Аннотация: Ранние стихи Виктора Кривулина. Публикация Ю.Динабурга.
Стихи Виктора Кривулина.
Предисловие Юрия Динабурга.
Стихи Кривулина известны, но предлагаемые мной стихи, вероятно, нигде опубликованы не бывали, потому что то, что у меня, собрано в годы для Кривулина студенческие, прямо с пылу, с жару, сочинены в основном в моем присутствии. Вокруг нас было множество начинающих поэтов, с позволения сказать, еще никак не титулованных и не аттестованных. Все они вели себя запанибрата, хлопали друг друга по плечу и оцененным они считали только Бродского, причем недоумевали, почему его так вознесли и прославили власти, как если бы он был каким-то ярым диссидентом, подумаешь, заявил, что "блуждает выговор еврейский по темным улицам московским" - ну и что? А его уж сразу в почетную ссылку. Гораздо заметнее был Глеб Горбовский, примкнувший лично ко мне уже в осень 63-го года, тоже по-пушкински: "Боюсь скуки, боюсь скуки, Я от скуки податливей суки..." и т.п. Потом, когда вернули из ссылки Бродского и когда его выпроводили за границу, пишущая братия вся разинула рты и отвалила подбородки, а Витя К. стал искать по сторонам пособление себе в состязаниях с довольно монотонными тогда стихами Бродского. Я бы попытался его утешить указанием на то, что им обоим впору позавидовать друг другу, но в это время Витя получил диплом и должен был начать работать, поскольку ему благоустроили местечко в мельчайшем издательстве Санпросвета, и ему пришлось ездить отсиживать там дневное время, да и ездить через весь город очень показалось скучным . И пошли уже не столько стихи, сколько размышления о том, что уже и Мандельштама забыли все, и Заболоцкого забывают прямо на глазах, и вообще погода стоит не такая какая-то, и вот Динабург терпит все время какие-нибудь неудачи - нет, чтобы опять какой-нибудь свадьбой нас всех повеселить. Тут уж мы с ним стали ссориться. Я твердил ему, что все еще впереди, "то ли еще будет, ой-ё-ёй!". Да и придумаем мы еще много нового, не озираясь ни на каких соклассиков. А 70-ые годы становились все прохладнее. Бродскому назревала Нобелевская премия. У Кривулина менялись жены как перчатки, и всего, что ему пытались внушить современники, не упомнишь и не пересчитаешь. И когда я допустил недогляд за ним, Витя однажды в какую-то ночь сжег весь свой архив, от которого уцелело только то, что было мной скопировано к тому времени. Вот это я и берусь переслать тебе. А Витя стал давать печатать позднее только свои позднейшие опусы. Но вернемся пока к Кривулину: Кусок из стихов Кривулина:
В окружении гипсовых слепков среди белого мира живу, холод белых ночей на лице ощущаю посмертный, ничей, в кожу влипшийся цепко.
Ото лба не отнять и со щек не стереть. Я с бесцветным сливаюсь и хладным... Где же грань между мною и мертвой материей? смерть? - Но живу среди нежити белой, стараясь согреть онемевшие формы дыханьем и взглядом.
Вот и все, что возможно. Потом - тишина. Воздух полон известки и мела. Город - маска прижался к лицу, с бледной пылью слились имена голых улиц, ушедших друзей...Но тесна мне белесая мгла без предела.
1. Что знаешь ты, что знаешь о свободе? Семь связных звуков пустоты, семь дней недели, - семь, что прожил ты. Цепь жизни в прошлое уходит со звоном-грохотом...Но слышишь на исходе семиязычную свирель, чьи звуки столь чисты, что во хрустальнейшем незримы небосводе?
2. О, звуков семи золотая семья! Свирель полуденного Пана так тихо зайдется, что, звук затая, дрожит и колеблется воздух медвяный. Так жизнь высока, что сама не своя, всем телом касается небытия, вся - в небо открытая рана!
Мгновение полупрошло // "Мчатся тучи..." А.С.Пушкин// Мгновенье полунаступило. Его невидимая сила висит над нами тяжело: Над нами вечности крыло, Но время, тень его, - бескрыло, И мы в тени подобны теням, обняв - друг друга не заденем но утопаем в пустоту взаимо-сопри-косновенья... мгновенья длятся, как дыханье, . .
***
Уголья смысла. От синего жара не скрыться. Где он? - ладони черны от золы. Ворох тускнеющих глаз, охлажденье души-восьмерицы, веденье из-под полы, испепелившее нас.
Кто он? Просил не сожженья, но /именно/ смысла, если не пламя - легенда, а только ростки - то не приходится лгать, собирая охапками числа или остатком руки начертив на песке "благодать". Из облегченья и пепла движенье построило башню. В ненаселенные зданья легче огня входит почти существо, запечатано в облик всегдашний. Теплится день ото дня, а присмотришься - нет никого. Там, у истоков души, у костра, прорастут австралийцы, сядут на корточках, духами окружены, - тело их сухо, как дерево-самоубийца - треск. Или крик тишины в разветвлении слуха.
Лишенная взрыва трагедия - лишь нарастанье отверженности и ностальгии. Судьба эмигранта растет в аккуратной могиле. В лесу, населенном крестами. Мы спустимся. Мы снизойдем до Двадцатых годов. До кофейного спора о русском сознанье - с его завихреньями хора, с его голосами - и каждый по - ангельски сладок. Мы даже поставим оставшихся пред беглецами: какие весы или вехи измерят кому из них горше? Двустворчаты общие двери, ведущие в баню с цыганами и пауками. Козлиная байка о будущем: рожки да шкурка. А рядом старушечий дискант выводит псалом на исход из Египта, псалом о свободе. Солома сплетается с пламенем - соединенье мелодий - земной и небесной. Земной и небесной. *** Голос, беднее крысы церковной, без интонации, точно бескровный глаз обезьяны - живая мишень для немигнувшего света... Ну-ка, Насельница худшей из клеток, между прутами ладошку продень, почти человечью! Ну-ка, возьми укоризну и просьбу, словно лицо подставляя под оспу, радуясь перед небесной картечью знаку избранья-увечью.
Не награжденная речью скотина голосом, высохшим, как паутина, все невесомей кричит и слабее... но совпаденье боязни с болезнью - в сестринском братстве с последнею песнью Ада, откуда безмолвием веет.
Бог помогает больным обезьянам очеловечиться - больше любого из говорящих о боге - минуя минное поле смысла и слова, и выводя на тропу неземную к речке сознанья, скрытой туманом невыразимой тайны живого.
Теплятся в клинике шерстка и шкурка, тлеет зрачок, на подобье окурка, жертва гуманная - с выпитым мозгом. Но восполняется то, что отняли, древним Эфиром. тело печали телом сменяется звездным. *** ------------------------ 1971г.
Весь холод зеркала, вся пустота и плоскость в лицо мне выплеснуты. Стало быть, не след с вопросами соваться, в отголосках и отблесках искать какой-то знак причастности к иному измеренью... Я весь по эту сторону. И мрак со всех сторон мое объемлет бденье. Но словно у соседей за стеной передвигают мебель и топочут, - - сквозь оболочку абсолютной ночи мне голос чудится неведомый, чужой. Обрывки слов, порою даже клочья невнятной фразы - и наверняка Мне предназначенной! (Не знаю языка...) ***
Восславим мир, который полон смерти! Возвышенной душе печаль, печаль, печаль склоненной головы... Восславим дождь, который вечно снится и мокрое лицо в стекле стоит окна, бело от невозможности пролиться На губы, пересохшие до дна. *** Целуя уголья, приму я тусклый жар За бормотание любимой, когда язык огня, язык ее дрожал, дрожал язык невыразимый. ... Одно останется - сплетание словес, и бормотание любимой, пред ним раскроется, как скорчившийся лес стволов обугленного дыма. *** Из области Ночи подруги уже не вернуться, лишь продолговатых теней вереница, закутанных в синее, - лишь на рассвете движется плавно и звон замирает пружины. *** Еще не страх, но как бы кто-то, невидим из-за поворота, отбросил тень свою вперед. Еще не страх, - но тень ползет задев собою угол дома и тень моя скрестилась с тенью чужой, как бы вошла в сращенье - и став одним углом излома, от ног моих оторвалась... Еще не страх - но что за связь установилась между мною и шарком скрытых за стеною шагов, когда еще двоих на свете не было, лишь их в объятьи тени шевелились как два поверженных крыла. ...и смертных нас на повороте родило время и столкнуло! Уже не страх, но боль удара, но расколовшегося шара я - отлетающий осколок... Был целен миру И вот расколот. *** Лишь Летний сад Камен, смертельный сад камней, пронизанный нездешним светом. . . *** _______________
ДОМ ПОЭТА
В итальянском тайнилище где же владелец-Волошин? Как десятые годы болели Египтом и Критом - помнит чучело крымское, лоб оставляя открытым для чудовищных капель-горошин.
Дом поэта, прибежище муки-игруньи, пощадил комиссар, оприходовал крупный писатель - и возвысилась башня над костью и тяжестью капель, как луна в абсолютном безлуньи.
Стоит видеть Флоренцию - и в палестины родные возвратишься похожим на Данта и Фра Анжелико, бедной купишь земли, чье дыханье - полынь и гвоздика, дом поставишь, доживший доныне
дом поэта - действительно стоит! На крыше я застыл ослепленный дугою прибоя: как десятые годы светились! как зеркало плыло рябое, нежной силой поддержано свыше!
Перед каждым лицом загоралось и гасло и жаром обдавало. Но что ностальгия? и разве я по землям тоскую, взыскуя пространства прекрасней? Нет, печаль моя - время, какое рождается старым.
Праздник духа. Блистательный вид Возрожденья, как сказал бы Зелинский, славянского - полная липа. Два-три имени, пыль, мемуарная кипа, пепел радостный самосожженья.
Есть и новому племени кость - рукотворная башня. Демиургом игралищ и сплетен создан воздух легенды, кричащий, как петел среди полдня и жизни вчерашней. *** СЕПТИМЫ
Я Тютчева спрошу: в какое море гонит обломки льда советский календарь? и если время - божья тварь, то почему слезы хрустальной не проронит? И почему от страха и стыда темнеет большеглазая вода, тускнеют очи на иконе?
Пред миром неживым в растерянности, в духовном омуте, как рыба безголоса ты, взгляд Ослепшего от слез, с тяжелым блеском, тяжелее ртути. Я Тютчева спрошу - но мысленно, та. . . каким сказать небесным языком об умирающей минуте?
Мы время отпоем, и высохшее тельце накроем бережно нежнейшей пеленой Родства к Истории родной не отрекайся, милый, не надейся, что бред веков и тусклый плен минут тебя минует. Веришь ли? - вернут добро исконному владельцу.
И полчища теней из прожитого всуе заполнят улицы и комнаты битком, - и Чем дышать - у Тютчева спрошу и сожалеть о ком?