Приспел час рассказать мою жизнь. Мясорубкой полусна выдавленный в слюнный бурдюк рта, я впитал мягкое озарение. Я увидел, нет, вобрал в себя ноздрями ума единственный промах Улисса - он бросил Калипсо, Ultima Thule философского скитания, и захотел согнуть линию времени, отплыв назад к вещественной Итаке. И прозевал фортуну стать богом. В этом, впрочем, своя мудрость и обаяние. Подобно тому, как мозглая пасмурность мгновенно поджигает идею кофе (не нуждающегося в эпитетах), вольное утро вызвало мысль о запойном чтении. За годы жалких попыток обнажить алмазный хребет слов я успел понять, сколь мало зависит от их подбора и порядка. Лишь упругая мощь интеллектуального вожделения имеет цену. Прячется она в тебе или нет? В меню дня - Борхес и вояж на Луну Сирано де Бержерака. Еще вчера я наблюдал слоение жестких, будто хитин, туч, волнистые фаланги выступавших друг из-под друга завес. Сегодня всё облысело. Лаконичные, как творение, косые параллелограммы солнца темпераментными ударами гончара перемесили ландшафт умеренно-континентальной комнаты на плазму Средиземноморья. Свет - осязаем, это его исконное свойство, оно разрешает ему обмазывать зеркала тьмы. Заглотав грядущие угрозы благим беспамятством - так заглатывают ангину теплым молоком, - питая смутные упования на расположение божеств и продажу недвижимости, я положил себе писать ясно и просто. Однажды меня вогнало в счастливый озноб осознание того, что молнией змеится резкий, словно белое на белом, разлом неба, рожденный сменой эонов, и дано немыслимое дозволение похитить всё, что казалось запертым навсегда в этот макабрический век. Я нашел свою Калипсо в Тартарии. Я узрел сквозящее лунное человечество.
1. Утро
Я никак не возьмусь за описание детства - иначе придется глодать раскормленный тезаурус, жаждая простых, точно бедренная кость, формул, способных сотворить эвокацию духа вступительных лет, ясного, сумрачного, невесомого, млечно-белого и песочно-белого, иногда рассекаемого холодным индиго (ну что, казалось бы, такого? архивируй, ничтоже сумняшеся, пасмурные пищеблоки, признающие в обширном спектре запахов только кисло-прогорклые ноты, колонии омерзительно-великолепных медуз в хрустальной толще, провода, гипнотически ныряющие и выныривающие в дневном окне поезда, везущего меня из блаженной провинции у взморья в серую мглу материка - и нежные огненные дыры в окне ночном, лица родителей, вечереющий снег, намокшие свинцовым ознобом гробы пятиэтажек, склизкий лак школьных парт, предметы влюбленности, жестокие и прекрасные, так никогда и не заподозрившие о моем существовании) - с тем, чтобы, возможно, запечатать этого прозрачного демона в сосуд, вроде этих склянок и бутылей, что прорастают, надмеваясь изяществом коралловых горл и надутостью оливковых ягодиц, из честной каменной древесины полок, закупорить его, подобно тому, как замкнут пространством мой двойник, выхваченный из рвущихся вперед позвоночника и лопаток, дабы остаться в растерянной недвижности, когда узловатый, словно чинара, водитель такси злорадно давит на газ, и дыхание моих зрачков захлебывается небытием, поглощая и заветную линзу морской глади, глухо ласкающую эпидермис памяти, и нынешние деревья, начинающие засахариваться терпким сентябрем, и старый дом, чьи лоб и щеки украшены, как оспой, выщербинами кирпича - однажды его темя вспыхнет зеленью. Я заметил, восхитительная, что у этой тощей старухи с огромным и оголенным лбом, что гадала нам с тобой (а за стенами подвальной каморки горело бабье лето), составляя гороскоп, квадратный и полосатый, каковым ему и надлежит быть, согласно Петосирису и вавилонским магам, голос скрипуч, будто раздвигает кладку ниши, куда вмуровал ее кто-то жестокий и умный, ты видишь, сейчас мои руки иссохли, я штудирую марсианские каналы ладоней, удививляясь тому, что мочалистое корневище жизненной линии, пьющее прану запястья, в действительности - дельта биографии (почему я вспомнил тот сон, где зачем-то бежал, темный, отсверкивающий зловещим металлом? и ты, сапфирная, будь уверена, ведь я не мог не бежать под небом сновидений, где нет ни дня, ни ночи, лишь высится до небес беспощадный и непостижимый фокусник в мягкой широкополой шляпе), вот опять заблеял о любви кот, сгусток рдяного пламени, капюшоном окутывающего череп спички, приносимой в жертву в честь ошибочного взблеска - пращура бреда случайной вселенной, и нечто рождается, сопровождаемое звуком, и умирает, провожаемое им же, а ты сказала, что физиономия кота напоминает Лео (который Ди Каприо), однако, если вернуться к разговору о генитурах, становится очевидным, что луна сработана из бумаги, волшебно разрезаемой в рекламе сверхножей, спустя часы после моего рождения она, недодутая до полноты, встала над заливом, но никто не опознал ее, ибо это - брюшное светило. В юности я вознамерился исподволь ворошить бездну и потыкивать ее указательным пальцем, самонадеянно выгнутым, она долго не отвечала, вынуждая меня бродить по пустырям страниц, испещренным грибком букв - но когда я встретил эбеновую книгу, распираемую клокотанием пузырчатых миров и толпами священных чудовищ, первый акт бытия завершился извержением света из колодца тьмы, неоспоримо-трезвым, на остром ребре пробуждения, впрочем, я уже был девственный и сладострастный студиозус, империя перешла в жидкое состояние.
Первое отступление. Опыт автокомментария
Брюхатый тихо ноющим замыслом создать, наконец, комментарий к собственному тексту - хотя, честно рассудить, "собственного" в любом человечьем опусе исчезающе скудно, не больше, чем зерна подлинной неповторимости в нас самих - я рисую его себе как раздувающийся Космос, когда Метагалактика (термин, завороживший меня в детстве) неотвратимо взбухает, а пространство, кожано поскрипывая, раздвигается в каждой своей точке - и подобно этому смысловые куски вживаются в роль песчинок, обслаиваемых перламутром глосс и примечаний. Я вовсе не хочу оказаться одержимым педантом - нет нужды укутывать подряд все пассажи в кокон маргиналий. В мутном сиянии юго-восточного закоулка черепа бледно затрепыхалась мысль о "комментарии к комментарию" - и пала, обезглавленная услужливым воспоминанием о логической бессмысленности существования "множества всех возможных множеств" - недаром гностики, дерзкие рационалисты и истинные поэты, ограничились всё же одним богом над богом (за исключением, быть может, Василида). Итак, попытаемся.
"Приспел час рассказать мою жизнь". Почему не "настал", не "наступил", не "пришел", не "подошел", или, хотя бы не "приблизился", не "пробил", не "грянул", в конце-концов? Это желание вонзить в строку непременно малоупотребительную и сочную (спелую?) вокабулу приводит к вычурности, манерности, прециозности и претенциозности (впрочем, не исключено, что в данном случае это всего только нежность к ветхим речениям).
"Мясорубкой полусна выдавленный в слюнный бурдюк рта, я впитал мягкое озарение". Святая правда. Холодная магма плоскогорий полусна, податливо-упругая ртуть вываренной луны, приглашающая огненную силу фантазии лепить качественные реальности - от юности они мнились мне вратами познания, доступными вне истязаний плоти и муштры духа - пусть это и выглядит немного жульнически.
"Я увидел, нет, вобрал в себя ноздрями ума единственный промах Улисса - он бросил Калипсо". Отсылка к древнеиндийской философии, где обоняние повязано с элементом земли (притхви). Следовательно, воспринятое умом как предмет обоняния обладает свойством тяжести, верности, твердости. Одиссей - да, безусловно, не забуду худую, пахнущую дразнящей затхлостью книжку, горчичную с угольно-серым, излагающую - прозой, ясное дело - похождения хитроумного любимца Паллады.
"Ultima Tule философского скитания". Мясистый намек на Гиперборею, в свою очередь, прилежно работающую твердыней надлюдских начал, не подверженных сансарическому коловращению.
"захотел согнуть линию времени". Противопоставление копьевидного времени авраамизма и удавьих колец Хроноса восточных учений стало трюизмом, до косточки обсосанным даже рыночными торговками. Но как быть с вечным возвращением Ницше и Петра Успенского, мучившим меня в сладкие и темные годы одинокой зрелости?
"И прозевал фортуну стать богом". Нет, не тем, каковым хотел стать Кириллов в "Бесах" Ф. М. Не домогаться быть вне сравнения и соперничества, по капризу вдыхать и выдыхать вселенные - нет, безмятежно парить в потоке розовых ветров над золотой землей, над морем, испещренным сияющими иероглифами островов.
"мозглая пасмурность мгновенно поджигает идею кофе (не нуждающегося в эпитетах)". К чему лохмотья уподоблений тому, что само дает вещам смысл и блеск? Кофе, конечно, был известен еще до Колумба (NB - ошибка автора. Колумб повинен не в кофе, а в какао). В глиняной библиотеках Аккада найдено упоминание магического напитка по имени "Набу-Шаррукин", и его действие поразительно сходно с благим ожогом семян кофе.
"За годы жалких попыток обнажить алмазный хребет слов я успел понять, сколь мало зависит от их подбора и порядка". Пастернак в своем переводе "Искусства поэзии" приписал Верлену слова: "Всех лучше песни, где немножко //И точность точно под хмельком". Как всегда у Пастернака, напрасно надеяться на буквализм, но тем вернее подтверждается сама идея - ибо стихи прекрасны.
"В меню дня - Борхес и вояж на Луну Сирано де Бержерака". Рассказы Борхеса, сухие черные алмазы, небрежной отточенностью вскрывают чувственные сосочки интеллекта. Сирано де Бержерак, вероятно, состоял в пресловутом и несуществующем братстве розенкрейцеров.
"перемесили ландшафт умеренно-континентальной комнаты на плазму Средиземноморья". Я остро чувствую войну нептунизма и плутонизма в геологии, талассократии и теллурократии в политософии.
"Свет - осязаем, это его исконное свойство, оно разрешает ему обмазывать зеркала тьмы". Учение Сохраварди. Или Манеса. Или мое.
"я положил себе писать ясно и просто". Результат вы читаете, коль еще не бросили. Мой нынешний стиль течет к проницаемости, четкости и уплощению - так индейским летом облака упрощают формы после буйных тортов, выпекаемых в кондитерской лета классического, редуцируя их к абстрактным геометрическим знакам. Стандартное небо впитало сок Ренессанса.
"молнией змеится резкий, словно белое на белом, разлом неба, рожденный сменой эонов". Небеса окостенели, потому прореха в их черепе в одночасье и благотворна, и опасна.
"дано немыслимое дозволение похитить всё, что казалось запертым навсегда в этот макабрический век". Я испытываю равное вожделение, равный страх пред обоими путями - правой и левой руки.
"эвокацию духа вступительных лет". Автор убил приличное время, дабы уловить паутинную дистинкцию между инвокацией и эвокацией. Отдаленно это может быть уподоблено различию меж зачатием ребенка и написанием его изображения.
"архивируй, ничтоже сумняшеся, пасмурные пищеблоки, признающие в обширном спектре запахов только кисло-прогорклые ноты..." А куда ты дел запах мокрого песка, мошенник? И где льдистый призрак - зазубрины пламени поверх темноты ночной кладовки?
"запечатать этого прозрачного демона в сосуд". Я разделяю Фалесово мнение о том, что всё полно богов.
"надмеваясь изяществом коралловых горл и надутостью оливковых ягодиц". А также полнотой фисташковых бедер и циановой мощью стоп.
"из честной каменной древесины полок". Известно, что в советские времена мебель изготавливали из железного дерева марегма, знаменитого тем, что его не могли пробить даже удары гуннских стрел.
"закупорить его, подобно тому, как замкнут пространством мой двойник, выхваченный из рвущихся вперед позвоночника и лопаток". Пассаж требует отдельного комментария, многократно превышающего исходный фрагмент.
"глухо ласкающую эпидермис памяти". Неточный образ. Память сама по себе лишена чувствительности - как и мясо мозга. То, что испытывает и страдает, называется душой.
"однажды его темя вспыхнет зеленью". Для конспирологов. Намек на "Орден зеленого дракона", и, естественно, на человека в зеленых перчатках.
"гороскоп, квадратный и полосатый, каковым ему и надлежит быть, согласно Петосирису и вавилонским магам". В первоначальном варианте место вавилонских магов занимал Фирмик Матерн, составивший, как уверяют, гороскоп Универсума (Thema Mundi).
"раздвигает кладку ниши, куда вмуровал ее кто-то жестокий и умный". Люблю иногда перечитать "Бочонок амонтильядо" Эдгара Аллана По. Каждая фраза - воистину, та самая кладка, что запечатала несчастного Фортунато (недурной оксюморон).
"штудирую марсианские каналы ладоней". Хиромантия, как и другие благородные науки чтения сигнатур тела, пополняет арсенал орудий писателя для овладения рембрандтовской силой портретов и остротой шемякинского гротеска.
"где нет ни дня, ни ночи, лишь высится до небес беспощадный и непостижимый фокусник в мягкой широкополой шляпе". Le bateleur, сиречь жонглер, первый из старших козырей марсельской колоды, увенчан шляпой, чьи поля формой напоминают восьмерку бесконечности.
"вот опять заблеял о любви кот, сгусток рдяного пламени". Ты умолчал о том, что вопли кота стекали по ночной черноте желтыми жирными потеками. И не поздно добавить красок - впрочем, сделаем это в следующей главе.
"становится очевидным, что луна сработана из бумаги, волшебно разрезаемой в рекламе сверхножей". Месяц в определенные моменты имеет консистенцию, подобную японской бумаге. Только безумец способен полагать, будто плоть луны постоянна по составу.
"я встретил эбеновую книгу, распираемую клокотанием пузырчатых миров и толпами священных чудовищ". Пассаж требует отдельного комментария, многократно превышающего исходный фрагмент (где-то я уже это говорил).
"я уже был девственный и сладострастный студиозус". Мандариновая клеенчатая книга, скользкая, точно пленка воды надо льдом. Козьма Прутков. "Доблестные студиозусы Вагнер и Кох".
"империя перешла в жидкое состояние". Пульсация жидкого пепельного пламени, трупно-серого, с сизо-жемчужными всполохами.
2. День
Рассвет расстарался. И тусклые таинства равноденствия ублажены его легкой тяжестью (отметина искусности) - выкраденной, впрочем, у заката. Сколь уместна жирность тюркуаза, как сноровисто отмерен румянец! Триумфовать же над Геспером Фосфору позволила имперскость ландшафта, проколотого водонапорными башнями, скрипуче ностальгирующими по крепостям Столетней войны (закольцовывающая отсылка к миниатюрам "Хроник" Фруассара, пропитанным кармином и, возможно, египетским синим). Столпы эти, а равно кишечнополостные трубы, подобно всем зданиям бурого кирпича, пытались нагнетать скорлупчатую энергию. Часом ранее во мраке комнаты, протестующем против пробуждения, вешалка о пяти ребрах, наплевав на немыслимость красного во тьме, отчаянно цеплялась за мою курослепость, томатно поблескивая. Кругом - закрашенный ядовитым металл и липко-гладкий пластик, плоть вздутых грымз-попутчиц сочится некрасотой. И звезды смыты, исчезли насекомовидные констелляции, слагавшие позвоночник моих мысленных мореплаваний в девяностые - нет, не святые, но проспиртованные черным ветром, ибо народ впервые нашатырно проснулся без пастыря. Итак, астрономия? Я не уяснил еще в ту пору, что она - лишь неблагодарная дочь астрологии. Словно непостижимую музыку бубнил я прозвища звезд - Канопус, Антарес, Ахернар. Южное небо волхвовало в моей голове, и северная гемисфера не царила безраздельно, хотя я помню ее гигантский зрачок в жестком кошмаре, и он набит алмазным песком. Книга снов отверста от сотворения мира (очередного броска костей), но буквы ты выучиваешь не сразу. Азбука. Дева, выточенная из Луны, вслоена в опаково-лимонную стену. Время, о чудо, сшито из пленочных слайсов глазного ириса. Взрыв разлетающихся нетопырей, это сон в пьяном купе, когда ехали в штаб. Москва безвкусна, вавилонна, гениальна. В части влияния планет она размежована на управы. Арбат не вполне бесспорен, Меркурий здесь очевидно подсолен Марсом. Таганка отчетливо несет сатурническую печать. Сухое, совсем сухое (стоп, когда-то я уже это написал). Иероглифы таро явились аттракторами замысла Первого Текста, ненаписанного, конечно, меркнущего в винтообразной левитации над воронкой - вывернутой наизнанку башней (не водонапорной). Тупое лезвие миллениума, штурм города, брошеная и разбитая квартира, этанол загадочного происхождения в металлических кружках, разведенный сладким компотом. Досадно, молодость почти не оставила следов, потому отрывок этот столь беден. Женщины отказывали мне толпами, и я практиковал рукоблудные ритуалы, одновременно пытаясь промять путь к магическим формулам, обратившимся, в итоге, в недосягаемую абракадабру. Студенчество мое не было воздушным и жовиальным - скорее, пигментированным золой и пеплом. Я не завистник, разве что иногда с горечью думаю, как мне недостает изумруда в глазах, добротной кожи в гардеробе и смелости в поступках. А нынче я завидую сам себе, когда, делая вид, что обдумываю стратагемы Сунь Цзы, изложенные в мраморном покетбуке с алой лентой-закладкой, пью кофе, и рядом дышит женщина, ставшая для меня втулкой Rota Mundi. Почему же мои сны пахнут теперь забытьем, отсутствием внятного выхода, блужданием за цирком по глинистым задворкам центра? Правда, наутро после того дня, когда река, ошеломительно широкая, густо и неотвратимо, будто солнце, чей пылающий вал зажигает сетчатку независимо от того, разомкнуты или замкнуты веки, текла бархатным купоросом с нерастворяющимся в нем головастиком солнца, проломленная рукотворным порогом из бетонных плит, а напряженно-медная, точно бедра негритянки, бутыль с кальвадосом нежно и яростно потела на пне, я увидел во сне нечто другое - льдистую картину, лазурью омывавшую детское лицо, образ рыжеволосой девочки. Мне последовательно показали секрет сверхчеловеческой безукоризненности. Сквозящим наслаиванием в суммарной плоскости слилось нескольких холстов-стадий - портреты ее хитрости, гнева, тоски, радости.
Второе отступление. Интермеццо. Посвящение
тут плавают в тумане
э, нет, не хоры стройные светил
как клекотал гортанно
угрюмый Демон, дух памяти
а цепочки фонарей,
растворяемые сброженным перламутром
октябрьских сумерек
их шипастые ореолы
словно негативы рогатых корабельных мин
в том, помнишь, паллидном стимпанке
тлеющем на окраинах маркграфства ужаса
нынче другой зодиакальный декан
иной управитель в силе
и сметен тот день
я о нем упоминал
когда течение реки было подобно пламени
входившему в нас
лаконичным усилием поток брал все желаемое
расколотый низкорослой дамбой
точно жизнь - блеском бога
так Зевс, расплавившись, излился перунами
похожими на мигренозную ауру
но Семела не пожелала отвернуться
из пепла ее выпало яйцо
гранатовый глаз Диониса
так о чем я?
день тот бессмертен во мне и в тебе
но не так, как вечна мерзлота всякого мгновения
что уныло дрожат, пригвожденные
к пустоте брошенного времени
а будто ожог на мраморе
зачем взаимонаплыв белого и черного
пропитанный растертым в порошок голубым
затоплен в ретроспективе киноварью?
порой мне кажется
что битумная подложка природы
стучит бычьим сердцем, всасывая мой гнев
когда я радуюсь яростно
проламывая гладким, магадански-холодным ломом
глазницы черепа мерзавца
избившего слепую собаку
а может, прикалываю, опять лишь в воображении
степлером к теплой губе язык
отвратительно-плодовитого стихоплета
посмевшего уверовать, что ему дозволено
мять жирными ртом слова - дар Тота
но притом я сострадателен, как Будда
и временами колочу в свой висок
костяшками кулака
такой, видишь ли, родная, парадокс
лев моего разума мечется
обслюнявливая мягкой пастью предметы
простые и круглые
темнеющие прекрасной ясностью
скандинавского нуара
тебе, заветная, я приволоку плоды
опалово-лунного таланта
сложу у твоих сливочных ног
когда-то я увидал
на бездонных холстах
обсидиановой фанетии, усыновившей Орфея
грунтовку звездной пыли
Бог-Мать
вынутость и полнота
постижение
рядом - сласти и вино
3. Вечер
Забавно, что я, говоря по правде, вовсе не усматриваю самоочевидности в желании попытаться истребовать эту так называемую жизнь у шершавых цистерн забвения (версия: у бледных катакомб ничто) с тем, чтобы запротоколировать ее, голо либо украшательски, post factum. Биография, рассуждая здраво - только складчатость памяти, в редких случаях молочно или мраморно развертываемая, вроде бумажного веера. Вот, не угодно ли - "молошно", прошепелявил я, следуя старомосковской норме, и тут же зыбким эхом всплыла мысль-рыба: "Амальфи". Отчего, спрашивается? Ладно. Возьмем книжный магазин, классицистичный (автор рассчитывает на вспышку проспиртованных светом линий в уме читающего), гранитный и грандиозный, точно Исаакиевский собор. Буквы, подобные легионам термитов, ломкие, иногда жирные. Сытая и гладкая плита энциклопедии, издающая запах неугасимого тления, будоражащий и амарантовый. Я в грузной аляске стою у стеллажей, приятно стомленный жаром, где-то за окнами сухое морозное солнце, и я захлебываюсь выдержками из Делёза с прослойкой комментариев. В пустынные годы моего четвертого десятка именно шизофренически-благая и беспощадная вселенная Делёза - растекающиеся по поверхности кочевья мельтешащих единичностей, сходных и несходных с биением перламутровых дхарм, бесплотные силуэты кораблей в философской гавани - возжигала мои сухие экстазы. Абстракции принималась скорее чувственно, нежели рассудком, до сладкой боли платоновски - в сиянии нагих эйдосов. В времена оны я своевольно возложил на себя имя шудры - столь пышно я определяю ординарного мусорщика (здесь скользнула нотка самоуничижения паче гордости). Любой выверт судьбы поддается метафизически-казуистическому фундированию и оправданию. Что ж, предположим, это пресловутый "путь левой руки" - значит, прочь шастры и варны, углеглазые кшатрии и лобастые брахманы, вы вне игры, ибо черное пламя донной истины милостиво к внекастовым изгоям. Противоречие: я часто ярился, завывая, что ничто, мол, не дается мне даром в этом тесном и угловатом мире, но притом не сомневался, даже в тощие лета, что тайная сила тащит меня за шиворот, поднимая над трясинами бытия. Отвлечемся. Я пленен этой щелью, сливовой рекой проломившей слоистую толщу туч - настоящий африканский рифт. Тепло ведет арьергардные бои, и перезрелая мякоть кучевых облаков в чернильно-белом отчаянии подделывается под славные острова и полуострова. Из-под выдуваемой ветром чешуи листьев в красках намокшего испанского флага вылупливается честный месяц ноябрь - отшельник и либертен, ценящий пепельно-розовый холод и розы на холоде, более твердые, чем на торте. И луна, печальный магнит, так же, как когда-то в Микенах после нашествия дорийцев, манит в свои дурнобесконечные и неминуемые галереи. Давай, любовь моя, навестим вновь ту антикварную лавку, а потом ввалимся на выставку пейзажей южного моря и степи! Дни мои теперь чередуются кофейно: кардамон-корица, однако сегодня я задыхаюсь от предвосхищения снежного нектара латте. Вернемся к рассказу. Medium coeli отмеренного мне срока я пережил в телесном одиночестве и сновидческом блуде, приправленном жадным пожиранием котлет и оккультных доктрин (башнями поблескивают в ночи Генон, Петр Успенский, Бёме, еще кое-кто, в прологе я обмолвился о лунном человечестве). И я пребывал в нерасторжимом срастании с матерью и отцом. Закончилось это, как я и опасался, их смертью, так в развязке сюжета борются двое, один одолел, но затем, распарывая блаженство надежды, откуда ни возьмись выпрыгивает убитый и всаживает победителю в сердце стилет. Исаак Лурия полагал, кажется, что в творении следует различать два напластования - "решиму", осадок ушедшего бога, некая теневая решетка водяных знаков, и "ацилут", огненное возвращение божества. Искры, увязшие в черепках клиппот? о нет, лишь дробление и умножение галогенных фар на пропитанном каплями движущемся стекле, смутно сродном импрессионистическим бульварам времен fin de siecle. Так в чем завершающий секрет шедевра? Нипочем не догадаетесь. Мысли мои сейчас потрескивают, будто поленья в камине. В легком изъяне. Бокальность планетных сфер обусловлена сокровенной шероховатостью. Впрочем, нужной ступени мастерства я пока не достиг.
Третье отступление
Я выложился в давешнем отрывке, как спринтер (Евлалия Б., без сомнения, апеллировала бы к тощим марафонцам). И попробуйте написать хуже. У вас не выйдет. Дайте же разверстать по полкам бодрыми склянками с пизанскими горлышками сказанное ранее - пусть млеет лучший час для красок заката на пустырях. О, этот миг цельнометаллической смерти! Пускай наслоениями томимого философского рагу наплывают ярусы отвлеченностей - и всех первее корично-скрипящий пепел, узришь к концу - все космогонии простирают корни в блаженство алмазного ужаса, в сахарный мрак, но в итоге смуглое и снежное отродье черного лона разнствует меж собой, подобно тому, как взаимочужды башни-близнецы двух циклопических крон, зачатых бородами пламени неизвестных друг другу отцов. Пульсируют вспышки земляной стихии: счастливейшие армады уток чертежными взмахами белокуро-бестиального инженера из неснятого дизельпанка раскраивают жесткий войлок реки, и пока вечерняя утроба вагона пошатывается и кашляет, пласты разноскоростных стволов, бесшумно и розово трущихся матрешечным манером в окне, влачат пифагорействующую мысль к хребту тетрактиса, человекоподобно стянувшему воронку планет, тем временем из мучительной пучины выныривает опаловый суп, стреляющий жаром, мерцающий, словно френелева линза, годовыми кольцами, падают под ноги куски ландшафта, укушенные гагатами мокрых грачей, проклевывающиеся семенами огней благодаря наведению резкости после покупки очков, чьи фасетки являют символ деятельных индрий. Затем побеждают влага и размягчение, в моем сне век, наконец, умер, умер и я, однако восприятие предсказуемо выжило, и спустя пустоту сгустились фигуры нечеловеков в мешковатых скафандрах, тускнеющие жженой карамелью. Они урчали запретные песнопения, а я, воскресший и пересозданный, пересекал лужи, свитые в меандрический лабиринт, со свежеиспеченным старцем на закорках. Потом, точно лишайник на коже дерева, проступил бледный воздух. Дремавшие квалиа оживились и набрякли ядовитым соком, пунцовым, будто поддельным. Пожар пожрал все и выблевал наружу. В каком же пространстве живут искусства, существующие во времени, музыка или речь, эта странная, восходящая и обрывающаяся, как Сизифов камень, мелодия, где она? Не помню, кто заметил, что гениальность - это способность отыскивать аналогии. Если так, я спокоен. Искусство отлично от жизни благородной уплощенностью, объем несет легкий привкус плебейства. Учитесь подразумеваемой тотальности смерти, хотя она - лишь полустанок в степи, но указывает на каньоны небытия, разрезающие пышные пустыни спонтанных креаций. Таково мое объяснение, полагаю, оно кристально ясно.
4. Ночь
А в салоне автобуса, высеченном в цитрусовой гамме, ртутно-моргающем и пахнущем медициной (за его панцырем - глинистый туман утренней ночи, сводный холодный брат мучнистого пара в котельных, куда режиссеры любят загнать протагониста для армагеддонского махалова с антагонистом), я теребил слова, точно губы, ища порфирный стейк для роскоши избыточной вставки - вот, космократор! - ну что, мельница судьбы, позволишь ли выдохнуть, прежде, впрочем, в таких случаях говорили "вздохнуть", да, видать, надвигается трындец цикла, вдох-выдох очередной вселенной (оцените двусмысленность фразы), и мои res gestae тоже близятся к апофеозу, и священным обрубком, лишенным грибницы людских связей, я вплываю в свой возраст домохозяина, в медный век, шелушащийся драгоценной патиной, и женщина-маг, женщина-влажноепламя ожидает меня на берегу, чтобы выудить сплетенным из тончайших нервов сачком и плюхнуть по первоначалу в баню, а затем и в котел для варки. Золотом (о, тревожно рано оно родилось) мерцает наш вояж в Великую Тартарию, к твоей, бессмертная, змеекожей башне (каталог блюд, кондитерская, терракотовая траттория, брусничная баранина, немыслимый каталог всех каталогов, Расселов парадокс брадобрея), мою глотку щекотало наслаждение квадратно-ячеистым скелетом городского организма, урывками я почитывал жизнеописание языка урду, хорошо ложившееся на бугристый небосвод - отражение покатых и черных гор твоей родины, и пил спирт с медом, и лежащие туши холмов обнимали намокший бархат кладбища, после, в чертоге самолета ты и я, священнодействуя, глотали треугольные сэндвичи, таявшие, подобно моллюску, и свысока любовались жировой прослойкой облаков. Игра, нам дарована игра. Немыми и слепыми улицами, каллиграфированными декабрьской иллюминацией, я быстро двигаюсь, и мне, математику и скрипачу (выдумка, безусловно), взбредает в голову, что демиургос отчаянно хочет заслужить прощение у безмолвия за свою самонадеянность, и для того он изобрел алхимию, десницей он месит, а шуйцей лепит миры, завораживающие, как новогодние игрушки, однако его маниакальное желание исступленно исполосовывать континуум шрамами рациональных чисел тонет в неуловимости насмешливой пучины (попутно мысль: каков будет цвет числовой оси, ежели все точки рациональных чисел нальются кровью, а иррациональных - зеленью?). Одновременно я вспоминаю, что чаемая мелодия, разысканная, наконец, недавно, оказалась не мангово-желтой и матовой, но латунной и металлической - и это великолепно. Царственные краски бросаешь ты, мой вечный свет и жена, на холст, папирус, бумагу. Учусь у тебя божественной грубости, основе ремесла. Respice finem. Когда мы отчалим отсюда, главное, чтобы под ступнями распускалась фантастическая плесень огней, как тогда, помнишь, при взлете под вечерним брюхом аэробуса. А пока я шагаю в толще синей пустоты, и при взгляде назад цепочки фонарей сворачиваются в рулоны, опадают и рассыпаются, словно ненужные декорации.
Четвертое отступление. Опыт уничтожающей критики
Спустя пару дней после того, как я тиснул свой 4-й набросок на "Битве скальдов", визит мне нанес местный корифей, известный под псевдонимом Зевака и овеянный славой тонкого, беспощадного аналитика. Горчайшие мои предчувствия сбылись - последовавшее с веским основанием я бы обозвал форменным Ватерлоо. Цитаты из рецензии привожу не столько ради подспудной сладости самоуничижения, сколько в целях просветительских, если хотите, воспитательных - дабы предостеречь иных от пагубных заблуждений.
"Итак, мысленно потирая сухонькие ладошки, приступим. Дело мы имеем с автором, тяжко эрудированным - увы, истинного, классического образования мы здесь не усмотрели - поверхностность начитанности, зияющие полыньи в знаниях и начетничество прямо-таки лезут наружу в неукротимой страсти вывалить на доверчивого читателя как можно больше имен, терминов и отсылок. В резюме автора мы видим имена Эдгара По, Майринка, Жана Рэя, Набокова, Борхеса, Головина, Умберто Эко и Маркеса. Чертовски скромно! Исподволь и словно невзначай автор внушает аудитории мысль о возможности сосуществования в одном высказывании фигур подобного веса - и себя. Кто-то скажет - плох тот солдат etc. Еще помянули бы Икара или Фаэтона! По мне, коли обращаться к мифологии, лучше провести аналогию с постыдной самонадеянностью Марсия. Теперь - собственно к "произведениям". Мы бы сравнили их рыхлую плоть с глинисто-непропеченным тестом или с восточными сластями, густо пропитанными приторным медом. И это навязчивое выставление напоказ фрактально-мандельбротовской разветвленности мучительно-нескончаемых периодов! Мы все так умеем, автор. Было бы для чего. Вы, вообще, читали столь любимого вами Борхеса? Вычурность и витиеватость стиля должны быть презираемы в приличном обществе, вроде золоченого китча нуворишей. Аттицизм, благородная простота - единственно достойная стезя. Воздух, свет, действие. Вы пытаетесь выдать свою нудную жвачку за шедевр, это липа чистой воды. Попробуйте-ка для начала сотворить нечто в стиле Тарантино - неотрывно-захватывающее, вышибающее мозги, блистательное и легкое, полное скрытого, глубокого смысла. Слабо;, как и предполагалось. О фабульной, архитектонический анемии мы вовсе не желаем талдычить, ибо другие уже делали это множество раз. Автор, кажется, от природы лишен элементарной способности придумать конструктивный сюжет. Герой, никак не могущий, кстати, отслоиться от вялой личности автора, все время куда-то едет или идет - не то на работу, не то с работы. Хочется гаркнуть - "Ну доедь же ты хоть куда-нибудь!". Неужели, например, не приходит в голову завершить сей откровенно скучный биографический экскурс, с невыносимым упорством прерываемый псевдометафизическими отступлениями, скажем, дуэлью, оттененной свежестью снега, благословившего, наконец, черную землю? Но и с подлинной метафизикой автор не справляется, несмотря на то, что раздражающе часто, впопад и невпопад мусолит это слово. Почему фразу о том, что демиург "десницей месит, а шуйцей лепит миры" у него даже не хватило изобретательности увенчать догадкой, что именно этим и объясняется таинственная хиральность пространства? И пускай автор не кичится приверженностью к мелочной отделке слога. За неимением внятного посыла, композиции, остроты, той самой актуальности, отчего-то им высокомерно презираемой, жизненной насущности, все эти шлифовки, инкрустации и смешивания красок не стоят ломаного гроша, и сходны с тем, как если бы какой-нибудь Ван Эйк или Вермеер использовали свою ухищренную виртуозность для изображения отхожих мест. Неоспоримый факт - чем доброжелательнее отзыв, тем он обиднее, когда тебе намекают, что понимают твой замысел и знают, что именно ты мечтал создать, "но, старина, ты просто не дотягиваешь". И, напротив, не так страшна оценка того, кому всё в тебе чуждо и непонятно. Послужит ли это для нашего автора утешением? Вопрос выбивается из рамок рецензии и, честно говоря, малоинтересен. Впрочем, в ослеплении своего тщеславия он вполне может почитать себя неким бодхисаттвой от искусства, едва вступившим на почти бесконечный путь, долженствующий привести его в оный день, в оное рождение, к высотам. Не собираемся его разубеждать, это неблагодарная задача".
Эпилог. Утро
Я запаливаю алую свечу, вонзенную в пузатую ампулу шандала тонкого стекла, кладу на язык срез отварного языка, иззябшего гусиной кожей, обсыпанный опилками жгучего хрена, и жадно тянусь за грубо высеченной стопкой с чачей. "Бразильский", комментирует женщина, сидящая напротив. "Бразильского языка не существует. Есть португальский. Но, вообще, Бразилия, Аргентина - это хорошо весьма". На щеках ее расцветают ямки. "Душнила неисправимый". Я блажен и пьян. "А ты всегда была дыханием моего дыхания. Даже когда я не знал тебя".
В такие утра, когда мерзлое пространство перестает страдать чрезмерной одержимостью перспективой, подобно тосканцам пятнадцатого века, приобретая взамен фактуру тёрнеровских туманов, пропитанную, однако, эль-грековым синим - в такие утра, повторяю я, мне блазнится, будто земля (Земля) вот-вот разродится черным пузырем солнца - нет, не того, что вращается вокруг нее, а того умозрительного тела, что варится в ее немыслимых запретных полостях, гигантских пещерах-утробах, с тем, чтобы затем всплыть и омыться ручьями зеленого воздуха до раскаленно-снежной белизны.