Есения Серафим
Прелюдия возрождения

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками Юристы. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Она помнит будущее. Он диктует настоящее. А третий - пишет их общую симфонию смерти. Лариса Георгиевна знала о жизни всё, пока сама жизнь не оборвалась, перебросив её сознание в Одессу 1902 года. Теперь она - Людмила Рыльке, двадцатидвухлетняя "фарфоровая" жена грозного прокурора. У неё медные волосы, изумрудный взгляд и тело, затянутое в корсет, который не дает дышать. Но под маской покорной куклы скрывается разум женщины из XXI века, привыкшей побеждать. Её новая реальность - это опасный треугольник, где у каждого своя партия. Как приручить тирана в мундире, не уничтожив при этом хрупкого гения у рояля? Ларисе предстоит пройти по лезвию бритвы, используя знания будущего, чтобы переписать прошлое. В мире, где за каждый неверный вздох платят честью, она начинает свою игру. Это не просто история любви. Это битва за право звучать в полную силу, когда весь мир ждет твоего финала.

  Глава 1. Пыль и Вечность
  Вечер в хрущёвке на окраине города пах сухими травами, старой бумагой и одиночеством, которое за десять лет стало Ларисе Георгиевне привычным, как домашние тапочки. Окно на четвёртом этаже дребезжало от порывов весеннего ветра. Лариса, болезненно худая, в растянутой серой кофте, сидела у окна, обхватив тонкими пальцами чашку с остывшим липовым чаем.
  
  - Ну что, Миша, - негромко произнесла она, глядя на пожелтевшую фотографию в рамке на пианино. С фото смотрел серьёзный мужчина с виолончелью. - Опять весна. А в школе снова отчётный концерт, и Матвеюшка Крутов опять путает диезы с бемолями...
  
  Тишина была ей ответом. После смерти мужа в той нелепой аварии жизнь Ларисы превратилась в бесконечное повторение гамм. Она была высокой, сутулой от вечного сидения за инструментом, а её когда-то русые волосы теперь отливали пепельной сединой. Анемия, её вечная спутница, делала лицо бледным, почти прозрачным.
  
  - Завтра уберусь, - вздохнула она. - Смою эту зимнюю хандру. Сразу жизнь заиграет новыми красками.
  
  ***
  Утро встретило её слепящим, бесцеремонным солнцем. Голова слегка подташнивала - привычное чувство. Лариса Георгиевна завязала волосы ситцевой косынкой, надела старый фартук и принялась за работу. Это был её ритуал: вымести каждый уголок, словно вычищая память.
  
  Она дошла до окна в гостиной. Старые рамы поддались с трудом, впустив в комнату шум города и запах талого снега. Лариса встала на табурет, чтобы дотянуться до верхней фрамуги. В руке - мокрая серая тряпка.
  
  Вдруг мир качнулся.
  
  Сначала это была просто лёгкая рябь, как в испорченном телевизоре. Потом в затылке резко, по-дирижерски, ударил молоточек.
  
  - Ой... - выдохнула Лариса, чувствуя, как немеют кончики пальцев.
  
  Перед глазами поплыли чёрные мушки. Она попыталась ухватиться за оконную ручку, но рука, тонкая и слабая, соскользнула. Центр тяжести сместился. Миг - и опоры под ногами не стало. Лариса не успела испугаться. Она лишь подумала: "Господи, а тряпку-то я так и не выполоскала..."
  
  Свист ветра в ушах оборвался внезапным, оглушительным всплеском.
  
  Она не ударилась об асфальт. Она ушла под воду.
  
  Теплую, тяжелую, пахнущую не хлоркой из-под крана, а чем-то приторно-сладким, цветочными маслами и... лекарствами. Лариса судорожно дёрнулась, выныривая. Сердце колотилось в груди так мощно, словно в неё вставили новый, мощный мотор.
  
  - Кха!.. Кха-кха! - она закашлялась, хватаясь руками за края... мрамора?
  
  Она сидела в огромной, на тяжёлых бронзовых львиных лапах, ванне, которая занимала почти центр комнаты. Вода, пахнущая хвоей и дорогими солями, едва колыхалась, отражая блики от медного титана, гудящего в углу. В голове шумело, но это был не звон анемии, а гул от какого-то тяжёлого сна.
  Лариса подняла руку, чтобы смахнуть с лица мокрую прядь, и замерла.
  
  Рука была не её. Кожа - гладкая, атласная, без старческой синевы вен. Пальцы - длинные, но сильные, без привычных узлов на суставах.
  
  - Что это?.. - прошептала она.
  
  Голос. Грудной, богатый обертонами, молодой. Совсем не тот надтреснутый голос учительницы музыки, который она слышала последние пятнадцать лет.
  
  Она с трудом выбралась из ванны, поскальзываясь на мокром полу. На мраморной подставке лежало зеркало в серебряной оправе. Лариса схватила его, едва не выронив от тяжести.
  
  Из зеркала на неё смотрела женщина лет двадцати двух. Огненно-рыжие волосы мокрыми змеями рассыпались по плечам. Глаза - огромные, изумрудно-зелёные, с длинными темными ресницами. Лицо было бледным, но это была бледность аристократки, а не умирающей.
  
  - Это... это не я, - Лариса коснулась своих губ. Девушка в зеркале повторила жест. - Я - Лариса Георгиевна... Мне сорок два... Я падала...
  
  Она посмотрела на пол. Там валялся пустой аптечный флакон с надписью, которую она едва разобрала в тумане: "Tinctura Opii".
  
  В дверь требовательно и сухо постучали. Раз-два-три. Словно метрономом отчеканили.
  
  - Людмила Львовна! - раздался за дверью мужской голос, грубый и резкий, как лед на Неве. - Вы изволите проводить в воде уже второй час. Позвольте напомнить, что Генрих Данилович крайне не одобряет нарушения режима. Через пятнадцать минут подают ужин.
  
  Лариса замерла, прижимая зеркало к груди. "Генрих Данилович... Людмила Львовна..." Мысли метались, как испуганные птицы. Она посмотрела на свои новые руки, на роскошную ванную комнату, на тяжелые бархатные шторы.
  
  - Сейчас... - ответила она, боясь сорваться. - Я... я уже иду.
  
  Ей нужно было выйти. Выйти к этому "Генриху Даниловичу", в этот незнакомый мир, где судя по всему, её звали Людмилой и где она только что, кажется, пыталась умереть.
  
  Сделав несколько шагов, Лариса Георгиевна, привыкшая к своему зрелому, знакомому до каждой морщинки телу, замерла. Она посмотрела вниз. Чужая. Абсолютно чужая нагота. Она увидела тонкие, почти прозрачные запястья, маленький, плоский живот, кожа на котором была такой нежной и светлой, что казалась светящейся в полумраке ванной. Это было тело молодой нимфы, хрупкое, изящное, не тронутое временем и гравитацией. Но за этой красотой Лариса - опытный глаз женщины из будущего - мгновенно считала неестественность. Ребра были странно сжаты, формируя ту самую "рюмочку" талии, которую даёт только многолетнее ношение корсета с самого детства.
  
  Дверь ванной комнаты скрипнула, и Лариса - теперь Людмила - шагнула в просторную комнату. Пар следовал за ней седым шлейфом. Она едва успела прикрыть наготу огромным махровым полотном, как к ней подлетела невысокая, круглая, словно сдобная булка, в идеально накрахмаленном чепце девушка.
  
  - Ах, матушка, Людмила Львовна! Ну разве ж можно так пугать! - запричитала она, ловко подхватывая Ларису под локоть. - Генрих Данилович уж дважды справлялись. И Эрик Генрихович изволили шутить, дескать, не русалки ли вас утащили.
  
  Служанка ловко набросила на плечи Ларисы тяжелый кашемировый халат. Она действовала уверенно, с той привычной почтительностью, за которой скрывалось острое любопытство.
  
  - Идёмте, матушка, идёмте в гардеробную. Уж всё приготовлено, - щебетала она, увлекая Ларису. Они прошли через небольшую диванную и оказались в святая святых - огромной спальне, которая плавно переходила в гардеробную залу. Лариса остановилась, и у неё перехватило дыхание. Это точно не был XXI век. Никакого минимализма, никакого Икеа-функционала.
  
  Вокруг царил тяжёлый, душный люкс рубежа веков. Лариса Георгиевна узнала этот стиль - это был поздний классицизм с элементами модерна. Невероятно высокий потолок, украшенный сложной лепниной с позолотой, изображающей гирлянды из роз и пухлых амуров. В центре - огромная хрустальная люстра, которая сейчас едва мерцала, ожидая, когда лакеи зажгут в ней десятки свечей. Стены обтянуты плотным шёлковым штофом цвета "пепел розы". На них в тяжёлых резных рамах висели картины - мрачные пейзажи и портреты каких-то суровых мужчин в мундирах. Массивный платяной шкаф из берёзы занимал целую стену. Рядом - туалетный столик на тонких гнутых ножках, заставленный сотнями флаконов, баночек и серебряных щёток. Лариса отметила, что всё это выглядит безумно дорого, но... неуютно. Как в музее, где нельзя ничего трогать.
  
  Лариса Георгиевна плотно сжала губы. Страх выдать себя чужим говором или современным словечком сковал горло. Она лишь коротко кивнула смотрящей на неё служанке, позволяя увлечь себя к туалетному столику.
  
  "Молчи, Лариса. Просто молчи", - приказала она себе, глядя, как девушка (Маня? Дуня?) извлекает из шкафа нечто, напоминающее орудие пыток из музея инквизиции.
  
  Это был корсет. Китовый ус, шнуровка, жёсткое полотно.
  
  Когда горничная прижала его к её спине, Лариса невольно охнула. Холодные ловкие пальцы заплясали на шнурах.
  
  - Потерпите, голубушка, - шептала горничная. - Под это зелёное сукно талию надобно как струночку...
  
  Рывок. Еще один. Лариса почувствовала, как внутренние органы вежливо, но настойчиво потеснились вверх. Дыхание стало коротким, поверхностным - "дамским". После свободной домашней кофты этот панцирь казался клеткой, но странное дело: тело Людмилы принимало его как нечто привычное. Спина сама выпрямилась, плечи развернулись.
  
  Затем пришла очередь платья. Тяжёлое, цвета глубокого изумруда, с высоким воротником-стойкой и крошечными пуговицами на запястьях. Лариса стояла неподвижно, пока горничная колдовала над её волосами. Сначала обхватила волосы двумя полотнами, потом в дело пошли щётки, шпильки, горячие щипцы... Через пятнадцать минут на голове возвышалась сложная корона из рыжих локонов. Ни одной седой пряди. Ни одного лишнего волоска.
  
  - Извольте взглянуть, - девушка подала ручное зеркальце.
  
  Лариса посмотрела и похолодела. На неё глядела чужая женщина. Молодая, красивая, надменная, закованная в шелк и кость. Профессиональный взгляд учительницы музыки отметил: "Руки. Главное - не прячь руки, они выдадут дрожь".
  
  - Идите же, Людмила Львовна. Уж лакей у дверей столовой заждался.
  
  Лариса кивнула, всё так же не разжимая губ. Она толкнула тяжёлую дубовую дверь и вышла в коридор.
  
  Дом был огромен и погружен в полумрак. Стены, обитые штофом, картины в массивных рамах, гулкая тишина, которую нарушал только далекий звон посуды. Она пошла на этот звук, ориентируясь по запаху жареного мяса и розмарина.
  
  Коридор казался бесконечным. Лариса шла, придерживая юбки, стараясь не споткнуться. На повороте она едва не врезалась в высокого человека во фраке, который застыл у двустворчатых дверей. Лакей. Он молча, с каменным лицом, распахнул перед ней створки.
  
  Свет множества свечей в хрустальной люстре на мгновение ослепил её. Огромный стол, покрытый белоснежной крахмальной скатертью, сиял серебром. В конце стола, прямо напротив входа, сидел он.
  
  Генрих Данилович.
  
  Даже сидя, он казался огромным. Атлетические плечи туго обтягивал тёмно-зелёный ведомственный мундир с высоким жёстким воротником, который заставлял его держать голову неестественно прямо. Его лицо было высечено из камня: впалые щёки, острые скулы и безупречно закрученные вверх кончики густых каштановых усов. Он не поднял головы, продолжая изучать какие-то бумаги, но Лариса кожей чувствовала исходящую от него тяжёлую, ледяную мощь. Рядом с ним, небрежно развалившись на стуле, сидел молодой человек.
  
  "Сын", - мелькнуло в голове Ларисы.
  
  Эрик был тонкой, почти карикатурной копией отца, но без его гранитной уверенности и густых усов. В его облике читалась изнеженность и опасная скука. Тонкие пальцы вертели десертную ложечку, а на губах играла едва заметная, дерзкая ухмылка. Он медленно поднял взгляд на мачеху. В его светлых глазах мелькнуло что-то острое, как бритва. Лариса замерла на пороге, чувствуя, как корсет сдавливает рёбра, не давая сделать полноценный вдох перед самым сложным концертом в её жизни.
  Лариса Георгиевна сделала шаг в столовую, и массивные двери за её спиной сомкнулись с приглушённым стуком, словно крышка гроба. В нос ударил густой аромат бульона, воска и дорогого табака. Пространство давило: высокие потолки, лепнина, золочёное серебро на столе - всё это казалось декорациями в театре, где она забыла свою роль.
  
  Генрих Данилович не поднял головы. Он методично отложил бумаги в сторону, расправил салфетку и только тогда взглянул на часы, лежавшие на скатерти.
  
  - Восемь минут, Людмила Львовна, - голос прокурора прозвучал сухо, как щелчок хлыста. - Восемь минут сверх положенного. Я неоднократно подчёркивал, что порядок в этом доме не является предметом для обсуждений. Ваше небрежение к расписанию ужина - это небрежение к моим принципам.
  
  Лариса замерла. После мягкого, вечно извиняющегося Миши Бортинского этот тон бил по нервам. Она молча опустилась на стул, который лакей услужливо пододвинул сзади. Корсет сдавил рёбра, не давая вздохнуть. "Молчи, Лариса, только молчи", - билось в висках.
  
  - Простите, Генрих Данилович, - едва слышно выговорила она. Голос был чужим, бархатным, но надтреснутым от волнения.
  
  Эрик, сидевший напротив, едва заметно усмехнулся. В его взгляде не было сочувствия, лишь холодное любопытство исследователя, препарирующего насекомое. Перед Ларисой поставили тарелку с прозрачным консоме.
  
  Её рука потянулась к приборам. В современной жизни выбор был прост: вилка слева, нож справа. Здесь же перед ней лежал целый арсенал. Растерявшись, она взяла десертную ложку, лежавшую чуть в стороне.
  
  - Людмила Львовна, - голос Эрика разрезал тишину, в нём слышалась ядовитая вежливость. - Неужели в нынешнем сезоне в Париже суп принято есть ложкой для сорбета? Или это новый способ выразить протест против семейных устоев?
  
  Лариса замерла. Ложка в её руке показалась пудовым слитком свинца. Она видела, как Генрих Данилович медленно поднял глаза, и в них застыло холодное разочарование.
  
  - Эрик, оставь сарказм, - бросил отец, но взгляд его остался прикован к руке жены. - Людмила Львовна сегодня... рассеянна.
  
  "Рассеянна..." - эхом отозвалось в голове Ларисы. Она почувствовала, как к горлу подступает тошнота. Этот пронзительный свет хрусталя, тиканье часов, холодный блеск глаз пасынка и давящий авторитет мужа - всё это стало невыносимым. Соната её новой жизни начиналась с фальшивой ноты.
  
  - Прошу меня простить, - Лариса отодвинула тарелку, так и не притронувшись к еде. В голове действительно запульсировало. "Мигрень, - подумала она, - классическое прикрытие всех несчастных женщин этого века. Благородная болезнь для тех, кто хочет сбежать в темноту спальни".
  
  - У меня внезапно начался сильнейший приступ мигрени. Вероятно, последствия вчерашней сырости... Я не смогу продолжить ужин. - Она поднялась, стараясь сохранить остатки достоинства. Генрих не пошевелился.
  
  - Вы изволите уходить, даже не попробовав консоме? - в его голосе не было заботы, только раздражение нарушенным ритуалом. - Идите. Я пришлю врача, если к утру вам не станет лучше.
  
  Лариса поклонилась - скованно, как учили на старых курсах этикета в музыкальном училище - и почти выбежала из комнаты. У самых дверей она кожей почувствовала тяжёлый, свинцовый взгляд Генриха Даниловича, сверлящий её спину. Он не смотрел на неё как на любимую жену. Он смотрел на сломавшуюся деталь в своем безупречном механизме.
  
  Оказавшись в тёмном коридоре, она прислонилась к холодной стене. "Что я наделала? - думала она, пытаясь расслабить сведенные судорогой пальцы. - Как мне выжить здесь, Миша?"
  
  Но Миши не было. Был только запах остывающего супа и ледяной прокурор за дверью.
  
  Захлопнув дверь спальни, Лариса Георгиевна не пошла, она почти рухнула к окну. Руки, непривычно сильные, но при этом тонкие, судорожно вцепились в высокий воротник изумрудного платья. Крошечные пуговицы-жемчужины разлетелись по паркету с сухим стуком, похожим на град. Наконец, сорвав удушающую стойку, она рванула на себя тяжёлые оконные рамы.
  
  Она ждала запаха московской весны, талого снега и бензина. Но в лицо ударил резкий, солёный ветер, пахнущий йодом, прелой листвой и остывающим морем. За окном была не нежная зелень апреля, а густая, меланхоличная позолота октября. Крупные капли дождя разбивались о подоконник.
  
  "Осень... - Лариса прижала ладони к горящим щекам. - Я выпала из апреля, чтобы разбиться об октябрь. Другое время, другой ритм, другое время года. Всё - другое".
  
  Она обернулась, впервые внимательно осматривая свою "тюрьму". Комната Людмилы была безупречной и безжизненной, как витрина магазина. Обои скучного цвета без узоров или чего-то ещё, тяжёлая мебель из карельской берёзы (почему из карельской? Лариса и сама не знала, почему ей пришло в голову такое сравнение), стоявшая так монументально, что создавалось впечатление будто это будто она хозяйка комнаты. Туалетный столик, хоть и был заставлен флаконами с притирками, баночками и духами, создавал ощущение что на нём всё для антуража, что у ним не прикасались многие годы, если не сказать никогда. И огромная кровать под шёлковым балдахином, похожим на погребальный шатер. Здесь не было ни пылинки, ни одной лишней вещи - Генрих Данилович, очевидно, насаждал свой прокурорский порядок даже в мыслях жены.
  
  Но Лариса, прожившая сорок два года и знавшая, как люди прячут свою боль, почувствовала фальшь этой идеальной чистоты. Её взгляд зацепился за угол ковра у массивного гардероба. Едва заметный след, будто мебель часто отодвигали.
  
  Дыша часто и прерывисто, она опустилась на колени. Ткань платья затрещала, но её было всё равно. Пальцы нащупали неплотно прилегающую половицу. Поддев её пилочкой для ногтей, найденной на столике, Лариса извлекла на свет небольшой альбом в переплёте из мягкой коричневой кожи.
  
  Она села прямо на пол, прислонившись спиной к холодному дереву шкафа.
  
  Альбом был полон рисунков и нервных, летящих записей. Людмила рисовала своих подруг - цветущих, смеющихся, в окружении внимательных мужей. Под рисунком Веры Николаевны Тугановской стояла приписка: "Верочка светится. Василий смотрит на неё, как на святыню. Они скоро обвенчаются. Почему мой удел - только холодный график ужинов и сталь в голосе Генриха Даниловича?"
  
  Лариса перелистывала страницы, и перед ней разворачивался ад тихой, добропорядочной жизни.
  
  "Ночи страшнее всего. Скрип двери, тяжёлые шаги. Исполнение долга. Он не говорит ни слова, он просто забирает то, что считает своим по закону. Я чувствую себя не женщиной, а старой виолончелью, на которой играет глухой маэстро".
  
  Ларису передёрнуло. Она, знавшая нежность Миши Бортинского, почувствовала физическую тошноту от этого описания "семейной жизни" Рыльке. Последние две записи были сделаны совсем недавно. Чернила расплылись от слёз, буквы двоились.
  
  "Сегодня Катрин сказала, что выходит замуж по любви. За сверстника. Они смеялись в саду, и я видела, как он коснулся её руки... Господи, мне всего двадцать два, а я уже в могиле. Жить так мучительно. Каждая минута - как удар молота по наковальне. Нет сил. Пусть будет тишина. Просто тишина..."
  
  Альбом выпал из рук Ларисы. Она закрыла глаза, слушая, как осенний ветер бьётся в распахнутое окно. Теперь она знала, почему Людмила выбрала настойку опия. Это не была капризная мигрень или минутная слабость. Это было медленное удушье в золотой клетке под присмотром безупречного прокурора.
  
  "Ты хотела тишины, Людочка, - прошептала Лариса, глядя на свои молодые руки. - Но вместо тишины сюда пришла я. Что же я должна сделать?"
  
  Она посмотрела в сторону тёмной гостиной, где, как она знала, стоял рояль. Ей нужно было коснуться клавиш. Ей нужно было превратить эту чужую боль в музыку, иначе она просто не доживет до утра под одной крышей с Генрихом Даниловичем. Музыка для неё всегда был выходом из всех ситуаций.
  
  Лариса едва успела грузно из-за корсета подняться с пола, судорожно спрятав альбом под подушку кресла, когда дверь распахнулась. Генрих вошёл без стука, одним уверенным движением, словно зачитывал приговор. Его присутствие мгновенно вытеснило из комнаты запах осеннего дождя, заменив его ароматом холодного металла и дорогого сукна.
  
  - Вы всё ещё не в постели, Людмила Львовна? - его голос прозвучал как сухой щелчок метронома.
  
  Он медленно обвел комнату взглядом. Лариса замерла, боясь, что он услышит бешеный стук её сердца. Генрих подошёл к окну, из которого в комнату врывался холодный октябрьский ветер, и резким движением запер раму. Затем его взгляд упал на неё.
  
  Он молча рассматривал оторванный воротник её платья и рассыпавшиеся по ковру жемчужные пуговицы. Его губы брезгливо сжались.
  
  - Вы выглядите неприлично, - отчеканил он, не глядя ей в глаза. - Подобный беспорядок в одежде и чувствах не делает чести жене прокурора. Вам следует немедленно привести себя в надлежащий вид или, что будет разумнее при вашем "недуге", лечь спать.
  
  Лариса хотела что-то ответить, но слова застряли в горле. В этом человеке не было тепла, только бесконечный, давящий контроль.
  
  - Сегодня можете не приходить, - добавил он, уже разворачиваясь к двери. - Я не намерен делить трапезу с женщиной, которая не в состоянии справиться с собственным корсетом.
  
  Он коротко кивнул стоящей в дверях горничной и вышел. В ту же секунду в комнату впорхнула та самая кругленькая булочка, Настя. Она что-то ворчала себе под нос, ловко расшнуровывая тяжёлое платье и стягивая с Ларисы ненавистный панцирь.
  
  - Ишь, разлетались жемчуга-то... - бубнила она, помогая Ларисе надеть тонкую ночную сорочку. - Генрих Данилович серчать изволят, когда не по струнке всё. Ложитесь уж, матушка, утро вечера мудренее.
  
  Когда за горничной закрылась дверь, Лариса провалилась в высокую и вязкую перину. Тело Людмилы было молодым и сильным, но душа Ларисы Георгиевны чувствовала себя разбитой. Она ещё полностью не успела осознать свою смерть, как уже надо быстро подстраиваться под новую.
  
  За окном шумела чужая осень, а в соседней комнате совсем скоро будет спать человек, которого она должна была называть мужем, но который пугал её больше, чем сама смерть. Похоже давние обычаи по разделению спален супругов не так уж и плохи.
   "Я выживу, - подумала она, закрывая глаза. - Если я научила играть на виолончели сотню ленивых и не всегда талантливых детей, я справлюсь и с прокурором". Глава 2. Большие проблемы Сон Ларисы был похож на липкую вязкую трясину. Ей снилось, что она бежит по бесконечной, вымощенной булыжником мостовой. Многослойный шёлк изумрудного платья бил по ногам, а китовый ус корсета впивался в рёбра, не давая крикнуть. Сзади слышался мерный, тяжелый шаг - подбитые металлом каблуки отбивали ритм метронома. Раз-два. Раз-два. Она знала, что её настигают, но ноги были ватными, как в кошмарах об анемии. - Пора вставать, Людмила Львовна! Солнышко уж высоко, - бесцеремонный голос розовощёкой Насти и резкий скрежет колец по карнизу вырвали Ларису из забытья. Свет ударил по глазам, ослепляя. Лариса попыталась зарыться глубже в пуховое одеяло, но горничная, не церемонясь, одним рывком стащила его. - Ну же, матушка, Генрих Данилович уж кофий откушали и в кабинет прошли, - бубнила девушка, пододвигая к кровати громоздкий фарфоровый таз с ледяной водой. - Опять бледны, ровно полотно. Умывайтесь, а я пока за халатом схожу. Лариса села, свесив ноги с высокой кровати. Холодная вода обожгла лицо, выметая остатки сна. Она молча слушала ворчание Насти - та обращалась с ней как с капризным, неразумным ребёнком, который сам не может даже умыться. В современной жизни Лариса привыкла к уважению коллег и робкому шёпоту учеников, а здесь она была всего лишь 'хозяйкой', которую нужно чистить и одевать, как дорогую лошадь. Она едва успела накинуть шёлковый халат и запахнуть его на груди, когда дверь без предупреждения распахнулась. Генрих Данилович вошёл твёрдым шагом, застёгнутый на все пуговицы своего безупречного мундира. Он выглядел так, будто и не спал вовсе. На лице ни тени усталости, ни одной лишней складки. Он остановился в центре комнаты и окинул Ларису оценивающим, почти брезгливым взглядом прокурора, осматривающего улику. - Доброе утро, Генрих Данилович, - тихо произнесла Лариса, стараясь, чтобы голос не дрожал. И размышляя над тем, как бы не ляпнуть чего-нибудь несоответствующего этому времени. А дневник прежней хозяйки тела показал, что на дворе конец 1901 года. - Доброе ли? - он подошёл ближе, заставив её невольно отступить к туалетному столику. - Вы бледны более обычного. И этот ваш вчерашний... конфуз за столом. Он помолчал, разглядывая её лицо, словно искал в нём признаки обмана. Лариса чувствовала себя под микроскопом. Она не знала, как вела себя 'настоящая' Людмила - плакала ли она, оправдывалась или молчала? - Я принял решение, - отчеканил он. - Сегодня же я вызову доктора Кёрна. До его визита вы не покинете своих комнат. Я не желаю, чтобы вы в подобном виде появлялись перед гостями или прислугой. Отдыхайте. - Но мне уже лучше... - начала было Лариса, вспомнив о рояле в гостиной, к которому так стремилась. - Я сказал: оставайтесь здесь, - он перебил её, не повышая тона, но в голосе лязгнула сталь. - Завтрак подадут вам в спальню. Не усугубляйте своё положение капризами, Людмила Львовна. Он резко развернулся и вышел, оставив после себя запах холодного одеколона и ощущение невидимых кандалов на запястьях. 'Арест, - подумала Лариса, опускаясь на пуф. - Первый день в новой жизни, а я уже под домашним арестом у собственного мужа'. Она посмотрела на свои тонкие пальцы. Если она не сможет выйти из этой комнаты, она сойдет с ума быстрее, чем несчастная Людмила. С другой стороны это может быть и плюсом, если потратить время с пользой и ознакомиться с реалиями этого мира. После ухода Генриха Даниловича комната словно сузилась. Лариса Георгиевна, стараясь унять дрожь в руках, вернулась к креслу. Она вновь вытащила альбом, но на этот раз заглянула глубже в щель между половицами. Пальцы наткнулись на холодное стекло. Маленький аптечный флакон из темного стекла. На обрывке этикетки едва читалось: 'Extr. S..calis cornuti' - Экстракт спорыньи. Лариса, как человек начитанный, знала, что это средство использовали для остановки крови, но в народе оно имело куда более мрачную славу. 'Боже мой, Людочка... - Лариса прижала флакон к щеке. - Ты не просто хотела тишины. Ты боролась с тем, что росло внутри тебя от человека, которого ты боялась'. Раздумья прервал сухой стук. В комнату вошёл Генрих Данилович, а за ним - невысокий, безупречно одетый господин в золотых очках. - Доктор Кёрн, - коротко представил муж. Его взгляд был тяжёлым, пытливым. - Я просил господина доктора осмотреть вас немедленно. Настасья донесла, что у вас... - он замялся, подбирая пристойное слово, - давно не было обычных женских недомоганий. Я склонен полагать, что ваша вчерашняя слабость имеет вполне естественную, хоть и скрываемую вами причину. Лариса похолодела. 'Беременность. И флакон спорыньи в кармане халата'. - Прошу вас, Людмила Львовна, - мягко проговорил доктор Кёрн, указывая на ширму. - Генрих Данилович, я попрошу вас подождать за дверью. Осмотр длился вечность. Лариса лежала, глядя в потолок, и чувствовала себя куклой. Она размышляла о медицинских возможностях этого времени. И поняла одно, что в 1902 году врачи определяли беременность по косвенным признакам: изменению цвета слизистых, форме матки и жалобам. Когда Кёрн закончил, он долго мыл руки, тщательно вытирая их полотенцем. Генрих Данилович вошёл, не дожидаясь приглашения. Его лицо было неподвижным, как маска. - Ну же, доктор? - в голосе прокурора лязгнул металл. - Подтверждаете мои подозрения? Кёрн поправил очки, глядя то на бледную Ларису, то на её властного мужа. - Видите ли, Генрих Данилович... - начал он осторожно. - У Людмилы Львовны действительно наблюдаются признаки... застоя. Матка несколько увеличена и мягка. Однако... - он покосился на Ларису, - я вижу и признаки сильного раздражения организма. Словно... хм... принимались некие сильные средства для "очищения". На таком раннем сроке, две-три недели, медицина не может дать абсолютного ответа. Генрих сузил глаза. - Что вы хотите этим сказать? - Я хочу сказать, что беременность, вероятно, была. Или есть. Но сейчас состояние Людмилы Львовны граничит с горячкой. Если она принимала что-то... это могло спровоцировать начало процесса, который уже не остановить. Или же это просто крайнее истощение нервов. Генрих Данилович медленно повернулся к жене. Лариса видела, как на его виске от напряжения вздулась вена. - Доктор, оставьте нам рецепт на успокоительное. И.. - он сделал паузу, - держите наши подозрения в тайне. Когда за врачом закрылась дверь, Генрих подошёл вплотную к кровати. Он не кричал. Он говорил шёпотом, который был страшнее любого крика. - Если я узнаю, Людмила Львовна, что вы пытались... избавиться от моего наследника... никакая мигрень вас не спасет. Вы будете сидеть под замком, пока я не увижу подтверждения вашей преданности этому дому. Он резко развернулся и вышел. Лариса осталась одна, сжимая в руке флакон со спорыньей. Она не знала, подействовало ли средство Людмилы, или внутри неё всё ещё теплится жизнь, которую так ждёт и так пугает этот страшный человек. 'Миша... - выдохнула она в пустоту. - Во что я ввязалась?' Когда за Генрихом Даниловичем захлопнулась дверь, Лариса почувствовала, как по спине пробежал ледяной хребет страха. Она разжала кулак - на ладони темнел злосчастный флакон. Тёмная жидкость внутри лениво плеснула о стеклянные стенки. 'Полон... Он почти полон', - пронеслось в голове. Дрожащими пальцами она вновь вытянула кожаный альбом из-под подушки, лихорадочно листая страницы. Она искала подтверждение - дату, короткую запись о принятом яде, о сделанном выборе. Но страницы молчали. Людмила описывала свой ужас, свою ненависть к 'расписанию' мужа, своё отчаяние, но нигде не было сказано: 'Я выпила это'. Значит, она только собиралась. Купила, спрятала, лелея мысль о побеге через смерть или через избавление от плода, но так и не решилась. Или не успела. До того самого момента в ванной... В дверь постучали - мягко, но настойчиво. Лариса едва успела сунуть флакон под перину, как вошла Настя. Горничная несла поднос, на котором сиротливо дымилась миска с овсяной кашей. - Вот, матушка, Генрих Данилович велели кормить вас самым пресным, чтоб нутро не бунтовало, - Настя принялась поправлять подушки, бесцеремонно ворочая Ларису, словно туго набитый тюфяк. - Кушайте, Людмила Львовна. Силы-то нужны, раз уж в вас жизнь затеплилась. А бледность - это ничего, это пройдёт. Лариса ела безвкусную, склизкую массу, механически поднося ложку ко рту. Горничная продолжала бубнить, укладывая её поудобнее и натягивая одеяло до самого подбородка. - Отдыхайте. Доктор-то сказал - покой нужен. Я за дверью буду, ежели что - кличьте. Когда дверь наконец закрылась и в комнате воцарилась гнетущая, ватная тишина, Лариса уставилась в потолок, по которому ползли серые тени октябрьского дня. Она приложила руку к животу - туда, где, по словам доктора, матка была 'мягкой и увеличенной'. В той, прошлой жизни, у них с Мишей было двенадцать лет. Двенадцать лет тихой нежности, общих концертов, чаепитий на крошечной кухне и.. пустоты. Они никогда не обсуждали это вслух, чтобы не ранить друг друга, но каждый поход в гости к друзьям, где бегали дети, отдавался в сердце Ларисы тупой, привычной болью. Бог не дал им детей им. Она со временем смирилась, похоронив эту несбывшуюся надежду под грудами нотных листов. И вот теперь, в чужом теле, в чужом веке, от человека, который внушал ей ужас своей ледяной правильностью, она, возможно, носила ребенка. Странное, горькое чувство шевельнулось в душе. Это была не радость, но и не тот ледяной ужас, который испытывала Людмила. Это была ирония судьбы, написанная самым жестоким композитором. 'Миша... - подумала она, и слеза, горячая и едкая, скатилась к уху. - Почему сейчас? Почему так? Я всю жизнь ждала этого чуда с тобой, а получила его как приговор от прокурора'. Она нащупала под периной флакон. Яд был рядом. Она могла закончить то, что начала Людмила. Могла избавить себя от этой связи с Генрихом, от этого 'наследника', который станет ещё одним звеном в её цепи. Но пальцы лишь крепко сжимались на стекле. Впервые за сорок два года внутри неё была не только анемичная пустота. И эта новая, пугающая полнота заставляла её сердце биться в унисон с октябрьским дождем. Сон Ларисы был тяжёлым, свинцовым. Ей снова виделись бесконечные клавиши рояля, которые превращались в зубы огромного зверя. Она вздрогнула и открыла глаза от резкого отчетливого стука. В комнату, не дожидаясь ответа, скользнул Эрик. В сумерках октябрьского дня его лицо казалось высеченным из слоновой кости - холодное, застывшее в выражении вечной иронии. - Как почиваете, 'матушка'? - его голос сочился ядом. - Весь дом только и шепчется о вашем... деликатном состоянии. Отец уже видит в колыбели нового столпа правосудия. Лариса приподнялась на локтях, чувствуя, как сердце забилось о рёбра, словно пойманная птица. В голове ещё шумело от каши и лекарств. Она хотела ответить что-то резкое, учительское, но тут заметила, как взгляд Эрика замер, переместившись куда-то вниз, к краю её кровати. Видимо, во сне она задела флакон, и тот, выскользнув из-под перины, бесшумно скатился на ковёр. Тёмное стекло предательски блеснуло в свете догорающей свечи. Эрик медленно, с каким-то кошачьим изяществом, наклонился. Его тонкие пальцы сомкнулись на горлышке. Он поднял флакон к глазам, вчитываясь в латынь на этикетке. Мир для Ларисы замер. Она видела, как зрачки пасынка расширились. В одно мгновение его лицо преобразилось: на нём расцвела торжествующая, почти безумная гримаса счастья. Это была радость охотника, загнавшего зверя в тупик. - Extr. 'S..calis cornuti...' -прошептал он, и в этом шепоте было больше угрозы, чем в крике его отца. - Спорынья. О, матушка, какая неосторожность. Он повернулся к ней, и его глаза сверкнули первобытной злостью. - Вы ведь знаете, что Генрих Данилович сделает с вами? Он прокурор до мозга костей. Убийство наследника - даже такого, который ещё не успел закричать, - для него не семейная драма. Это преступление против рода. Против закона. Он придушит вас своими же собственными руками. Эрик сделал шаг к кровати, сжимая флакон так сильно, что побелели костяшки. - Теперь вы в моей власти, Людмила Львовна. Один мой визит в кабинет отца - и ваша жизнь закончится в сумасшедшем доме или в монастырском карцере. Лариса смотрела на него, и в её душе, на самом дне, вместо ужаса вдруг поднялась ледяная, прозрачная ярость Ларисы Георгиевны - женщины, которая за сорок лет видела сотни таких 'жестоких мальчиков'. - Отдайте мне это, Эрик Генрихович, - голос её был ровным и пугающе тихим. - Отдайте сейчас же. - И не подумаю, - он спрятал флакон в карман сюртука, криво усмехнувшись. - Я подожду подходящего момента. Посмотрим, как запоёт ваша мигрень, когда отец придёт к вам с ордером на обыск. Он резко развернулся и вышел, оставив за собой запах мокрого сукна и торжествующей ненависти. Лариса упала обратно на подушки, хватая ртом холодный воздух. Капкан, в который попала Людмила, только что захлопнулся на шее Ларисы. Тень Эрика ещё не успела раствориться в коридоре, а Лариса уже лихорадочно выстраивала партитуру своего ответа. Она знала этот тип мальчиков - жестоких, упивающихся властью, но внутренне неустойчивых. Чтобы сломать его, нужно было не оправдываться, а нападать. В дверь снова постучали. Вошла Настасья, неся на подносе тарелку с постными щами и кусок чёрствого хлеба. Словно она на самом деле в тюрьме. - Кушайте, матушка. Генрих Данилович велели строго следить: никакого мяса, никаких сластей, пока дурнота не отпустит, - горничная с грохотом поставила поднос на столик. Лариса, стараясь придать голосу будничную небрежность, спросила: - Настя, а где сейчас Эрик Генрихович? В своей комнате или ушёл? Горничная замерла, и её лицо мгновенно нахмурилось. Она смерила Ларису подозрительным взглядом, поджав губы. - А на что он вам, Людмила Львовна? - в голосе служанки прорезалась грубость. - Эрик Генрихович у себя, бумаги какие-то смотрят. Только вы бы, матушка, не забивали голову пасынком-то. Генрих Данилович не любят, когда вы о нём справляетесь. Не к добру это. - Просто хотела попросить книгу из библиотеки, - отрезала Лариса, давая понять, что разговор окончен. Она дождалась, пока горничная уйдет, и едва прикоснулась к еде. Щи казались горькими, как сама жизнь Людмилы. Дождавшись, когда дом погрузится в ту тягостную, ватную тишину, которая бывает только в домах, где никто не смеётся, Лариса накинула длинный с множеством складок халат и вышла в коридор. Комната Эрика находилась в конце галереи. Лариса не стучала - она вошла твёрдо, как входила в класс к самым заядлым прогульщикам. Эрик сидел за бюро, подбрасывая на ладони флакон со спорыньей. При её появлении он обернулся, на его губах заиграла всё та же торжествующая улыбка. - О, визит вежливости? Решили умолять, 'матушка'? Лариса не ответила. Она прошла в центр комнаты и посмотрела на него сверху вниз - её рост и новая прямая осанка придавали ей вид монументальный. - Эрик Генрихович, - начала она голосом, в котором не было ни капли страха. - Вы сейчас совершаете свою самую большую ошибку. Вы думаете, что этот флакон - ваш пропуск к власти надо мной. Но на самом деле это ваша путёвка в кадетский корпус на другом конце империи или в ссылку в деревню. Эрик рассмеялся, но в смехе послышалась фальшивая нота. - Вы бредите? Отец увидит это, и вы окажетесь на улице. - Посмотрите на флакон, Эрик, - Лариса сделала шаг вперед. - Он запечатан. Сургуч цел. Он полон до краев. Любой аптекарь, любой врач - тот же Кёрн - подтвердит, что я к нему не прикасалась. Она выдержала паузу, глядя ему прямо в глаза. - А теперь подумайте своим 'юридическим' умом. Как я объясню его появление? Я скажу Генриху Даниловичу, что нашла этот флакон у вас. Что вы принесли его мне и предлагали избавиться от ребёнка, потому что боитесь потерять наследство. Что вы угрожали мне. Эрик дернулся, его лицо побледнело. - Он не поверит... - Поверит, - отрезала Лариса. - Потому что я его жена, которая носит его ребёнка, о котором он мечтал годами. А вы - сын, который всегда его ненавидел за холодность и который только что проявил немыслимую жестокость к его беременной супруге. Как вы думаете, Эрик, чью сторону примет прокурор Рыльке? Того, кто дарит ему будущее, или того, кто пытается это будущее отравить? Она протянула руку, ладонью вверх. - Отдай мне стекло. Сейчас же. И я забуду о твоем глупом порыве. Если нет, то я иду в кабинет к Генриху прямо сейчас и заявляю о твоём покушении на его наследника. В комнате стало так тихо, что было слышно, как бьётся дождь о стекло. Эрик смотрел на неё, и в его глазах торжество медленно сменялось холодным, расчётливым ужасом. Он понял: эта женщина - больше не та плаксивая кукла, которой была Людмила. Перед ним стоял враг, который умеет играть по-крупному. Эрик замер, и на мгновение Ларисе показалось, что она победила. Но затем его губы искривились в судорожной, злой усмешке. Он медленно поднялся, сокращая расстояние между ними, пока Лариса не почувствовала запах его дорогого одеколона и холодную ауру его затаённой ярости. - Вы сильный игрок, Людмила Львовна, - прошипел он, почти касаясь её уха. - Ваша новая роль 'защитницы очага' почти убедительна. Но вы забыли одну деталь. Он резко вскинул руку с флаконом, поднеся его к самому её лицу. - Сургуч цел, верно. Но мой отец - прокурор. Он знает, что яды не покупают в кондитерских. Он прикажет проверить все аптечные реестры города. И когда он выяснит, что этот флакон был куплен не мной, а вашим человеком, вашей верной Наськой или кем-то ещё по вашему приказу, - ваш блеф рассыплется как прах. Эрик перехватил флакон поудобнее и сделал шаг назад, восстанавливая дистанцию и своё превосходство. Его глаза горели лихорадочным блеском. - Идите к нему. Идите прямо сейчас! Расскажите про моё 'покушение'. Но помните: как только вы откроете рот, вы запустите машину следствия, которую не сможет остановить даже ваш муж. И когда правда выплывет, он не просто вышлет вас, он уничтожит вас так, как умеет только он. Медленно и по закону. Он опустил флакон в глубокий карман своего халата и похлопал по нему рукой. - Я не отдам его. Не сегодня. Пусть полежит у меня как гарантия вашего... примерного поведения. Мы ведь теперь союзники, не так ли? Вы будете молчать о моей 'дерзости', а я буду молчать о вашей маленькой покупке. Пока что. Эрик указал рукой на дверь, в его жесте было столько же высокомерия, сколько в жестах Генриха Даниловича. - Возвращайтесь в свою комнату, 'матушка'. Пейте свой постный бульон и молитесь, чтобы я не передумал до рассвета. Глава 3. Резонанс в доме Лариса вышла, чувствуя как внутри всё заледенело. Она переоценила свой авторитет учителя - здесь, в этом доме, действовали не правила школьного совета, а законы джунглей, прикрытые мундирами и кружевами. Лариса вернулась в свою спальню, чувствуя, как стены начинают на неё давить. Холодный расчет Эрика пробил брешь в её учительской уверенности. Он прав был абсолютно прав. В этом мире за каждым шагом стоит документ, запись в реестре, слово свидетель. Если Настасья покупала этот яд, то Лариса в ловушке. Она посмотрела на остывшие постные щи. Запах варёной капусты вызывал тошноту. Подойдя к окну, она решительно выплеснула серое варево прямо на пожухлые листья плюща, цеплявшегося за стену дома. 'Мне нужны не силы для смирения, а ясность ума', - подумала она, вытирая тарелку кружевным платком. Нужно было действовать. Лариса приоткрыла дверь и прислушалась. В доме царила странная, звенящая тишина. Она окликнула пробегавшую мимо младшую горничную: - Где Генрих Данилович? И Эрик Генрихович? - Так отбыли, Людмила Львовна, - присела в коротком поклоне девчушка. - Хозяин в окружной суд по срочному делу, а молодой барин в клуб уехали, велели к ужину не ждать. Дом опустел. Кандалы на мгновение ослабли. Лариса знала: если она сейчас не коснется клавиш, ей разум просто не выдержит этого груза чужих грехов и собственных страхов. Она накинула на плечи тёплую шаль и стараясь ступать неслышно, спустилась на первый этаж, в большую гостиную. Зал встретил её запахом мастики и зачехлённой мебели. Но в центре, под лучами холодного октябрьского солнца, стоял он - чёрный лакированный 'Беккер'. Лариса подошла к инструменту. Её новые, молодые пальцы коснулись прохладной крышки. Она села на банкетку, чувствуя, как внутри всё замирает. Пятнадцать лет она играла на расстроенных пианино в музыкальной школе, борясь с анемией и немощью. Теперь у неё было тело, полное сил, и инструмент, достойный королей. Она медленно открыла крышку. Белизна клавиш ослепила. Лариса занесла руки, и в эту секунду она была не Людмилой Рыльке, не жертвой шантажа и не испуганной попаданкой. Она была Ларисой Бортинской, которая сейчас заставит этот холодный дом содрогнуться от правды. Её пальцы упали на клавиши, извлекая первый, густой и тревожный аккорд. Лариса не просто играла, она выплескивала в музыку всё: холод ванной комнаты, сталь в голосе пасынка, страх перед будущим и тоску по Мише. Это была Вторая соната Рахманинова - музыка мятежная, трагическая, невозможная для нежной и пустой Людмилы, какой её знал этот дом. Хотя что может знать пришлая Людмила о той, кто жил в этом теле до неё. Строки из дневника не дают представления о реальном внутреннем мире Людочки. Или же что-то да даёт? Лариса полностью отдалась в объятия музыки. Пальцы летали по клавишам, извлекая звуки такой мощи, что, казалось, хрустальные подвески люстры начали едва слышно вибрировать в ответ. Последний аккорд, низкий и гулкий, медленно таял в пространстве гостиной. Лариса замерла, тяжело дыша, её лоб покрылся мелкой испариной. В этой тишине она вдруг отчетливо услышала сухое, сдержанное покашливание за спиной. Сердце оборвалось. Она резко обернулась. В дверном проеме, прислонившись к косяку, стоял Генрих Данилович. Его шинель была расстегнута, в руке он держал перчатки. Неизвестно, как долго он стоял здесь, в тени, наблюдая за ней. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас хранило странное, почти болезненное выражение недоумения. Лариса медленно поднялась с банкетки, чувствуя, как возвращается маска Людмилы. Она склонила голову в лёгком, официальном поклоне, пряча дрожащие руки в складках шали. - Простите, Генрих Данилович. Я полагала, что вы в суде. Мне... мне стало немного легче, и я решила, что музыка поможет окончательно прогнать мигрень. Прошу меня извинить, я сейчас же вернусь в свои комнаты. Она сделала шаг к выходу, стараясь не смотреть ему в глаза, но его голос, лишенный привычной прокурорской жёсткости, заставил её замереть на месте. - Постойте, Людмила Львовна. Генрих прошёл в центр комнаты, его шаги гулко отдавались от паркета. Он остановился у рояля и коснулся лакированной крышки, словно проверяя, не обжегся ли инструмент от такой игры. - Я никогда не слышал, чтобы вы играли так, - произнес он, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на подозрительность, смешанную с невольным восхищением. - Ваши учителя в пансионе всегда аттестовали вас как прилежную, но посредственную исполнительницу легких романсов. То, что я слышал сейчас... это было похоже на стихию. Где вы выучились этой... мрачной технике? Он подошёл ближе, и Лариса почувствовала исходящий от него холод улицы и запах дорогого табака. Генрих внимательно всмотрелся в её бледное лицо, и на мгновение ей показалось, что он видит её насквозь - не Людмилу, а её, Ларису. - Впрочем, - он вдруг резко сменил тон на более официальный, - доктор Кёрн предписал вам покой. Музыка такого рода слишком возбуждает нервы. Однако... - он замолчал на секунду, - если вам это действительно помогает, я не стану запрещать. Но не здесь. В моем доме не должно быть слышно таких... надрывных звуков при открытых окнах. Он замолчал, продолжая разглядывать её, и вдруг добавил тише: - Вы сегодня удивительно не похожи на саму себя, Людмила Львовна. Даже голос у вас стал... глубже. Неужели ожидание ребёнка так меняет женщину за одни сутки? Лариса промолчала, чувствуя, как между ними натягивается невидимая струна. Генрих не уходил, он ждал ответа, и его тяжелый взгляд обещал, что теперь он будет следить за каждым её движением еще пристальнее. Лариса не шла, она почти бежала по лестнице, чувствуя, как взгляд Генриха Даниловича жжет её лопатки. Лишь захлопнув дверь своей спальни, она позволила себе выдохнуть. Сердце колотилось в ритме того самого Рахманинова. Она совершила ошибку. Профессионал внутри неё победил осторожность попаданки: нельзя было играть так в доме, где её считали посредственностью. Вскоре пришла Настасья. С коротким поклоном и поджатыми губами она поставила на столик поднос: кусок подсушенной рыбы, варёный картофель без капли масла и стакан слабого чая. - Постный ужин, Людмила Львовна. Генрих Данилович велели строгость соблюдать, чтоб кровь не волновалась, - горничная окинула Ларису колючим взглядом и вышла, не дожидаясь благодарности. Лариса с отвращением посмотрела на сухую рыбу. В животе предательски заурчало. 'Господи, сейчас бы тарелку горячих вареников с вишней... С тонким тестом, со сметаной...' - подумала она, и эта гастрономическая тоска по дому на миг перевесила страх перед Эриком. Вечер тянулся бесконечно. К ней никто не заходил: ни муж, ни пасынок. Очевидно, Генрих переваривал услышанную музыку, а Эрик выжидал. Оставшись в тишине, Лариса принялась за ревизию книжного шкафа. Ей нужно было оружие - знание правил игры этого века. Она перебирала тома: французские романы в золочёных переплетах, сборники стихов Надсона, молитвенники. Всё не то. Наконец, в глубине второй полки, за массивным томом Шиллера, она наткнулась на толстую тетрадь в сером коленкоре и узкую книжицу в мягкой обложке. Это был 'Хороший тон. Сборник правил и советов на все случаи жизни' 1889 года издания. Лариса жадно вцепилась в неё. Здесь было всё: как приветствовать старших, как вести себя в театре, как отвечать на колкости, не теряя достоинства. Но второй находкой оказался личный дневник Людмилы за прошлый год, когда она ещё была невестой. Пролистывая его, Лариса нашла не только списки приданого и образцы тканей для платьев (атлас, газ, кашемир), но и подробные описания 'света' Одессы. Людмила старательно записывала, кто с кем в ссоре, кто из дам считается законодательницей моды и какие темы в салонах считаются 'дурным тоном'. В самом конце дневника Лариса обнаружила вложенный листок - счет из аптеки на Екатерининской улице. Дата - двухнедельной давности. В списке значились 'розовая вода', 'рисовая пудра' и... тот самый 'Extr. Secalis cornuti'. 'Настасья, - поняла Лариса, глядя на почерк аптекаря. - Людмила не могла пойти сама. Она послала горничную'. Теперь у неё был не только учебник этикета, но и понимание, откуда взялся флакон. Но это знание это жгло руки: если Настасья покупала яд, значит, она главный свидетель Эрика. И она в этом доме повсюду. Лариса погасила свечу и легла в кровать прямо в халате. Тьма была густой и душной. Где-то в глубине дома Эрик сжимал в кармане флакон, Генрих Данилович думал о её странной музыке, а Настасья, возможно, уже докладывала пасынку о каждом вздохе 'хозяйки'. *** Тьма в коридоре была осязаемой, тяжелой, как бархат на гробе. Лариса кралась, придерживая подол сорочки, стараясь не дышать. Половицы, днём хранившие молчание, под её ногами предательски постанывали. Она сама не знала, зачем идет к Эрику: надеялась ли найти флакон в кармане его брошенного сюртука или просто хотела заглянуть в лицо своему страху. У дверей комнаты пасынка она замерла. Из щели под дубовой дверью пробивался слабый, дрожащий свет лампады. Лариса потянулась к ручке - та была едва приоткрыта, словно приглашая войти в чужой кошмар. Она толкнула дверь на дюйм. Внутри пахло потом, дорогими духами и страстью. На широкой кровати, среди измятых простыней, она увидела их. Эрик, сбросивший маску холодного аристократа, выглядел сейчас почти жалко, уткнувшись лицом в округлое плечо женщины. А женщиной этой была Настасья. Горничная сидела, привалившись к изголовью. Её лицо обычно подобострастное, теперь сияло торжествующей, хищной властью. Она лениво перебирала тёмные волосы 'молодого барина', словно хозяйка ласкающая преданного пса. Лариса почувствовала, как к горлу подкатил комок. 'Боже мой... - пронеслось в голове. - Вот почему она так хмурилась. Вот кто настоящий союзник Эрика'. Первым порывом было закричать. Позвать лакея, разбудить Генриха Даниловича! Выставить их обоих на мостовую под ледяной дождь! Это был идеальный компромат: связь сына прокурора с прислугой. Это позор, смыть который невозможно. Но Лариса тут же одернула себя, вжавшись в тень коридора. Если она позовёт мужа, первый вопрос Генриха будет: 'Что вы делали у дверей сына ночью в одной сорочке, Людмила Львовна?' В глазах прокурора, помешанного на чести, это будет выглядеть как сцена ревности или, что ещё хуже, попытка оправдаться за 'интрижку' с пасынком. Настасья, не моргнув глазом, подтвердит любую ложь Эрика, а флакон со спорыньей, который всё ещё у него, станет финальным гвоздём в крышку её гроба. Она медленно, дюйм за дюймом, притянула дверь обратно. Сердце колотилось в горле. Она поняла: в этом доме нет союзников. Есть только заговор рабов и хозяев против неё - чужачки. Лариса вернулась в свою комнату, едва сдерживая дрожь. Теперь картина сложилась. Настасья купила яд по просьбе Людмилы, но тут же донесла Эрику. Они ждали момента, чтобы избавиться от неё, и её беременность стала для них лишь катализатором. 'Хорошо, - прошептала Лариса, забираясь под холодное одеяло и глядя в тёмный потолок. - Вы играете в грязи, дети мои. Но я двадцать лет управляла оркестром, где каждый ненавидел соседа. Посмотрим, как вы запоёте, когда я сменю партитуру'. Она поняла: единственный человек, который может её защитить, - это Генрих. Но чтобы он ей поверил, она должна стать для него дороже, чем его собственный сын. Она должна стать той, кем Людмила никогда не была. Его единственной опорой. Утро Лариса встретила не в постели, а в кресле у окна. Она была затянута в домашнее платье из тяжёлого бархата, волосы - в строгом узле, взгляд - ледяной. Когда Настасья вошла с привычно-кислым лицом и подносом, на котором сиротела жидкая каша, Лариса не дала ей раскрыть рта. - Что это? - Лариса указала на миску длинным, тонким пальцем. - Так завтрак ваш, матушка, Генрих Данилович велели... - начала было горничная, но Лариса резко поднялась. - Молчать! - голос Ларисы Георгиевны, привыкший перекрывать звуки целого оркестра подошёл бы для этой ситуации лучше, но и голос Людмилы Львовны оказался довольно громок. Он звонко ударил по барабанным перепонкам Насти. - Ты как подаёшь еду хозяйке? Почему на подносе вчерашняя крошка? Почему ты смотришь на меня точно на равную? Настасья побледнела и отступила. Лариса сделала шаг вперед, её глаза горели настоящей неподдельной яростью женщины, которая больше не позволит вытирать об себя ноги пасынку и его любовнице. - Вон! - прикрикнула она, смахнув поднос на пол. Фарфор разлетелся с оглушительным звоном. Как же жаль, он был очень красив, но чем-то необходимо было жертвовать. - Вон отсюда, дрянь! И позови лакея! На пороге возник перепуганный лакей, а через минуту, привлечённый криками и звоном, в комнату стремительно вошел Генрих Данилович. Он был в домашнем сюртуке, брови сдвинуты к переносице, в глазах - холодное раздражение человека, чей идеальный порядок был грубо нарушен. - Что здесь происходит, Людмила Львовна? - его голос прозвучал как удар хлыста. - Вы изволите бить посуду и кричать на прислугу? Это недопустимо в моём доме. Лариса медленно повернулась к нему. В ней не было вчерашней бледности и страха. Она стояла прямо, её грудь высоко вздымалась от гнева. - В вашем доме, Генрих Данилович, слуги забыли своё место! - она указала на дрожащую Настю. - Ваша горничная позволяет себе хамские взгляды и кормит меня помоями. Я ношу вашего ребёнка, а не отбываю наказание в карцере! Я требую уважения к своему положению. Генрих замер. Такой Людмилы он не видел никогда. Эта внезапная властность, этот стальной голос... они пугали и интриговали одновременно. - И ещё! - Лариса сделала шаг к мужу, глядя ему прямо в глаза. - Я хочу вареников с вишней. Свежих. Со сметаной. Сейчас же! И пусть их приготовит повар, а не эта девчонка. Настасья мне более в комнатах не надобна, она... она слишком много времени проводит в мужской половине дома, я видела её у дверей вашего сына вечером! Последняя фраза была брошена как граната. Настасья охнула, побледнев до синевы, а Генрих медленно перевёл взгляд с жены на горничную. Воздух в комнате стал густым и едким. - Вареники с вишней? - переспросил Генрих, проигнорировав пока пассаж об Эрике, но спрятав его в глубине своего прокурорского ума. - Вы устраиваете сцену из-за... кухни? - Я устраиваю сцену из-за того, что я хозяйка этого дома! - отчеканила Лариса. - Или вы признаёте это, или я не притронусь к еде вовсе. Решайте, Генрих Данилович, что вам дороже: капризы вашей прислуги или здоровье вашего наследника. Генрих долго молчал, разглядывая свою 'новую' жену. И он не понимал, нравится ему это или нет. На его губах вдруг промелькнула странная, почти незаметная тень усмешки. Так игрок приветствует сильного противника. - Степан, - обратился он к лакею, не сводя глаз с Ларисы. - Передай повару: вареники с вишней. Сейчас же. А Настасью... - он сделал паузу, от которой горничная едва не лишилась чувств, - отстранить от покоев Людмилы Львовны до выяснения обстоятельств её ночных прогулок. Он подошёл к Ларисе вплотную. - Вы меня удивляете, душа моя. Но помните, за каждую перемену характера придётся платить. Я жду вас к обеду. В пристойном виде. Он вышел, а Лариса опустилась в кресло. Победа. Первая маленькая, но пахнущая сладкой вишней победа. Теперь Эрику придётся оправдываться за свою пассию, а у нее появится время, чтобы найти способ вернуть флакон. Глава 4. Театр одной актрисы Лариса Георгиевна собиралась на обед как на генеральное сражение. Без Настасьи было не просто сложно, а адски трудно. Корсет она смогла лишь слегка затянуть сама, зацепив шнуровку за дверную ручку, а волосы просто собрала в высокую, чуть небрежную, но элегантную 'улитку'. Платье выбрала серо-голубое, строгое, без лишних кружев - образ 'оскорбленной добродетели'. В столовой уже пахло жареным фазаном и выдержанным вином. Генрих Данилович сидел во главе стола, холодный и безупречный. Эрик, напротив, выглядел напряжённым. Его обычная вальяжность сменилась нервным постукиванием пальцев по скатерти. Обед начался в звенящей тишине. Лариса ела медленно, стараясь припоминать правила из найденной книжицы, но её мысли были заняты другим - она кожей чувствовала яд, исходящий от пасынка. - Людмила Львовна, - голос Эрика разрезал тишину, как скальпель. - Я вижу, отсутствие горничной пагубно сказывается на ваших манерах. Вы держите нож так, словно собираетесь препарировать лягушку, а не обедать в приличном обществе. Отец, тебе не кажется, что 'мигрень' переросла в некое... плебейское одичание? Генрих медленно поднял глаза на сына, но промолчал, ожидая реакция жены. Лариса поняла: это момент истины. Если она ответит холодно и умно, то Эрик поймёт, что она опасный враг. Если промолчит - он продолжит давить. Нужно было что-то, чего от 'прежней' Людмилы не ждали, но что укладывалось в рамки 'женской неуравновешенности'. Лариса резко отложила нож. Звон серебра о фарфор заставил мужчин вздрогнуть. Секунду она смотрела на Эрика, а затем её лицо исказилось. Губы задрожали, а из глаз брызнули настоящие, горькие слёзы (актерский дар педагога по вокалу не пропьёшь). - За что?! - вскрикнула она, и её голос сорвался на жалобный, детский всхлип. - За что вы так со мной, Эрик Генрихович? Я... я ношу дитя... я едва жива от страха и дурноты, а вы... вы издеваетесь над тем, как я держу нож! Она закрыла лицо руками, плечи её судорожно заходили ходуном. Это была не величественная скорбь, а именно истерика обиженного ребёнка - громкая, не красивая, сбивчивая. - Генрих! - простонала она сквозь пальцы, не делая ни малейшей попытки уйти, а напротив, чуть подавшись к мужу. - Он ненавидит меня! Он хочет моей смерти! Вчера он угрожал мне... какими-то склянками, говорил ужасные вещи в спальне, а теперь... теперь он смеётся над моими руками! Вы видите? Мои руки дрожат от его взглядов! Генрих Данилович медленно отложил салфетку. Лицо его потемнело. Он перевёл взгляд на сына, и тот под этим взглядом буквально вжался в стул. - Склянками? - голос Генриха стал опасно тихим. - Эрик, что это значит? Ты входил в покои мачехи без моего ведома? - Отец, она лжёт! Она... она просто играет! - Эрик вскочил, его лицо залила краска гнева и страха. - Она истеричка! Она хочет нас рассорить! - Я хочу только спокойствия! - Лариса зарыдала ещё громче, едва не опрокинув бокал. - Он... он сказал, что у него есть какой-то яд! Он показывал мне его! Генрих, умоляю, обыщите его, иначе я не смогу уснуть, я боюсь за ребёнка! Она рыдала в голос, размазывая слёзы по щекам совсем не как полагается светской даме. Но... Это был ва-банк. Генрих Данилович поднялся. Он выглядел как монумент правосудия. - Эрик Генрихович, - произнес он, и в этом официальном обращении к сыну послышался приговор. - Выйди вон. В мой кабинет. И если я найду у тебя хоть что-то, что могло напугать твою мать в её состоянии... ты отправишься в полк в Туркестан на следующее же утро. Эрик стоял, хватая ртом воздух, его взгляд метался от разъярённого отца к 'рыдающей' мачехе. Лариса сквозь пальцы видела его панику. Он не мог выбросить флакон сейчас - Генрих стоял слишком близко. - Иди! - рявкнул Генрих, ударив ладонью по столу. Эрик, побледнев до синевы, развернулся и почти выбежал из столовой. Лариса продолжала всхлипывать, чувствуя, как внутри разливается холодное торжество. Она знала: Генрих - прокурор. Он найдет флакон. А объяснение 'это её яд' теперь будет звучать из уст Эрика как жалкая попытка оправдаться за 'покушение'. Лариса, едва сдерживая судорожный вздох облегчения, проскользнула в коридор. Шлейф платья послушно зашуршал по ковру, но она ступала бесшумно, как тень. Признаться, это было довольно сложно сделать, так как раньше, в своей прошлой жизни Лариса никогда ничего подобного не надевала. Даже свадебному платью предпочла белый брючный костюм. Она дошла до кабинета Генриха и прижавшись ухом к тяжёлой дубовой двери, она замерла. Внутри гремел голос мужа: - ...ты смеешь приносить в этот дом отраву?! Ты, мой сын, будущий юрист! Что это за склянка? Откуда она у тебя?! - Отец, клянусь, это её! - голос Эрика срывался на фальцет, в нём звенела паника. - Я нашёл её у неё под кроватью! Она хотела избавиться от плода! Она безумна, она играет тобой! - Лжёшь! - удар ладони по столу заставил Ларису вздрогнуть. - Она сама рассказала мне о твоих угрозах прежде, чем ты успел открыть рот. Ты преследовал её в спальне! Ты запугивал женщину в положении! Лариса поняла: пора. Она отступила на несколько шагов назад, глубоко вдохнула, готовя связки, и резко, нарочито громко зацокала каблуками по паркету. Всхлип, ещё один надрывный, переходящий в стон. Она толкнула дверь, не дожидаясь приглашения. Мужчины замерли. Генрих стоял у бюро, сжимая в руке тот самый флакон со спорыньёй. Эрик, взъерошенный и бледный, забился в угол, как затравленный зверь. - Генрих Данилович... умоляю, - Лариса прижала ладонь к груди, её глаза были красными от настоящих слёз (она просто сильно растёрла их в коридоре). - Не нужно полка... Не нужно ссылок. Оба Рыльке уставились на неё в полном недоумении. - О чем вы, Людмила Львовна? - нахмурился Генрих. - Он признал, что флакон у него. Он пытался обвинить вас в немыслимом! - Он просто... - Лариса судорожно вздохнула, глядя на Эрика с 'материнской' жалостью, от которой того едва не стошнило. - Он просто испугался. Он ведь ещё так молод. Ему кажется, что если появится малютка, вы... вы перестанете его любить. Что ему не достанется вашей отцовской заботы. Это была лишь глупая, ревнивая выходка, желание напугать меня, чтобы я... я уехала. Эрик, мальчик мой, я всё понимаю... В кабинете повисла такая тишина, что было слышно тиканье напольных часов. Эрик смотрел на Ларису с выражением абсолютного шока. Эта 'защита' была в тысячу раз хуже любого обвинения. Она выставляла его не опасным врагом, а сопливым, ревнивым ребёнком. Генрих же выглядел так, будто ему дали пощёчину. - Любви? - переспросил Генрих, и в его глазах промелькнуло нечто, похожее на растерянность. - Вы полагаете, он... из-за этого? - Конечно, - Лариса качнулась, её веки затрепетали. - Он так одинок в своей злости... Я чувствую... мне... душно... Она картинно закинула голову, её рука соскользнула с дверного косяка. Лариса начала медленно оседать на пол, точно пожелтевший лист. Она рассчитала траекторию так, чтобы не удариться о край стола. - Людмила! - рявкнул Генрих, в два прыжка преодолевая расстояние и подхватывая её на лету. Он прижал её к себе, и Лариса почувствовала жёсткое сукно мундира и бешеный ритм его сердца. Его руки, обычно холодные, теперь сжимали её почти до боли. Эрик стоял, парализованный этой сценой. Он видел, как отец, суровый, ледяной прокурор, с тревогой вглядывается в лицо 'обморочной' жены, полностью забыв о флаконе, который теперь сиротливо лежал на зелёном сукне стола. План Эрика рухнул, теперь любая его попытка сказать правду будет выглядеть как истерика ревнивого сына, пытающегося доконать 'больную' мачеху. Генрих Данилович донёс Ларису до спальни на руках, не доверив её лакеям. Она чувствовала, как его дыхание, обычно ровное и холодное, сбивается, а руки, сжимающие её плечи и колени, едва заметно подрагивают. Он уложил её на перину с такой осторожностью, словно она была сделана из тончайшего мейсенского фарфора. - Лежите. Не смейте шевелиться, - приказал он, но в этом приказе впервые за всё время послышалась не властная сталь, а глухая, почти болезненная тревога. Доктор Кёрн прибыл через полчаса. В комнате пахло уксусом, солями и плотным парфюмом Генриха, который мерил шагами ковёр у изножья кровати. Лариса лежала с закрытыми глазами, изображая крайнюю степень истощения, но чутко прислушиваясь к каждому звуку. Когда Кёрн закончил осмотр, он отвёл Генриха к окну. - Понимаете, Генрих Данилович, - шептал доктор, протирая пенсне. - Организм Людмилы Львовны пребывает в состоянии... чрезвычайного душевного переворота. Эти перемены в характере... Внезапная властность, музыкальные порывы, даже странные гастрономические желания - всё это суть проявления 'беременного каприза' в его самой острой, почти истерической форме. Её мозг сейчас работает на иных оборотах. Это... метаморфоза. - А её слова о сыне? О 'жажде любви'? - голос Генриха был глухим. - О, это типичная экзальтация! Она подсознательно ищет гармонии для будущего ребёнка. Она идеализирует Эрика Генриховича, чтобы не чувствовать угрозы. Мой вам совет: потакайте ей. Если она просит вареников, дайте вареников. Если просит простить сына, сделайте вид, что простили. Любое потрясение сейчас может привести к непоправимому. Когда врач ушёл, Генрих вернулся к кровати. Лариса приоткрыла глаза и слабо потянулась к его руке. - Генрих... - прошептала она. - Обещайте мне... не губите Эрика. Он просто... он ещё не знает, как выразить свою преданность вам. Не отсылайте его. Пусть останется. Ради меня. Ради... нас. Генрих Данилович долго смотрел на её бледное лицо, на рыжие пряди, разметавшиеся по подушке. В его глазах боролись прокурор и человек. Наконец, он медленно накрыл её ладонь своей - тяжелой и горячей. - Хорошо, Людмила Львовна. Ваша воля. Он останется в доме, но... - его голос снова обрел привычную жёсткость, - под моим строжайшим надзором. Я заберу у него ключи от вашего коридора. И флакон... - он помедлил. - Флакон я уничтожил. Сочтём это нелепой ошибкой аптекаря или... дурным сном. Он поцеловал её кончики пальцев. Для Ларисы почему-то этот жест почувствовался как некое клеймо. Генрих вышел. Оставшись одна в наступивших сумерках, Лариса Георгиевна выдохнула. Тело Людмилы ныло от напряжения, но разум ликовал. Она сделала это. Она превратила смертельную улику в повод для мужской жалости. Она выставила Эрика 'маленьким мальчиком' и теперь каждое его слово против неё будет восприниматься Генрихом как бред ревнивого ребенка. Но она знала: Эрик сейчас в своей комнате, раздавленный, униженный этой 'милостью', и его ненависть теперь станет по-настоящему взрослой. 'Один-ноль в мою пользу, Эрик Генрихович', - подумала она, закрывая глаза. Из кухни потянуло ароматом теста и вишни. Её вареники были готовы. Ночь не принесла Ларисе покоя. Она понимала: вчерашний порыв Генриха был вызван не нежностью, а страхом собственника за целостность ценного имущества. Для него она теперь инкубатор, в котором зреет законный наследник, и любая 'поломка' этого механизма для прокурора Рыльке была равносильна служебной халатности. 'Что ж, Генрих Данилович, раз вам нужна больная женщина, вы её получите', - Лариса Георгиевна знала, как ведут себя капризные солистки перед провальным концертом. Чтобы держать этот дом в узде, она должна стать непредсказуемой. Утро началось с того, что Лариса забаррикадировалась одеялом. Когда новая горничная - тихая, напуганная вчерашним скандалом Маша - вошла с подносом, Лариса даже не повернула головы. - Унеси, - глухо бросила она. - Видеть не могу эту овсянку. От запаха тошно. - Но барин велели... - пискнула девчонка. - Не подходи! - Лариса резко приподнялась, и в её глазах вспыхнул недобрый огонь. - Слышать не хочу про 'барин велели'. Поставь и уйди. И не смей раздвигать шторы, у меня глаза болят! В дверях возник Генрих Данилович. Он был уже в мундире, подтянут и холоден. Он подошёл к кровати, намереваясь, по обыкновению, коснуться её лба или взять за руку, но Лариса демонстративно отпрянула, забиваясь в угол между спинкой и стеной. - Не трогайте меня! - вскрикнула она, прижимая локти к ребрам. - У вас руки ледяные. И пахнет табаком... мне дурно. Не подходите ближе. Генрих замер, его рука зависла в воздухе. В его взгляде промелькнуло недоумение, смешанное с привычным раздражением. - Людмила Львовна, ваше поведение выходит за рамки разумного. Я лишь хотел... - Ай! - она поморщилась и схватилась за живот, хотя боли не было. - Больно! Вы кричите, у меня всё внутри сжимается. Не хочу я ваших осмотров. И завтракать не буду. Оставьте меня в покое. - Доктор Кёрн говорил, что вам нужно питание нужно, - Генрих Данилович старался говорить ровно, но желваки на его челюстях заходили ходуном. - Вы ведёте себя как неразумное дитя. - Не хочу и не буду! - Лариса сорвалась на капризный, почти истеричный тон. - Если вам так важен этот ребёнок, то прекратите меня мучить. Мне душно в этих четырёх стенах. Весь этот дом... он пахнет плесенью и судом. Генрих тяжело вздохнул, убирая руки за спину. Он чувствовал себя бессильным перед этой иррациональной женской стихией. - Чего же вы хотите? - Гулять, - отрезала Лариса, чуть притихнув. - Одной. Без ваших лакеев, которые дышат мне в затылок. Мне нужен воздух Приморского бульвара, а не надзор. Если не пустите, я закроюсь здесь и не съем ни ложки до самого вечера. Генрих Данилович поджал губы. Шантаж был грубым, но действенным. Он посмотрел на её бледное лицо и растрёпанные рыжие волосы. - Хорошо. Час одиночества. Экипаж довезёт вас до ворот, Степан подождет в стороне. Но упаси вас Бог опоздать к обеду. И... - он помедлил, - приведите себя в порядок. Вы выглядите... непотребно. - Как хочу, так и выгляжу, - буркнула Лариса, снова зарываясь в подушки. Только когда дверь за мужем закрылась, она позволила себе расслабиться. План сработал. Колючки и капризы стали её броней. Ей нужно было выбраться в город - не за воздухом, а чтобы почувствовать себя Ларисой, а не запертой в клетке Людмилой, и, возможно, найти ту самую аптеку на Екатерининской, адрес которой она видела в дневнике. Лариса ехала в открытом экипаже по Приморскому бульвару, зябко кутаясь в тяжёлую бархатную ротонду. Резкий морской ветер, залетавший с порта, обжигал щёки, но она жадно вдыхала этот воздух. Осень в Одессе 1902 года пахла солью, каштановой пылью и свободой, которой ей так не хватало в стенах дома Рыльке. - Степан, - окликнула она кучера, стараясь придать голосу капризную нотку, - в Александровский парк. Я желаю видеть море с высоты плато. Экипаж плавно покатил мимо монументальных зданий. Лариса смотрела по сторонам, и вдруг её взгляд зацепился за вывеску на углу Екатерининской: 'Кондитерская Робина'. В животе предательски заурчало. Дикий, почти первобытный голод, верный спутник ей нового 'состояния', требовал немедленного удовлетворения. 'Сладости... - подумала она, и перед глазами всплыли витрины из её времени с пластиковыми пирожными. - Нет, здесь всё должно быть настоящим. Настоящее масло, настоящий шоколад'. - Стой! - скомандовала она. - Я выйду здесь. Подожди за углом. Внутри кондитерской пахло ванилью, жареным кофе и счастьем. Лариса замерла у витрины, разглядывая крошечные эклеры и пышные корзиночки с кремом. Она едва успела сделать заказ, как от столика у окна к ней буквально кинулась миловидная девушка в шляпке, похожей на кремовый торт. - Людочка! Душа моя! - защебетала она, хватая Ларису за руки. - Какая встреча! Вы совсем пропали после ваших именин! Говорят, вы не здоровы? Или Генрих Данилович запер вас под замок от ревности? Ох, вы только послушайте, что Коко рассказала мне вчера у Либмана... Девушка говорила без умолку, а Лариса стояла, нелепо улыбаясь и кивая. Она не имела ни малейшего понятия, кто перед ней. То ли Зина, то ли Катя, или та самая 'Коко'. Но эта искренняя, бьющая через край весёлость была такой заразительной, так напоминала её болтливых учениц из музыкальной школы, что Лариса вдруг рассмеялась. Впервые за эти дни она почувствовала себя живой. - Пирожные здесь изумительны, не правда ли? - весело ответила Лариса, подхватывая игру. Они проболтали минут десять. Лариса лишь поддакивала, но уходила из кондитерской, чувствуя во рту вкус нежного заварного крема и легкость, которой не знала годами. Домой она буквально 'впорхнула'. Щёки горели от ветра, глаза сияли. Она вбежала в гостиную, где Генрих Данилович просматривал почту. - Генрих! - воскликнула она, забыв о маске колючки. - Вы не представляете, какой чудесный сегодня день! Я встретила знакомую у Робина, мы так славно поболтали... А пирожные! Они были такими изумительными, точь-в-точь как те, что мы с Мишей... Слово 'Миша' застряло в горле. Лариса осеклась, наткнувшись на сухой, тяжёлый взгляд мужа. Генрих Данилович медленно отложил газету. В его глазах не было радости от её возвращения, только ледяное неодобрение её восторженности и этого непонятного 'Миши'. - Кто такой Миша, Людмила Львовна? - его голос прозвучал как удар метронома. - И я не припомню, чтобы давал вам разрешение посещать общественные кондитерские в одиночестве. Вы выглядите... возбужденной. Это неподобающе. Радость Ларисы осыпалась, как сухая штукатурка. Она мгновенно выпрямилась, её лицо снова стало бледным и закрытым. - Простите, Генрих Данилович. Я... я оговорилась. И я очень устала. Она коротко поклонилась и, не дожидаясь ответа, почти бегом ушла к себе, чувствуя, как за спиной захлопывается невидимая клетка. Соната счастья снова оборвалась на фальшивой ноте. Глава 5. Оборванный реквием Остаток дня Лариса провела в тяжёлой, вязкой хандре. Она лежала в постели, отвернувшись к стене, игнорируя настойчивый стук горничной. Образ кондитерской, вкус крема и случайная встреча с той девушкой теперь казались ей горькой насмешкой. Она была Ларисой Бортинской, запертой в теле молодой женщины, в чужом веке, под надзором человека, которого не могла полюбить. А кто бы вообще мог? Только когда сумерки окончательно поглотили Одессу, а до слуха донёсся шум отъезжающего экипажа, видимо Генрих и Эрик отбыли на какой-то торжественный приём, Лариса нашла в себе силы подняться. Ей была жизненно необходима музыка. Без неё этот дом, пахнущий воском и прокурорским холодом, душил её. Она спустилась в пустую гостиную. Дом молчал, лишь старые напольные часы отбивали ритм, похожий на шаги конвоира. Лариса села за рояль. На этот раз она не думала о технике или о том кто может её услышать. Её пальцы сами нашли клавиши. Это была музыка её души. Надрывная, тягучая, полная той невыносимой тоски, которую может чувствовать только человек, потерявший всё дважды. Звуки Рахманинова наполняли зал, отражаясь от высоких потолков, дрожа в пламени немногих зажжённых свечей. Она играла своё одиночество, свою потерю Миши, свою непонятность в этом мире. Музыка была похожа на стон, который становился всё громче, всё неистовее. В какой-то момент напряжение достигло предела. Лариса почувствовала, что ещё секунда и она просто задохнётся от этой боли. На кульминации, на самом высоком, звенящем полу аккорде, она резко, с грохотом сорвала руки с клавиш. Звук оборвался, оставив после себя оглушающую, звенящую тишину. Лариса уткнулась лицом в ладони. Плечи её судорожно заходили ходуном, и она разрыдалась - беззвучно, горько, всей тяжестью своего сорокадвухлетнего сердца. Она плакала о хрущевке, о весенней уборке, о своей анемии, о варениках с вишней и о том, что она больше никогда, никогда не будет дома. Она не слышала, как скрипнула дверь. Она не видела, что Эрик Генрихович, который в последний момент сослался на мигрень и остался дома, стоит в тени тяжёлых портьер. Он наблюдал за ней. Его обычная ядовитая ухмылка исчезла. На его лице, освещённом лишь отблеском свечи, застыло странное выражение. Это была смесь растерянности, испуга и того самого невольного интереса, который возникает, когда за привычной маской врага вдруг открывается бездонная, пугающая пропасть. Он видел не 'матушку', не капризную Людмилу, а женщину, которая только что через музыку рассказала о таком горе, которое не могло уместиться в голове двадцатидвухлетней светской дамы. Эрик скользнул прочь так же бесшумно, как и появился, оставив Ларису наедине с дрожащим воздухом гостиной. Она ещё долго сидела, не отнимая рук от лица пока холод клавиш не просочился сквозь кожу. Поднявшись, она сухим, надтреснутым голосом приказала лакею подать ужин в спальню. Ей хотелось простоты. Омлета и рыбы. Чего-то, что не требовало бы церемоний. Но когда поднос оказался перед ней, Лариса поняла, что совершила ошибку. Запах жареного белка вызвал не аппетит, а новую волну тошноты и отчаяния. Она рухнула на кровать прямо в платье, не заботясь о том, что помнёт дорогой шёлк. И тут её прорвало. Плач, начавшийся у рояля, превратился в настоящую истерику. Лариса не плакала так с тех самых пор, как бросала горсть земли на гроб Миши Бортинского. Тогда она думала, что выплакала всё море, но сейчас, в 1902 году, в чужом теле, её горе оказалось бездонным. Она кусала подушку, чтобы не закричать, чтобы не привлечь внимания прислуги, и её душа выла от не справедливости мироздания. Спустя час, опустошенная и обессиленная, она заставила себя сесть к столу. 'Надо есть. Если не ради этого ребёнка, то ради того, чтобы просто не упасть завтра', - твердила она себе. Каждое движение челюстей давалось с трудом, она буквально запихивала в себя куски безвкусной рыбы, запивая их остывшим чаем. Каждый глоток был как акт самопринуждения. Чтобы заглушить мысли, она раскрыла найденный 'Сборник правил хорошего тона'. Строчки плыли перед глазами: 'Дама не должна проявлять излишней порывистости в движениях...', 'Надлежит сохранять достоинство даже в домашнем кругу...'. Лариса читала, впитывая каждое слово, как шпион, заучивающий шифровку. Она должна стать безупречной. Она должна построить вокруг себя такую стену из этикета и приличий, через которую не проберется ни один Эрик. Когда свеча догорела до половины, а за окном установилась глухая, бархатная тьма одесской ночи, силы окончательно покинули её. Лариса не нашла в себе энергии даже на то, чтобы позвать горничную или расшнуровать корсет. Она просто скинула туфли, распустила шнуровку и, как была в платье, забралась под тяжёлое одеяло. Тьма накрыла её мгновенно, как громоздкий бархатный занавес после долгого спектакля. Она спала мертвенным сном и не слышала, как хлопнула входная дверь. Генрих Данилович, вернувшийся с приёма, не пошёл в свой кабинет. Его шаги в коридоре были медленными, лишёнными обычной маршевой чёткости. Он тихо вошёл в её спальню. В комнате пахло догорающим воском и солёным ветром из приоткрытого окна. Генрих остановился у кровати, глядя на жену. При слабом свете луны он увидел её разметавшиеся рыжие волосы и то, как судорожно она сжимает во сне край подушки. Он заметил, что она не раздета, заметил красные пятна от слёз на её щеках, которые не смог скрыть даже полумрак. Прокурор стоял неподвижно не сколько минут. Его лицо оставалось маской, но в глубине зрачков отражалось тяжёлое, свинцовое раздумье. Он не протянул руки, не коснулся её, но его присутствие наполнило комнату ощущением невидимой клетки, которая стала ещё теснее. Утро субботы Лариса встретила с холодным, почти хирургическим спокойствием. Ночной плач выжег остатки хаоса, оставив на его месте стальную волю педагога. Она привела себя в порядок с безупречной тщательностью: платье серого шелка было застегнуто на все пуговицы, волосы уложены волосок к волоску. Глядя в зеркало, она видела не Людмилу, а Ларису Георгиевну в день самой важной проверки министерства. В столовой она появилась ровно секунда в секунду. Генрих Данилович уже сидел во главе стола, а Эрик напротив её места. Оба мужчины одновременно подняли на неё взгляд, и в обоих глазах Лариса прочитала одно и то же: ожидание вчерашней слабости. Но она была монументальна. - Доброе утро, Генрих Данилович. Эрик Генрихович, - голос её был ровным, лишенным вчерашнего надрыва. Она села, не глядя на приборы, и начала завтракать с такой механической грацией, что Эрик даже забыл про свой яд. - Людмила Львовна, - Генрих отложил газету, его взгляд сверлил её лицо. - Вчерашний вечер оставил у меня... смешанные чувства. Ваше состояние в спальне, ваш наряд, эти рыдания... Я полагал, что сегодня вы изволите принести извинения за подобную аффектацию. Лариса медленно подняла на него глаза. В них не было ни вины, ни оправданий, только бесконечная, прозрачная пустота. - Я была нездорова, Генрих Данилович. Благодарю за ваше беспокойство, - отчеканила она и снова вернулась к кофе. Генрих поджал губы. Его претензия к её внешнему виду и 'непотребству' разбилась о её нынешнюю безупречность. Воздух в столовой стал густым и тяжёлым. Эрик молчал, глядя в свою тарелку; его обычная спесь куда-то испарилась, Он помнил вчерашние звуки рояля и ту пропасть, что открылась в его 'матушке'. - Сегодня суббота, - произнес Генрих после долгой паузы. - Погода стоит отменная для прогулки по Александровскому парку. Свежий воздух пойдет вам на пользу, Людмила Львовна. Я распоряжусь подать открытый экипаж через час. Лариса аккуратно промокнула губы салфеткой. - Благодарю вас, Генрих Данилович. Но я вынуждена отклонить ваше предложение. Я чувствую необходимость в уединении и чтении. Прогулки при таком ветре лишь усугубят моё состояние. - Я не предлагаю, я настаиваю, - в голосе прокурора лязгнула сталь. - А я извиняюсь, - Лариса поднялась, глядя на него сверху вниз с таким ледяным достоинством, что Генрих невольно замолчал. - Прошу меня простить. Она коротко кивнула обоим мужчинам и вышла из столовой. Шлейф её платья не шуршал, а резал тишину дома. Она знала, что за её спиной осталась ярость мужа и ошеломление сына, но ей было всё равно. Она выиграла ещё один день у этого века, не позволив никому коснуться своей души. Вернувшись в комнату, она заперла дверь. Ей нужно было тишины. Ей нужно было подумать о том, что делать с ребенком, который рос внутри, пока она строила баррикады из шёлка и этикета. Весь день Лариса провела в кресле, почти не меняя позы. Учебник этикета сменился томом Шиллера, но буквы часто расплывались перед глазами. Она выстроила вокруг себя невидимую стену, превратившись в совершенный механизм: безупречная осанка, холодный взгляд, тихий шелест страниц. Приёмы пищи в столовой напоминали сеансы спиритизма. Она присутствовала физически, но душой была далеко. На любые попытки Генриха завязать разговор или едкие замечания Эрика Лариса отвечала ледяными, односложными фразами: 'Да', 'Нет', 'Благодарю'. Она видела, как в глазах мужа закипает глухое раздражение, а Эрик всё чаще отводит взгляд, словно боится наткнуться на её ледяное спокойствие. Вечером, когда за окнами окончательно сгустились октябрьские сумерки, прибыл доктор Кёрн. Генрих настоял на визите, встревоженный 'окаменелостью' жены. В спальне, оставшись с врачом наедине, Лариса вдруг отложила книгу и посмотрела ему прямо в глаза. - Доктор, - произнесла она голосом, в котором звенела странная, пугающая пустота. - Я ощущаю себя сосудом, в котором ничего нет. Я чувствую холод там, где должно быть тепло. Скажите мне честно... вы уверены, что во мне действительно растет жизнь? Или это лишь фантазия измученного разума? Кёрн замер с тонометром в руках. Он привык к слезам, капризам и страху будущих матерей, но эта холодная, философская отрешенность его пугала. - Людмила Львовна, - мягко начал он, стараясь не выдать беспокойства. - На ранних сроках многие женщины испытывают подобные чувства. Психика защищается от грядущих перемен. Физические признаки, которые я наблюдал ранее... они неоспоримы. Вам нужно верить природе, а не своим сомнениям. Однако, выйдя из спальни и закрыв за собой дверь кабинета Генриха Даниловича, Кёрн сменил тон. - Генрих Данилович, я должен быть с вами откровенен, - доктор нервно поправил пенсне. - Состояние вашей супруги внушает мне серьёзные опасения. Это уже не капризы. Это глубокая меланхолия, переходящая в отчуждение. Она отрицает очевидное. Отрицает своего ребенка. Если эта душевная анестезия не пройдет, организм может... хм... отторгнуть плод. Ей нужны не только капли, ей нужно тепло. Она чувствует себя одинокой в этом доме, как бы странно это не звучало. Генрих Данилович слушал, сцепив пальцы в замок так сильно, что побелели костяшки. - Одинокой? - переспросил он, и в его голосе лязгнула сталь. - У неё есть всё. Моё имя, защита, достаток. Чего ещё ей не хватает? - Возможно, - Керн замялся, - той самой 'жажды любви', о которой она вчера так настойчиво просила для вашего сына. Когда доктор ушёл, Генрих долго сидел в темноте кабинета. Лариса же, вернувшись к книге, не заметила, как за дверью остановился человек. Это был не муж. Это был Эрик, который слышал последние слова доктора и теперь смотрел на дверь мачехи с выражением, в котором ненависть всё сильнее перемешивалась со странным, болезненным сочувствием к этой 'пустой' женщине. *** Вечернее известие Генриха Даниловича застало Ларису у окна. Он вошёл, не снимая перчаток, и сухим, официальным тоном сообщил: - Завтра в семь часов вечера мы приглашены на приём к Старовским. Будет всё высшее общество Одессы. Прошу вас позаботиться о соответствующем туалете. Лариса даже не обернулась. Она продолжала смотреть, как капли дождя разбиваются о стекло, превращая мир в размытые серые пятна. - Мое присутствие обязательно? - тихо спросила она. - Безусловно. Моя жена не может вечно скрываться за 'мигренью'. Общество уже полнится слухами. - Хорошо. Я буду готова в назначенный час, - ответила она, и в её голосе не было ни согласия, ни протеста. Только покорность механизма. Она сама не понимала почему в ней образовалась эта надрывность. Сколько раз она попадала кому-то под горячую руку, но всегда находила в себе сила быт собой и идти дальше. Но здесь, то ли это гормоны молодого тела, то ли то, что душа не принадлежит этому миру. Но что-то словно толкало её в пропасть отчаяния. Ночь превратилась в пытку. Лариса лежала в темноте, и её глаза горели, словно в них насыпали битого стекла. Сон не шёл. Мысли о Старовских, о чужих людях, перед которыми ей придётся играть роль Людмилы, смешивались с гулким тиканьем часов. Она чувствовала себя актрисой, которую выталкивают на сцену без знания текста, но с обязательством сорвать аплодисменты. Утро встретило её дикой, пульсирующей головной болью. В зеркале отразилась женщина с воспалёнными, красными глазами и восковой бледностью. Однако Лариса Георгиевна, привыкшая за двадцать лет вести уроки даже с температурой под сорок, умела собирать себя в кулак. Холодные компрессы, притирки и стальная воля сделали своё дело. К завтраку она вышла безупречной. Столовая снова встретила её звенящей пустотой. Завтрак прошёл в молчании, прерываемом лишь звоном серебра. Генрих не смотрел на неё, Эрик тем более. Атмосфера была настолько сухой и холодной, что казалось, даже пар от кофе застывает в воздухе ледяными кристаллами. К обеду во двор подали закрытую карету. Младшая горничная, дрожащими руками орудуя щипцами, уложила рыжие волосы Ларисы в высокую, помпезную прическу. 'Обрезать бы их... - вдруг мелькнуло в голове Ларисы, пока шпильки впивались в кожу головы. - Состричь эту чужую красоту, оставить лишь короткий, честный ёжик. Стать собой'. Она облачилась в тяжёлые шелка бутылочного цвета, которые при каждом движении издавали надменный шорох. На шее холодным пламенем засияло колье с изумрудами. Из дневника Людмилы она знала, что то был подарок Генриха на свадьбу. Она выглядела как королева, идущая на эшафот: величественно, бесстрастно, мёртво. Не сказав ни слова, Лариса спустилась к карете. Генрих уже ждал её, подав руку с безупречной вежливостью. Эрик сел напротив, и карета тронулась по брусчатке. Лариса смотрела в окно на мелькающие улицы, чувствуя, как драгоценности тянут шею вниз, словно кандалы. Она не знала, кто такие Старовские, но знала одно, сегодня её 'ледяная стена' пройдет самое серьёзное испытание. Глава 6. Огненный реквием и ледяной плен Дом Старовских встретил их ослепительным, почти бесстыдным сиянием тысяч свечей и электрических рожков. После склепоподобной тишины дома Рыльке этот шум этот обрушился на Ларису лавиной. Гул сотен голосов, оркестровое 'настраивание' скрипок, запах лилий и дорогого шампанского. Едва переступив порог бальной залы, Лариса почувствовала странный, лихорадочный толчок в груди. Пустота, мучившая её все эти дни, вдруг заполнилась едким, шипучим восторгом. Это было не веселье Людмилы и не рассудительность Ларисы, это был адреналин человека, который решил станцевать на краю пропасти. - Людмила Львовна! Да на вас лица нет... вернее, оно сияет! - к ней подлетел полковник в мундире с золотыми шнурами. - Позвольте пригласить вас на вальс? Лариса взглянула на Генриха. Муж стоял рядом, его лицо было каменным, но в глазах застыло крайнее изумление. Она не стала ждать его кивка. - С удовольствием, полковник! - её голос прозвенел выше и чище обычного. Она влетела в круг танцующих. Вихрь вальса подхватил её, изумрудные шелка зашуршали, сливаясь в единый зелёный поток. Лариса двигалась безупречно (какое счастье, что тело Людмилы помнило шаги). Душа Ларисы же, истосковавшаяся по ритму, вела это тело с пугающей страстью. 'К чёрту прокурора! К чёрту Эрика! - билось в её голове в такт литаврам. - Если это мой эшафот, я буду на нём самой яркой!' После вальса началась безумная игра. Лариса перелетала от одной группы гостей к другой. Она смеялась с девушками, теми самыми, чьи имена она едва знала. Её собственные шутки были острее и смелее, чем когда-либо позволяла себе прежняя хозяйка этого тела. Дамы краснели и хихикали. - Людочка, вы сегодня просто демон! - щебетала та самая миловидная девушка из кондитерской, оказавшаяся дочерью предводителя дворянства Катриной. - Откуда в вас эта искра? - Из огня, дорогая! - хохотала Лариса, принимая из рук офицера тарелочку с засахаренными фиалками. - Говорят, перед бурей воздух становится особенно сладким! Она ела сладости, не чувствуя вкуса, только сахарную пудру на губах. Она кокетничала с кавалерами, заставляя их краснеть от своих двусмысленных, 'учительских' замечаний, которые они принимали за высший шик. Она чувствовала на себе взгляды. Взгляд Генриха был тяжёлый, свинцовый, полный непонимания и нарастающего гнева. Он не узнавал свою 'больную' жену в этой менаде с пылающими щеками. И взгляд Эрика. Он стоял у колонны, не притрагиваясь к вину, и смотрел на неё так, словно видел перед собой привидение, которое внезапно решило устроить оргию. Лариса Георгиевна играла свою лучшую партитуру. В её голове гремел оркестр, а сердце колотилось так, что колье на шее вздрагивало при каждом вдохе. Это был триумф воли над плотью. - Ещё шампанского! - воскликнула она, оборачиваясь к лакею. - Музыка только начинается! Она не знала, что за этим взрывом последует страшный откат, но сейчас она была жива. По-настоящему, пугающе жива. Да и какая разница, что будет дальше, когда она ощущает себя живой. В бальном зале Старовских воцарилась тишина, какую можно услышать лишь перед грозой. Лариса, чей румянец на бледном лице казался лихорадочным пятном, подошла к роялю. Её изумрудный шлейф скользнул по паркету, точно змея. Гости, заинтригованные её странным, пугающим оживлением, теснились у колонн. - Людмила Львовна, неужели вы решитесь? - прошептала какая-то дама, прикрываясь веером. - Она сама не своя... Вы видели эти глаза? - донесся до Ларисы ядовитый шепот. Лариса не ответила. Она опустилась на банкетку, и её пальцы, всё еще хранившие память десятилетий преподавания, коснулись клавиш. Это был не легкий салонный романс. Она начала с 'Этюда-картины' Рахманинова. Мощные, роковые аккорды ударили по залу, заставив хрусталь люстр отозваться тонким звоном. А затем она запела. Это был старинный романс 'Я ехала домой...', но в её исполнении он звучал как исповедь приговоренного. Голос Ларисы, который она сама считала 'посредственным', в теле Людмилы обрёл пугающую глубину и вибрирующую, почти мужскую силу. Она пела о потере, о невозможности возврата, о чужом небе, которое стало её потолком. - Боже мой, это же настоящий надрыв... - слышалось в толпе. - Откуда в этой кукле такая душа? - Но, Боже, какая лирика. Как цепляет эта живая музыка, - шептали в восхищении. Генрих Данилович стоял у входа, скрестив руки на груди. Его лицо было бледнее его крахмальной манишки. Он видел, как его жена, его безупречная предсказуемая собственность на глазах у всего света обнажает свою израненную, незнакомую ему суть. Но бал подошёл к концу. Последний аккорд растаял в запахе увядающих лилий. Ларису, словно в тумане, вывели к карете. Внутри экипажа воцарилась пустота, которая была страшнее любого шума. Генрих сидел напротив, вжавшись в кожаное сиденье. Его молчание было грозным, осязаемым, оно давило на Ларису сильнее корсета. В свете редких уличных фонарей его лицо казалось высеченным из камня. Эрик, сидевший рядом с отцом, не выдержал первым. - Людмила Львовна... - начал он, и в его голосе впервые не было яда, только какой-то суеверный страх. - То, что вы играли... эта музыка... Кто вас научил? Это ведь не те ноты, что лежат у вас в папках... Лариса, прислонившись головой к холодному стеклу, даже не повернулась. Она чувствовала, как огненное возбуждение сменяется ледяным оцепенением. Сил на игру больше не осталось. - Отстаньте, - глухо бросила она, махнув рукой, словно отгоняя назойливое насекомое. - Просто... оставьте меня в покое. Все вы. Она закрыла глаза, слушая, как колеса кареты методично отбивают по брусчатке ритм её новой неволи. Она знала, что за этим 'триумфом' последует расплата, но сейчас ей было всё равно. Она просто хотела тишины. Карета замерла у крыльца с тяжёлым вздохом рессор. Эрик, чьё лицо в неверном свете фонарей казалось бледным пятном, едва успел распахнуть дверцу. Он хотел было подать руку мачехе, но Генрих Данилович опередил его, буквально вытеснив сына плечом. - В кабинет. Немедленно, - чеканно произнес Генрих. Его голос не был громким, но в нём слышался рокот лавины, готовой сорваться с гор. Лариса лишь безразлично пожала плечами. Шампанское, выпитое на балу, теперь неприятно шумело в голове, превращая мир в неустойчивую декорацию. Она шла за мужем, едва заметно покачиваясь. Тяжёлый изумрудный шлейф змеился по паркету, собирая пыль коридоров. Эрик остался в холле, глядя им в след с выражением человека, наблюдающего за казнью. В кабинете Генрих не стал зажигать люстру, ограничившись одной лампой на бюро. Тени поползли по стенам, превращая стеллажи с юридическими томами в тюремные решётки. Он встал напротив жены, не снимая перчаток, и эта деталь, его готовность в любой момент нанести удар или брезгливость к прикосновению, пугала больше всего. - То, что вы устроили сегодня, Людмила Львовна, выходит за рамки безумия, - начал он. Голос его был ровным, ледяным, лишённым малейшей человеческой интонации. - Вы вели себя как кокотка из портового кабака. Танцы, смех, эта... непотребная музыка. Вы выставили меня на посмешище перед всей Одессой. Вы предали достоинство моего дома, моего имени и... - он бросил короткий взгляд на её живот, - плода, который носите. Вы виновны в гордыне, в бесстыдстве и в преступном пренебрежении своим долгом. Он говорил долго, методично перечисляя её грехи, словно зачитывал обвинительный акт в суде. Лариса слушала его, прислонившись к спинке кожаного дивана. Хмель медленно выветривался, оставляя после себя лишь бесконечную, серую усталость. Ей было скучно. Ей было всё равно. Когда он замолчал, ожидая покаяния или слёз, Лариса подняла на него мутный взгляд. - Знаете, Генрих Данилович... - тихо произнесла она, и в её голосе не было ни капли раскаяния, только бездонная тоска. - Пока я слушала вас, я думала лишь об одном. Лучше бы я тогда утонула в той ванне, как и планировала. Мир бы не заметил потери одной 'непутёвой' женщины, а я бы, наконец, обрела тишину, которой в этом доме нет и никогда не будет. Генрих замер. Воздух в комнате, казалось, зазвенел от напряжения. Его глаза сузились до ледяных щелей. - Утонули? - переспросил он, и в этом слове послышался хруст ломающегося льда. - Вы смеете говорить о самоубийстве, когда в вас теплится жизнь моего наследника? Вы... - он внезапно сократил расстояние между ними, схватив её за плечи и встряхнув так, что изумрудное колье больно врезалось в шею. - Вы не принадлежите себе! Вы моя жена. И если я решу, что вы должны жить, вы будете жить в покое или в цепях, но вы не посмеете распоряжаться тем, что принадлежит роду Рыльке! Лариса не ответила. Она чувствовала его пальцы на своих плечах, слышала его тяжёлое дыхание, но сознание уже уплывало. Реакция на алкоголь, стресс и бессонную ночь сделала своё дело. Прямо под его гневным взглядом её глаза закрылись, голова бессильно упала на грудь. Генрих, ошеломлённый этой внезапной покорностью сна, медленно разжал руки. Лариса, потеряв опору, мягко опустилась на диван утопая в его глубоких складках. Изумрудное платье расплескалось по коже, точно ядовитая трава. Прокурор долго стоял над ней, глядя на её бледное лицо, на котором даже во сне не было покоя. Он медленно снял перчатки и бросил их на стол. - Завтра, Людмила... - прошептал он в пустоту кабинета. - Завтра мы начнем учиться послушанию заново. *** Лариса лежала, глядя в потолок. Она проклинала тот миг, когда её сознание вцепилось в это молодое тело. Зачем? Чтобы снова чувствовать, как жизнь утекает сквозь пальцы, но теперь под присмотром надсмотрщика? Она выпала их своего окна в Москве, и это должно было стать концом. Логичным, тихим, честным концом. Зачем ей этот второй шанс в золотой клетке? Чтобы понять, что одиночество в изумрудах ничем не лучше одиночества в старой хрущевке, только здесь оно пахнет страхом и чужим гневом? Весь день она не поднималась. Комната погрузилась в полумрак, но Ларисе было всё равно. Она не чувствовала голода, только тяжёлую, свинцовую апатию. Однако её попытка исчезнуть в тишине была грубо прервана. Генрих Данилович вошёл в спальню в середине дня. Его гнев был не громким, а плотным, как грозовая туча. - Вы изволите морить голодом моего наследника? - его голос прозвучал над самым её ухом, холодный и страшный. - Если вы не желаете есть добровольно, Людмила Львовна, я заставлю вас. Мой дом не место для траурных манифестаций. По его знаку вошла Настасья (которую Генрих видимо вернул специально для этой унизительной миссии). Горничная, чувствуя за спиной поддержку хозяина, действовала с грубой решительностью. Ларису бесцеремонно усадили в подушках. Пока Генрих стоял у изножья, сложив руки на груди и сверля её взглядом, Настасья ложка за ложкой вталкивала в неё густой бульон. Лариса давилась, чувствуя вкус соли и собственного унижения, но не сопротивлялась. В её глазах застыло такое ледяное презрение, что горничная старалась не встречаться с ней взглядом. - Теперь вы будете под постоянным присмотром, - отчеканил Генрих, когда тарелка опустела. - Степан будет дежурить у ваших дверей круглосуточно. Любой ваш выход из комнат только с моего разрешения или в моем сопровождении. Когда дверь закрылась и за ней послышался грузный шаг лакея-охранника, Лариса горько усмехнулась. Она была официально признана 'недееспособной ценностью'. Эрик, узнав о 'домашнем аресте' мачехи, замер в коридоре, глядя на широкую спину Степана. Его радость от её унижения внезапно сменилась острым, болезненным уколом совести. Он вспомнил её музыку, её признание в кабинете... Он видел, как отец превращает живую женщину в запертый сейф с драгоценностью внутри. Эрик понимал, что его шантаж со спорыньёй заставил её защищаться и врать, что в итоге привело к этой тирании Генриха. Теперь, глядя на запертую дверь, он чувствовал не триумф, а странное, пугающее родство с этой пленницей. Глава 6. Огненный реквием и ледяной плен Дом Старовских встретил их ослепительным, почти бесстыдным сиянием тысяч свечей и электрических рожков. После склепоподобной тишины дома Рыльке этот шум этот обрушился на Ларису лавиной. Гул сотен голосов, оркестровое 'настраивание' скрипок, запах лилий и дорогого шампанского. Едва переступив порог бальной залы, Лариса почувствовала странный, лихорадочный толчок в груди. Пустота, мучившая её все эти дни, вдруг заполнилась едким, шипучим восторгом. Это было не веселье Людмилы и не рассудительность Ларисы, это был адреналин человека, который решил станцевать на краю пропасти. - Людмила Львовна! Да на вас лица нет... вернее, оно сияет! - к ней подлетел полковник в мундире с золотыми шнурами. - Позвольте пригласить вас на вальс? Лариса взглянула на Генриха. Муж стоял рядом, его лицо было каменным, но в глазах застыло крайнее изумление. Она не стала ждать его кивка. - С удовольствием, полковник! - её голос прозвенел выше и чище обычного. Она влетела в круг танцующих. Вихрь вальса подхватил её, изумрудные шелка зашуршали, сливаясь в единый зелёный поток. Лариса двигалась безупречно (какое счастье, что тело Людмилы помнило шаги). Душа Ларисы же, истосковавшаяся по ритму, вела это тело с пугающей страстью. 'К чёрту прокурора! К чёрту Эрика! - билось в её голове в такт литаврам. - Если это мой эшафот, я буду на нём самой яркой!' После вальса началась безумная игра. Лариса перелетала от одной группы гостей к другой. Она смеялась с девушками, теми самыми, чьи имена она едва знала. Её собственные шутки были острее и смелее, чем когда-либо позволяла себе прежняя хозяйка этого тела. Дамы краснели и хихикали. - Людочка, вы сегодня просто демон! - щебетала та самая миловидная девушка из кондитерской, оказавшаяся дочерью предводителя дворянства Катриной. - Откуда в вас эта искра? - Из огня, дорогая! - хохотала Лариса, принимая из рук офицера тарелочку с засахаренными фиалками. - Говорят, перед бурей воздух становится особенно сладким! Она ела сладости, не чувствуя вкуса, только сахарную пудру на губах. Она кокетничала с кавалерами, заставляя их краснеть от своих двусмысленных, 'учительских' замечаний, которые они принимали за высший шик. Она чувствовала на себе взгляды. Взгляд Генриха был тяжёлый, свинцовый, полный непонимания и нарастающего гнева. Он не узнавал свою 'больную' жену в этой менаде с пылающими щеками. И взгляд Эрика. Он стоял у колонны, не притрагиваясь к вину, и смотрел на неё так, словно видел перед собой привидение, которое внезапно решило устроить оргию. Лариса Георгиевна играла свою лучшую партитуру. В её голове гремел оркестр, а сердце колотилось так, что колье на шее вздрагивало при каждом вдохе. Это был триумф воли над плотью. - Ещё шампанского! - воскликнула она, оборачиваясь к лакею. - Музыка только начинается! Она не знала, что за этим взрывом последует страшный откат, но сейчас она была жива. По-настоящему, пугающе жива. Да и какая разница, что будет дальше, когда она ощущает себя живой. В бальном зале Старовских воцарилась тишина, какую можно услышать лишь перед грозой. Лариса, чей румянец на бледном лице казался лихорадочным пятном, подошла к роялю. Её изумрудный шлейф скользнул по паркету, точно змея. Гости, заинтригованные её странным, пугающим оживлением, теснились у колонн. - Людмила Львовна, неужели вы решитесь? - прошептала какая-то дама, прикрываясь веером. - Она сама не своя... Вы видели эти глаза? - донесся до Ларисы ядовитый шепот. Лариса не ответила. Она опустилась на банкетку, и её пальцы, всё еще хранившие память десятилетий преподавания, коснулись клавиш. Это был не легкий салонный романс. Она начала с 'Этюда-картины' Рахманинова. Мощные, роковые аккорды ударили по залу, заставив хрусталь люстр отозваться тонким звоном. А затем она запела. Это был старинный романс 'Я ехала домой...', но в её исполнении он звучал как исповедь приговоренного. Голос Ларисы, который она сама считала 'посредственным', в теле Людмилы обрёл пугающую глубину и вибрирующую, почти мужскую силу. Она пела о потере, о невозможности возврата, о чужом небе, которое стало её потолком. - Боже мой, это же настоящий надрыв... - слышалось в толпе. - Откуда в этой кукле такая душа? - Но, Боже, какая лирика. Как цепляет эта живая музыка, - шептали в восхищении. Генрих Данилович стоял у входа, скрестив руки на груди. Его лицо было бледнее его крахмальной манишки. Он видел, как его жена, его безупречная предсказуемая собственность на глазах у всего света обнажает свою израненную, незнакомую ему суть. Но бал подошёл к концу. Последний аккорд растаял в запахе увядающих лилий. Ларису, словно в тумане, вывели к карете. Внутри экипажа воцарилась пустота, которая была страшнее любого шума. Генрих сидел напротив, вжавшись в кожаное сиденье. Его молчание было грозным, осязаемым, оно давило на Ларису сильнее корсета. В свете редких уличных фонарей его лицо казалось высеченным из камня. Эрик, сидевший рядом с отцом, не выдержал первым. - Людмила Львовна... - начал он, и в его голосе впервые не было яда, только какой-то суеверный страх. - То, что вы играли... эта музыка... Кто вас научил? Это ведь не те ноты, что лежат у вас в папках... Лариса, прислонившись головой к холодному стеклу, даже не повернулась. Она чувствовала, как огненное возбуждение сменяется ледяным оцепенением. Сил на игру больше не осталось. - Отстаньте, - глухо бросила она, махнув рукой, словно отгоняя назойливое насекомое. - Просто... оставьте меня в покое. Все вы. Она закрыла глаза, слушая, как колеса кареты методично отбивают по брусчатке ритм её новой неволи. Она знала, что за этим 'триумфом' последует расплата, но сейчас ей было всё равно. Она просто хотела тишины. Карета замерла у крыльца с тяжёлым вздохом рессор. Эрик, чьё лицо в неверном свете фонарей казалось бледным пятном, едва успел распахнуть дверцу. Он хотел было подать руку мачехе, но Генрих Данилович опередил его, буквально вытеснив сына плечом. - В кабинет. Немедленно, - чеканно произнес Генрих. Его голос не был громким, но в нём слышался рокот лавины, готовой сорваться с гор. Лариса лишь безразлично пожала плечами. Шампанское, выпитое на балу, теперь неприятно шумело в голове, превращая мир в неустойчивую декорацию. Она шла за мужем, едва заметно покачиваясь. Тяжёлый изумрудный шлейф змеился по паркету, собирая пыль коридоров. Эрик остался в холле, глядя им в след с выражением человека, наблюдающего за казнью. В кабинете Генрих не стал зажигать люстру, ограничившись одной лампой на бюро. Тени поползли по стенам, превращая стеллажи с юридическими томами в тюремные решётки. Он встал напротив жены, не снимая перчаток, и эта деталь, его готовность в любой момент нанести удар или брезгливость к прикосновению, пугала больше всего. - То, что вы устроили сегодня, Людмила Львовна, выходит за рамки безумия, - начал он. Голос его был ровным, ледяным, лишённым малейшей человеческой интонации. - Вы вели себя как кокотка из портового кабака. Танцы, смех, эта... непотребная музыка. Вы выставили меня на посмешище перед всей Одессой. Вы предали достоинство моего дома, моего имени и... - он бросил короткий взгляд на её живот, - плода, который носите. Вы виновны в гордыне, в бесстыдстве и в преступном пренебрежении своим долгом. Он говорил долго, методично перечисляя её грехи, словно зачитывал обвинительный акт в суде. Лариса слушала его, прислонившись к спинке кожаного дивана. Хмель медленно выветривался, оставляя после себя лишь бесконечную, серую усталость. Ей было скучно. Ей было всё равно. Когда он замолчал, ожидая покаяния или слёз, Лариса подняла на него мутный взгляд. - Знаете, Генрих Данилович... - тихо произнесла она, и в её голосе не было ни капли раскаяния, только бездонная тоска. - Пока я слушала вас, я думала лишь об одном. Лучше бы я тогда утонула в той ванне, как и планировала. Мир бы не заметил потери одной 'непутёвой' женщины, а я бы, наконец, обрела тишину, которой в этом доме нет и никогда не будет. Генрих замер. Воздух в комнате, казалось, зазвенел от напряжения. Его глаза сузились до ледяных щелей. - Утонули? - переспросил он, и в этом слове послышался хруст ломающегося льда. - Вы смеете говорить о самоубийстве, когда в вас теплится жизнь моего наследника? Вы... - он внезапно сократил расстояние между ними, схватив её за плечи и встряхнув так, что изумрудное колье больно врезалось в шею. - Вы не принадлежите себе! Вы моя жена. И если я решу, что вы должны жить, вы будете жить в покое или в цепях, но вы не посмеете распоряжаться тем, что принадлежит роду Рыльке! Лариса не ответила. Она чувствовала его пальцы на своих плечах, слышала его тяжёлое дыхание, но сознание уже уплывало. Реакция на алкоголь, стресс и бессонную ночь сделала своё дело. Прямо под его гневным взглядом её глаза закрылись, голова бессильно упала на грудь. Генрих, ошеломлённый этой внезапной покорностью сна, медленно разжал руки. Лариса, потеряв опору, мягко опустилась на диван утопая в его глубоких складках. Изумрудное платье расплескалось по коже, точно ядовитая трава. Прокурор долго стоял над ней, глядя на её бледное лицо, на котором даже во сне не было покоя. Он медленно снял перчатки и бросил их на стол. - Завтра, Людмила... - прошептал он в пустоту кабинета. - Завтра мы начнем учиться послушанию заново. *** Лариса лежала, глядя в потолок. Она проклинала тот миг, когда её сознание вцепилось в это молодое тело. Зачем? Чтобы снова чувствовать, как жизнь утекает сквозь пальцы, но теперь под присмотром надсмотрщика? Она выпала их своего окна в Москве, и это должно было стать концом. Логичным, тихим, честным концом. Зачем ей этот второй шанс в золотой клетке? Чтобы понять, что одиночество в изумрудах ничем не лучше одиночества в старой хрущевке, только здесь оно пахнет страхом и чужим гневом? Весь день она не поднималась. Комната погрузилась в полумрак, но Ларисе было всё равно. Она не чувствовала голода, только тяжёлую, свинцовую апатию. Однако её попытка исчезнуть в тишине была грубо прервана. Генрих Данилович вошёл в спальню в середине дня. Его гнев был не громким, а плотным, как грозовая туча. - Вы изволите морить голодом моего наследника? - его голос прозвучал над самым её ухом, холодный и страшный. - Если вы не желаете есть добровольно, Людмила Львовна, я заставлю вас. Мой дом не место для траурных манифестаций. По его знаку вошла Настасья (которую Генрих видимо вернул специально для этой унизительной миссии). Горничная, чувствуя за спиной поддержку хозяина, действовала с грубой решительностью. Ларису бесцеремонно усадили в подушках. Пока Генрих стоял у изножья, сложив руки на груди и сверля её взглядом, Настасья ложка за ложкой вталкивала в неё густой бульон. Лариса давилась, чувствуя вкус соли и собственного унижения, но не сопротивлялась. В её глазах застыло такое ледяное презрение, что горничная старалась не встречаться с ней взглядом. - Теперь вы будете под постоянным присмотром, - отчеканил Генрих, когда тарелка опустела. - Степан будет дежурить у ваших дверей круглосуточно. Любой ваш выход из комнат только с моего разрешения или в моем сопровождении. Когда дверь закрылась и за ней послышался грузный шаг лакея-охранника, Лариса горько усмехнулась. Она была официально признана 'недееспособной ценностью'. Эрик, узнав о 'домашнем аресте' мачехи, замер в коридоре, глядя на широкую спину Степана. Его радость от её унижения внезапно сменилась острым, болезненным уколом совести. Он вспомнил её музыку, её признание в кабинете... Он видел, как отец превращает живую женщину в запертый сейф с драгоценностью внутри. Эрик понимал, что его шантаж со спорыньёй заставил её защищаться и врать, что в итоге привело к этой тирании Генриха. Теперь, глядя на запертую дверь, он чувствовал не триумф, а странное, пугающее родство с этой пленницей. Глава 7. Угасающее эхо Шли дни, похожие на бесконечные серые такты похоронного марша. Лариса исправно открывала рот, когда Настасья подносила ложку, послушно глотала бульоны и каши, но еда не шла ей впрок. Тело Людмилы ещё недавно полное соков и сил, стремительно таяло, словно восковая свеча на сквозняке. Щёки ввалились, глаза стали огромными и лихорадочно блестящими, а кожа приобрела тот пугающий фарфоровый оттенок, который Лариса слишком хорошо знала по своим худшим приступам анемии в прошлой жизни. Она больше не пыталась бороться. Когда на третий день она попробовала сесть, чтобы дотянуться до книги, мир перед глазами рассыпался на холодные искры, и она бессильно рухнула обратно на подушки. Доктор Кёрн пришёл под вечер. В комнате стояла такая тишина, что было слышно как за дверью тяжело переминается с ноги на ногу лакей Степан. Лариса лежала неподвижно глядя в окно, где октябрьские тучи рвались о шпили соборов. Она не произнесла ни слова, пока врач щупал её пульс, нитевидный, прерывистый, и заглядывал в зрачки. Когда осмотр был окончен, Кёрн долго стоял у постели, сокрушённо качая головой. - Людмила Львовна... - тихо позвал он. - Вы слышите меня? Лариса лишь медленно прикрыла веки, давая понять, что слышит, но отвечать не намерена. В ней не осталось Ларисы-учительницы, не осталось и Людмилы-бунтарки. Осталась только усталость. Генрих Данилович ждал врача в кабинете. Он стоял у окна, сцепив руки за спиной, и при появлении Кёрна даже не обернулся. - Ну же, доктор? - голос прокурора был глухим, лишённым привычного металла. - Почему она тает, если она ест? Почему она не может встать? Кёрн грузно опустился в кресло не дожидаясь приглашения. - Генрих Данилович, я боюсь, мы столкнулись с тем, что медицина называет inanitio psychica - психическим истощением. Ваша супруга... она словно выключила в себе желание существовать. Организм принимает пищу, но не усваивает её, потому что воля к жизни сломлена. - Ерунда, - Генрих резко обернулся, его глаза горели сухим огнём. - Она молода, она здорова! Это каприз! Она наказывает меня! - Нет, это не каприз, - доктор Кёрн посмотрел на него со смелостью человека, видевшего смерть слишком часто. - Это угасание. Если вы не измените режим, если не дадите ей... воздуха, впечатлений, какой-то цели, - она умрёт через неделю, может две. А вместе с ней и ваш наследник. Плод не может развиваться в теле, которое решило погибнуть. Вы заперли её так крепко, что лишили её не только свободы, но и смысла дышать. Генрих Данилович молчал. Его лицо, высеченное из камня, казалось, начало давать трещины. - Вы хотите сказать, что мой надзор убивает их? - прошептал он, и в этом вопросе впервые послышался страх. - Я хочу сказать, что птица в плотно закрытом ларце задыхается, даже если её кормят отборным зерном, - отрезал Кёрн. - Ей нужен свет. И возможно, ей нужна музыка. Тот порыв на балу... это был её последний крик о помощи. Когда врач ушёл, Генрих долго смотрел на свои руки - руки, которые привыкли карать и защищать закон. Он понял, что его закон здесь бессилен. Генрих Данилович вошёл в спальню, и на мгновение ему показалось, что он ошибся дверью и попал в склеп. Лариса лежала на спине, её руки были безвольно вытянуты вдоль тела, а лицо, лишённое красок, сливалось с белизной накрахмаленных наволочек. В комнате пахло лекарствами и той жуткой неподвижной тишиной, которая бывает только там, где жизнь уже не борется. - Людмила... - позвал он, и этот голос, обычно приказывавший целым округам теперь дрожал. - Людмила Львовна, посмотрите на меня. Лариса не шелохнулась. Её сознание было далеко - там, где весна, где старый рояль в музыкальной школе и где Миша ждёт её у подъезда. Она решила, что этот второй шанс был ошибкой, случайным сбоем в симфонии мироздания. Она больше не хотела играть по чужим нотам. Она просто уходила - тихо, такт за тактом, возвращаясь к тому самому окну, из которого выпала. Генрих, чувствуя, как внутри него всё рушится, обернулся к двери. - Эрик! Иди сюда! Быстрее! Эрик Генрихович вошёл, и его обычная надменность осыпалась, как сухая известь. Он увидел женщину, которую ещё вчера пытался шантажировать, и понял, что она уже вне его власти. Она была выше его угроз, выше отцовского мундира. - Матушка... - Эрик подошёл к самой кровати, его глаза лихорадочно блестели. - Ну же, очнитесь! Вы ведь победили! Отец отменил надзор, Настасья выслана... Вы слышите? Лариса даже не открыла глаз. Пульс под кожей Людмилы едва ощущался, нитевидный угасающий. Она уже почти слышала ту самую музыку, которую они с Мишей когда-то планировали дописать. Эрик внезапно сорвался. Ненависть, страх и невольное восхищение выплеснулись в отчаянном крике: - Да сыграйте же для нас! Ну! Как вы умеете! Как на балу! Докажите, что вы живая, чёрт вас возьми! Сыграйте, и я.. я приму вас! Крик повис в воздухе, отразившись от тяжёлых портьер. Тишина, последовавшая за ним, была оглушительной. Эрик замер, тяжело дыша, глядя на неподвижное лицо мачехи. Генрих медленно опустил голову на грудь. - Уходите, Эрик, - глухо произнес отец. - Уходите все. Они вышли, пятясь, словно из храма, в котором только что произошло осквернение. В комнате осталась лишь Лариса и октябрьские сумерки, которые медленно заливали Одессу серым пеплом. Она не сыграла. Она выбрала тишину. Той ночью дом Рыльке превратился в растревоженный улей. Беготня по коридорам, звон тазов, резкий запах эфира и перепуганный шёпот прислуги. Доктор Кёрн, сбросив сюртук и закатав рукава, бился за жизнь Людмилы. Бился так, словно на кону стояла его собственная честь. Тело отторгало то, что не могло выносить в атмосфере смерти. Лариса Георгиевна наблюдала за этим словно со стороны. Она видела потолок, слышала стоны, чувствовала обжигающую боль. Но внутри неё царило ледяное безразличие. 'Так глупо, - думала она. - Второй раз умираю, и снова так нелепо. Прости, Миша, я, кажется, уже иду... или задержусь?' Она не умерла. Но то, что осталось в постели после ухода врача, мало походило на человека. Лариса превратилась в фарфоровую куклу с пустым взглядом. Она лежала днями, совсем не реагируя на голос Генриха, который теперь часами сидел у ей кровати в молчаливом оцепенении. Не реагировала и на попытки Эрика заговорить. Она была здесь и не здесь одновременно. Всё изменилось в один из дождливых полдней. Из гостиной на первом этаже, сквозь анфиладу комнат и лестничные пролеты, долетели звуки. Кто-то, возможно, приглашенный музыкант или сам Эрик, решивший рискнуть, коснулся клавиш. Это был Лист. 'Грезы любви'. Первые же такты, нежные и глубокие, прошили пустоту внутри Ларисы, как электрический разряд. Фа мажор... тёплый, обволакивающий, торжественный. Миша обожал эту вещь. Он всегда говорил, что Лист написал здесь не просто ноты, а инструкцию, как дышать, когда сердце разрывается от нежности. Они играли её дуэтом тысячи раз в их крошечной гостиной. Лариса медленно с хрустом в шее повернула голову. Её глаза до этого мутные и неподвижные вдруг обрели фокус. Она слушала, как мелодия поднимается выше, как она расцветает, вопреки холоду этого дома и осени за окном. Слёзы крупные и горячие потекли по её ввалившимся щекам, капая на кружевную сорочку. Это были первые живые слёзы Ларисы в этом теле. Не истерика Людмилы, а плач женщины, которая внезапно вспомнила, ради чего стоит звучать. 'Ты здесь, - прошептала она пересохшими губами, обращаясь к музыке или к самому Мише. - Ты здесь'. Когда Маша, зашедшая с дежурным подносом, увидела, что хозяйка плачет, она замерла. Но ещё больше она поразилась, когда Лариса, дрожащей, но властной рукой потянулась к чашке с бульоном. Она начала есть. Сначала одну ложку через силу, давясь, но с каждым глотком в её глазах разгорался тот самый стальной блеск Ларисы Георгиевны Бортинской, которая поняла, что музыка это её единственный портал домой. И если она хочет снова играть Листа, она обязана выжить. Вечером, когда в комнате зажгли единственную лампу под зелёным абажуром, вошёл Генрих Данилович. Он не сел в кресло, как обычно, а замер у изножья кровати. Его мундир был расстегнут у горла, вид измученный. Он смотрел на пустую миску из-под бульона. В его взгляде смешались облегчение собственника, чей ценный актив уцелел, и глухое раздражение от собственного бессилия. - Вы решили вернуться, Людмила Львовна, - произнес он, и голос его был сухим, как старый пергамент. - Доктор говорит, это чудо. Я же называю это упрямством. Вы лишили меня наследника, вы едва не лишили меня жены. Надеюсь, теперь, когда эта... мелодрама закончена, в мой дом вернётся порядок? Лариса посмотрела на него спокойно, без тени прежнего страха. - Порядок вернётся, Генрих Данилович. Но это будет мой порядок. Я больше не буду куклой в вашем ледяном театре. Генрих нахмурился, не понимая. Но не найдя слов, лишь коротко кивнул и вышел. Его место тот же занял Эрик. Он проскользнул в комнату тенью, его глаза лихорадочно блестели. Он остановился у края постели и долго молчал. - Вы плакали под Листа, - наконец прошептал он. - Я слышал. Отец думает, вы выздоравливаете телом, но я видел ваше лицо. Вы изменились окончательно. Кто вы теперь? - Та, кто больше не боится твоих флаконов, Эрик, - Лариса слабо улыбнулась. - Иди спать. Нам обоим завтра нужно много сил. Когда за пасынком закрылась дверь, Лариса Георгиевна Бортинская осталась наедине с темнотой. Внутри неё больше не было ребёнка Рыльке, не было и той испуганной Людмилы. Осталась только Лариса: сорок два года опыта, знание музыки и понимание, что жизнь слишком коротка, чтобы тратить её на мигрени и страх перед прокурорами. 'Этот второй шанс не наказание, - думала она, сжимая в руках простыню. - Это сцена. И я больше не буду играть роль второго плана. Я стану личностью. Я заставлю их уважать меня не как "жену" или "мать", а как мастера. Я открою свою школу, я буду играть. Я изменю этот дом или разрушу его до основания'. Она чувствовала, как в теле вопреки слабости начинает циркулировать новая, звенящая и чистая энергия. Она больше не была жертвой. Она была дирижёром своей собственной судьбы в этом непонятном, холодном, но теперь таком интересном 1902 году. *** Утро началось не с безвольного лежания, а с сухого, властного распоряжения. Когда в дверях показалась горничная с привычной чашкой пустого бульона, Лариса Георгиевна даже не взглянула на поднос. - Унеси это, - голос её окреп, в нём прорезались интонации человека, привыкшего к дисциплине. - Подай овсяную кашу на молоке. С маслом. И принеси мне книгу, что в синем переплете. Хватит кормить меня как умирающую. Генрих Данилович в это утро не зашёл. Возможно, прокурорская гордость не позволяла ему видеть жену после вчерашнего холодного отпора, а возможно, он просто выжидал, не зная, как трактовать эту новую 'версию' Людмилы. Зато в полдень прибыл доктор Кёрн. Он долго слушал её сердце, хмурился, глядя на пустую тарелку из-под каши. Наконец он сел рядом, поправляя пенсне. - Вы удивительная женщина, Людмила Львовна. Вчера я был готов подписывать свидетельство о смерти, а сегодня вижу перед собой... возрожденного феникса. Что произошло? Лариса посмотрела в окно на серые крыши Одессы и тихо, но отчетливо произнесла: - Знаете, доктор... я побывала там. В той тишине, куда так долго стремилась. И там было очень спокойно. Я бы хотела вернуться туда, к моему Мише... но не сейчас. Мне дали понять, что моё время здесь ещё не вышло. У меня здесь есть задание. Профессия, если хотите. Кёрн замер. Его медицинский ум искал признаки бреда, но взгляд Ларисы был слишком ясным, слишком трезвым для сумасшедшей. - Задание? - переспросил он. - Что же это за задание? - Жить, доктор. Не существовать в корсете, а звучать. Я должна что-то исправить в этой партитуре, пока не наступил финал. Выйдя из спальни, Кёрн столкнулся в коридоре с Генрихом. Тот стоял у окна, сжимая в руках трость. - Ну? Она снова бредит? - резко спросил прокурор. Доктор Кёрн медленно покачал головой. - Генрих Данилович, я скажу вам странную вещь. Ваша супруга физически идет на поправку с невероятной скоростью. Но душевно... Она больше не та женщина, на которой вы женились. Она говорит о 'задании', о цели. У неё наступил тот редкий вид душевного просветления, который делает человека либо гением, либо абсолютно неуправляемым. Мой вам совет: не пытайтесь снова запереть её. Вы не удержите шторм в шкатулке. Теперь она живёт не для вас, а ради чего-то, что понимает она одна. Генрих Данилович промолчал, но его пальцы так сильно сжали набалдашник трости, что тот жалобно скрипнул. Глава 8. Призраки в Фа-мажоре Дом Рыльке затих в предвкушении вечерней бури, но сейчас, в середине дня, он принадлежал только ей. Генрих Данилович вершил правосудие в окружном суде, а Эрик, стремясь как можно меньше времени проводить под одной крышей с 'воскресшей' мачехой, допоздна задерживался на службе. Лариса, всё ещё ощущая ватную слабость в коленях, медленно спустилась в гостиную. На ней был простой утренний капот, волосы небрежно схвачены лентой. Ей было всё равно на приличия. Она шла на звук тишины, который мог прервать только один свидетель её прошлой жизни. Она подошла к роялю и замерла. Её пальцы, тонкие и почти прозрачные, с нежностью скользнули по лакированной крышке 'Беккера'. - Ну здравствуй, старый друг, - прошептала она. Она села на банкетку и закрыла глаза. Ей не нужны были ноты. Пальцы сами нашли первые аккорды - это был Шопен, его меланхоличные ноктюрны. С каждым звуком стены богатого одесского особняка таяли. Лариса снова видела их тесную московскую квартиру, слышала уютное перешёптывание Миши за её спиной. - Ларочка, здесь нужно чуть больше воздуха, - снова слышался ей его голос. - Не дави на клавишу, дай ей вздохнуть. Она играла и играла, и в этом пустом зале оживали их общие шутки, их тихий смех, когда они пытались сочинить что-то своё. Не для большой сцены, а для души. Это была та самая любовь, о которой пишут в романах, и которую Лариса встретила в реальности. Каждая нота была поцелуем, каждым пассажем она звала его из той тьмы, в которую чуть не ушла сама. Она потеряла счёт времени. Только когда косые лучи заходящего солнца коснулись пюпитра, Лариса очнулась. Она знала, что скоро вернётся Генрих. Она не хотела, чтобы её он видел её такой открытой, уязвимой, живой. Она аккуратно закрыла крышку инструмента, словно запечатывая портал в своё прошлое, и тихо вернулась в свои покои. Когда Генрих Данилович вошёл в дом, Лариса была в своей комнате в кресле с томом Шиллера в руках. Она была спокойна и холодна, как лёд на Неве. Генрих не зашёл к ней. Он прошёл в свой кабинет, где лакей Степан, стараясь не смотреть хозяину в глаза, доложил: - Людмила Львовна сегодня в гостиной изволили играть, барин. Долго играли. Будто не одна была, а с кем-то разговаривала... Прокурор молча кивнул. Он чувствовал, как между ним и его женой растёт стена, сложенная из звуков, которые он не понимал, и воспоминаний, в которых ему не было места. Его 'порядок' восстанавливался, но в этом порядке он всё больше ощущал себя лишним. Эти дни стали для Ларисы временем тайного исцеления. Стоило экипажу Генриха Даниловича скрыться за воротами, как дом наполнялся музыкой. Она играла до боли в кончиках пальцев, возвращая себе технику и вкус к жизни. Рояль стал её единственным собеседником, её лекарством и её защитой. Она чувствовала, как с каждым тактом тело Людмилы подчиняется воле Ларисы Георгиевны, становясь крепче и послушнее. Но идиллия 'вооруженного нейтралитета' не могла длиться вечно. Утром, когда Лариса только закончила завтрак, в столовую без предупреждения вошёл Генрих Данилович. За ним следом за ним неизменный доктор Кёрн. Прокурор выглядел официально, застёгнутый на все пуговицы, и в его взгляде читалось холодное намерение вернуть жизнь в законное, предписанное им русло. - Людмила Львовна, - начал Генрих, останавливаясь в паре шагов от неё. - Прошло достаточно времени с момента вашего... прискорбного происшествия. Я попросил господина доктора освидетельствовать ваше здоровье с одной единственной целью. Лариса медленно отложила салфетку. Она кожей почувствовала, как по залу потянуло сквозняком. - Я желаю знать, - продолжал Генрих, чеканя слова словно зачитывал параграф устава, - насколько ваш организм восстановился для того, чтобы вы могли в полной мере вернуться к своим обязанностям. Я говорю об исполнении супружеского долга. Я не намерен более мириться с вашим затворничеством и отсутствием в моей спальне. Доктор Кёрн неловко кашлянул, протирая пенсне и стараясь смотреть куда угодно только не на Ларису. Лариса Георгиевна на мгновение замерла. В её голове пронеслись образы из дневника Людмилы: скрип двери, тяжёлое дыхание, холодные руки человека, видевшего в ней лишь функцию. Она вспомнила нежность Миши и то, как священна была их близость. Вместо ожидаемого страха или слёз, Лариса вдруг почувствовала волну ледяного презрения. Она медленно повернула голову к мужу. Её взгляд был настолько высокомерным и колючим, что Генрих невольно дёрнул подбородком. - Пф-фа! - Лариса издала короткий, резкий, почти издевательский звук, похожий на фырканье породистой кобылы, которой предложили гнилую солому. Она демонстративно отвернулась к окну, подставив Генриху холодный профиль. Она молчала, давая понять, что считает саму тему разговора бесконечно ниже своего достоинства. В этой тишине её пренебрежение ощущалось физически, как пощечина, нанесённая не рукой, а духом. Генрих Данилович побледнел. Его 'законное требование' натолкнулось не на бунт, а на брезгливость, которая унижала его сильнее любого отказа. - Доктор... - выдавил прокурор, не сводя глаз с затылка жены. - Приступайте. Я жду вашего заключения в кабинете. Доктор Кёрн чувствовал себя крайне неуютно. Он подошёл к Ларисе, которая продолжала смотреть в окно, игнорируя всё сущее. Когда его пальцы коснулись её запястья, чтобы измерить пульс, он ощутил не трепет испуганной женщины, а холодный покой мраморной статуи. - Людмила Львовна, - мягко произнёс он, - мне нужно... хм... провести общий осмотр. - Осматривайте, доктор, - отозвалась она, не поворачивая головы. Голос её был бесцветным. - Осматривайте сосуд. Только помните, что внутри него больше нет того, что так ценно для Генриха Даниловича. Там только эхо. Через десять минут Кёрн вошёл в кабинет прокурора. Генрих стоял у стола, нервно перебирая бумаги. - Ну? - бросил он. - Генрих Данилович, - врач замялся, потирая переносицу. - Физически... она окрепла. Сердце работает ритмично, анемия отступила. Но... я категорически не рекомендую вам настаивать на 'супружеском долге' в ближайшее время. У неё наступила редкая форма нервного отчуждения. Любое насилие над её волей сейчас приведёт либо к необратимому помешательству, либо к повторной попытке самоубийства. Она не капризничает, она... она просто больше не чувствует себя вашей женой. Генрих сжал кулак так, что костяшки побелели. - Она моя по закону, Кёрн! - Закон не властен над душой, которая решила уйти в себя, - отрезал доктор и, поклонившись хотел было уже ретироваться. Генрих резко обернулся, его лицо исказилось от сдерживаемой ярости. - Вы предлагаете мне жить в одном доме с мраморным изваянием? - Я предлагаю вам набраться терпения, - отрезал Кёрн. Лариса в это время уже сидела в своей комнате. Была суббота. День, когда дом был полон мужчин, и рояль оставался для неё недосягаемым. Она раскрыла книгу, но мысли роились в голове, мешая читать. 'Что я здесь делаю? - думала Лариса Георгиевна, глядя на свои молодые, сильные руки. - Я ведь не просто так попала в это тело. Сорок два года я учила детей чувствовать музыку, понимать гармонию... Неужели здесь моя роль лишь молчать за обеденным столом?' Она начала лихорадочно соображать, как ей реализовать себя в этом застывшем, чёрпорном 1902 году. 'Что я могу здесь сделать?' - этот вопрос пульсировал в висках. Она - учительница музыки из будущего. Она знает, чем закончится этот век: войнами, революциями, гибелью всей этой накрахмаленной Одессы. Но до этого ещё далеко. 'Я могла бы давать частные уроки? Нет, жена прокурора не может брать деньги за труд. Открыть музыкальный салон? Чтобы эти дамы в перьях обсуждали мои шляпки под Шопена? Глупо. 'Я не могу просто быть "женой прокурора". Это убьёт меня быстрее анемии. Нужно дело. Настоящее. Может быть, музыкальный класс для одарённых детей их бедных семей? Или литературно-музыкальный кружок, но не для пустой болтовни, а для просвещения? В этом времени так много фальши, так много затянутых в корсеты душ...' 'Мне нужно стать самодостаточной. Чтобы он видел во мне не только красивую вещь, но и личность, с которой опасно не считаться. Я должна выйти в свет, но не как вчерашняя Людмила смешливая и пустая, а как женщина, у которой есть голос. Свой собственный голос'. Лариса перевернула страницу, даже не заметив текста. В ней просыпался азарт педагога и дирижера. Она ещё не знала, с кем столкнет её судьба завтра, но она твёрдо решила: этот дом больше не будет её тюрьмой. Он станет её стартовой площадкой. *** За окном ревел конец ноября. Одесская осень окончательно сдалась. Ледяной ветер с моря гнал по мостовым колючую снежную крупу, вперемешку с грязью. Город кутался в тяжёлые шинели и сумерки, но именно это ненастье знаменовало начало сезона. Времени больших зимних балов, закрытых приёмов и судеб, решаемых в кулуарах под звон хрусталя. Лариса Георгиевна стояла у окна своего кабинета, кутаясь в тёплую кашемировую шаль. Она понимала: её 'задание' невыполнимо в четырёх стенах. Если она хочет основать школу, влиять на умы или просто перестать быть тенью прокурора, ей нужны союзники. А в этом мире они водятся лишь в ярко освещённых залах, где под маской светской беседы плетутся политические и социальные сети. Она знала, что Генрих вернётся с заседания раздражённым погода на него действовала на него угнетающе. Когда тяжёлые шаги мужа раздались в коридоре, Лариса не стала ждать, пока он пройдет мимо. Она распахнула дверь и вышла ему навстречу. Генрих Данилович замер, стряхивая капли мокрого снега с перчаток. Его взгляд, привычно суровый, скользнул по её спокойному, решительному лицу. - Людмила Львовна? - он вскинул бровь. - Вы не в постели? - Генрих Данилович, нам нужно поговорить, - она отступила вглубь комнаты, приглашая его войти. Он вошёл, принося с собой холод улицы и запах сырого сукна. Лариса не стала медлить. - Пора заканчивать это затворничество. Зимний сезон открыт. Я полагаю, нам следует принять приглашение на бал в Благородное собрание в ближайшую субботу. Нам пора выйти в свет. Генрих Данилович резко обернулся, его лицо потемнело от нахлынувшего гнева. - Выйти в свет? После того, как вы опозорили меня у Старовских своими... цыганскими замашками и помутнением рассудка? Вы полагаете, я снова позволю вам выставить наш дом на посмешище? Лариса подняла руку. Жест был настолько властным и 'учительским', что прокурор осёкся на полуслове. - Генрих Данилович, - произнесла она ледяным, безупречным тоном. - Я даю вам слово, что ничего, выходящего за рамки строжайшего приличия, не произойдёт. Мои... нервные порывы остались в прошлом. Сейчас моё затворничество рождает куда более грязные слухи, чем любая музыка. Обо мне верно говорят как о безумной или умирающей. Вам, как прокурору, нужна жена, которая вызывает уважение, а не жалость или насмешки. Я буду вашей безупречной визитной карточкой. Но мне нужно быть там. Генрих долго молчал, вглядываясь в её глаза. Он не видел в них ни капли той прежней Людмилы, которая ломала руки и плакала. Перед ним стояла женщина-стратег. Её логика была безупречна. Он как человек системы, не мог этого не признать. - Безупречной, - повторил он, словно пробуя слово на вкус. - Если вы совершите хоть одну оплошность, если хоть одна манера вашего поведения покажется мне фальшивой... вы больше не увидите улицы до самой весны. - Договорились, - Лариса коротко кивнула. - Распорядитесь о визите портнихи. Мне нужно платье, которое не кричит, а заставляет молчать. Генрих развернулся и вышел, не прощаясь. Лариса выдохнула. Первый ход был сделан. Теперь ей предстояло подготовиться к самому сложному 'концерту' - балу, где она должна была найти тех, кто поможет ей изменить этот мир. Дни до бала пролетели в лихорадочном, но строго выверенном ритме. Дом Рыльке, обычно застывший в ледяном оцепенении, ожил от шороха шелков и звона булавок. Портниха, мадам Жюли, засыпала Ларису ворохом эскизов, но та была непреклонна, никакого кричащего декора. Выбор пал на тяжёлый атлас цвета грозового неба. Строгий, почти архитектурный силуэт, который подчеркивал её новую, пугающую прямоту. Визит в парфюмерный салон на Ришельевской стал для Ларисы отдельным приключением. Вместо приторных цветочных масел, которые обожала Людмила, она выбрала сухой, горьковатый аромат с нотами сандала и мха. 'Этот запах не заигрывает, он держит дистанцию', - думала она, вдыхая аромат, который больше соответствовал характеру Ларисы Георгиевны. Днём, когда примерки заканчивались, она неизменно спускалась к роялю. Дважды Эрик заставал её в гостиной. Он не язвил, не пытался шантажировать, он просто стоял в дверях, замерев, словно завороженный звуками Баха и Листа. Лариса видела его отражение в лакированной крышке, но не прерывала игры. Она давала ему возможность услышать ту гармонию, которой он был лишен в общении с отцом. Генрих Данилович вёл себя подчёркнуто официально. Он наблюдал за приготовлениями жены с холодным любопытством словно следил за сборкой сложного механизма, который может либо сработать идеально, либо взорваться. Он больше не пытался навязать ей свою волю в мелочах, но его присутствие за ужином ощущалось как негласный экзамен. Он ждал субботы, чтобы понять вернул ли он себе жену или приобрёл опасного союзника. Мысли Ларисы были сосредоточены на её проекте. Она понимала, что просто 'музыкальная школа', это слишком мелко. Ей нужна была Музыкально-просветительская академия для женщин. 'В этом обществе женщина, либо украшение, либо функция, - рассуждала она, листая дневник Людмилы. - Я дам им инструмент самопознания. Я найду меценатов на балу. Мне нужны те, кто понимает, что старая Россия доживает последние годы и что культуру нужно спасать через образование'. Она планировала не просто учить гаммам, а проводить лекции-концерты, объединяя музыку с философией и литературой. Ей нужны были женщины с 'живыми' глазами, способные на нечто большее, чем обсуждение модисток. В ночь перед балом Лариса долго смотрела на своё новое платье, висевшее на манекене. 'Ну что, Лариса, - прошептала она. - Завтра мы выйдем на сцену. И на этот раз у нас нет права на фальшивую ноту'. Глава 9. Почерк мастера Зал Благородного собрания блистал холодным великолепием. Лариса вошла под руку с Генрихом, и по рядам гостей прошёл едва слышный шелест. Так ветер пробегает по сухой листве. Платье цвета грозового неба делало её фигуру статуарной, а лицо лишённое лишних румян, казалось высеченным из бледного камня. Генрих Данилович, затянутый в парадный мундир, представлял жену знакомым. Его голос звучал ровно, но в нём чувствовалась затаённая гордость коллекционера, демонстрирующего редкий экспонат. - Моя супруга, Людмила Львовна. Она была не здорова, но, как видите, Одесса возвращает ей силы. Старые знакомые Людмилы замирали в поклонах, не скрывая замешательства. Куда исчезла та порхающая, вечно смеющаяся стрекоза? На них смотрела женщина с глубоким, пронзительным взглядом, который, казалось, видел их насквозь. - Вы не танцуете, Людмила Львовна? - вопрошали кавалеры, но Лариса лишь мягко улыбалась. - Благодарю, но сегодня я предпочитаю роскошь беседы ритму вальса. Она начала свою охоту. Лариса не искала встреч с модистками, она примыкала к группам, где обсуждали политику, искусство и новые веяния в образовании. Вклиниваясь в разговоры, она не щебетала, а рассуждала. - Вы говорите о просвещении народа, господа, - произнесла она, обращаясь к кружку меценатов и юристов, - но забываете о просвещении тех, кто качает колыбель. Музыка, это не салонная забава, это дисциплина ума. Она учит структуре и гармонии там, где общество видит лишь хаос. Её слова, подкреплённые педагогическим опытом Ларисы Георгиевны, звучали свежо и веско. Она говорила о необходимости духовной опоры для женщин. О том, что эстетика, это высшая форма этики. Вокруг неё постепенно собирался круг заинтересованных слушателей. Люди были заинтригованы. Эта 'новая' Рыльке обладала магнетизмом интеллекта. Генрих Данилович поначалу наблюдал за ней издалека, готовый в любую минуту вмешаться и пресечь 'безумие'. Но, видя, с каким почтением к ней прислушиваются его влиятельные коллеги, он сменил гнев на осторожное ожидание. Его жена не позорила его, она создавала ему репутацию мужа исключительной, глубокой женщины. К середине бала Генрих подошёл к ней и, приобняв за талию, негромко произнес: - Вы ведёте опасную игру, Людмила Львовна. Вы собираете вокруг себя умы, а не поклонников. Но должен признать... этот ваш 'новый порядок' мне импонирует больше прежнего. Лариса взглянула на него спокойно и на равных. Она видела, что в его глазах впервые за всё время промелькнуло не только чувство собственности, но и искреннее мужское любопытство. В дамской комнате пахло пудрой 'Коти', фиалками и возбуждённым девичьим шёпотом. Лариса вошла, мечтая лишь о минуте тишины и глотке воды, но сразу оказалась в центре живого кольца. - Ах, Людочка, дорогая, ты только взгляни на это! - к ней подбежала белокурая кокетка Анна, сестра обычно молчаливой Веры. Её глаза горели любопытством и тревогой. В центре стайки, у зеркала, стояла Вера. Та самая Вера Николаевна, которую Лариса видела в дневнике Людмилы, но сейчас она была иной. Тонкая, бледная с глазами, полными 'хрустальных' слёз, она сжимала в руках листок недорогой бумаги. - Верочка, ну не плачьте, это всего лишь глупая выходка очередного безумца! - другая дама протягивала ей надушенный платочек. Вера протянула письмо Ларисе, ища поддержки у 'новой', рассудительной Людмилы. Лариса опустила взгляд на строчки. 'Я знаю, что я ничтожен перед вами, но не любить вас я не могу...' - почерк был аккуратным, чиновничьим. Но за каждой буквой дышала такая неистовая, болезненная страсть, что бумага казалась горячей. Подпись: 'Г. С. Ж.'. Мир вокруг Ларисы на мгновение покачнулся. Музыка из зала стала глухой, лица девушек расплылись. 'Боже мой... - пронеслось в её голове. - Это не просто Одесса. Это не просто 1902 год'. Она вспомнила, как десятки раз перечитывала 'Гранатовый браслет' в своей хрущёвке, как плакала над финалом, как включала ученикам ту самую Сонату ?2 Бетховена... Она знала каждое слово этого письма. Она знала, что через несколько лет этот 'Г. С. Ж.' - Георгий Желтков - покончит с собой, оставив Вере лишь горечь осознания упущенной любви. 'Я в книге, - осознание ударило холодным током. - Я - Людмила Львовна, та самая "весёлая прокурорша", которая в оригинале просто хохотала над карикатурами. Но сейчас... сейчас я единственный человек, который знает, чем закончится эта симфония'. Масштаб её 'везения' пугал. Она попала в свою любимую историю, но не зрителем, а участником. И если она здесь, значит, у неё есть шанс переписать этот финал. Спасти Желткова. Спасти Веру от её ледяного спокойствия. Спасти себя. - Вера Николаевна, - Лариса подняла глаза на девушку, и её голос прозвучал удивительно твердо. - Не плачьте. И, умоляю вас, не выбрасывайте это письмо. Но и не показывайте его Николаю Николаевичу. Пока что. Девушки затихли, пораженные её тоном. Вера всхлипнула, глядя на Ларису с надеждой. - Почему? - прошептала она. - Потому что это не просто бумага, - Лариса бережно вернула письмо. - Это чужая душа. И мы должны быть очень осторожны, чтобы не разбить её раньше времени. Лариса вышла их дамской комнаты, чувствуя, как внутри неё разворачивается новая, огромная партитура. Она не была просто попаданкой. Она была режиссёром 'Гранатового браслета'. Лариса шла по сияющему паркету бальной залы, не замечая ни огней, ни поклонов. В её голове лихорадочно крутились цифры и факты. Сейчас 1902 год. Георгию Желткову всего двадцать четыре, он только что увидел Веру в цирке. Его страсть ещё не стала той всепоглощающей бездной, которая через восемь лет приведёт его к выстрелу в висок. Она сейчас в самом начале трагедии. Предотвратить? Вылечить? Увезти? Но как вмешаться в чужую судьбу, не разрушив свою собственную, и без того висящую на волоске? Она прошла мимо Генриха Даниловича, застывшего у колонны с бокалом хереса. Прокурор выпрямился, готовый предложить ей руку, но Лариса проскользила мимо него точно привидение, глядя в пустоту. Генрих догнал её у самого выхода, властно коснувшись локтя. - Людмила Львовна? Куда вы? Нас ждут к ужину в узком кругу у графа. Вы были так блистательны всего полчаса назад... Лариса медленно повернула к нему лицо. Сияние в её глазах сменилось мертвенной бледностью. - Едемте домой, Генрих Данилович. Я устала. Невыносимо устала, - её голос был тихим, но в нём слышался металл, не допускающий возражений. - Но позвольте, приличия... - начал он, но наткнувшись на её ледяной, отрешённый взгляд, осёкся. - Хорошо. Если вам действительно дурно. В карете она забилась в угол, закрыв глаза. Лариса молчала всю дорогу. Эрик, сидевший напротив, несколько раз порывался заговорить, заинтригованный её внезапной переменой, но тяжёлое, давящее молчание мачехи заставляло его раз за разом захлопывать рот. Дома, едва лакей успел принять её ротонду, Лариса направилась к лестнице. - У меня мигрень. Прошу меня не беспокоить до утра. Никакого ужина, - бросила она через плечо даже не обернувшись к мужу и пасынку для прощания. Она исчезла в темноте второго этажа, оставив мужчин в пустом холле. Генрих Данилович медленно снял перчатки, его лицо превратилось в суровую маску. - Что это было, Эрик? - глухо спросил он. - Только что она вела себя как мудрейшая из женщин, а теперь... снова эти капризы? Эрик покачал головой, глядя на пустую лестницу. - Нет, отец. Ты видел её глаза? Она выглядела так, будто увидела чью-то смерть. Свою или... нашу. Мне кажется, она нашла в той дамской комнате нечто поважнее, чем пудра и сплетни. Генрих ничего не ответил. Он прошёл в свой кабинет и с силой захлопнул дверь. Его 'идеальная жена' снова ускользала от него без чётких указаний. Вернувшись в спальню, Лариса не легла. В ней бурлила энергия, знакомая каждому дирижёру перед премьерой. Такая, когда страх отступает, оставляя место холодному расчету. Она достала альбом Людмилы и чистые листы бумаги. 'Если я здесь, значит, я корректор этой истории, - думала она, обмакивая перо в чернильницу. - Желтков, это не просто персонаж. Это живой человек, который сейчас, в этот самый миг, сходит с ума от первой искры чувства. Я должна вытащить его из этой петли'. Она начала писать, но вовремя осеклась. Если Генрих или Эрик найдут дневник, её сочтут либо сумасшедшей, либо заговорщицей. Тогда она вспомнила их с Мишей 'консерваторский шифр'. Они заменяли буквы нотами на пятилинейном стане: высота ноты, её длительность и штрихи (стаккато, легато) складывались в слова. Для любого другого это были лишь странные, обрывистые музыкальные наброски. Под скрип пера на бумагу ложились стройные ряды 'музыки'. До первой октавы, четвертная... - 'Георгий'. Ми бемоль, восьмая с точкой... - 'Телеграфист'. Фа диез в басовом ключе... - 'Самоубийство 1910'. Она записывала всё. Его адрес в Люксембургском переулке (который она помнила по комментариям к книге), его характер, его одиночество. Она выстраивала стратегию спасения. Как встретить его, не скомпрометировав Веру? Как дать ему смысл жизни, не связанный с поклонением? Ночь тянулась бесконечно. Свеча оплывала, оставляя на бумаге янтарные капли воска. В это время в тёмном коридоре застыла высокая тень. Генрих Данилович, не сняв домашнего халата, стоял у дверей жены. Он видел тонкую полоску света на ковре и слышал этот методичный, лихорадочный скрип пера. Он чувствовал глухую, разъедающую злость, смешанную с растерянностью. 'Что она пишет часами? Стихи? Жалобы подругам? Или... - его обдало холодом, - она ведёт переписку с тем самым 'Мишей'? Она вернулась с бала другой. Она была там королевой, а здесь, за закрытой дверью, она снова прячется от меня в своих каракулях'. Он несколько раз поднимал руку, чтобы постучать, потребовать отчёта, ворваться и сорвать эту завесу тайны. Но что-то его удерживало. Страх увидеть в её глазах ту же ледяную пустоту, что была за завтраком? Или нежелание признать, что он, прокурор округа, не может найти улик против собственной жены? Генрих развернулся и ушёл, стараясь шагать тише. Он решил, что не будет стучать. Он просто прикажет Степану или Маше найти эти бумаги, когда Людмила покинет комнату. Утро встретило дом Рыльке непривычным спокойствием. Лариса Георгиевна вышла к завтраку в строгом домашнем платье из серого кашемира, застёгнутом под самое горло. После бессонной ночи её лицо казалось выточенным из слоновой кости. Бледное, но с лихорадочным блеском в глазах. Она механически разрезала гренки, чувствуя на себе испытующий взгляд Генриха. - Генрих Данилович, - произнесла она, отставляя чашку. - Вчерашний разговор в дамской комнате напомнил мне, как давно я не навещала сестер Тугановских. Верочка Николаевна показалась мне вчера излишне расстроенной. Я бы хотела нанести им визит сегодня в полдень. Генрих медленно отложил газету. Скрип пера, который он слышал ночью, всё ещё отдавался в его ушах тревогой. - К Мирза Булат Тугановским? - он сузил глаза. - Вы стали удивительно социально активны, Людмила Львовна. Ещё неделю назад вы не могли подняться с постели, а теперь ищете общества юных дев и их секретов. - Именно потому, что я была слаба мне нужно наверстать упущенное, - Лариса выдержала его взгляд, не моргнув. - Вера Николаевна - это образец такта. Её общество пойдёт мне на пользу больше, чем визиты доктора Кёрна. Генрих Данилович помолчал, постукивая пальцами по скатерти. - Хорошо. Поезжайте. Но Степан будет ждать вас у входа в их особняк. Я не хочу, чтобы ваша внезапная тяга к благотворительности закончилась новым приступом мигрени где-нибудь на мостовой. - Благодарю, - Лариса склонила голову. Едва карета тронулась, Лариса закрыла глаза, прокручивая в голове план. Она должна была действовать ювелирно. Желтков только начал свою атаку письмами, и Вера при всей своей холодности была ими напугана. 'Я должна забрать их все, - думала Лариса. - Если эти письма найдет Николай Николаевич, брат Веры, он раздавит Георгия. Я скажу ей, что уничтожу их ради её спокойствия. Я скажу, что использую связи Генриха, чтобы тихо приструнить безумца. Она отдаст их. Она захочет избавиться от этой грязной тайны'. Лариса чувствовала себя сапером. Письма были детонатором. Если она изымет их сейчас, у неё в руках окажутся не просто бумажки, а единственный след, ведущий к человеку, которого она поклялась спасти. Глава 10. Тонкий лёд доверия Особняк князей Мирза-Булат-Тугановских встретил Ларису прохладой высоких прихожих и запахом свежего воска. Степан остался у дверей, как и было приказано, а Ларису проводили в малую гостиную. Вера Николаевна именно там проводила утренние часы за чтением или рукоделием. Вера поднялась ей навстречу. В домашнем утреннем платье из нежно-голубого шёлка она казалась ещё более хрупкой и прозрачной, чем вчера в сиянии бальных огней. В её облике её не было вычурности, лишь благородная, почти святая простота, которая так восхищала Куприна. - Людмила Львовна, как любезно с вашей стороны, - Вера протянула ей узкую, холодную руку. - После вчерашнего я... я всё никак не могу прийти в себя. - Именно поэтому я здесь, Верочка, - Лариса мягко сжала её пальцы, увлекая на диван. - Я видела вчера, как вы побледнели. Тот вздор в дамской комнате... Анюта слишком легкомысленна, она превращает в балаган то, что может стать серьёзной неприятностью. Вера опустила глаза, и на её щеках выступил едва заметный румянец. - Это так странно... и страшно. Этот анонимный господин, он пишет мне уже месяц. Сначала это казалось нелепостью, но его настойчивость... Мне неловко перед Василием Львовичем, который сватается ко мне. - Людмила Львовна, вы не представляете, как мне неловко, - голос Веры дрожал. - Этот господин... Г.С.Ж. Он пишет так, будто имеет на меня право. Его слова... они обжигают. Брат Николай вчера едва не нашёл конверт в прихожей. Если он узнает, то прольётся кровь. Лариса мягко поднялась и подошла к ней. Она чувствовала себя дирижером, который знает, что оркестр вот-вот сорвётся в хаос, если не сменить темп. - Верочка, душа моя, - Лариса взяла ледяные руки девушки в свои тёплые ладони. - Вы бутон, который только готовится расцвести для светлой жизни. А этот человек сорняк. Позвольте мне, как женщине, познавшей строгость и закон в доме прокурора, избавить вас от этого бремени. Она говорила вкрадчиво, используя весь свой педагогический талант. - Отдайте их мне. Все пять. Я покажу их Генриху Даниловичу - но не как улики, а как пример 'нелепого преследования', которому подвергаются молодые княжны. Он найдёт способ закрыть этому человеку рот, не пачкая имя вашего рода. Для всех это останется лишь нашей маленькой тайной. Вера, завороженная этим новым, стальным спокойствием Людмилы, медленно подошла к бюро. С тихим щелчком открылся тайный ящичек. Пять конвертов, дешёвая бумага, аккуратный почерк, концентрат безумной любви. Когда Вера передавала их, Лариса почувствовала, как пальцы девушки дрогнули. - Заберите, - выдохнула Вера. - Пусть они исчезнут. Лариса спрятала письма в муфту. Она знала: эти письма - её билет в Люксембургский переулок, к самому Желткову. *** Дом Рыльке. В то же самое время. В спальне Людмилы было душно от гнева Генриха Даниловича. Прокурор действовал методично и безжалостно. Он не просто искал, он препарировал личное пространство жены. - Эрик, отодвиньте комод! - командовал он, срывая шёлковое покрывало с кровати. Генрих подошёл к секретеру. Тот был заперт, но для человека, привыкшего вскрывать человеческие души, замок из слоновой кости не был преградой. Раздался сухой, болезненный хруст дерева. Тонкая дверца треснула, обнажая внутренности: счета от модисток, засохший цветок, флаконы с солями. - Пусто! - рявкнул Генрих, выбрасывая на пол стопку рецептов. - Где её дневники? Где те письма, что она царапала всю ночь? Эрик стоял у окна, бледный и напряжённый. Он поднял с пола тот самый альбом, который Лариса заполняла нотным шифром. - Посмотри, отец. Здесь только ноты. Но посмотри, как они написаны... Слишком густо, слишком нервно. Будто она торопилась, когда ставила эти знаки. Генрих вырвал альбом. Он листал его, и его прокурорский ум буксовал. Пятилинейный стан, скрипичные ключи, россыпи четвертных и восьмых. - Это издёвка, - прошипел он. - Она смеётся надо мной. Она пишет шифровки под видом музыки, зная, что я не отличу диез от бемоля! Он швырнул альбом в угол. В этот момент он был страшен. Мундир расстегнут, тёмные волосы растрёпаны, в глазах холодная ярость обманутого собственника. Он перевернул матрас, сорвал портьеру, ища хоть одну зацепку, хоть одно имя. Снизу донёсся звук открываемой двери и лёгкий, уверенный шаг. Лариса вернулась. Она вошла в прихожую, и не снимая ротонду, в кармане которой лежали судьбоносные письма стянула перчатки. Она ещё не видела разгрома наверху, но уже чувствовала в воздухе запах грозы. Прокурор ждал её на верхней площадке лестницы, сжимая в руке сломанный ключ от её секретера. Лариса поднялась по лестнице, ощущая приятную тяжесть писем в кармане. Она ожидала тяжёлого разговора, но то, что открылось ей за порогом спальни, заставило её на мгновение замереть. Комната выглядела так, словно по ней пронёсся смерч. Выпотрошенные подушки, сорванные портьеры, валяющиеся на полу интимные мелочи дамского быта. Но страшнее всего был секретер: его изящная дверца, расщеплённая и изуродованная, сиротливо висела на одной петле. Генрих Данилович стоял в центре этого хаоса, тяжело дыша, сжимая в руке обломки ключа. Эрик застыл у окна, бледный, с выражением брезгливости и пугливого интереса на лице. Лариса медленно перевела взгляд с разгромленного стола на мужа. В её глазах не было ни слёз, ни страха, ни даже возмущения. Только бесконечная, ледяная брезгливость, с которой смотрят на внезапно взбесившееся домашнее животное. - Что это за шифры, Людмила Львовна?! - рявкнул Генрих, швыряя ей под ноги музыкальный альбом. - Кому вы пишете эти нотные каракули? С кем вы ведёте игру за моей спиной? Лариса молчала. Она аккуратно сняла ротонду, сложила её изнанкой наружу, чтобы скрыть объём конвертов, и бережно положила на кресло, которое чудом осталось стоять прямо. Только после этого она посмотрела прямо в глаза прокурору. - Вы искали грязь, Генрих Данилович, но нашли лишь гармонию, которую не в силах постичь, - голос её был пугающе ровным. - Вы взломали дерево, надеясь взломать мою душу. Но всё, что вам досталось это щепки и пыль. - Не смейте поучать меня! - Генрих сделал шаг к ней, его лицо побагровело. - Я прокурор! Я имею право знать, что происходит в моём доме! - В вашем доме произошло преступление против эстетики и здравого смысла, - отрезала Лариса. Она обвела рукой комнату. - Посмотрите на это. Вы похожи не на блюстителя закона, а на грабителя из Хитрова рынка. Вам не стыдно перед сыном? Вам не стыдно перед самим собой? Генрих осёкся. Холодная, почти царственная уверенность жены подействовала на него сильнее любого крика. Он посмотрел на свои руки, на разорённую кровать, и в его глазах на мгновение мелькнуло замешательство. Лариса, не дожидаясь его ответа, повернулась к дверям и звонко хлопнула в ладоши, вызывая прислугу. - Маша! Степан! Живо сюда! Когда перепуганные слуги замерли на пороге, она начала отдавать распоряжения так, словно ничего не случилось: - Эту мебель на свалку. Ткани сжечь. Завтра же пригласите обойщика и поставщика белья. Я хочу, чтобы здесь пахло не обыском, а чистотой. Шторы будут из тяжёлого серого бархата, бельё тончайшего голландского полотна без всяких этих кружев. И закажите новый секретер. Из чёрного дуба. С надёжным немецким замком. Она снова повернулась к Генриху, который всё ещё стоял не зная как реагировать на эту внезапную хозяйственную активность. - А вы, Генрих Данилович, распорядитесь оплатить счета. Это будет ваша пеня за нарушение моего покоя. Сегодня я буду ночевать в гостевой комнате. И не советую вам стучать в её дверь. Она подхватила свою ротонду, прижимая её к себе, и вышла, оставив Генриха в руинах, которые он сам же и создал. Эрик проводил её долгим, задумчивым взглядом. Он понял, что мачеха не просто защитилась. Она превратила его отца из грозного судьи в нашкодившего мальчишку, который теперь будет вынужден платить за свой гнев золотом и молчанием. Гостевая комната встретила Ларису запахом нежилого помещения и пыльной тяжестью портьер. Ужин, принесённый перепуганной Машей, напоминал по атмосфере морг. Тарелки позвякивали о поднос, как льдинки, а сама еда казалась безвкусной и холодной, словно её готовили в морозильной камере. За столом в столовой в это время царило звенящее, удушливое напряжение. Генрих Данилович сидел, не снимая мундира, и его ложка методично ударяла о фарфор - раз, два, раз, два. Он молчал, но это было молчание человека, который только что проиграл дело при наличии всех улик. Эрик же, напротив, был непривычно суетлив. Он постоянно поправлял манжеты и бросал косые взгляды на пустое место мачехи. - Она не выйдет, отец? - наконец рискнул спросить Эрик. - Она... обустраивает свой новый мир, - глухо отозвался Генрих, не поднимая глаз. - Оставь её. Сегодня мы оба переступили черту, за которой слова теряют смысл. Оказавшись за закрытой дверью гостевой, Лариса не легла спать. Она дождалась, пока дом погрузится в ту особую ночную тишину, когда слышно только, как остывают изразцы печей. Она зажгла одну свечу и, сев на край кровати, достала из кармана ротонды пачку писем. Первый конверт поддался с тихим хрустом. Лариса читала, и её сорокадвухлетнее сердце, давно привыкшее к размеренному ритму профессиональных забот, вдруг пропустило удар. Это не были 'глупые письма'. Это была исповедь человека, который видел в женщине не функцию, не 'визитную карточку' и не объект долга, а Божество. 'Я целую следы ваших ног на мостовой... Каждое ваше "здравствуйте", сказанное не мне, а ветру, становится моей молитвой'. Лариса замерла, глядя на пляшущее пламя свечи. Она вспомнила себя в двадцать. Писал ли ей Миша нечто подобное? Миша любил её тихо, надёжно, по-домашнему... но была ли в их жизни эта безумная, сжигающая преграды страсть? 'Хотела бы я, чтобы мне написали так?' - этот вопрос обжёг её. В мире Генриха Рыльке любовь была юридической сделкой. В мире Желткова она была смыслом бытия. Лариса почувствовала странную, почти девичью зависть к Вере, которая даже не понимала, какой сокровищницей пренебрегает. НО стоило ли ей завидовать? Она пережила нежную и тёплую любовь с Мишей, когда они могли часами молчать, прижавшись друг к другу. Она перебирала листки, вдыхая едва уловимый запах табака и дешёвой бумаги. В этих строчках не было похоти, в них была жертвенность, от которой Ларисе стало физически больно. 'Ты ещё не знаешь, мальчик мой, что ты уже мёртв в той версии истории, которую написал Куприн, - прошептала она, прижимая письма к груди. - Но здесь... здесь я не дам тебе сгореть просто так. Твой фа диез ещё не прозвучал'. За дверью в коридоре послышались тяжёлые шаги Генриха. Он остановился у гостевой комнаты, постоял минуту. Лариса видела, как тень от его сапог перекрыла полоску света под дверью, - и ушёл к себе, так и не решившись постучать. Лариса погасила свечу. Она знала, что завтра начнётся её настоящая охота. Ей нужно было найти Георгия Степановича Желткова, пока он не отправил шестое письмо, которое могло стать роковой ошибкой и шагом к смерти. *** Лариса сидела на краю кровати в гостевой комнате, методично орудуя иглой. Каждый стежок, скреплявший подкладку ротонды с письмами Желткова, казался ей тактом в напряжённой увертюре. Сердце стучало прерывисто, сбиваясь с ритма. То ли отголосок анемии Людмилы, то ли предчувствие большой беды. 'Георгий... - Лариса запнулась на мысли. - Ты мой главный экзамен. Если я не вытащу тебя из этой петли, значит, всё моё "воскрешение" лишь пустая суета'. Утро застало её за туалетом. Она выбрала самое строгое платье, почти траурное, и вышла к завтраку так, словно вчерашнего разгрома не существовало вовсе. В столовой Генрих Данилович и Эрик Генрихович уже сидели на своих местах. Воздух был настолько наэлектризован, что казалось, коснись ножом вилки, и посыплются искры. Генрих выглядел постаревшим, под глазами залегли тени. Он не смотрел на жену, сосредоточенно изучая колонку происшествий в газете. Эрик, напротив, наблюдал за мачехой с плохо скрываемым восторгом. Её вчерашний отпор отцу явно поднял её авторитет в глазах пасынка. - Доброе утро, - Лариса села, аккуратно развернув салфетку. Голос её был сух и прозрачен. - Генрих Данилович, мне необходимо сегодня посетить писчий магазин на Ришельевской. Полагаю, излишне объяснять причины, так как все мои прежние принадлежности и секретер пришли в полную негодность по вашей воле. Генрих медленно отложил газету. Его пальцы, лежащие на скатерти, непроизвольно сжались в кулак. - Писчий магазин? - он поднял на неё тяжёлый взгляд. - Чтобы продолжать ваши ночные упражнения в шифровании? Или вам не терпится начать новую переписку, Людмила Львовна? - Чтобы восстановить порядок, который вы разрушили, - отчеканила Лариса, не дрогнув под его взором. - Мне нужны бумага, чернила и покой. Вы ведь не хотите, чтобы я снова слегла от нервного расстройства из-за того, что в моём доме мне не на чем написать даже записку модистке? Генрих Данилович молчал долго, взвешивая каждое слово. Он понимал, что любой запрет сейчас обернётся новым витком её холодного бунта. - Ступайте, - наконец выдавил он. - Но Степан довезёт вас до дверей магазина и будет ждать внутри. Я не желаю, чтобы вы бесцельно бродили по городу в поисках... вдохновения. Эрик, составь мачехе компанию. Мне будет спокойнее, если в магазине её будет сопровождать член семьи, а не лакей. Эрик мгновенно выпрямился: - С удовольствием, отец. Лариса Георгиевна едва заметно сжала зубы. Эрик, это было осложнение, которого она не планировала. Но подкладка ротонды надёжно хранила тайну, и план в её голове уже начал трансформироваться под новые условия. Экипаж катился по брусчатке Ришельевской. Лариса сидела неподвижно, ощущая спиной жёсткие конверты, вшитые в подкладку. Эрик, вопреки приказу отца, внезапно попросил Степана остановиться у здания Окружного суда. - Отец забыл важную папку, я догоню вас через десять минут, поезжайте к магазину! - бросил на ходу Эрик. Лариса едва скрыла торжествующий вздох. Судьба сама убрала надсмотрщика. - Степан, - властно произнесла она, - прежде поверни к Центральному телеграфу. Мне нужно отправить срочное депешу тётушке в Житомир, - как вовремя она вспомнила о старой сплетнице из дневников Людмилы, - я совсем забыла о её именинах. Это займет минуту, не стоит тревожить Эрика Генриховича такими пустяками. Кучер, привыкший к капризам барыни, лишь кивнул. У массивного здания телеграфа Лариса вышла, велев Степану ждать у входа. Внутри стоял невообразимый гул. Стрекотали аппараты Морзе, пахло сургучом и озоном. Лариса замерла у стойки. Она смотрела на ряды молодых людей в форменных тужурках. 'Как я его узнаю? - билось в голове. - "Бледный, с нежным девичьим лицом", так писал Куприн. Но здесь их больше дюжины...' Она подошла к окошку приема депеш. - Будьте любезны, - она понизила голос, - я ищу чиновника... Георгия Степановича Желткова. Мне передали, что он служит здесь. У него важное письмо от родственников из провинции. Пожилой приёмщик, не поднимая глаз от квитанций, пробурчал: - Желтков-то? Так он не в центральном, милочка... Он в почтовом отделении при вокзале, в контрольном отделе. Здесь его не ищите. Лариса почувствовала, как сердце пустилось вскачь. 'Вокзальное отделение. Контрольный отдел. Теперь у меня есть адрес'. Она быстро нацарапала на бланке нейтральный текст для тетушки с вымышленным адресом, расплатилась и вышла на крыльцо. Эрик уже бежал по тротуару, запыхавшийся, с пустой папкой в руках. - Людмила Львовна! Вы решили начать с телеграфа? - он подозрительно окинул её взглядом. - Да, Эрик Генрихович. Вспомнила о долге вежливости, - она ослепительно и холодно улыбнулась, садясь в экипаж. - А теперь за бумагой. Мне нужно очень много бумаги. Она знала, что следующим её шагом будет визит на вокзал. Но для этого ей нужно было избавиться не только от Степана, но и от подозрений Эрика. Тот явно почувствовал, что 'депеша тетушке', лишь прелюдия к какой-то другой, более сложной симфонии. Глава 11. Резонанс в почтовом отделении В писчем магазине братьев Кульберг пахло свежим типографским клеем, дорогой кожей и кедровой стружкой. Пока приказчик с подобострастным поклоном выкладывал перед Ларисой стопки веленевой бумаги и флаконы с английскими чернилами, она действовала быстро. Эрик отвлёкся на витрину с новейшими автоматическими ручками, и этого мгновения ей хватило. У входа в лавку дежурил мальчишка-посыльный в потрёпанном картузе. Лариса, прикрываясь раскрытым веером от взгляда пасынка, сунула пареньку монету и записку сложенную вчетверо. - На вокзал, в почтовое отделение, - прошептала она. - Передать в руки Георгию Желткову. Если спросит от кого, то, скажи: 'От той, кто слышит музыку'. Ступай! В записке не было слов. Там был лишь один нотный стан с короткой темой из Второй сонаты Бетховена. Лариса знала: если это 'тот самый' Желтков, этот шифр ударит ему в самое сердце сильнее любых угроз или просьб. Когда она повернулась к прилавку, Эрик уже стоял за её спиной. Его светлые глаза сузились, он явно уловил движение у двери, но промолчал, лишь едва заметно раздул ноздри, как гончая, почуявшая след. - Вы выбрали удивительно много бумаги, матушка, - заметил он, когда они садились в экипаж. - Собираетесь написать роман? Или это будут мемуары о 'несчастной доле прокурорской жены'? Лариса молчала, глядя на мелькающие витрины. Внутри неё всё звенело от напряжения. Письмо ушло. Мост через пропасть был переброшен. Дома их ждал Генрих Данилович. Ужин прошёл под аккомпанемент звонкого серебра и ещё более звенящего молчания. Прокурор внимательно следил за тем, как Лариса методично разрезает жаркое. После десерта, когда лакеи удалились, Генрих нарушил тишину: - Эрик говорит, вы заезжали на телеграф. И в магазине пробыли дольше обычного. Вы получили то, что искали, Людмила Львовна? Лариса подняла глаза. В её взгляде не было вины, только холодная прозрачность. - Я получила возможность выражать свои мысли, Генрих Данилович. Это единственное, чего нельзя лишить человека, даже если запереть его в гостевой комнате. - Отец, - внезапно подал голос Эрик, и в его тоне Лариса услышала опасную искру, - Людмила Львовна сегодня была на редкость... воодушевлена. Мне кажется, Одесса действительно идёт ей на пользу. Или возможно... тайная переписка с Житомиром так бодрит кровь? Генрих Данилович медленно перевел взгляд с сына на жену. - В этом доме не будет тайн, - отчеканил он. - Завтра мы едем на благотворительный базар в пользу сирот. Там будет всё общество. Постарайтесь, чтобы ваши 'мысли' на бумаге не мешали вам исполнять роль достойной супруги. Лариса склонила голову. Она знала, что завтра Желтков получит её весточку. И она знала, что Эрик не спустит с неё глаз. Но главная нота уже была взята, и остановить эту симфонию теперь не мог даже сам прокурор Рыльке. Почтовое отделение при вокзале тонуло в привычном хаосе. Грохот прибывающих поездов, крики носильщиков и бесконечный стрекот аппаратов. Георгий Желтков, бледный с тонкими, почти прозрачными пальцами, методично разбирал стопки контрольных бланков. Его мысли, как и всегда, были далеко в аристократических гостиных, где дышала и смеялась недосягаемая Вера Николаевна. Когда посыльный протянул ему записку, Желтков вздрогнул. Он привык к казённым бумагам, но этот листок пах иначе. Дорогими духами с ноткой сандала и... вызовом. Он развернул бумагу. Вместо слов пять линеек и россыпь нот. Соната ?2 Бетховена, Largo Appassionato. Желтков замер. Мир вокруг него перестал существовать. Будучи натурой глубоко музыкальной и экзальтированной, он не просто 'прочитал' ноты, он услышал их. Это была не просто цитата. Это был ответ на его вчерашнее письмо к Вере, но пришедший с той стороны, откуда он не ждал. - Боже мой... - выдохнул он, и его лицо залила мертвенная бледность, сменившаяся лихорадочным румянцем. - Георгий Степаныч, вы чего? - окликнул его коллега-телеграфист. - Лица на вас нет. Опять из казначейства нагоняй прислали? Желтков не ответил. Его руки тряслись. Он понял, что его тайна больше не принадлежит только ему и Вере. Кто-то ещё, кто-то бесконечно мудрый и властный, вмешался в его партитуру. Темы Бетховена в этой записке были выписаны так уверенно, с такой дирижёрской чёткостью, что он почувствовал, что его не просто 'раскрыли', а его услышали. Он схватил огрызок карандаша и на обороте того же листка, не заботясь о приличиях и правилах службы, лихорадочно набросал ответный музыкальный мотив. Это была его собственная тема - ломаная, отчаянная, полная диссонансов, которые кричали: 'Кто вы? Зачем вы мучаете меня правдой?' - Передай... передай той даме, - он сунул листок и последнюю серебряную монету посыльному. Он едва не сбил чернильницу, так дрожали его руки. Его реакция была настолько бурной, что в отделе повисла тишина. Коллеги переглядывались. - Совсем наш Жорж с ума сошёл от своих книжек, - шепнул один другому. - Видал, как его перекосило? Точно влюбился в привидение. Вечером того же дня, перед самым выездом на благотворительный базар, Лариса получила ответ. Мальчишка перехватил её у самой кареты. Она развернула листок под бдительным взглядом Эрика. Увидев ломаные нотные знаки, Лариса едва заметно улыбнулась. Это был не просто ответ, это был крик о помощи, зашифрованный в звуках. - Снова ноты, Людмила Львовна? - Эрик как всегда был ядовит. Он подошёл почти вплотную, пытаясь заглянуть в бумагу. - Похоже, ваш адресат в Житомире не только пишет, но и музицирует. Вы становитесь центром целого заговора меломанов. - Это лишь гармония, Эрик Генрихович, - Лариса спрятала листок за корсаж. - То, чего вам так не хватает в ваших судебных протоколах. *** Она села в карету, чувствуя, как сердце бьётся в ритме этой новой, опасной музыки. Желтков отозвался. Теперь ей нужно было выманить его из его почтовой норы на свет, пока Генрих не начал собственное 'расследование' её переписки. Благотворительный базар в Городской думе напоминал пёстрый ковёр. Круговерть торговых лавок, украшенных хвоей, ярких ароматов и пёстрых тканей. Глаз так и цеплялся за благородных дам в кружевных фартуках, продающих безделушки. А вокруг стоял бесконечный гул праздной толпы. Для Ларисы это был идеальный хаос. Генрих Данилович, застёгнутый на все пуговицы, величественно вышагивал рядом, кивая важным лицам. Эрик же следовал по пятам, как тень, его взгляд беспрестанно сканировал лица прохожих. Он нутром чуял, что мачеха ждёт не 'приветствия от сирот', а некоего знака. - Какое утомительное милосердие, - процедил Эрик, когда они остановились у лотка с вышивками. - Отец, посмотри, Людмила Львовна так внимательно изучает толпу, будто ищет среди этих мещан потерянного родственника. Лариса не ответила. Она стояла у стола с цветами, делая вид, что выбирает бутоньерку. Её пальцы коснулись записки, спрятанной в муфте. В ней была лишь одна фраза: 'Шестая соната, финал. Завтра в шесть у памятника Ришелье'. И в этот момент она его увидела. Георгий Желтков стоял в тени массивной колонны, в своем поношенном, но чистом сюртуке. Он не смел подойти ближе, его лицо, бледное до прозрачности, сияло лихорадочным восторгом. Он смотрел на Ларису так, словно она была сошедшим с небес архангелом, открывшим ему тайный язык музыки. В его взгляде не было похоти, лишь некий трепет перед той, кто 'слышит'. Лариса поймала его взгляд. Секунда. Она чуть заметно коснулась пальцами губ и уронила свой кружевной платок прямо к ногам проходившего мимо разносчика. Пока Степан бросился поднимать вещь, Лариса сделала шаг в сторону, и записка, сложенная в крошечный квадрат, скользнула в корзину с фиалками, которую как раз проносили мимо Желткова. Георгий, будто повинуясь магнетическому зову, протянул руку за цветком, и его пальцы сомкнулись на бумаге. - Людмила Львовна! - голос Генриха Даниловича прозвучал как гром. Он подошёл вплотную, его лицо было суровым. - Вы слишком удалились от нас. И что это за господин так пристально наблюдал за вами у колонны? Лариса обернулась, её лицо было безмятежным, как зеркало пруда. - Какой господин, Генрих Данилович? Здесь сотни людей. У меня просто закружилась голова от запаха лилий, я искала место, где меньше тесноты. Эрик быстро обернулся к колонне, но Желтков уже растворился в толпе, прижимая к груди фиалку и драгоценный клочок бумаги. - Отец, - Эрик прищурился, глядя на мачеху с пугающей проницательностью. - Тебе не кажется, что у нашей больной удивительно быстро восстановился аппетит к... приключениям? Этот юноша у колонны исчез, как только ты подал голос. - Эрик, прекрати свои фантазии, - оборвал его Генрих, но в его глазах зажглось подозрение. - Людмила Львовна, мы возвращаемся. Базар окончен. Похоже, свежий воздух Одессы начинает действовать на вас слишком возбуждающе. Генрих властно взял её под локоть, и Лариса почувствовала, как его пальцы сжались на её руке. Он ничего не видел, но он чуял фальшь в её покорности. Эрик шёл сзади, насвистывая ту самую мелодию, которую Лариса играла утром. Он запомнил мотив и теперь использовал его как психологическое оружие, давая понять, что он в игре. Ночь прошла в лихорадочном бдении. Лариса не спала, но это не была изнуряющая бессонница больного человека. Внутри неё вибрировала тугая струна, высокая нота предвкушения. В душе, вопреки здравому смыслу, пело. Она чувствовала себя дирижёром, который наконец-то услышал верный тон в хаосе звуков. Утром она не вышла к завтраку, сказавшись на привычную мигрень. Это было единственное безопасное прикрытие, чтобы спрятать пылающие щёки и лихорадочный блеск глаз. Она сама себя не понимала. Её спальня к этому времени была полностью преображена. От прежнего 'пепла розы' не осталось и следа. Теперь это была обитель строгости и тишины. Стены затянуты плотным сукном цвета грозового облака, тяжёлые портьеры из матового серого бархата не пропускали лишнего света. Новый секретер из чёрного дуба стоял на месте сломанного, как символ незыблемости. Вместо кружев и безделушек только чёткие линии, серебро и запах чистого льняного белья. Комната стала похожа на кабинет мыслителя или келью, где больше не было места слезливым тайнам. Генрих Данилович зашёл перед отъездом. Он остановился у порога, не решаясь нарушить этот новый, созданный ею порядок. - Снова затворничество? - его голос прозвучал с оттенком подозрительного сомнения. - Доктор Кёрн полагал, что базар пойдёт вам на пользу, а вы снова прячетесь в темноте. - Свет ранит мне глаза, Генрих Данилович, - отозвалась Лариса из глубины подушек, стараясь говорить максимально бесцветно. - Поезжайте. Мне нужен только покой. Он ушёл, так и не заметив подмены. Едва затих цокот копыт экипажа, увозившего мужа и пасынка, Лариса сбросила одеяло. Слабость отступила перед волей. Она быстро оделась и спустилась в пустую гостиную. Сев за рояль, она не стала разминаться. Её пальцы сразу взяли аккорды 'Патетической сонаты' Бетховена. Звуки властные, трагические и одновременно бесконечно гордые наполнили дом. Лариса играла, и каждая нота была её внутренним монологом. 'Я же не девчонка, - думала она, чувствуя, как музыка резонирует в её теле. - Мне сорок два года. Я видела смерть, я знала потерю, я прожила целую жизнь... Почему же сейчас моё сердце бьётся так, будто мне снова двадцать и я жду свидания у консерватории?' Это не любовь к юноше с почты. Это любовь к самой жизни, к возможности действовать, менять, спасать. Это экстаз композитора, который наконец нашёл верный финал. Она чувствовала себя взрослой женщиной, взявшей на себя ответственность за чужую хрупкую душу. Её чувства были глубже и опаснее, чем просто влюбленность. Это была страсть творца к своему творению. И сегодня, у памятника Ришелье, она должна была закрепить эту победу духа над обстоятельствами. Музыка Бетховена обрывалась внезапно, оставляя после себя гулкую тишину. Лариса закрыла крышку рояля. Час настал. План созрел мгновенно, с той холодной чёткостью, какая бывает у Ларисы Георгиевны перед важным экзаменом. Она знала, что Степан, преданный пёс Генриха, не спустит глаз с парадного входа. Но дом Рыльке имел и 'чёрный' путь через кухню и узкий проход для поставщиков провизии, выходивший в глухой переулок. Лариса накинула на плечи простую тёмную накидку с глубоким капюшоном. Эту вещь Людмила держала для милостыни в церкви. Она неслышно проскользнула мимо задремавшей в людской Маши, миновала пышущую жаром кухню, где повар громко отчитывал помощника, и выскользнула во двор. Холодный ноябрьский воздух ударил в лицо, отрезвляя. Через десять минут она уже нанимала извозчика на соседней улице. - На Приморский, голубчик. Только не к лестнице, а к фуникулеру, подальше от карет, - бросила она, пряча лицо в тени капюшона. Приморский бульвар в этот час был окутан плотным, влажным туманом, пришедшим с порта. Облетевшие платаны казались костлявыми руками, тянущимися к свинцовому небу. Памятник Ришелье (знаменитый "Дюк") высился над обрывом одиноким стражем. Фонари горели тускло, их свет вяз в тумане, создавая иллюзию призрачного, ненастоящего мира. Лариса подошла к балюстраде. Море внизу глухо ворчало, разбиваясь о причалы. Сердце колотилось, перекрывая гул прибоя. Придет ли он? Рискнет ли маленький чиновник явиться на зов женщины, которая выше его на целую пропасть? - Вы... вы всё-таки пришли, - голос раздался из-за её спины, тихий и вибрирующий от немыслимого напряжения. Лариса резко обернулась. Пряди из причёски всколыхнулись. Желтков стоял в нескольких шагах, у самого подножия памятника. Туман оседал мелкими каплями на его бледном лице и вытертом воротнике сюртука. Он не смел подойти ближе, его фигура казалась ломкой и нереальной на фоне монументального камня. Георгий смотрел на неё с тем же странным, диким восторгом. Только теперь в его глазах читался и ужас ведь он понимал, что эта встреча разрушает все законы его маленькой, замкнутой вселенной. - Я не могла не прийти, Георгий Степанович, - Лариса сделала шаг навстречу, откидывая капюшон. Её рыжие волосы вспыхнули под светом фонаря, точно медь. - Мы должны поговорить. Музыка не терпит фальши, а ваша жизнь сейчас, это симфония, идущая к трагическому финалу. Желтков вздрогнул, его пальцы судорожно сжались на шляпе. - Вы знаете моё имя... Вы знаете всё. Кто вы? Ангел или... - он запнулся, не в силах вынести её прямого, взрослого взгляда. - Я та, кто знает, что любовь, это жизнь, а не смерть, - отрезала она. - И я здесь, чтобы переписать ваш финал. В этот момент туман на мгновение разошёлся, обнажая пустынную аллею позади них. Ларисе показалось, что далеко в тени деревьев мелькнул знакомый высокий силуэт в фуражке. Она похолодела. Эрик? Или это лишь игра воображения, подстёгнутого страхом? Она схватила Желткова за руку. Его ладонь была ледяной и влажной. - Слушайте меня внимательно. У нас очень мало времени. Лариса смотрела на Желткова испуганного, бледного, едва дышащего. В его глазах всё ещё горел тот самый огонь саморазрушения, который Куприн обессмертил в своей повести. Она знала, если не дать этому пламени иное топливо, оно превратит его в пепел. - Слушайте меня, Георгий Степанович, - Лариса понизила голос, перекрывая рокот волн. - Ваша любовь к княжне это тупик. Но ваш талант, это ключ. Я собираюсь открыть в Одессе частную Музыкальную Академию. Мне нужны не просто учителя, а люди, способные чувствовать звук как живую материю. Желтков замер, его губы дрогнули. - Но я.. я всего лишь мелкий чиновник, сударыня. Кто я такой, чтобы учить? - Вы тот кто слышит Бетховена там, где другие слышат лишь шум толпы, - отрезала Лариса. - Это важнее любых дипломов. Я предлагаю вам место моего помощника и класс композиции. Ваша страсть должна уйти в ноты, а не в письма, которые пугают юную девушку. Желтков молчал, потрясённый. Идея 'бизнеса', облечённая в форму музыкального служения, ударила по его самому больному и одновременно самому возвышенному месту. Для него это было не предложение работы, а предложение новой идентичности. - Вы... вы действительно верите, что я могу? - прошептал он. - Я знаю это. Но мне нужны доказательства для инвесторов. К следующему разу подготовьте ваши собственные композиции. Всё, что вы тайно записывали по ночам. Я хочу видеть вашу душу на бумаге, а не в жалобах на судьбу. Она заметила, как далеко в тумане снова мелькнул огонёк папиросы. Эрик не уходил, он кружил где-то рядом как хищник. - Ступайте сейчас. Не оглядывайтесь. Я пришлю записку с новым местом встречи через того же мальчика. И помните, теперь вы отвечаете за свою музыку передо мной. Желтков неуклюже поклонился, коснувшись пальцами полей шляпы. Он пятился в туман, не сводя с неё глаз, словно боялся, что она исчезнет. Когда его фигура окончательно растворилась в мареве бульвара, Лариса снова накинула капюшон. Она чувствовала, как внутри неё дрожит ликование. Первый такт её собственной симфонии был сыгран. Она не просто дала ему работу, она дала ему выход из его фатального сценария. Но обернувшись, она увидела Эрика. Он стоял у самого парапета, прислонившись к холодному камню. - Удивительно содержательная прогулка в тумане, Людмила Львовна, - произнес он, и в его голосе впервые не было издевки. Только пугающая, взрослая серьёзность. - Полагаю, отец будет крайне заинтересован в вашем новом 'музыкальном протеже'. Глава 12. Тихий омут и деловой расчет Лариса лишь равнодушно пожала плечами на выпад Эрика, даже не удостоив его взглядом. Она знала, что любая попытка оправдаться сейчас, это признание вины, а она не чувствовала себя виноватой. Она просто прошла мимо него к стоянке извозчиков скрывая в тени капюшона торжествующий блеск глаз. Эрик остался стоять у парапета. Он не побежал за ней и не стал кричать. Он смотрел вслед её удаляющемуся силуэту с выражением глубокого, почти болезненного недоумения. В его руках всё ещё тлела папироса, искры от которой уносил морской ветер. Он чувствовал, что его мачеха играет в игру, правила которой он не понимает, и это бесило и восхищало его одновременно. Он не спешил домой, ему нужно было решить, станет ли он её палачом или тайным зрителем этого невероятного превращения. Эрик затянулся папиросой и едва слышно хмыкнул. Пожалуй, из всего этого выйдет интересная картина. Стоит понаблюдать. *** Возвращение домой прошло на удивление гладко. Степан, всё ещё дежуривший у главного входа, не заметил, как Лариса проскользнула через кухонную дверь и быстро переодевшись спустилась в гостиную с книгой. Когда через час вернулся Генрих Данилович, он застал её в идеальном покое. Но покой был лишь внешним. В голове Ларисы Георгиевны выстраивался бизнес-план. 'Генрих никогда не позволит мне просто работать, - рассуждала она, механически перелистывая страницы. - Для него это позор. Но если преподнести это как "Высшую музыкально-педагогическую женскую школу под патронажем прокуратуры"? Благотворительность, просвещение, формирование вкуса у будущих матерей... Это звучит солидно. Это определённо польстит его положению'. Ей нужно было здание, лицензия и самое главное его согласие. Она понимала, что Желтков, это риск. Но если он станет 'официальным' преподавателем, то его страсть к Вере будет нейтрализована дисциплиной и делом. За ужином Лариса была непривычно внимательна к мужу. Она сама подлила ему вина, и Генрих, удивленный этим жестом, заметно расслабился. - Генрих Данилович, - начала она, когда подали кофе. - Я много размышляла о нашем положении в свете. Женщинам Одессы не хватает не просто развлечений, а глубокого, системного образования в искусстве. Я бы хотела направить свою энергию на создание учебного заведения. Не ради денег, а ради престижа вашего имени. Что вы скажете о проекте Музыкальной Академии под вашим попечительством? Генрих замер с чашкой у губ. Он ожидал новой мигрени или просьбы о бриллиантах, но 'Академия'... Это слово ударило по его амбициям. - Школа? - переспросил он, сузив глаза. - Вы хотите, чтобы я, прокурор округа, стал меценатом дамских гамм? Или это новый способ легализовать ваши ночные 'сочинения'? В этот момент в столовую вошёл Эрик. Он замер в дверях, глядя на мачеху с пугающей проницательностью. - Отец, - внезапно подал голос пасынок, - а ведь это блестящая мысль. В городе говорят о твоей суровости, но если ты станешь покровителем талантов, это смягчит твой образ в глазах генерал-губернатора. К тому же... Людмила Львовна подобрала бы отличные кадры. Она в этом толк знает. Лариса замерла, глядя на Эрика. Он не выдал её. Он решил пойти ва-банк, становясь частью её проекта. Генрих Данилович долго молчал постукивая указательным пальцем по краю стола. Взгляд его блуждал между уверенным лицом жены и неожиданно поддержавшим её сыном. Прокурорский ум привычно просчитывал риски. С одной стороны репутация 'мецената просвещения', одобрение высшего общества и возможность занять деятельный ум Людмилы. С другой страх перед её новой, неуправляемой энергией, и возможным будущим инакомыслием в отношении института брака. - Академия... - наконец произнес он, и голос его смягчился. - Попечительство прокурора - это звучит весомо. Если вы, Людмила Львовна, гарантируете мне, что это не превратится в сборище сомнительных личностей и декадентских поэтов, я готов рассмотреть устав. Подготовьте подробный план расходов. Я обсужу это с генерал-губернатором при следующей встрече. Сказав это, он поднялся и вышел, оставив Ларису и Эрика наедине. Эрик подошёл к столу, налил себе воды и глядя на Ларису через прозрачное стекло стакана, негромко произнес: - Вы ведёте опасную партию, матушка. Вытащить телеграфиста из его подвала и представить его свету под видом маэстро, это либо великое безумие, либо гениальный ход. - Это спасение, Эрик, - Лариса встретила его взгляд. - Спасение для него и, возможно, для всей этой скучающей Одессы. - Надеюсь, вы знаете, что делаете, - Эрик коротко кивнул и тоже удалился так и не поужинав. Оказавшись в своей спальне, Лариса Георгиевна почувствовала, как её переполняет такай детская, почти физическая радость, какой она не знала даже в те годы, когда ей давали премию в музыкальной школе. Она едва не запрыгала на месте. Взрослая сорокадвухлетняя женщина в теле молодой аристократки, а радуется будто ребёнок. Дух пел, а сердце колотилось в ритме прерванного Бетховена. Она достала из потайного ящика листы, которые передал ей Желтков. Эти ноты... они не были похожи на ученические опусы. Это был настоящий Желтков. Тот, которого Куприн лишь наметил, а Лариса теперь видела воочию. Ломаные линии баса, неожиданные диссонансы, переходящие в щемящую, светлую нежность. Он написал 'Грезы' так, как мог написать человек, живущий на грани экстаза и смерти. В его нотах была та самая 'Соната любви', которую он в оригинале лишь слушал со стороны. Теперь же он сам становился автором своей судьбы. Лариса прижала листок к груди. Встреча в тумане у Дюка всё ещё стояла перед глазами. Она помнила его бледность, его дрожащие руки, тихий, срывающийся голос. 'Ты будешь жить, Георгий, - шептала она в темноту комнаты. - Ты будешь писать. И твоя музыка станет громче, чем твои письма. Я вырву тебя у этой осени'. Она заснула, чувствуя в пальцах зуд. Ей не терпелось снова сесть за рояль и проиграть то, что он нацарапал на обрывках тетрадных листов. Она знала, что впереди её ждёт борьба за устав, за здание, за право быть собой. Но сегодня в её партитуре больше не было фальшивых нот. Утро воскресенья застало Ларису в состоянии странного, сомнамбулического транса. На завтрак она вышла, словно плывя в густом тумане. Движения её были медленны, взгляд замирал на случайных предметах. То на серебряном кофейнике, то на блике солнца на сахарнице. Она почти не притронулась к еде, лишь крошила бриошь тонкими пальцами, погруженная в ту внутреннюю работу, которую музыканты называют 'слышанием тишины'. Генрих Данилович, вопреки обыкновению, не читал газету. Он наблюдал за женой. Его прокурорский ум, привыкший к четким причинно-следственным связям, пасовал перед этой её отрешённостью. Она не была больна, а в её бледности сквозила какая-то торжественная сила. - Вы сегодня не здесь, Людмила Львовна, - произнес он, и голос его прозвучал неожиданно мягко, почти с опаской. - Надеюсь, параграфы вашего устава не слишком утомили вас в мечтах? Лариса перевела на него пустой взгляд, словно он был прозрачным стеклом. - Устав... да. Он пишется сам собой, Генрих Данилович. В голове. Скоро я перенесу его на бумагу. Прошу меня извинить, мне нужно... настроиться. Она поднялась и ушла, не дожидаясь его кивка. Генрих посмотрел ей вслед, и в его душе шевельнулось неприятное чувство. Он понял, что его жена теперь живет в мире, куда ему нет доступа даже с ордером на обыск. Оказавшись в гостиной, Лариса плотно закрыла двери. Она подошла к роялю, достала из складок платья измятый листок Желткова и бережно расправила его на пюпитре. Рука её дрожала. Это не были просто ноты. Это была исповедь. Она начала играть. Сначала осторожно, пробуя на вкус странные, ломкие интервалы, которые Георгий набросал на обрывке тетрадного жёлтого листка. Но уже через минуту Лариса почувствовала, как перехватывает дыхание. Это был гений. Необузданный, дикий, лишённый академического лоска, но обладающий той пронзительной искренностью, от которой останавливается сердце. Музыка Желткова была похожа на штормовое море под низким небом. Тягучие басовые линии набегали волнами, а в правой руке рассыпались капли-диссонансы, похожие на брызги холодной пены. Лариса задыхалась. Она играла, и перед глазами вставал не жалкий телеграфист, а титан, запертый в клетке из дешёвого сюртука и девятичасовой службы. - Боже мой... - выдохнула она, чувствуя, как по спине бегут мурашки. В какой-то момент она остановилась, не в силах продолжать. Руки бессильно упали на колени. Её охватило непонятное, почти религиозное благоговение. Она, Лариса Георгиевна, видевшая в жизни сотни партитур, сейчас держала в руках нечто способное перевернуть всё представление Одессы о музыке. Это было больше, чем 'бизнес-проект'. Это было соучастие в создании мифа. Она поняла, что её 'задание' это не просто спасти его жизнь, а дать этому звуку вырваться наружу. В дверях стоял Эрик. Он не входил, просто прислонился к косяку, слушая последние затихающие звуки. Его лицо было бледным, а глаза непривычно серьёзными. - Если это написал он, - тихо произнес пасынок, - то я начинаю понимать, почему вы рисковали вчера в тумане. Это... пугает, матушка. Лариса не обернулась. Она продолжала смотреть на измятый листок, чувствуя, как в ней окончательно созревает воля не просто открыть Академию, а построить для этого звука храм, который не сможет разрушить даже Генрих. Лариса Георгиевна не просто писала, она дирижировала будущим на бумаге. Опыта в коммерции у неё, конечно, не было, но за двадцать лет в музыкальной школе она изучила бюрократическую изнанку искусства до костей. Она помнила те месяцы, когда исполняла обязанности директора. Бесконечные отчеты в министерство, борьба за новые инструменты для оснащения классов, капризы педагогов и учебные планы. Теперь этот административный закал превращался в мощный инструмент. Она разложила на новом дубовом секретере стопки веленевой бумаги. Перо скрипело, выписывая чётким каллиграфическим почерком: 'Высшая народная консерватория имени Святой Цецилии'. Лариса знала, что Генриху понравится патронаж святой, а 'народная' - привлечёт внимание либерально настроенной части общества. Она прописывала пункты с беспощадной точностью, уделяя достаточное внимание штатному расписание, стоимости аренды помещений на Канатной или Пушкинской, закупке инструментов фирмы 'Беккер'. Мысли о Желткове давали ей топливо. Она видела его класс в конце коридора, слышала его музыку... Время растворилось. Солнце ушло за крыши домов, тени в комнате стали длинными и синими, а Лариса всё писала, забыв о еде и питье. Обед прошёл мимо неё. Она лишь отмахнулась от горничной, прошептав: 'Позже, всё позже'. Когда часы в холле пробили семь, Лариса вздрогнула. Ужин в доме Рыльке был священным ритуалом. Она лихорадочно привела себя в порядок, едва успев смыть пятна чернил с пальцев, и почти вбежала в столовую, когда Генрих Данилович уже сидел за столом, держа в руках серебряный колокольчик. Прокурор медленно поднял голову. Воздух в столовой был густым от его недовольства. Окна были плотно зашторены, и в свете канделябров лицо Генриха казалось высеченным из гранита. Он смотрел на растрёпанную жену, с пылающими глазами и выбившейся из узла рыжей прядью. - Людмила Львовна, - произнес он, и в его голосе послышался хруст ломающегося льда. - Я полагал, что мой дом это семейное гнездо, а не канцелярия департамента. Вы пропустили обед, заставив повара дважды перегревать консоме, и едва не опоздали на ужин. Ваше увлечение... просвещением начинает напоминать одержимость. Он указал ей на место возле себя. Эрик уже сидел по правую руку от него, глядя на мачеху с плохо скрываемым любопытством. - Простите, Генрих Данилович, - Лариса села, стараясь унять дрожь в руках. - Но когда в голове выстраивается гармония целого дела, нельзя прерываться на суп. Я закончила первую версию устава. - Устава? - Генрих сузил глаза. - Вы потратили десять часов на бумаги? Эрик, ты видел это? Твоя мачеха скоро заменит моих секретарей. - Отец, - Эрик едва заметно улыбнулся, - мне кажется, Людмила Львовна сейчас опаснее любого твоего секретаря. У неё в глазах тот самый блеск, с которым Наполеон планировал Аустерлиц. Генрих Данилович промолчал, принимаясь за жаркое. Но за этим молчанием Лариса видела работу его ума. Он не сердился по-настоящему, он был озадачен. Его 'игрушка' внезапно превратилась в механизм, который начал работать сам по себе. - После ужина, - отрезал Генрих, - я ознакомлюсь с вашим трудом в кабинете. И приготовьтесь к защите, Людмила Львовна. Я буду читать это не как муж, а как прокурор. Каждое слово должно иметь юридический вес. Лариса кивнула, принимая вызов. Она знала, что её 'юридический вес', это её музыкальный дар и тетрадные листы Желткова, которые она надежно спрятала. Кабинет Генриха Даниловича встретил Ларису запахом старой кожи и сургуча. Лампа под зелёным абажуром бросала резкий круг света на массивный стол. Она видела, что поверх юридических фолиантов теперь лежали её листы. Плод десятичасового безумия и кропотливого труда. Генрих надел очки в золотой оправе и читал медленно, подчёркивая фразы костяным ножом для бумаги. Лариса стояла напротив, прислонившись к спинке кожаного кресла. Она чувствовала себя не женой, а обвиняемым, который уверен в своей правоте. - 'Целью Академии является не только обучение нотной грамоте, но и воспитание эстетического иммунитета у будущих матерей сословий...' - Генрих прочитал вслух и поднял взгляд. - 'Эстетический иммунитет'? Людмила Львовна, вы пишете как философ, а не как учредитель. В министерстве образования сочтут это либеральным вольнодумством. - Это дисциплина, Генрих Данилович! - Лариса подалась вперед, её голос зазвенел. - Если женщина понимает структуру фуги Баха, она никогда не позволит хаосу воцариться в своём доме. Это закон гармонии, такой же строгий, как ваш уголовный кодекс! Генрих перевернул страницу. - '...Привлечение в качестве педагогов лиц, обладающих исключительным талантом, вне зависимости от их чина и звания, по личному усмотрению Директрисы...' - он сухо усмехнулся. - Вы требуете абсолютной монархии? Вы хотите ввести в мой круг людей 'без чина'? Это пахнет социализмом. - Это пахнет меритократией! - Лариса задыхалась от возбуждения. - Если человек гений, его титул и есть его музыка. Я не позволю бездарным графиням учить детей только потому, что у них есть герб! Она спорила яростно, защищая каждый пункт, от параграфа о 'публичных лекциях для всех сословий' до сметы на настройку инструментов. В пылу дискуссии шпильки не выдержали, и густая рыжая прядь выбилась из узла, упав ей на лицо. Лариса даже не заметила этого, продолжая доказывать необходимость 'класса свободной композиции'. Генрих вдруг замолчал. Он смотрел на неё раскрасневшуюся, с пылающими глазами, живую и пугающе прекрасную в своём фанатизме. Он медленно поднялся со своего места, обошёл стол и оказался совсем рядом. - Вы совершенно лишились рассудка от этих бумаг... - тихо произнёс он. Его рука, обычно холодная и властная, медленно поднялась. Он осторожно, почти нежно коснулся её выбившейся пряди и заправил её Ларисе за ухо. Это был жест не покровителя, а мужчины, который на мгновение забыл про параграфы и прокурорский мундир. Лариса отшатнулась так резко, словно её ударило током. Её плечи напряглись, а в глазах вспыхнул холодный, почти животный страх, смешанный с отвращением. Она всё ещё помнила из дневника Людмилы, чем заканчивались такие жесты 'внимания' в этом доме. Но дело пожалуй было даже не в этом, тело среагировало быстрее, чем она что-либо успела обдумать. Генрих замер. Его рука так и осталась висеть в воздухе. Лицо прокурора мгновенно превратилось в ледяную маску, а глаза сузились до стальных щелей. В комнате стало так тихо, что было слышно, как гудит пламя в лампе. - Простите, Генрих Данилович, - голос Ларисы дрожал, но она быстро взяла себя в руки. - Мы обсуждали устав. Мои волосы не имеют отношения к делу. Генрих стремительно убрал руку за спину. - Разумеется. К делу. Он вернулся на своё место и с силой захлопнул папку с её бумагами. - Я одобрю это. Не из любви к искусству, а потому что хочу видеть, как вы разобьётесь об эту стену реальности. Идите. Я сам передам это в канцелярию губернатора. Лариса подхватила юбку и почти выбежала из кабинета. Она чувствовала на шее его жгучий взгляд. Она победила в споре о бумаге, но поняла, что настоящая война за её свободу только начинается. Глава 12. Тихий омут и деловой расчет Лариса лишь равнодушно пожала плечами на выпад Эрика, даже не удостоив его взглядом. Она знала, что любая попытка оправдаться сейчас, это признание вины, а она не чувствовала себя виноватой. Она просто прошла мимо него к стоянке извозчиков скрывая в тени капюшона торжествующий блеск глаз. Эрик остался стоять у парапета. Он не побежал за ней и не стал кричать. Он смотрел вслед её удаляющемуся силуэту с выражением глубокого, почти болезненного недоумения. В его руках всё ещё тлела папироса, искры от которой уносил морской ветер. Он чувствовал, что его мачеха играет в игру, правила которой он не понимает, и это бесило и восхищало его одновременно. Он не спешил домой, ему нужно было решить, станет ли он её палачом или тайным зрителем этого невероятного превращения. Эрик затянулся папиросой и едва слышно хмыкнул. Пожалуй, из всего этого выйдет интересная картина. Стоит понаблюдать. *** Возвращение домой прошло на удивление гладко. Степан, всё ещё дежуривший у главного входа, не заметил, как Лариса проскользнула через кухонную дверь и быстро переодевшись спустилась в гостиную с книгой. Когда через час вернулся Генрих Данилович, он застал её в идеальном покое. Но покой был лишь внешним. В голове Ларисы Георгиевны выстраивался бизнес-план. 'Генрих никогда не позволит мне просто работать, - рассуждала она, механически перелистывая страницы. - Для него это позор. Но если преподнести это как "Высшую музыкально-педагогическую женскую школу под патронажем прокуратуры"? Благотворительность, просвещение, формирование вкуса у будущих матерей... Это звучит солидно. Это определённо польстит его положению'. Ей нужно было здание, лицензия и самое главное его согласие. Она понимала, что Желтков, это риск. Но если он станет 'официальным' преподавателем, то его страсть к Вере будет нейтрализована дисциплиной и делом. За ужином Лариса была непривычно внимательна к мужу. Она сама подлила ему вина, и Генрих, удивленный этим жестом, заметно расслабился. - Генрих Данилович, - начала она, когда подали кофе. - Я много размышляла о нашем положении в свете. Женщинам Одессы не хватает не просто развлечений, а глубокого, системного образования в искусстве. Я бы хотела направить свою энергию на создание учебного заведения. Не ради денег, а ради престижа вашего имени. Что вы скажете о проекте Музыкальной Академии под вашим попечительством? Генрих замер с чашкой у губ. Он ожидал новой мигрени или просьбы о бриллиантах, но 'Академия'... Это слово ударило по его амбициям. - Школа? - переспросил он, сузив глаза. - Вы хотите, чтобы я, прокурор округа, стал меценатом дамских гамм? Или это новый способ легализовать ваши ночные 'сочинения'? В этот момент в столовую вошёл Эрик. Он замер в дверях, глядя на мачеху с пугающей проницательностью. - Отец, - внезапно подал голос пасынок, - а ведь это блестящая мысль. В городе говорят о твоей суровости, но если ты станешь покровителем талантов, это смягчит твой образ в глазах генерал-губернатора. К тому же... Людмила Львовна подобрала бы отличные кадры. Она в этом толк знает. Лариса замерла, глядя на Эрика. Он не выдал её. Он решил пойти ва-банк, становясь частью её проекта. Генрих Данилович долго молчал постукивая указательным пальцем по краю стола. Взгляд его блуждал между уверенным лицом жены и неожиданно поддержавшим её сыном. Прокурорский ум привычно просчитывал риски. С одной стороны репутация 'мецената просвещения', одобрение высшего общества и возможность занять деятельный ум Людмилы. С другой страх перед её новой, неуправляемой энергией, и возможным будущим инакомыслием в отношении института брака. - Академия... - наконец произнес он, и голос его смягчился. - Попечительство прокурора - это звучит весомо. Если вы, Людмила Львовна, гарантируете мне, что это не превратится в сборище сомнительных личностей и декадентских поэтов, я готов рассмотреть устав. Подготовьте подробный план расходов. Я обсужу это с генерал-губернатором при следующей встрече. Сказав это, он поднялся и вышел, оставив Ларису и Эрика наедине. Эрик подошёл к столу, налил себе воды и глядя на Ларису через прозрачное стекло стакана, негромко произнес: - Вы ведёте опасную партию, матушка. Вытащить телеграфиста из его подвала и представить его свету под видом маэстро, это либо великое безумие, либо гениальный ход. - Это спасение, Эрик, - Лариса встретила его взгляд. - Спасение для него и, возможно, для всей этой скучающей Одессы. - Надеюсь, вы знаете, что делаете, - Эрик коротко кивнул и тоже удалился так и не поужинав. Оказавшись в своей спальне, Лариса Георгиевна почувствовала, как её переполняет такай детская, почти физическая радость, какой она не знала даже в те годы, когда ей давали премию в музыкальной школе. Она едва не запрыгала на месте. Взрослая сорокадвухлетняя женщина в теле молодой аристократки, а радуется будто ребёнок. Дух пел, а сердце колотилось в ритме прерванного Бетховена. Она достала из потайного ящика листы, которые передал ей Желтков. Эти ноты... они не были похожи на ученические опусы. Это был настоящий Желтков. Тот, которого Куприн лишь наметил, а Лариса теперь видела воочию. Ломаные линии баса, неожиданные диссонансы, переходящие в щемящую, светлую нежность. Он написал 'Грезы' так, как мог написать человек, живущий на грани экстаза и смерти. В его нотах была та самая 'Соната любви', которую он в оригинале лишь слушал со стороны. Теперь же он сам становился автором своей судьбы. Лариса прижала листок к груди. Встреча в тумане у Дюка всё ещё стояла перед глазами. Она помнила его бледность, его дрожащие руки, тихий, срывающийся голос. 'Ты будешь жить, Георгий, - шептала она в темноту комнаты. - Ты будешь писать. И твоя музыка станет громче, чем твои письма. Я вырву тебя у этой осени'. Она заснула, чувствуя в пальцах зуд. Ей не терпелось снова сесть за рояль и проиграть то, что он нацарапал на обрывках тетрадных листов. Она знала, что впереди её ждёт борьба за устав, за здание, за право быть собой. Но сегодня в её партитуре больше не было фальшивых нот. Утро воскресенья застало Ларису в состоянии странного, сомнамбулического транса. На завтрак она вышла, словно плывя в густом тумане. Движения её были медленны, взгляд замирал на случайных предметах. То на серебряном кофейнике, то на блике солнца на сахарнице. Она почти не притронулась к еде, лишь крошила бриошь тонкими пальцами, погруженная в ту внутреннюю работу, которую музыканты называют 'слышанием тишины'. Генрих Данилович, вопреки обыкновению, не читал газету. Он наблюдал за женой. Его прокурорский ум, привыкший к четким причинно-следственным связям, пасовал перед этой её отрешённостью. Она не была больна, а в её бледности сквозила какая-то торжественная сила. - Вы сегодня не здесь, Людмила Львовна, - произнес он, и голос его прозвучал неожиданно мягко, почти с опаской. - Надеюсь, параграфы вашего устава не слишком утомили вас в мечтах? Лариса перевела на него пустой взгляд, словно он был прозрачным стеклом. - Устав... да. Он пишется сам собой, Генрих Данилович. В голове. Скоро я перенесу его на бумагу. Прошу меня извинить, мне нужно... настроиться. Она поднялась и ушла, не дожидаясь его кивка. Генрих посмотрел ей вслед, и в его душе шевельнулось неприятное чувство. Он понял, что его жена теперь живет в мире, куда ему нет доступа даже с ордером на обыск. Оказавшись в гостиной, Лариса плотно закрыла двери. Она подошла к роялю, достала из складок платья измятый листок Желткова и бережно расправила его на пюпитре. Рука её дрожала. Это не были просто ноты. Это была исповедь. Она начала играть. Сначала осторожно, пробуя на вкус странные, ломкие интервалы, которые Георгий набросал на обрывке тетрадного жёлтого листка. Но уже через минуту Лариса почувствовала, как перехватывает дыхание. Это был гений. Необузданный, дикий, лишённый академического лоска, но обладающий той пронзительной искренностью, от которой останавливается сердце. Музыка Желткова была похожа на штормовое море под низким небом. Тягучие басовые линии набегали волнами, а в правой руке рассыпались капли-диссонансы, похожие на брызги холодной пены. Лариса задыхалась. Она играла, и перед глазами вставал не жалкий телеграфист, а титан, запертый в клетке из дешёвого сюртука и девятичасовой службы. - Боже мой... - выдохнула она, чувствуя, как по спине бегут мурашки. В какой-то момент она остановилась, не в силах продолжать. Руки бессильно упали на колени. Её охватило непонятное, почти религиозное благоговение. Она, Лариса Георгиевна, видевшая в жизни сотни партитур, сейчас держала в руках нечто способное перевернуть всё представление Одессы о музыке. Это было больше, чем 'бизнес-проект'. Это было соучастие в создании мифа. Она поняла, что её 'задание' это не просто спасти его жизнь, а дать этому звуку вырваться наружу. В дверях стоял Эрик. Он не входил, просто прислонился к косяку, слушая последние затихающие звуки. Его лицо было бледным, а глаза непривычно серьёзными. - Если это написал он, - тихо произнес пасынок, - то я начинаю понимать, почему вы рисковали вчера в тумане. Это... пугает, матушка. Лариса не обернулась. Она продолжала смотреть на измятый листок, чувствуя, как в ней окончательно созревает воля не просто открыть Академию, а построить для этого звука храм, который не сможет разрушить даже Генрих. Лариса Георгиевна не просто писала, она дирижировала будущим на бумаге. Опыта в коммерции у неё, конечно, не было, но за двадцать лет в музыкальной школе она изучила бюрократическую изнанку искусства до костей. Она помнила те месяцы, когда исполняла обязанности директора. Бесконечные отчеты в министерство, борьба за новые инструменты для оснащения классов, капризы педагогов и учебные планы. Теперь этот административный закал превращался в мощный инструмент. Она разложила на новом дубовом секретере стопки веленевой бумаги. Перо скрипело, выписывая чётким каллиграфическим почерком: 'Высшая народная консерватория имени Святой Цецилии'. Лариса знала, что Генриху понравится патронаж святой, а 'народная' - привлечёт внимание либерально настроенной части общества. Она прописывала пункты с беспощадной точностью, уделяя достаточное внимание штатному расписание, стоимости аренды помещений на Канатной или Пушкинской, закупке инструментов фирмы 'Беккер'. Мысли о Желткове давали ей топливо. Она видела его класс в конце коридора, слышала его музыку... Время растворилось. Солнце ушло за крыши домов, тени в комнате стали длинными и синими, а Лариса всё писала, забыв о еде и питье. Обед прошёл мимо неё. Она лишь отмахнулась от горничной, прошептав: 'Позже, всё позже'. Когда часы в холле пробили семь, Лариса вздрогнула. Ужин в доме Рыльке был священным ритуалом. Она лихорадочно привела себя в порядок, едва успев смыть пятна чернил с пальцев, и почти вбежала в столовую, когда Генрих Данилович уже сидел за столом, держа в руках серебряный колокольчик. Прокурор медленно поднял голову. Воздух в столовой был густым от его недовольства. Окна были плотно зашторены, и в свете канделябров лицо Генриха казалось высеченным из гранита. Он смотрел на растрёпанную жену, с пылающими глазами и выбившейся из узла рыжей прядью. - Людмила Львовна, - произнес он, и в его голосе послышался хруст ломающегося льда. - Я полагал, что мой дом это семейное гнездо, а не канцелярия департамента. Вы пропустили обед, заставив повара дважды перегревать консоме, и едва не опоздали на ужин. Ваше увлечение... просвещением начинает напоминать одержимость. Он указал ей на место возле себя. Эрик уже сидел по правую руку от него, глядя на мачеху с плохо скрываемым любопытством. - Простите, Генрих Данилович, - Лариса села, стараясь унять дрожь в руках. - Но когда в голове выстраивается гармония целого дела, нельзя прерываться на суп. Я закончила первую версию устава. - Устава? - Генрих сузил глаза. - Вы потратили десять часов на бумаги? Эрик, ты видел это? Твоя мачеха скоро заменит моих секретарей. - Отец, - Эрик едва заметно улыбнулся, - мне кажется, Людмила Львовна сейчас опаснее любого твоего секретаря. У неё в глазах тот самый блеск, с которым Наполеон планировал Аустерлиц. Генрих Данилович промолчал, принимаясь за жаркое. Но за этим молчанием Лариса видела работу его ума. Он не сердился по-настоящему, он был озадачен. Его 'игрушка' внезапно превратилась в механизм, который начал работать сам по себе. - После ужина, - отрезал Генрих, - я ознакомлюсь с вашим трудом в кабинете. И приготовьтесь к защите, Людмила Львовна. Я буду читать это не как муж, а как прокурор. Каждое слово должно иметь юридический вес. Лариса кивнула, принимая вызов. Она знала, что её 'юридический вес', это её музыкальный дар и тетрадные листы Желткова, которые она надежно спрятала. Кабинет Генриха Даниловича встретил Ларису запахом старой кожи и сургуча. Лампа под зелёным абажуром бросала резкий круг света на массивный стол. Она видела, что поверх юридических фолиантов теперь лежали её листы. Плод десятичасового безумия и кропотливого труда. Генрих надел очки в золотой оправе и читал медленно, подчёркивая фразы костяным ножом для бумаги. Лариса стояла напротив, прислонившись к спинке кожаного кресла. Она чувствовала себя не женой, а обвиняемым, который уверен в своей правоте. - 'Целью Академии является не только обучение нотной грамоте, но и воспитание эстетического иммунитета у будущих матерей сословий...' - Генрих прочитал вслух и поднял взгляд. - 'Эстетический иммунитет'? Людмила Львовна, вы пишете как философ, а не как учредитель. В министерстве образования сочтут это либеральным вольнодумством. - Это дисциплина, Генрих Данилович! - Лариса подалась вперед, её голос зазвенел. - Если женщина понимает структуру фуги Баха, она никогда не позволит хаосу воцариться в своём доме. Это закон гармонии, такой же строгий, как ваш уголовный кодекс! Генрих перевернул страницу. - '...Привлечение в качестве педагогов лиц, обладающих исключительным талантом, вне зависимости от их чина и звания, по личному усмотрению Директрисы...' - он сухо усмехнулся. - Вы требуете абсолютной монархии? Вы хотите ввести в мой круг людей 'без чина'? Это пахнет социализмом. - Это пахнет меритократией! - Лариса задыхалась от возбуждения. - Если человек гений, его титул и есть его музыка. Я не позволю бездарным графиням учить детей только потому, что у них есть герб! Она спорила яростно, защищая каждый пункт, от параграфа о 'публичных лекциях для всех сословий' до сметы на настройку инструментов. В пылу дискуссии шпильки не выдержали, и густая рыжая прядь выбилась из узла, упав ей на лицо. Лариса даже не заметила этого, продолжая доказывать необходимость 'класса свободной композиции'. Генрих вдруг замолчал. Он смотрел на неё раскрасневшуюся, с пылающими глазами, живую и пугающе прекрасную в своём фанатизме. Он медленно поднялся со своего места, обошёл стол и оказался совсем рядом. - Вы совершенно лишились рассудка от этих бумаг... - тихо произнёс он. Его рука, обычно холодная и властная, медленно поднялась. Он осторожно, почти нежно коснулся её выбившейся пряди и заправил её Ларисе за ухо. Это был жест не покровителя, а мужчины, который на мгновение забыл про параграфы и прокурорский мундир. Лариса отшатнулась так резко, словно её ударило током. Её плечи напряглись, а в глазах вспыхнул холодный, почти животный страх, смешанный с отвращением. Она всё ещё помнила из дневника Людмилы, чем заканчивались такие жесты 'внимания' в этом доме. Но дело пожалуй было даже не в этом, тело среагировало быстрее, чем она что-либо успела обдумать. Генрих замер. Его рука так и осталась висеть в воздухе. Лицо прокурора мгновенно превратилось в ледяную маску, а глаза сузились до стальных щелей. В комнате стало так тихо, что было слышно, как гудит пламя в лампе. - Простите, Генрих Данилович, - голос Ларисы дрожал, но она быстро взяла себя в руки. - Мы обсуждали устав. Мои волосы не имеют отношения к делу. Генрих стремительно убрал руку за спину. - Разумеется. К делу. Он вернулся на своё место и с силой захлопнул папку с её бумагами. - Я одобрю это. Не из любви к искусству, а потому что хочу видеть, как вы разобьётесь об эту стену реальности. Идите. Я сам передам это в канцелярию губернатора. Лариса подхватила юбку и почти выбежала из кабинета. Она чувствовала на шее его жгучий взгляд. Она победила в споре о бумаге, но поняла, что настоящая война за её свободу только начинается. Глава 13. Горькое право собственности Утро Ларисы началось с лихорадочного пересчета цифр в уме. Устав был одобрен, и она чувствовала себя архитектором, чей проект наконец-то начали воплощать в камне. Окрылённость давала ей силы, она почти не замечала тяжести своего платья. Однако визит доктора Кёрна, явившегося в сопровождении Генриха Даниловича, мгновенно приземлил её. Лариса напряглась, когда врач попросил мужа подождать за дверью. Она сидела на кушетке, сцепив пальцы так крепко, что костяшки побелели. В голове набатом била одна мысль: 'Супружеский долг'. В её прошлой, сорокадвухлетней жизни был только Миша. Его прикосновения были привычными, как дыхание и нежными, как приглушённая скрипка. Мысль о том, что холодный, сухой прокурор Рыльке предъявит права на это молодое тело, вызывала у неё физическую тошноту. Доктор Кёрн долго слушал её сердце, хмурился, глядя на её бледный профиль. - Людмила Львовна, - мягко начал он. - Вы физически окрепли, это неоспоримо. Пульс наполнен, аппетит вернулся. Но ваши глаза... В них нет покоя. Скажите, вы всё ещё чувствуете то... отчуждение? - Я чувствую себя инструментом, доктор, - Лариса посмотрела на него с пугающей прямотой. - Инструментом, который настроили, чтобы он играл в оркестре Генриха Даниловича. Но инструмент не обязан любить своего владельца. Кёрн вздохнул и поправил пенсне. - Как врач, я не нахожу препятствий для возобновления вашей... семейной жизни. Но как человек... Постарайтесь не превращать это в бой. Ваша нервная система всё ещё тонка, как паутина. Лариса лишь отвернулась к окну. Как это сделать? Допустить до тела совершенно постороннего мужчину. В кабинете Генрих Данилович мерил шагами ковёр. При виде врача он замер. - Ну? - коротко бросил прокурор. - Людмила Львовна физически здорова, Генрих Данилович, - Кёрн замялся, выбирая слова. - Организм восстановился после потери плода. Вы можете... возобновить ваши супружеские отношения. Генрих заметно выдохнул, его плечи расслабились, а в глазах на мгновение вспыхнул огонь удовлетворённого собственника. - Однако, - быстро добавил Кёрн, - я должен вас предостеречь. Душевно она находится в состоянии 'вооружённого перемирия'. Её увлечение Академией сейчас это её единственный якорь. Если вы будете слишком... напористы, если вы попытаетесь сломать её волю в спальне так же, как вы делаете это в суде, вы потеряете её навсегда. На этот раз разум её просто не выдержит. Она не подчиняется, Генрих Данилович. Она лишь позволяет вам быть рядом. Генрих Данилович медленно подошёл к столу и взял тяжелое пресс-папье. - Она моя жена, доктор. Закон и церковь дали мне это право. Я не собираюсь спрашивать позволения у 'якоря' или 'паутины'. Я обеспечу ей покой, но я не намерен жить в монастыре. Когда врач ушёл, Генрих долго смотрел на дверь спальни жены. Он чувствовал, что сегодня вечером он вернёт себе свою власть. Но в глубине души его жгло воспоминание о том, как она отшатнулась от его руки в кабинете. *** Лариса не раздевалась. Она сидела в кресле, закутавшись в тяжёлую серую шаль, и смотрела на дверь спальни. В комнате горела лишь одна свеча, и её пламя нервно вздрагивало от каждого сквозняка, отбрасывая на стены причудливые тени, похожие на судейские мантии. Она кожей чувствовала, что именно сегодня, после вердикта врача, Генрих Данилович решит предъявить свои права. Животный, первобытный страх Людмилы смешивался в ней с брезгливостью Ларисы Георгиевны. Для неё он был не мужем, а почти чужим мужчиной, сухим и холодным законником, чьи руки пахли табаком и властью. 'Миша... - шептала она, и её глаза горели сухим, лихорадочным блеском. - Если он коснётся меня, я рассыплюсь. Я не смогу притвориться'. Она прислушивалась к каждому шороху в коридоре. Вот проскрипела половица и сердце Ларисы пропустило удар. Вот хлопнула дверь в кабинете и она замерла, вцепившись пальцами в подлокотники кресла. Она ждала этого вторжения как казни, выстраивая в голове баррикады из холодных слов и ледяных взглядов. Но ночь шла, свеча оплывала, а за дверью царила мёртвая тишина. Генрих не пришёл. Утро встретило Ларису серым туманом за окном. Она вышла в столовую с воспалёнными глазами и восковой бледностью. Её движения были скованными, а взгляд отсутствующим. Она едва притронулась к кофе, чувствуя, как внутри всё сжато в тугой узел. Эта ночь ожидания истощила её больше, чем любая работа. Генрих Данилович уже сидел за столом. Он был безупречно выбрит, застегнут на все пуговицы и выглядел так, словно спал крепким сном праведника. Он методично разрезал омлет, и лишь по тому, как резко звенел его нож о фарфор, можно было догадаться о его внутреннем состоянии. Он не пришёл не из жалости. Всю ночь он мерил шагами свой кабинет, борясь с собой. Он хотел войти, ведь закон давал ему на это полное право. Но он слишком отчётливо помнил, как она отшатнулась от него в кабинете. Гордость прокурора Рыльке не позволяла ему брать 'своё' у женщины, которая смотрит на него с таким явным, нескрываемым содроганием. 'Она ждала меня, - думал он, исподлобья наблюдая за её дрожащими руками. - Ждала как зверя. Она приготовилась к обороне, и её ненависть сейчас сильнее моего желания. Пусть мучается этой неопределенностью. Пусть поймет, что я не просто владелец тела, а тот, кто распоряжается её покоем'. - Вы сегодня выглядите ещё хуже, чем вчера, Людмила Львовна, - произнес он, не поднимая глаз. - Ваша 'свобода' и эти занятия бумагами явно не идут вам на пользу. Я велю Маше принести вам отвар. - Благодарю, Генрих Данилович, - голос Ларисы был похож на шелест сухой листвы. Эрик, сидевший напротив, переводил взгляд с отца на мачеху. Он чувствовал это густое удушливое напряжение между ними. Чувствовал войну, которая переместилась из кабинета в спальни. - Отец, - внезапно подал голос пасынок, - а ведь сегодня приходят первые прошения от учителей в Академию. Людмила Львовна, вы не забыли, что сегодня у вас 'приёмный день' для талантов? Лариса вскинула голову. Музыка. Работа. Это был ей единственный способ сбежать из этой удушающей семейной ловушки. Слова Эрика подействовали на Ларису как спасительный глоток кислорода. Тень ночного ужаса отступила, вытесненная азартом дела. Она подняла на пасынка взгляд, и на её бледном лице впервые за долгое время промелькнула искренняя почти девичья благодарная улыбка. - Спасибо, Эрик Генрихович. Вы правы, время не ждёт, - она быстро поднялась, едва коснувшись края стола. - Генрих Данилович, прошу меня простить, мне нужно подготовить зал к приёму. Генрих лишь коротко кивнул, не проронив ни слова. Лариса почти бегом поднялась к себе. Там у нового секретера она лихорадочно набросала на нотной бумаге короткую фразу: несколько тактов из 'Лунной сонаты', но в мажорном ключе, и приписку внизу: 'Сегодня в три. Будьте смелее'. Она знала, что мальчишка-посыльный уже ждёт у заднего крыльца. Спустившись в гостиную, она принялась раскладывать бланки и уставы прямо на крышке рояля. Она двигалась с той профессиональной чёткостью, которая была присуща Ларисе Георгиевне в её музыкальной школе. Она не замечала, что Генрих Данилович, уже одетый в шинель и с фуражкой в руке, замер в дверях. Он смотрел на её тонкий профиль, на то, как она поправляет стопки бумаг, и в его взгляде смешивались тяжёлое вожделение и пугающее осознание того, что эта женщина окончательно ускользает из-под его власти. В её новый мир, где он ничего не понимает. Он ушёл в суд, так и не попрощавшись, хлопнув дверью сильнее обычного. Первые претенденты не заставили себя ждать. Лариса принимала их, сидя у рояля, превратившись в строгого, но справедливого экзаменатора. Мадам Швальбе (учительница фортепиано): Пожилая немка в строгом чёрном платье, пахнущая нафталином и старыми нотами. Она играла безупречно, сухо и скучно, как заведенный механизм. 'Для начальных классов и постановки рук - идеально, - отметила Лариса, - но души в ней не больше, чем в метрономе. Надо смотреть её в деле'. Мсье Легран (скрипач из оркестра Оперы): Нервный мужчина с бегающими глазами и пожелтевшими от табака пальцами. Он виртуозно исполнил пассаж Паганини, но Лариса видела, как он презрительно кривит губы при виде 'женской школы'. Она вежливо пообещала прислать ответ, втайне решив, что такому снобу не место в её храме искусства. Лизавета Прокофьева (выпускница Петербургской консерватории). Совсем молоденькая девушка в поношенном пальто, с огромными испуганными глазами. Она села за рояль и заиграла Шопена так трепетно, так искренне, что у Ларисы на мгновение защипало в глазах. В этой девочке была та самая жажда музыки, которую Лариса искала. - Вы приняты, Лизавета, - тихо сказала Лариса, прерывая её игру. - Нам нужны те, кто умеет чувствовать боль между нот. Девушка разрыдалась от счастья, подхватила свои юбки и принялась благодарить Ларису. Следующим был господин Соколов-Фахтинский - мужчина лет пятидесяти с шикарными седыми усами. Он пришёл со своим инструментом - скрипкой. Играл он виртуозно и на лице его была такая одухотворённость, что Лариса Георгиевна очень прониклась. - Лев Яковлевич, вы приняты, - поднимаясь на ноги, сказала она. - Но позвольте вопрос: что сподвигло вас откликнуться на предложение о работе в женской Академии? - Признаться, меня сюда отправила моя супруга, - смущённо произнёс господин Соколов-Фахтинский приглаживая свои усищи. - Наша дочь не могла обучаться музицированию. Может у внучки будет шанс. Лариса приняла его версию и проводила к выходу. За дверью уже поджидала пышнотелая дама в шляпе с перьями. Лариса Георгиевна напряглась, провожая ее в гостиную к роялю. Ей почему-то показалось, что дама явно пришла покрасоваться своим титулом. - Сыграйте мне, я спою, - властно с придыханием сказала Анна Александровна, после представления. Лариса села за рояль без особых ожиданий, но стоило баронессе Лухановской запеть одажио, как она с изумлением поняла, что таких голосов мало где можно услышать. Её голос то взлетал, то опускался, играя на тональности, переливался горным ручьём и будоражил до мурашек на затылке. - Кто ставил вам голос, Анна Александровна? - не смогла сдержать изумления Лариса. - Мой отец преподавал в консерватории вокал, - обмахиваясь веером, ответила баронесса. - Вы приняты, - протягивая Лухановской листы с уставом, проговорила Лариса. Присев в кресло после ухода пышнотелой дамы Лариса взглянув на часы, вдруг почувствовала, как сердце пропустило удар. Было без пяти три. Следующим должен был войти он. Когда лакей Степан монотонно объявил: 'Георгий Степанович Желтков, контролер почтового департамента', Лариса почувствовала, как по комнате прошёл электрический разряд. Она едва не выронила перо. Реальность Куприна, книжные страницы и её новая жизнь столкнулись в одной точке. В дверном проёме её гостиной. Георгий вошёл, прижимая к груди папку с нотами. Он был бледнее обычного, его глаза горели тем самым фанатичным, лихорадочным светом, который Лариса видела в тумане у Дюка. Он не смотрел на роскошь обстановки, он видел только её. - Прошу вас, - голос Ларисы сорвался, и она кашлянула, возвращая себе 'директорский' тон. - Садитесь за инструмент. Желтков сел. Его тонкие пальцы коснулись клавиш с такой осторожностью, словно он боялся причинить им боль. И началась музыка. Это не был Бетховен. Это была его собственная композиция. Та, что он набросал он на обрывке тетрадного листа, но теперь развернутая в полномасштабную драму. Звуки были ломкими, полными щемящей тоски и внезапных, ослепительных взлетов. Это была музыка человека, который привык любить в тишине и умирать в одиночестве. Лариса слушала, и её сорокадвухлетнее сердце билось о рёбра, как сумасшедшее. Она задыхалась от осознания масштаба этого таланта, запертого в теле мелкого чиновника. В дверях, прислонившись к косяку, замер Эрик. Его лицо, обычно непроницаемое, теперь выражало крайнюю степень напряжения. Он узнал его. Узнал того юношу из тумана. Он переводил взгляд с вдохновенного лица Желткова на застывшую, словно в трансе, мачеху. В его душе росло пугающее понимание, что это не интрижка. Это что-то гораздо более опасное, резонанс двух душ, говорящих на языке, который он не мог понять, но чувствовал кожей. Когда Желтков закончил, в гостиной повисла такая тишина, что было слышно, как падает пепел в камине. - Георгий Степанович... - Лариса поднялась, стараясь, чтобы её голос не дрожал. - Пройдите в малую библиотеку, дверь направо. Подождите меня там. Мне нужно... обсудить ваши бумаги. Желтков молча поклонился и вышел не глядя на Эрика. Оставшись одна, Лариса прижала ладони к пылающим щекам. Сердце колотилось в горле, перед глазами плыли цветные пятна. 'Боже, Лариса, возьми себя в руки! - приказала она себе. - Ты директор, ты взрослая женщина! Впереди ещё двое, а Эрик смотрит на тебя как следователь на преступника'. Она лихорадочно поправляла волосы, пытаясь унять дрожь. Впереди были ещё два претендента, чьи имена она уже не могла вспомнить, а за стеной сидел человек, чей гений и чья гибель теперь полностью зависели от её следующего шага. Оставшиеся два претендента промелькнули для Ларисы как в тумане. Первым был господин Заречный, баритон из церковного хора, - грузный мужчина с зычным голосом, который заполнил гостиную излишне мощными вибрациями. Лариса механически делала пометки: 'Голос хороший, но манеры солдафонские'. Второй была мадемуазель Софи, выпускница местных курсов. Она играла на арфе, жеманясь и бросая кокетливые взгляды на Эрика. Для Ларисы, чьи уши ещё горели от откровений Желткова, эта музыка казалась сахарным сиропом. Она вежливо распрощалась с ними, чувствуя, как внутри всё дрожит от нетерпения. Едва закрылась дверь за последней гостьей, Лариса почти бегом бросилась к малой библиотеке. Сердце колотилось в ритме 'престо'. Она распахнула тяжёлые двери и замерла. В уютном полумраке, среди корешков кожаных книг, Эрик и Желтков стояли друг напротив друга. Эрик, вальяжно прислонившись к книжному стеллажу, вертел в пальцах незажженную папиросу. Желтков, бледный и прямой, смотрел на него с достоинством, которого трудно было ожидать от чиновника почтового ведомства. - ...так вы полагаете, Георгий Степанович, что в Одессе музыка, это лишь вопрос коммерции? - долетел до Ларисы обрывок фразы Эрика. - Я полагаю, Эрик Генрихович, что музыка, это вопрос честности перед Богом, - тихо, но твёрдо ответил Желтков. Эрик обернулся на шум двери. В его глазах Лариса прочитала странную смесь уважения и глубокого подозрения. - Эрик Генрихович, - Лариса постаралась придать голосу холодную жёсткость. - Благодарю вас за помощь, но теперь мне необходимо обсудить с господином Желтковым учебную программу. Наедине. Это профессиональный разговор. Эрик медлил. Он перевел взгляд с 'матушки', чьи глаза лихорадочно блестели, на 'телеграфиста'. Наконец, он чуть заметно усмехнулся и отвесил короткий, почти издевательский поклон. - Разумеется. Профессиональный разговор это святое. Пойду проверю, не вернулся ли отец раньше времени. Ему будет крайне любопытно узнать, какого... соловья вы поймали. Когда дверь за ним закрылась, Лариса облегченно выдохнула и повернулась к Георгию. Тот смотрел на неё с таким благоговением, что ей стало почти больно. - Слушайте меня, Георгий Степанович, - начала она быстро, боясь, что из прервут. - Оставим светские условности. То, что вы играли... это гениально. Я не просто беру вас на службу. Вы станете моим заместителем. Вы будете вести класс композиции и теории. Вы больше не почтовый чиновник, вы маэстро. - Людмила Львовна... - Желтков сделал шаг вперёд, его голос дрожал. - Вы даёте мне жизнь. Настоящую жизнь. - Я даю вам возможность превратить вашу... страсть в нечто вечное, - Лариса говорила только о музыке, боясь даже намёком коснуться темы Веры. - Вы должны переложить свои чувства в партитуры. Каждое ваше действие в другую сторону... это украденная у мира нота. Обещайте мне, что вы будете писать только на нотных листах. - Обещаю, - прошептал он. В этот момент в прихожей раздался звук открываемой двери - вернулся Генрих Данилович. Лариса вздрогнула. - Уходите через задний ход. Тот же путь, что я показала вам. Завтра я пришлю контракт. Она протянула ему руку для прощания. Желтков не поцеловал её, он лишь едва коснулся кончиков её пальцев своими, и этот контакт был как электрический разряд. В его взгляде Лариса прочитала не только благодарность, но и ту глубокую, преданную любовь, которую он теперь переносил на неё как на своего спасителя. Когда он ушёл, Лариса осталась стоять в тишине библиотеки, вдыхая запах старых книг и пыли. Внутри неё всё пело. Она изменила его судьбу. Она вырвала его из лап трагедии. Но в то же время она поняла, что теперь она отвечает за этого человека перед Богом и перед прокурором Рыльке. Лариса замерла перед зеркалом в прихожей, на секунду прижав холодные ладони к горящим щекам. Раз, два, три... Она считала медленно, заставляя себя выйти из музыкального транса, в который её погрузил Желтков. Нужно было стать Людмилой Львовной Рыльке. Стать безупречной, холодной, рациональной. Но внутри всё ещё вибрировал тот самый безумный аккорд его композиции, и это мешало дышать. Генрих Данилович уже стоял в холле. Лакей снимал с его плеч тяжёлую шинель, пахнущую морозом и табачным дымом судебных коридоров. Лицо прокурора было серым от усталости, но глаза острыми, как скальпели. - Ну что, Людмила Львовна? - бросил он, не дожидаясь приветствия. - Эрик сказал, ваш 'рынок талантов' сегодня был на редкость шумным. Вы нашли своих... просветителей? - Да, Генрих Данилович, - Лариса вышла навстречу, её голос звучал на удивление твердо. - Состав почти набран. Но мне нужен ваш совет... юридический и административный. Я нашла человека на место своего заместителя. Генрих вскинул бровь, передавая трость лакею. - Заместителя? Уже? И кто же этот счастливчик, удостоившийся вашей столь стремительной милости? Надеюсь, это не тот скрипач из Оперы с сомнительной репутацией? - Нет, - Лариса сделала глубокий вдох, сердце предательски колотилось о рёбра. - Это господин Желтков. Он служит в почтовом ведомстве, но его познания в теории музыки и дар композиции... они феноменальны. Я хочу, чтобы он вёл всю научную часть Академии. Генрих замер. Он медленно повернулся к жене, и в его взгляде Лариса прочитала опасное недоумение. - Чиновник с почты? Заместителем в Высшую школу под моим попечительством? Людмила, вы в своём уме? Что скажет город? Что скажет генерал-губернатор? Вы хотите, чтобы над моим проектом смеялись в каждом клубе? - Они не будут смеяться, когда услышат его музыку, - Лариса шагнула ближе, её глаза сверкнули тем самым фанатизмом, которого Генрих теперь опасался больше всего. - Мы даём шанс таланту, а не чину. В этом и есть суть нашего меценатства. Если мы возьмём только именитых, мы будем лишь очередным скучным салоном. С Желтковым мы станем событием. Генрих Данилович молчал, разглядывая жену. Он чувствовал, как за её словами стоит не просто каприз, а какая-то неведомая ему, пугающая сила. Он ещё не знал, что этот 'чиновник', это тот самый юноша из тумана, но его прокурорское чутьё уже било в набат. В этот момент на верхней площадке лестницы показался Эрик. Он молча наблюдал за ними, зажав в зубах папиросу. Он знал правду. И от того, что он скажет сейчас, зависела судьба Желткова и вся игра Ларисы. - Отец, - внезапно произнёс Эрик, выпуская струю дыма. - Матушка права. Вчера в суде говорили, что губернатор ищет 'свежие имена' для культурного подъёма Одессы. Чиновник-самородок под твоим крылом, это блестящий политический ход. Никто не упрекнёт тебя в сословной заносчивости. Генрих перевёл взгляд на сына, затем снова на жену. Напряжение в холле можно было резать ножом. - Хорошо, - наконец отрезал Генрих. - Пригласите его завтра в мой кабинет официально. Я лично проверю его документы и... благонадёжность. Если в его прошлом есть хоть одно пятно, то ваш 'гений' отправится обратно штемпелевать конверты. Лариса кивнула, чувствуя, как внутри всё обрывается. Завтра. Личная встреча прокурора Рыльке и Желткова. Теперь ей нужно было во что бы то ни стало подготовить Георгия к этому допросу, иначе её 'задание' закончится крахом не успев начаться.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"