оно опухает, когда к дожди. Потому что в подвале сидела, на сыром. А вот здесь, - она указала на висок, - здесь до сих пор звенит, когда тихо. От взрыва, что стекло в кухне выбил. Это не память. Это шрамы. Шрамы - это навсегда.

Он сидел и чувствовал, как его собственная амнезия под её взглядом становится не трагедией, а легкомыслием. Почти оскорблением. У него не было шрамов. У него были дыры. А она превратила свои шрамы в закон, в ритуал, в тяжёлую, незыблемую реальность, рядом с которой его собственное существование казалось призрачным, неприличным.

Он встал, чтобы уйти. Она проводила его до двери.
- Мира говорит, ты что-то ищешь, - сказала Марина, не глядя на него.
- Да. Себя, наверное.
Она медленно кивнула.
- Если бы ты пришёл раньше, - произнесла она тихо, и это не был упрёк. Это была констатация закона её вселенной. - Раньше можно было найти. Теперь всё уже занято. Всё уже имеет своё место. И своё время.

Она закрыла дверь. Щёлкнул тяжёлый замок. Он стоял на лестничной клетке, и давило не только молчание за дверью. Давила сама возможность такой памяти - окаменевшей, превратившей боль в мебель, страх - в распорядок дня. Ему такая память была недоступна. У него было только текущее, живое мучение без формы.

Он пришёл к Мире вечером. Она сидела на кухне, курила, смотрела в окно на тёмный двор.
- Я была у Марины, - сказал он.
- И? - она не обернулась.
- Она много помнит.
- Она не помнит. Она - памятник. Ходить в гости к памятнику - сомнительное удовольствие. - Мира выдохнула дым. - И что?
- Тяжело.
Она фыркнула - коротко, беззвучно.
- Тяжело - это когда несешь. А когда на тебя смотрят, как на экспонат, - это просто скучно.

Он сел напротив. Между ними на столе лежала щель тени от оконного переплёта, как трещина.
- Я, наверное, не тот, - начал он.
- Знаю, - перебила она. - Уже давно. У того у него на правой руке не хватало пальца. Мизинца. От взрыва гранаты. А у тебя все на месте.

Он посмотрел на свои руки. Целые. Чужие.
И эта целостность вдруг показалась ему громадным обманом. Под кожей не было шрамов, но кости помнили дрожь, которой не должно быть. Ладони помнили вес камеры, которую он не выбирал. В ушах стоял звон, у которого не было источника. Он был целым, как футляр от скрипки - пустым, полированным, готовым принять в себя любой стон, любую мелодию, лишь бы заполнить тишину. Он не был человеком со шрамами. Он был инструментом для воспроизведения чужой боли.
- Что же ты хочешь? - спросила Мира. Не обвиняя. Констатируя. Как врач, спрашивающий о симптомах.
- Чтобы это прекратилось, - сказал он, и голос его треснул. - Чтобы запахи были просто запахами. Чтобы мост был просто мостом.
Она долго смотрела на него. Потом медленно потушила сигарету.
- Покоя, - произнесла она. Не вопрос.
Он кивнул.
- Покоя здесь не бывает. - Она встала, подошла к окну, спиной к нему. - Только тишина. И то ее нужно заслужить. Прожить всё до конца. А не прийти с опозданием на десять лет и ждать, чтобы тебе выдали справку об отсутствии прошлого.

Её слова рассыпались в воздухе, как пепел, и этот пепел начинал кружиться, складываясь в другие фразы, произнесённые другими голосами в этом же городе, в этой же кухне, может, десять лет назад. "Если бы ты пришёл раньше" (голос Марины). "Ты опоздал" (голос Миры в первый день). "пропал без вести" (шёпот из архивного листа). Голоса накладывались друг на друга, создавая не мелодию, а гудящий диссонанс, в центре которого он сидел, пустой и звенящий, как колокол после удара.

Она обернулась. В её глазах не было ни злобы, ни любви. Было освобождение.
- Иди, - сказала она тихо. - Ищи свой покой где-нибудь в другом месте. У меня его нет. У меня есть только эта квартира и счёт за электричество. И завидую я только одному - тем, кто нашёл свой покой и не мучает больше тех, кто остался его искать.

Он вышел, не прощаясь.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ: РАСТВОРЕНИЕ В ПОТОКЕ

Щелчок двери отозвался в черепе и затих, оставив после себя новую тишину. Не ту, что была в квартире - густую, бытовую. А другую - уличную, безграничную, состоящую из отдалённого гула трафика, скрипа ветра в проводах, собственных шагов по брусчатке.

Он стоял на тротуаре. Дом Миры был за спиной - просто ещё один фасад в ряду других. Берег отчалил. Исчез. Осталось только море - город, раскинувшийся во все стороны, серое, влажное, дышащее утренним паром из люков.

Он сделал шаг. Потом другой. Не куда-то. Вперёд. Потому что назад дороги не было, а стоять на месте означало снова начать искать стены, искать границы, искать берег. А берегов не осталось.

Мост встретил его тем же гулом. Но на этот раз он не ждал, пока вибрация пройдёт сквозь него. Он отпустил тело навстречу ей. Ноги стали не опорой, а проводником. Дрожь рельсов поднялась по костям, влилась в таз, в позвоночник, наполнила грудную клетку низким, мощным гудением. Он не сопротивлялся. Он впустил частоту. И в этом гудении не было страха. Была полнота. Полнота металла, камня, скорости, деформированного воздуха - всего, что когда-либо заставляло этот мост дрожать. Он стал камертоном, и город ударил по нему, и он зазвучал - не своей нотой, а суммой всех вибраций, которые мост помнил. Он был не человеком на мосту. Он был дрожью моста, принявшей человеческую форму на несколько минут.

С моста он свернул к рынку.

Воздух Башчаршии обволок его, как тёплое, тяжёлое одеяло. Он не различал больше запахов. Он дышал их смесью. Дым, мясо, чеснок, специи, человеческий пот, запах влажной шерсти и старой древесины - всё это входило в лёгкие и становилось там одним веществом. Его внутренним воздухом. Он шёл, и с каждым вдохом граница между тем, что снаружи, и тем, что внутри, истончалась. Он был мешком из кожи, наполненным тем же, чем наполнена улица. Никакого фильтра. Никакого отбора. Только проводимость.

Он прошёл мимо пустыря, где когда-то был дом. Сейчас там рос бурьян и валялись обломки кирпича. Он остановился и посмотрел не на руины, а на пустоту, которую они обрамляли. Эта пустота была совершенной. В ней не было ни памяти, ни боли, ни надежды. Было только отсутствие. И он узнал в этом отсутствии себя. Не как потерю. Как сущность. Его сознание было таким же пустырём - местом, где когда-то что-то стояло, а теперь стояла только чистая, ничем не заполненная возможность. Возможность быть чем угодно. Или ничем.

И снова он оказался на улице Лазара. Она ждала его, как всегда. Но теперь он смотрел на неё не как на загадку, а как на зеркало.

Синяя табличка с именем не обещала возвращения. Она констатировала принцип. Принцип навешивания имени на пустоту. Улица не была Лазарем. Она была местом, куда можно прийти и сказать: Вот он. Лазарь. Вернулся. И любой, кто подойдёт с нужным выражением лица, с нужной пустотой внутри, может занять это место. Стать Лазарем на час, на день, навсегда.

Он был таким кандидатом. Идеальным. Потому что его пустота внутри точно совпадала с пустотой, которую обещало это имя. Он не был Лазарем. Он был воплощённым условием для Лазаря. Жилым помещением для мифа.

Он стоял. И не думал. Чувствовал резонанс. Тихий, непрерывный гул, на котором настраивалось всё: его дыхание, биение сердца, шум крови в ушах. Он был настроен на город. И город был настроен на него. Не на него лично. На ту пустоту, которую он нёс в себе.

Он нашёл не себя. Он нашёл способ существования без себя. Способ быть не человеком с прошлым, а точкой пересечения впечатлений. Местом, где впечатления могли останавливаться, смешиваться, тлеть и снова уходить в общий поток.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ: СОСТОЯНИЕ "БУДНИЦЫ"

Ночь наступила окончательно. Фонарь над ним гудел, отбрасывая его тень на мостовую - короткую, бесформенную.

Напротив, в освещённом окне, двигалась фигура. Женщина накрывала на стол. Ставила две тарелки. Потом остановилась, одну тарелку убрала обратно в шкаф. Постояла с оставшейся тарелкой в руках. Поставила её на стол, в самый центр.

Он смотрел на эту одинокую тарелку в круге света. И понял. Не мыслью. Всем существом.

Он вернулся другим. А ждали - прежнего. Ждали так сильно, что для него уже было приготовлено место. Тарелка. Стул. Имя. История. Он занимал это место, но был не той формы. Он был другим. И это несоответствие было теперь не раной, а просто фактом. Как факт того, что тарелка стоит одна. Что ночь холодная. Что тень под фонарём - это всего лишь отсутствие света.

Он больше не пытался вписаться в форму. Он просто стоял рядом с ней. В зазоре между ожиданием и реальностью. В тире между другим и прежним.

В этом зазоре не было ни боли, ни надежды. Была только тишина после долгого шума. Тишина, в которой можно было наконец услышать собственное дыхание. Ровное. Холодное. Живое.

Он был сараевской будницей. Местом, где когда-то ждали огня. А теперь было только это - ровное, холодное дыхание в темноте. И тление - не как угасание, а как единственно возможный способ существования после того, как все большие костры потухли.

Он стоял. Улица была пуста. Окно напротив погасло. Остался только фонарь, он и его тень. И тишина, в которой всё было сказано, не произнеся ни слова.

ЭПИЛОГ

Город не подводит итоги. Он наслаивает. Как всегда.

А потому - вот вам несколько версий, каждая из которых имеет право на существование в архивах воздуха и теней:

Версия первая (прагматичная): На следующее утро его не нашли ни на улице Лазара, ни в хостеле на Мрачной. Автобус в восемь утра в Загреб ушёл по расписанию. Контролёр, проверявший билеты, не помнит человека с пустыми глазами, но кто их помнит? Значит, уехал. Куда-то. Скорее всего - дальше.

Версия вторая (романтично-трагическая): Он так и стоит там до сих пор. Не на том самом месте - это было бы слишком явно. Но где-нибудь рядом. На Латинском мосту, например, прислонившись к парапету. Иногда туристы его фотографируют, думая, что это бронзовый памятник какому-то забытому солдату или поэту. А он просто стоит. И смотрит в воду, в которой отражается небо, но не его лицо.

Версия третья (мистическая): Его никогда и не было. Была просто улица Лазара, которая в тот осенний сезон особенно остро страдала от собственного имени. И в момент тоски она спроецировала недостающего возвращенца. Прохожие видели его, потому что он был нужен - как нужна точка в конце незаконченного предложения. А когда напряжение спало, проекция рассеялась. Как мираж.

Версия четвёртая (бытовая, от бариста Миры): "Кто? А, тот Да он уехал. Не попрощался. Ну и ладно. Кофе-то он всегда пил без сахара. Это я помню".

Выбирайте любую. Или придумайте свою. Суть не в версии.

Суть в том, что правда - не в истории. Она - в ощущении, которое от истории остаётся.

В дрожи моста, которая проходит через подошвы и заставляет сердце на миг замереть, хотя ты и не знаешь почему.
В запахе гари, который иногда приходит с восточным ветром и на три секунды делает мир плоским и беззвучным.
В тени, которая в определённый час падает не от того предмета, который должен её отбрасывать.

Всё остальное - слова. А слова, как известно, имеют свойство складываться в истории. А истории - в мифы. А мифы - в новый, самый верхний слой городского палимпсеста.

И на этом слое уже кто-то другой, может быть, в следующем году или через десять лет, прочтёт знакомые строки: "Мы возвращаемся - другими. Но нас помнят прежними" - и почувствует лёгкий, почти неуловимый тревожный зуд между лопатками. Как будто кто-то только что прошёл за его спиной. Или как будто он сам только что прошёл здесь, но очень давно, и уже успел это забыть.

А потом пожмёт плечами и пойдёт дальше. Потому что город - он на то и город, чтобы по нему ходили. А будница - на то и будница, чтобы в ней что-то когда-то тлело. Даже если это что-то - всего лишь память о том, что здесь мог бы стоять кто-то, кого на самом деле не было.

Или был.

Или будет.




 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"