Цванг Элиза
Ни вчера, ни завтра (часть 4)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Недалёкое будущее. Генрих Рихтер возвращается из командировки в родной Франкфурт и узнаёт, что его Бюро -- одна из немногих компаний, где к человеку всё ещё относятся по-людски -- втянуто в опасную игру, ставки в которой высоки даже для вспомнившего былое народного государства. И чтобы предотвратить трагедию он идёт на выставку за французским связным, даже не подозревая, что эта встреча не просто изменит его судьбу и судьбы дорогих ему людей, но и смешает воедино настоящее, прошлое и будущее. Любовь и ненависть. Волю и желание. Жизнь и смерть.


IV

  
  
   По настенному экрану ползёт реклама робоадвокатов. Быстрых, бойких, а главное - дешёвых. Они защитят согласно букве закона, раздобудут самую последнюю правку и докопаются до каждой запятой, ведь быть технически точными - лучшее их свойство.
  
   "И, зачастую, единственное", - ворчит седой бюргер с лошадиным лицом. Типичный погорелец из муниципальной панельки, с которого банк трясёт неустойку за испорченные метры, а тот только и может, что пенять на годы и годы без проверок да на хозяйскую домонерачительность.
  
   Рядом с ним дюжина бедняг второй час ждёт вызова, чтобы получить решение, тут же его опротестовать и закономерно проиграть. И всё за пять минут.
  
   На часах - десять тридцать, и я останавливаюсь, сверяюсь со своими. А Лина прячет в сумку книгу в суперобложке и понуро качает головой, просит: "Раз уж мы получили решение, то пусть всё это, наконец, закончится?"
  
   Я киваю, и мы выходим через массивные дубовые двери на широкий гранитный портик нового здания суда с фасадом в стиле Третьей Империи. Где орлы на крыше, многометровые Партийные баннера, Германские флаги и знамёна Объединённой Европы переносят на век назад. А Лина угрюмо выдыхает, смотрит в небо, морщится из-за упавшей на нос капли и поднимает воротник голубоватого пальто до самых ушей.
  
  -- Генрих, давай пойдём пешком? - наклоняется она ко мне.
  -- Точно?
  -- Да, хочу пройтись. Пока, вообще, ещё хочу хоть куда-нибудь идти.
  
   Я раскрываю зонт на двоих, что сложенным больше похож на меч, и беру её под руку. Она прижимается ко мне и трясётся. Я глажу Лину по плечу, а она вполголоса жалуется на близкую осень, на трёхдневный дождь, на десять градусов тепла и на то, что настолько паршиво ей не было уже давно.
  
  -- Ты не заболела?
  -- Нет... - тянет она, - просто день сегодня какой-то насморочный.
  -- Хорошо. Ладно.
  
   Лина тихо смеётся и убирает шейный платок в сумку.
  
  -- Красный ведь хороший цвет?
  -- Успокойся и не расстраивайся. И уж тем более не раскаивайся.
  -- Да, да. Я так... Генрих, не обращай внимания.
  
   Я крепче прижимаю её к себе, мы спускаемся с лестницы, - умный светофор напоминает об опасностях на дороге и услужливо подсвечивает бордюр зелёным, - и идём на запад. Вдоль витрин с готическим письмом, вдоль впаянных в бетон стальных штырей, вдоль дорогих машин, вдоль высоких людей и вдоль изящных деревьев с хромом тонких колючек на ветках, что уже не просто пообычнели, а сроднились с ветками.
  
   Лина несчастно вздыхает и признаётся, что не желала газовой камеры для старосты, но пожизненное для Томаса и остальных её вполне устраивает.
  
  -- Только мать мне это не вернёт.
  -- Успокойся, - я сильнее прижимаю её. - Не думай пока про это.
  -- Как не думать? Жизнь-то распалась! Анка, вот, так и не явилась.
  -- Она перебесится, помнишь?
  -- Помню... Ненавижу процессы!
  -- Зато прошло быстро.
  
   Я шучу, что "хороший адвокат знает закон, а отличный - судью", но Лина слушает меня вполуха. Она грустна, хоть и улыбается.
  
   Мы переходим дорогу напротив перестроенного универмага. Трое ребятишек издеваются над инфобудкой, требуя построить маршрут в мультяшные королевства, где героев империи будут хоронить в кровавых знамёнах. На балконе второго этажа я примечаю наливающийся алым томат и пущенный на солому для попугая буклет из "Школы молодых жён". А Лина указывает на зависший над центром жёлтый дирижабль, с которого десантируется рой дронов-доставщиков.
  
   Она складывает пальцы в жест настолько же неприличный, насколько глупый, и посылает всех к чертям.
  
  -- Полегчало?
  -- Нет, но я пыталась.
  
   Рабочие в серых рабочих робах с чешскими нашивками на плечах осторожно пересаживают деревце гидравлической лопатой. Высокий брюнет за пультом медленно разжимает зубцы и уже стучит по кабине грузовика, но рослый бригадир с лицом настоящего немца рыком останавливает его и хватает за грудки. Отчитывает, что восточные бараны не смотрят по сторонам, что им наплевать на законы, что они думают только об обеде. Он уже готов рявкнуть, что гнилая славянская кровь не способна к цивилизации, что бестолковые жизни не стоят и десятой части закрывшего их "Вольво", что пустые головы означают лишние рты, кормить которые - преступление, но осекается на полуслове и терпеливо ждёт, пока мы пройдём мимо.
  
   Я вспоминаю и пересказываю Лине проект пятнадцатиэтажного "небоскрёба", где каждый квадратный метр фасада будет живым. А она качает головой и посмеивается, что около уценёнки было всего два дерева и три кустика. Да и те хворые.
  
  -- Но это же не беда! Ведь раз искины решили, что раз деньги любят зелень, то и получать ту люди должны пропорционально. Кто может платить - тому нужнее.
  -- Угу, - Лина притворно кивает. - А кто не может, то тому и не нужно. Я помню.
  -- Умница!
  
   Она толкает меня в плечо и сталкивается с молодой шатенкой в дешёвом чёрном пальто, чей телефон падает на асфальт, а крашеный в радугу зонт отлетает в клумбу. И та нагибается, тянется за ним и невольно оценивает нас. Наши взгляды пересекаются, и я вижу, что у девчонки глаза битой собаки.
  
   Лина порывается извиниться, но я останавливаю. И недаром - на нас засматриваются десятки глаз. "И что вы творите?" - презрительно бросаю я, и шатенка оживает. Лупит себя словами: что не хотела, что засмотрелась, что извиняется тысячу раз и ещё тысячу извинится следом, что реле в её голове щёлкнуло слишком поздно. И за это нет прощения.
  
   Она слепо шарит ладонями по асфальту, не с первого раза подбирает вещи, ещё раз извиняется и убегает.
  
   Лина тянет меня вперёд, и я не упрямлюсь, помогаю. Мы молчим, тут нечего обсуждать, ведь раньше сами поступали так же.
  
   Из греческого кафе играет машинописный концерт для гармони. Резной детский коник пляшет на вывеске магазина игрушек. Битый универсал с боем обгоняет хлебный фургон.
  
   Мы обходим ходячий сэндвич: усатого загорелого бедолагу, втиснутого между двух листов картона с рекламой самоустранения. Места, где банкроты, бездомные и больные смогут закончить жизнь на высокой ноте. Не потеряв ни лица, ни денег.
  
   Справа от нас останавливается "Мерседес" с наклейкой помощника Партии на правом пассажирском стекле, через которое видно с каким наслаждением бизнесмен в пиджаке за тысячу евро сосёт самое дешёвое пиво из "Альди".
  
   Мы поворачиваем на перекрёстке, и я хохочу:
  
  -- Старую собаку новым фокусам не научишь.
  -- Да плевать на них, - Лина не с первого раза перебивает барабанящий дождь. - Рука твоя как?
  -- Сойдёт.
  -- Мой бедный стоик, - в первый раз за три дня смеётся она. - Даже бороду отпустил. Думаешь, тебе идёт?
  -- Всё, отлегло?
  
   Лина пожимает плечами, но подмигивает, жалуется, что мой чёрный костюм-двойка на мне висит и осторожно обходит лужу.
  
   Мы обгоняем мальчишку со скрипящими башмаками, какой идёт подобно кошке. Он мягко, осторожно переставляет ноги. Старается скрасть дефект что есть мочи. И стыдится бедности, а значит, беспринципности.
  
   Лина шепчет мне на ухо, как один из грузчиков в уценёнке не менял башмаки пять лет.
  
  -- Он подклеивал их чуть ли не каждую неделю. Он их шил, подрезал. В общем, возился с ними, как с детьми. Пока они совсем у него не лопнули. Мне так стыдно, что мы над ним шутили, - произносит она одними губами.
  -- А на улице - не должно быть.
  
   Лина фыркает как лиса и убирает с лица выпавшую прядь.
  
   Я вижу, как из крохотного такси вылезает молодая пара и исчезает в фойе страховой конторы "Феху" с монохромной рунической вывеской и надписью "Два века с вами". Лина кивает на десяток робокурьеров, какие гуськом переезжают дорогу на зелёный, чтобы рассыпаться по адресам за поворотом.
  
   И чем дальше мы отходим от делового центра, тем быстрее с домов спадает лоск. Уходят краски и новизна, а на плакатах о радости материнства, где голубоглазая блондинка обнимает четырёх детей, то и дело появляются похабные славянские речи.
  
   Два полубродяги моют автомобильные ковры под струёй из лопнувшей водосточной трубы. Они стараются, трут щёткой, мылом. Встряхивают и скручивают что есть мочи. А фургончики двадцатых годов загораживают их от камер. И это понятно: ведь за наезд на тротуар штраф обжаловать можно, а за кражу у города - нет.
  
   Из "Опеля" у придомовой стоянки вылезает заспанный мужичок лет тридцати и, раскрыв зонт, достаёт пустую канистру. Пригибается, прячется. Подходит к трубе и договаривается за место. Только-только выгнали. Неопытный. Ещё не обжился. Не знает, где можно бесплатно постираться и достать воды в бетонных джунглях.
  
   У самого выхода к электричке размашистое чёрное граффити: комод, птичка в клетке, телеэкран со звёздами, шкаф, цветок на окне и брошенный рваный матрац на полу. На двери трогательная надпись "Спасибо банку, что разрешил протянуть ноги". И тут же рядом, словно специально, автомат тормошит сползшего с "птичьего насеста" бедолагу-автомеханика и выписывает штраф на треть зарплаты.
  
   Лина отворачивается, но я прошу её улыбнуться. Не потому, что так правильно, а потому, что так нужно. Она смотрит на меня пустым, уставшим взглядом и пересказывает одну из проповедей, где каждому попрошайке уготован отдельный котёл в аду, а подающему - котёл в котле.
  
  -- И не подавай рыбу страждущему, коли не в силах дать удочку. Пройди мимо и не тревожься, ибо всё в мире по воле Его и по замыслу Его. И будет как Он начертал, и только так, и никак иначе, - Лина скалится и прикусывает губу. - Вот. Как сейчас помню.
  -- Брось...
  -- Нет! Это моя вина.
  -- Хватит. Мы уже говорили.
  -- Нет! Это из-за меня, - настаивает она и дёргает меня за руку.
  
   Мы останавливаемся. Я смотрю прямо в янтарные глаза...
  
  -- Хватит, - и осторожно беру её за плечи. - Твоя мать перегрызла себе вены в камере не потому, что ты виновна в том, что она преступница, а потому, что она боялась ответственности. Это типично и объяснимо. Это не ты её убила. И Анна дурит не из-за тебя. Она просто бредит. Лина, хватит! Пожалуйста, прекрати.
  
   Она бросает на меня полный отчаяния взгляд и со вздохом опускает голову. Я прижимаю её к себе и, прикрыв ото всех зонтом, целую в лоб.
  
  -- Она не хочет со мной разговаривать. Она меня ненавидит.
  -- Ты преувеличиваешь. Всё наладится, дай ей время.
  -- А если?..
  -- Никаких "если".
  -- Генрих, мне плохо, - мямлит Лина, - мне трудно.
  -- Они не вернутся. Не отомстят. Они больше тебя не побеспокоят. Их уже выкупили для разработки рудников в Гренландии, и они оттуда не вернутся. Никогда, - последнее слово я произношу по слогам. - Успокойся.
  
   Лина кивает и охотно, но неуверенно соглашается.
  
   Мы огибаем очередную стройку: рабочие потрошат совсем новую кальвинистскую церковь, чтобы вылепить из неё "источник жизни" и травить молодёжь геополитической эзотерикой. Никакого равенства, никакой жалости, ничего личного. Лишь заветы предков, звериная жестокость и ненависть до зубной боли. А когда всё сварится в клейстер, что зальют в головы двух молодых поколений, то даже предопределение станет посмешищем, а максима "Человек человеку брат" - глупой подростковой байкой, как новый год в июле.
  
   Лина спрашивает, отчего вокруг так много рун.
  
  -- Так уже давно. Ты просто не замечала.
  -- Наверно. Но...
  -- Что такое? - я смотрю на неё, но она молчит. - Так, ладно, - решаю я и завожу её в большую кофейню с колониальным африканским мотивом.
  
   Мы выбираем столик у дальней стены, и я заказываю два шоколадных десерта с кокосовой стружкой. Себе беру капучино, а Лине - глинтвейна. Она снимает пальто и поправляет воротник воздушной белой блузы. Я хвалю её фигуру, вкус, честность, и она краснеет. Громко вздыхает. Шепчет, что хоть её религиозная жизнь и была, мягко говоря, не из приятных, но это уже будет слишком.
  
  -- У меня волосы встают дыбом, когда я представляю, что будет дальше.
  -- Да ты пессимистка, моя дорогая.
  -- Я оптимистка, просто мир - говно.
  -- Угу, конечно.
  
   Толстая официантка с гербом Франкфурта на светло-жёлтом фартуке приносит нам заказ и газету из вторсырья, как комплимент от заведения из-за чувства крови.
  
  -- Нет, правда, - пробует она горячее вино.
  -- Знаю. Ешь давай.
  -- Мне не хочется.
  -- Аппетит приходит во время еды.
  -- Генрих...
  -- Лина! - чуть нажимаю я, и она сдаётся, виновато опускает взгляд.
  
   На первой полосе небольшая заметка о культурной деградации красных орков, о заброске к нам... нет, не диверсантов, а идей. Что намного и намного хуже. О разложении и кощунстве, что несут с собой комварвары. О развращающей музыке, какую пропихивают их сателлиты, а наши службы закрывают на это глаза. О юбках со шнуровкой сзади, чтобы наши женщины скатились до животной страсти и греховничали в транспорте, в парках, в школах и больницах. О животной скорости, с которой недолюди клепают себе подобных. О безбожии и падении нравов, которым нас пичкали почти полвека. "И они ещё думают, что мы не наелись?!" - надрывается колумнист и сравнивает хэштег-субкультуры с подёнками. И это единственное, с чем я согласен.
  
   Лина барабанит пальцами по столу, и я с радостью отдаю десерт. Она смотрит на раскидистую люстру и сравнивает её с перевёрнутой пальмой, словно та растёт прямо из потолка, а листья выкованы из раскалённой добела стали.
  
  -- Всё? Потянуло на придумки?
  -- Ага. Вино что-то в голову ударило.
  -- Я вижу.
  -- Но ты-то и глаз не отрывал от бумажонки! Нашёл хоть что-то интересное?
  
   Я кладу газету перед ней и пальцем указываю столбец. Она бегло просматривает статью и грустно вздыхает.
  
  -- Ознаменителись мы, конечно. Ужас.
  -- Брось, два месяца прошло. Она старая.
  -- Да? - Лина возвращается на первую страницу. - Ну... всё равно, кто знает - тот узнает.
  -- Забудь. У людей память короткая, а у журналюг - тем более. Герой войны, пожелавший остаться неизвестным, отбился от группы анархистов. Ни фамилий, ни имён. К тому же, я обобрал тот участок до нитки, пусть теперь за свой счёт своих детей лечат. Мы в сплошном плюсе.
  -- Генрих...
  -- Ты дальше читай, там много интересного.
  
   Она ухмыляется и говорит о временах, когда Средняя Азия жила без страха, а слово "бай" значило лишь скотовладелец. И так было тысячелетиями. Века сменяли друг друга, ханства возвышались и падали, а чабан всё пас и пас овец. Они жили в гармонии, но пришла красная орда и выпотрошила сельскую идиллию, перевешала законных властей и буржуа, согнала народы в бесформенные кучи и заставила вкалывать за полмиски так любимого ими супа Румфорда.
  
   Но от человеческой природы не убежать, а победивший дракона не избежит его судьбы. И вот под душещипательные речи о великом Ленине звери принялись набивать чемоданы кровавыми деньгами, выжатыми из хлопковых полей и человеческих душ. Но великие младоазиатские народы распознали ложь. Поняли, что живут не так, что чувствуют себя скотом, что красные баи владеют людьми.
  
   Лина срезает ложкой тонкий ломтик и зачитывает:
  
  -- И именно оттуда, из этой обескровленной земли, пошло, что краснобай - это лжец и жулик. Мошенник, что прикроется любыми речами для своего блага.
  -- Ужас, правда?
  -- Генрих, это чудовищно. Это абсолютнейшее безумие, - она откладывает газету и ставит тарелку в тарелку.
  -- Вот поэтому Германия и борется со злом. А ещё там ниже наши экологи выпустили в моря роборыб, чтобы контролировать популяции китов.
  -- Ага. Они молодцы.
  -- Всё? Готова?
  
   Лина кивает и допивает глинтвейн, поправляет волосы. Я вижу на её лице румянец. Она вздыхает, убирает газету в сумку, проклинает погоду и просит меня помочь с пальто.
  
  

*

  
  
   Мы стоим напротив двух воткнутых в землю многометровых клейморов с гербом Третьей Империи на пересечении крестовин. Мечи торчат под углом - видна лишь треть клинка, - словно титаны прошлого сжалились и сотворили арку, что простоит и тысячу лет.
  
   В терновую изгородь воткнуты штандарты, что напоминают о Тевтобургской, о Воррингенской, о Клеверхаммской, о Бухарестской битвах. О всех тех десятках и десятках побед, когда назло врагам и року немецкая сталь, кровь и дух смели врага. О том, что ничего не умирает навечно. И о мифе, что верхушки гранитных копий, которые прорываются из земли в свинцово-серое небо, станут в день Рагнарёка порталами, откуда по базальтовой тропе титанов восставшие герои Объединённой Европы придут карать восточную тьму.
  
  -- Знаешь? - шепчет Лина и смотрит мне прямо в глаза. - Мне не надо было надевать каблуки.
  -- И ты только сейчас это поняла?
  -- Да! - она подмигивает, и я беру её под руку.
  
   Справа от нас обложенный камнями ручеёк впадает в пруд, что чуть больше лужи. Выглядит не так красиво, как в проекте, но вид спасают шлёпающие по подсвеченной гальке настоящие утки. Лина фотографирует их и довольно смеётся.
  
  -- А план-то перевёрнут! - жалуется она... - Его невозможно смотреть. По нему невозможно ходить!
  -- Что поделать.
  -- А их? - и примечает слева холмик, с редкими, тонущими в ковыле молодыми берёзками. - Их тоже превратят в Партийный монументализм?
  -- Да. Всё в планах, киса, всё в планах.
  
   Мы спускаемся по гранитным ступеням и останавливаемся около пятиярусного ряда ячеек для праха. Облицованный камнем, он уходит под бетонный навес и сливается с уровнем выше. Напротив между скамеек, на которых нельзя ни сидеть ни лежать, высажены двухметровые липы и кусты терновника. На каждой плите высечено имя, лебенсруна с первой датой и тодесруна со второй. А опостылевший уже квадратный матричный штрихкод со ссылкой на кладбищенский архив стыдливо убран в нижний левый угол.
  
   Я осторожно подхожу к краю и вижу, как прямо под нами сорокалетняя блондинка возится с терминалом, находит и оплачивает фотографию мужа, штабсфельдфебеля от хеерваффе, что погиб в Судане, близ Омбада. В конце концов даже память превращена в товар, и с этим приходится мириться.
  
   Лина оскальзывается на мокрых ступенях, повисает на моём плече и лихо блядится. Корит себя, что надо было надеть ботинки, хоть они и не подходят к её расклёшенным штанам.
  
  -- Или твой оливковые берцы, - шучу я и ставлю её на ноги...
  -- О, да! В них бы я не скользила. Пусть и выглядела бы дурой, - а она убирает волосы с лица, собирает низкий хвост и стягивает резинкой.
  
   Мы проходим между светящимися камнями и оказываемся на аллее Третьей Мировой, где стяги, даты и барельефы почти убеждают меня, что ту войну мы всё-таки победили. Двое пареньков в совершенно инопланетных толстовках с гербами Бурбонов на спинах непозволительно долго возятся у второй ниши снизу. Прячут, ясно дело. Но вот наркотики или информацию - неизвестно.
  
   Лина заговорщицки смотрит на меня, и я нашёптываю ей схему "реального хранилища", где накопители, никогда не видевшие сети, переходят из рук в руки, а фотографии несуществующих людей указывают адреса и время встреч. Всё, что может быть зашифровано - будет зашифровано. Всё, что может быть взломано - будет взломано. Мёрфийские аксиомы незыблемы. Макс в этом не ошибается.
  
   Бригада роботов-уборщиков обгоняет нас и скрывается за углом. За ними медленно проползает бочкообразный автомат, что следит за периметром и газоном. Мы останавливаемся, чтобы пропустить его, и я слышу далёкий гомон с нижней террасы.
  
  -- Что-то тут многолюдно для среды.
  -- Не ожидал?
  -- Нет. Совсем. Обычно тут пусто. Прямо совсем пусто.
  -- Может... хоронят кого? - Лина словно бы боится своих слов.
  -- Давай узнаем.
  
   Мы встаём сбоку под липой и видим дюжину зонтов. Мужчин, женщин, ребёнка лет шести. Трёх офицеров в парадной форме особого отдела, который теперь всё чаще называют специальным. Двух клерков: банковского, с планшетом в узнаваемом чехле, и партийного, с крохотной записной книжкой.
  
   Мы подходим ближе, и Лина признаётся, что первый раз в жизни видит военные похороны вживую, ведь её отца хоронили без неё, да и было это давно. Я рассказываю занятный случай, как мы разбирали дельце, где, чтобы не платить по страховке, полиция вменяла изощрённое самоубийство застреленным по её же ошибке.
  
  -- Они с каменными лицами напирали, что перепутать сходку ветеранов с притоном настоящих грабителей - совершенно естественно. Дескать, на их месте могли бы быть и мы.
  -- А... тех?
  -- Ну, не повезло, так бывает. "Можете считать, что на него упала мина", - вот так и ответили матери одного немца. Страховка, само собой напирала на сознательную провокацию и, следовательно, не страховой случай. Даже прислали своего адвоката.
  -- Вы победили?
  -- Как сказать. Обвинение в нападении мы отбили, но вот денег дать не смогли.
  
   Лина молча смотрит, как оберлейтенант особого отдела торжественно складывает квадратом германский флаг и ставит на него урну с прахом. Как вешает на неё пилотку покойного и скалывает концы круглой пряжкой, где на красном фоне выведен чёрный хакенкройц. Мужчины басят, женщины шепчутся, ребёнок хнычет. Клерки помечают положенное и злобно, цинично шутят. А офицеры весело фотографируются.
  
  -- Хорошо будет, если без салютов, - едва-едва слышно шепчет Лина.
  -- Хорошо будет, если кто-нибудь из них, идя по городу, ради смеха вышибет мозги чьей-нибудь собаке и не пришлёт за это счёт владельцу. За своё время, за растраченный патрон и за утилизацию трупа.
  -- Генрих?
  
   Шевроны Центральной Африки бередят старую рану, и я вспоминаю самую длинную ночь в жизни.
  
  -- Пусть тебя в аду черти дерут, сука ты бесстыжая.
  -- Генрих!
  -- Лина, - успокаиваю я её... - Пойми, таких не жалко. В конце концов, что бы он там не делал, три его следующие поколения не вылезут из долгов. Мне интересно только, как он закончил. Сам, отомстили или жена договорилась с его друзьями, чтобы платить меньше?
  -- Тихо, тихо. Не заводись, - а она меня.
  
   Похороны заканчиваются, и толпа, не замечая нас, проходит мимо. Оберлейтенант со впалыми жабьими глазами хвастается, как однажды лихо выбил зубы хозяйчику чайной в Тунисе, чтобы не платить по счёту, а потом продал того в тюрьму, чтобы купить жене серёжки.
  
   Лина отвлекает меня вопросом про рудники и будет ли Томасу и другим больно.
  
  -- Тебе зачем?
  -- Хочу. Я просто хочу.
  -- Хорошо... Они будут работать на износ, пока не... выдохнутся. Потом их... утилизируют, как и... положено, - я запинаюсь и стараюсь подбирать слова, но выходит плохо. - Их будут плохо кормить, их будут гонять на работы, их скуют...
  -- Всё, всё.
  -- Просто забудь про это, ладно?
  -- Я постараюсь.
  -- Тогда пошли.
  
   Я веду её вниз, мимо похожих на бетонные урны автоматов, что проверяют плиты вдоль дорожек. Мимо рыдающего деда с надувшейся на шее жилой. Мимо пришедших на экскурсию подростков из районного патриотического клуба. Мимо скорбящей молодой матери с двухлеткой на руках. Мимо навещающих командира друзей. Мимо рабочих, что освобождают ячейки под новых хозяев.
  
   Мы останавливаемся напротив фонтана, в центре которого стальной европейский солдат в классической немецкой полёвке перевязывает Партийным баннером истекающую - от сабли, штыка, пули - Землю, чья вода подсвечена рубиново-красным светом.
  
   Лина заранее тормошит меня, просит оставить былое, и я веду её сквозь лабиринт рядов и десяток развилок вглубь, до самой границы кладбища. Где в неприметном закутке на чёрной плите высечено "Александр и Анита Штраусы".
  
  -- Спасибо, что они вместе. Я бы не выдержала, если бы её похоронили в общей куче.
  -- Не за что. Похороны паупера - гнусное зрелище. Я бы не позволил.
  -- Папа, наверно, хотел бы по-другому. Но лучше пусть будет так.
  -- Ты рада?
  -- Да. Пусть лучше так.
  -- Чудно, - я целую её в щеку, но она изворачивается и шепчет мне на ухо.
  -- Я боюсь.
  -- Не бойся, договор на прокси. С этого места их никто не сгонит ещё сто лет.
  
   Лина молчит. Она скребёт ногтем выгравированный код и неразборчиво мямлит, словно опять договаривается с собой.
  
  -- Ну прочитай его, если хочешь.
  -- Зачем? Я и так знаю, что там мать со своим любимым актёром. Я же видела завещание, и её "лучше с чёртом в обнимку, чем с тем козлом".
  -- Мне правда жаль.
  -- Да чего там. Она же давно это сделала. И всем подружкам своим расхвасталась как стёрла его из наших жизней. И ведь получилось же. Скотина!
  -- Ты же голос вспомнила. Не всё потеряно.
  -- И толку? Папа говорил, что назвал меня в честь матери титанов, что качала колыбель революции, а я даже не знаю кто это. Я даже не помню его лица! Я...
  -- Успокойся, всему своё время.
  
   Лина поворачивается ко мне и смотрит исподлобья, корчит мину, отчего на переносице собираются морщинки.
  
  -- Шутишь?!
  -- Нет. Ну вот что мать тебе тогда в тюрьме сказала?
  -- Что меня нужно было удавить в детстве.
  -- Ладно. Хорошо. Уела. Ноль-один.
  
   Лина улыбается и хихикает, признаётся, что не хотела об этом говорить, не хотела расстраивать меня и расстраиваться самой.
  
  -- Хорошо хоть аккаунты нам отдали без нервотрёпки. А то пришлось бы ещё с тёткой судиться.
  -- Ну, вообще-то пришлось. Я просто не сказал.
  -- Да?!
  -- Да. И меня есть все бумаги.
  -- Ладно, котик. Один-один.
  
   Лина смеётся. Звонко и долго. Она прижимается ближе и нашёптывает, как Анна говорила с ней, как та остыла после июня, как образумилась, как опять начала улыбаться. Как переезд и новая работа открыли ей второе дыхание, хотя она всё так же зла. На меня потому, что я богат, красив и не с ней. На Стаса потому, что он поляк, но вёл себя как немец. А на Бюро потому, что мыть полы ей надоело.
  
  -- Ты же говорила, что она с тобой в ссоре.
  -- Я преувеличила.
  -- Хорошо. Ты только ей не рассказывай, что в то интернет-кафе тоже мы её устроили.
  -- Я молчу, молчу, - довольно хохочет Лина.
  -- Как ей квартира?
  -- Ей нравится. Близко от работы, а съедает всего ползарплаты. Компания приятная, её лендлорд ей нравится - она милая, умная, разбирается в моде. Есть о чём поговорить, в общем. А! У неё ещё соседка есть - в соседней комнате. Та балаболка ещё хлеще Анки. Она мне призналась, что устаёт от неё.
  -- Ого. Боюсь представить. Лина?
  -- Да? - она оборачивается ко мне и глупо улыбается. Я вижу, что она хочет глупо пошутить, но стесняется. - Генрих?
  -- Пойдём уже.
  -- Хорошо. Пойдём. Пора... Прощай, мама.
  
   Мы медленно бредём к выходу. Походя Лина признаётся, что у неё заболели ноги. Я, любя, стыжу её за глупость и своенравность, но обещаю, что у входа нас заберёт её любимая сухопутная яхта. Лина благодарно улыбается и продолжает о сестре. О том, как та купила невозможно тугое платье и пошла в бар охотиться на настоящего немца. На ласкового и любящего мужчину с Партийной агитки.
  
  -- Не вышло, да?
  -- Три из трёх мимо. А потом - ещё пятеро, - Лина качает головой и разгибает пальцы. - Ишак, козёл, свинья, псина... Она в бешенстве. Такой я её никогда не видела, если честно.
  -- Угу. И что она решила?
  -- Что Стас - распоследняя сволочь, и что она бы с превеликим удовольствием прыгнула на него на первом же свидании, да у него кровь не та.
  -- Ну не повезло с родителями. Что поделать?
  -- Объясни ей пойди.
  
   Лина закрывается зонтом и заговорщицки подмигивает. Спрашивает о моих родителях: где они, как они, почему они? Повезло ли им в итоге? И не может ли получиться, что они ютятся в семиметровых собачьих будках в дешёвом кондо, пока я нежусь в двухэтажном особняке.
  
  -- Я потерял их в Австралии. Они всегда мечтали посмотреть на Большой Риф, и вот их мечта сбылась. Я проводил их до самолёта в тридцать четвёртом, а через месяц там началась гражданская война. Я потерял их и не смог найти.
  -- Прости.
  -- Забудь. Сделанного не воротишь.
  -- Знаю.
  
   Лина осторожно переступает с плиты на плиту и рассказывает, как под самый праздник отец накупил книг. Да, детских. Да, на распродаже. Да, по итогу не все из них были для детей, но она сознаётся, что это было самое незабываемое Рождество в её жизни. "Эх, вернуть бы то время!" - счастливо улыбается она, и я настаиваю, что пора наконец съездить в посёлок и забрать вещи.
  
  -- Тянуть больше нельзя: два дня и дом перейдёт Отечеству.
  
   Лина злословит, отнекивается, но в конце концов сдаётся:
  
  -- Хорошо, но сперва к Ву. Нас же пригласили. Не забыл?
  -- Да будет так.
  
   Лина охотно кивает и запевает популярный мотивчик. Она оживает и словно бы расцветает вновь. Улыбается, подмигивает. Я опять провожу её под аркой из двух крестовин, и мы садимся в "Ауди".
  
  

*

  
  
   Дочка хозяина приносит имениннику "лапшу долголетия". А тот мнётся, кривится, ему хочется торт, но его мать - тучная полунемка с отёчными красными щеками - гаркает: "Обязан!" - и напирает на традиции, которые должен помнить каждый. А кто забудет - в том жизнь угаснет.
  
   В "Старом Гонконге" праздник - вечеринка для своих, хотя и в костюмах. В воздухе слышится аромат сандала и корицы. По всем экранам крутят самописные фильмы из предвоенного мира. Из динамиков квакает осточертевший французский хип-хоп про деньги, славу и кого-то сверху. Не три бита на пять строчек текста, конечно, но приятного мало.
  
   Ву рассказывает черноволосому мальчишке, как две капли воды похожему на него самого, байку про тигра и глаза на стене.
  
  -- Дядя, так не бывает, дядь!
  -- Бывает, Гансик, бывает.
  -- Как хочешь, дядь, - противно хохочет тот. - Но я тебе не верю.
  -- У тебя ещё всё впереди, - Шон передаёт ему соевый соус. - Просто ты ещё малой.
  
   Мать именинника проклинает его любимую музыку, что согласилась её включить и кричит, что доедать нужно и лапшу, и яйцо, и зелень, и хлеб. "Фальк, не позорься!" - настаивает отец-полунемец, высокий брюнет с сединою в бороде.
  
Лина наклоняется к Ву и шепчется с ним. Долго, настойчиво. Она просит у него или прекратить, или объяснить.
  
  -- Потому что я ничего не понимаю!
  -- Они и сами не понимают. Не знают, откуда это пошло. Для них это что-то древнее, таинственное. Обряд из времён, когда всё было не так плохо. Они и рады бы прочитать про это побольше, но они не знают китайского. А их дети плохо говорят даже на немецком. Да и вообще они сами по себе плохо говорят, - Ву кивает на именинника и окружающих его погодок. - Типичная история отчуждённого эмигранта. Это больно, на самом деле. Ведь я и сам мишлинг.
  -- Шон... - Лина смотрит на него и с просьбой, и с осуждением. В её взгляде усталость и печаль. Она хочет сказать что ей надоели термины Третьей Империи, что она уже не может их слышать, что её рвёт от патриотического накала, но... но она лишь выдавливает из себя тихое: "Я так устала".
  -- Потерпи.
  
   Лина корчит недовольную, злую мину и неспешно убирает волосы за уши. Она подпирает ладонью подбородок и просит не обращать на неё внимания. Хотя бы десять минут.
  
  -- Просто представьте, что я робот-собутыльник.
  -- Прекрати. Попробуй лучше лапшу.
  -- Я не хочу.
  -- Тогда хотя бы ногой не тряси. - прошу я.
  -- Хорошо. Ладно. Как скажешь, милый.
  
   Лина встаёт из-за стола и, поправив рукава блузы, уходит в туалет. Слышно, как она хлопает дверью.
  
  -- Там чисто, я всё проверил, - бурчит Стас и в третий раз обыгрывает меня в крестики-нолики на бумажной салфетке.
  -- Шон, проучи его в го.
  -- Брось, - вставляет Ву и передаёт мне заклеенный конверт... - Держи. Пришло, наконец.
  -- Как вовремя. Узнаю систему, - а я прячу его во внутренний карман пиджака. - Ну это ничего. Подарю вечером, пусть порадуется.
  
   Лина возвращается быстрым шагом, чуть ли не бегом. Она осматривает стул, вешалку, смотрит под столом. В её взгляде паника и страх.
  
  -- Солнышко, сумка в машине. И выпрошенный тобою прибор там же.
  -- Да?!
  -- Да. На заднем сидении. Давай, ешь, - я пододвигаю ей чашку с лапшой. - Остынет.
  -- Забыла, - Лина медленно садится и наваливается на стол локтями. - Ведь и правда забыла. И бегаю ищу как дура.
  -- На, не теряй. - я протягиваю ей палочки, и она чуть наклоняет голову, ласково улыбается мне и подпинывает разутой ногой в колено. А я отшучиваюсь. - Ешь. И не нуди!
  
   Лина опять убирает волосы с лица и тяжело, словно после долгой работы, вздыхает. Она осторожно пьёт горячий бульон с ложки и намёками выведывает у Ву про берлинскую стену. Тот давится чаем, спешно вытирает нос платком и смотрит на неё как на умалишённую.
  
  -- Не было никакой стены никогда. Это всё выдумка красных для того, чтобы разделить наш народ на "осси" и "весси". Это бредни рачьих и собачьих депутатов. А тот, кто сказал тебе это, предатель!
  -- Там написано.
  -- Лина, что там написано?
  -- При стене Гонконг бомбой не взрывали.
  -- Где?
  -- В туалете. Алой помадой на зеркале.
  -- Сейчас сотрут.
  
   Я подзываю дочку хозяина, пересказываю проблему, и она часто кивает. Говорит, что сейчас исправит, и убегает в подсобку за тряпкой.
  
  -- Гонконг всегда был антикитайским, - рассказывает Ву историю родного города своей матери. - Пока он рос, Китай плавил чугун в горшках или гонялся за воробьями, или жёг на кострах собственную культуру, или делал ещё какую-нибудь глупость. Гонконгу с варварами было не по пути. Он и не пошёл. Он пережил блокаду и достойно бился за свою свободу. Пока в тридцатом его не сравняли с землёй ядерным ударом.
  
   Ву откладывает чашку с чаем, поправляет воротник и напоминает Лине, что люди на востоке Германии живут беднее, оттого что ленятся, чванятся и мнят себя полубогами. Сверхнемцами.
  
  -- Но это не так. Они живут хуже потому что хуже работают. А это, - Ву кивает на притихших празднующих, и его глаза блестят от злобы, - последние немецкие китайцы Франкфурта. И живы они только потому, что над ними есть Фридрих, пусть даже сами они этого и не знают.
  
   Лина горько вздыхает. Я уверен, сейчас в её голове крутится Партийная речёвка "Германия должна быть чистой", и тот страшный смысл, что проглядывает через щели в фасаде.
  
  -- Они работают во благо своей страны что есть мочи. А она заставляет их платить "цену стерильности". О которой те, впрочем, даже не догадываются.
  -- Прости.
  -- У них проси. А в пятьдесят три об этом не думаешь.
  
   Повисает неуклюжее, колючее молчание. Лина мешает лапшу в чашке, Стас катает между пальцев чёрный шарик пуэра, Ву чертит новое поле на салфетке.
  
  -- Мне жаль, Шон, я верю в то, что они живы.
  -- Конечно, живы, Генрих. Когда-нибудь я их увижу.
  
   Лина осторожно спрашивает Стаса о партии в шахматы. Он соглашается и открывает в телефоне поле на двоих, выбирает сторону чёрных и пододвигает экран.
  
  -- Ходи. Они обыкновенные. Человеческие.
  -- Ну держись! - хохочет она и двигает ферзевую пешку на клетку вперёд.
  
   Я спрашиваю Ву о той французской дороге в Бордо, где всё-таки выяснили, что фотовольтаика вместо асфальта - это очень дорого. Дорого и глупо. А он вяло отмахивается и фыркает, что мы проиграли дело без шансов.
  
  -- Курочить её они будут сами.
  -- Кого курочить? - влезает Лина.
  -- Играй, давай.
  -- Я уже проиграла.
  -- Быстро ты.
  
   Она смотрит на меня с издёвкой, с хитрецой. Переводит взгляд на Стаса и требует реванша. Доску обнуляют и начинают сначала: Лина опять белыми, опять ходит пешкой. Она старается, как может, взвешивает ходы, дважды избегает шаха, но всё равно сваливается в ловушку и получает быстрый мат.
  
  -- Ещё раз?
  -- Да, - она допивает чай и осторожно ставит чашку на блюдце.
  
   Лина проигрывает и в третий. Она подпирает голову кулаками, таращится на экран и шепчет глупости.
  
  -- Так не честно, - наконец выдавливает из себя Лина, - он видит будущее! Я ничего не могу сделать.
  -- Сменим игру?
  -- Да! Я хочу ещё!
  
   Стас утягивает её в трёхмерные шашки и, пока мы с Ву утрясаем время и место завтрашней встречи, обговариваем детали продления страховки для всех работников Бюро и решаем запрячь Максовых пингвинов написать программу для подсчёта опрокинутых стопок через соцсети, обыгрывает её дважды.
  
  -- Да где ты так научился-то?! - шипит Лина в бешенстве.
  -- Я - водитель, лицо подневольное. И когда не помогаю Шону или кому из наших, то времени у меня много.
  -- Не подмигивай мне! - хохочет она и поворачивается ко мне. - Генрих, а где Макс?
  -- Отсыпается.
  -- А Карл?
  -- Уехал по делам.
  -- Генрих...
  -- Мы тоже сейчас поедем. Успокойся.
  
   Лина примолкает, уводит взгляд в сторону и цепляется за горшки с розами, фиалками, гиацинтами...
  
  -- В Викторе умер великий садовник, - с грустью произносит Ву. - И хотя он регулярно пересаживает цветы и перезаряжает червей, у него ничего не получится. Его дети и внуки - клиповые калеки, они не способны сосредотачиваться дольше десяти минут. У его жены диабет и подгнивают стопы. Он пытается забыться в своём хобби, но выходит плохо. Я советовал ему бонсай, но он хочет видеть плоды своих трудов при жизни. Сейчас.
  -- Но откуда?..
  -- Он женат на моей двоюродной сестре.
  -- Шон?!
  -- Вам и вправду пора. Завтра в девять, не проспите.
  
   Мы прощаемся и встаём из-за стола. Лина добродушно улыбается и просит взять чего-нибудь на вечер - она не хочет возиться у плиты, даже в обнимку со мной. Я заказываю два айнтопфа с сильным китайским оттенком, дюжину булочек с рисом, сладостей и чая в дорогу.
  
   Дочка хозяина приносит нам еду и, благодаря за визит, закрывает за нами.
  
  

*

  
  
   На перекрёстке авария: лихач на "Мерседесе" обошёл систему и разогнался сверх меры, но влетел в грузовик на повороте.
  
  -- Все мерседесоводы - самоубийцы! - хохочет Лина. - И как они только доживают до таких покупок?
  -- Ездят на "Вольво"! - острю я, и она толкает меня в плечо.
  -- Хватит! Я же объелась!
  -- Тогда молчи, - я отдаю автомату контроль и откатываю наши сидения.
  
   Дождь барабанит по лобовому стеклу. Лина показывает пальцем на ходящего между машин регулировщика и хихикает над метровыми ходулями, что превращают его в смешного "кузнечика". Шутит, что они, наверно, скоро разорятся на краске и шлемах, ведь каждый раз чиркать затылком крышу - удовольствие не из дешёвых.
  
  -- Крыша! - взвизгивает она и хватается за голову. - Вот я дура! Забыла, опять забыла!
  -- Что случилось?!
  -- Я забыла спросить у Ву про Фридриха!
  -- И всё?
  -- Ну да.
  
   Я театрально сплёвываю и переключаю радио на политическую волну. Лина дуется на саму себя: что сплоховала, что отвлеклась, что не вспомнила, хотя так хотела.
  
  -- Прекрати.
  -- Вот кто такой Фридрих? - не унимается она.
  -- Наша крыша. Он красив, богат, добр. Он меценатствует, и об этом читает половина страны. Другая половина представляет его вместо мужей в постели. А если так, то он видный партиец и прекрасный актёр.
  -- Я уже ревную, - хохоча, Лина толкает меня в плечо и сбрасывает туфли нога об ногу. - И какой у него номер?
  -- Пока что шестьдесят три.
  -- Ого. Но почему он нам помогает?
  -- Он - брат Софии. Мой феодальный брат. Ты ведь знаешь, что это такое?
  
   Но Лина не отвечает, лишь взмахивает руками и молча достаёт телефон из сумки. Она отговаривается, увиливает, обходит вопросы и просит оставить её одну минут на десять. "Мне нужно полечить нервы в сети", - ворчит она, и я отстаю.
  
   На радио заканчиваются полуденные новости. Когда после взрывов, убийств и трагедий, диктор отлично поставленным баритоном пугает нас всё новыми и новыми пожарами. Андалусия, Греция, юг Франции - в огне. Животные бегут в города, люди задыхаются от смога. В Афинах побит очередной рекорд - сегодня там плюс пятьдесят в тени. "Каждый седьмой европеец нуждается в чистой питьевой воде, а рыбные запасы подходят к концу, сообщает нам французский научно-исследовательский институт эксплуатации морских ресурсов, - чуть ли не по слогам выговаривает диктор, и я слышу отвращение в голосе, - и если мы не умерим наши аппетиты, то планету ждёт полноразмерное шестое вымирание. Именно так завершил свой доклад профессор Шарпен".
  
   Завершается выпуск славословием лондонского триумфа службы безопасности Англо-Африканской Солярной Компании, что разогнала студенческий пикет дубьём и драгдымом. Но вместо "Диалогов о Платоне" мы слышим барабанный бой заставки "Европейского обозревателя".
  
   По-солдатски гремит горн, и в эфир врывается Мартин Урхарт со всеизвечным: "Добрый день, фольксгеноссен! - он громко поправляет микрофон и признаётся нам в любви. - Вы даже не представляете, насколько вы мне дороги и насколько я рад, что немецкий народ не растерял свою пассионарность. Я вас обожаю! Я часто просматриваю почту, что вы шлёте. И вот в одном письме меня спросили, почему мы не помогаем Америке в её борьбе с красной плесенью. А мы помогаем, - Мартин звонко хлопает в ладоши и, пододвинувшись ещё ближе, шепчет, - просто мы не забыли её предательства. Не забыли лжи и бесчеловечной подлости, когда Североамериканские Соединённые Государства одной рукой вооружали завтрашнего врага, а другой отказывали нам в праве на защиту. Мы хотели жить сами, но они не давали!"
  
   Лина отрывается от экрана и, отставив телефон, долго, пристально смотрит мне в глаза. В её взгляде десятки вопросов, она кривится от отвращения, от каждого слова главного пропагандиста Партии. Лина давит короткий, полупаскудно-полуциничный смешок, сквозь зубы бормочет: "Сволочь..." - и складывает пальцы в замок.
  
   "Когда народ Германии грипповал, когда давился левой тиной, что скармливали ему с Востока, Америка торговала с нашими врагами! Она выдавала себя за нашу заступницу, но бросила нас, предала, оставила наедине с ними в самый ответственный момент. Она сговорилась с врагом и ушла, а мы расхлёбывали, - Мартин останавливается, жадно пьёт воду и прокашливается. - Она давила нас предвоенными санкциями, запирала наш автопром, душила нашу медицину, сжигала наше зерно, обложила нас пошлинами, как никого другого. Она заклала нас Востоку, бросила на растерзание врагу. Пока немец гнил в окопе - американец кормил врага! Мы не забыли! Мы не простили! Мы пронесём эту память через века и отомстим!"
  
   Лина показывает ему язык, а я решаю: "К чёрту!" - и выключаю звук. Ведь сегодня он голосит без огонька и вяло лепечет привычно-патриотическую чернуху.
  
  -- Опять пил всю ночь, да не проспался.
  -- А? Да ну его! Вот! Ты только посмотри! - Лина протягивает мне телефон и тычет пальцем в заголовок статьи. - Ты глянь! Это же просто смешно!
  
   Я пробегаю взглядом до фотографий выстроенного кольцом рабочего посёлка. Автор называет его "тулоу" и настаивает, что русские украли его у японцев, когда оккупировали Курилы. Ведь сами они никогда бы не додумались до подобного.
  
   Я продираюсь через ужасы коллективизма, через муравьиную скученность, через животную грязь, через словесный гной, через льстивую ложь и, дойдя до контейнеров, из которых собран жилой блок, не вижу ничего ужасного. Потому что один туалет на четыре человека - это не трагедия. Особенно в степи. Особенно при строящемся заводе. При строящемся городе.
  
   Я горько вздыхаю над соломенным чучелом коммунистического людоедства и надрывными воплями о невиданном лицемерии "власти рабочих". Когда десятки бессловесных пролов каждый день приносятся в жертву будущей машине войны. Когда выжимаются двойными сменами. Когда выдаиваются половинными рационами. Когда убиваются посреди пустоты - их хозяева, красные партийные бонзы, нежатся в спальнях с пятиметровыми потолками.
  
  -- Нет, ну ты глянь, - Лина дёргает меня за рукав, - нет, ну посмотри. У них и душ, и канализация. И места на одного больше, чем в моей родной будке!
  -- Да, я вижу. Сервера вкопаны под землю, я такое в армии видел.
  -- Сервера для чего?
  -- Для говна, Лина, для говна. Его потом ещё отсасывают.
  -- Да ну тебя.
  
   Она морщит лоб и молча смотрит, как автомат вырывается из пробки и даёт газу.
  
  -- Ты только, когда увидишь... - начинает она и тут же осекается.
  -- Солнце, увижу что?
  -- Да так, не важно.
  
   Я молча киваю и резко забираю вправо. Мы съезжаем с автобана, но утыкаемся в ржавый тягач и ползём за ним по односторонке. Мимо аккуратного неприметного городишки, мимо конного клуба, мимо старомодного кладбища, мимо корчующих пни фермеров, мимо закованных в шифер тускло-серых фахверков.
  
   Лина видит одноэтажную церковь с торчащей из башенки секторной антенной и словно с цепи срывается:
  
  -- Богомолы хуевы!
  -- Лина?
  -- Я их ненавижу! Я их всем сердцем ненавижу. Каждое слово - враньё! Каждое! Так хочет Бог! Так нужно стране! Сиди и терпи! Фриц сеет, Ганс куёт. Фридрих бьёт да Маркус ладит, а Яков всеми нами правит. А ты - говно! Тебе рот открывать не велено! Гляньте-ка! - распыляет она себя, вскидывает руки... - Они и новую подавальню себе прикрутили. - и указывает на небольшой рекламный щит у входа, где фрактурой, красным по чёрному, выведено "Пожертвуй, спаси свою душу!"
  
   За церковью я поворачиваю налево, прибавляю газу, и та скрывается за выбеленным стенами ратуши. Лина застёгивает пальто, надевает туфли и прячет телефон в сумку. Она поправляет стрелки на голубых расклёшенных брюках и вяжет себе красный платок на шею.
  
   Мы останавливаемся у изгаженного похабщиной дома: черепа, кости, угрозы, пожелания смерти и пять - один в один из "Колеса Фортуны" - больших синих квадратов через весь фасад. И хоть одна буква не открыта, смысл вполне ясен.
  
  -- Мы не бляди, - угрюмо ворчит Лина и вслед за мной вылезает из машины под дождь.
  
   Я открываю багажник и забираю военную сумку через плечо. Торжественно, хотя и немного шутливо, вручаю Лине - чтобы она несла - и вытаскиваю прибор из чехла.
  
  -- Доставай перчатки, фонари и одного крикуна.
  
   Она смотрит на меня, как на дурака, но делает. Надевает свои и передаёт пару мне.
  
  -- Мы грабить идём?
  -- Формально - да.
  -- Чего?!
  -- А ты была в опечатанных домах?
  -- Нет.
  -- Там ни света, ни воды, ни сети. Бери фонарь и пошли.
  
   Она мнётся, на её лице и отвращение, и страх, и стыд, и любопытство. Видно, как Лина борется с собой, с каким трудом перебивает подсаженную трусость и всё-таки решается:
  
  -- Пошли!
  
   Я открываю дверь ключом и долго ищу прибором жучки, сюрпризы, подарки от соседей. Проходит минута, вторая. Наконец, я обхожу весь дом и командую: "Чисто!" Показываю Лине как ставить датчик, но она цепляется рукавом за крючок детской диснеевской вешалки в тесной прихожей и, смеясь, шепчет: "Нужно было его спилить давным-давно". Она тихо проходит в гостиную и выхватывает лучом свежеоклееные голубые обои с альпийскими цветами, дешёвый буфет для бумаг, светло-розовые занавески на деревянных окнах, побеленный потолок, почерневший паркет, новенький бежевый диван из коллекции "той самой Германии", дешёвую раму с панорамой Нойшванштайна и радостно улыбается, но высвечивает накрытый клеёнкой стеклянный столик около телевизора и тихо блядится.
  
   "Генрих, ты только не злись", - шёпотом начинает она, но я не слушаю и молча выношу похожий на ребристую пластиковую вазу голосовой помощник на улицу, где ломаю кулаком и швыряю в мусорную кучу около дома.
  
  -- Зачем? - убирая выпавшую из-за уха прядь, стыдит меня Лина.
  -- Они и выключенными следят за тобой, - мы переглядываемся, и я прошу достать ещё одного крикуна. - В доме сколько выходов?
  -- Два. На задний двор ещё.
  -- Стой здесь.
  
   Она смеётся вполголоса и шутит, что я параноик. А когда я возвращаюсь, пробует выключатель и устало, недовольно вздыхает: лампы не срабатывают.
  
   Лина мнётся перед брошенным на диван красным клетчатым пледом. Я говорю не смущаться и брать всё, что захочет. Что посчитает важным. А она быстро-быстро кивает и тащит меня через крохотный коридор до своей комнаты, и мы останавливаемся перед затянутым мутной плёнкой зёвом выломанной двери.
  
  -- Вот же мрази, - Лина сжимает кулаки до хруста, в её глазах слёзы, а на лице боль и ненависть. Кажется, она вот-вот сорвётся.
  
   Я приобнимаю её и целую в щёку, прижимаю к себе и глажу. Она нехотя тает, и от взбурлившей ярости остаётся неприятная, пахнущая серой накипь злобы. Горькая жёлчь, что обязательно вырастет в нечто большее.
  
   Я подсказываю ей срезать пластик ножом из сумки. Лина устало вздыхает и долго ищет во внутреннем кармане складник. Неумело раскрывает и осторожно, словно боясь испачкаться, избавляется от плёнки. Она переступает через неё с чувством выполненного долга и театрально представляет мне свою комнату, где на одинаковых, но изрезанных, гостиных обоях чередуются порванные вырезки из журналов и плакаты поп-групп. Где люстра вырвана с проводами. Где стол у окна расщеплен и где выдавленные окна починены газетами и скотчем.
  
  -- Ну вот, моя конурка.
  -- Лина, - я расставляю руки и касаюсь пальцами стен, - тут квадратов восемь.
  -- Восемь и семь десятых. Когда-то у нас с Анкой была общая комната, но потом её посоветовали разделить. Хитрая схема под продажу вроде бы. Но как-то не получилось. Так и оставили.
  -- А та говорливая коробка у вас уже была?
  -- Генрих, я не помню.
  
   Лина убирает нож, отпинывает вывернутую наизнанку подушку и садится на угол кровати. Она грустно улыбается и подбирает с пола надломленный монитор от терминала. Смотрит на выпотрошенный шкаф и разбитое зеркало на свёрнутой набок двери.
  
  -- Вот же суки, - фыркает Лина и хлопает ладонью по кровати. Она недобро хмурится и стягивает одеяло. - Вот же бляди! - вырывается у неё.
  -- Искали что-то? - я смотрю на взрезанную обивку.
  -- Нет.
  -- Они так прибрались, да?
  -- Угу, - она нехотя кивает. - Смотри. Вещи вывернули, а комод назад поставили. Как будто я так сама жила. Как будто я - свинья. Как будто я в своём же дерьме нежусь!
  
   Я шучу, что она попала в патриотический шторм, и Лина неловко улыбается, соглашается, добавляет, что хоть её и застали врасплох, но ей подвернулась славная гавань.
  
  -- Фройляйн Штраус, так где же ваш корабль?
  -- Болван! - смеётся она и бросает в меня запачканную тёмным подушку, и та падает у моих ног. - Тут плакать надо, а ты шутишь!
  -- Так плачь.
  -- Ещё чего.
  -- Так где он?
  -- Перед домом стоит, - бурчит Лина и тут же расплывается в счастливой улыбке.
  
   Я сажусь рядом и обнимаю её за талию, прижимаю к себе так сильно, что она ойкает и наваливается на меня.
  
  -- Назад дороги нет, верно? - спрашивает она в пустоту.
  -- Никогда не было, - нехотя отвечаю я.
  
   Повисает долгожданное меланхоличное молчание. Мы сидим, обнявшись, минуту. Другую. Третью. Лина тихо всхлипывает и не говорит ни слова.
  
  -- Ты только не думай плакать.
  -- Генрих! - прыскает Лина и заливается хохотом от волнения. Она и смущена, и растеряна, и зла. - Ты с ума сошёл? Я уже не смогу.
  -- Точно?
  -- Да.
  -- Точно?!
  -- Точно!
  -- Врёшь ведь.
  -- Вру...
  -- Ладно, собирайся давай.
  
   Лина сползает к шкафу и вытаскивает из под изрезанного белья медицинский атлас начала двадцатых годов. Ласково оглаживает его и показывает. Говорит, что это именно он, тот самый, подаренный отцом. "Я так рада, что эти гады до него не добрались!" - шепчет она и забирает надорванный томик сказок - единственную настоящую не переделанную и не переписанную книгу в доме. Берёт деревянную статуэтку чёрной кошки и большой фотоальбом из гостиной.
  
  -- Лина?
  -- Я вся в пыли, подожди, - она отряхивает сумку, пальто, перчатки. - Вот как ты умудряешься быть чистым?
  -- Опыт.
  -- Да, да, да...
  
   Я забираю "крикуна" с двери чёрного хода, и мы останавливаемся около прихожей. Лина просит меня подождать - ей нужно проститься с домом и десятью с лишком годами, что прожила здесь. Она молча смотрит вдаль, сквозь стены, сквозь время и внезапно спохватывается. "Я же про Анку забыла!" - вскрикивает она и бросается в комнату сестры, но возвращается ни с чем.
  
  -- Она была тут?!
  -- На прошлой неделе.
  -- Сволочь. Могла бы и сказать.
  
   Я заставляю её замести следы и забрать датчик, она ворчит, что мы и вправду воры, но делает как положено. Я закрываю дверь и отдаю ключи Лине.
  
  -- Держи на память. Всё равно через неделю здесь будет электронный замок.
  -- Да уж.
  -- Не грусти.
  -- Я не грущу, но... - вяло начинает она, - Генрих?
  -- Что?
  -- Давай заберёмся к Отто!
  
   Лина чувствует издёвку в моём взгляде и краснеет. Ей неловко, ей стыдно, ведь ещё полчаса назад она подкалывала меня. Поэтому она спохватывается, думает, борется с собой - я вижу это по её лицу - но проигрывает. Природное любопытство берёт своё, и Лина азартно переспрашивает:
  
  -- Генрих? Может, мы всё-таки заберёмся к Отто?
  
   И я не отказываю, просто не могу.
  
   Мы переезжаем на другой конец посёлка и останавливаемся перед гаражной дверью. Лина осторожно выходит из "Ауди" и смотрит на восстановленный фасад - ни выломанной двери, ни разбитых стёкол, словно и не было штурма, словно два центнера стали не крошили стену, словно никто и не стрелял вовсе. Но если постараться и приглядеться, то можно увидеть заштукатуренные шрамы на простенке и нового садового гнома около подстриженных кустов.
  
  -- Как видишь, полиция заботится о своих трофеях.
  -- Иди ты. Где ключи?
  -- В сумке. В боковом кармане.
  
   Мы заходим внутрь, и я, вновь прощупывая дом на жучки и сюрпризы, обхожу его метр за метром. Отмахиваю, что всё "чисто", и отсылаю Лину поставить "крикуна" у чёрного хода. Она куксится, брыкается, но послушно идёт к двери и дважды переспрашивает куда там нужно нажать, чтобы всё заработало по-настоящему.
  
   Лина возвращается и с ходу спрашивает меня был ли я здесь раньше.
  
  -- Да, три раза.
  -- И без меня...
  -- Ну, ты хандрила. У тебя были экзамены. Тебе было не до меня.
  -- Вот как, значит?
  -- Так. - киваю я. - Бери что хочешь. Не стесняйся.
  -- Я просто хочу вернуть свои серьги. Нет! Я их верну! - настаивает она, но больше для себя.
  
   И теперь не спрашивает разрешения, не стыдится и не мешкает. Лина открывает ящик за ящиком, ищет двойные донья. Подражает бандитам из любимых фильмов: ворошит бельё, переставляет посуду, заглядывает под кровати. Я смотрю на неё и смеюсь - женщина, никогда не переходившая дорогу на красный, ползает на карачках как последняя домушница.
  
  -- Лина! - не выдерживаю я.
  -- Я нашла! Нашла! - она вытаскивает кисть из большой банки с крупой и принимается катать на ладони два дешёвых адулярчика в худой золотой оправе. - Я нашла! И серьги нашла, и кольцо!
  -- Ты рада?
  
   Лина виснет на мне, целует в щёку и страстно шепчет прямо в ухо:
  
  -- Да!
  -- Тогда верни, пожалуйста, всё на как было. Не хочу лишней волокиты.
  -- Хорошо.
  
   Она быстро и ловко прибирается, невзначай спрашивает меня:
  
  -- Кто же всё-таки сломал помощника Отто?
  -- Разбил.
  -- Стас?
  -- Да, - отвечаю я вполголоса... - а вот Макс уже сломал, - и играю бровями, выделяю слово, - его умный дом. Об колено. И ваш заодно.
  -- Наш?!
  
   Я рассказываю, как её мать умоляла старосту помочь со страховкой. Как она впустила в дом самый страшный кошмар фантастики старой школы. Как раскрыла душу вороху программ, чтобы они писали каждый её шаг и следили за диетой по содержимому холодильника.
  
   Как Отто узнал от отца детали и нанял хакера, чтобы тот поковырялся в системе, и та почуяла торт в покупках диабетика. Сработала на опережение. Обнулила договор. Как мать рвала волосы в ужасе перед грядущей неустойкой и счетами.
  
  -- Я помню тот момент, - Лина поднимается за мной следом. - Мы распластались в пух и прах тогда, она рычала зверем и всё кляла папу за то, что он умер. Что оставил её в таком положении. А мы всегда были балластом. Тягостной ношей, которой Бог наказал её за грехи молодости.
  -- Вы были плохими детьми?
  -- Ужасными! - хохочет она и убирает волосы с лица. - Мы ведь палец о палец не ударили, чтобы помочь матушке, так она кричала. А потом чуть ли не каталась по полу в истерике, когда узнала к кому мы обратились.
  -- А Отто крепко запил, когда узнал, что вы попали к нам, а не к его знакомому юристу. Он даже подумывал поколотить отца за его промашку, а ведь именно тот должен был крепко привязать Аниту к себе и дёргать за её ниточки, но так и не решился.
  
   Я показываю Лине их переписку, она мельком пролистывает половину и грустно охает:
  
  -- Обуть лохов да в кабалу.
  -- Угу.
  -- Генрих?
  -- Что?
  -- А фильмы-то про бандитов не бесполезные!
  -- Нет, конечно, но они лишь зеркало, в которое смотрит мир.
  
   Я открываю дверь в комнату Отто, и мы молча заходим. Лина видит подпалённый, но ласково восстановленный плакат поп-супергруппы и звонко смеётся: "Он всегда сначала делал, а потом думал".
  
  -- Нет, - обрываю я её. - Свой последний фокус он планировал довольно долго.
  
   Я пересказываю Лине, как Отто готовился. Как в середине мая подкатил к Анне с бутылкой вина и весь вечер апельсинничал о великой нации и о её будущем высоком месте, ведь ваш фенотип предрасполагает к удачному потомству. Как от двух тёплых слов и ласкового взгляда она поплыла и счастливо разболтала за кем ездила посреди ночи, куда, как добралась и что ценного у меня можно взять.
  
  -- У неё слишком длинный язык.
  -- Блядь... - тянет Лина сквозь зубы и хватается пальцами за переносицу. - Что Анка выдала?
  -- Всё. Она рассказала всё. Как смогла, конечно. Описала машину, дом, назвала адрес, как проехать. Пожаловалась, что на человеческих машинах охрана не пускает, и ей пришлось брать почасовую. Ныла, что сто евро в час - это обдираловка. Описала, как нашла тебя, даже мой медный куст смогла запомнить.
  -- Господи, - Лина невольно садится на кровать и тут же вскакивает. - Мне так стыдно. Не нужно было давать твой адрес.
  -- Всё нормально. Если бы они захотели - они бы узнали. Я ни от кого не прячусь. Я просто не могу.
  
   Лина, расстроившись, мотает головой, ходит по комнате и проклинает красно-чёрные обои. Она пинком отправляет в угол пивную банку и примечает длинные свежие борозды на паркете. Наши взгляды встречаются, и я легонько киваю.
  
  -- Да. Этот гений планирования держал тайник за кроватью.
  
   Лины громко фыркает и заливается звонким хохотом.
  
  -- Ты даже не представляешь, сколько мы выгребли оттуда говна.
  -- Представляю. Он был той ещё свиньёй!
  -- Мразью, - поправляю я.
  
   Лина подбирает с пола пустую бутылку водки с шильдиком "Мерседеса" поверх германского флага.
  
  -- Господи, и он ещё называл меня недочеловеком, - хихикает она
  -- Если хочешь, то там ещё остался коньяк от "Порше". Закуска, вроде бы, от них же. Может, ещё чего. И то, и то - говно, само собой.
  -- Вы тут ещё и пили?!
  -- Макс попробовал текилу от них же, говорит, что лучше бы хлебнул мочи - такая она мерзкая. Да и запах похож. Зато ей хорошо гостей поить, реноме поддерживать. Отто и поддерживал, пока не прокололся на последнем деле.
  
   Лина сметает с письменного стола испорченный порнушкой блокнот и банку с карандашами и забирается на него с ногами. "Наркотики?" - неловко бросает она и долго, пытливо смотрит на меня янтарными кошачьими глазами.
  
   Я говорю: "Нет", - и отматываю время до третьего февраля, когда Отто уехал в Агадеж закупаться по Партийной линии, но так и не привёз товар домой. За это ему выкатили счёт, а он пытался отбрехаться, что "корабли тоже тонут". Но не вышло. Его поставили на счётчик, и Отто отдал всю заначку, но остался должен ещё двести тридцать тысяч. И вот тогда, совершенно отчаявшись, пытаясь выкроить хоть пару евро, захватался за самые гиблые дела, какие только были. Всё, лишь бы побыстрее расквитаться с начальством.
  
  -- А когда он узнал про тебя, - я показываю пальцем на Лину... - и про меня, - и перевожу на себя, - то в его голове щёлкнуло, и он придумал план. Долго обговаривал и утрясал. Но ему не давали. Было опасно.
  
   И он ждал. Неделю, вторую, месяц. Почти уже забыл про него, но тут начальство его начальства решило съесть Фридриха. И всё решилось. Они накопали мою фотографию и решили ловить на живца.
  
  -- Он рассчитывал и выманить меня, и получить за тебя выкуп. Он был уверен в успехе. Ну... насколько я могу судить по его переписке. Конспирацию он всё-таки соблюдал, отдам ему должное, - откровенничаю я. - Всё-таки человеческий товар для него не в новинку.
  
   Лина складывает два плюс два и сердится, хмурится, сдвигает брови, раздувает ноздри. До неё доходит, чем же Отто занимался в Африке, и она подтягивает колено к груди, обхватывает его.
  
  -- Это то, о чём я думаю?
  -- Да.
  -- Господи!..
  -- Фридрих жалуется, что в кулуарах шутят, что какой-то полудохлый десятитысячник пытался нагнуть партийца из первой сотни. И у них почти получилось!
  -- А его начальство тоже червей кормит? Те "все враги мертвы" - это про них тогда было? - неуверенно шепчет Лина.
  -- Да.
  -- Хорошо, - она согласно кивает и закусывает губу. - Хорошо. Это хорошо.
  
   Лина спускает ноги и некрепко встаёт. Дрожа, неуверенно подходит к шкафу с книгами и стопкой журналов возле. Она берёт "библию Третьей Империи": коричневый кожаный переплёт с оковкой на углах, ярко-алой закладкой с немецким орлом и мягкими светло-бежевыми страницами, где записаны фрактурой мысли, достойные прожить и тысячу лет.
  
   Она откладывает книгу и берёт другую. И ещё, и ещё, и ещё. Меняет Брозоля на де Гобино. Де Гобино на Эккарта. Эккрата на Заукеля. И далее, далее, далее. На Форда, на Мая, на Розенберга, на Шпенглера, на Лёнса, на Дьюка, на Джентиле, на Бердяева, на Ильина, на Сорокина. Лине открывается целый шкаф сочинений виднейших мыслителей двенадцатилетней империи. Тома и тома Ратцеля, Чемберлена, Шаллмайера, Хаусхофера, Класа, Дегреля; целая коллекция, весь пантеон вдохновителей Партии. От "а" до "я".
  
   Лина пятится, спотыкается о коробку с виниловыми пластинками и наугад выбирает аляпистый конверт с блондином-норвежцем на обложке.
  
  -- Кто там?
  -- Луи Армстронг, - проговаривает она пустым, блёклым голосом. - "Какой чудесный мир".
  -- А, да. Всё время забываю, что он всегда был белым.
  -- Был?
  -- Когда-то, в стародавние времена чёрные придумали и джаз, и блюз, и даже стояли у истоков рока. Они вообще ребята музыкальные. А Луи был негром. Когда-то, - я беру паузу и помогаю достать пластинку. - А теперь мы знаем, что негры только и могут, что присваивать себе достижения белых. Но это ложь. Сладкая-сладкая ложь.
  
   Лина молчит. Она заворожённо смотрит на портрет Первого партийца над столом.
  
  -- Я хочу здесь всё сжечь, - срывается она. - Дотла!
  -- Дом не позволю - за него уже плочено. И проблема не в деньгах. Мы устанем бумаги заполнять. И Йозеф нам спасибо не скажет. Но... - тяну я, предугадывая её мысль, - мы можем затопить камин книгами.
  
   Лина довольно ухмыляется, и я отправляю её на первый этаж за крепким пакетом, но она возвращается с огромной светло-голубой спортивной сумкой. "А я думала, что потеряла её", - радостно щебечет Лина, и мы быстро перекладываем из шкафа самые одиозные, самые жестокие, самые злобные тома. Но так увлекаемся, что оставляем на полках лишь беззубого старика Мая.
  
   Я отправляю Лину снять "крикунов" и спускаюсь вниз, перехватываю поудобнее сумку, и мы выходим под дождь. Лина закрывает входную дверь и оставляет ключи себе на память.
  
  

*

  
  
   Мы сидим перед камином. Лина увлечённо потрошит "Миф двадцатого века". Бумага горит ярко, жарко, быстро, и я раз за разом докладываю в огонь пару скомканных листов.
  
   По телевизору заканчивается агитационный блок в честь скорой годовщины начала Второй Мировой Войны, но о беспределе большевизма нам будут рассказывать в сентябре - с седьмого по семнадцатое. Сейчас же Йозеф Герц, профессор Высшей Берлинской Партийной школы, сидит в студии ток-шоу "Рабочий Класс" и хвастается своим новым павильоном в "Неосоветском раю". Он зазывает нас, просит поступить по-людски и выказать гражданскую инициативу. Ведь комжабы только и думают как бы изъесть наш праведный взгляд своей лживой ядовитой слюной!
  
   На вопрос ведущего об ущербности носителей большевизма он отвечает, что красная чума ничем не отличается от бубонной. Та же симптоматика, те же реакции.
  
  -- Особенно когда блохи так называемой классовой борьбы кусают потомственного лентяя в десятом колене. И вот он восстаёт против своих так называемых хозяев, которым, к слову, - нам дают крупный план сухого и скуластого лица с жёсткими рыжими усами, - сам же и вверил своё благополучие. И вот он идёт против своих так называемых врагов. Но не чтобы строить так называемый лучший мир, а чтобы грабить, убивать, калечить. В конце концов их так называемая идея - это величайшая фабрика лжи и соплей. Но это ничего, - смеётся профессор. - Мы вывели их на чистую воду!
  
   Ведущий рукоплещет, зал подхватывает, и Герц тонет в овации. Но не теряется и, лишь слегка подняв правую руку, останавливает их. Уверяет, что дал этому событию беспристрастный анализ и что настоящему немцу не следует беспокоиться о научной стороне вопроса.
  
   Я вкладываю Лине в руки оставшиеся страницы, и она комкает бумагу, бросает их в топку. Пламя жадно съедает страницу за страницей и съёживается до крохотного огонька у самой трубы. Я ворошу кочергой угли и подкладываю берёзовое полешко из дровницы. Достаю из сумки "Хроники борьбы цивилизаций" Шопрада и с треском надрываю обложку вместе с форзацем, какие отваливаю в кучу рядом.
  
  -- Я затекла вся. Давай отложим?
  
   Лина с трудом поднимается и тяжело ойкает, она запускает пальцы в волосы и проводит со лба до затылка.
  
  -- Киса, ты вся в саже.
  
   Она меланхолично смотрит на мои ладони, на свои, на серые пятна на белой блузе и, недолго думая, уходит в ванную. "Буду через полчаса!" - перекрикивает телевизор Лина и хлопает дверью.
  
   Я же мою руки на кухне, валюсь на диван и кладу ноги на кофейный столик. Смотрю на часы - сорок минут шестого - можно ужинать, но есть не хочется.
  
   Самодовольный Герц слёзно божится, что то сверхсекретное досье, вытащенное для него из подвалов Лубянки, настоящее. Что так называемое государство "рабочих" за три года выморило всё свободомыслие в городе имени своего вождя.
  
  -- Самого человечного из людей, как они любят завывать. Забывая, впрочем, как и всегда, что тот город назван не в честь тирана, а в честь титана. В честь немца, в честь нормана. Царя, который не зазнался, а сознался в своей глупости и поехал учиться в мир нормальных людей. В Европу! - профессор поднимает правую ладонь вверх. - О старый Петербург, как же ты был прекрасен, и как жестоко они с тобой поступили. У нас есть десятки, сотни записей умирающего города с вывесками на со... - он хочет сказать "на собачьем наречии", но не решается, - на кириллице. Но это материал следующего года.
  -- Девяностопятилетие?
  -- Да. Но вернёмся к моей выставке голода.
  
   На экран выводят снимок с границы близ Житомира: истоптанное поле недозрелой пшеницы с широкими пропалинами. Ржавый гусеничный трактор. Тощие, похожие на скелеты детишки с мертвенно-бледными глазами и землистыми лицами. Йозеф смеётся над извечной славянской глупостью, ведь своих агрономов они перевешали только за то, что те работали на корпорацию и не перебивались с хлеба на квас. Они были другими, а значит, чужими. Были не их породы. Людьми. Врагами.
  
  -- Вот и мрут светлые головы на дикой земле от свинцовой мушки, что красной точкой садится на затылок, - хохочет Герц.
  
   И заливается соловьём о третьем подряд недороде и жизни в полувпроголодь, к которой так привычны слабые духом народы. Он клянётся здоровьем матери, что главпролы вскрывают склады госрезерва и служат молебны всем богам, только чтобы отвыкнуть от привкуса человеческой свинины.
  
  -- Они выгоняют детей в поле только для того, чтобы не слышать их скулёж! Они наживую ворошат их мозги кочергами и выдавливают участки воли через уши. Там, где у немца - любовь, у русского - вивисекция. Кто не работает, тот не ест - вот их главный лозунг. Иждивенцев нет! Состарился - на мясо! Заболел - в расход! Они шутят, что после смерти будут кремированы и продолжат работу в песочных часах. Но это не шутка! Они действительно так делают!
  
   Профессор распыляет себя, превращается в огненный смерч, когда в ход идёт любое слово, любая фраза. Он проклинает дурманящую кумачовую возню. Выводит всевечный, безначальный, общинный саранчизм из так называемой русской справедливости. И задышливо ухает, но всё-таки вскидывает правый кулак перед собой.
  
  -- Серп и молот - смерть и голод! Правая мысль уже почти сто лет пытается донести эту простую, как мычание, истину до выращенных согнутыми людей. Но они хотят лишь валяться в ногах... Жизнь на коленях им милее судьбы триумфатора! Приходите на выставку, - завершает монолог Герц и натужно охает, - посмотрите сами до чего нас может довести обыкновенная глупость и расовый идеализм.
  
   Зал неистовствует. Камера выхватывает мальчишку, сидящего на плечах отца, что тянет руку в германском салюте. В кадр попадают разрумянившаяся мать с двумя дочерьми в одинаковых красных платьях в белый горошек. Они машут и подпрыгивают, во весь голос славят Партию, Германию, Европу. И даже сухой и сутулый старик в сером костюме признаётся, что всю жизнь мечтал услышать стоны гегемона. "Вот и чудно!" - итожит ведущий, и всё заканчивается.
  
   Начинаются шестичасовые новости и ритуальные стенания о бойне в Мюнхене, когда четвёрка поляков порезала бригадира плиткоукладчика, отобрала пистолет и застрелила ещё семерых бюргеров, что попытались вмешаться. Милая брюнетка с греческим носом щебечет о нейтрализации террористов, и о невосполнимой утрате для народного государства, ведь у погибших были семьи.
  
   Она напоминает, что до столетия первого выстрела на польской границе остался всего месяц и приглашает всех на церковные пения в нашей Старой опере.
  
  -- Мы, как потомки всех пострадавших в мясорубке войны, должны отдать должное и почтить память...
  -- Чёрта лысого мы кому должны! - перекрикивает её Лина и идёт на кухню, перевязывая серебристым поясом белоснежно-белый банный халат.
  
   Я смотрю на часы - справилась за тридцать пять минут, почти как и обещала. Она наливает вина в бокал, останавливается на грани фола и, дурацки хихикая, осторожно спивает горку вместе с верхней третью.
  
  -- Наплескалась? - подкалываю я.
  -- Да! Будешь?
  -- Я пас.
  -- А сыр? Клубничный!
  
   Лина разворачивает бумагу и лихо отхватывает ножом от розоватого куска, режет ломоть на кубики.
  
  -- Очень вкусный.
  -- Нет, спасибо.
  
   Она садится рядом и улыбается. Превращается из Лины Скорбящей в Лину Любящую. В живую, игривую, радостную. Я вытаскиваю её рыжую прядь из-под цветастого полотенца, и Лина игриво бьёт мне по рукам. Смотрит прямо в глаза, не спеша отпивает, предлагает мне... И вино правильно кислит, отдаёт грушей, орехами и мёдом.
  
  -- Наш мир - говно! - заявляет она, улыбаясь.
  -- А ты?
  -- А я - везучая!
  
   Лина пускается в пространные объяснения, что популярные блогеры и так ею нелюбимые "донат-философы" начали кончать с собой из-за массового отзыва пожертвованных им денег. Они ревут до визга и вскрываются на камеру, стреляются и ныряют с высоток, они раздавлены и разбиты. Но это не самое главное. Самое главное - то, что ей это нравится. Что она всегда желала этим трепачам самой зверской кары.
  
  -- Со смертью, конечно, вышел перебор. Но вот вспомнить, как живут обычные люди, им бы точно не помешало!
  -- Ты чего такая злая?
  
   Лина допивает вино, пожимает плечами и улыбается. Так живо, так искренне, так радостно, что её дневная меланхолия кажется мне дурным сном.
  
  -- Не знаю, - хохочет она. - Погода.
  -- Может, поедим?
  -- А давай!
  
   Она вскакивает с места и бежит вприпрыжку. Зовёт меня на кухню. Я ставлю две порции в микроволновку на десять минут вместо пяти, и Лина возвращается в гостиную, где останавливается около медного куста. Она присаживается у объёмного горшка и пробует кору ногтем. Восхищается, как ловко пробивающийся через стыки свет олицетворяет перерождение натуры в синтетику.
  
  -- Лина?
  -- Милый, хочешь посмотреть мой семейный альбом?
  
   Я убавляю звук, и Лина достаёт из сумки своё обтянутое пластиком сокровище. Радостно залезает на диван и зовёт меня к себе.
  
  -- Так, - я сажусь рядом.
  -- Вот тут мне восемь.
  
   Она водит пальцем от фотографии к фотографии. Они старые, кое-где рваные. Я спрашиваю "почему не в цифре", а она отвечает:
  
  -- Папа был ретроградом. Он любил хранить всё в бумаге. Как будто чего-то боялся. Как будто что-то знал.
  
   Я удивлённо пожимаю плечами, и Лина оправдывается, что были снимки, где она ещё младше, но их потёрли. "Не знаю зачем", - вздыхает Лина и переворачивает страницу. Я прошу рассказывать про каждую фотографию. Пусть немного, пусть два словца, но она не должна молчать.
  
   И Лина не молчит: она согласно хмыкает и показывает не то именины, не то Пасху. На сёстрах милые розовые платьица, рядом мать и тётка. Старшие родственники. А отец во главе стола, но его лицо вырезано.
  
   Лина показывает семью на море. Двух рыжих непосед, лепящих замок из песка. Ещё молодую, удивительно-красивую мать, что возится с башней для своих дочерей. На заднем плане, широко, по-военному расставив ноги, стоит отец и прикладывается к биноклю. Лицо вырезано, вместе с головой и плечами.
  
   Лина вытаскивает фото, как они наряжают ель на Рождество и говорит, что ей здесь десять. А отец, рослый и сильный, поднимает её, чтобы она насадила звезду на верхушку. Его лицо вырезано, как вырезана и звезда. Сразу за ним снимок, где Лина, с гипсом на правой кисти, стоит на фоне покосившейся ёлки, а Анна, в детском фартуке с диснеевской мышью, приносит ей чашку шоколада.
  
  -- Она хотела, чтобы папа подсадил её вместо меня. И страшно обиделась. Она дождалась, пока я слезу, и толкнула меня. Мы почти три часа провели в больнице. А мать всё вырезала.
  -- А звёзды?..
  -- Они были красные, папа их берёг. А мать все разбила. Просто потому, что они были "его".
  -- Вот в чём дело. И что потом?
  -- А потом на верхушку мы стали крепить ангелов, кресты и свечи. Как раньше, в общем.
  
   Лина невесело вздыхает и показывает фотографию, где она глупо дуется на Анну, что та догоняет её в росте. А отец смеётся и отмечает карандашом новые линии на косяке. Его лицо вырезано вместе с углом двери.
  
   Лина жалуется, что отца нет на снимках с дней рождений: ни матери, ни Анны, ни её... Нигде. Пусто. Тело есть, а лица нет. Ей горько, что на фото с его собственного - он полусожжён. Глупо, мелочно и противно. То ли на конфорке, то ли сигаретами.
  
   Лина достаёт из кармашка общее фото: большое торжество, может, даже годовщина свадьбы. Куча родственников с обеих сторон. Счастливые лица. Мать обнимает отца без лица. Анка дерёт волосы у Лины, а та отвечает взаимностью, и со стороны это выглядит как пляжная тантамареска, просто приди, вставь себя и получи счастливое семейное фото.
  
  -- А вот это последнее. Тут они в последний раз вместе. А потом он ушёл на фронт, - говорит она и показывает изрезанный снимок с отцом в корвет-капитанском мундире. - Мать распсиховалась и задела себя. Видишь, вот, подклеила скотчем.
  -- И всё?
  -- Ещё были плёнки - папа любил снимать на старую камеру. Одну Анка даже порвала, и он унёс её в ремонт. Но так и не вернул. А может, вернул, и мать их тоже сожгла. Я не знаю. Она так тщательно вытравила его из нашей жизни, что я ничего о нём не помню. Мне его так не хватает.
  -- Эх, вот бы кто-нибудь помог тебе, - хмурым бесцветным голосом ворчу я и изо всех сил сдерживаю улыбку.
  -- Так! - Лина понимает всё с полуслова и резко забирается с ногами на диван. Она играет бровями и хитро-хитро смотрит мне прямо в глаза. - Генрих?!
  
   Я встаю, беру пиджак с вешалки в прихожей и передаю конверт. Лина берёт его дрожащими руками, осторожно, но быстро вскрывает и достаёт пять небольших фотографий. Она замирает от неожиданности и даже, кажется, забывает дышать. Её пробивает дрожь, и Лина бросается к альбому, находит похожую карточку и со всем возможным тщанием, на которое только способны люди, принимается сравнивать.
  
  -- Господи!.. - вырывается у неё.
  -- Так, - я душу теорию заговора в зародыше. - Это не розыгрыш, и я тебя не обманываю. Эти фотографии настоящие, у них есть ещё бумажный инвентарный номер и всё прочее.
  -- Господи, я не верю.
  
   Я сажусь рядом и обнимаю её за талию, прижимаю к себе.
  
  -- Лина, знакомься. Александр Штраус.
  -- Папа.
  
   Она кладёт голову мне на плечо и закрывает ладонями глаза. Я глажу её по волосам, плечам, спине.
  
  -- Я хотел сделать это в твой день рождения, но они прислали мне меня. Целый архив. Видимо, нужно было писать проще.
  -- Не может быть.
  -- Может. Там дуболомы те ещё. Армия - это структура с фантастической инерцией. Любая реформа проходит там с диким скрипом. Я знаю, что у них всё ещё есть моё дело в бумаге, вот и подумал: "А что, если ещё и его есть?" Как видишь, есть.
  
   Я обгоняю её и рассказываю, как с помощью нейросети планирую восстановить альбом снимок за снимком. Взять фотографию за исходную и размножить на другие. Кое-где омолодить, кое-где состарить. Нарисовать улыбку, ухмылку, злость, тоску...
  
  -- Всё, как ты скажешь. Всё, как ты вспомнишь.
  
   Лина молчит, она поднимает на меня взгляд, полный тревоги впополам со счастьем, и я вижу наливающиеся в уголках глаз слёзы. Я прошу её не реветь, но она не слушает, наклоняется ближе и дарит мне самый долгий и самый страстный поцелуй в моей жизни.
  
  

*

  
  
   На кухне бьётся стекло, я слышу короткий женский взвизг и вскакиваю без команды. "Штурм!" - приходит мысль, но свет есть, терминал молчит, а Лины нет.
  
   Я выхватываю кобуру с пистолетом из тайника у прикроватной тумбы и выхожу из хозяйской спальни в коридор второго этажа. Осматриваю двери. Мягко иду к лестнице. Осторожно выглядываю из-за перил и вижу, как Лина, спиной ко мне, убирает в мусорное ведро осколки винной бутылки.
  
  -- Тьфу ты! - шепчу я и громко добавляю. - Киса? Ну что опять?
  
   Её словно пробивает током, она чуть вскакивает, вскрикивает, поворачивается на звук и устало наваливается на стол. Я вижу, что весь перед её шёлкового халата с японским рисунком - в светлых бордовых пятнах.
  
  -- Господи! Генрих! Не пугай меня так.
  
   Я прошу поставить чаю и захожу в кабинет, проверяю камеры и периметр. Убеждаюсь, что всё чисто. Гашу паранойю. Возвращаюсь в спальню, убираю кобуру на место и надеваю домашнее. Спускаюсь, и Лина встречает меня полным стыда взглядом. Её растрёпанная густая рыжая грива стянута в конский хвост резинкой.
  
  -- Прости. Я просто раззява. Я хотела выпить, а она... упала.
  -- Выпить? А не рано? - я смотрю на часы. - Половина пятого.
  -- У меня был кошмар.
  
   Я приобнимаю её сзади и целую в шею, Лина отстраняется и просит:
  
  -- Не надо, всё нормально.
  -- Успокойся.
  -- Генрих, она бросилась на меня.
  -- Собака? Полицейская? - я заливаю листья.
  
   Лина молча садится за стол и часто беспокойно вздыхает.
  
  -- Да. Но не живая. Нет, - мотает головой она и заламывает руки. - Нет. Да, сначала та была нормальной, а потом её словно вскрыли.
  -- Вскрыли? - я подношу Лине чашку, а она благодарит кивком...
  
   И пытается объяснить, что на операционном столе посреди великой тьмы и хлада лежала выпотрошенная овчарка. И рядом, совсем рядом, на цепях висел разобранный полицейский механический пёс, без радиаторов и капота. И Лина стояла напротив зеркала в синей медицинской робе с двухбуквенным шевроном на плече. И её руки были по локоть в крови, ведь это она вырезала собаке сердце. И она положила его на весы. И оно ещё билось.
  
  -- Я зарыдала. Я закричала. Я хотела убежать, но не смогла сдвинуться с места. А она была жива, понимаешь? Она хотела гавкать, но у неё не было лёгких.
  
   Лина, прихлёбывая чай, рассказывает, как овчарка перекинулась к механической псине и обвила её. Как притянула к себе, и всё свалилось в коричневую, вязкую, маркую грязь, что была под столом. Как собачье тело разбухло и всосало в себя автомата. Как из лап прорезались копыта, а из боков выступили стальные рёбра.
  
  -- А потом, потом она обмотала кишки вокруг себя. Знаешь, как прижимают шнурками оторвавшуюся подошву, - Лина показывает это на себе и невольно трясётся. - Вот так. А потом... Потом мясо обернулось человечьим, а глаза вылезли из орбит и повисли на нервах. А потом она побежала на меня, бешено крутя башкой. Я так кричала, так кричала. Я сорвала себе голос. Мне было так страшно.
  
   Я держу её, пока она не успокаивается и не просит отпустить.
  
  -- Я тоже тебя люблю, Генрих.
  -- Всё? Полегчало?
  -- Да. Я думаю, да, - у неё глаза, как у нашкодившей кошки. - Давай поедим?
  
   Я гогочу во весь голос и отправляю её к микроволновке. Лина открывает дверцу, вздыхает и ставит айнтопф разогреваться по второму кругу.
  
  -- А знаешь что? - признаётся она самой себе. - Я хочу горячего шоколада.
  
   И пока Лина возится с туркой, я раскрываю шторы, и бледный предутренний свет наполняет комнату.
  
   Она благодарит, отходит от плиты и встаёт у окна. Упирается рукой в стекло и подмечает, что дождь почти закончился. "Как символично", - подкалываю я, но без результата.
  
   Мы смотрим те же самые новости, ровно с того же момента, на котором бросили вчера. Я хочу переключить, но Лина просит оставить. "Ничего-ничего, пусть поучит меня, как нужно жить", - злобно ворчит она.
  
   Нам рассказывают о будущей олимпиаде, которую постараются провести на исторической родине и сжечь во славу её тысячи рукотворных звёзд. Об аварии на крупнейшем французском радиоактивном могильнике, что лишний раз показывает всю мудрость Партии, в частности, и Германии, в целом, доказавшей всему просвещённому миру опасность "варварских" реакций. О новом докладе ассоциации Лейбница, где высмеивают климатических паникёров и доказывают их вред для немецкой промышленности. "Изменения климата - миф, обуза для нашей экономики, для капитанов наших индустрий! Мы должны избавиться от навязанных предрассудков и вступить, наконец, в эру тотального доверия", - милая, большеглазая брюнетка зачитывает самую суть работы и продолжает короткой новостью, что король Филипп Шестой всё-таки даровал Испанской партии суицидёров право избираться в парламент. "Это большой шаг навстречу как приверженцам альтернативного толкования Голгофского инцидента, так и прочим сторонникам самоустранения", - произносит она с чувством глубочайшего удовлетворения.
  
   Нам рассказывают про будущий Партийный центр дожития близ Хальштатта - экспериментальный проект, взявший за основу пенсильванскую систему содержания и консервации - для пожилых и малоимущих, где всем будет предоставлен кров, хлеб, уход и, самое главное, труд.
  
  -- Так где твои родители? - хитро косится на меня Лина.
  -- Они волонтёрствуют, помогают чистить залив в Японском море. Отец проектирует очистной комплекс, а мать заведует корпусом в больнице.
  -- Я знала, что тут не чисто!
  
   Лина довольно хмыкает и залпом допивает шоколад.
  
  -- Генрих, знаешь, мне безумно нравится наш совместный портрет.
  -- Как по мне - слишком аристократично, - холодно отвечаю я.
  -- Ну почему же...
  -- К чему ты клонишь?
  -- Давай купим рояль.
  -- Входишь во вкус? Или тебя Кэт покусала? - улыбаясь, подкалываю я, и она показывает мне язык, звонко хохочет.
  -- А что, это проблема? Я буду отлично за ним выглядеть.
  -- Ты же не умеешь играть.
  -- Научусь.
  -- А ставить его где?! - подначиваю я, и Лина вспыхивает как спичка.
  -- Как это где?! Тут уйма места. Тут можно ездить на велосипеде. Тут можно заблудиться, а ты живёшь в двух комнатах и кухне! Я тебя еле-еле заставила спать наверх переехать!
  
   Она веселится, хохочет. Отчасти из-за абсурдности самой ситуации, отчасти из-за моего звериного упрямства, отчасти из-за того, что обнаружила в столовой сантиметровый слой пыли.
  
  -- Ну всё, завелась хозяйка в доме, - я встаю и выбрасываю упаковку
  -- Да! - смеётся Лина. - Да! Мы два дня дом драили! Два дня! Вот откуда у тебя оленья голова?
  -- Купил.
  
   Как и китайский нефрит, как и африканские маски, как и коллекцию пробковых шлемов, как и раздобревших на автополиве мексиканские кактусы.
  
  -- Я думала, убьюсь, пока всю паутину уберу!
  -- Ну, я не был там почти три года. Поднакопилось.
  -- Генрих, давай, всё-таки, хоть иногда будем есть в столовой? Нет, на кухне, конечно, уютно и всё под рукой. Просто... просто мне хочется чего-то иного, - чуть ли не полушёпотом извиняясь, просит Лина и распускает волосы.
  -- Хорошо, - уступаю я.
  -- Спасибо! - она посылает мне воздушный поцелуй.
  -- Лина, ты правда хочешь стать врачом? Может, лучше в управленцы?
  -- Почему?!
  -- В стране бездушных богачей, болезни - бизнес для врачей! - я помню только половину переведённой Ву поговорки, но хватает и этого. Лина бледнеет, тускнеет.
  -- Я знаю. Но я обещала папе, пусть он этого и не знал. В конце концов, - заводится она, - мне нужна нормальная приличная профессия, чтобы никто даже пикнуть не мог, что я содержанка! - и бьёт ладонью по столу, но тут же понимает что перестаралась.
  
   Лина вскакивает, подходит к раковине и включает холодную воду. На её лице смесь стыда и злобы на саму себя.
  
  -- Я хочу вылечить всех. Хотя бы попытаться, - она вытирает руки и пристраивается у меня на коленях. - Ведь у богачей всё всегда будет хорошо.
  
   Я хохочу во весь голос, - а Лина удивлённо спрашивает: "Что в этом смешного?" - и рассказываю, как именно тот хозяйчик на первой работе проводил нам партсобрания и грохотал своим щуплым баритоном, что богатым может стать каждый. "Просто лучше работайте, - чуть ли не фальцетом передразниваю я, - мы тоже начинали с малого!" Жаль, конечно, потом выяснилось, что он уже родился таким.
  
  -- Но главная ложь была в том, что, как ни старайся, добиться мы могли только того, чтобы нам бросали кости, а не крошки.
  -- Но ведь мы с тобой здесь.
  -- Да, у старухи Судьбы то ещё чувство юмора, - довольно хмыкаю я. - Но даже так до настоящих небожителей нам никогда не добраться.
  -- Но это же не значит, что мы не сможем их скинуть, правда?
  
   Я театрально стыжу её, напоминаю, что она наговорила себе на расстрел.
  
  -- Тоже мне, напугал. - хихикает Лина.
  -- Не страшно? - я смотрю на часы
  -- Нет. Мне страшно хочется другого. Чтобы ты остался сегодня дома.
  
   Она берёт меня за руки и буравит преданным, тёплым, любящим взглядом. А я целую её в лоб и смотрю на часы.
  
  -- Семь пятнадцать, Лина, пора собираться.
  -- Куда?
  -- На работу. Потому что даже врагам государства нужно трудиться.
  -- Хорошо, езжай, - она обиженно взмахивает руками и идёт к дивану.
  -- А ты иди собирайся, - повторяю я ей в спину.
  -- С чего бы это?!
  
   Я намекаю на обещание Шона, на договорённости, на тот "самый большой день в её жизни", который она так хотела, и до Лины доходит. Она топает, досадно блядится и убегает наверх, ворча, что будет через десять минут.
  
  

*

  
  
   Пожилая пара уже полчаса оправдывается передо мной за то, что их хозяин - владелец крупной виноградарни на севере Гессена - не смог приехать по семейным обстоятельствам. "Но он наделил нас полномочиями. Вы не волнуйтесь", - стыдливым, скрипящим тенором произносит брыластый старик и отряхивает пиджак. Я согласно киваю и предлагаю от извинений наконец перейти к сути.
  
  -- Так в чём проблема наших конвоев?
  -- Нет проблем, вы поймите, мы не хотим отказаться, мы хотим заказать ещё.
  -- Хорошо, - холодно отвечаю я и складываю пальцы в домик. - Тогда зачем нужно было слать десятки жалоб?
  -- Простите, Бога ради, но я решил, что так скорее достучусь.
  -- У вас получилось.
  -- На самом деле, это было лишнее, - вежливо улыбается Ву и протягивает им документы, - наша служба поддержки сортирует вызовы, и ваш получил бы клиентский приоритет. Но, что сделано, то сделано.
  
   Они вновь извиняются и осторожно спрашивают, можно ли выделить для них больше медприцепов. Они готовы к пересмотру договора почти на любых условиях, ведь хозяин загнал их в ловушку: или теряйте урожай, или выкручивайтесь. И они оправдывают его, просят понять, что именно бухгалтерия вынудила отказаться от механической сборки в пользу восточных рук.
  
  -- Да, пусть они дешевле, но на них больно смотреть, - грустно улыбается Хелен Вольф и объясняет кто их работники.
  
   Хворые, косые, больные славяне с худыми лицами. Трудные, длинные, непроизносимо-дикие для немецкого уха имена. Двух и трёхбуквенные нашивки на плечах одинаковых жёлтых роб. Незнание ни языка, ни приборов, но сверхчеловеческая услужливость и рабская покорность. Намертво, до кошмаров, до боли в висках вбитое чувство ранга и права сильного. Своеволие - боль, бунтарей отсеивают ещё на старте. Общение - боль, говорливых отправляют на мороз к голодным, пухнущим детям. Молчание - боль, скрытных увозят в органы на проверку. Поэтому до клиентов доходят забитые, но радостные, тихие, но активные, сломанные, но сшитые кадровиками наново сервы. Мясные куклы, скованные контрактом.
  
   Ганс Вольф признаётся, что они понимают лишь простейшие команды. Что они послушно ждут, пока разливают похлёбку и режут хлеб. Что если с ними заговорить, то они только кивают и виновато бурчат скороговорку: "Да, Хозяин. Простите, Хозяин. Виноват, Хозяин". Что они едят озираясь и только по команде. Что они смотрят на мир мёртвыми рыбьими глазами, за которыми бушует адское пламя пустой и больной ненависти.
  
   Он шутит, что если бы работы было чуть-чуть меньше, то местные перерезали бы их в первую же ночь.
  
  -- Не печальтесь. Они были такими всегда. Просто сейчас вы это видите, - говорю я противные, но такие необходимые слова и располагающе улыбаюсь.
  -- Вот и господин бауэр говорит так же. Он наказывает быть строже с ними, не стесняться бить кнутом и морить голодом.
  -- И ещё, что ты должна выгонять их под дождь и закрывать глаза на язвы, - помогает ей муж, и она кладёт ладонь на его плечо.
  -- Холодный немецкий расчёт твердит мне, что они мне не ровня и их проблемы не должны меня волновать. Но моё христианское сердце молит ослушаться. Во мне идёт настоящая война! И я проигрываю. Я чувствую это! Мне так стыдно за свою слабость.
  -- Крепитесь, - сочувственно киваю я. - Кровь должна быть выше химеры совести.
  -- Но они хуже работают, чем могли бы, - она пытается загнать жалость в холодный бетон расчётов, но выходит скверно.
  -- Славяне всегда плохо работали. Иначе мой тёзка не гнал бы их пинками до самой Польши.
  
   Они охотно соглашаются и смеются из вежливости. Хелен торгуется за десять дополнительных рейсов в месяц, плюс витамины, плюс добавки, плюс перевязочные пакеты. Ганс просит нас придумать отговорку, правдоподобный случай, иначе соседи уличат их в излишней сердобольности к иноплеменникам, и самое большее, на что они смогут после этого рассчитывать - должность поломоев в "Альди".
  
   Он осторожничает и вполголоса, увёртками, спрашивает:
  
  -- Герр Рихтер, можем ли мы вам доверять?
  -- Вы уже доверились, - добродушно улыбаюсь я, и Ганс решается, мягко подводит к тому, что у их сына проблемы.
  
   Всё началось с малого: как сотрудник "Адидаса" он взял обязательный спортотпуск в парке компании.
  
  -- За свой счёт.
  -- Но по скидке! - добавляет Хелен и смотрит на кивающего мужа.
  
   Ганс трижды клянёт тот умный браслет, что выдали сыну в фирменном отеле. И поначалу всё шло нормально: он предупредительно пролечил зубы и левое колено, записался на велодорожку, честно пробегал норму. Но потом за ним пришли. Датчик показал, что он, в среднем, двигался как террорист, готовящий подрыв. Дело было долгое, трудное, но они победили, и теперь Ганс просит подсказать юриста чуть лучшего, чем отличный, за сумму чуть меньшую, чем бесплатно. Для того, чтобы получить с полиции компенсацию чуть большую, чем их годовой бюджет.
  
   Я смотрю на них, переглядываюсь с Ву, и он кивает: им всё равно не выиграть иск, но пусть протеже Йозефа пободаются, им нужна практика.
  
  -- Вы поймите нас, - извиняется Хелен, - мы любим Партию, просто иногда хочется, чтобы корпорациям щёлкали по носу. Ведь они тоже люди.
  -- Как и мы все, - улыбается Ву и протягивает планшет.
  
   Они внимательно читают, цепляются за каждую запятую, пересчитывают цифры, сверяют даты. Хелен утыкается лбом в скрещённые на столе руки, Ганс трёт ладонями лицо и приговаривает:
  
  -- Будь проклято жаркое лето, будь проклят мусорный сбор.
  -- Вы не готовы?
  -- Мне нужно позвонить, - надрывно шепчет он и долго откашливается.
  -- Конечно.
  
   Ганс выходит из переговорной на ватных ногах и облокачивается на стекло, упирает взгляд в потолок, набирает номер бауэра и раз за разом разбивается о категоричное "денег нет".
  
  -- Хозяин не хочет. Мы можем покрыть только пять, - вернувшийся Ганс подтверждает мои догадки. - Мы не можем себе позволить десять рейсов.
  -- Возьмите пять.
  -- Этого не хватит. Мы не успеем. Всё сгниёт. Мы пропали!
  -- Хелен, помолчи. Я сейчас позвоню в банк.
  -- Если вам не удобно, то можно перенести встречу. На следующей неделе, скажем, в это же время?
  -- Нет. Мы не можем. Виноград уже созрел. Ранний сбор, будь он проклят.
  -- Послезавтра у меня будет свободный час. Осталось всего ничего, только подписать да пожать руки, - подбадривает их Ву, убирает планшет в портфель и улыбается как первоклассный политик. - Вас так устроит?
  
   Они кивают, ещё раз извиняются за неудобства, обещают достать деньги и клянутся, что выгрызут их у дюжины банкиров, если потребуется.
  
   Мы жмём руки, и Ву провожает их вниз. А я спускаюсь в комнату ожидания и нахожу Лину с треугольным американским бутербродом в руках. Она откусывает край и медленно, без аппетита жуёт. По телевизору крутят историческую передачу о первых ядерных ударах. Показывают обгоревший бетон, обугленные деревья, обожжённых людей и их белые силуэты на зачернённых стенах. "Нанкин, Нагасаки, Фукусима, Хиросима. - громогласным басом зачитывает диктор. - Они хотели стереть с лица земли ещё и Токио, но Североамериканские Соединённые Государства и Лига Наций вмешались и остановили красное безумие!"
  
   Я молча сажусь рядом и отбираю половину. Она качает головой и тихо стряхивает крошки с тёмно-зелёного глухого платья, подтягивает воротник до подбородка.
  
  -- Я думала вы сегодня не закончите, - шепчет она мне прямо в ухо.
  -- Трудные они, - чуть тише обычного говорю я и пробую бутерброд. - О! С тунцом. А ты как ? Передача нравится? Интересно?
  -- Это ужасно! Вот как они могли?
  -- Варвары. Что поделать?
  
   На экране вспыхивают и повисают в небе гаубичные люстры, а под ними, едва-едва отличимые в предрассветной тьме, ползут танковые клинья, и атакует пехота.
  
   "Преступление? Конечно! Но началось всё не семнадцатого сентября. А намного раньше. Чудо на Висле, - грохочет басом диктор, - место и время, когда лавина античеловеческой ненависти разбилась о волнорез Европы и утекла обратно в свой азиатский ад. Но они не забыли унижения... и отомстили Польше в тридцать девятом. Они развязали Вторую мировую войну и втянули нас в кровавую мясорубку во имя ложной бесчеловечной цели!"
  
   Нам показывают Веймарское государство: бюргеров, вальяжно расхаживающих под ручку со своими дамами, играющих в песочнице детей, рабочих у станков и доменных печей, читающих газеты стариков.
  
   Нас пытаются обезгрешить, убедить, что превращение из Первой Республики в Третью Империю прошло бескровно. Доказывают мирность наших взглядов, и на простых примерах подтверждают истину, что "мы просто хотели жить". А нам не дали.
  
   "Но, как и всяких живой организм, мы болели. Восточный вирус застлал немцам глаза, сыграл на рыцарстве и доброте великого германского народа. Одурманил, поманил, обманул. И они сгрызли всю Восточную Европу. Но не остановились, нет. Пошли дальше!" - холодно произносит диктор, и на экране красные перебрасывают войска с западного фронта на восточный. И вот уже кургузый, раскосый мужичок в шинели с генеральскими погонами моет сапоги в Индийском океане. А через секунду он же, но уже с пиалой, сидит на фоне китайских пагод.
  
   "Все, кто не заразился красной чумой, сгнили в лагерях смерти. Все, кто заболел, страдали до самой смерти, - диктор успокаивает нас и просит сесть. - Но им было мало, они задумали покорить Европу. И приговорили её к смерти. А что лучше всего для объявления войны? Правильно, провокация!"
  
   Нам объясняют, как именно совгады умаслили германскую армию на совместные учения под Сталинградом, как сбросили на него три ядерные бомбы и как обвинили в этом нас. Как потрошили детей живьём и фаршировали рвы трупами собственных граждан. Как наскоро слепили концлагеря и заполнили дворы вывезенной с Востока обувью и костями. Как представили нас варварами пред целым миром и выторговали себе мандат на бомбёжки. Как отрезали от нас ломоть отутюженной земли и сорок лет наживую кромсали немца, низводили его, азиатизировали, превращали в ночной кошмар доктора Моро.
  
   "Но ведь самое обидное не в том, что они сделали. А в том, что им поверили, - чуть ли не всхлипывает диктор. - Ведь в мире есть только доказательства красных. С нашей стороны же нет ничего... Но ничто не вечно под Луной, и Красный Дурдом рухнул под тяжестью собственной лжи. Всё, как и предсказывали классики Третьей Империи! Потому, что невозможно создать государство, опираясь на лживые теории. Потому, что нет братства по классу, только по крови, - он понижает голос и сваливается в штробас. - Потому, что только мы и соплеменные нам европейские народы можем низложить липовую международную солидарность, чтобы заменить её солидарностью классов и выстоять в смертельной цивилизационной гонке! И только мы можем вести Европу! Ибо мы - немцы. И имя нам - Германия!"
  
   В телевизоре рукоплещут, и мы не отстаём.
  
   Ву дожидается, переключает на музыкальный канал, говорит: "У меня есть что вам показать", - и осторожно зовёт наверх.
  
   Лина радостно вздыхает, отставляет бутерброд и шепчет мне на ухо, что лучше бы мы не вылезали из постели. А я согласно киваю и беру её под руку.
  
  

*

  
  
   Стас закрывает дверь, Макс включает генератор бесед, а я ввожу новый код на кафедре, и стена с книжным шкафом отходит. Карл хмыкает и переспрашивает насчёт ложных ключей доступа, но получает лишь отговорку.
  
  -- Компилится.
  
   Лина ойкает, и я беру её за руку. Осторожно провожу до свободного кресла и сажу, а она ворчит, что мы теперь словно в фильме про шпионов:
  
  -- В пиджаках.
  
   Дверь со щелчком закрывается, и включается свет.
  
  -- И прячемся! - договаривает она...
  
   И Макс шикает, зажигает экран, ставит банку энергетика рядом. Он выводит фотографии.
  
  -- Ну точно как там! Один в один! - довольно шепчет мне на ухо Лина.
  -- Полтора часа! Я думал, он там расплачется, - рычит Макс. - Как в Партию вступать, так он первый был, а как деньги искать, чтобы хоть как-то исправить свои проделки, так он сразу теряется. А где? А как? А кто? Бедненький-несчастненький, к жизни не приученный. Зато поныть, что на эмоциональных картах его район окрашен синим, так первый и главный. Торгаш, блядь. Христово семя! И в рот, и в сраку!
  -- Давай к делу, - останавливает его Ву.
  
   Макс щёлкает языком и вздыхает. Оглядывает нас, чешет бровь и хмыкает:
  
  -- Мы остались одни. Больше никого не осталось, - он говорит, словно отвевает...
  -- В плане?!
  -- В прямом, Стас. Больше никого нет. Я больше не могу найти их. Никого. А последних, с кем я говорил, - наше афинское дуо, - зарезали в магазине. И как отрезало. Вот, - и чешет затылок, пожимает плечами, меняется в лице. Становится злее. - Что-то нас всех убило и вывело из игры. Что-то серьёзное.
  
   Макс согласно кивает и нависает над нами, как огромный паук. Он подмигивает Лине и холодно спрашивает, верим ли мы в Бога.
  
  -- Ты, блядь, пьяный что ли? - срывается Стас.
  -- Я серьёзно сейчас.
  -- Нет, конечно же, - откровенничает Лина и по-лисьи двигает носом. - Я же не дура.
  -- А стоило бы.
  -- Ну-ка дыхни!
  -- Я не пил.
  -- Как это не пил?
  -- Я не пил!
  -- Значит, сбрендил!
  -- Нет, Генрих, я - нет. Ну или, по крайней мере, думаю, что нет.
  
   Макс садится и пускается в долгие и пространные объяснения, как после короткой и бурной радости пришло полузнакомое, полузабытое похмелье первых лет сетевой жизни.
  
  -- Так ты всё-таки пил, - не унимается Стас и нюхает энергетик. - С коньяком, да?
  -- Помолчи.
  
   Макс выводит на экран диаграмму: в одном столбце - мусор, в другом - нужное. Он объясняет, что был приятно удивлён качеством архива Француза. Там тебе и дюжины дюжин документов, выполненных почерками императоров и президентов - всё, чтобы с помощью станка обойти микромаркеры офисных принтеров. Там и нытьё чинов среднего звена, что начальство дерёт их и в хвост, и в гриву, потому что требует документы, оригиналы которых больше не достать. Там и доказательства подтасовок в статистике промышленного производства. Там и жалобы армейцев, что жена командира не смогла найти свой любимый и уже давным-давно купленный ноэль. Там и слабое, но уже отчётливое народное эхо о вреде всеобщей коммерциализации. Там и отчёты о сжимании сети, и чиновничья перебранка, и вопли подпартийной профессуры о том, что повышать пошлины на загрузку контента - бесчеловечно.
  
  -- И, с одной стороны, это отличная информация, она поможет делу. Когда-нибудь. Как-нибудь. Но с другой же... это абсолютный мусор. Потому что по сравнению с теми вещами эти - просто набивка, вата, солома, которую добавляют в детские игрушки для объёма. В конце концов, мы догадывались об этом. Откровения не случилось.
  
   Макс выводит на экран снимки, архивы, файлы. Мы видим тщательно выстроенную абракадабру корпоративного слива, где заглавные буквы чередуются с цифрами, слоги повторяются, а в потоке триязычной несуразицы видно желание спрятать уникальный лингвистический паттерн, но не переступить ту черту, за которой из этой символьной каши уже нельзя будет выдрать что-нибудь полезное.
  
  -- Так вот, это всё - пустое. Оно здесь для массовки, для придания живости массиву. Для того, чтобы это выглядело, - Макс жестикулирует, щёлкает языком, кривляется, - естественно. Всё, чтобы человек, выцепивший наконец те судьбоносные сто пятьдесят мегабайт текста, не чувствовал себя ведомым. А чувствовал эйфорию, что смог, что справился, что нашёл наконец эту ебучую иголку в стоге этого блядского сена.
  -- Как ты?
  -- Да, блядь, Генрих, как я!
  -- И как же ты это понял?
  -- Оно слишком правильное. Слишком... - Макс останавливается и долго подбирает нужно слово, - механистичное. Но не шаблонное, нет. Это сложно объяснить, просто когда ты десять лет чавкаешь архивной белибердой, то начинаешь чувствовать оттенки человечности в написавшем.
  
   Стас смеётся, Лина прикрывает рот ладонью и уводит взгляд в сторону.
  
  -- Это не смешно! - Макс молчит секунду, другую, он недовольно цокает языком, глубоко и шумно выдыхает. - Ладно, смешно, согласен. И да, я не смогу это вам объяснить, но это чувствуется как нечто сработанное по нашим психопрофилям. Просто представьте, что вы читаете нечто омерзительно человечное. Сверхъестественно человечное. Нечто, что буквально кричит: "Да, меня сделали люди, не сомневайся и просто поверь мне!" И сделано оно хорошо, отлично даже. Но халтурно. И я не брежу сейчас. Это не противоречия. Просто оно слишком алгоритмично. Не скажу, что без души, но точно без понимания того, как оно должно работать.
  
   Макс останавливается, отпивает из банки, видит беззубого коротышку около строки состава и щёлкает пальцами.
  
  -- Вот! Это как будто подросток пишет роман про взрослых. Аналогия, конечно, говно, но... они всегда говно. Поэтому... ну как есть. - Макс останавливается и разочарованно вздыхает. - И вот он, вроде, уже и не мелкий. Уже, вроде, и с историей знаком, и фильмы смотрел, но до всей полноты чувств ему ещё расти и расти. И единственная разница в том, что вычислительная мощность нашего восьмиклассника впятеро превышает все мощности всей Франции вместе взятые!
  -- Не поняла, - влезает Лина.
  -- Всей. Не только сетей. А всего, что есть. Телефонов, мультиварок, датчиков дыма... Всего. Совсем всего.
  -- Всё равно не понимаю.
  -- Ладно. Ты читала "Солярис"?
  -- Да. Вроде бы.
  -- Помнишь ту теорию, что Солярис - это Бог-ребёнок? Так вот, наш Бог - это Бог-подросток.
  -- Нет, - Лина смотрит на него как на дурака. - Тогда, нет.
  -- Найдёшь потом, значит. Мы сейчас не об этом.
  
   Макс пугает возможностью того, что люди наконец создали нечто настолько страшное, нечто настолько безумное, нечто настолько невообразимое, что оно может не просто контролировать, а прямо переписывать реальность.
  
  -- Ведь как известно, нет в сети... - он наклоняет ладонь к Лине, упрашивает её продолжить...
  -- Нет в жизни, - и она заканчивает.
  -- Верно.
  
   Макс сводит все линии к воображаемому центру, где сходятся цифровые подписи документов и выведение оригиналов из оборота; институционализация подделок и маргинализация политоппонентов; каталогизация людей и семантическое связывание понятий; плата за загрузку данных и монополизация идей и творчества; денежный ценз на выявление истины и её строгое движение в фарватере как общественной жизни, так и Партийной воли.
  
  -- Ведь уже не важно, что вчерашний подлинник - сегодня лишь кривая копия. Потому, что завтра всё будет совершенно иначе! И никто ничего больше никому не скажет - у людей теперь короткая память, а сеть больше не помнит. Её научили забывать, - грустно произносит Макс и отпивает ещё раз. - И я был прав. Всегда был прав. Оно уже здесь. И здесь давно.
  -- Так, - не выдерживаю уже я. - то есть ты хочешь сказать, что в Европе, сейчас, есть центр, который определяет...
  -- Наш мир. Да. И меняет его. Постоянно. И всё это в реальном времени.
  -- И ты называешь это Богом? - угрюмо басит Стас.
  -- Да, - хохочет Макс. - Да, блядь, да! Посуди сам. Вот оно сейчас решит и отменит всю Британию зараз. И изменятся все документы, и всё, что с ней когда-либо было с ней связано. Карты, паспорта, бумаги. У всех, Стас. У всех. Одномоментно и в реальном времени. Как в фильмах, только без этих дурацких волн или лучей. Или, блядь, что там в последний раз было.
  
   Повисает колючее, неприятное молчание, я представляю себе масштаб, и меня знобит. Лина сидит с мертвенно-бледным лицом и трясёт головой. Стас смотрит в стену, Карл молчит, Ву скрещивает руки на груди и откидывается на спинку стула. Один Макс улыбается.
  
  -- Но есть и хорошая новость.
  -- Какая?
  -- Оно хочет нам помочь. Предупредило же оно Фридриха...
  
   Мы косимся на него. И молчим.
  
  -- Смотрите. Не успели вывезти старого немца из Аргентины? Не беда! Вот вам живой носитель данных. Не получилось перехватить Ива? Не беда! Вот вам посмертная "молния" с фонограммой его убийцы. Не можете подобраться к Отто без лишней огласки? Не беда! Вот его используют для того, чтобы напасть на вас, после чего вы обязательно вывернете его наизнанку...
  -- Макс! - вскрикивает Лина.
  -- Успокойся, прошу тебя. Я всего лишь показываю, как нас ведут по коридору. По довольно широкому, но коридору.
  -- Но мы могли умереть.
  -- Да, но машину это не волнует. Человек - расходник. Умрёт один - не беда, организация закончит дело. Вот как было с Ивом.
  
   И Макс выводит на экран видео с подозрительным названием "доказательство смерти".
  
  -- Вот это было на ноутбуке Отто, он, в отличие от Ива, сильным шифрованием не баловался.
  
   И он включает дёргающуюся, рваную запись, на которой мужик в мотоциклетной защите бьёт по рёбрам привязанного к стулу Ива.
  
   Эжен - я узнаю по голосу - просит оператора достать щипцы из сумки, и тот ворчит, но выполняет. Ив проходится по их родне, друзьям, детям, он делает всё, чтобы вывести их, вынудить снять жгуты, зарезать, застрелить: что-нибудь, лишь бы всё прекратилось. Но шакалы не ведутся, а издеваются, глумятся. Срывают ему ногти. Спрашивают, зачем он борется с капитализмом, ведь по заветам красных "богов" тот и сам вот-вот рухнет? Для чего он положил жизнь на алтарь своей так называемой борьбы, если достаточно было всего-навсего посидеть на берегу реки и подождать? Ив плюётся кровью, но получает коленом в челюсть и рычит, что если не свалить его сейчас, то бесчеловечный строй похоронит всех под своими обломками.
  
   Они смеются над ним, долго, обидно, а когда надоедает, Высокий пинает Ива в лицо, и тот падает, проклиная всех и вся.
  
  -- Мы всё равно победим! - взрыкивает он на французском, и получает берцем в живот.
  -- Да, да, да, сука. Так мы вам и позволили. Верёвку! - командует Эжен, и оператор подаёт её.
  
   Мы слышим, как душат Ива, как он сипит и бьёт ногами по паркету. Макс выключает запись, и Лина медленно закрывает лицо ладонями.
  
  -- Блядь, - вырывается у неё, и она сильно жмурится, - там был Томас.
  -- Ну вот видишь, не зря его посадили, - я успокаиваю и приобнимаю её.
  -- Кстати, Стас, ты был прав, - Макс протягивает ему пять евро... - Они реально это сделали. Хотя, с другой стороны, чего им было бояться?
  -- Что найдут и заругают! - а он от всей души смеётся, кладёт купюру в карман и добавляет, - хорошо хоть уши не отрезали.
  -- Вы издеваетесь, да?
  -- Это нормальные разговоры здесь. Привыкай, - улыбается Макс Лине.
  -- Я желала не этого!
  -- Как и все мы, - Макс отпивает и безобразно-мерзко смакует. - Как и все мы.
  -- Кстати, ты уверен, что это машина?.. - шучу я, и Макс аж давится, он гулко кашляет и бьёт себя кулаком в грудь.
  -- Ебать, смешно, Генрих, осатанеть просто. Нет, блядь, это лично Юпитер мне явился. Сидит, хуём на облаке крутит и жену мою раздразнивает...
  
   Карл встревает, останавливает его и, стуча пальцами по экрану, говорит, что у нас теперь есть много компромата. Отто был ужасным прагматиком и собирал всё и на всех. Даже на своего отца.
  
  -- Там штрафчик, там нарушеньице, там невзначай оброненная фраза, там озвученная мысль. Там и на вас есть. На тебя и на твою сестру.
  -- И что там? - Лина, заранее стыдясь, жмурится.
  -- Кто-то водил пьяным.
  -- А! Так это мы тогда просто пили в машине! - хихикая, оправдывается она и в растерянности разводит руками.
  
   Мы глупо смеёмся, а Ву просит нас прекратить.
  
  -- То-то! - скалится Лина.
  -- Так что там дальше?
  -- Спецификации и список вовлечённых спецов. Там все, буквально все: от нейрокогнитивистов до радиаторщиков. Со всей Европы. И даже чуть больше.
  -- И где это?
  -- Генрих, я не знаю, - зевает Макс. - И даже он сам не знает. Видимо, его держат на коротком поводке. И неспроста, скажу я вам. Я подозреваю, что его будят, кормят цензор-брикетами, потом он гадит списком допустимых семантических связей, и его опять ложат баиньки. А результаты уже отправляют по национальным нодам, где давно уже введено правило, что контент может создавать лишь тот, кто готов за это платить. Как у нас, например. Но это всего лишь слова. Всё, что у нас есть о жизни этого... - он останавливается, скалится и со свистом втягивает воздух через зубы, - существа - лишь косвенные данные и четыре одинаковые даты в массиве. Но все с пометкой "большой успех". Видимо, день рождения.
  -- И когда? - чуть заикаясь спрашивает его Лина.
  -- Двадцать пятое декабря. Тридцать второго года.
  
   Макс щекочет нам мозги и рассказывает про величайший из всех возможных подарков под барскую ёлку. Про недостижимый ранее вечный классовый мир. Про вывернутые наизнанку ревтеории, которыми теперь можно пугать детишек перед сном и не бояться, что они проймут тех не так, как следует. Ведь вместо оригиналов теперь, только то, что одобрила Партия. И мыслей других теперь больше нет. И даже чувств.
  
  -- Но самая большая беда даже не в том, что ты не знаешь. Самая большая беда в том, что ты не знаешь, как узнать. И больше не узнаешь. Никогда, - произносит Макс по слогам и угрюмо кивает. - И всё, что ты сможешь, это кричать. Кричать, когда у тебя нет рта.
  -- Вот вам сейчас страшно, да? А я с ним работаю! - разряжает ситуацию Карл. - Мы три дня подряд все системы перестраиваем по второму разу.
  -- И ещё перестроим! Потому что паранойя - это единственный способ существования в мире, где за тобой следит карикатура на ветхозаветного Бога!
  -- Нет, ну ты точно пьян. А ну-ка дыхни!
  -- Иди в жопу!
  -- Нет, ну точно пьяный. Два пива, Макс, или три? - поддерживаю я Стаса.
  -- Хватит! - Ву легонько бьёт кулаком по столу, и мы замолкаем.
  
   Макс прокашливается и продолжает. Выводит на экран письмо некоего Вольфа Монро, где сын предупреждает отца о новых подарках на Рождество.
  
  -- Герр Монро - девятнадцатый в Партии, - хохочет Макс. - Заметьте, кстати, внизу - печать высшей технической школы Цюриха. И я точно знаю, что мы имеем дело с мразями старой закалки, которые не будут пускать облака пара со вкусом банана и копчёной колбасы, пока вы пялите их жену, а сжуют вам ебало за милую душу.
  -- Макс?! - Лина осторожно подбирается к главному...
  -- Шон?.. - а он уходит от вопроса.
  -- Да. Я связался с Родиной. Нам сказано идти до конца.
  
   Ву просит Макса показать нам предполагаемые точки, и он выводит карту западного побережья Европы с двадцатью точками от Тронхейма до Касабланки и Каира. А Лина поднимает перед собой руку и нервно трясёт пальцем.
  
  -- Подожди. Не время.
  -- Нет, время! Ты сказал "организация", а не "мы". Нас что, много?
  -- Было.
  -- И количество перешло в качество?
  -- А ты уже там, да? - скалится Макс... - Нет, количество перешли, - и напирает, выделяет голосом слово, - в качество. Нас выбраковали. Мы - наиприспособленнейшие. И так решил Он!
  -- А по какому критерию?
  -- Лина, прекрати, прошу тебя.
  -- Шон, я правда...
  -- Лина, хватит. Тебе всё потом объяснят, - я как могу гашу её любопытство...
  -- Ты?
  -- Да, я, - и она успокаивается.
  -- Спасибо. В общем, грешнички, план таков, - Макс допивает банку и катает её между ладоней. - В документах есть большое "дано", из которого мы вывели примерные позиции. Почему примерные? Потому, что Гольфстрим дрейфует. Поэтому их нужно осмотреть, а там уже будем действовать по ситуации. Времени у нас до декабря. И если что, я думаю, оно нам поможет. И нет. Со спутника мы это посмотреть не можем. Поэтому придётся лично.
  -- Стоп, Каира?
  -- Да. Самое то, чтобы спрятать. Особенно если под водой.
  -- И как мы тогда его найдём? А если мы его пропустим?!
  -- Лина, это нельзя будет пропустить. Это как кугельблиц, только из информации.
  
   Она шлёт его жестом ко всем чертям, и Макс довольно улыбается. Мы все замолкаем и угрюмо смотрим на мигающие точки близ побережья.
  
  -- Ну... так кто едет?
  -- Ты, - Ву указывает на меня пальцем и тут же переводится на Лину... - И ты.
  -- Я? - а она прижимает обе руки к груди и приоткрывает рот от удивления.
  -- Да, Лина, ты.
  
   Она крутит головой, пытается стряхнуть эту новость, как кошмар, как наваждение.
  
  -- Шон, подожди. Стой! Я не могу просто так шататься по Европе. Мне нельзя. Это он, -Лина кивает на меня, - может плейбойствовать сколько ему вздумается. А я - нет. Я и так ознаменитилась недавно, врагу не пожелаешь. Про меня уже и так ходит много слухов. Я уже нахожу посты, что я нищенка, которой слишком везёт. И более того, они считают, что это неправильно, что я должна уползти обратно в свою нору и сдохнуть там в муках, а его, - она опять кивает, - вернуть в нормальные руки! Все эти жёлчные мелкие слизни, что ползают по чужим страницам. Все эти черви только и думают, как бы в меня плюнуть, как бы уколоть побольнее. Но до меня они достать не могут, а вот до Анны смогут, - Лина останавливается и смотрит Ву прямо в глаза. - Шон, пожалуйста... Я правда не могу.
  -- Так ты поедешь как моя жена.
  -- Как будто это что-то... Стоп! Что?!
  
   Лина медленно поворачивается и смотрит на меня и потерянно, и удивлённо.
  
  -- Так будет лучше для бизнеса. В конце концов, пора опять стать приличным человеком в глазах общественности. Я хотел сделать это в ноябре, но раз уж так получилось, то зачем тянуть? - я останавливаюсь и взвешиваю сказанное. - Ты не волнуйся, всё уже улажено - от тебя нужна лишь подпись.
  -- Ты... ты хоть понимаешь что начнётся?
  -- Успокойся. Газеты и все остальные напишут только то, что им прикажут. Ни слова больше.
  -- Блядь... - вполголоса тянет Лина и разражается нервным смешком. - Генрих. Ты... Эх, как же было бы здорово, если бы меня ещё спрашивали перед осчастливливанием!
  -- А... - заикаюсь я, но она тут же перебивает.
  -- Да, я хотела этого. Всем сердцем хотела! Но не так! Не так!
  
   Мы заливаемся хохотом. Лина злится, но не взаправду, а словно бы для себя и на себя. Она поднимает руки и останавливает нас.
  
  -- Не горячись, - Ву просит её подождать. - Успокойся.
  -- Я не психую. Просто это... можно было обсудить со мной. Ну, вы знаете, спросить моего мнения. Нет, поймите, я рада. И да, я бы согласилась. Просто мне неприятно, что мне приносят счастье без моего ведома. Я тоже хочу в этом участвовать!
  -- Вот и поучаствуешь, - злорадно улыбается Макс. - Раз уж здесь оказалась.
  -- Лина, пойми правильно...
  -- Вы решили, что я буду ревновать его к работе, да? Что я обозлюсь и заложу всех?
  -- Прости меня, но таков протокол. И да, Родина решила, что женщина не будет ревновать мужчину к заданию, если она сама будет на этом задании. Ты угадала.
  -- Шон, ты издеваешься?!
  -- Нет. Вы отправляетесь в Альмерию для наладки и подготовки нового филиала Бюро к началу работы. Ты, Лина, заодно пройдёшь там практику и получишь организационный опыт. Это важно как для тебя, так и для нашего дела. Так будет лучше для бизнеса.
  -- Я недоучка!
  -- С тридцатого года руководители могут назначать на должности специалистов людей без соответствующих документов. Забыла?
  -- Я не была специалистом. Но вы-то... почему не вы? - обращается она к нам, но отвечает Ву.
  -- Я - полукитаец. Стас - поляк с русской кровью. Макс - натурализированный итальянец. Карл - невыездной. К нам будут вопросы.
  
   Лина смотрит на меня и от волнения двигает носом. Часто и долго моргает. Она закрывает лицо руками и мотает головой. Вздыхает, шепчет, цыкает. Садится прямо, поправляет платье и убирает назад выпавшие пряди.
  
  -- Хорошо, - кивая, говорит она.
  -- Ты согласна?
  -- Да, Генрих, я согласна.
  -- Чудно!.. Ну всё, выпустите нас отсюда. Мне нужно отлить.
  -- Стас! - стыдит его Лина.
  -- Что?!
  -- Шон, а что мне с моей "рабочей книжкой" делать?
  -- Всё уже улажено.
  -- А с остальным?
  -- Всё уже улажено, успокойся, - успокаивающе шепчет Ву. - Всё уже хорошо.
  -- Ну вот, - хохочет Лина, - пропали мои двенадцать лет каторги!
  -- Лина. У тебя все работы, надеюсь, сделаны?
  -- Я собиралась сегодня закрываться.
  -- Отлично, как закончишь - можешь быть свободна. Времени у вас по тридцатое октября. Перевод тебе уже оформили.
  -- Спасибо, - признательно кивает она.
  -- Всегда пожалуйста. Ладно, закончили. - хлопает Ву и первым встаёт из-за стола.
  
   Мы выходим из "сто первого", и я отключаю машинку. Шон протягивает Лине планшет со стола и просит перечитать. Она нехотя пробегает по списку прав и обязанностей контракта и расписывается.
  
  -- А Генрих?
  -- А он уже давным-давно всё сделал, - отвечает Ву за меня.
  -- Господи, и это всё?
  -- Да, мои поздравления. Официальный статус изменится ближе к вечеру.
  -- А как я узнаю?
  -- У тебя фамилия сменится. Везде, - я осторожно беру её под руку. - Пойдём готовиться.
  -- А...
  -- Всё будет позже.
  -- А остальные?
  -- А мы пить пойдём, нам некогда.
  -- И без вас! Заметьте! Без вас! - ухмыляется Макс, а Стас корчит рожи.
  -- Всё, идите, - отпускается нас Ву.
  
   И мы прощаемся, машем, уходим. Лина целует меня в щёку и прижимается ближе. А я открываю ей дверь на стоянке. Она, хохоча, садится в машину и тут же сбрасывает туфли.
  
  -- Ну? - я включаю "Ауди". - Ты прямо сейчас поедешь или ещё что нужно сделать?
  -- Давай заедем в магазин. Мне нужно порадовать Анку.
  -- За конфетами?
  -- И за кофе, чаем, всякими сластями. Она, конечно, опять ныть будет, что растолстела, но отказаться не сможет. А там, может, я ей и денег впихну. Она, конечно, как-нибудь опять свредничает, но это я перетерплю.
  -- Не боишься совсем разругаться?
  -- Боюсь, конечно. Но это же моя сестра. Другой у меня не будет. Вот и думай. Скажу - заскандалит, не скажу - не смогу ей в глаза потом смотреть. Да и она заверещит, ведь я еду смотреть мир. И не из окна! А она остаётся здесь. Опять одна. Нужно хоть как-то подсластить пилюлю.
  
   Я улыбаюсь, целую Лину в губы - и это "я" мигом перерастает в "мы", - а она совсем неприлично краснеет. Я подмигиваю, и мы тихо трогаемся.
  
  

*

  
  
   Она выходит из кабинета, радостно всучивает мне папку с бумагами, говорит, что нужно срочно отойти по делам, и уходит в сторону уборных.
  
   И следом выходит заведующий - практикующий хирург со свежей газетой под мышкой.
  
  -- Мистер Готлиб.
  -- Герр Рихтер.
  -- Ну, - я потягиваю крепкий кофе. - Чем закончилось, а то я сдался на первой трети.
  -- Твоя девушка...
  -- Жена, - перебиваю я его.
  -- Да? Мои поздравления. Давно пора было. Так вот. Твоя жена просто невыносима. Она несносна. Она суёт свой нос в темы, до которых ей ещё расти и расти. Да, она схватывает всё на лету и действительно болеет делом. Но у неё нет никакого чувства ранга, - он останавливается на секунду и шумно выдыхает. - Хотя теперь, наверно, ей это и не нужно.
  
   Готлиб говорит перед собой словно бы в пустоту, словно бы меня нет рядом. Но я знаю, что он смотрит на приёмный покой внизу. И больных сегодня много.
  
  -- Вдобавок, она слишком добрая. Слишком.
  -- Я знаю, - и улыбаюсь. - Так что?
  -- Всё отлично, она сдала, у меня нет претензий. Но, Генрих, - он поворачивается ко мне. - Она слишком мягкая, слишком добрая, слишком впечатлительная. Она слишком живая. Она не сможет, не выживет в деле. Ей нужно лечить детей, а не ехать в Испанию.
  -- Полно, Маркус, она не будет там и месяца.
  -- Всё равно ей хватит по-за глаза.
  -- Посмотрим. Как там Андерсон, кстати?
  -- Помучили два дня и отпустили. Спасибо Йозефу, они не смогли доказать, что те два грамма дури, замешенных в килограмме масла, действительно его. Но на машине он больше не катается. Стас посоветовал ему зашить карманы и почаще оглядываться.
  -- И что?
  -- Он думает об этом. А я думаю, что он уйдёт.
  -- Маркус, тебе не кажется...
  -- Кажется.
  
   Он протягивает свежую газету, где я сразу же натыкаюсь на обличающую статью во весь разворот. "Живой доктор - враг больного!" - кричит она и надрывно, плаксиво, на все деньги убеждает в том, что человек в медицине - это луддизм и рудиментаризм. Что люди, лечащие людей, - это упорядоченный террор античеловечных диктатур над свободным миром. "Ведь что есть диктатура? Диктатура - это насилие! Но что есть насилие по отношению к больному? - вроде бы спрашивает нас автор, но тут же отвечает. - Врачебная ошибка!" Я опять читаю про революцию в диагностике, про то, что настала пора отдать её на откуп машине, ведь она точно поставит верный диагноз, не ошибётся и не навредит.
  
  -- Второй раз снаряд в одну воронку просто так не падает. Они опять это начали.
  -- Хорошо, я сообщу наверх, - я сворачиваю газету и возвращаю Готлибу.
  -- Спасибо, Генрих. У меня всё на сегодня.
  -- До встречи, Маркус.
  -- Удачи, герр Рихтер.
  
   Мы жмём руки, и он уходит в регистратуру за бумагами. Я же допиваю кофе, выбрасываю стаканчик в урну и собираюсь уже открыть папку, но Лина окликает меня:
  
  -- Это - моё! - и не позволяет. Забирает.
  -- Угу. Так что, ты впрямь хочешь стать врачом?
  -- Да. Зачем ты постоянно спрашиваешь?
  -- Просто хочу предупредить тебя.
  -- Генрих?
  -- Мы в одном шаге от того, чтобы доносить на неизлечимо больных, - шепчу я ей на ухо, и она неприятно морщится. - И некоторых частников уже продавили. У нас в стране из больничных только военные и партийные. А полиция ссылает людей на осмотры силой и имеет с этого процент, потому что муниципальных поликлиник больше нет.
  -- А... - заикается Лина.
  
   Но не решается сказать что думает и лишь понимающе кивает.
  
   Мы спускаемся на первый этаж, и она смотрит на большие напольные часы, где вместо циферблата - экран, на котором то и дело загораются трафаретные надписи. И сейчас там "без пятнадцати два".
  
  -- Так о чём ты писала работу?
  -- Я делала выжимку о когнитивных искажениях.
  -- И как успехи?
  -- Ну... я защитилась.
  -- А что в статье было?
  -- Да как обычно. Работа с сетью утомляет, отупляет, отвлекает. Она атрофирует усидчивость и внимательность. Она полностью переписывает элемент доверия не только за счёт "эффекта иллюзии правды", а ещё и за счёт того, что это говорят не с телеэкрана, а те, кого ты смотришь. - Лина сдувает со лба выпавшую прядь. - Я не нашла, как это называется. А ещё именно она воспитывает, как сказал Шон, клиповых калек. Но это наименьшее из зол, которое мы сейчас имеем, - она хитро улыбается и обнимает мою руку.
  -- Молодец.
  -- А Готлиб хотел, чтобы я сделала про искусственно выращиваемые кости. Мол, это будет полезно в будущем, это привлечёт богатых клиентов, а Бюро не может этим пренебрегать, - Лина звонко смеётся. - Но он-то не знает какое у меня отношение к богатым клиентам.
  -- Ну так это и вправду будет лучше для бизнеса. Регенеративные технологии дороги и всегда в цене.
  -- Ага-ага. А ещё у него глазные протезы в банке.
  -- Дай угадаю - они смотрели на тебя не отрываясь?
  -- Ага.
  
   Она небрежно, и чуть шутя, отмахивается, ворчит: "Жуть!" - и мы идём по коридору с пластиковой стеной, у которой спиной к нам сидит молодая блондинка с ввитой в косу диодной лентой. Она поворачивается чуть боком, и я вижу косынку на правой руке. Рядом с ней - брюнет примерно её возраста. Лиц не видно, но по приглушённым голосам чувствуется, что им лет двадцать. Они возятся в программе, где автор нового паточного романа про кровь и почву ползает перед купившими его чтиво и патриотично воет.
  
   Напротив них - ухоженная секретарша с перебинтованной окровавленной ногой. Скорую не вызывала, добралась на костылях. Она стонет от боли и подтягивает мини-юбку, боится запачкать. Через два сидения от неё дремлет водитель автобуса - старик в кепке с гибким экраном на тулье, по которому не спеша ползёт "разбудите на номере двадцать". Рядом с ними - мальчишка лет восемнадцати. Слабый, сутулый, снулый. Бледный и рахитичный. Плохой работник, лишний рот, как любят говорить в телевизоре и уже пробалтываются некоторые головы - жизнь, жизни не достойная. Я помню его, он каждый раз приходит за антидепрессантами и каждый раз ему не хватает на полный месяц. Может, хоть в этот получится.
  
   Я вижу в очереди людей, что не хотят тревожить страховую по пустякам. Вижу паренька с подбитым раскрасневшимся глазом. Вижу грузчика с перевязанной платком ладонью. Вижу мойщика посуды с вывихом плеча. Вижу студента с распухшей стопой, что не влезает в башмак. Вижу всех тех, кто не смог доработать смену. Тех, для кого промыть рану и заклеить всё биогель-герметиком - серьёзное дело. И тех, для кого фраза "профилактика" - терра инкогнито, отзвук далёких утерянных эпох, когда врачи ещё жили среди людей.
  
   Лина останавливается и пристально смотрит через пластик на качающуюся от боли в руке совсем ещё молодую блондинку с гербом Франкфурта на растянутой футболке. Её предплечье - багрово-синее, на миловидном лице - гримаса боли.
  
  -- Я её знаю, - полушёпотом произносит Лина, и я чувствую стыд в голосе. - Это она стеллажом придавила. Там, в зале, есть одно проклятое место, где стоят тяжёлые мешки. И та полка постоянно падает, - Лина неловко смеётся и тут же стыдливо прекращает. - Господи. А ведь она сломала руку, как тогда Николас. И ей тоже вычтут. А назавтра она будет с гипсом расставлять товар по полкам.
  
   Повисает безобразное, липкое молчание. Лина прикрывает лицо папкой - ей стыдно, она не хочет, чтобы её видели с той стороны.
  
  -- Ты точно всё ещё хочешь стать врачом?
  -- Давай просто уйдём отсюда, ладно? - тянет меня за руку Лина.
  
   А когда мы выходим, когда садимся в "Ауди" - просит меня зачернить окна по кругу, и я не отказываю. Она включает свет и смотрит мне прямо в глаза.
  
  -- Её зовут Кат, хотя на самом деле её имя длиннее. И... более славянское.
  -- И что ты думаешь?
  -- Она вполне могла раздробить кость... Господи, это ведь могла быть я.
  -- Лина?
  -- Да, я знаю, что врачи - они для богатых, они не помогают, а зарабатывают.
  
   Она останавливается и резко сбрасывает туфли. Часто и глубоко дышит, трясёт головой, пытается унять гнев, но выходит плохо.
  
  -- Кат сидит на препаратах. На опиатах или что-то вроде того. Сидела, по крайней мере. - Лина останавливается и трёт лицо ладонями, жмурится, сердится на саму себя. - Она всегда страдала от монотонности работы, её это бесило и злило.
  -- Я понимаю.
  -- Генрих. Последние полгода она постоянно была под веществами. Но не на полную катушку, а так, по чуть-чуть. Она говорила, что это помогает отвлечься, что шумы от таблеток помогают не сойти с ума на работе. Но... она под ними заторможенная такая, понимаешь? Она была как будто бы не здесь. Я смотрела на неё и видела пустую оболочку. А ей нравилось.
  -- Дай угадаю: ты моргнул - и день прошёл, а после можно и для себя пожить?
  -- Угу, поживёшь тут на час в сутки.
  
   Лина достаёт свою сумочку с заднего сидения и лезет в телефон. Она быстро и долго листает, пока не находит и не показывает нужную статью.
  
  -- Вот. Тут говорят, что можно отследить употребление через соцсети и адресно продавать рекламу.
  -- Да. Я знаю. Они садят людей на опиаты только затем, чтобы потом лечить. Бесплатный талончик тут, таблеточка там, здесь ты уже греешь всё на ложке, там же ставишься, и мир пропадает. Ты мчишься на кризисной волне, и никто тебе не указ. Что будет завтра - будет завтра, потому что жить "так" ты больше уже не можешь. Я сам чуть не пропал в своё время.
  -- А она пропала. Видимо, сунула руку, чтобы достать собачий корм, или что там сейчас, а оно и обвалилось.
  -- Не успела?
  -- Скорее всего, - Лина кивает. - Да, скорее всего. Господи, а ведь это она научила меня французскому. Она без акцента на нём говорит.
  -- Успокойся.
  -- Я спокойна. Спокойна, - вздыхает она, но я не верю.
  -- Дальше куда?
  -- К Анке. Отвези меня к Анке.
  
   Я мягко трогаюсь и встраиваюсь в поток. Лина тонет в новостной ленте и лишь иногда пересказывает что-нибудь по-настоящему смешное. Я сворачиваю влево, и мы проезжаем мимо цветастого плаката зазывающего в эскорт-услуги, где кокетничающая немка заговорщицки подмигивает и улыбается. Одной рукой она машет, второй рекламирует приложение, в котором каждый сможет попробовать себя в высоком модельном бизнесе.
  
   "Монетизируй это!" - кричит реклама и предлагает выставлять себя напоказ. За разные суммы - разного. Но нигде не говорится о пожизненном контракте с агентством, об обязательной коррекционной хирургии, когда губы, веки, носы, лица, грудь и бёдра режутся или шьются наново в угоду момента или красивого кадра. Об обязательных конкурсах с загодя известными победителем, где ты становишься говорящей игрушкой, но поделать ничего не можешь. Об искалеченных судьбах тех, кто сломался на пути к Олимпу. И о закономерных финалах в борделе, которых избегают единицы. "Красота мимолётна, а капитализм вечен. Уж что поделать?" - так выразился большой Партиец из первой десятки. Таков приговор.
  
  -- Анка подумывает вляпаться во что-нибудь подобное, - нервно кивает Лина.
  
   И говорит, что сестра подписана на кучу каналов о красивой жизни. Что мечтает и бредит ею. Что чертовски сильно завидует, но боится в этом признаться.
  
  -- Даже самой себе, - заканчивает Лина и смотрит на красный сигнал светофора.
  -- Ну, во-первых, Анну теперь никуда не возьмут. Во-вторых, познакомь её с Марией. Уж она расскажет, что это даже не лотерея, а её имитация. Что выигрывают только те, кому это принадлежит. А остальные будут всю жизнь прятать прооперированные глаза за чёрными очками. И весь мир будет им в это тыкать. И будет вызвериваться на них как на прокажённых. И они будут ожесточаться в ответ. И не каждый сможет остаться человеком.
  -- Мария славная. Жаль, конечно, что так получилось.
  
   Лина замолкает, включает радио на музыкальной волне, и оказывается, что машинописная калька с электроники десятых годов не так уж и плоха. Лина оборачивается и смотрит на корзину с покупками.
  
  -- Кажется, я перестаралась. Теперь она будет думать, что я отдариваюсь. Блядь, да зачем я вообще об этом думаю?! - шутливо рычит Лина и тут же заливается хохотом. - Она ведь в любом случае скажет, что её жизнь испорчена, что она и так несчастна, и сяк несчастна, и разтритак несчастна, и никто другой в мире никогда не был так несчастен, как она несчастна сейчас.
  -- У вас евреев в роду не было?
  
   Лина взвизгивает от хохота и бьётся затылком об подголовник.
  
  -- Нет. Всё сами. Но Анка и вправду слишком себя жалеет.
  -- А кто не жалеет?
  -- Я! - хитро улыбается Лина. - И не буду.
  
   Я останавливаюсь у подъезда пятиэтажки семидесятых годов постройки. Лина вручает мне запасной ключ от квартиры и забирает корзину и цветы с заднего сидения.
  
  -- Я скажу, что забыла их дома.
  -- Будь на связи. Не выключай телефон.
  -- Ну, - Лина угрюмо вздыхает и поправляет воротник платья. - Тогда нам надо ходить с охраной.
  -- Тогда надо забыть про личную жизнь. К тому же, я ненавижу, когда подслушивают.
  
   Лина звонит мне, целует в щёку и говорит, что скоро будет. Она выходит из "Ауди" и идёт к подъезду. Ждёт, пока сестра откроет и запустит в квартиру.
  
   Анна радуется подаркам громко, искренне и даже чуть по-детски. Она сразу же открывает коробку конфет и набивает рот шоколадом.
  
  -- Анка, зачем тебе голосовой помощник?
  -- А?! Это Марты. Мне он не нужен. Он странный, но прикольный. Но она по утрам у него себе кофе заказывает и музыку слушает.
  
   Лина молча выносит его в другую комнату, и я слышу скрип пластика и шорох белья. Она возвращается к сестре и спрашивает, из чего они будут пить вино.
  
  -- А перчатки-то тебе зачем? - хохочет Анна. - А стаканы возьми на кухне.
  -- Нужно, - уже гораздо тише произносит Лина.
  
   Я слышу звон стекла и хлопок пробки, бульканье, шуршание фольги, чавканье и весёлые, задорные смешки.
  
  

*

  
  
   Лина в ярости. Она мечется по спальне и рычит в бессильной злобе. И я её понимаю.
  
  -- Вот как? Как я могу сказать этой дуре, что ты точно такой же человек? Что ты тоже въёбывал вусмерть ради шанса выиграть в лотерею свои же сверхурочные? Что ты умирал на работе ради такой же распроклятой таблицы премий, что была и у нас? Вот как? Я не могу, - Лина встряхивает руки и подпрыгивает на месте. Убирает волосы за уши и трёт виски. - Да и она не поверит, что ты знаешь про систему "плюс" на своей шкуре. Да блядь! - кричит она.
  
   И сознаётся, что всё так славно начиналось. Но Анна перешла от злоключений Марты с её долгами, возможным сроком за неуплату и чудом несостоявшимся внесением в реестр, к своим.
  
   Я слышал, как она злилась на отвернувшихся друзей, подруг, знакомых и коллег. Как её стыдили, как выпнули отовсюду, как оставили совсем одну. И Анна возблагодарила Бога, что на новой работе не знали про тот выпуск - и до сих пор не знают.
  
   "Именно поэтому всё пока хорошо", - радовалась она и хвасталась сестре, что ей делают комплименты студентики, что наскребли на час сети. Но жалела, что не может ответить взаимностью. И Лина подбадривала Анну, успокаивала, гордилась. И те пару часов, когда они сбросили маски склочниц, какие носили для мира, и говорили друг с другом так удивительно-нежно, так очаровательно-сладко и так взаправду любя - вызывали зависть. Ведь они - сёстры, самые родные души на земле.
  
   А потом всё вернулось на место.
  
  -- Вот какой чёрт меня дёрнул сказать, что не было никакого водителя? Надо было поддакнуть, сказать, что всё хорошо.
  -- Ну, кто же знал.
  -- Я! Я должна была знать, что она стащит всё в кучу.
  
   И меня, потому что я плохой. И Отто, потому что, с её стороны, он всё ещё хороший. И Стаса, потому что он поляк. И сестру, потому что та предела её, ведь спит со мной и всем довольна. И весь этот проклятый мир, потому что тот жесток и коварен, а живут в нём лишь лицемеры, твари да хапуги.
  
  -- Ну не могу я рассказать ей, что ты нормальный. Не могу! - Лина произносит это по слогам. - Блядь... Блядь!
  
   Я слышал, как Анна мешала сестру с дерьмом лишь за то, что у неё нет ни кредитной истории, ни кредитного рейтинга. Что всё и всегда бралось или на мать, или на неё саму. Что Лина ничего из себя не представляет и что ей незаслуженно везёт. Везёт за чужой счёт. За её счёт.
  
   Анна восприняла слова Отто слишком близко, поверила в них. Она вопила, что это я похитил и держал в ванной её, что это я убил её мать и отобрал их дом. Что это я подговорил её друзей. Что за всеми её трагедиями стоял я. И всё для того, чтобы рассорить их и привязать Лину к себе, чтобы потом, когда она постареет и потускнеет, избавиться уже и от неё.
  
  -- Она просто дура. Она не понимает. Нет, ну, то есть она всё правильно понимает, но не видит где это надо применять, а где надо засунуть язык в жопу.
  -- О! Знакомые книги. Скажи лучше, чем я тебя приворожил. Я запомню и отработаю на будущее.
  -- Иди тоже в жопу, - улыбается она и садится на кровать. - Как думаешь, может, не стоило ей говорить?
  -- Ты всё правильно сделала. Ей было бы ещё хуже, если бы твоя фамилия изменилась внезапно.
  -- Она уже.
  -- Да?
  -- Когда я была там. Она написала мне, что я предала всех, кого знаю.
  -- А про меня?
  
   Лина смотрит на меня исподлобья, она глубоко вздыхает и качает головой. Ей не хочется произносить это вслух, но она пересиливает себя:
  
  -- В общем. Ты должен всовывать только элитной кукле, а я - быть свободной. Потому что ты просто используешь меня, ведь мы даже не обзавелись кольцами! А всё, что тебе от меня надо - лишь пара наследников, а потом ты прикопаешь меня на каких-нибудь островах, - она останавливается. - И тебе за это нихуя не будет. Никогда.
  -- Так она всё слышала тогда?
  -- Да. Она всерьёз считает, что меня будут использовать как прокладку в оргиях, а потом выбросят, и я стану осколком богемы. Моя сестра - дура!
  -- Успокойся.
  -- Успокойся! - вскакивает Лина. - Успокойся! Это не тебе целый час ныли, что вся жизнь - это одна злоебучая лотерея, где всё время везёт не ей, а мне! Ведь почему всегда я? Ведь она же моложе, а значит, дольше будет красивой. Ведь она же послушней, а значит, с ней будет меньше проблем. Ведь она же приземлённей, а значит, её можно удовлетворить малым. Хуялым! Готова она на всё, - Лина закрывает чемодан и лупит ладонью по крышке. - Я ей покажу "готова". Я буду слать ей всё и отовсюду. Я выведу её из себя так, что она больше...
  -- Лина!
  
   Она поворачивается ко мне, и я вижу в её глазах проступающие слёзы.
  
  -- Солнышко, успокойся. Да, это всё было обидно, но она ведь просто обычная девчонка. Зачем ты так с ней? Она не может быть другой. Она не знает того, что знаешь ты, и просто смотрит на мир через призму своего опыта. Справедливого опыта, замечу.
  -- Генрих!
  -- Просто не злись, ладно? - я обнимаю её и глажу шею, плечи, спину. - Анна просто-напросто самая обыкновенная законченная немка, продукт общества, в котором живёт. В конце концов, радоваться чужому счастью - ужасно трудно.
  -- Мне просто обидно, что она считает тебя упырём, а я не могу ей возразить.
  -- Это нормально. Меня половина мира таким считает. И вполне заслуженно. Кстати, а хочешь, я покажу тебе настоящих упырей?
  
   Лина смотрит на меня хитрыми блестящими глазами и шмыгает. Она кивает, и я веду её в кабинет, где открываю двухметровый сейф и забираю нужный накопитель. Мы спускаемся в гостиную, и я командую терминалу отцепить телевизор от сети на полтора часа.
  
   Я подключаю всё напрямую, жму "пуск", и на экране появляется несуществующая для сети запись, где престарелый банкир бахвалится, что в его лагерях из полулюдей выжимают все соки. Он поудобней перехватывает трость и замахивается на собеседника рукояткой в форме собачьей головы.
  
  -- Господи! Да это же он! Господи, он что, ещё не сдох?!
  -- Запись тридцать пятого года. Ему сейчас сто четырнадцать.
  -- Блядь, - Лина садится на диван и прикрывает ладонью рот от удивления. - Но это же невозможно.
  -- Возможно, киса. Всё возможно.
  
   Они уже сейчас проектируют своих правнуков, чтобы те жили в пять, в шесть, в семь раз дольше нашего. Они не будут стареть, не будут болеть, не будут ходячими инкубаторами для всевозможной дряни. Они воспользуются всеми преимуществами "белков теплового шока" и не заплатят за это ни цента.
  
  -- Я не знаю, как работает эта клеточная магия. Но это "Дети Мафусаила". Их отцы же будут до самой смерти получать генную терапию или же что-нибудь ещё, пока не подоспеет окончательное решение.
  -- Какое?
  -- Не знаю. Макс говорил про понейронное копирование и реконструкцию с реактивацией... - я устало выдыхаю. - Не представляю как это может выглядеть.
  -- А остальные?
  -- А нет остальных. Это закрытый клуб, Лина. Тебе нужно ими... быть.
  
   Её взгляд полон ненависти. Я чувствую, как кипит её кровь.
  
  -- Прости, солнце, но взнос туда стоит три миллиарда евро. В год. С человека.
  -- А они есть?
  -- У нас еле-еле два есть.
  -- Но ведь есть же биохакеры!
  -- Лина.
  -- Да ну... Да блядь!.. - разочарованно тянет она.
  
   И я прошу её понять, что, даже старея лишь на пятую доли от нормы, ты всё равно можешь сломать себе ногу или простудиться. Или внезапный аппендицит согнёт тебя в бараний рог и приведёт в больницу, где, после всех анализов и проверок, в тебе найдут лишние, не соответствующие твоему анамнезу маркеры. А потом, когда на хитреца успеет посмотреть каждый, весть о тебе пойдёт наверх, потому что все давным-давно куплены и всё давным-давно куплено, а каждый частник теперь знает куда падать и что при этом лизать.
  
  -- И оттуда ты уже не выйдешь. У тебя, скажем, внезапно оторвётся тромб в бедре. Тебя пытались спасти, но не смогли. Ты не умрёшь на операционном столе, нет, - я останавливаюсь, чихаю и выдерживаю хорошую театральную паузу. - Ты просто не сможешь поправиться после оказанной помощи.
  -- А Бюро?
  -- А что Бюро? Бюро - конторка для пролов. Об этом знают все и каждый. У нас никогда не будет доступа к тем чудесам, что позволят нам порвать цепи самой жизни, - я опять останавливаюсь и громко, резко выдыхаю. - Лина, всё было поделено ещё перед войной. Мы - просто пиар-проект, который взлетел... Дорога в высшую лигу была закрыта для нас с самого начала, и мы это знали, ведь у "Байера" есть свои дочки. А что позволено Юпитеру, то не позволено быку.
  -- И мычим здесь мы, да?
  -- Да, киса. Всё так.
  
   Она хочет возразить, но я опережаю и говорю, что безотносительно того, что нас могут стереть в любой момент, у этого условного бессмертия есть изъян, потому что он есть всегда. Потому что без него фармацевты потеряют свою золотую жилу. Ведь никто не будет резать курицу, которая несёт такие яйца.
  
  -- Я не зря сказал про ежегодный взнос, Лина. Ведь в нашем мире даже бессмертие продают по подписке.
  
   Она заливается нервным хохотом, и я прошу её представить систему, где пропуск лишь одной процедуры ставит крест на всём лечении. И цена каждый год растёт. Поэтому богачи вынуждены тратить всё больше и больше, бежать всё быстрее и быстрее только для того, чтобы остаться на месте как можно дольше. Они откупаются от смерти чужим потом. Они пьют чужую кровь, кровь свежую, только для того, чтобы разбавить свою, мёртвую.
  
  -- Это один в один как на тех карикатурах из позапрошлого века. Помнишь? Тех самых, на примере которых нам доказывали, как орки врали.
  -- А они не врут?
  -- И, как оказалось, никогда не врали.
  
   Лина не отвечает, лишь смотрит в окно отрешённым, пустым взглядом, но я чувствую, что она внимательно слушает.
  
   Ведь вся философия порядка, что наделяет техносферу волей, не стремится ни к выяснению, ни к уравниванию. Хотя и кричит о равенстве взаимодействий и парламенте вещей, где за каждую нежить заговорит её хозяин. Ведь даже бетонной свае надо высказаться.
  
  -- Но раз уж считаться голоса будут "один за один", а оратор у всех будет общий, то почему бы процессу... не ускориться?
  
   Поэтому я выставляю богачей человеческими аватарами своих капиталов, что играются в демократию мёртвого и, спекулируя реализмом в чисто базарном смысле, сжирают людей и губят мир только для того, чтобы протянуть на день подольше. И хоть чуть-чуть, хоть краем глаза, но увидеть ту тысячелетнюю империю, где верхушка никогда не состарится. А безликие массы сгорят во имя великого замысла параллельных миров, где социальный шторм невозможен в принципе. Где общество законсервируют, а мысль зацементируют. Где социальные лифты рухнут, а жизнь человека будет предопределена с рождения и до самой смерти. И для оправдания этого уже не нужны будут ни цели, ни средства, ни даже самый настоящий Бог.
  
  -- Об этом, ну, или о подобном, писал Хаксли. Но реальность переплюнет и его. Потому что в его мире были бунтари. А в нашем не будет.
  -- А что будет?
  -- Реакция, самая древняя и самая жуткая реакция, которую только видел мир. Потому что в их планах не просто остановка маятника истории, а его демонтаж.
  -- Золотые ничтожества...
  -- И демократия нежити, что обелит их диктат.
  -- Так жить нельзя. Нельзя, - еле шепчет Лина. - Генрих, зачем ты меня пугаешь?
  -- Потому, что люблю тебя и не хочу обманывать, что мы будем жить долго и счастливо, - я беру её за ладони и смотрю прямо в глаза, а она тупит взгляд в пол. - Мы не будем, Лина. Нам не позволят.
  
   Терминал сигналит "гости" и выводит на экран камеру у ворот. Я смотрю на часы - четыре часа дня. Точность - вежливость королей.
  
  -- А сейчас я представлю тебе молодого Юпитера, что вполне может увидеть конец вселенной.
  -- А мне что делать?
  -- Поставь кофе.
  
   Я командую автомату открыть ворота и иду на улицу.
  
  

*

  
  
   Рядом с моей "Ауди" останавливается самая необычная машина в мире - единственная в серии, дитё профильного ателье и лучшего дизайнера Объединённой Европы. Она похожа на облако, на неземной агрегат, на инопланетный механизм, что беззвучно парит над землёй. Плавные линии, закрытые колёсные арки, никаких окон и семейный герб вместо шильдика. Я видел что-то похожее в апреле, но эта - в сотню раз краше.
  
   Водитель - атлетичный блондин - открывает распашные двери, и Фридрих выходит из машины. Идеальный человек для идеального государства: высокий, стройный, светловолосый, голубоглазый. Одетый с иголочки и по последней моде. С лицом киноактёра, с большим прямым лбом, тяжёлым стальным взглядом и орлиным носом на немецком профиле. Чуть старше Стаса, но это мелочи.
  
   Он отсылает шофёра обратно в машину и идёт ко мне.
  
  -- Здравствуй, Генрих, как здоровье?
  -- Здравствуй, Фридрих. Жить буду. А как там твоя семья поживает?
  -- Я сплавил их в горы. Там воздух, снег, лыжи и никто не полощет мне мозги целый месяц.
  
   Мы добродушно смеёмся, жмём руки. Я приглашаю его в дом, и он подкалывает, что мне пора повзрослеть и нанять-таки прислугу.
  
  -- Так будет лучше для бизнеса.
  -- Иди давай, - я открываю дверь и захожу в дом. - И снимай ботинки.
  -- Да, да, да. Путешествие на Восток.
  
   Фридрих хохочет, но разувается. Он шутит, что я - настоящий параноик, который заставляет гостей складывать телефоны в ящик.
  
  -- Эх, был бы ты умнее, то устроил бы тут настоящий вертеп, где каждый день начинался бы с похмелья и новой девки под боком. Но ты не такой. Нет! Ты будешь ходить одиноким, с глазами битой собаки оттого, что упустил свой шанс. Ты будешь корить и лупить себя распоследними словесами только из-за того, что считаешь недостойным рушить чужое счастье, ради своего.
  -- Хватит ныть! - не выдерживаю я.
  -- О! - смеётся он. - А теперь представь, что моя жена в десять раз хуже! Хуже в десять, а тупее в тысячу! Нормально?!
  -- Отлично.
  -- Встерпишь такое чудо?
  -- А ты на что?
  -- Действительно... Ладно, пошутили и будет. Твоя где?
  
   Я зову Лину по имени, и она, охорашиваясь щёткой, выходит в гостиную, но никак не может скрыть на щеках стыдливый румянец.
  
  -- Генрих, я заставила кофемашину. Пусть работает.
  -- Это правильно, - удовлетворённо кивает Фридрих, и я представляю их друг другу.
  
   Её - как самую любознательную и вкрадчивую женщину на свете, его - как настоящего владельца и первого защитника нашего балаганчика для пролов. Она делает неуверенный книксен, Фридрих кланяется.
  
  -- Лина, - начинает он, - какое прекрасное немецкое имя для такой прекрасной немки. Вы и вправду потрясающе красивы, а слухи о вашей доброте уже дошли до самого верха.
  -- Спасибо, - она смущённо отводит взгляд и зажимает щётку между ладоней.
  -- Завязывай. Ты можешь хоть один раз без этого наигранного аристократизма? Традиции - это, конечно, важно, но первое впечатление ты мог бы произвести и поживее. А то тебя как будто из музея достали. Музея восковых фигур.
  -- Один-один, Генрих, один-один.
  -- Прекратите... - Лина поднимает ладонь вверх и останавливает нас. - Фридрих, я видела вас раньше в Бюро. Вы...
  -- Предлагаю на "ты".
  -- Хорошо, - охотно соглашается она и хитро улыбается. - Ты ходил взад и вперёд по коридору и на кого-то кричал. А мы с сестрой ждали адвоката в переговорной на третьем этаже.
  -- Да, - хохочет Фридрих. - Было такое, помню. У нас сделка сорвалась. А как у тебя всё закончилось?
  -- Мы победили, но проиграли, но победили, но поодиночке.
  -- Солидная история. Как раз для книги.
  
   Тихо щёлкает кофемашина, и Лина зовёт нас с собой. Фридрих протягивает мне квадратный синий футляр.
  
  -- На. Я нашёл эскизы Софии, она планировала это на пятилетие.
  -- Ты ведь никому не скажешь про это?
  -- Я расскажу, что это сделал ты.
  -- Спасибо.
  -- Без проблем, - он хлопает мне по плечу.
  -- Ну? Вы где там?!
  
   Мы идём на кухню, Фридрих сразу садится за стол и запускает "бесполезную" коробку. Та убегает, прячет выключатель, двигает его - обманывает.
  
  -- Шон подарил, да?
  -- Да, - Лина наливает Фридриху полную кружку.
  -- Большое спасибо, - он запивает кофе минеральной водой. - Он любит подобное, это в его духе, - и указывает на меня. - Хороший, да. Но... надо было заставить Генриха. Люди варят лучше машин. Ну, что стоишь, дари давай, коль заказал.
  
   Лина смотрит на меня с безмерной лаской и теплотой, а я улыбаюсь и открываю футляр.
  
   Она охает и берёт в руки два кольца. На каждом по брильянту. На каждом по две полуобнажённые золотистые фигуры. На одном - мужские, на втором - женские. На их головах красноватые лавровые венки. На торсе и паху - зелёные листья плюща, чтобы прикрыть срам.
  
   Они налегают на камень спинами и плечами, сводят лопатки, подпирают собой играющие на свету двухкаратные брильянты.
  
   Я молча одеваю ей на безымянный палец первое, а она мне - второе.
  
  -- Господи! Сколько же они стоят!..
  -- Да не так уж и много.
  -- Из чего оно?
  -- Сейчас, - Фридрих достаёт телефон из внутреннего кармана пиджака. - Золото, брильянт, халцедон, сардер, яблочный хризопраз. Серьёзно, есть такой камень?
  -- Минерал.
  -- Заткнись! - хохочет он и устало зевает, прикрывшись кулаком. - Это точно не пирог какой-нибудь? Там есть слово "яблочный". Да. Надо меньше с ней общаться. Ладно, в любом случае, мне сказали, что ты неплохой дизайнер.
  -- Ты - владелец. Тебе льстят.
  
   Он смеётся от всей души. Долго, громко, вволю. Мы садимся за стол, Лина отпивает из кружки и отламывает кусок от баварского кекса.
  
  -- Фридрих, а ты правда будешь жить вечно? - неожиданно спрашивает она, налюбовавшись ими.
  -- Да, Лина, меня вынуждают.
  
   Он пробует пальцами белую скатерть, оглядывается и уважительно кивает.
  
  -- Красиво тут стало, прибрано. Ты молодец, вытащила его из берлоги. Хотя... правильнее будет сказать из казармы.
  -- Ну у тебя-то дома ещё лучше, наверно?
  -- У меня три уборщицы, а Кристина только и делает, что их с говном мешает. Прошу простить меня за французский. А в прошлом месяце я не выдержал и назвал её "инфузорией-туфелькой". И что, Лина, ты думаешь? Мы поругались? - Фридрих поднимает бровь и чуть отпивает. - Нет! Ей понравилось, потому что там есть туфельки. А раз там есть туфельки, значит, это что-то красивое. А если там есть что-то красивое, то это, блядь, комплимент!
  -- Но ты ведь её любишь?
  -- Я ненавижу свою жену. Я ненавижу своего тестя. Я ненавижу свою тёщу. Я ненавижу своих детей, потому что они такие же тупые, как и их мать. И с каждым годом они становятся всё хуже и хуже. И самое противное то, что именно они унаследуют мою империю. Имеют все шансы.
  
   Она смотрит ему в глаза с немым вопросом.
  
  -- Да и мы вместе только потому, что так будет лучше для бизнеса. Но я ничего вам не говорил, - и Фридрих улыбается той самой необыкновенной, самой незабываемой, самой неповторимой улыбкой с обложки глянцевого журнала.
  -- Я слышала, что ты - угольный магнат. И ешь людей.
  -- Насчёт еды - это брехня, у меня подагра. А вот насчёт остального - да. Но я ещё и сталелитейный, и чуть-чуть оружейный. И чуть-чуть продуктовый, и чуть-чуть энергетический. Скажу по секрету - я работаю над вертикальными фермами совершенно нового типа.
  
   Он описывает многоярусные теплицы в городской черте. Огромные, размером с заводской цех, фермы около парков и жилых зон. Двадцатиэтажные гидро-аэропонические кварталы, где в тысячах километрах труб круглогодично растёт свежая зелень.
  
  -- И всё, наконец, без посредников и промежутков. Все сегодняшние технологии померкнут. Но придумать это не так сложно: я содержу тысячи голов, которые гораздо умнее моей. С научной работой у меня порядок. С бумажной проблемы. Рынок поделён, там уже занято. Мне не дают развернуться.
  -- Но почему?
  -- Потому, что десяток остарбайтеров в испанских теплицах обходятся намного дешевле, чем один франкфуртский агротехнолог на подземной ферме.
  
   Фридрих продолжает и делится видением мясных заводов, где ткани растут на стендах, а не на животных. Потому что так будет и дешевле, и быстрее. Просто клетки, время и физраствор.
  
  -- И всё. Останутся только молочные породы. Пока я не придумаю что делать дальше.
  -- Но это же дорого.
  -- Не дороже, чем перерабатывать аккумуляторы.
  -- А ты их тоже микробам скармливаешь? Просто, ну... - тянет Лина и заговорщицки улыбается, - нам как-то в сервисе сказали, что нашу батарею съела бактерия. И платить придётся полностью. Негарантийный случай.
  -- Да? Я подумаю. Кстати, Генрих, где она в политэкономии?
  
   Я заговариваю, но Лина опережает:
  
  -- Я начала девятнадцатый век, - улыбается она.
  -- Сэй? Рикардо?
  
   Лина неуверенно кивает и стыдливо уводит взгляд в сторону, она отпивает из кружки и пожимает плечами.
  
  -- Мне объяснить происхождение стоимости?
  -- Нет, - качает головой Лина.
  -- Ну тогда зачем тебе так нужно знать, сколько я с этого получу? Ты считаешь что-то? - улыбается Фридрих. - Если так, то давай я подскажу. Мне в любом случае нужна только разработка.
  -- Нет.
  -- А чего тогда? Давай, рассказывай. Мы тут все свои.
  -- Я недавно прочитала Урхарта, и там было, что чем больше человек зарабатывает, тем он успешнее генетически. Ведь деньги - часть нашего расширенного фенотипа.
  -- Блядь, только не этот еблан, - Фридрих трёт руками лицо, цокает языком и тяжело, громко охает и совсем безрадостно добавляет. - Генрих, ты куда смотрел?
  -- Я её купил.
  -- А... - раздосадованно тянет он и гримасничает. - Реноме. Точно. Всё время забываю. Хорошо, Лина, а что ты написала по прочтении? Ведь за тебя, если правильно помню, соцсети ещё не ведут.
  -- Я выложила фотографию книги и три сердечка в цвет флага.
  -- Недурно, - он указывает пальцем на меня... - А ты молчи! - и опять поворачивается к ней. - Лина, и сдалась тебе эта медицина?.. Тебе в следователи нужно. Или в управленцы. Пойдём ко мне? Всё равно половину моих болванов разогнать надо.
  
   Лина смущённо хихикает. Фридрих, улыбаясь, вольно перефразирует классика в том, что деньги меняют и мир, и человека в мире, и мир этого человека в мире. И что этот человек настолько же силён, насколько сильны его деньги. И что мир настолько же податлив, насколько крепки его деньги. Ведь так ли он хром, если деньги позволяют летать? Ведь так ли он уныл, если деньги позволяют купить смех других? Ведь так ли он туп, если деньги позволяют владеть умнейшими из людей? Ведь так ли он крив, если деньги позволяют переспать с любой красавицей? Ведь так ли он скуп, если деньги позволяют кричать о своей щедрости? Ведь так ли он лжив, если деньги позволяют совестить остальных? Ведь так ли он ленив, если деньги позволяют продавать чужой труд? Ведь так ли он плох во всём, если деньги позволяют быть лучшим из лучших?
  
  -- Деньги превращают любовь - в ненависть, а верность - в измену. Ум - в глупость, доброту - в порок, а господина - в раба. И наоборот. Всё наоборот. И всё то, о чём классик писал сатирически, наши современники воспринимают вполне серьёзно, - Фридрих допивает кофе и отставляет кружку. - Эти бобо совсем потеряли берега. И кичатся этим.
  -- Бобо?! - удивляется Лина.
  -- Сокращение от богемной буржуазии. На французском, само собой.
  -- А ещё это "дурак" на испанском, "шут" на португальском и "обезьяна" на каком-то из полинезийских. Весьма... говорящий термин, - я ставлю свою кружку на стол.
  
   Лина довольно улыбается, мы же с Фридрихом глупо и громко смеёмся.
  
  -- Такие, как Мартин, потребляют, якобы, не для того, чтобы показать свой уровень, а для раскрытия своего потенциала. Он и литературного негра нанял, чтобы выделиться. Чтобы прославиться. Мало ему, видите ли, передачи. Ему Партийный темник спустили, а он и счастлив.
  -- Да, - кивает Фридрих, - наш Мартин - это знатный дурак. Хоть и талантливый, этого не отнять. Но он на всех Партийных сборах такой дурной, что его натурально хочется придушить. И я сильно удивлюсь, если всё-таки буду первым. А вся эта муть про новую элиту в старых интерьерах не стоит и гроша. Хотя он сам в это верит. Поэтому и убедителен.
  
   Фридрих умолкает и проверяет телефон, улыбается и становится похож манерами на сытого глаженного кота.
  
  -- Ладно, твоё мнение насчёт этой дряни я знаю, оно от моего отличается только жестокостью расправы, но вот что думает твоя Афродита? Лина, ну как, понравилась тебе эта муть?
  -- Угу. Щас, - хищно улыбается она и отщипывает кусочек от кекса.
  
   Лина признаётся, что каждое предложение казалось ей знакомым, а к концу первой части от постоянного дежавю разболелась голова. Она клянётся, что книга - это всего-навсего неполный конспект проповедей того шепелявого похотливого деда, что мучил их в поселковой часовенке все эти годы. Что для верующего там нет ничего нового, лишь тупая усталость и духовная тошнота от привычного лекарства.
  
  -- Не ищите спасения в церкви - она вам не помощница, не ищите спасения в погромах - за вами смотрят и покарают, не надейтесь на перемены в своей жизни - всё уже предопределено. Всё. Блядь. Конец, - Лина громко чихает в ладони и вытирает их о полотенце. - Извините... Там нет ни одной свежей мысли. Лишь бредятина про недопустимость бунта, про невозможность изменения чего-либо в жизни, про то, что эта сука любит нас не одинаково, но в равности. Опять те же байки, что я должна умирать на сверхурочных только потому, что эта блядота меня не любит, ведь я нищенка. А нищенка я потому, что Он меня не любит. А богачей Он любит, да. За что? - Лина отщипывает ещё кусочек и долго жуёт. - А хер его знает за что. Наверно за то, что так хозяину будет удобнее держать в узде своих овец. Он так сэкономит и на заборах, и на охране.
  
   Фридрих громко хохочет, а Лина фыркает как лиса и наливает ему ещё кружку. А я протягиваю свою, и она ставит машинку на новый круг.
  
  -- Ты бы перед дамой не позорился.
  -- Простите меня, пожалуйста, но это действительно очень смешно. Лина, ты проникла в суть вещей так по-любительски просто. Нет, - он трясёт ладонями, - это не оскорбление. Просто у тебя получилось то, до чего не доходит семь восьмых современной профессуры.
  
   Она смотрит на него удивлённо, даже подозрительно. И он отплачивает сполна.
  
  -- А ты знаешь, что Бог - это процесс?
  -- Нет. Но я хочу.
  
   И Фридрих знакомит её с теорией Кериса-Смита, где глина катализировала осаждение и компиляцию простейших репликаторов в первичном бульоне.
  
  -- И вот после этого появляется человек. Но что есть человек как не организм, прошедший долгий эволюционный путь? Но что есть эволюция как не процесс изменения существ во времени? Но что есть тогда время как не первопричина и наихарактернейшее свойство самого изменения? Но что тогда есть главная причина всему на свете, если даже у самой малой должно быть начало... - он останавливается и выдерживает хорошую театральную паузу, разводит руки. - Бог! Бинго! Вот и получается, что Бог - это процесс, и Он в самом деле вылепил человека из глины.
  
   Лина сконфужено смотрит в потолок, не спеша допивает кофе и отставляет кружку. Я беззвучно смеюсь в кулак, Фридрих торжествующе улыбается.
  
  -- Хорошо, что мой пастор был дебилом, - устало говорит она и долго, сильно моргает. - Потому, что если бы мне рассказывали не про злого завистливого гандона, который ломает людей об колено во имя своего хитрого плана, то я бы уже давно со всем смирилась.
  -- Ну вот, а Кристина моя была в ступоре. Как это? Кто это? Зачем это? Она так забавно злится, когда проигрывает мне.
  -- Зачем ты её мучаешь?
  -- Вот только не надо жалеть эту суку! Я её не выбирал, это сделал мой кошелёк.
  
   Повисает неприятное, давящее молчание. Десять секунд, двадцать, тридцать. Целую минуту. Лина хочет сказать, но Фридрих опережает её.
  
  -- Это она, - он выделяет, надавливает на слово, - любит мучить людей, понятно? И любит смотреть, как их мучают. Её любимая передача - это мерзкие розыгрыши, когда работники ползают в ногах у директора и лижут ему ноги, а тот после этого выбирает кого уволить.
  -- Оно ещё идёт?! - удивляюсь я.
  -- Да, - посмеивается Фридрих, - и весьма успешно.
  -- Я помню, как хозяйчик, на моей предыдущей работе, любил пялиться в ящик и всё ждал, как после покорения Африки там начнут свежевать негров, а потом шить из них сапоги.
  -- Ну... - тянет он. - Такое пока не повсеместно...
  -- Господи! Прекратите!
  -- Как скажешь, хозяйка. Не скажу больше ни слова.
  -- Скажи лучше, что будет написано про меня в газетах!
  -- А, это... Лина, а что ты хочешь, чтобы они написали?
  -- Ничего не хочу.
  -- Прости меня, но это невозможно. Уж лучше мы напишем сами, чем про вас узнают. Скандала, конечно, не выйдет. Потому что мои руки настолько глубоко в жопах медийных воротил, что я шевелю пальцами их губы. Но...
  -- Что? - Лина смотрит на Фридриха взглядом побитой собаки.
  -- Надо выбрать.
  
   Она переводится на меня. И я лишь киваю:
  
  -- Надо, Лина, надо. Предлагаю тебе долгую любовь и неземной патриотизм. Кровь и почва, вера и уверенность. Сердца сошлись вопреки самой судьбе. И это... правда. Тут врать нет смысла.
  -- Это будет круто, да, - соглашается со мной Фридрих. - Хороший сюжет.
  -- Так же круто, как штурм дома Отто?
  -- А, вот ты про что. Всё ещё не можешь забыть?
  -- Так чья рука была в его жопе? - Лина всё-таки набралась храбрости, чтобы спросить.
  -- В Партии не одна группировка, и он был в чужой. Мы всех подчистили, поэтому проблем у нас больше не будет, но шуму, если честно, было многовато. И это несмотря на то, что имя женщины звучит лишь трижды: при рождении, при замужестве и при смерти...
  -- А ты какой в Партии? - подмигивает она, будто это секрет.
  -- Двадцать седьмой. И большое вам спасибо за то, что я поднялся выше отца. И если так пойдёт и дальше, то, может быть, я пристрою туда и вас.
  -- А ты почему не в Партии? - поворачивается ко мне Лина и улыбается как после хорошей шутки.
  
   И мы смеёмся как дураки, а Лина хмурится, прикладывается к своей кружке и отрезает от кекса ломтик. Она медленно, словно бы нехотя, жуёт и смотрит нам в глаза.
  
  -- Так как ты хочешь, чтобы тебя назвали в прессе?
  -- Я не хочу, чтобы меня упоминали в прессе.
  -- Лина, если ты стесняешься своего имени, то я могу протянуть твою родословную от... - Фридрих хмурится и чешет лоб, - Марии Саксонской. Пойдёт?
  -- Нет, я не хочу.
  -- Два сапога пара! Этот потомком Птицелова быть не хочет, ты - императрицей. Святые люди. Жаль, конечно, наверху так не считают.
  -- А что они считают?
  -- Что вся помощь слабым, всякая раздача еды ли, лекарств ли, медуха ли это, или ты просто пожертвовал на котика - всё это воняет социализмом.
  
   Фридрих в красках описывает Лине, как пахнет коммунизм в представлении первой Партийной сотни. Чем плоха линия Москва-Пекин. Почему помогать слабым - это портить нацию. И что идея просадить семейное состояния в казино - лучшее, до чего мы могли дойти, но, вследствие своей интеллектуальной лени, так и не смогли.
  
  -- А про тебя вообще шутят. Что ты доигрался в демократию и теперь катишься под гору.
  -- Ну... от них я другого и не ожидал.
  -- Типичный ты. Не удивлён.
  
   Он смотрит в телефон и ворчит: "Я на десять минут хотел забежать, а сижу уже сорок. Пошёл я, в общем. Рад, что свиделись", - Фридрих встаёт и идёт в гостиную. Я провожаю дорогого гостя. Он надевает ботинки, проверяет, всё ли забрал.
  
  -- Подожди, передай водителю, - Лина окликает его и протягивает ему картонный стакан с кофе и половину кекса в салфетке.
  
   Фридрих растерянно смотрит на меня, он не знает что сказать. Это редкость.
  
  -- Генрих, блядь, - наконец соображает он, - ты выигрываешь в лотерею второй раз подряд. Тебе опять досталась женщина из иных времён, и я не знаю, что ты должен будешь сделать для мира, чтобы отплатить ему. Исправить его, наверно. Не меньше.
  
   Я смотрю на Лину, и она - красная от стыда и хвалы. Фридрих осторожно берёт из её рук угощения и благодарит от всей души.
  
  -- Я очень долго не видел ничего подобного.
  -- Иди давай уже.
  -- А вам тоже спешить надо, я слышал. Дело не терпит, - хохочет он. - Счастливого медового месяца. И да, не шалите. А, нет, совсем забыл, шалите!
  
   Фридрих кланяется Лине и уходит. Я провожаю его до машины. Он вручает водителю кофе и выпечку, и тот довольно, но совершенно растерянно хмыкает. Мы жмём руки, и они уезжают.
  
   Я возвращаюсь домой и отвечаю на упреждение: "Да, это был брат Софии". Лина ласково улыбается, и я обнимаю её.
  
  

*

  
  
   На кровати лежит пустой чемодан. Лина стоит перед туалетным столиком и, смотрясь в зеркало, расчёсывает волосы, На ней длинная чёрная юбка со складками и белая просторная блуза с высоким французским воротником.
  
  -- Сколько времени?
  -- Пять двадцать, - бормочет она и поворачивается. - Генрих? - тяжело вздыхает она, и я угадываю следующий вопрос. - Я так сильно на неё похожа, да?
  -- Нет. Иначе я бы сошёл с ума.
  -- Так, а какой всё-таки она была? - Лине некомфортно, отчасти стыдно.
  -- Давай ты не будешь ревновать меня к мёртвой женщине?
  -- Я не ревную!
  -- Ревнуешь.
  -- Нет!
  -- Лина, прекрати. Я читаю это на твоём лице.
  -- Нет! - она притопывает и тяжело, шумно дышит. Пытается скрыть, замять, загасить вскипающую злость, но я слишком долго её знаю, чтобы купиться на это. И Лина это знает. - Ответь мне, пожалуйста.
  -- Другой. Давай не будем, ладно? Я же не спрашиваю у тебя какими были твои бывшие?
  -- А мог бы. Там много интересного.
  -- А зачем? Мне важна ты.
  
   Она замолкает и садится на столик. Раздосадованно зажимает расчёску меж ладоней.
  
  -- Да Господи, - Лина смеётся над собственной попыткой и переводит всё в шутку, - тебя не подколоть. Но я всё равно скажу, что большинство из них любили пиво в банках. И трогать меня.
  -- Тебя есть за что потрогать, это правда.
  -- Пошляк! - довольно хохочет она. - Ладно. Теперь твоя очередь рассказывать.
  -- Я не просил...
  -- Генрих!
  -- Ну хорошо, - подыгрываю я.
  -- Почему я - это выигрыш в лотерею?
  -- Он не называл тебя вещью. Успокойся, я хорошо знаю Фридриха. Он никогда бы такого себе не позволил.
  -- Я не про это.
  -- Тогда зачем ты спрашиваешь?
  -- Я хочу знать, с кем меня сравнивают. Генрих, ты обещал, помнишь? Два раза! Прошу, пожалуйста. Пожалуйста.
  
   Лина смотрит на меня взглядом, которому нельзя отказать, и я ломаюсь, молча сажусь на кровать, и зову её к себе.
  
   Я захожу издалека, говорю, что потерял в армии гораздо больше, чем нашёл. Да, я вернулся живым, и это была победа, но я вернулся в другой мир. Да, меня считали героем, и это было приятно, но я быстро расхотел им быть. Да, я получил путёвку в жизнь, и был за это благодарен, но с каждым днём эта самая жизнь убегала от меня всё дальше, дальше и дальше. И чем больше учился, чем больше понимал истинные цели той войны, тем сильнее я горел. С каждым днём я чувствовал, что меня становится всё меньше и меньше. Что я, как огонёк, тухну, а вокруг меня сгущается вязкая, липкая, доисторическая тьма.
  
  -- Это на войне хорошо. Зол - вымести на враге. Голоден - пойди, найди, поешь. Сонный? Поспи, в любое время спи, как только получается. На гражданке всё сложнее. Не на ком выместить. Те, кто близко, не виноваты, а до тех, кто далеко, до тех, кто виноват по-настоящему, ты никогда не дотянешься.
  
   В армии у меня был смысл: пережить засаду, закончить рейд, дожить до приказа. А тут? Кому я тут был нужен? Родителям? Ну вроде да, а вроде уже и нет. У них и своих проблем хватает, да и не скажешь же им, что ты чувствуешь себя так, будто должен был умереть там, в пустыне. Не поймут. Или поймут, но не так. Что, в принципе, ещё хуже.
  
   Я чувствовал себя расходным материалом. Использованным, надорванным, надломанным. Меня в жизни не ждало ничего хорошего, и я это знал. Чувствовал. Я проживал сегодня только затем, чтобы не сдохнуть завтра. Но что интересного в судьбе, где есть лишь работа, сон, работа. Сон, работа, сон. И лишь изредка, по пятницам, сговорчивая девка в кнайпе?
  
  -- И так должно было быть день за днём, раз за разом, до самой смерти. И вся эта тщательно взращённая уникальность оказалось нужна только для того, чтобы оторвать тебя от людей. Чтобы, когда дети этих проклятых пидорасов кутят на этих блядских курортах и платят за свои радости чужой кровью, - я завожусь и указываю пальцем на Лину, - ты делала вид, что это не про тебя, ведь твои вены целы.
  -- Генрих...
  -- Лина, я никогда не видел моря, вне армии. А на небе только и разговоров, что о море и о закате. О том, как солнце медленно тонет в океане, и свет тает, подсвечивая волны. И вот он я. И что дальше? Ну вот я умру? А я умру. И о чём я буду говорить, - я беру короткую, неудобную паузу, - в раю? Там я тоже изгоем буду? Тоже не при делах? Как и всегда, да? Да?! Даже там рай богатых будет соткан из ада бедных, да? - я останавливаюсь на секунду, беру театральную паузу. - Да. Именно так. Слово, блядь, в слово так.
  
   Я не видел себя в мире, и он был мне не нужен. Я хотел сжечь его дотла, до последнего камня, до последней щепки. И иногда меня переполняла такая злоба, что кровь вскипала жаром тысячи солнц. Я спрашивал себя: "Почему они? Почему не я? За что? Для чего? Где я свернул не туда? Где ошибся? Где нагрешил?" Но ответ всегда был один: родился не у тех людей. И в этом была вся моя вина. И вся наша тоже.
  
   Я прошу Лину представить ту чудовищную ненависть, что тяжёлым стальным обручем сдавила мою голову и не отпускала, не давала продыху. Как она накатывала приступами. Как я видел несправедливость, пропускал её через себя, но ничего не мог поделать, ведь не был в силах изменить реальность. Как оттого днями и неделями ходил злой и хмурый. Как полуел, полупил, полуспал. Как полужил, словно бы во все, словно бы понарошку. Тикал, как часовая бомба.
  
  -- По-настоящему всё началось на втором году обучения. Я словно одичал, не хотел общаться, говорить на отвлечённые темы, идти на контакт. Я перестал просить помощи в чём-либо. Потому что был крепко убеждён в том, что мне никто не поможет.
  -- Но...
  -- Они были не в братстве, и я не чувствовал, что они мне вообще кто-то. Я им не доверял, - я негромко смеюсь. - Лина, я перестал улыбаться... Я перестал чувствовать. Я почти взорвался.
  
   Я в красках описываю, как моя душа гнила заживо. Что я боялся засыпать, боялся просыпаться. Что лишь тяжёлая монотонная работа да крепкий алкоголь позволяли мне хоть как-то забыться и не думать о стране, где слишком много солнца. Я пытался найти себя, но сеть уже научилась забывать. И чем дольше я барахтался наедине с собой, чем глубже проваливался в себя. И чем дольше смотрел в окно, тем сильнее понимал, что у меня не просто забрали будущее - у меня не было его вовсе.
  
  -- Мы - лишние. И мы живём лишней жизнью. Всё было зря. Мир никогда не принадлежал никому из нас. Потому что он построен не для нас. Но нами. И в этом наша главная трагедия. Мы - поколение без будущего. И ныне, и присно, и вовеки веков "е" на конце следует поменять на "я".
  -- Я знаю, - она прижимается ко мне, и я целую её в шею. - Знаю.
  -- Меня одолела паранойя и чувство постоянного преследования. Наконец, мои анормальные реакции на "боевые" звуки и панические атаки так доебали моих коллег, что меня выпроводили в реабилицентр. А я не хотел, - я корчу смешную рожу, и Лина улыбается. - Я оттягивал это как мог.
  
   Я каюсь, что взял последний, и единственный, отпуск, чтобы отдалить неизбежное. Ветеран не хочет числиться на учёте у государства, ведь оно может лишь сочувственно покивать и выписать таблетки. Ветеран не хочет к себе лишнего внимания, так как оно не лечит причину, оно провоцирует следствие. Ветеран не хочет быть кому-либо обязан, потому что за это обязательно спросят.
  
   Я долго брыкался, торговался с самим собой, пытался найти малейшую причину не идти. Но в конце концов, решил, что лучше так, чем я сорвусь и, взяв в руки винтовку, поработаю по живым мишеням.
  
   Я попал в "Клуб ветеранов", небольшую частную конторку, где с нас брали по пятьдесят евро в месяц - чисто символический взнос, чтобы на них не смотрели совсем уж косо.
  
  -- Да даже бы по пятьсот, как думал я тогда. Всё равно это в тысячу раз лучше, чем что-либо государственное.
  
   Там я познакомился с Карлом, Стасом и Максом. У нас у всех были проблемы, у кого-то поменьше, у кого-то побольше.
  
  -- А с Максом-то что было?
  -- Он сжёг дотла Каир. Белый фосфор, табун, хлорциан, зоман, камит, иприт, люизит, арсин... - я останавливаюсь, - это химическое оружие, Лина. Они чистили им пригороды перед тем, как сыграть по-крупному.
  -- Он был там?!
  -- Каир жгли дронами. Макс управлял звеном. Он дослужился, ведь встретил войну в двадцать. Только я тебе ничего не говорил, ладно?
  
   Она молча кивает, и я рассказываю, как мы имитировали операции и зачистки, ранения и эвакуацию в дополненной реальности. Как нам снова дали почувствовать плечо товарища, дали знать, что мы не одни. Как проводили групповую терапию, и как я познакомился с Ву, которого только-только выгнали из университета, поскольку впредь, как сказала Партия:
  
  -- Преподавать немцам должны только немцы. Да ты и сама знаешь.
  -- Да, я прочувствовала.
  -- А он читал нам лекции по психологии и истории. Работал с нами, будто с родными. Я помню, как после полутора лет первый раз засмеялся по-настоящему. Не потому, что кто-то пошутил, а я должен был. А потому, что мне захотелось. Я чуть не разрыдался тогда.
  -- Она была там, да?
  -- Ты моя лапушка, - я ласково поглаживаю её щёку. - Да, была.
  
   Однажды, после собрания, к нам подошла девушка и отдала Ву папку с бумагами. Я сразу положил на неё глаз, но решился подойти только в следующем месяце. Шон представил нас друг другу. София соврала, что студентка, а это просто подработка. Я попросил её помочь с бумагами уже мне и подмигнул. Она помялась для приличия и согласилась на кино и кофе.
  
  -- И всё?! - вскрикивает Лина. - Вот так просто?!
  -- Ну... да, - смеюсь я. - Обычная жизнь. Мы ходили в парк, гуляли по городу. Кино мы смотрели у неё дома: там была подписка и большой экран. Крутили дрянь, но и я смотрел вполглаза. Ко мне она не ходила, ссылалась на прихоть родителей. А я и не возражал, благо, мебели там было как в казарме. Ну, а про оперу я тогда даже не думал.
  
   Я рассказываю как сразу после Рождества вычислил старенькую "Ауди", что постоянно каталась за нами, а София отшутилась, сказала, что у меня паранойя. "Что было правдой. Приступы оставались у меня ещё долго, - нехотя признаю я, - но она могла их гасить".
  
   Я, смеясь, вспоминаю, как однажды увидел лоснящуюся харю нашего командующего в вечернем выпуске новостей, и у меня в голове коротнуло, а на глаза опять упала красная пелена ненависти, боли, отчаяния. Мне хотелось страшного, дикого.
  
  -- Я стоял посреди улицы и чувствовал, как у меня шевелятся уши от всей этой бесконечной злости. Злости и обиды. Но она взяла меня за руку, шепнула, прижалась - и меня отпустило.
  
   Она словно была не из этого мира. Я поделился с остальными, и Макс сравнил её с ангелом.
  
  -- И в этом вправду что-то такое было. Например, она презирала роскошь.
  -- Так и я её не люблю.
  -- Да, но нет. Вы не любите её по-разному. Ты - потому, что она претит тебе по происхождению. София же плевалась от неё потому, что пресытилась ей. Потому, что роскошь - антагонистична ей по положению.
  -- Но ведь получается, что в главном-то мы похожи.
  -- Да, но противоположностями.
  -- Как всё сложно, - улыбается Лина, и я беру её за руки.
  
   Она выпытывает дальнейшее, и я признаюсь, что всё было слишком правдоподобно - у людей так не бывает. И я должен был это заметить, но прикрыл глаза, ведь Судьба первый раз повернулась ко мне лицом. Всё было отлично, пока я не увидел, как ей раскланивается - а разницу между "вежливым" и "вассальным" мы уясняем сызмальства - шофёр настолько дорогой машины, что мне не заработать на такую и за сто жизней.
  
  -- Решение пришло моментально - бежать.
  -- Зачем?
  -- Я боялся самоубийства
  -- Чего?! - Лина привскакивает от удивления. - Что?! Как?!
  -- Как Ив. Ну, или там, я совершенно случайно два раза выстрелю себе в затылок. Или повешусь с завязанными за спиной руками. Или утону в душевой с переломанными ногами. Или надену пакет на голову и обмотаю скотчем, пока обе руки будут прикованы к батарее. Вариантов много.
  -- Генрих!
  -- Лина, ты ведь точно так же думаешь, что для обыкновенного человека попасть на глаза богачу - всё равно что пропасть. Это даже хуже, чем просто смерть. Это игра кошки с мышью. Где ты - даже не обед, а так, забавное времяпрепровождение. И если девчонка ещё сможет выйти живой, её просто пнут, то мальчишка - нет. И я лишь исключение, подтверждающее правило. По-хорошему, за порчу Софии меня должны были зарыть заживо. В лучшем случае.
  
   Она понимающе вздыхает и подсаживается ближе.
  
  -- И ты сбежал?
  -- Да, - смеюсь я, - именно так. Тогда я видел это самым рациональным решением. Нет, конечно, вскрыться было бы намного лучше. Второй раз не убьют, и я это понимал, но на это кишка у меня оказалась тонка. Если уж совсем честно.
  -- Ты - болван.
  
   Я охотно соглашаюсь и объясняю, что схватил тревожный чемоданчик, снял деньги в месте без камер и залёг на дно. Бросил учёбу, работу, клуб. Оставил дома все устройства. Шарохался по знакомым, по дешёвым хостелам, спал в автобусах. Прятал лицо, не снимал перчатки. Сторонился толпы.
  
  -- В конце концов, я знал, что не достоин такой женщины.
  
   Лина хочет возразить, - я вижу это в её взгляде, - но теряет дар речи. Мне кажется, что на пару секунд она даже забывает как дышать.
  
  -- У нас слишком много общего, ты просто ещё не поняла этого, - говорю я, и она, хихикая, закатывает глаза.
  -- Тебя ведь нашли, да?
  -- Да, на следующий же день, как я потом узнал. Но они почти месяц вели меня и ждали, пока я остыну. Она пришла, когда я спал на диване в каком-то сквоте под Майнцем.
  
   Я услышал стук в дверь. София попросила меня открыть. Я спросил сколько охраны снаружи. Она сказала, что всего трое. Я спросил: "Зачем тебе такой?" София ответила: "Потому, что хочу, и потому, что люблю". Я сказал, что она пугает меня до усрачки. И София извинилась, а я признался ей, что боюсь утонуть обмотанный цепями или умереть от внезапного передоза. Уверял, что нам нужно расстаться, что так будет лучше для всех: для неё, для её бизнеса, для её семьи. Ну и, конечно же, для меня. Умолял её одуматься, но не из-за чувства ранга и не от великого почтения - они были, конечно, и были сильными, но чем-то уникальным я их не считал, а из-за мелкого гадкого страшка за свою дрянную шкуру.
  
  -- В общем, это был самый стыдный мой монолог. Я даже в школе так не позорился, по ощущениям.
  -- И чем она ответила?
  -- Она заговорила меня до беспамятства. Она была коммунисткой в лучшем и старом смысле этого слова. Начитанной, воспитанной, деятельной. А как - я уже и не помню слов. Но она убедила меня пойти с ней. Удавила паранойю. Сгладила углы.
  
   Я вернулся домой и залёг на дно, комплексовал. Но она была мягка внешне и тверда внутренне. Её решимость изменить мир покорила меня и протащила по зигзагам философии: от Милетов до постструктурализма и всех тех идеалистических кретинов, что лежат дальше. По существу - именно она сделала меня мной.
  
  -- А её кто научил?
  -- Ву. Он вёл у неё историю, они познакомились на кафедре, и всё завертелось. Дошло до того, что она, к своим двадцати двум, смогла заразить этим своего брата, а через него и отца. Отца! Мультимиллиардера! - я поднимаю указательный палец. - Тридцатого человека в Партии на то время. Это невозможно, я до сих пор в это не верю, но это факт.
  -- Генрих?
  -- Что?
  -- Так почему ты не в Партии?
  -- Я пытался, честно. Но они до сих пор припоминают мне ту ночь в пустыне.
  -- Вот же суки! - улыбается она, и я продолжаю.
  
   Мы перезнакомились семьями. Чутко и осторожно, на нейтральной полосе. Постепенно я перестал стесняться и... жизнь пошла. Мой день был расписан поминутно. Почти как в армии. И это мне очень сильно помогло, на самом деле. Со стороны казалось - ещё один солдат выздоровел и перешёл с войны на мир, хотя на самом деле я просто перебросился с одной на другую. В конце концов, я встал на этот путь ещё там, в пустыне, просто тогда не понял этого.
  
   Я продолжил учиться и следующие два года закрыл с отличием. Оказалось, что клуб и вся программа реабилитации - её проект. Её хотелка. Денег это, конечно, не приносило. Но она и не пеклась о средствах. Она помогла сотням, но этого было мало, и я подсказал, что медицина - это золотая жила. Для всего. Под неё можно спрятать что угодно, от торговли людьми до промышленного шпионажа.
  
  -- Мы же собирались прятать комячейку за ширмой популистского лозунга "От немцев - немцам". Тогда это было умно. Сейчас - уже и не знаю.
  -- И что?
  -- Они не могли сами открыть сеть для пролов. Их бы не поняли свои же. Поэтому нужен был повод.
  
   Она смотрит на меня с издёвкой и хитро улыбается, а я говорю, что любовь всё-таки штука злая. Злая и глупая. Ведь брак создан для того, чтобы сливать капиталы, а не делить их с пауперами, голяками да лаццарони, как любит выражаться Макс. Равные роднятся только с равными. Боги с Богами, а грязь с грязью. Мы впитываем чувство ранга с молоком матери и проносим его до самой смерти. Но... мы сыграли свадьбу, и газеты писали про единство народа, про чистоту крови и близость к почве. Писали громко, но без имён. Потому что в настоящем мире так не бывает. Потому что настоящий мир воспримет это как одну большую шутку. Потому что в настоящем мире люди живут только с людьми, а богатые смотрят на бедных как на муравьёв.
  
  -- Женившись на Софии я стал младшим феодальным братом Фридриха. И теперь, если погибнет он и его дети, то я унаследую всю его империю. Как в средневековье.
  -- И вы сдружились?
  -- Как видишь. А потом прикрылись мной и построили Бюро. Я подтащил своих, всех, кто остался жив.
  -- А она?
  -- Мы прожили почти четыре года душа в душу. Я временами всё ещё не верю, что это случилось. Но... - я обвожу рукой спальню, - жизнь доказывает мне обратное.
  -- История как в сериале по ящику.
  -- Угу. Вселенная тогда улыбнулась мне первый раз в жизни. А теперь вот - во второй.
  -- А как тогда?..
  -- В тридцать шестом София поехала вместе с отцом на выставку в Торонто. И не вернулись.
  -- А, супергрипп.
  -- Угу. Канадцы пытались окончательно решить вопрос с бездомностью, но что-то, как, блядь, и всегда, пошло не так, - я останавливаюсь и, охнув, выдерживаю драматическую паузу. - Их пепел хранится в семейной усыпальнице. Я там бываю, иногда.
  
   Лина подсаживается ещё ближе, и я обнимаю её за плечи. Она думает о матери и прячет взгляд, но я знаю это.
  
  -- Генрих?
  -- Что, киса?
  -- А что стало с тем хозяйчиком, что поливал тебя говном три года?
  -- Ну... - я хитро прищуриваюсь, и она вторит мне, - я разорил его, отсудил всё имущество и выкинул на улицу. Он умер в приюте от туберкулёза.
  
   Лина смеётся. Долго и звонко.
  
  -- Да, вот такой вот я мелочный.
  -- Ты - мелочный?! Я однажды чуть не выскочила за менеджера среднего звена только потому, что он был миленький, добренький и его была машина на тридцать тысяч дороже, чем наша.
  -- Бывает.
  -- Я так рада, что не вышло.
  -- Ещё бы. А я как рад... Ладно, собирайся давай, чего расселась? У нас самолёт в девять.
  
   Она разводит руками и осекается на полуслове, но я понимаю её.
  
  -- Зубную щётку бери. И то, без чего совсем не можешь и что не купить. А для всего остального...
  -- Иди в жопу! - хохочет она. - А везти это как домой?
  -- По почте отправишь. За деньги тебе всё постирают, отутюжат, упакуют и до порога доставят.
  -- А Анке я что скажу?
  -- А ты не говори, ты купи ей что-нибудь красивое. И не одно. Не мне тебя учить.
  
   Лина согласно кивает и подходит к зеркалу.
  
  -- А куда едем-то? - улыбается она отражению.
  -- Летим! Сначала в Осло, потом посмотрим. Макс перешлёт карту позже.
  
   Лина оборачивается и шутит, что было бы неплохо иметь самодвижущиеся чемоданы. "Ты хочешь чтобы их угнали, да?" - колко парирую я. Но она не отвечает, только подмигивает.
  
  

*

  
  
   Автоматический "Майбах" останавливается у отдельного входа для серьёзных людей. Парнишка с явно славянским лицом и ливрее без унизительной бирки открывает мне дверь. Я выхожу первый, протягиваю десятку и отгоняю его, помогаю Лине сам. Она неприятно морщится, глядя на такси, но молчит, знает, что настолько дорогую, изящную и статусную вещь доверять человеку просто глупо.
  
  -- Я ненавижу лаванду! И всю эту кожу тоже. Это отвратительно! Я сейчас пахну как будто после какого-то кастинга!
  -- Напиши об этом в отзыве. И не стесняйся в выражениях.
  
   Она злобно хихикает и достаёт телефон.
  
   Автомат открывает багажник и опускает платформу с чемоданами, сдувает подушки крепежа, и парнишка забирает их, вытягивает ручки из ниш и встаёт поодаль, он готов идти за нами.
  
   Лина говорит, что отпустила автомобиль, и машина закрывается, уезжает.
  
  -- Генрих, ты... - она хочет спросить меня про гибернацию дома, про выключенную воду, свет и прочее, но я опережаю её.
  -- Всё в порядке, милая. О нём позаботятся.
  -- Стас?
  -- Или Макс.
  
   Она согласно кивает, поворачивается ко входу и коротко, сдавлено смеётся. Я смотрю в её сторону и вижу на стене очеловеченный мешок с деньгами. С толстыми ногами, с раздутым брюхом, с едва-едва налезшим фраком. С пенсне, с сигарой, с цилиндром. Он идёт и роняет за собой монеты. Граффити совсем свежее, небось, и суток нет. "Как в "Монополии", - итожит Лина, хотя мне оно больше напоминает ранний "Дисней".
  
   Мы заходим в небольшой лифт и поднимаемся в фойе, где дожидаемся носильщика, и я вбиваю на терминале номера электронных билетов. Машина пищит и выдаёт две багажные наклейки, я отдаю их пареньку, и тот молча, но улыбаясь, при нас отрывает корешки и клеит коды на чемоданы. Я даю ему ещё десятку, он раскланивается и увозит всё на сортировку.
  
   Мы же проходим через стеклянный, похожий на шлюз куб к паспортному столу, и нас встречают две симпатичные девушки с приятными, правильными лицами. Они приторно-сладко улыбаются, говорят с выученным почтением, называют нас Господином и Госпожой. Выказывают нечеловеческое уважение и кланяются. Я ловлю на себе их голодные, жадные взгляды, а Лина - презрительные, завистливые, но очень осторожные.
  
   Мне противно, но я подыгрываю. Лине неуютно, но она поддакивает. Блондинка с ямочками на щеках отдаёт паспорта, два пропуска на борт и желает приятного путешествия.
  
   В зале ожидания первого класса пахнет дорогим парфюмом. Уютно, по-домашнему расставлены столики с глубокими креслами. На окнах шторы. Паркет искривлён под настоящее дерево. А футуристичные люстры, приглушённые цвета и тихая музыка - как из приёмной дорогого отеля.
  
   Я сажусь у окна и разворачиваю лежащую напротив газету. Лина подходит к пирамидам свежих фруктов у барной стойки, берёт пару яблок и садится напротив меня. Нам приносят кофе, и управляющий лично дарит Лине именную карту. Он поздравляет её и желает всего наилучшего. Она довольно улыбается и едва-едва кивает.
  
  -- Хорошо играешь, - вполголоса замечаю я, когда мы остаёмся одни.
  -- Ты даже не представляешь, как часто я представляла себе подобное.
  -- Охотно верю.
  
   Лина заказывает себе шоколадный десерт и тут же жалуется, что по вкусу он молочный.
  
  -- Вот зачем? Для чего? Мне не нравится, когда меня обманывают. А тут, видимо, дурят даже в мелочах.
  -- В точку! - хвалю её я и перелистываю страницу "Нового слова настоящей Европы".
  
   Именитый, но малоизвестный журналист честно описывает подвиги доблестных освободительных сил немецкого Экспедиционного корпуса и следующей за ним Европейской Африканской Торговой Компании.
  
   "Вот что может хорошего дать миру Фронт Освобождения Конго? Чуму? Войну? Мор? Хлад? И поверьте, они бы с радостью, да в Африке тепло. Вы думаете, я вам вру? Ну думайте-думайте, - язвит он. - Хоть виски себе сотрите, но ответ всё равно и всегда будет один: смерть. Потому что эта так называемая страна - есть лишь сплошное и безрассудное варварство. Это квинтэссенция чёрной тьмы незнания, которую мы гасим нашим праведным огнём всезнания! А ведь именно нам приходится разбираться с последствиями так называемого правления краснознамённых паразитов, - я дохожу до края абзаца и вижу зацензуренную фотографию повешенной белой женщины со вспоротым брюхом. - Это изнасилования, это самосуды, это нищета, это тонущие в крови крики о помощи. Террористы горланят о своей праведности, они взывают вступать в их ряды, чтобы освободиться от европейского ига, но на самом деле они лишь хотят наживы. Они хотят и будут доить родной народ на потеху красным бесам. Они гасят свет, а Компания здесь для того, чтобы рассеять тьму! Мы же пришли, чтобы исправить мир к лучшему!.."
  
  -- Интересно? - Лина демонстративно ковыряет десерт вилкой, и всё в её взгляде говорит, что ей - нет.
  -- Вроде как. Прикомандированный журналист описывает тяготы и лишения армейской службы. У нас, помнится, был такой же. Промотался со взводом две недели, а потом уехал назад. В Берлин.
  -- И как?
  -- Написал, что мы освещали мрак своими сердцами.
  -- Поэтично, - смеётся Лина и откидывается на спинку.
  -- Более чем.
  
   За окном пылает закат, наш рейс задерживается: в Норвегии нелётная погода. Я откладываю прочитанную газету и вижу механического орла на жёрдочке-подзарядке прямо напротив окна. Винт вместо хвоста, сегментированные крылья, стальные когти, собранные в щепоть три отточенных пальца вместо клюва, две поворотных камеры-глаза по бокам композитного черепа. И дюжина приборов в голове автомата - всё, чтобы тот, примкнув к стае подобных, гонял птиц и сбивал дроны-камикадзе.
  
  -- Они и страшные, и завораживающие одновременно.
  -- Лина, присмотрись, - я показываю на кроваво-красное в заходящем солнце перо между приводами крыльев, - он только что задрал голубя.
  -- Генрих, блядь, - добавляет она шёпотом, - мог бы и не говорить.
  -- Ну извини.
  
   Лина не отвечает, лишь корчит недовольную, злую мину и осуждающе качает головой. Я, шутя, указываю на экран посреди зала, и она оборачивается.
  
  -- Да что же за день-то сегодня такой!
  
   И я понимаю, ведь по телевизору крутят материал от "Атаки", где лощёный, модный и чертовски интеллигентный ведущий объясняет народу, почему краснозвёздные ироды с тройным усердием загаживают мировой океан. И всё оказывается просто: они планируют уничтожить Гольфстрим, разбить его на два течения, зациклить их и вызвать новый ледниковый период. "Они губят Европу прямо сейчас! Они готовятся завалить нас снегом, чтобы мы рыли туннели как черви и боялись света Божьего! Но мы - не они, мы - люди! Мы никогда не прогнёмся! Мы будем смеяться над их нечеловеческой ненавистью ко всему прекрасному: к искусству, к труду, к нашему европейскому образу жизни! - ведущий гримасничает, притворно злится, стучит ладонью по столу и поправляет галстук и очки. Он должен побудить патриотизм, заразить чувством общего. Приобщить их к идее, что намного важнее одиночной жизни. Но, кажется, халтурит. - Мы их переиграем! Перелупим, как перелупили этих зверей в прошлый раз. Так и перелупим в этот! Мы низвели мегафауну до домашних животных, а в этот раз низведём их! И я смею вас заверить - им мало не покажется! Мы возьмём своё! Мы выживем! И Министерство колониального развития - наш путь в будущее. Нил станет нашей Миссисипи! Конго станет нашей Колорадо! Наш натиск на юг не остановить!"
  
   Лина смотрит на меня прищурясь, улыбаясь. Она игриво хмыкает и говорит, что это всего-навсего обычный прогноз погоды. Я охотно соглашаюсь, хоть и помню их немного другими.
  
  -- Армии продвигаются туда-то. Бои на таких-то высотах. Такой-то враг бежит, а мы догоняем и входим в то-то и это-то, - хихикает она вполголоса и украдкой любуется своим кольцом. - Так обыденно, так правильно.
  -- Так что? Хочешь чтобы он заткнулся?
  -- Нет, - Лина кусает большой палец на левой руке. - Пусть говорит.
  
   И ведущий не останавливается, он приглашает в эфир бритоголового майора прямиком с "Межи Европы", и они мило, по-дружески здороваются. Первый спрашивает другого: "Как чувствуют себя бойцы фронтира?" И тот радостно отвечает, что людям горько смотреть на стоящую без дела землю, на выжженную немощью пустошь, где плодородная почва стонет под гнётом бездарностей и самодуров, а ягодные и грибные леса просятся в объятия бауэра, мудрого и рукастого гения, что вдохнёт жизнь в умирающую равнину.
  
  -- У них нет культуры, нет искусства. Они бесталантны и бесталанны, - с тихим смешком рассказывает майор. - И подтверждение их положения мы получаем каждый раз, когда сознательные элементы перебегают на нашу сторону.
  -- И часто?
  -- Неделю назад поймали офицера с файлами.
  -- А можно узнать фамилию?
  -- Сейчас не вспомню, но вроде чех, которому не повезло.
  -- А что там было, если не секрет?
  -- Нет, не секрет.
  
   И он дотошно описывает, как на одном из видео четверо солдат в землисто-зелёном камуфляже ремонтируют угловатую бронемашину в поле.
  
  -- И вот я показываю своим солдатам, как дурная кровь десять минут ковыряется под капотом. А там смешно получается, даже не оттого, что они имитируют процесс, а оттого, что они даже не могут связать двух слов без обязательной для их вида обсценной лексики.
  -- Так. И дальше?
  -- Ну, и в определённый момент у них, видимо, радиатор остыл, и машина завелась. Они сразу как взвизгнут от счастья. Ну ни дать, ни взять - павианы. И тут мой ефрейтор - полуполяк-полуэстонец - конченый бедолага, одним словом - возьми да и скажи: "Вот бы и нам такую технику, чтобы в поле взять и починить". Бардак!
  
   Майор проводит ладонью по бритому затылку и признаётся, что ему пришлось два часа объяснять солдатам, почему виденное было не достоинством, а недостатком. Ведь "тараканьи тарантасы" легче чинить не оттого, что они практичнее; и не потому, что их создатели ценят лаконичность в технике; а оттого, что до настоящего качества, до настоящей функциональности, до настоящей сложности и до настоящей красоты тщательно выверенного механизма им как до Луны пешком.
  
  -- Они никогда не смогут повторить даже сотой части того, на что способна германская мысль. Да и это же нонсенс! Абсурд! Вот откуда у них вообще может появиться сложная техника? Они же неучи, бараны, страна слепых ослов.
  -- Это верно. Они такие, - поддерживает ведущий.
  -- Никогда, слышите меня, никогда у этих клопов не сможет появиться ничего деятельного! Никогда! Машину, видите ли, они в поле починили. Но проблема ведь не в том, что они её починили! А в том, что она сломалась. А значит, она ломкая и хлипкая. А значит, они не могут создать аппарат, который не, - майор чуть прикрикивает, выделяет отрицание, - повторяю, не ломается.
  -- И не смогут. Лень и тупость в их крови.
  -- Так точно, - возвращает он ведущему его любезность. - Помню, как я первый раз увидел славянина. Я был травмирован, и это не шутка. Их лица ужасны, в них нет ничего европейского, их алфавит больше похож на детские каракули. Это ужасное племя, которое не дало миру ничего, - майор произносит по слогам, - я повторяю, ничего. Они беспросветно тупы, слабы, дики. Их государства, если так вообще можно называть их стойбища, бедны. Все они - алкаши, а все их бабы - шлюхи. Извиняюсь за свой французский.
  -- Всё в порядке. Я уверен, наши зрители не обиделись.
  
   Я слышу короткие, довольные смешки в зале. И мы не исключение.
  
  -- И я бы хотел добавить, чтобы вы не падали духом. "Линия Одесса - Рига" встала не навсегда. Мы ещё вернёмся. И мы возьмём своё. Ведь Германия - великая страна, а немцы - великая нация. Мы обязательно победим! Слава Германии! - рычит офицер и вскидывает руку в привычном салюте.
  -- Победе слава! - вторит ведущий.
  
   И все в зале салютуют. И все в зале кричат. Но эта "слава" бледнее и жиже, она больше рефлекторная, чем сознательная. Она дежурная, привычная, пустая.
  
   Патриотическая мозгомойка сменяется пустоголовой мелодрамой для великовозрастных рантье. Солнце закатывается за горизонт, и включаются прожекторы. Лина видит, как сверхширокофюзеляжный двухпалубник медленно подкатывает к стеклянному телетрапу и застывает в восхищении, она наклоняется ко мне и шепчет:
  
  -- Никогда не думала, что полечу!
  -- Киса, никогда не говори никогда. И главное - не паникуй.
  -- Ага.
  
   Нас зовут на посадку, и мы переходим в другой конец терминала. Лина полушутя нудит, что за такие деньги нас должны были внести в самолёт на руках, и я признаюсь, что да, раньше первый класс довозили до самолёта на машинах.
  
  -- Роскошных?
  -- Было дело.
  -- А чего перестали?
  -- Прорвавшийся дрон взорвал берлинского мэра во время пересадки.
  -- Понятненько, - неловко тянет она. - Тогда я лучше пройдусь.
  
   Мы подходим к истоку стыковочного рукава, и стюардесса с лицом и телом фотомодели проверяет наши пропуска, широко и наигранно-искренне улыбается, просит войти в положение и подождать. "Полчаса, не больше. Уж простите, но пока не рассадят "эконом" и "бизнес" классы, я не имею права", - извиняется она, и я не могу её ругать, ведь места должны достаться "динамикам", а не пикаро.
  
   Лина смотрит на меня с немым вопросом, и я беру её под локоть, отвожу в сторону, подальше от толпы. Она наклоняется ко мне, и я шепчу о специальных услугах, когда твоему соседу билет продают дешевле только на основании того, что он беднее. Но в этом нет благотворительности, лишь слепая коммерция, ведь, случись что, его билет перекроют купленным дороже, и ему придётся искать другое решение.
  
  -- Самостоятельно.
  -- Я поняла.
  
   Мимо нас пробегают трое семилеток, может чуть старше, что улизнули от родителей и теперь носятся, кричат, смеются. Они делают круг по залу и останавливаются чуть поодаль. Я слышу, как девчушка спрашивает мальчонку, где тот будет отдыхать с семьёй.
  
  -- В отеле, - отвечает он.
  -- А сколько звёзд?
  -- Три.
  -- А у нас пять! Пять! У нас пять! - радостно визжит девчонка, чувство невероятного превосходства перебарывает воспитание, и она показывает язык, толкает беднягу в плечо и убегает.
  
   А он стоит, уперев взгляд в пол, и молчит. Прекрасно понимает этот тон и считает его верным, ведь так разговаривают его родители, и так разговаривают с его родителями. Он горбится, шмыгает и, кажется, вот-вот заплачет.
  
   Лина не выдерживает и отворачивается. Я беру её за руку. Знаю, что она хочет подойти и помочь, но ей больше нельзя.
  
   Я прижимаю её к себе, и она наваливается мне на плечо.
  
  

*

  
  
   Огромный красный шар тонет в океане, и колоссальные тени от леса поломанных ветряков ползут по белой от пены воде.
  
   Мы стоим на краю европейской Ойкумены - прямо напротив брошенной "зелёной" электростанции, чьи генераторы остановили, как только те перестали приносить прибыль, но так и не разобрали, - на самом краю скалы, под которой бушуют волны. Одни, совсем одни.
  
   Лина фотографирует фьорд и прячет телефон в карман, распускает волосы. Ветер подхватывает их, и в закатном свете рыжая грива вспыхивает ярким пламенем. Она поправляет наушники и высоко подтягивает воротник серого пальто с едва заметным золотым узором из французских лилий.
  
   Она ворчит про новый чистый "Мерседес" со всеевропейским пропуском. Про Фридриха, который лично подарил его у отеля в Осло. Про то, что даже не подозревала о строгой локальности автомобилей, про намертво связанные с экономикой ограничения и про то, что год назад, решись она поехать во Францию на своей "Шкоде", её бы просто задержали и развернули на границе.
  
   Ворчит, что в норвежской интернет-ноде новости про нас и вправду отличаются от тех, какие она привыкла слышать в Германии. Что Макс не врал, и общеевропейский интернет в самом деле миф, и что для обычного человека по карману сидеть только в своём национальном загоне и смотреть сериалы в среднем качестве. Ведь ниже - тошно и противно, а выше - чертовски тяжело для кармана.
  
   Ворчит, как ей было страшно и неловко, когда я собрал ту переданную Фридрихом Максовскую электрическую приблуду и долго лазил по комнатам в забронированном номере. Как она стояла рядом и боялась не то, что говорить - дышать. Как до неё, наконец, дошло, что так будет каждый раз в каждой комнате каждого отеля, пока мы не вернёмся домой.
  
   Ворчит о том неприкрытом обожании, с которым на неё смотрели в магазинах, где она купила и это новое платье, и пальто, и туфли, и ожерелье, и наушники, мозгов у которых больше, чем у половины её старых знакомых. О том голодном бессловесном взгляде, словно она не человек, а пачка банкнот. О том липком нарождающимся стыде и тех тысячах и тысячах евро, что надеты на ней сейчас.
  
   Она ворчит о своей роли в этом грандиозном спектакле, ведь да, она, как и положено доброму послушном гражданину, всей душой желала богатства, славы и роскоши. Но не так... и не такой.
  
  -- И хотя это и вправду самое моё больше счастье, но, вместе с этим, это и самое большое разочарование одновременно!
  -- Да хватит уже ворчать, - не выдерживаю я и смеюсь во весь голос. - Всё у тебя хорошо, просто смирись.
  -- Ага! Вы все заодно! А я не могу.
  -- Вот сейчас тебе что мешает?
  -- Совесть! Вот что у тебя в жизни можно вспомнить, чтобы не стыдно было и не глупо? Ну, кроме войны.
  -- Ну, однажды, ещё подростком, я ездил с семьёй к брату моей матери в Берген. И вот мы остановились тогда около бетонной площадки прямо посреди пустыря, и дядя позвал нас выйти из машины.
  -- И вы пошли?
  -- Да. Мы встали у самого края, и тут я увидел, как из горы, прямо подо мной, выплывает огромный сухогруз. А я маленький такой, а он такой большой. Я был ошеломлён.
  -- И всё?
  -- А потом он загудел, и вокруг затряслась земля.
  
   Лина оборачивается ко мне и смеётся, а я подхожу ближе и обнимаю её за талию.
  
  -- Но ты не говорил, что у тебя есть ещё родственники.
  -- А их уже нет. У нас похужело с деньгами, и они от нас отказались. Ведь для чего нужны родственники? Чтобы заночевать бесплатно, поесть, пососать вина и получить подарки на Рождество. Поэтому никому не нужны бедные родственники. Ведь что с них взять? А с другой стороны, никто не хочет, чтобы их попрекали деньгами. Вот мы и разошлись. Ну а вообще эти пидоры с удовольствием предъявили бы нам за расу, да не смогли докопаться до чистоты нашей крови. А потом я пригрозил, что перевешаю их лично, если они сунутся. И они исчезли. Даже фамилию сменили.
  -- Да, всё так... - полушёпотом добавляет Лина и отводит взгляд на море. - А я однажды выиграла тысячу евро в лотерею. Радости было - не описать. Я чувствовала себя настоящей счастливицей.
  -- А сейчас?
  -- А сейчас я одета с иголочки и чувствую себя настоящим говном!
  
   И она продолжает, ворчит, тирадит, что ещё полгода назад не могла даже помыслить об этом, хотя это всегда было главной мечтой в её жизни. Она была душой за один евро, а стала за миллион. В конце концов, она приходит к тому, что жила самой обычной жизнью, не хуже и не лучше, чем у других.
  
  -- И вот "бах"! И я здесь.
  -- Это так плохо?
  -- Нет! - смеётся она. - Конечно же, нет! Просто в самолёте я думала о том, что случилось с тобой, с Софией, со мной. И знаешь что?
  -- Что?
  -- Кажется, история и впрямь движется по спирали.
  -- Угу.
  -- Молчи! - Лина трясёт указательным пальцем и ехидно улыбается. - Молчи! Даже не думай шутить!
  
   Она стыдит меня за наше первое свидание в "Старом Гонконге" и за то, что по уши втрескалась в специалиста по закупкам и его неприметный "Опель" серого мышиного цвета, который, как потом оказалось, принадлежал Бюро. И был не один. Лина звонко хохочет и вспоминает то французское кино с субтитрами, когда мы, по чистой случайности, оказались одни в зале.
  
  -- Ты фильм смотришь, а я как на иголках. Вдруг розыгрыш? А потом тот листопад в парке. Потом ужин в машине, когда я отказалась идти в ресторан. А потом ты появился передо мной на своей сухопутной яхте! И выяснилось, что ты полгода мне врал! - она поднимает брови и ехидничает. - Врал и не краснел!
  -- Не врал - дезинформировал.
  -- Это всё равно была ложь.
  -- Ну... да.
  -- Что "ну да"? Ты представляешь себе...
  -- Да, - перебиваю я её. - Да.
  
   И Лина осекается, и всплёскивает руками, и лениво крутится на месте. "Точно, я и забыла", - признаётся она самой себе и опять поворачивается ко мне.
  
  -- Твой приезд за мной на "Ауди" был для меня откровением. И откровением скорее неприятным. Нет, - она кладёт ладонь себе на грудь, - я была рада, честно. Но мне стало страшно, я накрутила сама себя и... - Лина останавливается и долго глупо улыбается. - Я сделала глупость. Возможно, самую большую глупость в своей жизни. А я люблю глупости!
  -- Я знаю.
  -- Ну да. А потом Отто решил поиметь с нас денег. Вот и сошлось. Жалею ли я? Конечно!
  -- Но сделанного не воротишь.
  -- Да, сделанного не воротишь.
  
   Я прижимаю её крепче и говорю, что сначала запал на красивую рыжую девку, что пришла за помощью по такому пустяковому делу, а после выяснил, что у неё поразительный, потрясающий живой ум, каких теперь мало. Да, она многого не знала и до сих пор не знает, но это поправимо.
  
  -- А потом, внутри, за грудой бестолковой рутины и бесцветных, чуждых ей лозунгов я нашёл женщину из прошлого века. Ты не из этого мира, Лина. Ты - реликт "эры милосердия".
  -- Не надо меня смущать. Лучше помоги мне!
  -- Ты серьёзно сейчас?
  -- Да! - она разворачивается и приступает к обрыву. И ещё чуть-чуть, и ещё, и ещё.
  
   Я обнимаю её, держу сзади, и Лина оказывается над самым краем. Она разводит руки в стороны, - ветер играет с её волосами, - и игриво, театрально, по-птичьи машет, будто летит.
  
  -- Так ты всё-таки посмотрела его?
  -- Конечно! - Лина задорно, по-лисьи фыркает и двигает носом. - В трёх вариантах! И везде были разные актёры.
  
   Она выжидает секунду, пять, десять и боязливо пятится назад. Я спрашиваю: "Страшно?" - и она охотно кивает.
  
  -- Ну всё, пойдём.
  -- Подожди.
  
   Солнце пропадает в море, и фьорд будто тонет в чернильнице. А Лина, сколько есть силы, прижимается ко мне и шутит, что теперь и помереть можно спокойно - закат и море мы увидели.
  
  -- Пошли? - с надеждой спрашиваю я.
  -- Да! Поехали отсюда! Тут холодно!
  
   Она со смехом выворачивается и тащит меня к машине. Я открываю ей дверь и сажусь сам. Лина включает радио, и норвежский эфир обдаёт нас "Вечерней почтой" с её сенсационным расследованием, что дети монгольской орды всё-таки отмотали календарь назад.
  
  -- Это случилось! - кричит диктор. - Пока весь мир живёт в тридцать девятом году, они живут... в девяносто втором!
  -- Генрих, а ты ведь не будешь на нём гонять? - она наклоняется и барабанит пальцами по рулю. - А то я бы ещё пожила. Лет сто точно!
  -- Не волнуйся. Прошивка тут наша. Бояться нечего.
  -- Ладно, одним страхом меньше. Но если нас рассекретят? Ведь мы засветимся на этих точках.
  -- Нет. Мы же разбавим их другими. К тому же, ты не всегда будешь их фотографировать, - я включаю свет в салоне и смотрю в её янтарные, чуть влажные глаза. - А автоперевод хорош, правда? Вроде, и газеты другие, а повестка та же.
  -- Да ну их, - зевая, говорит она и подмигивает. - Генрих, сегодня же двадцать первое?
  -- Угу.
  -- Ну, чего ждём? Поехали! Европа меня ждёт!
  
   Лина скидывает туфли и переключает радио на танцевальную волну, гасит свет, откидывается на кресло и кладёт ногу на ногу. А я включаю фары и медленно выезжаю с пустой стоянки.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"