И сиреневыми ночами,
когда фонари на чугунных подставках
разливают светящуюся, сладкую субстанцию,
что испаряется во влажных тенях дымкой мерцающей
и становится самим воздухом с привкусом камелий и сакуры...
Вот тогда,
тайком от мужчин,
молодые женщины
бросают красные и голубые шары гортензий,
как мячи,
которые катятся, катятся, катятся
по узким улочкам с закрытыми лавками
и питейными заведениями, и падают в каналы,
а оттуда доплывают до Сумидагавы
и в океан - большими, надутыми, светящимися шарами.
Это потому, что в них поселяются ёкаи,
которые любят шары гортензий за то, что те становятся домами
и храмами для нечистой силы,
что в свечении синем скрывают от глаз крокодильих
женщин молодых,
которые по весне, все,
становятся ведьмами.
И они не побрезгуют
у пьяного молодого клерка в офисном костюме
из вискозы и полиэстра
вырвать и съесть его ма-а-аленькое сердце.
А душонку не трогают,
потому что - ну, какая, право слово,
душа в теле, что с утра до вечера
завёрнуто в дурно скроенный полимер,
накормлено в севен-елевен
и напоено пивом с запахом пыльных занавесок?
Она там задохнётся
и умрёт.
И молодые женщины брезгуют
такой душой,
да и тельцем худосочным и кровью такой;
столкнут, бывало, пьяного с пирса мраморного
и давай наблюдать, как барахтается и тонет
с криком и жалобным воем
в воде горько-солёной.
И вслед ему прошепчут на колдовском языке:
утони здесь, здесь, здесь,
солнышко моё ясное, рыба океанская,
и вынырни на другой стороне,
где
шары гортензий
станут кораблями, а люди облаками,
а птицы райские
о восьми крылах и пяти головах
будут песни петь и сказки рассказывать
о том, как жили в костюмах цвета полевых мышей,
там или здесь,
и ели шнурки с соусом бешамель,
чтобы в один день
утонуть и исчезнуть, потому что памяти по себе не оставили
ни у родителей, ни у друзей,
зато уж точно здесь
стали птицами нереальными, что выклёвывают глаза у плюшевых чертей.
И каждую ночь
на цветах, что расцветают вдоль каменных каналов,
несущих в воздухе освежающую прохладу,
появляются бабочки особого состава - белые с рисунком алым:
это клерки, которые приснились сами себе, умерли, заикаясь от страха,
и понеслись галопом по кругам реинкарнации,
от самого первого, в котором стали насекомыми,
до последнего, в котором их, как тараканов, потравили дихлофосом.
И всё спали и умирали, потому что не понимали, где сон, а где явь,
как жить и ради чего умирать.
И лишь крокодилы,
которые и есть настоящие мужчины,
молча наблюдали за этим цирком со стороны;
сидя за столиками, пили пиво
и размышляли по-крокодильи:
когда критическая масса дураков схлынет,
кто под поезд, кто на верёвку, кто с ядом, кто с крыш,
можно, наконец, спокойно
девок жрать по заугольям, и шептать в надкусанное ушко - малыш;
а чувство социальной вины за геноцид двуногих
снова списать на клерков рогоносных,
пусть продолжают суицидальные марафоны,
и уже придумают себе такое прекрасное самоубийство,
которое по эн-эйч-кей покажут в утреннем выпуске.
А мы будем поедать женщин и запивать саке,
а старух будем топить в реке,
а из крови детской наделаем сладкого гематогена
и настанет, наконец, рай для нас на земле.
И сиреневыми ночами
город снова умирал и оживал,
стекая с цветущих деревьев и влажной листвы
туманом жемчужно-белым и неоновыми кляксами с витрин,
а вокруг тенями чёрными неведомые чудовища бродили,
что вздыхали громко и топотали по гранитным плитам,
а девы юные смотрели в глаза крокодильи
и тянулись к ним,
и тянулись к ним.