И серебристые тени на белой стене,
и тишина, в которой таяло эхо
летней бури уже далеко ушедшей,
и шум машин за каменным забором
по вершине которого спелый виноград плёлся,
провисая чёрными гроздьями почти до земли
и до разомлевших пионов.
И небо...
Синее-синее
до слёз
и шёпота: Господи, да что же это такое?
Почему так благодатно, Господи?
Это всё лето двадцать шестого.
И где-то люди погибали под бомбами,
и сгорали,
и врагов с севера и юга проклинали,
а у моря старики загорали
и некоторые из них умирали, шепча побелевшими губами:
Господи,
вспомни про меня, когда со своими делами разберёшься, хорошо?
Воскреси меня, Боже.
Чтобы снова
из дома с белым забором и виноградом,
прийти на пустынный пляж пьяным
и смотреть вдаль,
где по сине-алому закату, как по воде морской,
сиреневые тучи соскальзывают за горизонт.
И если по улицам пойдет громкий треск и огонь,
и чёрный дым,
и стёкла будут сыпаться со звоном
и в осколках будет отражаться червонное солнце
и слепить,
всё равно
небо останется синим, асфальт рыжим,
и любимая моя в соломенной шляпке с полями и цветком
медленно пойдет впереди меня, в сторону моря,
пока сирены воют и беспилотники бросают гранаты под ноги.
“Будем жить?” - крикну ей со всей силы из-за спины.
“Что ты там бормочешь, вредный старик? Живой же вроде... Иди!”
И серебристые тени на белой стене,
и тишина, в которой таяло эхо артобстрела
в горы ушедшего
по обмелевшим реками и тёмной листве,
и дальше в небо
в небо
небо