|
|
||
Рождественский сбой с Эми Уайнхаус" | ||
Рождественский сбой с Эми Уайнхаус
|
|
На Чаринг-Кросс не работал один из выходов, людей перенаправляли по тоннелю, и тоннель пах мокрой шерстью, металлом и кофе из автомата, который продавал не напиток, а привычку. Я прошёл мимо музыканта, который играл без шапки и без слушателей. Его мелодия звучала так, будто это не он играет, а рельсы вспоминают. У поворота стояла девушка в чёрной шапке, с растрёпанной подводкой и с мишурой на шее, будто кто-то пытался сделать из неё праздник силой. Она ругалась с автоматом, который не принимал монеты. -- Да давай же, зараза. Она ударила ладонью по железной панели, автомат мигнул, но не сдался. Я протянул ей свою монету, просто чтобы прекратить этот разговор между человеком и машиной. Она посмотрела на меня так, как смотрят на случайность, которая оказалась полезной. -- Ты спас мой кофе. -- Я спас тишину вокруг. Она хмыкнула, и этот звук был слишком узнаваемым, чтобы я мог притвориться, что не узнал. Но я не сказал имя. В такой день имя звучит как вспышка камеры. Она взяла стакан, сделала глоток и поморщилась. -- Это не кофе. Это наказание. Мы вышли из тоннеля, и ветер сразу попытался стереть нас с улицы. На набережной у воды стоял запах холодного железа и сладкого дыма - кто-то уже проверял салюты заранее, как проверяют нерв. Она шла рядом, не приглашая и не отталкивая. Просто рядом. Как будто мы оба были частью одной ошибки навигации. -- Ты куда? - спросила она. -- Не знаю. -- Отлично. Тогда ты мой. Сказано было не кокетливо и не грубо. Скорее как решение задачи: если человек без маршрута, его можно временно пристегнуть к своему. Мы дошли до единственной открытой лавки с вывеской, которая горела так ярко, будто ей платят за стойкость. Продавец сидел за кассой в свитере и смотрел на нас без интереса, как на очередной декабрьский сбой. Она взяла дешёвое красное вино, потом подумала и добавила маленькую бутылку бренди. -- Вино - для разговоров. Бренди - для правды. -- А если правда не нужна? -- Тогда она всё равно придёт. Просто без стука. На улице она закурила, прикрывая огонёк ладонями. Мишура на шее шевельнулась, как живое. Я понял, что это не украшение, а маскировка: чтобы на секунду выглядеть не собой. -- Ты понимаешь, кто я? - спросила она внезапно, не глядя. -- Понимаю. -- И не будешь вести себя как идиот? -- Это зависит от алкоголя. Она засмеялась коротко, будто проверила меня на звук. Такси приехало быстро, словно в праздник город экономит на ожидании. Она назвала адрес, и я услышал в этом адресе не место, а усталость: не пафосное жилище легенды, а точку, где можно закрыть дверь. У неё дома было тепло и беспорядочно. Не бардак ради позы, а беспорядок как след жизни, которая двигается слишком быстро и задевает мебель. На стуле лежала гитара, на столе - тетрадь с каракулями и крошками, на подоконнике - старая колонка, которая выглядела как вещь, пережившая несколько хозяев и один нервный срыв. Она сняла шапку, мишуру бросила на диван. -- Меня зовут Эми. -- Я знаю. -- Тогда забудь, что знаешь. Она открыла вино, налила в два стакана. Выпила свою порцию залпом и сразу поморщилась, будто это не вкус, а воспоминание. -- Ужасно. -- Ты же сама выбрала. -- Я выбираю плохое быстро. Хорошее - долго. Она включила колонку. Там был старый джаз, но запись шуршала, как будто звук идёт через бумагу. Эми взяла гитару, провела по струнам, остановилась. -- В голове крутится штука. С утра. Как заноза. Помоги. Я сел на пол, подтянул к себе тетрадь. Она сыграла три аккорда, потом ещё раз, потом на третий раз мелодия вдруг стала держаться, как если бы нашла в комнате правильный угол. Она начала петь полушёпотом. Не сценой, не представлением. Так поют, когда не хочешь, чтобы тебя слышали все, но хочешь, чтобы услышал кто-то один. Я подбирал слова на ходу, как собирают рассыпавшиеся спички, чтобы хоть что-то стало снова пригодным. -- Не делай красиво, - сказала она. - Делай точно. И мы делали. Долго. С ошибками. С зачёркиваниями. С тем странным смехом, который появляется, когда усталость пересекается с азартом. Потом бренди открылся как дверь без ручки. Один глоток, второй - и в комнате стало теснее от смысла. Она уже не играла, а спорила со строками. Я перестал думать о том, что это невозможно, что так не бывает, что завтра всё будет выглядеть иначе. В Рождество завтра всегда выглядит иначе, и город это знает. Мы записали демо на телефон. Криво. Дыша. Слышно было, как где-то в соседней квартире кто-то хлопает шкафчиком, как будто тоже ставит точку в своём году. Эми прослушала запись, не моргая, потом резко выключила. -- Это может стать хитом, - сказала она. -- Может. -- Может уничтожить, - добавила она. -- Тоже может. Она посмотрела на меня внимательно, и взгляд был не про романтику. Про проверку: выдержишь ли ты близость без спектакля. Потом всё стало проще и тише. Не кинематографично. Без великих фраз. Мы перестали работать как два автора и стали двумя людьми, которым на минуту разрешили быть телами, а не биографиями. Рождество умеет делать такие разрешения короткими, но настоящими. Утром я проснулся на диване. Во рту было сухо, в голове - медленно. На столе стоял стакан воды, рядом - тетрадь. На странице сверху её рукой было написано одно слово: стоп. Ниже - наш припев, уже подрезанный, заточенный, без лишнего воздуха. Эми стояла у окна босиком, курила и смотрела на улицу так, будто улица ей что-то должна. -- Ты уйдёшь тихо, - сказала она. -- Уйду. -- И никому не расскажешь. -- Даже себе? Она повернулась, и в этом повороте было что-то усталое, взрослое. -- Особенно себе. Её телефон завибрировал. Она посмотрела на экран и не взяла. Взяла бутылку воды, сделала глоток. -- Начинаются последствия, - сказала она. - Любая хорошая ночь в этом городе оставляет хвост. Иногда хвост - песня. Иногда - сплетня. Иногда - оба варианта сразу. Я оделся. На выходе она задержала меня на секунду, положила ладонь мне на грудь, как ставят печать на документ, который нельзя отменить. -- С Рождеством, - сказала она. -- С Рождеством. Дверь закрылась. Лондон снова стал Лондоном: мокрым, шумным, чужим. Но в голове у меня уже шла наша мелодия. И это было самым неудобным: ты выходишь на улицу, а внутри у тебя остаётся чужой голос, который теперь вроде бы твой соавтор.
|
|