Есения Серафим
Прелюдия возрождения

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юристы. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Она помнит будущее. Он диктует настоящее. А третий - пишет их общую симфонию смерти. Лариса Георгиевна знала о жизни всё, пока сама жизнь не оборвалась, перебросив её сознание в Одессу 1902 года. Теперь она - Людмила Рыльке, двадцатидвухлетняя "фарфоровая" жена грозного прокурора. У неё медные волосы, изумрудный взгляд и тело, затянутое в корсет, который не дает дышать. Но под маской покорной куклы скрывается разум женщины из XXI века, привыкшей побеждать. Её новая реальность - это опасный треугольник, где у каждого своя партия. Как приручить тирана в мундире, не уничтожив при этом хрупкого гения у рояля? Ларисе предстоит пройти по лезвию бритвы, используя знания будущего, чтобы переписать прошлое. В мире, где за каждый неверный вздох платят честью, она начинает свою игру. Это не просто история любви. Это битва за право звучать в полную силу, когда весь мир ждет твоего финала.

  Глава 1. Пыль и Вечность
  Вечер в хрущёвке на окраине города пах сухими травами, старой бумагой и одиночеством, которое за десять лет стало Ларисе Георгиевне привычным, как домашние тапочки. Окно на четвёртом этаже дребезжало от порывов весеннего ветра. Лариса, болезненно худая, в растянутой серой кофте, сидела у окна, обхватив тонкими пальцами чашку с остывшим липовым чаем.
  
  - Ну что, Миша, - негромко произнесла она, глядя на пожелтевшую фотографию в рамке на пианино. С фото смотрел серьёзный мужчина с виолончелью. - Опять весна. А в школе снова отчётный концерт, и Матвеюшка Крутов опять путает диезы с бемолями...
  
  Тишина была ей ответом. После смерти мужа в той нелепой аварии жизнь Ларисы превратилась в бесконечное повторение гамм. Она была высокой, сутулой от вечного сидения за инструментом, а её когда-то русые волосы теперь отливали пепельной сединой. Анемия, её вечная спутница, делала лицо бледным, почти прозрачным.
  
  - Завтра уберусь, - вздохнула она. - Смою эту зимнюю хандру. Сразу жизнь заиграет новыми красками.
  
  ***
  Утро встретило её слепящим, бесцеремонным солнцем. Голова слегка подташнивала - привычное чувство. Лариса Георгиевна завязала волосы ситцевой косынкой, надела старый фартук и принялась за работу. Это был её ритуал: вымести каждый уголок, словно вычищая память.
  
  Она дошла до окна в гостиной. Старые рамы поддались с трудом, впустив в комнату шум города и запах талого снега. Лариса встала на табурет, чтобы дотянуться до верхней фрамуги. В руке - мокрая серая тряпка.
  
  Вдруг мир качнулся.
  
  Сначала это была просто лёгкая рябь, как в испорченном телевизоре. Потом в затылке резко, по-дирижерски, ударил молоточек.
  
  - Ой... - выдохнула Лариса, чувствуя, как немеют кончики пальцев.
  
  Перед глазами поплыли чёрные мушки. Она попыталась ухватиться за оконную ручку, но рука, тонкая и слабая, соскользнула. Центр тяжести сместился. Миг - и опоры под ногами не стало. Лариса не успела испугаться. Она лишь подумала: "Господи, а тряпку-то я так и не выполоскала..."
  
  Свист ветра в ушах оборвался внезапным, оглушительным всплеском.
  
  Она не ударилась об асфальт. Она ушла под воду.
  
  Теплую, тяжелую, пахнущую не хлоркой из-под крана, а чем-то приторно-сладким, цветочными маслами и... лекарствами. Лариса судорожно дёрнулась, выныривая. Сердце колотилось в груди так мощно, словно в неё вставили новый, мощный мотор.
  
  - Кха!.. Кха-кха! - она закашлялась, хватаясь руками за края... мрамора?
  
  Она сидела в огромной, на тяжёлых бронзовых львиных лапах, ванне, которая занимала почти центр комнаты. Вода, пахнущая хвоей и дорогими солями, едва колыхалась, отражая блики от медного титана, гудящего в углу. В голове шумело, но это был не звон анемии, а гул от какого-то тяжёлого сна.
  Лариса подняла руку, чтобы смахнуть с лица мокрую прядь, и замерла.
  
  Рука была не её. Кожа - гладкая, атласная, без старческой синевы вен. Пальцы - длинные, но сильные, без привычных узлов на суставах.
  
  - Что это?.. - прошептала она.
  
  Голос. Грудной, богатый обертонами, молодой. Совсем не тот надтреснутый голос учительницы музыки, который она слышала последние пятнадцать лет.
  
  Она с трудом выбралась из ванны, поскальзываясь на мокром полу. На мраморной подставке лежало зеркало в серебряной оправе. Лариса схватила его, едва не выронив от тяжести.
  
  Из зеркала на неё смотрела женщина лет двадцати двух. Огненно-рыжие волосы мокрыми змеями рассыпались по плечам. Глаза - огромные, изумрудно-зелёные, с длинными темными ресницами. Лицо было бледным, но это была бледность аристократки, а не умирающей.
  
  - Это... это не я, - Лариса коснулась своих губ. Девушка в зеркале повторила жест. - Я - Лариса Георгиевна... Мне сорок два... Я падала...
  
  Она посмотрела на пол. Там валялся пустой аптечный флакон с надписью, которую она едва разобрала в тумане: "Tinctura Opii".
  
  В дверь требовательно и сухо постучали. Раз-два-три. Словно метрономом отчеканили.
  
  - Людмила Львовна! - раздался за дверью мужской голос, грубый и резкий, как лед на Неве. - Вы изволите проводить в воде уже второй час. Позвольте напомнить, что Генрих Данилович крайне не одобряет нарушения режима. Через пятнадцать минут подают ужин.
  
  Лариса замерла, прижимая зеркало к груди. "Генрих Данилович... Людмила Львовна..." Мысли метались, как испуганные птицы. Она посмотрела на свои новые руки, на роскошную ванную комнату, на тяжелые бархатные шторы.
  
  - Сейчас... - ответила она, боясь сорваться. - Я... я уже иду.
  
  Ей нужно было выйти. Выйти к этому "Генриху Даниловичу", в этот незнакомый мир, где судя по всему, её звали Людмилой и где она только что, кажется, пыталась умереть.
  
  Сделав несколько шагов, Лариса Георгиевна, привыкшая к своему зрелому, знакомому до каждой морщинки телу, замерла. Она посмотрела вниз. Чужая. Абсолютно чужая нагота. Она увидела тонкие, почти прозрачные запястья, маленький, плоский живот, кожа на котором была такой нежной и светлой, что казалась светящейся в полумраке ванной. Это было тело молодой нимфы, хрупкое, изящное, не тронутое временем и гравитацией. Но за этой красотой Лариса - опытный глаз женщины из будущего - мгновенно считала неестественность. Ребра были странно сжаты, формируя ту самую "рюмочку" талии, которую даёт только многолетнее ношение корсета с самого детства.
  
  Дверь ванной комнаты скрипнула, и Лариса - теперь Людмила - шагнула в просторную комнату. Пар следовал за ней седым шлейфом. Она едва успела прикрыть наготу огромным махровым полотном, как к ней подлетела невысокая, круглая, словно сдобная булка, в идеально накрахмаленном чепце девушка.
  
  - Ах, матушка, Людмила Львовна! Ну разве ж можно так пугать! - запричитала она, ловко подхватывая Ларису под локоть. - Генрих Данилович уж дважды справлялись. И Эрик Генрихович изволили шутить, дескать, не русалки ли вас утащили.
  
  Служанка ловко набросила на плечи Ларисы тяжелый кашемировый халат. Она действовала уверенно, с той привычной почтительностью, за которой скрывалось острое любопытство.
  
  - Идёмте, матушка, идёмте в гардеробную. Уж всё приготовлено, - щебетала она, увлекая Ларису. Они прошли через небольшую диванную и оказались в святая святых - огромной спальне, которая плавно переходила в гардеробную залу. Лариса остановилась, и у неё перехватило дыхание. Это точно не был XXI век. Никакого минимализма, никакого Икеа-функционала.
  
  Вокруг царил тяжёлый, душный люкс рубежа веков. Лариса Георгиевна узнала этот стиль - это был поздний классицизм с элементами модерна. Невероятно высокий потолок, украшенный сложной лепниной с позолотой, изображающей гирлянды из роз и пухлых амуров. В центре - огромная хрустальная люстра, которая сейчас едва мерцала, ожидая, когда лакеи зажгут в ней десятки свечей. Стены обтянуты плотным шёлковым штофом цвета "пепел розы". На них в тяжёлых резных рамах висели картины - мрачные пейзажи и портреты каких-то суровых мужчин в мундирах. Массивный платяной шкаф из берёзы занимал целую стену. Рядом - туалетный столик на тонких гнутых ножках, заставленный сотнями флаконов, баночек и серебряных щёток. Лариса отметила, что всё это выглядит безумно дорого, но... неуютно. Как в музее, где нельзя ничего трогать.
  
  Лариса Георгиевна плотно сжала губы. Страх выдать себя чужим говором или современным словечком сковал горло. Она лишь коротко кивнула смотрящей на неё служанке, позволяя увлечь себя к туалетному столику.
  
  "Молчи, Лариса. Просто молчи", - приказала она себе, глядя, как девушка (Маня? Дуня?) извлекает из шкафа нечто, напоминающее орудие пыток из музея инквизиции.
  
  Это был корсет. Китовый ус, шнуровка, жёсткое полотно.
  
  Когда горничная прижала его к её спине, Лариса невольно охнула. Холодные ловкие пальцы заплясали на шнурах.
  
  - Потерпите, голубушка, - шептала горничная. - Под это зелёное сукно талию надобно как струночку...
  
  Рывок. Еще один. Лариса почувствовала, как внутренние органы вежливо, но настойчиво потеснились вверх. Дыхание стало коротким, поверхностным - "дамским". После свободной домашней кофты этот панцирь казался клеткой, но странное дело: тело Людмилы принимало его как нечто привычное. Спина сама выпрямилась, плечи развернулись.
  
  Затем пришла очередь платья. Тяжёлое, цвета глубокого изумруда, с высоким воротником-стойкой и крошечными пуговицами на запястьях. Лариса стояла неподвижно, пока горничная колдовала над её волосами. Сначала обхватила волосы двумя полотнами, потом в дело пошли щётки, шпильки, горячие щипцы... Через пятнадцать минут на голове возвышалась сложная корона из рыжих локонов. Ни одной седой пряди. Ни одного лишнего волоска.
  
  - Извольте взглянуть, - девушка подала ручное зеркальце.
  
  Лариса посмотрела и похолодела. На неё глядела чужая женщина. Молодая, красивая, надменная, закованная в шелк и кость. Профессиональный взгляд учительницы музыки отметил: "Руки. Главное - не прячь руки, они выдадут дрожь".
  
  - Идите же, Людмила Львовна. Уж лакей у дверей столовой заждался.
  
  Лариса кивнула, всё так же не разжимая губ. Она толкнула тяжёлую дубовую дверь и вышла в коридор.
  
  Дом был огромен и погружен в полумрак. Стены, обитые штофом, картины в массивных рамах, гулкая тишина, которую нарушал только далекий звон посуды. Она пошла на этот звук, ориентируясь по запаху жареного мяса и розмарина.
  
  Коридор казался бесконечным. Лариса шла, придерживая юбки, стараясь не споткнуться. На повороте она едва не врезалась в высокого человека во фраке, который застыл у двустворчатых дверей. Лакей. Он молча, с каменным лицом, распахнул перед ней створки.
  
  Свет множества свечей в хрустальной люстре на мгновение ослепил её. Огромный стол, покрытый белоснежной крахмальной скатертью, сиял серебром. В конце стола, прямо напротив входа, сидел он.
  
  Генрих Данилович.
  
  Даже сидя, он казался огромным. Атлетические плечи туго обтягивал тёмно-зелёный ведомственный мундир с высоким жёстким воротником, который заставлял его держать голову неестественно прямо. Его лицо было высечено из камня: впалые щёки, острые скулы и безупречно закрученные вверх кончики густых каштановых усов. Он не поднял головы, продолжая изучать какие-то бумаги, но Лариса кожей чувствовала исходящую от него тяжёлую, ледяную мощь. Рядом с ним, небрежно развалившись на стуле, сидел молодой человек.
  
  "Сын", - мелькнуло в голове Ларисы.
  
  Эрик был тонкой, почти карикатурной копией отца, но без его гранитной уверенности и густых усов. В его облике читалась изнеженность и опасная скука. Тонкие пальцы вертели десертную ложечку, а на губах играла едва заметная, дерзкая ухмылка. Он медленно поднял взгляд на мачеху. В его светлых глазах мелькнуло что-то острое, как бритва. Лариса замерла на пороге, чувствуя, как корсет сдавливает рёбра, не давая сделать полноценный вдох перед самым сложным концертом в её жизни.
  Лариса Георгиевна сделала шаг в столовую, и массивные двери за её спиной сомкнулись с приглушённым стуком, словно крышка гроба. В нос ударил густой аромат бульона, воска и дорогого табака. Пространство давило: высокие потолки, лепнина, золочёное серебро на столе - всё это казалось декорациями в театре, где она забыла свою роль.
  
  Генрих Данилович не поднял головы. Он методично отложил бумаги в сторону, расправил салфетку и только тогда взглянул на часы, лежавшие на скатерти.
  
  - Восемь минут, Людмила Львовна, - голос прокурора прозвучал сухо, как щелчок хлыста. - Восемь минут сверх положенного. Я неоднократно подчёркивал, что порядок в этом доме не является предметом для обсуждений. Ваше небрежение к расписанию ужина - это небрежение к моим принципам.
  
  Лариса замерла. После мягкого, вечно извиняющегося Миши Бортинского этот тон бил по нервам. Она молча опустилась на стул, который лакей услужливо пододвинул сзади. Корсет сдавил рёбра, не давая вздохнуть. "Молчи, Лариса, только молчи", - билось в висках.
  
  - Простите, Генрих Данилович, - едва слышно выговорила она. Голос был чужим, бархатным, но надтреснутым от волнения.
  
  Эрик, сидевший напротив, едва заметно усмехнулся. В его взгляде не было сочувствия, лишь холодное любопытство исследователя, препарирующего насекомое. Перед Ларисой поставили тарелку с прозрачным консоме.
  
  Её рука потянулась к приборам. В современной жизни выбор был прост: вилка слева, нож справа. Здесь же перед ней лежал целый арсенал. Растерявшись, она взяла десертную ложку, лежавшую чуть в стороне.
  
  - Людмила Львовна, - голос Эрика разрезал тишину, в нём слышалась ядовитая вежливость. - Неужели в нынешнем сезоне в Париже суп принято есть ложкой для сорбета? Или это новый способ выразить протест против семейных устоев?
  
  Лариса замерла. Ложка в её руке показалась пудовым слитком свинца. Она видела, как Генрих Данилович медленно поднял глаза, и в них застыло холодное разочарование.
  
  - Эрик, оставь сарказм, - бросил отец, но взгляд его остался прикован к руке жены. - Людмила Львовна сегодня... рассеянна.
  
  "Рассеянна..." - эхом отозвалось в голове Ларисы. Она почувствовала, как к горлу подступает тошнота. Этот пронзительный свет хрусталя, тиканье часов, холодный блеск глаз пасынка и давящий авторитет мужа - всё это стало невыносимым. Соната её новой жизни начиналась с фальшивой ноты.
  
  - Прошу меня простить, - Лариса отодвинула тарелку, так и не притронувшись к еде. В голове действительно запульсировало. "Мигрень, - подумала она, - классическое прикрытие всех несчастных женщин этого века. Благородная болезнь для тех, кто хочет сбежать в темноту спальни".
  
  - У меня внезапно начался сильнейший приступ мигрени. Вероятно, последствия вчерашней сырости... Я не смогу продолжить ужин. - Она поднялась, стараясь сохранить остатки достоинства. Генрих не пошевелился.
  
  - Вы изволите уходить, даже не попробовав консоме? - в его голосе не было заботы, только раздражение нарушенным ритуалом. - Идите. Я пришлю врача, если к утру вам не станет лучше.
  
  Лариса поклонилась - скованно, как учили на старых курсах этикета в музыкальном училище - и почти выбежала из комнаты. У самых дверей она кожей почувствовала тяжёлый, свинцовый взгляд Генриха Даниловича, сверлящий её спину. Он не смотрел на неё как на любимую жену. Он смотрел на сломавшуюся деталь в своем безупречном механизме.
  
  Оказавшись в тёмном коридоре, она прислонилась к холодной стене. "Что я наделала? - думала она, пытаясь расслабить сведенные судорогой пальцы. - Как мне выжить здесь, Миша?"
  
  Но Миши не было. Был только запах остывающего супа и ледяной прокурор за дверью.
  
  Захлопнув дверь спальни, Лариса Георгиевна не пошла, она почти рухнула к окну. Руки, непривычно сильные, но при этом тонкие, судорожно вцепились в высокий воротник изумрудного платья. Крошечные пуговицы-жемчужины разлетелись по паркету с сухим стуком, похожим на град. Наконец, сорвав удушающую стойку, она рванула на себя тяжёлые оконные рамы.
  
  Она ждала запаха московской весны, талого снега и бензина. Но в лицо ударил резкий, солёный ветер, пахнущий йодом, прелой листвой и остывающим морем. За окном была не нежная зелень апреля, а густая, меланхоличная позолота октября. Крупные капли дождя разбивались о подоконник.
  
  "Осень... - Лариса прижала ладони к горящим щекам. - Я выпала из апреля, чтобы разбиться об октябрь. Другое время, другой ритм, другое время года. Всё - другое".
  
  Она обернулась, впервые внимательно осматривая свою "тюрьму". Комната Людмилы была безупречной и безжизненной, как витрина магазина. Обои скучного цвета без узоров или чего-то ещё, тяжёлая мебель из карельской берёзы (почему из карельской? Лариса и сама не знала, почему ей пришло в голову такое сравнение), стоявшая так монументально, что создавалось впечатление будто это будто она хозяйка комнаты. Туалетный столик, хоть и был заставлен флаконами с притирками, баночками и духами, создавал ощущение что на нём всё для антуража, что у ним не прикасались многие годы, если не сказать никогда. И огромная кровать под шёлковым балдахином, похожим на погребальный шатер. Здесь не было ни пылинки, ни одной лишней вещи - Генрих Данилович, очевидно, насаждал свой прокурорский порядок даже в мыслях жены.
  
  Но Лариса, прожившая сорок два года и знавшая, как люди прячут свою боль, почувствовала фальшь этой идеальной чистоты. Её взгляд зацепился за угол ковра у массивного гардероба. Едва заметный след, будто мебель часто отодвигали.
  
  Дыша часто и прерывисто, она опустилась на колени. Ткань платья затрещала, но её было всё равно. Пальцы нащупали неплотно прилегающую половицу. Поддев её пилочкой для ногтей, найденной на столике, Лариса извлекла на свет небольшой альбом в переплёте из мягкой коричневой кожи.
  
  Она села прямо на пол, прислонившись спиной к холодному дереву шкафа.
  
  Альбом был полон рисунков и нервных, летящих записей. Людмила рисовала своих подруг - цветущих, смеющихся, в окружении внимательных мужей. Под рисунком Веры Николаевны Тугановской стояла приписка: "Верочка светится. Василий смотрит на неё, как на святыню. Они скоро обвенчаются. Почему мой удел - только холодный график ужинов и сталь в голосе Генриха Даниловича?"
  
  Лариса перелистывала страницы, и перед ней разворачивался ад тихой, добропорядочной жизни.
  
  "Ночи страшнее всего. Скрип двери, тяжёлые шаги. Исполнение долга. Он не говорит ни слова, он просто забирает то, что считает своим по закону. Я чувствую себя не женщиной, а старой виолончелью, на которой играет глухой маэстро".
  
  Ларису передёрнуло. Она, знавшая нежность Миши Бортинского, почувствовала физическую тошноту от этого описания "семейной жизни" Рыльке. Последние две записи были сделаны совсем недавно. Чернила расплылись от слёз, буквы двоились.
  
  "Сегодня Катрин сказала, что выходит замуж по любви. За сверстника. Они смеялись в саду, и я видела, как он коснулся её руки... Господи, мне всего двадцать два, а я уже в могиле. Жить так мучительно. Каждая минута - как удар молота по наковальне. Нет сил. Пусть будет тишина. Просто тишина..."
  
  Альбом выпал из рук Ларисы. Она закрыла глаза, слушая, как осенний ветер бьётся в распахнутое окно. Теперь она знала, почему Людмила выбрала настойку опия. Это не была капризная мигрень или минутная слабость. Это было медленное удушье в золотой клетке под присмотром безупречного прокурора.
  
  "Ты хотела тишины, Людочка, - прошептала Лариса, глядя на свои молодые руки. - Но вместо тишины сюда пришла я. Что же я должна сделать?"
  
  Она посмотрела в сторону тёмной гостиной, где, как она знала, стоял рояль. Ей нужно было коснуться клавиш. Ей нужно было превратить эту чужую боль в музыку, иначе она просто не доживет до утра под одной крышей с Генрихом Даниловичем. Музыка для неё всегда был выходом из всех ситуаций.
  
  Лариса едва успела грузно из-за корсета подняться с пола, судорожно спрятав альбом под подушку кресла, когда дверь распахнулась. Генрих вошёл без стука, одним уверенным движением, словно зачитывал приговор. Его присутствие мгновенно вытеснило из комнаты запах осеннего дождя, заменив его ароматом холодного металла и дорогого сукна.
  
  - Вы всё ещё не в постели, Людмила Львовна? - его голос прозвучал как сухой щелчок метронома.
  
  Он медленно обвел комнату взглядом. Лариса замерла, боясь, что он услышит бешеный стук её сердца. Генрих подошёл к окну, из которого в комнату врывался холодный октябрьский ветер, и резким движением запер раму. Затем его взгляд упал на неё.
  
  Он молча рассматривал оторванный воротник её платья и рассыпавшиеся по ковру жемчужные пуговицы. Его губы брезгливо сжались.
  
  - Вы выглядите неприлично, - отчеканил он, не глядя ей в глаза. - Подобный беспорядок в одежде и чувствах не делает чести жене прокурора. Вам следует немедленно привести себя в надлежащий вид или, что будет разумнее при вашем "недуге", лечь спать.
  
  Лариса хотела что-то ответить, но слова застряли в горле. В этом человеке не было тепла, только бесконечный, давящий контроль.
  
  - Сегодня можете не приходить, - добавил он, уже разворачиваясь к двери. - Я не намерен делить трапезу с женщиной, которая не в состоянии справиться с собственным корсетом.
  
  Он коротко кивнул стоящей в дверях горничной и вышел. В ту же секунду в комнату впорхнула та самая кругленькая булочка, Настя. Она что-то ворчала себе под нос, ловко расшнуровывая тяжёлое платье и стягивая с Ларисы ненавистный панцирь.
  
  - Ишь, разлетались жемчуга-то... - бубнила она, помогая Ларисе надеть тонкую ночную сорочку. - Генрих Данилович серчать изволят, когда не по струнке всё. Ложитесь уж, матушка, утро вечера мудренее.
  
  Когда за горничной закрылась дверь, Лариса провалилась в высокую и вязкую перину. Тело Людмилы было молодым и сильным, но душа Ларисы Георгиевны чувствовала себя разбитой. Она ещё полностью не успела осознать свою смерть, как уже надо быстро подстраиваться под новую.
  
  За окном шумела чужая осень, а в соседней комнате совсем скоро будет спать человек, которого она должна была называть мужем, но который пугал её больше, чем сама смерть. Похоже давние обычаи по разделению спален супругов не так уж и плохи.
   "Я выживу, - подумала она, закрывая глаза. - Если я научила играть на виолончели сотню ленивых и не всегда талантливых детей, я справлюсь и с прокурором". Глава 2. Большие проблемы Сон Ларисы был похож на липкую вязкую трясину. Ей снилось, что она бежит по бесконечной, вымощенной булыжником мостовой. Многослойный шёлк изумрудного платья бил по ногам, а китовый ус корсета впивался в рёбра, не давая крикнуть. Сзади слышался мерный, тяжелый шаг - подбитые металлом каблуки отбивали ритм метронома. Раз-два. Раз-два. Она знала, что её настигают, но ноги были ватными, как в кошмарах об анемии. - Пора вставать, Людмила Львовна! Солнышко уж высоко, - бесцеремонный голос розовощёкой Насти и резкий скрежет колец по карнизу вырвали Ларису из забытья. Свет ударил по глазам, ослепляя. Лариса попыталась зарыться глубже в пуховое одеяло, но горничная, не церемонясь, одним рывком стащила его. - Ну же, матушка, Генрих Данилович уж кофий откушали и в кабинет прошли, - бубнила девушка, пододвигая к кровати громоздкий фарфоровый таз с ледяной водой. - Опять бледны, ровно полотно. Умывайтесь, а я пока за халатом схожу. Лариса села, свесив ноги с высокой кровати. Холодная вода обожгла лицо, выметая остатки сна. Она молча слушала ворчание Насти - та обращалась с ней как с капризным, неразумным ребёнком, который сам не может даже умыться. В современной жизни Лариса привыкла к уважению коллег и робкому шёпоту учеников, а здесь она была всего лишь 'хозяйкой', которую нужно чистить и одевать, как дорогую лошадь. Она едва успела накинуть шёлковый халат и запахнуть его на груди, когда дверь без предупреждения распахнулась. Генрих Данилович вошёл твёрдым шагом, застёгнутый на все пуговицы своего безупречного мундира. Он выглядел так, будто и не спал вовсе. На лице ни тени усталости, ни одной лишней складки. Он остановился в центре комнаты и окинул Ларису оценивающим, почти брезгливым взглядом прокурора, осматривающего улику. - Доброе утро, Генрих Данилович, - тихо произнесла Лариса, стараясь, чтобы голос не дрожал. И размышляя над тем, как бы не ляпнуть чего-нибудь несоответствующего этому времени. А дневник прежней хозяйки тела показал, что на дворе конец 1901 года. - Доброе ли? - он подошёл ближе, заставив её невольно отступить к туалетному столику. - Вы бледны более обычного. И этот ваш вчерашний... конфуз за столом. Он помолчал, разглядывая её лицо, словно искал в нём признаки обмана. Лариса чувствовала себя под микроскопом. Она не знала, как вела себя 'настоящая' Людмила - плакала ли она, оправдывалась или молчала? - Я принял решение, - отчеканил он. - Сегодня же я вызову доктора Кёрна. До его визита вы не покинете своих комнат. Я не желаю, чтобы вы в подобном виде появлялись перед гостями или прислугой. Отдыхайте. - Но мне уже лучше... - начала было Лариса, вспомнив о рояле в гостиной, к которому так стремилась. - Я сказал: оставайтесь здесь, - он перебил её, не повышая тона, но в голосе лязгнула сталь. - Завтрак подадут вам в спальню. Не усугубляйте своё положение капризами, Людмила Львовна. Он резко развернулся и вышел, оставив после себя запах холодного одеколона и ощущение невидимых кандалов на запястьях. 'Арест, - подумала Лариса, опускаясь на пуф. - Первый день в новой жизни, а я уже под домашним арестом у собственного мужа'. Она посмотрела на свои тонкие пальцы. Если она не сможет выйти из этой комнаты, она сойдет с ума быстрее, чем несчастная Людмила. С другой стороны это может быть и плюсом, если потратить время с пользой и ознакомиться с реалиями этого мира. После ухода Генриха Даниловича комната словно сузилась. Лариса Георгиевна, стараясь унять дрожь в руках, вернулась к креслу. Она вновь вытащила альбом, но на этот раз заглянула глубже в щель между половицами. Пальцы наткнулись на холодное стекло. Маленький аптечный флакон из темного стекла. На обрывке этикетки едва читалось: 'Extr. S..calis cornuti' - Экстракт спорыньи. Лариса, как человек начитанный, знала, что это средство использовали для остановки крови, но в народе оно имело куда более мрачную славу. 'Боже мой, Людочка... - Лариса прижала флакон к щеке. - Ты не просто хотела тишины. Ты боролась с тем, что росло внутри тебя от человека, которого ты боялась'. Раздумья прервал сухой стук. В комнату вошёл Генрих Данилович, а за ним - невысокий, безупречно одетый господин в золотых очках. - Доктор Кёрн, - коротко представил муж. Его взгляд был тяжёлым, пытливым. - Я просил господина доктора осмотреть вас немедленно. Настасья донесла, что у вас... - он замялся, подбирая пристойное слово, - давно не было обычных женских недомоганий. Я склонен полагать, что ваша вчерашняя слабость имеет вполне естественную, хоть и скрываемую вами причину. Лариса похолодела. 'Беременность. И флакон спорыньи в кармане халата'. - Прошу вас, Людмила Львовна, - мягко проговорил доктор Кёрн, указывая на ширму. - Генрих Данилович, я попрошу вас подождать за дверью. Осмотр длился вечность. Лариса лежала, глядя в потолок, и чувствовала себя куклой. Она размышляла о медицинских возможностях этого времени. И поняла одно, что в 1902 году врачи определяли беременность по косвенным признакам: изменению цвета слизистых, форме матки и жалобам. Когда Кёрн закончил, он долго мыл руки, тщательно вытирая их полотенцем. Генрих Данилович вошёл, не дожидаясь приглашения. Его лицо было неподвижным, как маска. - Ну же, доктор? - в голосе прокурора лязгнул металл. - Подтверждаете мои подозрения? Кёрн поправил очки, глядя то на бледную Ларису, то на её властного мужа. - Видите ли, Генрих Данилович... - начал он осторожно. - У Людмилы Львовны действительно наблюдаются признаки... застоя. Матка несколько увеличена и мягка. Однако... - он покосился на Ларису, - я вижу и признаки сильного раздражения организма. Словно... хм... принимались некие сильные средства для "очищения". На таком раннем сроке, две-три недели, медицина не может дать абсолютного ответа. Генрих сузил глаза. - Что вы хотите этим сказать? - Я хочу сказать, что беременность, вероятно, была. Или есть. Но сейчас состояние Людмилы Львовны граничит с горячкой. Если она принимала что-то... это могло спровоцировать начало процесса, который уже не остановить. Или же это просто крайнее истощение нервов. Генрих Данилович медленно повернулся к жене. Лариса видела, как на его виске от напряжения вздулась вена. - Доктор, оставьте нам рецепт на успокоительное. И.. - он сделал паузу, - держите наши подозрения в тайне. Когда за врачом закрылась дверь, Генрих подошёл вплотную к кровати. Он не кричал. Он говорил шёпотом, который был страшнее любого крика. - Если я узнаю, Людмила Львовна, что вы пытались... избавиться от моего наследника... никакая мигрень вас не спасет. Вы будете сидеть под замком, пока я не увижу подтверждения вашей преданности этому дому. Он резко развернулся и вышел. Лариса осталась одна, сжимая в руке флакон со спорыньей. Она не знала, подействовало ли средство Людмилы, или внутри неё всё ещё теплится жизнь, которую так ждёт и так пугает этот страшный человек. 'Миша... - выдохнула она в пустоту. - Во что я ввязалась?' Когда за Генрихом Даниловичем захлопнулась дверь, Лариса почувствовала, как по спине пробежал ледяной хребет страха. Она разжала кулак - на ладони темнел злосчастный флакон. Тёмная жидкость внутри лениво плеснула о стеклянные стенки. 'Полон... Он почти полон', - пронеслось в голове. Дрожащими пальцами она вновь вытянула кожаный альбом из-под подушки, лихорадочно листая страницы. Она искала подтверждение - дату, короткую запись о принятом яде, о сделанном выборе. Но страницы молчали. Людмила описывала свой ужас, свою ненависть к 'расписанию' мужа, своё отчаяние, но нигде не было сказано: 'Я выпила это'. Значит, она только собиралась. Купила, спрятала, лелея мысль о побеге через смерть или через избавление от плода, но так и не решилась. Или не успела. До того самого момента в ванной... В дверь постучали - мягко, но настойчиво. Лариса едва успела сунуть флакон под перину, как вошла Настя. Горничная несла поднос, на котором сиротливо дымилась миска с овсяной кашей. - Вот, матушка, Генрих Данилович велели кормить вас самым пресным, чтоб нутро не бунтовало, - Настя принялась поправлять подушки, бесцеремонно ворочая Ларису, словно туго набитый тюфяк. - Кушайте, Людмила Львовна. Силы-то нужны, раз уж в вас жизнь затеплилась. А бледность - это ничего, это пройдёт. Лариса ела безвкусную, склизкую массу, механически поднося ложку ко рту. Горничная продолжала бубнить, укладывая её поудобнее и натягивая одеяло до самого подбородка. - Отдыхайте. Доктор-то сказал - покой нужен. Я за дверью буду, ежели что - кличьте. Когда дверь наконец закрылась и в комнате воцарилась гнетущая, ватная тишина, Лариса уставилась в потолок, по которому ползли серые тени октябрьского дня. Она приложила руку к животу - туда, где, по словам доктора, матка была 'мягкой и увеличенной'. В той, прошлой жизни, у них с Мишей было двенадцать лет. Двенадцать лет тихой нежности, общих концертов, чаепитий на крошечной кухне и.. пустоты. Они никогда не обсуждали это вслух, чтобы не ранить друг друга, но каждый поход в гости к друзьям, где бегали дети, отдавался в сердце Ларисы тупой, привычной болью. Бог не дал им детей им. Она со временем смирилась, похоронив эту несбывшуюся надежду под грудами нотных листов. И вот теперь, в чужом теле, в чужом веке, от человека, который внушал ей ужас своей ледяной правильностью, она, возможно, носила ребенка. Странное, горькое чувство шевельнулось в душе. Это была не радость, но и не тот ледяной ужас, который испытывала Людмила. Это была ирония судьбы, написанная самым жестоким композитором. 'Миша... - подумала она, и слеза, горячая и едкая, скатилась к уху. - Почему сейчас? Почему так? Я всю жизнь ждала этого чуда с тобой, а получила его как приговор от прокурора'. Она нащупала под периной флакон. Яд был рядом. Она могла закончить то, что начала Людмила. Могла избавить себя от этой связи с Генрихом, от этого 'наследника', который станет ещё одним звеном в её цепи. Но пальцы лишь крепко сжимались на стекле. Впервые за сорок два года внутри неё была не только анемичная пустота. И эта новая, пугающая полнота заставляла её сердце биться в унисон с октябрьским дождем. Сон Ларисы был тяжёлым, свинцовым. Ей снова виделись бесконечные клавиши рояля, которые превращались в зубы огромного зверя. Она вздрогнула и открыла глаза от резкого отчетливого стука. В комнату, не дожидаясь ответа, скользнул Эрик. В сумерках октябрьского дня его лицо казалось высеченным из слоновой кости - холодное, застывшее в выражении вечной иронии. - Как почиваете, 'матушка'? - его голос сочился ядом. - Весь дом только и шепчется о вашем... деликатном состоянии. Отец уже видит в колыбели нового столпа правосудия. Лариса приподнялась на локтях, чувствуя, как сердце забилось о рёбра, словно пойманная птица. В голове ещё шумело от каши и лекарств. Она хотела ответить что-то резкое, учительское, но тут заметила, как взгляд Эрика замер, переместившись куда-то вниз, к краю её кровати. Видимо, во сне она задела флакон, и тот, выскользнув из-под перины, бесшумно скатился на ковёр. Тёмное стекло предательски блеснуло в свете догорающей свечи. Эрик медленно, с каким-то кошачьим изяществом, наклонился. Его тонкие пальцы сомкнулись на горлышке. Он поднял флакон к глазам, вчитываясь в латынь на этикетке. Мир для Ларисы замер. Она видела, как зрачки пасынка расширились. В одно мгновение его лицо преобразилось: на нём расцвела торжествующая, почти безумная гримаса счастья. Это была радость охотника, загнавшего зверя в тупик. - Extr. 'S..calis cornuti...' -прошептал он, и в этом шепоте было больше угрозы, чем в крике его отца. - Спорынья. О, матушка, какая неосторожность. Он повернулся к ней, и его глаза сверкнули первобытной злостью. - Вы ведь знаете, что Генрих Данилович сделает с вами? Он прокурор до мозга костей. Убийство наследника - даже такого, который ещё не успел закричать, - для него не семейная драма. Это преступление против рода. Против закона. Он придушит вас своими же собственными руками. Эрик сделал шаг к кровати, сжимая флакон так сильно, что побелели костяшки. - Теперь вы в моей власти, Людмила Львовна. Один мой визит в кабинет отца - и ваша жизнь закончится в сумасшедшем доме или в монастырском карцере. Лариса смотрела на него, и в её душе, на самом дне, вместо ужаса вдруг поднялась ледяная, прозрачная ярость Ларисы Георгиевны - женщины, которая за сорок лет видела сотни таких 'жестоких мальчиков'. - Отдайте мне это, Эрик Генрихович, - голос её был ровным и пугающе тихим. - Отдайте сейчас же. - И не подумаю, - он спрятал флакон в карман сюртука, криво усмехнувшись. - Я подожду подходящего момента. Посмотрим, как запоёт ваша мигрень, когда отец придёт к вам с ордером на обыск. Он резко развернулся и вышел, оставив за собой запах мокрого сукна и торжествующей ненависти. Лариса упала обратно на подушки, хватая ртом холодный воздух. Капкан, в который попала Людмила, только что захлопнулся на шее Ларисы. Тень Эрика ещё не успела раствориться в коридоре, а Лариса уже лихорадочно выстраивала партитуру своего ответа. Она знала этот тип мальчиков - жестоких, упивающихся властью, но внутренне неустойчивых. Чтобы сломать его, нужно было не оправдываться, а нападать. В дверь снова постучали. Вошла Настасья, неся на подносе тарелку с постными щами и кусок чёрствого хлеба. Словно она на самом деле в тюрьме. - Кушайте, матушка. Генрих Данилович велели строго следить: никакого мяса, никаких сластей, пока дурнота не отпустит, - горничная с грохотом поставила поднос на столик. Лариса, стараясь придать голосу будничную небрежность, спросила: - Настя, а где сейчас Эрик Генрихович? В своей комнате или ушёл? Горничная замерла, и её лицо мгновенно нахмурилось. Она смерила Ларису подозрительным взглядом, поджав губы. - А на что он вам, Людмила Львовна? - в голосе служанки прорезалась грубость. - Эрик Генрихович у себя, бумаги какие-то смотрят. Только вы бы, матушка, не забивали голову пасынком-то. Генрих Данилович не любят, когда вы о нём справляетесь. Не к добру это. - Просто хотела попросить книгу из библиотеки, - отрезала Лариса, давая понять, что разговор окончен. Она дождалась, пока горничная уйдет, и едва прикоснулась к еде. Щи казались горькими, как сама жизнь Людмилы. Дождавшись, когда дом погрузится в ту тягостную, ватную тишину, которая бывает только в домах, где никто не смеётся, Лариса накинула длинный с множеством складок халат и вышла в коридор. Комната Эрика находилась в конце галереи. Лариса не стучала - она вошла твёрдо, как входила в класс к самым заядлым прогульщикам. Эрик сидел за бюро, подбрасывая на ладони флакон со спорыньей. При её появлении он обернулся, на его губах заиграла всё та же торжествующая улыбка. - О, визит вежливости? Решили умолять, 'матушка'? Лариса не ответила. Она прошла в центр комнаты и посмотрела на него сверху вниз - её рост и новая прямая осанка придавали ей вид монументальный. - Эрик Генрихович, - начала она голосом, в котором не было ни капли страха. - Вы сейчас совершаете свою самую большую ошибку. Вы думаете, что этот флакон - ваш пропуск к власти надо мной. Но на самом деле это ваша путёвка в кадетский корпус на другом конце империи или в ссылку в деревню. Эрик рассмеялся, но в смехе послышалась фальшивая нота. - Вы бредите? Отец увидит это, и вы окажетесь на улице. - Посмотрите на флакон, Эрик, - Лариса сделала шаг вперед. - Он запечатан. Сургуч цел. Он полон до краев. Любой аптекарь, любой врач - тот же Кёрн - подтвердит, что я к нему не прикасалась. Она выдержала паузу, глядя ему прямо в глаза. - А теперь подумайте своим 'юридическим' умом. Как я объясню его появление? Я скажу Генриху Даниловичу, что нашла этот флакон у вас. Что вы принесли его мне и предлагали избавиться от ребёнка, потому что боитесь потерять наследство. Что вы угрожали мне. Эрик дернулся, его лицо побледнело. - Он не поверит... - Поверит, - отрезала Лариса. - Потому что я его жена, которая носит его ребёнка, о котором он мечтал годами. А вы - сын, который всегда его ненавидел за холодность и который только что проявил немыслимую жестокость к его беременной супруге. Как вы думаете, Эрик, чью сторону примет прокурор Рыльке? Того, кто дарит ему будущее, или того, кто пытается это будущее отравить? Она протянула руку, ладонью вверх. - Отдай мне стекло. Сейчас же. И я забуду о твоем глупом порыве. Если нет, то я иду в кабинет к Генриху прямо сейчас и заявляю о твоём покушении на его наследника. В комнате стало так тихо, что было слышно, как бьётся дождь о стекло. Эрик смотрел на неё, и в его глазах торжество медленно сменялось холодным, расчётливым ужасом. Он понял: эта женщина - больше не та плаксивая кукла, которой была Людмила. Перед ним стоял враг, который умеет играть по-крупному. Эрик замер, и на мгновение Ларисе показалось, что она победила. Но затем его губы искривились в судорожной, злой усмешке. Он медленно поднялся, сокращая расстояние между ними, пока Лариса не почувствовала запах его дорогого одеколона и холодную ауру его затаённой ярости. - Вы сильный игрок, Людмила Львовна, - прошипел он, почти касаясь её уха. - Ваша новая роль 'защитницы очага' почти убедительна. Но вы забыли одну деталь. Он резко вскинул руку с флаконом, поднеся его к самому её лицу. - Сургуч цел, верно. Но мой отец - прокурор. Он знает, что яды не покупают в кондитерских. Он прикажет проверить все аптечные реестры города. И когда он выяснит, что этот флакон был куплен не мной, а вашим человеком, вашей верной Наськой или кем-то ещё по вашему приказу, - ваш блеф рассыплется как прах. Эрик перехватил флакон поудобнее и сделал шаг назад, восстанавливая дистанцию и своё превосходство. Его глаза горели лихорадочным блеском. - Идите к нему. Идите прямо сейчас! Расскажите про моё 'покушение'. Но помните: как только вы откроете рот, вы запустите машину следствия, которую не сможет остановить даже ваш муж. И когда правда выплывет, он не просто вышлет вас, он уничтожит вас так, как умеет только он. Медленно и по закону. Он опустил флакон в глубокий карман своего халата и похлопал по нему рукой. - Я не отдам его. Не сегодня. Пусть полежит у меня как гарантия вашего... примерного поведения. Мы ведь теперь союзники, не так ли? Вы будете молчать о моей 'дерзости', а я буду молчать о вашей маленькой покупке. Пока что. Эрик указал рукой на дверь, в его жесте было столько же высокомерия, сколько в жестах Генриха Даниловича. - Возвращайтесь в свою комнату, 'матушка'. Пейте свой постный бульон и молитесь, чтобы я не передумал до рассвета. Глава 3. Резонанс в доме Лариса вышла, чувствуя как внутри всё заледенело. Она переоценила свой авторитет учителя - здесь, в этом доме, действовали не правила школьного совета, а законы джунглей, прикрытые мундирами и кружевами. Лариса вернулась в свою спальню, чувствуя, как стены начинают на неё давить. Холодный расчет Эрика пробил брешь в её учительской уверенности. Он прав был абсолютно прав. В этом мире за каждым шагом стоит документ, запись в реестре, слово свидетель. Если Настасья покупала этот яд, то Лариса в ловушке. Она посмотрела на остывшие постные щи. Запах варёной капусты вызывал тошноту. Подойдя к окну, она решительно выплеснула серое варево прямо на пожухлые листья плюща, цеплявшегося за стену дома. 'Мне нужны не силы для смирения, а ясность ума', - подумала она, вытирая тарелку кружевным платком. Нужно было действовать. Лариса приоткрыла дверь и прислушалась. В доме царила странная, звенящая тишина. Она окликнула пробегавшую мимо младшую горничную: - Где Генрих Данилович? И Эрик Генрихович? - Так отбыли, Людмила Львовна, - присела в коротком поклоне девчушка. - Хозяин в окружной суд по срочному делу, а молодой барин в клуб уехали, велели к ужину не ждать. Дом опустел. Кандалы на мгновение ослабли. Лариса знала: если она сейчас не коснется клавиш, ей разум просто не выдержит этого груза чужих грехов и собственных страхов. Она накинула на плечи тёплую шаль и стараясь ступать неслышно, спустилась на первый этаж, в большую гостиную. Зал встретил её запахом мастики и зачехлённой мебели. Но в центре, под лучами холодного октябрьского солнца, стоял он - чёрный лакированный 'Беккер'. Лариса подошла к инструменту. Её новые, молодые пальцы коснулись прохладной крышки. Она села на банкетку, чувствуя, как внутри всё замирает. Пятнадцать лет она играла на расстроенных пианино в музыкальной школе, борясь с анемией и немощью. Теперь у неё было тело, полное сил, и инструмент, достойный королей. Она медленно открыла крышку. Белизна клавиш ослепила. Лариса занесла руки, и в эту секунду она была не Людмилой Рыльке, не жертвой шантажа и не испуганной попаданкой. Она была Ларисой Бортинской, которая сейчас заставит этот холодный дом содрогнуться от правды. Её пальцы упали на клавиши, извлекая первый, густой и тревожный аккорд. Лариса не просто играла, она выплескивала в музыку всё: холод ванной комнаты, сталь в голосе пасынка, страх перед будущим и тоску по Мише. Это была Вторая соната Рахманинова - музыка мятежная, трагическая, невозможная для нежной и пустой Людмилы, какой её знал этот дом. Хотя что может знать пришлая Людмила о той, кто жил в этом теле до неё. Строки из дневника не дают представления о реальном внутреннем мире Людочки. Или же что-то да даёт? Лариса полностью отдалась в объятия музыки. Пальцы летали по клавишам, извлекая звуки такой мощи, что, казалось, хрустальные подвески люстры начали едва слышно вибрировать в ответ. Последний аккорд, низкий и гулкий, медленно таял в пространстве гостиной. Лариса замерла, тяжело дыша, её лоб покрылся мелкой испариной. В этой тишине она вдруг отчетливо услышала сухое, сдержанное покашливание за спиной. Сердце оборвалось. Она резко обернулась. В дверном проеме, прислонившись к косяку, стоял Генрих Данилович. Его шинель была расстегнута, в руке он держал перчатки. Неизвестно, как долго он стоял здесь, в тени, наблюдая за ней. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас хранило странное, почти болезненное выражение недоумения. Лариса медленно поднялась с банкетки, чувствуя, как возвращается маска Людмилы. Она склонила голову в лёгком, официальном поклоне, пряча дрожащие руки в складках шали. - Простите, Генрих Данилович. Я полагала, что вы в суде. Мне... мне стало немного легче, и я решила, что музыка поможет окончательно прогнать мигрень. Прошу меня извинить, я сейчас же вернусь в свои комнаты. Она сделала шаг к выходу, стараясь не смотреть ему в глаза, но его голос, лишенный привычной прокурорской жёсткости, заставил её замереть на месте. - Постойте, Людмила Львовна. Генрих прошёл в центр комнаты, его шаги гулко отдавались от паркета. Он остановился у рояля и коснулся лакированной крышки, словно проверяя, не обжегся ли инструмент от такой игры. - Я никогда не слышал, чтобы вы играли так, - произнес он, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на подозрительность, смешанную с невольным восхищением. - Ваши учителя в пансионе всегда аттестовали вас как прилежную, но посредственную исполнительницу легких романсов. То, что я слышал сейчас... это было похоже на стихию. Где вы выучились этой... мрачной технике? Он подошёл ближе, и Лариса почувствовала исходящий от него холод улицы и запах дорогого табака. Генрих внимательно всмотрелся в её бледное лицо, и на мгновение ей показалось, что он видит её насквозь - не Людмилу, а её, Ларису. - Впрочем, - он вдруг резко сменил тон на более официальный, - доктор Кёрн предписал вам покой. Музыка такого рода слишком возбуждает нервы. Однако... - он замолчал на секунду, - если вам это действительно помогает, я не стану запрещать. Но не здесь. В моем доме не должно быть слышно таких... надрывных звуков при открытых окнах. Он замолчал, продолжая разглядывать её, и вдруг добавил тише: - Вы сегодня удивительно не похожи на саму себя, Людмила Львовна. Даже голос у вас стал... глубже. Неужели ожидание ребёнка так меняет женщину за одни сутки? Лариса промолчала, чувствуя, как между ними натягивается невидимая струна. Генрих не уходил, он ждал ответа, и его тяжелый взгляд обещал, что теперь он будет следить за каждым её движением еще пристальнее. Лариса не шла, она почти бежала по лестнице, чувствуя, как взгляд Генриха Даниловича жжет её лопатки. Лишь захлопнув дверь своей спальни, она позволила себе выдохнуть. Сердце колотилось в ритме того самого Рахманинова. Она совершила ошибку. Профессионал внутри неё победил осторожность попаданки: нельзя было играть так в доме, где её считали посредственностью. Вскоре пришла Настасья. С коротким поклоном и поджатыми губами она поставила на столик поднос: кусок подсушенной рыбы, варёный картофель без капли масла и стакан слабого чая. - Постный ужин, Людмила Львовна. Генрих Данилович велели строгость соблюдать, чтоб кровь не волновалась, - горничная окинула Ларису колючим взглядом и вышла, не дожидаясь благодарности. Лариса с отвращением посмотрела на сухую рыбу. В животе предательски заурчало. 'Господи, сейчас бы тарелку горячих вареников с вишней... С тонким тестом, со сметаной...' - подумала она, и эта гастрономическая тоска по дому на миг перевесила страх перед Эриком. Вечер тянулся бесконечно. К ней никто не заходил: ни муж, ни пасынок. Очевидно, Генрих переваривал услышанную музыку, а Эрик выжидал. Оставшись в тишине, Лариса принялась за ревизию книжного шкафа. Ей нужно было оружие - знание правил игры этого века. Она перебирала тома: французские романы в золочёных переплетах, сборники стихов Надсона, молитвенники. Всё не то. Наконец, в глубине второй полки, за массивным томом Шиллера, она наткнулась на толстую тетрадь в сером коленкоре и узкую книжицу в мягкой обложке. Это был 'Хороший тон. Сборник правил и советов на все случаи жизни' 1889 года издания. Лариса жадно вцепилась в неё. Здесь было всё: как приветствовать старших, как вести себя в театре, как отвечать на колкости, не теряя достоинства. Но второй находкой оказался личный дневник Людмилы за прошлый год, когда она ещё была невестой. Пролистывая его, Лариса нашла не только списки приданого и образцы тканей для платьев (атлас, газ, кашемир), но и подробные описания 'света' Одессы. Людмила старательно записывала, кто с кем в ссоре, кто из дам считается законодательницей моды и какие темы в салонах считаются 'дурным тоном'. В самом конце дневника Лариса обнаружила вложенный листок - счет из аптеки на Екатерининской улице. Дата - двухнедельной давности. В списке значились 'розовая вода', 'рисовая пудра' и... тот самый 'Extr. Secalis cornuti'. 'Настасья, - поняла Лариса, глядя на почерк аптекаря. - Людмила не могла пойти сама. Она послала горничную'. Теперь у неё был не только учебник этикета, но и понимание, откуда взялся флакон. Но это знание это жгло руки: если Настасья покупала яд, значит, она главный свидетель Эрика. И она в этом доме повсюду. Лариса погасила свечу и легла в кровать прямо в халате. Тьма была густой и душной. Где-то в глубине дома Эрик сжимал в кармане флакон, Генрих Данилович думал о её странной музыке, а Настасья, возможно, уже докладывала пасынку о каждом вздохе 'хозяйки'. *** Тьма в коридоре была осязаемой, тяжелой, как бархат на гробе. Лариса кралась, придерживая подол сорочки, стараясь не дышать. Половицы, днём хранившие молчание, под её ногами предательски постанывали. Она сама не знала, зачем идет к Эрику: надеялась ли найти флакон в кармане его брошенного сюртука или просто хотела заглянуть в лицо своему страху. У дверей комнаты пасынка она замерла. Из щели под дубовой дверью пробивался слабый, дрожащий свет лампады. Лариса потянулась к ручке - та была едва приоткрыта, словно приглашая войти в чужой кошмар. Она толкнула дверь на дюйм. Внутри пахло потом, дорогими духами и страстью. На широкой кровати, среди измятых простыней, она увидела их. Эрик, сбросивший маску холодного аристократа, выглядел сейчас почти жалко, уткнувшись лицом в округлое плечо женщины. А женщиной этой была Настасья. Горничная сидела, привалившись к изголовью. Её лицо обычно подобострастное, теперь сияло торжествующей, хищной властью. Она лениво перебирала тёмные волосы 'молодого барина', словно хозяйка ласкающая преданного пса. Лариса почувствовала, как к горлу подкатил комок. 'Боже мой... - пронеслось в голове. - Вот почему она так хмурилась. Вот кто настоящий союзник Эрика'. Первым порывом было закричать. Позвать лакея, разбудить Генриха Даниловича! Выставить их обоих на мостовую под ледяной дождь! Это был идеальный компромат: связь сына прокурора с прислугой. Это позор, смыть который невозможно. Но Лариса тут же одернула себя, вжавшись в тень коридора. Если она позовёт мужа, первый вопрос Генриха будет: 'Что вы делали у дверей сына ночью в одной сорочке, Людмила Львовна?' В глазах прокурора, помешанного на чести, это будет выглядеть как сцена ревности или, что ещё хуже, попытка оправдаться за 'интрижку' с пасынком. Настасья, не моргнув глазом, подтвердит любую ложь Эрика, а флакон со спорыньей, который всё ещё у него, станет финальным гвоздём в крышку её гроба. Она медленно, дюйм за дюймом, притянула дверь обратно. Сердце колотилось в горле. Она поняла: в этом доме нет союзников. Есть только заговор рабов и хозяев против неё - чужачки. Лариса вернулась в свою комнату, едва сдерживая дрожь. Теперь картина сложилась. Настасья купила яд по просьбе Людмилы, но тут же донесла Эрику. Они ждали момента, чтобы избавиться от неё, и её беременность стала для них лишь катализатором. 'Хорошо, - прошептала Лариса, забираясь под холодное одеяло и глядя в тёмный потолок. - Вы играете в грязи, дети мои. Но я двадцать лет управляла оркестром, где каждый ненавидел соседа. Посмотрим, как вы запоёте, когда я сменю партитуру'. Она поняла: единственный человек, который может её защитить, - это Генрих. Но чтобы он ей поверил, она должна стать для него дороже, чем его собственный сын. Она должна стать той, кем Людмила никогда не была. Его единственной опорой. Утро Лариса встретила не в постели, а в кресле у окна. Она была затянута в домашнее платье из тяжёлого бархата, волосы - в строгом узле, взгляд - ледяной. Когда Настасья вошла с привычно-кислым лицом и подносом, на котором сиротела жидкая каша, Лариса не дала ей раскрыть рта. - Что это? - Лариса указала на миску длинным, тонким пальцем. - Так завтрак ваш, матушка, Генрих Данилович велели... - начала было горничная, но Лариса резко поднялась. - Молчать! - голос Ларисы Георгиевны, привыкший перекрывать звуки целого оркестра подошёл бы для этой ситуации лучше, но и голос Людмилы Львовны оказался довольно громок. Он звонко ударил по барабанным перепонкам Насти. - Ты как подаёшь еду хозяйке? Почему на подносе вчерашняя крошка? Почему ты смотришь на меня точно на равную? Настасья побледнела и отступила. Лариса сделала шаг вперед, её глаза горели настоящей неподдельной яростью женщины, которая больше не позволит вытирать об себя ноги пасынку и его любовнице. - Вон! - прикрикнула она, смахнув поднос на пол. Фарфор разлетелся с оглушительным звоном. Как же жаль, он был очень красив, но чем-то необходимо было жертвовать. - Вон отсюда, дрянь! И позови лакея! На пороге возник перепуганный лакей, а через минуту, привлечённый криками и звоном, в комнату стремительно вошел Генрих Данилович. Он был в домашнем сюртуке, брови сдвинуты к переносице, в глазах - холодное раздражение человека, чей идеальный порядок был грубо нарушен. - Что здесь происходит, Людмила Львовна? - его голос прозвучал как удар хлыста. - Вы изволите бить посуду и кричать на прислугу? Это недопустимо в моём доме. Лариса медленно повернулась к нему. В ней не было вчерашней бледности и страха. Она стояла прямо, её грудь высоко вздымалась от гнева. - В вашем доме, Генрих Данилович, слуги забыли своё место! - она указала на дрожащую Настю. - Ваша горничная позволяет себе хамские взгляды и кормит меня помоями. Я ношу вашего ребёнка, а не отбываю наказание в карцере! Я требую уважения к своему положению. Генрих замер. Такой Людмилы он не видел никогда. Эта внезапная властность, этот стальной голос... они пугали и интриговали одновременно. - И ещё! - Лариса сделала шаг к мужу, глядя ему прямо в глаза. - Я хочу вареников с вишней. Свежих. Со сметаной. Сейчас же! И пусть их приготовит повар, а не эта девчонка. Настасья мне более в комнатах не надобна, она... она слишком много времени проводит в мужской половине дома, я видела её у дверей вашего сына вечером! Последняя фраза была брошена как граната. Настасья охнула, побледнев до синевы, а Генрих медленно перевёл взгляд с жены на горничную. Воздух в комнате стал густым и едким. - Вареники с вишней? - переспросил Генрих, проигнорировав пока пассаж об Эрике, но спрятав его в глубине своего прокурорского ума. - Вы устраиваете сцену из-за... кухни? - Я устраиваю сцену из-за того, что я хозяйка этого дома! - отчеканила Лариса. - Или вы признаёте это, или я не притронусь к еде вовсе. Решайте, Генрих Данилович, что вам дороже: капризы вашей прислуги или здоровье вашего наследника. Генрих долго молчал, разглядывая свою 'новую' жену. И он не понимал, нравится ему это или нет. На его губах вдруг промелькнула странная, почти незаметная тень усмешки. Так игрок приветствует сильного противника. - Степан, - обратился он к лакею, не сводя глаз с Ларисы. - Передай повару: вареники с вишней. Сейчас же. А Настасью... - он сделал паузу, от которой горничная едва не лишилась чувств, - отстранить от покоев Людмилы Львовны до выяснения обстоятельств её ночных прогулок. Он подошёл к Ларисе вплотную. - Вы меня удивляете, душа моя. Но помните, за каждую перемену характера придётся платить. Я жду вас к обеду. В пристойном виде. Он вышел, а Лариса опустилась в кресло. Победа. Первая маленькая, но пахнущая сладкой вишней победа. Теперь Эрику придётся оправдываться за свою пассию, а у нее появится время, чтобы найти способ вернуть флакон. Глава 4. Театр одной актрисы Лариса Георгиевна собиралась на обед как на генеральное сражение. Без Настасьи было не просто сложно, а адски трудно. Корсет она смогла лишь слегка затянуть сама, зацепив шнуровку за дверную ручку, а волосы просто собрала в высокую, чуть небрежную, но элегантную 'улитку'. Платье выбрала серо-голубое, строгое, без лишних кружев - образ 'оскорбленной добродетели'. В столовой уже пахло жареным фазаном и выдержанным вином. Генрих Данилович сидел во главе стола, холодный и безупречный. Эрик, напротив, выглядел напряжённым. Его обычная вальяжность сменилась нервным постукиванием пальцев по скатерти. Обед начался в звенящей тишине. Лариса ела медленно, стараясь припоминать правила из найденной книжицы, но её мысли были заняты другим - она кожей чувствовала яд, исходящий от пасынка. - Людмила Львовна, - голос Эрика разрезал тишину, как скальпель. - Я вижу, отсутствие горничной пагубно сказывается на ваших манерах. Вы держите нож так, словно собираетесь препарировать лягушку, а не обедать в приличном обществе. Отец, тебе не кажется, что 'мигрень' переросла в некое... плебейское одичание? Генрих медленно поднял глаза на сына, но промолчал, ожидая реакция жены. Лариса поняла: это момент истины. Если она ответит холодно и умно, то Эрик поймёт, что она опасный враг. Если промолчит - он продолжит давить. Нужно было что-то, чего от 'прежней' Людмилы не ждали, но что укладывалось в рамки 'женской неуравновешенности'. Лариса резко отложила нож. Звон серебра о фарфор заставил мужчин вздрогнуть. Секунду она смотрела на Эрика, а затем её лицо исказилось. Губы задрожали, а из глаз брызнули настоящие, горькие слёзы (актерский дар педагога по вокалу не пропьёшь). - За что?! - вскрикнула она, и её голос сорвался на жалобный, детский всхлип. - За что вы так со мной, Эрик Генрихович? Я... я ношу дитя... я едва жива от страха и дурноты, а вы... вы издеваетесь над тем, как я держу нож! Она закрыла лицо руками, плечи её судорожно заходили ходуном. Это была не величественная скорбь, а именно истерика обиженного ребёнка - громкая, не красивая, сбивчивая. - Генрих! - простонала она сквозь пальцы, не делая ни малейшей попытки уйти, а напротив, чуть подавшись к мужу. - Он ненавидит меня! Он хочет моей смерти! Вчера он угрожал мне... какими-то склянками, говорил ужасные вещи в спальне, а теперь... теперь он смеётся над моими руками! Вы видите? Мои руки дрожат от его взглядов! Генрих Данилович медленно отложил салфетку. Лицо его потемнело. Он перевёл взгляд на сына, и тот под этим взглядом буквально вжался в стул. - Склянками? - голос Генриха стал опасно тихим. - Эрик, что это значит? Ты входил в покои мачехи без моего ведома? - Отец, она лжёт! Она... она просто играет! - Эрик вскочил, его лицо залила краска гнева и страха. - Она истеричка! Она хочет нас рассорить! - Я хочу только спокойствия! - Лариса зарыдала ещё громче, едва не опрокинув бокал. - Он... он сказал, что у него есть какой-то яд! Он показывал мне его! Генрих, умоляю, обыщите его, иначе я не смогу уснуть, я боюсь за ребёнка! Она рыдала в голос, размазывая слёзы по щекам совсем не как полагается светской даме. Но... Это был ва-банк. Генрих Данилович поднялся. Он выглядел как монумент правосудия. - Эрик Генрихович, - произнес он, и в этом официальном обращении к сыну послышался приговор. - Выйди вон. В мой кабинет. И если я найду у тебя хоть что-то, что могло напугать твою мать в её состоянии... ты отправишься в полк в Туркестан на следующее же утро. Эрик стоял, хватая ртом воздух, его взгляд метался от разъярённого отца к 'рыдающей' мачехе. Лариса сквозь пальцы видела его панику. Он не мог выбросить флакон сейчас - Генрих стоял слишком близко. - Иди! - рявкнул Генрих, ударив ладонью по столу. Эрик, побледнев до синевы, развернулся и почти выбежал из столовой. Лариса продолжала всхлипывать, чувствуя, как внутри разливается холодное торжество. Она знала: Генрих - прокурор. Он найдет флакон. А объяснение 'это её яд' теперь будет звучать из уст Эрика как жалкая попытка оправдаться за 'покушение'. Лариса, едва сдерживая судорожный вздох облегчения, проскользнула в коридор. Шлейф платья послушно зашуршал по ковру, но она ступала бесшумно, как тень. Признаться, это было довольно сложно сделать, так как раньше, в своей прошлой жизни Лариса никогда ничего подобного не надевала. Даже свадебному платью предпочла белый брючный костюм. Она дошла до кабинета Генриха и прижавшись ухом к тяжёлой дубовой двери, она замерла. Внутри гремел голос мужа: - ...ты смеешь приносить в этот дом отраву?! Ты, мой сын, будущий юрист! Что это за склянка? Откуда она у тебя?! - Отец, клянусь, это её! - голос Эрика срывался на фальцет, в нём звенела паника. - Я нашёл её у неё под кроватью! Она хотела избавиться от плода! Она безумна, она играет тобой! - Лжёшь! - удар ладони по столу заставил Ларису вздрогнуть. - Она сама рассказала мне о твоих угрозах прежде, чем ты успел открыть рот. Ты преследовал её в спальне! Ты запугивал женщину в положении! Лариса поняла: пора. Она отступила на несколько шагов назад, глубоко вдохнула, готовя связки, и резко, нарочито громко зацокала каблуками по паркету. Всхлип, ещё один надрывный, переходящий в стон. Она толкнула дверь, не дожидаясь приглашения. Мужчины замерли. Генрих стоял у бюро, сжимая в руке тот самый флакон со спорыньёй. Эрик, взъерошенный и бледный, забился в угол, как затравленный зверь. - Генрих Данилович... умоляю, - Лариса прижала ладонь к груди, её глаза были красными от настоящих слёз (она просто сильно растёрла их в коридоре). - Не нужно полка... Не нужно ссылок. Оба Рыльке уставились на неё в полном недоумении. - О чем вы, Людмила Львовна? - нахмурился Генрих. - Он признал, что флакон у него. Он пытался обвинить вас в немыслимом! - Он просто... - Лариса судорожно вздохнула, глядя на Эрика с 'материнской' жалостью, от которой того едва не стошнило. - Он просто испугался. Он ведь ещё так молод. Ему кажется, что если появится малютка, вы... вы перестанете его любить. Что ему не достанется вашей отцовской заботы. Это была лишь глупая, ревнивая выходка, желание напугать меня, чтобы я... я уехала. Эрик, мальчик мой, я всё понимаю... В кабинете повисла такая тишина, что было слышно тиканье напольных часов. Эрик смотрел на Ларису с выражением абсолютного шока. Эта 'защита' была в тысячу раз хуже любого обвинения. Она выставляла его не опасным врагом, а сопливым, ревнивым ребёнком. Генрих же выглядел так, будто ему дали пощёчину. - Любви? - переспросил Генрих, и в его глазах промелькнуло нечто, похожее на растерянность. - Вы полагаете, он... из-за этого? - Конечно, - Лариса качнулась, её веки затрепетали. - Он так одинок в своей злости... Я чувствую... мне... душно... Она картинно закинула голову, её рука соскользнула с дверного косяка. Лариса начала медленно оседать на пол, точно пожелтевший лист. Она рассчитала траекторию так, чтобы не удариться о край стола. - Людмила! - рявкнул Генрих, в два прыжка преодолевая расстояние и подхватывая её на лету. Он прижал её к себе, и Лариса почувствовала жёсткое сукно мундира и бешеный ритм его сердца. Его руки, обычно холодные, теперь сжимали её почти до боли. Эрик стоял, парализованный этой сценой. Он видел, как отец, суровый, ледяной прокурор, с тревогой вглядывается в лицо 'обморочной' жены, полностью забыв о флаконе, который теперь сиротливо лежал на зелёном сукне стола. План Эрика рухнул, теперь любая его попытка сказать правду будет выглядеть как истерика ревнивого сына, пытающегося доконать 'больную' мачеху. Генрих Данилович донёс Ларису до спальни на руках, не доверив её лакеям. Она чувствовала, как его дыхание, обычно ровное и холодное, сбивается, а руки, сжимающие её плечи и колени, едва заметно подрагивают. Он уложил её на перину с такой осторожностью, словно она была сделана из тончайшего мейсенского фарфора. - Лежите. Не смейте шевелиться, - приказал он, но в этом приказе впервые за всё время послышалась не властная сталь, а глухая, почти болезненная тревога. Доктор Кёрн прибыл через полчаса. В комнате пахло уксусом, солями и плотным парфюмом Генриха, который мерил шагами ковёр у изножья кровати. Лариса лежала с закрытыми глазами, изображая крайнюю степень истощения, но чутко прислушиваясь к каждому звуку. Когда Кёрн закончил осмотр, он отвёл Генриха к окну. - Понимаете, Генрих Данилович, - шептал доктор, протирая пенсне. - Организм Людмилы Львовны пребывает в состоянии... чрезвычайного душевного переворота. Эти перемены в характере... Внезапная властность, музыкальные порывы, даже странные гастрономические желания - всё это суть проявления 'беременного каприза' в его самой острой, почти истерической форме. Её мозг сейчас работает на иных оборотах. Это... метаморфоза. - А её слова о сыне? О 'жажде любви'? - голос Генриха был глухим. - О, это типичная экзальтация! Она подсознательно ищет гармонии для будущего ребёнка. Она идеализирует Эрика Генриховича, чтобы не чувствовать угрозы. Мой вам совет: потакайте ей. Если она просит вареников, дайте вареников. Если просит простить сына, сделайте вид, что простили. Любое потрясение сейчас может привести к непоправимому. Когда врач ушёл, Генрих вернулся к кровати. Лариса приоткрыла глаза и слабо потянулась к его руке. - Генрих... - прошептала она. - Обещайте мне... не губите Эрика. Он просто... он ещё не знает, как выразить свою преданность вам. Не отсылайте его. Пусть останется. Ради меня. Ради... нас. Генрих Данилович долго смотрел на её бледное лицо, на рыжие пряди, разметавшиеся по подушке. В его глазах боролись прокурор и человек. Наконец, он медленно накрыл её ладонь своей - тяжелой и горячей. - Хорошо, Людмила Львовна. Ваша воля. Он останется в доме, но... - его голос снова обрел привычную жёсткость, - под моим строжайшим надзором. Я заберу у него ключи от вашего коридора. И флакон... - он помедлил. - Флакон я уничтожил. Сочтём это нелепой ошибкой аптекаря или... дурным сном. Он поцеловал её кончики пальцев. Для Ларисы почему-то этот жест почувствовался как некое клеймо. Генрих вышел. Оставшись одна в наступивших сумерках, Лариса Георгиевна выдохнула. Тело Людмилы ныло от напряжения, но разум ликовал. Она сделала это. Она превратила смертельную улику в повод для мужской жалости. Она выставила Эрика 'маленьким мальчиком' и теперь каждое его слово против неё будет восприниматься Генрихом как бред ревнивого ребенка. Но она знала: Эрик сейчас в своей комнате, раздавленный, униженный этой 'милостью', и его ненависть теперь станет по-настоящему взрослой. 'Один-ноль в мою пользу, Эрик Генрихович', - подумала она, закрывая глаза. Из кухни потянуло ароматом теста и вишни. Её вареники были готовы. Ночь не принесла Ларисе покоя. Она понимала: вчерашний порыв Генриха был вызван не нежностью, а страхом собственника за целостность ценного имущества. Для него она теперь инкубатор, в котором зреет законный наследник, и любая 'поломка' этого механизма для прокурора Рыльке была равносильна служебной халатности. 'Что ж, Генрих Данилович, раз вам нужна больная женщина, вы её получите', - Лариса Георгиевна знала, как ведут себя капризные солистки перед провальным концертом. Чтобы держать этот дом в узде, она должна стать непредсказуемой. Утро началось с того, что Лариса забаррикадировалась одеялом. Когда новая горничная - тихая, напуганная вчерашним скандалом Маша - вошла с подносом, Лариса даже не повернула головы. - Унеси, - глухо бросила она. - Видеть не могу эту овсянку. От запаха тошно. - Но барин велели... - пискнула девчонка. - Не подходи! - Лариса резко приподнялась, и в её глазах вспыхнул недобрый огонь. - Слышать не хочу про 'барин велели'. Поставь и уйди. И не смей раздвигать шторы, у меня глаза болят! В дверях возник Генрих Данилович. Он был уже в мундире, подтянут и холоден. Он подошёл к кровати, намереваясь, по обыкновению, коснуться её лба или взять за руку, но Лариса демонстративно отпрянула, забиваясь в угол между спинкой и стеной. - Не трогайте меня! - вскрикнула она, прижимая локти к ребрам. - У вас руки ледяные. И пахнет табаком... мне дурно. Не подходите ближе. Генрих замер, его рука зависла в воздухе. В его взгляде промелькнуло недоумение, смешанное с привычным раздражением. - Людмила Львовна, ваше поведение выходит за рамки разумного. Я лишь хотел... - Ай! - она поморщилась и схватилась за живот, хотя боли не было. - Больно! Вы кричите, у меня всё внутри сжимается. Не хочу я ваших осмотров. И завтракать не буду. Оставьте меня в покое. - Доктор Кёрн говорил, что вам нужно питание нужно, - Генрих Данилович старался говорить ровно, но желваки на его челюстях заходили ходуном. - Вы ведёте себя как неразумное дитя. - Не хочу и не буду! - Лариса сорвалась на капризный, почти истеричный тон. - Если вам так важен этот ребёнок, то прекратите меня мучить. Мне душно в этих четырёх стенах. Весь этот дом... он пахнет плесенью и судом. Генрих тяжело вздохнул, убирая руки за спину. Он чувствовал себя бессильным перед этой иррациональной женской стихией. - Чего же вы хотите? - Гулять, - отрезала Лариса, чуть притихнув. - Одной. Без ваших лакеев, которые дышат мне в затылок. Мне нужен воздух Приморского бульвара, а не надзор. Если не пустите, я закроюсь здесь и не съем ни ложки до самого вечера. Генрих Данилович поджал губы. Шантаж был грубым, но действенным. Он посмотрел на её бледное лицо и растрёпанные рыжие волосы. - Хорошо. Час одиночества. Экипаж довезёт вас до ворот, Степан подождет в стороне. Но упаси вас Бог опоздать к обеду. И... - он помедлил, - приведите себя в порядок. Вы выглядите... непотребно. - Как хочу, так и выгляжу, - буркнула Лариса, снова зарываясь в подушки. Только когда дверь за мужем закрылась, она позволила себе расслабиться. План сработал. Колючки и капризы стали её броней. Ей нужно было выбраться в город - не за воздухом, а чтобы почувствовать себя Ларисой, а не запертой в клетке Людмилой, и, возможно, найти ту самую аптеку на Екатерининской, адрес которой она видела в дневнике. Лариса ехала в открытом экипаже по Приморскому бульвару, зябко кутаясь в тяжёлую бархатную ротонду. Резкий морской ветер, залетавший с порта, обжигал щёки, но она жадно вдыхала этот воздух. Осень в Одессе 1902 года пахла солью, каштановой пылью и свободой, которой ей так не хватало в стенах дома Рыльке. - Степан, - окликнула она кучера, стараясь придать голосу капризную нотку, - в Александровский парк. Я желаю видеть море с высоты плато. Экипаж плавно покатил мимо монументальных зданий. Лариса смотрела по сторонам, и вдруг её взгляд зацепился за вывеску на углу Екатерининской: 'Кондитерская Робина'. В животе предательски заурчало. Дикий, почти первобытный голод, верный спутник ей нового 'состояния', требовал немедленного удовлетворения. 'Сладости... - подумала она, и перед глазами всплыли витрины из её времени с пластиковыми пирожными. - Нет, здесь всё должно быть настоящим. Настоящее масло, настоящий шоколад'. - Стой! - скомандовала она. - Я выйду здесь. Подожди за углом. Внутри кондитерской пахло ванилью, жареным кофе и счастьем. Лариса замерла у витрины, разглядывая крошечные эклеры и пышные корзиночки с кремом. Она едва успела сделать заказ, как от столика у окна к ней буквально кинулась миловидная девушка в шляпке, похожей на кремовый торт. - Людочка! Душа моя! - защебетала она, хватая Ларису за руки. - Какая встреча! Вы совсем пропали после ваших именин! Говорят, вы не здоровы? Или Генрих Данилович запер вас под замок от ревности? Ох, вы только послушайте, что Коко рассказала мне вчера у Либмана... Девушка говорила без умолку, а Лариса стояла, нелепо улыбаясь и кивая. Она не имела ни малейшего понятия, кто перед ней. То ли Зина, то ли Катя, или та самая 'Коко'. Но эта искренняя, бьющая через край весёлость была такой заразительной, так напоминала её болтливых учениц из музыкальной школы, что Лариса вдруг рассмеялась. Впервые за эти дни она почувствовала себя живой. - Пирожные здесь изумительны, не правда ли? - весело ответила Лариса, подхватывая игру. Они проболтали минут десять. Лариса лишь поддакивала, но уходила из кондитерской, чувствуя во рту вкус нежного заварного крема и легкость, которой не знала годами. Домой она буквально 'впорхнула'. Щёки горели от ветра, глаза сияли. Она вбежала в гостиную, где Генрих Данилович просматривал почту. - Генрих! - воскликнула она, забыв о маске колючки. - Вы не представляете, какой чудесный сегодня день! Я встретила знакомую у Робина, мы так славно поболтали... А пирожные! Они были такими изумительными, точь-в-точь как те, что мы с Мишей... Слово 'Миша' застряло в горле. Лариса осеклась, наткнувшись на сухой, тяжёлый взгляд мужа. Генрих Данилович медленно отложил газету. В его глазах не было радости от её возвращения, только ледяное неодобрение её восторженности и этого непонятного 'Миши'. - Кто такой Миша, Людмила Львовна? - его голос прозвучал как удар метронома. - И я не припомню, чтобы давал вам разрешение посещать общественные кондитерские в одиночестве. Вы выглядите... возбужденной. Это неподобающе. Радость Ларисы осыпалась, как сухая штукатурка. Она мгновенно выпрямилась, её лицо снова стало бледным и закрытым. - Простите, Генрих Данилович. Я... я оговорилась. И я очень устала. Она коротко поклонилась и, не дожидаясь ответа, почти бегом ушла к себе, чувствуя, как за спиной захлопывается невидимая клетка. Соната счастья снова оборвалась на фальшивой ноте. Глава 5. Оборванный реквием Остаток дня Лариса провела в тяжёлой, вязкой хандре. Она лежала в постели, отвернувшись к стене, игнорируя настойчивый стук горничной. Образ кондитерской, вкус крема и случайная встреча с той девушкой теперь казались ей горькой насмешкой. Она была Ларисой Бортинской, запертой в теле молодой женщины, в чужом веке, под надзором человека, которого не могла полюбить. А кто бы вообще мог? Только когда сумерки окончательно поглотили Одессу, а до слуха донёсся шум отъезжающего экипажа, видимо Генрих и Эрик отбыли на какой-то торжественный приём, Лариса нашла в себе силы подняться. Ей была жизненно необходима музыка. Без неё этот дом, пахнущий воском и прокурорским холодом, душил её. Она спустилась в пустую гостиную. Дом молчал, лишь старые напольные часы отбивали ритм, похожий на шаги конвоира. Лариса села за рояль. На этот раз она не думала о технике или о том кто может её услышать. Её пальцы сами нашли клавиши. Это была музыка её души. Надрывная, тягучая, полная той невыносимой тоски, которую может чувствовать только человек, потерявший всё дважды. Звуки Рахманинова наполняли зал, отражаясь от высоких потолков, дрожа в пламени немногих зажжённых свечей. Она играла своё одиночество, свою потерю Миши, свою непонятность в этом мире. Музыка была похожа на стон, который становился всё громче, всё неистовее. В какой-то момент напряжение достигло предела. Лариса почувствовала, что ещё секунда и она просто задохнётся от этой боли. На кульминации, на самом высоком, звенящем полу аккорде, она резко, с грохотом сорвала руки с клавиш. Звук оборвался, оставив после себя оглушающую, звенящую тишину. Лариса уткнулась лицом в ладони. Плечи её судорожно заходили ходуном, и она разрыдалась - беззвучно, горько, всей тяжестью своего сорокадвухлетнего сердца. Она плакала о хрущевке, о весенней уборке, о своей анемии, о варениках с вишней и о том, что она больше никогда, никогда не будет дома. Она не слышала, как скрипнула дверь. Она не видела, что Эрик Генрихович, который в последний момент сослался на мигрень и остался дома, стоит в тени тяжёлых портьер. Он наблюдал за ней. Его обычная ядовитая ухмылка исчезла. На его лице, освещённом лишь отблеском свечи, застыло странное выражение. Это была смесь растерянности, испуга и того самого невольного интереса, который возникает, когда за привычной маской врага вдруг открывается бездонная, пугающая пропасть. Он видел не 'матушку', не капризную Людмилу, а женщину, которая только что через музыку рассказала о таком горе, которое не могло уместиться в голове двадцатидвухлетней светской дамы. Эрик скользнул прочь так же бесшумно, как и появился, оставив Ларису наедине с дрожащим воздухом гостиной. Она ещё долго сидела, не отнимая рук от лица пока холод клавиш не просочился сквозь кожу. Поднявшись, она сухим, надтреснутым голосом приказала лакею подать ужин в спальню. Ей хотелось простоты. Омлета и рыбы. Чего-то, что не требовало бы церемоний. Но когда поднос оказался перед ней, Лариса поняла, что совершила ошибку. Запах жареного белка вызвал не аппетит, а новую волну тошноты и отчаяния. Она рухнула на кровать прямо в платье, не заботясь о том, что помнёт дорогой шёлк. И тут её прорвало. Плач, начавшийся у рояля, превратился в настоящую истерику. Лариса не плакала так с тех самых пор, как бросала горсть земли на гроб Миши Бортинского. Тогда она думала, что выплакала всё море, но сейчас, в 1902 году, в чужом теле, её горе оказалось бездонным. Она кусала подушку, чтобы не закричать, чтобы не привлечь внимания прислуги, и её душа выла от не справедливости мироздания. Спустя час, опустошенная и обессиленная, она заставила себя сесть к столу. 'Надо есть. Если не ради этого ребёнка, то ради того, чтобы просто не упасть завтра', - твердила она себе. Каждое движение челюстей давалось с трудом, она буквально запихивала в себя куски безвкусной рыбы, запивая их остывшим чаем. Каждый глоток был как акт самопринуждения. Чтобы заглушить мысли, она раскрыла найденный 'Сборник правил хорошего тона'. Строчки плыли перед глазами: 'Дама не должна проявлять излишней порывистости в движениях...', 'Надлежит сохранять достоинство даже в домашнем кругу...'. Лариса читала, впитывая каждое слово, как шпион, заучивающий шифровку. Она должна стать безупречной. Она должна построить вокруг себя такую стену из этикета и приличий, через которую не проберется ни один Эрик. Когда свеча догорела до половины, а за окном установилась глухая, бархатная тьма одесской ночи, силы окончательно покинули её. Лариса не нашла в себе энергии даже на то, чтобы позвать горничную или расшнуровать корсет. Она просто скинула туфли, распустила шнуровку и, как была в платье, забралась под тяжёлое одеяло. Тьма накрыла её мгновенно, как громоздкий бархатный занавес после долгого спектакля. Она спала мертвенным сном и не слышала, как хлопнула входная дверь. Генрих Данилович, вернувшийся с приёма, не пошёл в свой кабинет. Его шаги в коридоре были медленными, лишёнными обычной маршевой чёткости. Он тихо вошёл в её спальню. В комнате пахло догорающим воском и солёным ветром из приоткрытого окна. Генрих остановился у кровати, глядя на жену. При слабом свете луны он увидел её разметавшиеся рыжие волосы и то, как судорожно она сжимает во сне край подушки. Он заметил, что она не раздета, заметил красные пятна от слёз на её щеках, которые не смог скрыть даже полумрак. Прокурор стоял неподвижно не сколько минут. Его лицо оставалось маской, но в глубине зрачков отражалось тяжёлое, свинцовое раздумье. Он не протянул руки, не коснулся её, но его присутствие наполнило комнату ощущением невидимой клетки, которая стала ещё теснее. Утро субботы Лариса встретила с холодным, почти хирургическим спокойствием. Ночной плач выжег остатки хаоса, оставив на его месте стальную волю педагога. Она привела себя в порядок с безупречной тщательностью: платье серого шелка было застегнуто на все пуговицы, волосы уложены волосок к волоску. Глядя в зеркало, она видела не Людмилу, а Ларису Георгиевну в день самой важной проверки министерства. В столовой она появилась ровно секунда в секунду. Генрих Данилович уже сидел во главе стола, а Эрик напротив её места. Оба мужчины одновременно подняли на неё взгляд, и в обоих глазах Лариса прочитала одно и то же: ожидание вчерашней слабости. Но она была монументальна. - Доброе утро, Генрих Данилович. Эрик Генрихович, - голос её был ровным, лишенным вчерашнего надрыва. Она села, не глядя на приборы, и начала завтракать с такой механической грацией, что Эрик даже забыл про свой яд. - Людмила Львовна, - Генрих отложил газету, его взгляд сверлил её лицо. - Вчерашний вечер оставил у меня... смешанные чувства. Ваше состояние в спальне, ваш наряд, эти рыдания... Я полагал, что сегодня вы изволите принести извинения за подобную аффектацию. Лариса медленно подняла на него глаза. В них не было ни вины, ни оправданий, только бесконечная, прозрачная пустота. - Я была нездорова, Генрих Данилович. Благодарю за ваше беспокойство, - отчеканила она и снова вернулась к кофе. Генрих поджал губы. Его претензия к её внешнему виду и 'непотребству' разбилась о её нынешнюю безупречность. Воздух в столовой стал густым и тяжёлым. Эрик молчал, глядя в свою тарелку; его обычная спесь куда-то испарилась, Он помнил вчерашние звуки рояля и ту пропасть, что открылась в его 'матушке'. - Сегодня суббота, - произнес Генрих после долгой паузы. - Погода стоит отменная для прогулки по Александровскому парку. Свежий воздух пойдет вам на пользу, Людмила Львовна. Я распоряжусь подать открытый экипаж через час. Лариса аккуратно промокнула губы салфеткой. - Благодарю вас, Генрих Данилович. Но я вынуждена отклонить ваше предложение. Я чувствую необходимость в уединении и чтении. Прогулки при таком ветре лишь усугубят моё состояние. - Я не предлагаю, я настаиваю, - в голосе прокурора лязгнула сталь. - А я извиняюсь, - Лариса поднялась, глядя на него сверху вниз с таким ледяным достоинством, что Генрих невольно замолчал. - Прошу меня простить. Она коротко кивнула обоим мужчинам и вышла из столовой. Шлейф её платья не шуршал, а резал тишину дома. Она знала, что за её спиной осталась ярость мужа и ошеломление сына, но ей было всё равно. Она выиграла ещё один день у этого века, не позволив никому коснуться своей души. Вернувшись в комнату, она заперла дверь. Ей нужно было тишины. Ей нужно было подумать о том, что делать с ребенком, который рос внутри, пока она строила баррикады из шёлка и этикета. Весь день Лариса провела в кресле, почти не меняя позы. Учебник этикета сменился томом Шиллера, но буквы часто расплывались перед глазами. Она выстроила вокруг себя невидимую стену, превратившись в совершенный механизм: безупречная осанка, холодный взгляд, тихий шелест страниц. Приёмы пищи в столовой напоминали сеансы спиритизма. Она присутствовала физически, но душой была далеко. На любые попытки Генриха завязать разговор или едкие замечания Эрика Лариса отвечала ледяными, односложными фразами: 'Да', 'Нет', 'Благодарю'. Она видела, как в глазах мужа закипает глухое раздражение, а Эрик всё чаще отводит взгляд, словно боится наткнуться на её ледяное спокойствие. Вечером, когда за окнами окончательно сгустились октябрьские сумерки, прибыл доктор Кёрн. Генрих настоял на визите, встревоженный 'окаменелостью' жены. В спальне, оставшись с врачом наедине, Лариса вдруг отложила книгу и посмотрела ему прямо в глаза. - Доктор, - произнесла она голосом, в котором звенела странная, пугающая пустота. - Я ощущаю себя сосудом, в котором ничего нет. Я чувствую холод там, где должно быть тепло. Скажите мне честно... вы уверены, что во мне действительно растет жизнь? Или это лишь фантазия измученного разума? Кёрн замер с тонометром в руках. Он привык к слезам, капризам и страху будущих матерей, но эта холодная, философская отрешенность его пугала. - Людмила Львовна, - мягко начал он, стараясь не выдать беспокойства. - На ранних сроках многие женщины испытывают подобные чувства. Психика защищается от грядущих перемен. Физические признаки, которые я наблюдал ранее... они неоспоримы. Вам нужно верить природе, а не своим сомнениям. Однако, выйдя из спальни и закрыв за собой дверь кабинета Генриха Даниловича, Кёрн сменил тон. - Генрих Данилович, я должен быть с вами откровенен, - доктор нервно поправил пенсне. - Состояние вашей супруги внушает мне серьёзные опасения. Это уже не капризы. Это глубокая меланхолия, переходящая в отчуждение. Она отрицает очевидное. Отрицает своего ребенка. Если эта душевная анестезия не пройдет, организм может... хм... отторгнуть плод. Ей нужны не только капли, ей нужно тепло. Она чувствует себя одинокой в этом доме, как бы странно это не звучало. Генрих Данилович слушал, сцепив пальцы в замок так сильно, что побелели костяшки. - Одинокой? - переспросил он, и в его голосе лязгнула сталь. - У неё есть всё. Моё имя, защита, достаток. Чего ещё ей не хватает? - Возможно, - Керн замялся, - той самой 'жажды любви', о которой она вчера так настойчиво просила для вашего сына. Когда доктор ушёл, Генрих долго сидел в темноте кабинета. Лариса же, вернувшись к книге, не заметила, как за дверью остановился человек. Это был не муж. Это был Эрик, который слышал последние слова доктора и теперь смотрел на дверь мачехи с выражением, в котором ненависть всё сильнее перемешивалась со странным, болезненным сочувствием к этой 'пустой' женщине. *** Вечернее известие Генриха Даниловича застало Ларису у окна. Он вошёл, не снимая перчаток, и сухим, официальным тоном сообщил: - Завтра в семь часов вечера мы приглашены на приём к Старовским. Будет всё высшее общество Одессы. Прошу вас позаботиться о соответствующем туалете. Лариса даже не обернулась. Она продолжала смотреть, как капли дождя разбиваются о стекло, превращая мир в размытые серые пятна. - Мое присутствие обязательно? - тихо спросила она. - Безусловно. Моя жена не может вечно скрываться за 'мигренью'. Общество уже полнится слухами. - Хорошо. Я буду готова в назначенный час, - ответила она, и в её голосе не было ни согласия, ни протеста. Только покорность механизма. Она сама не понимала почему в ней образовалась эта надрывность. Сколько раз она попадала кому-то под горячую руку, но всегда находила в себе сила быт собой и идти дальше. Но здесь, то ли это гормоны молодого тела, то ли то, что душа не принадлежит этому миру. Но что-то словно толкало её в пропасть отчаяния. Ночь превратилась в пытку. Лариса лежала в темноте, и её глаза горели, словно в них насыпали битого стекла. Сон не шёл. Мысли о Старовских, о чужих людях, перед которыми ей придётся играть роль Людмилы, смешивались с гулким тиканьем часов. Она чувствовала себя актрисой, которую выталкивают на сцену без знания текста, но с обязательством сорвать аплодисменты. Утро встретило её дикой, пульсирующей головной болью. В зеркале отразилась женщина с воспалёнными, красными глазами и восковой бледностью. Однако Лариса Георгиевна, привыкшая за двадцать лет вести уроки даже с температурой под сорок, умела собирать себя в кулак. Холодные компрессы, притирки и стальная воля сделали своё дело. К завтраку она вышла безупречной. Столовая снова встретила её звенящей пустотой. Завтрак прошёл в молчании, прерываемом лишь звоном серебра. Генрих не смотрел на неё, Эрик тем более. Атмосфера была настолько сухой и холодной, что казалось, даже пар от кофе застывает в воздухе ледяными кристаллами. К обеду во двор подали закрытую карету. Младшая горничная, дрожащими руками орудуя щипцами, уложила рыжие волосы Ларисы в высокую, помпезную прическу. 'Обрезать бы их... - вдруг мелькнуло в голове Ларисы, пока шпильки впивались в кожу головы. - Состричь эту чужую красоту, оставить лишь короткий, честный ёжик. Стать собой'. Она облачилась в тяжёлые шелка бутылочного цвета, которые при каждом движении издавали надменный шорох. На шее холодным пламенем засияло колье с изумрудами. Из дневника Людмилы она знала, что то был подарок Генриха на свадьбу. Она выглядела как королева, идущая на эшафот: величественно, бесстрастно, мёртво. Не сказав ни слова, Лариса спустилась к карете. Генрих уже ждал её, подав руку с безупречной вежливостью. Эрик сел напротив, и карета тронулась по брусчатке. Лариса смотрела в окно на мелькающие улицы, чувствуя, как драгоценности тянут шею вниз, словно кандалы. Она не знала, кто такие Старовские, но знала одно, сегодня её 'ледяная стена' пройдет самое серьёзное испытание. Глава 6. Огненный реквием и ледяной плен Дом Старовских встретил их ослепительным, почти бесстыдным сиянием тысяч свечей и электрических рожков. После склепоподобной тишины дома Рыльке этот шум этот обрушился на Ларису лавиной. Гул сотен голосов, оркестровое 'настраивание' скрипок, запах лилий и дорогого шампанского. Едва переступив порог бальной залы, Лариса почувствовала странный, лихорадочный толчок в груди. Пустота, мучившая её все эти дни, вдруг заполнилась едким, шипучим восторгом. Это было не веселье Людмилы и не рассудительность Ларисы, это был адреналин человека, который решил станцевать на краю пропасти. - Людмила Львовна! Да на вас лица нет... вернее, оно сияет! - к ней подлетел полковник в мундире с золотыми шнурами. - Позвольте пригласить вас на вальс? Лариса взглянула на Генриха. Муж стоял рядом, его лицо было каменным, но в глазах застыло крайнее изумление. Она не стала ждать его кивка. - С удовольствием, полковник! - её голос прозвенел выше и чище обычного. Она влетела в круг танцующих. Вихрь вальса подхватил её, изумрудные шелка зашуршали, сливаясь в единый зелёный поток. Лариса двигалась безупречно (какое счастье, что тело Людмилы помнило шаги). Душа Ларисы же, истосковавшаяся по ритму, вела это тело с пугающей страстью. 'К чёрту прокурора! К чёрту Эрика! - билось в её голове в такт литаврам. - Если это мой эшафот, я буду на нём самой яркой!' После вальса началась безумная игра. Лариса перелетала от одной группы гостей к другой. Она смеялась с девушками, теми самыми, чьи имена она едва знала. Её собственные шутки были острее и смелее, чем когда-либо позволяла себе прежняя хозяйка этого тела. Дамы краснели и хихикали. - Людочка, вы сегодня просто демон! - щебетала та самая миловидная девушка из кондитерской, оказавшаяся дочерью предводителя дворянства Катриной. - Откуда в вас эта искра? - Из огня, дорогая! - хохотала Лариса, принимая из рук офицера тарелочку с засахаренными фиалками. - Говорят, перед бурей воздух становится особенно сладким! Она ела сладости, не чувствуя вкуса, только сахарную пудру на губах. Она кокетничала с кавалерами, заставляя их краснеть от своих двусмысленных, 'учительских' замечаний, которые они принимали за высший шик. Она чувствовала на себе взгляды. Взгляд Генриха был тяжёлый, свинцовый, полный непонимания и нарастающего гнева. Он не узнавал свою 'больную' жену в этой менаде с пылающими щеками. И взгляд Эрика. Он стоял у колонны, не притрагиваясь к вину, и смотрел на неё так, словно видел перед собой привидение, которое внезапно решило устроить оргию. Лариса Георгиевна играла свою лучшую партитуру. В её голове гремел оркестр, а сердце колотилось так, что колье на шее вздрагивало при каждом вдохе. Это был триумф воли над плотью. - Ещё шампанского! - воскликнула она, оборачиваясь к лакею. - Музыка только начинается! Она не знала, что за этим взрывом последует страшный откат, но сейчас она была жива. По-настоящему, пугающе жива. Да и какая разница, что будет дальше, когда она ощущает себя живой. В бальном зале Старовских воцарилась тишина, какую можно услышать лишь перед грозой. Лариса, чей румянец на бледном лице казался лихорадочным пятном, подошла к роялю. Её изумрудный шлейф скользнул по паркету, точно змея. Гости, заинтригованные её странным, пугающим оживлением, теснились у колонн. - Людмила Львовна, неужели вы решитесь? - прошептала какая-то дама, прикрываясь веером. - Она сама не своя... Вы видели эти глаза? - донесся до Ларисы ядовитый шепот. Лариса не ответила. Она опустилась на банкетку, и её пальцы, всё еще хранившие память десятилетий преподавания, коснулись клавиш. Это был не легкий салонный романс. Она начала с 'Этюда-картины' Рахманинова. Мощные, роковые аккорды ударили по залу, заставив хрусталь люстр отозваться тонким звоном. А затем она запела. Это был старинный романс 'Я ехала домой...', но в её исполнении он звучал как исповедь приговоренного. Голос Ларисы, который она сама считала 'посредственным', в теле Людмилы обрёл пугающую глубину и вибрирующую, почти мужскую силу. Она пела о потере, о невозможности возврата, о чужом небе, которое стало её потолком. - Боже мой, это же настоящий надрыв... - слышалось в толпе. - Откуда в этой кукле такая душа? - Но, Боже, какая лирика. Как цепляет эта живая музыка, - шептали в восхищении. Генрих Данилович стоял у входа, скрестив руки на груди. Его лицо было бледнее его крахмальной манишки. Он видел, как его жена, его безупречная предсказуемая собственность на глазах у всего света обнажает свою израненную, незнакомую ему суть. Но бал подошёл к концу. Последний аккорд растаял в запахе увядающих лилий. Ларису, словно в тумане, вывели к карете. Внутри экипажа воцарилась пустота, которая была страшнее любого шума. Генрих сидел напротив, вжавшись в кожаное сиденье. Его молчание было грозным, осязаемым, оно давило на Ларису сильнее корсета. В свете редких уличных фонарей его лицо казалось высеченным из камня. Эрик, сидевший рядом с отцом, не выдержал первым. - Людмила Львовна... - начал он, и в его голосе впервые не было яда, только какой-то суеверный страх. - То, что вы играли... эта музыка... Кто вас научил? Это ведь не те ноты, что лежат у вас в папках... Лариса, прислонившись головой к холодному стеклу, даже не повернулась. Она чувствовала, как огненное возбуждение сменяется ледяным оцепенением. Сил на игру больше не осталось. - Отстаньте, - глухо бросила она, махнув рукой, словно отгоняя назойливое насекомое. - Просто... оставьте меня в покое. Все вы. Она закрыла глаза, слушая, как колеса кареты методично отбивают по брусчатке ритм её новой неволи. Она знала, что за этим 'триумфом' последует расплата, но сейчас ей было всё равно. Она просто хотела тишины. Карета замерла у крыльца с тяжёлым вздохом рессор. Эрик, чьё лицо в неверном свете фонарей казалось бледным пятном, едва успел распахнуть дверцу. Он хотел было подать руку мачехе, но Генрих Данилович опередил его, буквально вытеснив сына плечом. - В кабинет. Немедленно, - чеканно произнес Генрих. Его голос не был громким, но в нём слышался рокот лавины, готовой сорваться с гор. Лариса лишь безразлично пожала плечами. Шампанское, выпитое на балу, теперь неприятно шумело в голове, превращая мир в неустойчивую декорацию. Она шла за мужем, едва заметно покачиваясь. Тяжёлый изумрудный шлейф змеился по паркету, собирая пыль коридоров. Эрик остался в холле, глядя им в след с выражением человека, наблюдающего за казнью. В кабинете Генрих не стал зажигать люстру, ограничившись одной лампой на бюро. Тени поползли по стенам, превращая стеллажи с юридическими томами в тюремные решётки. Он встал напротив жены, не снимая перчаток, и эта деталь, его готовность в любой момент нанести удар или брезгливость к прикосновению, пугала больше всего. - То, что вы устроили сегодня, Людмила Львовна, выходит за рамки безумия, - начал он. Голос его был ровным, ледяным, лишённым малейшей человеческой интонации. - Вы вели себя как кокотка из портового кабака. Танцы, смех, эта... непотребная музыка. Вы выставили меня на посмешище перед всей Одессой. Вы предали достоинство моего дома, моего имени и... - он бросил короткий взгляд на её живот, - плода, который носите. Вы виновны в гордыне, в бесстыдстве и в преступном пренебрежении своим долгом. Он говорил долго, методично перечисляя её грехи, словно зачитывал обвинительный акт в суде. Лариса слушала его, прислонившись к спинке кожаного дивана. Хмель медленно выветривался, оставляя после себя лишь бесконечную, серую усталость. Ей было скучно. Ей было всё равно. Когда он замолчал, ожидая покаяния или слёз, Лариса подняла на него мутный взгляд. - Знаете, Генрих Данилович... - тихо произнесла она, и в её голосе не было ни капли раскаяния, только бездонная тоска. - Пока я слушала вас, я думала лишь об одном. Лучше бы я тогда утонула в той ванне, как и планировала. Мир бы не заметил потери одной 'непутёвой' женщины, а я бы, наконец, обрела тишину, которой в этом доме нет и никогда не будет. Генрих замер. Воздух в комнате, казалось, зазвенел от напряжения. Его глаза сузились до ледяных щелей. - Утонули? - переспросил он, и в этом слове послышался хруст ломающегося льда. - Вы смеете говорить о самоубийстве, когда в вас теплится жизнь моего наследника? Вы... - он внезапно сократил расстояние между ними, схватив её за плечи и встряхнув так, что изумрудное колье больно врезалось в шею. - Вы не принадлежите себе! Вы моя жена. И если я решу, что вы должны жить, вы будете жить в покое или в цепях, но вы не посмеете распоряжаться тем, что принадлежит роду Рыльке! Лариса не ответила. Она чувствовала его пальцы на своих плечах, слышала его тяжёлое дыхание, но сознание уже уплывало. Реакция на алкоголь, стресс и бессонную ночь сделала своё дело. Прямо под его гневным взглядом её глаза закрылись, голова бессильно упала на грудь. Генрих, ошеломлённый этой внезапной покорностью сна, медленно разжал руки. Лариса, потеряв опору, мягко опустилась на диван утопая в его глубоких складках. Изумрудное платье расплескалось по коже, точно ядовитая трава. Прокурор долго стоял над ней, глядя на её бледное лицо, на котором даже во сне не было покоя. Он медленно снял перчатки и бросил их на стол. - Завтра, Людмила... - прошептал он в пустоту кабинета. - Завтра мы начнем учиться послушанию заново. *** Лариса лежала, глядя в потолок. Она проклинала тот миг, когда её сознание вцепилось в это молодое тело. Зачем? Чтобы снова чувствовать, как жизнь утекает сквозь пальцы, но теперь под присмотром надсмотрщика? Она выпала их своего окна в Москве, и это должно было стать концом. Логичным, тихим, честным концом. Зачем ей этот второй шанс в золотой клетке? Чтобы понять, что одиночество в изумрудах ничем не лучше одиночества в старой хрущевке, только здесь оно пахнет страхом и чужим гневом? Весь день она не поднималась. Комната погрузилась в полумрак, но Ларисе было всё равно. Она не чувствовала голода, только тяжёлую, свинцовую апатию. Однако её попытка исчезнуть в тишине была грубо прервана. Генрих Данилович вошёл в спальню в середине дня. Его гнев был не громким, а плотным, как грозовая туча. - Вы изволите морить голодом моего наследника? - его голос прозвучал над самым её ухом, холодный и страшный. - Если вы не желаете есть добровольно, Людмила Львовна, я заставлю вас. Мой дом не место для траурных манифестаций. По его знаку вошла Настасья (которую Генрих видимо вернул специально для этой унизительной миссии). Горничная, чувствуя за спиной поддержку хозяина, действовала с грубой решительностью. Ларису бесцеремонно усадили в подушках. Пока Генрих стоял у изножья, сложив руки на груди и сверля её взглядом, Настасья ложка за ложкой вталкивала в неё густой бульон. Лариса давилась, чувствуя вкус соли и собственного унижения, но не сопротивлялась. В её глазах застыло такое ледяное презрение, что горничная старалась не встречаться с ней взглядом. - Теперь вы будете под постоянным присмотром, - отчеканил Генрих, когда тарелка опустела. - Степан будет дежурить у ваших дверей круглосуточно. Любой ваш выход из комнат только с моего разрешения или в моем сопровождении. Когда дверь закрылась и за ней послышался грузный шаг лакея-охранника, Лариса горько усмехнулась. Она была официально признана 'недееспособной ценностью'. Эрик, узнав о 'домашнем аресте' мачехи, замер в коридоре, глядя на широкую спину Степана. Его радость от её унижения внезапно сменилась острым, болезненным уколом совести. Он вспомнил её музыку, её признание в кабинете... Он видел, как отец превращает живую женщину в запертый сейф с драгоценностью внутри. Эрик понимал, что его шантаж со спорыньёй заставил её защищаться и врать, что в итоге привело к этой тирании Генриха. Теперь, глядя на запертую дверь, он чувствовал не триумф, а странное, пугающее родство с этой пленницей.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"