Аннотация: Седьмая глава. Кусочек пузли к роману "Мир Наизнанку" 14+
...Ведун-воевода Олеша со своими мездниками, пусть невеликой, но свечой отметился по жизни - важной в сумраке, но привычной едва заметной во всякий день. Пока не задули! Под кровом леса спят вполглаза, под кровом крыши, знал бы, что такое случиться - вовсе бы не заснул. Стрельнули с дерева, с огромной ели, на которой не нашли никого. Стрела вошла в заволочное оконце, отдернутое, чтобы впустить прохладу, и пригвоздила спящего к ложу.
Олеша спал на спине, и не открыв глаз, все понял - поскольку ему уже снилось и про ель, и про болт - арбалетную стрелу с разрезными насечками по всей длине, но отчего-то думалось, что такому не произойти в доме, ведь он, после того, как сон стал донимать, превратившись в вещий, на землю не ложился. Сон был про то, что убьют во сне. Делами занимался теми же, но ко сну угадывал оказаться под крышей, или, если не было такой возможности, чтобы ни одной ели! Обманывал судьбу, но не обманул. Если с болта снимать - живому не быть. Грани без яда, но рассчитаны на то, что истечёшь. Долгая смерть хуже быстрой, живому не быть, если болта не вынимать. Но смерть не снимает обязательств, если ты воевода. Велел, стрелы не трогая, вынуть байдачину - здоровенную доску, подрезать шкуру, на которой спал, да и так вынести с собой наружу. Тело сотрясалось под каждый удар топора - доску заклинило в изголовьях, Олеша морщился, а мездники, тревожно оглядываясь, делали что могли.
Земля многих переделала! Но случись природе их опять призвать, воины-сошники, с окрепшими от постоянной работы руками, железными спинами, неимоверной выносливости, складывающейся необходимостью работать от зари до зари, станут на переднем крае и окажутся лучшими. Опять и как всегда. Но не все время кров и хлеб защищать. Минуло бремя смут, когда у отдельного характера было не меньше прав, чем у того, кто их собрал. Но в те далекие времена, как это ни странно, как раз и складывались понятия справедливости: "сироты не обидь", "хозяйства, где хлеб-соль принял, не затронь, а надо, так и защити", и множества других, столь же ясных, из которых позже сложился Устав Земли. Сословие, не отказываясь от родовой памяти, осело где пришлось к месту, оставаясь по духу и мысли прежним, но удерживая прежние навыки, подкрепляя их, обычаями и игрищами...
Так случилось, что люди наполняют значением поступки других людей. Те, кто способен на Поступок, об этом значении не думают. Крови было немного, и уже запеклась - не пришлось заговаривать. Нужно было сделать дело. То самое, что откладывал, а здоровому делать не хотелось - не знал каким макаром подступиться, поскольку ждал отказа. Со случившегося понял - теперь не откажут! Послал за племяшами - Олешивичами.
* * *
Парило... Грозу ждали еще до обеда. Обманула! Наползающая чернота ушла стороной, только зря наломались, рвали пупки, сбрасывая копны в один общий одонок. Сметали кое-как. Последний стог от спешки завалился и, как ни правили, получился кривобоким, похожим на присевшую свинью. Но бросили как есть - у каждого нашлось что-то неотложное. А Олешевичи остались. И тут же зашла следующая, вытемнило. Сильно! Не так, конечно, как поздней осенью до снега, когда на дворе - "вырви глаз", но основательно, никак не по-летнему... Эта туча как бы навалилась.. Сперва прошлась над "низовскими огородами" - полив их с усердием (они давно заказывали и даже к рагана ходили с подношением), потом, с нахальства ли, развернулась на Коськово. Здесь замаливали, чтоб пронесла, но без усердия - как без усердия и работали - не вышли просохшее сметать в стога, когда пошли намеки, и вот мелкие копны, торчащие по всей горе, пусть не дружно, стали пушиться и взлетать одна за одной, рассыпаясь лентами, скручиваясь, творя хороводы. Туча наползала и ширилась, заняв половину мира, словно переломив его надвое, а отсюда принялась пожирать его еще быстрее. Прохладней не стало, поскольку заходила она не обычаем, не с уклонной стороны, а с восходной. Оттого-то лучи до последнего подныривали под нее, продолжали жалить землю, а прожаренная за день землица отдавала маревом.
Братья Олешивичи, все трое, как дометали, остались у стогов - обессилели. Какое-то время лежали прямо на скошенном, не чуя под собой стерни, но поднялись и поковыляли вниз, к озеру. Сил едва хватило только, чтобы добрести до края покоса и опять легли - надорвались, ясней ясного, все трое разом надорвались - такого еще не случалось. Да и быть не могло! Пусть близнецы, пусть не отличить, но разом? Яснее ясного, случился чей-то сглаз, проклятье навалилось - иного в голову и не приходило. Всякое бывает, а потому без испуга решили, что будут помирать...
Нет лучше, чем помирать с видом на озеро - чтоб красивше душе было, упорхнуть наслаждаясь. У кромки скошенного зеленая трава приятно приняла напеченное. Широкую полосу вдоль берега никогда не выкашивали, и скотину сюда не пускали, чтобы родники не уродовать, не навозить, да и много красивей, когда край озера, что под горой, в зеленой полосе.
И вот разродилось и здесь, запузырило сперва по озерной воде, потом и сушей, склоняя траву. И за стеной наползающего дождя уже не видно, ни озера, ни большей части деревни - маленьких коробок домиков с лоскутами огородов подле них. А воздух перед стеной стал на миг прозрачнее, будто увеличительное стекло, даже возможным сделалось рассмотреть, как под крышу открытого всем ветрам старого гумна собирается счастливая ребятня, ожидая, пока намокнет притертый желоб, спускающийся в отвал, где брали глину. Нет большей радости, чем съехать на заду по мокрому глиняному языку. Вот уже один не выдержал, полез, чтобы рискнуть первому, чтоб своим везучим тылом разбить, разгладить неровности...
Постепенно разогнались мыслями, как по наезженной, и поняли, что еще поживут. Что бы это ни было, а отпустило! Не по их души пришло. Не знали только, стоит ли радоваться. Степан высказал догадку, что помер, либо помирает их дядка-ведун, а Славка с Санькой согласно кивнули.
Дядька не раз говорил, что жить надоело, хотелось перемен, что братка, их отец, давно звал во снах - кормить зверей с рук... Говорить о смерти - ее приманивать. Значит, срослось. И теперь осталось решить - ждать вестей или собираться. Нет более сомнительной вещи на свете, чем жизнь.
...Дождь прошел густо, жирно, но недолго. Земля обороны не держала, но взялась возвращать воду паром - он собирался струйками и рваными шапками, наполнил лощины, густел и даже грозился наползти на склон, но внезапно стек, коснулся зеркала озера и расползся по нему. Озеро заволокло полностью, но вдруг расступилось! Пятно расширилось, с небес еще раз порхнуло, вжарило - уже остатком солнца - последним его всплеском, прежде чем оно закраснело, расширяясь, чтобы огромным блином окунуться в лес, в заречье. Но перед этим на мгновение над озером, полыхая всеми красками, повисла дуга "божьего моста"...
Вот говорят, нет большего чуда, чем восход и заход солнца. Но РА-дуга! Торжествуй, что не раз, не два, а много больше зрел в жизни это чудо! Торжествуй, не переставай дивиться, радоваться ему! - это ли не счастье?..
Братья плавали долго, молча. Держались рядом, время от времени подныривали, не замечая холодности воды. Озеро было большое, уже чувствовался "сгон" - слой теплой воды сорвало грозой - то и дело попадали в "окна", в которых шпарило ключами. В такую пору верхний слой основательно прогревался, и удовольствия плавать было никакого. И только если основательно поднырнуть, схватывало, бодрило, "дых заходится", и создавалось впечатление, будто обхватывала, сдавливала тело огромная холоднющая рука. А с нее прибывала сила, которую теряли...
Большая сила была у воеводы-ведуна Олеши! И силу эту он должен был кому-то из них передать. Выбрать преемника. Традицией - старшего из братьев. Но как решить - кто старший? В счет минуток рождения? Но никто не приметил, их перепутали и путали еще не раз. И даже назвав, путали, пока они сами не стали откликаться на имена: Славка, Санька, Степка. Когда-то была высказана шальная мысль, что назначит преемником всех трех, но люди не поймут и потребуют поединка. Ведь и в среде трех одинаковых всегда должен быть лучший. Но Олешевичи упрямо ничем не отличались. Если кто-то царапался, другие царапали так же. Характеры, казалось, тоже складывались ровные, но тяготение откладывало отпечаток, и дядька-ведун, заметив это своим внутренним взором, в шутку прозвал их Явь, Правь и Навь, никогда не путая. Можно ли определить, что важнее - Явь, Правь или Навь?.. Человек не может существовать без одной из них. Но их нельзя и сравнивать. Явь - жизнь, Навь - смерть, Правь - порядок. Отними одно, и миру не быть, человеку не быть, природе не быть. Не быть ничему!
...Всего ждали, но не того, что дядька велит стать горожанами - поступить в Университет!
/ОТ АВТОРА:
До известной войны городов, когда города самоуничтожились, и уклад оставшихся в живых вынужденно вернулся к деревенскому, что собственно сам городской житель знал о "деревне", кроме того, что она где-то существует и чем-то живет? Ничего. И не желал знать! Историю писал город, и о народе опять же писал город. И всяк раз писал так, как считал нужным. Пытался ли рассказать о себе народ?..
Быть может, и что-то сохранилось в "челобитных", но до слова-слепка времени, ничего из этого не дошло, иначе я об этом бы знал. Можно пройтись по столетиям. Примером, за столетие с 1800 года по 1900-е воспоминания о всех прошедших за тот период событий оставили примерно 250 человек. Сколько из них принадлежало к деревенско-крестьянской среде, чтобы показать мир ее глазами? Один! Но и того не стоило бы брать в расчет, поскольку был отставным солдатом, отслужившим три десятка лет и утратившим связь со средой. Да и оставил он в 1836 свой "мемуар" никак не о деревне... Более чем странно, ведь количество грамотных крестьян на тот период, пусть процент их был и невелик, превышало количество грамотных горожан. Три процента грамотности превышали 30 процентов едва ли не на треть, и составляли, еще до народной войны с Наполеоном, около одного миллиона грамотных в деревенской среде. Сколько из них было вольных, другой вопрос. Сколько вольны были писать - ответ известен. Ни одного!
Россия столетиями читала лишь слово церковное. Иная литература была запрещена, объявлена чернокнижной. Жгли книги и тетради на спинах, грамоты на головах, а самих книжников, объявляя их крамольниками, в срубах.
До возбуждения города такой наукой, как этнография, о народе вовсе не писалось! И он, чью сущность считали рабской, обратил на себя внимание лишь во время Наполеоновского нашествия, когда Запад, неся просвещение, как он его понимал, попутно мародерничая, как всякий колонизатор, вторгся в пределы дикой русской страны.../
То, что успел рассказать дядька, стерли с памяти до востребования. Есть этому делу особый гриб. Забирает! Нюхнешь - ой как забирает! Ближняя память куда-то уходит, а возвращается лишь, когда на столько нужна, что дальше - край. Некоторые, чтобы вернуть, так и делают, подходят к краю провала и угрожают себе, что прыгнут. Пугают закрома памяти.
За этим делом и пришли к Онтону Кудеверскому, про которого говорили, что режет пласты времени как хочет - способствуя Руси жить во все времена, не теряя настоящего. Онтон Кудеверский без стеснения показывал времена и себя в них. Приходили, смотрели разное, и всяк раз сходились в одном - что собственное лучшее.
ОНТОН-КУДЕВЕРЬ
...Онтон был местный, а еврей в коже - пришлый, и менять одно суеверие на другое резонов не видели.
Но резоны появились. Верить в Онтона стало накладно. Сомневались ли раньше, но если было - не осаживал, усмешку творил, новая злая власть потребовала и веры иной, да так настойчиво, что кому-то аукнулось, кому уякнулось, но икнулось и взгрустнулось всем...
Вот говорят - раньше смерти не помрешь, а Онтон Кудеверьский сподобился. Общество намек сделало (хотя так и не призналось), понял и удружил. Трусоват стал народишко, памятью тоже прохудился, и пусть не он, а оно у него в долгах ходило, просьбу решил уважить.
- Этой седмицей! - объявил решение. - На вторую грозу!
И добавил, с чего не одного попа - будь здесь только попы - скорежило бы: "Господу меня ловить наскучило - надо подставиться!.. "
На Акулину помылся, на Ивана погулял, объявил, что делать ему в Миру больше нечего - что не в ладах с собой и обществом, и раз так, то пора ему в небо и... полез на дуб.
Он и раньше на него лазил, но обычно с глиной - щель замазывать - с какой-то грозы дуб раскололо, а Онтон его спасал: крепил коваными металлическими обручами, словно веру крепил, и мазал, как в церквях. Онтон всем, в ком искренность видел - одно лишь советовал - иди в Кудеверь! - отсюда прозвали Кудеверьским.
Лоб той верой мажут, которая больше скрипит, но под дубом, на земляной варажнице давно никто не ночевал, и о чем сам дуб поскрипывал в последние свои ночи, не знали, а познали бы, так не поверили. Лобные ли стали толстые, лобных ли мест давно здесь не случалось, но...
Полез, и не приметили - взял он с собой глину или нет.
/И раз к слову пришлось - той глиной он многих лечил и никого не залечил, и была она у него, что масло - не то что с рук городских докторов, которые прослышав про глину приезжали за ней и даже с возами, но в городе у них так и не сложилось: на плохих ли людях - да есть ли там хорошие? -под плохенькое, не то, что нужно, слово, но глина твердела, трескалась, шелушилась, а хворь не забирала.../
До продразверстки не знали, что по хлеб волками ходят, будто по мясо, но только человечье. Юродивый про то вслух осмелился - ушибленный осколком солдат, про которого уже не помнили, в какую войну был солдатом, - вдруг, увидел в уполномоченном себя, и донимать взялся, словно обезьяна на ярмарке, которой подсунули зеркало. Отсчет с него и начали... Юродивых ни при какой власти не трогали, но этих предрассудков, ввиду суровости наставшего времени, велели больше не замечать. Припомнили и службу во вражеской царской, хотя, когда служил, иной и не было... Солдат молчал в тряпочку, прикладывая ее к разбитым губам, но это уже не помогло.
Сведя юродивого, уполномоченный его место и занял, - словно это должность. Юродивых со злыми хитростями еще не видывали...
Иной готов креститься и двумя руками разом - отмахиваясь от нечистого такой мельницей - лишь бы помогло. И кнутом можно коня накормить, только сперва овса задай, но... Не помогало. С властью не спорят, лбы, в которые стреляли, теперь не зеленили даже в шутку.
Сказывали как началось...
Скрипнул кожей и, не оглядевшись, первым делом спросил.
- Попы есть?
- Нет.
- А кто есть?
- Онтон и юродивый.
- Кто таков этот... Антон?
Поправлять не стали - Антон так Антон - никто не держался за казенные имена, а равно мирские прозвища - не варажье имя, с которого получишь в силу от двух уроков - детского и подросткового...
- Знахарь.
- Суеверие, значит, - кивнул понимающе горбоносый и стал говорить про зло суеверий - громко и картаво.
Картавый ставил намеки, но никто его намеков не понимал, потому как пойми его буквально - получается, что жили зря и теперь подошли к краю жизни, за котором темное требовалось понимать как "светлое и будущее". И как ни старались - не можно было разглядеть обещанный "свет", как не вглядывались, видели по бокам кладбища, да капища, соображая, но что многих на этом пути лишатся.
Догадка догадку творит. Вошли в соображение, что разнарядок на деланье гробов новая власть выписывать не станет - жертву просит новый бог! Мир решил, что идти в "будущее" первым следует Онтону, вешки на пути проставить...
Безотвязный говорил долго, стелил битой соломой пустые слова, все свободное ими занял - все закоулки разума, все пазухи. Просил много, брал что давали, но и то брал, что давать не думали. Сулил царство небесное под царством земным. Верили не веря, боялись не верить.
Силен еврейский бог!
Не того хотелось, но так сталось. Пришла пора, другой не дождешься... К вечеру разнеслось, что Онтон представился. Объявили, что "с дуба упал", словно в усмешку всем. И дуб тоже упал, распался. Да так оказалось, что нижней частью, основой своей, дуб пустой, и сломилось то дупло вдоль и поперек под размер Онтона - ему на гроб, домовиной сготовленной.
Тут кто-то вспомнил, как дед деду рассказывал, что от деда слышал, будто такое уже было - падал Онтон с дуба, но в пеленках и в руки. А этим разом, как рук не стало, дерево его приняло - распалось, а там, где слом, где быть щепкам, корням быть, рыхло - земля, что пух. Разнялось дерево, а он в середке и улыбается. Улыбки всякие бывают, иные злые, иные насмешливые, но в этой, как ни вглядывались, не рассмотрели ничего - умиротворяющая улыбка, довольная.
"Умру - полетаю! " - такое Онтон говорил не раз, и некоторые решили, что - уже! Но какие-то не соглашались - такое во всех местах неистребимо. Упал, а летал ли?
Одни разумные стояли за Онтона - мол, летал с размахом, - вона какая сила дуб расколола, раздвинула. Другие разумные, что сверху вниз не летают - так и раньше бывало, и чаще со стогов, а еще бортники бьются. Первые сердились, указывая, что Онтон сделался сильнее дуба, вона как дубу досталось, а на нем ни царапины. Вторые, что это мертвая сила была, летать должно живому, перышком, вот если бы снизу, да вверх, да кто видел... Разум с разумом не сходился, но обошлось без драки. Сошлись, что хвалить можно лишь за главное - что представился. Что не понимаешь - не хвалишь. Решили ждать - что будет дальше. И даже с дальних урочищ пришли смотреть - как понесут.
Обмывали мужики, бабам не доверили, улыбку вправили обратно - несолидно улыбаться, когда помер, руки сложили по-варажьи. Не на грудь, и не купечески на живот, а в подмышки сунули - так, чтобы большие пальцы наружу. Упрямым видом стал, как все варажники, - упреком власти, упреком смерти...
Стояла жара, а на дороге ни пылинки - после про эту несуразность затем тоже вспоминали. Ушла ли пыль в землю, сбилось ли все от проступивший из земли влаги, каких не было ни до, ни после...
"От росы! " - разъясняли те, кто часто наведывался в город.
"Земля слезами умылась! " - утверждали те, кто знал, что в городе заскоро дурнем станешь, потому предпочитали не рисковать - жить умом и обычаями, никуда не выезжая.
Онтон Кудеверьский был человеком слова, и дело со словом не разошлось. " Умру - полетаю! " - говорил он, и когда в открытом долбленом гробу, последнем его жилище, несли на кладбище - велено так обычаем варага - на небо желали смотреть, взлетел-таки! Сдержал обещанное! Налетел странный скрученный чистый ветер, разбросал мужиков, словно бабки, что вышибают в мальчишеских играх - заставил уронить долбуху на дорогу, приподнял "жильца" со сложенными руками, крутанул пару раз и уложил обратно.
Когда рискнули приблизиться, в лице покойного узрели улыбку. Уже озорную, но еще добрую. И поняли с того, что нашел он путь в Кудеверь, о которой говорил, когда был моложе, но увидев, что наскучило, перестал...
/И опять от АВТОРА:
- Что бы вы себе здесь ни надумали, рассказываю былину - помню момент детства, как к нам пришла тетка (по матери) и каялась сперва мамке, что хозяйничала в доме, потом бабке на грядках, но если первой шепотом, то второй все больше распаляясь - кляня себя за безрассудство и жадность, Раньше с таким положено было идти, чтобы 'выправил', к речнику, но тот (мой дед) погиб в Отечественной, водяную мельницу порушили, а к нам ходили скорее по привычке - выговориться, знали - что бы сказано не было, а дальше стен не уйдет, а потом моя бабка считалась травницей, хотя и не переняла основного, а в том числе рукоположения от прежней, но повод зайти был всегда. Поминала Онтона (уже не того, о котором речь, а третьего по счету), которого бабским своим умом пыталась провести, а тот ее наказал. Вот в тот день впервые услышал про Онтона Кудеверьского, и рассказ этот запал в душу.
Деревня Кудеверь существует и поныне, как-то получил оттуда письмецо, с просьбой рассказать больше, но вот какое дело - это не та "Кудеверь", хотя и созвучная - наш Онтон Кудеверьский если и был оттуда (я так думаю согласно прозвищу), а Онтона там не помнят. Что, впрочем, и немудрено, в собственной деревне праведником не станешь, ни ведуном - всегда найдется, кто тебя там еще мальцом без штанов помнит, да про то как соседка крапивой охаживала за то, что... впрочем, неважно. Помню, как уже школьником, принес и тыркал пальцем в перерисованную самолично карту, доказывая бабке: - "Так вот она, твоя Кудеверь! " И что получил озадачивший ответ, что не всякая Кудеверь - Кудеверь, и пока не поймешь смысловатость ее, не призовет она к себе, тебе ее не видать...
Звалась она еще "потерянной деревней". Случалось, не иначе как оттуда, выходил человек в домотканом, и вел себя растерянно, что ребенок, удивляясь простым вещам. Тогда, прослышав, приезжали особисты, и забирали с собой. Случалось, привозили обратно с собаками - бродили по гривам и распадкам, а возвращались, по слухам, не все.
Чины не знали где искать "врагов народа", избежавших переписи, поскольку очередной "агент" - под собственное "примерно там", никак не мог найти, где был. Запрещали лесные хутора, брали с запаздалой, приютившей в распадке избы, и хозяин шел в лагерь едва не радуясь, что меж двух мельничных камней нашлась щелочка. А еще сами собой терялись карты, записи, указания, из-за чего тоже не один служивый, который казалось к делу ни одним боком, отправлялся под суд, где ему кричали про суровость времени, пусть уже и не революционного, но вредительского, злодейств "троцкистов". И опять странность, случалось запамятовали по какому делу брали, и случалось отпускали. Не было Кудевери, хотя и была! Морок какой-то...
- Какая-такая кудеверь! - во всяком веке и не одиножды восклицал очередной назначенец в эти места, из тех, что никак беси не оберут, а потому, никак иначе, имеющими с ними договор...
Но приходят оттуда и даже сейчас, да спрашивают про войну, но почему-то всякий раз про запрошлую - так, будто та еще идет...
Помню, как просил бабку указывать на тех "странников", но та водила показывала развалившийся, впившийся в землю уже голыми толстыми ветками дуб, который никто так и не рискнул пустить на дрова. А из дуба, из самой середки его, был порядочный росток. А бабка говорила, что это означает - второй Онтон родился, и перебирала всех в округе, кто мог примерно подойти возрастом. Когда росток проклюнулся никто не заметил, и теперь жалели. Звались мы все, примерные погодки дереву - "онтоновы дети". Играли вместе, хотя собираться некоторым было далеко. Играли и в "Полет Онтона" - как не расскажу, но продолжу.
Помнится, было и про такое, совсем уж несуразное, что Онтон улетел, а закапывали пустой гроб. Тем разом, так совпало, и уполномоченный пропал, а новоназначенный, дабы пресечь вредные слухи, вместе с понятыми скрыли могилу. Взрослые глухо гудели и отгоняли детей. Бабка была девчонкой и тоже там - видела - как вытягиваются лица. Потом приехали следователи и таскали на допросы мужиков - потому как заместо Онтона в его гробу лежал пропавший уполномоченный. Как живой!
Барин в гробу завсегда красив.
"Онтон его знает, как он там оказался!" - так потом говорили и отсылали в кудеверь.
Уполномоченного забрали, и долбуху забрали, а крышку отчего-то оставили, и бабка помнила - как отчаянные мальчишки катались на этой крышке с глиняной горки в дождь. Потом прознали, что следователи напились до умопомрачения и дорогой гроб потеряли, что лежит он теперь у распадка на Ешкину Гниль, и тогда не поленились сходить и притащить, и опять катались, а самый отчаянный согласился в нем и с крышкой. А когда подбежали, открыли - внутри его не оказалось - пропал...
Напугались до судорог, но никому про это не рассказывали, а после и себе верить перестали. Многие тогда пропадали. Подростки даже чаще...
А домовину - ту саму или похожую - нашел на хлеве, в соломе, забирался внутрь и даже накрывался крышкой, но так никуда и не перенесся, хотя сейчас все больше кажется, что живу не в своем времени...
Александр Грог, 1991, ноябрь, деревня Новая Варага/
Просто жить - тоже наслаждение. Ушло озорство, ушло желание учить. Исчезла и страсть выучиться чему-то новому. Онтон более не резал пластов времени - боялся где-то там "забыть себя". Но в помощи не отказывал, а Олешивичам в их нелегкую путь-дорогу, под их новый и странный урок, насоветовал многого и... словно помолодел. Вспомнил, как последнюю копейку поставил на ребро, закрутил и стал ждать: на какую сторону завалится. Покажет "орла" - идти в разбойники, а "копье", так идти тех разбойников ловить - в стражу. Но как не крути, при таком гадании, если на деньге, разбойничного дела не миновать. С обеда пошел глянуть - копейка все еще крутилась. И в следующий день. Черти крутили, не ангелы! Поперек судьбы ступать не положено, а судьба теперь - копейка. Смахнул не глядя - впилась в стену меж бревен, там и запропала. Время было не собственное. А сейчас откуда-то знал, что какой-то недоумок со странной железной кочергой, нашел ту старую царскую копейку в трухле, едва ли не облизал от восторга, сжал в кулак и... перенесся. И потому он, Онтон Кудеверский, завтра не пойдет ни на какую ярмарку, а под вечер, хотя будет большой дождь с молниями, и молнией убьет пастуха, если не предупредить, а еще двух телят, которых предупреждать не следует, а наказать не отсиживаться, а обязательно успеть прирезать и прибрать, потому как иначе мясо моментом пропадет - гроза не из простых... А потому ярмарку пропустит, что придется идти выручать того дурака, чья жизнь теперь - копейка, хотя зарекался больше так не делать. Еще и Олешивичи! Те самые, которых мыслил себе на смену. Знать, опять не судьба...
Олешивичи знали, что в делах, которые раньше назывались колдовскими, можно пропасть и не за понюшку. Перед тем как нюхнуть, еще раз вышли наружу и еще раз, но уже с подробностями объяснили мездникам, что те должны сказать, а чего говорить не следует, иначе все насмарку пойдет. Это поскольку ближняя память стирается вся, и позабыть придется не только про то секретное, во что дядька посветил, но и про то, что он помер. А если не рассчитать, то и про самих себя забыть, стать сущими детьми.
Гриб-память из березового туеска, обложенного внутри боровым мхом, извлекли осторожно, стараясь не дышать, делали все расчетливо, как обговорили. Разделись наголо - память стирают и через кожу - тело тоже помнит, стали в круг на ровном, чтобы ничто не мешало, чтобы уронить гриб точно меж собой... а дальше ничего не помнили! Только что на сенокосе были, только что гроза заходила, а стерня колола спины, и вот под крышей. Как? Что? Почему? Но увидели гриб-память меж собой и тут же накрыли посудиной. От непонимания - зачем это сделали, одевались хмуро, с подозрениям смотря в углы. Одежды подсказали, что идти в поход, но какой поход непонятно. И зачем перед походом память стирать? Вышли на воздух - мездники в сборе, и тоже по-походному.
- Что должны знать?
- Что воевода умер помните?
Переглянулись - кивнули, это помнили. Точнее ощутили все трое - еще там, у озера.
- Как хоронили - помните?
Здесь пришлось покачать головами на стороны. Это уже стерлось. Так постепенно установили и рубеж. Оказалось, что знали и не знали ровно, получились близнецами и в этом. Хорошо ли быть, как один человек?..
Почему и как умер дядька, мездники не рассказали - на этом был запрет, их запрет - Олешивичей.
Не все то, чем кажется. Если выглядит как мкхот, пахнет как мкхот, думаешь о нем, что это мкхот - приносишь с собой в среде мкхотов, берешься разделывать, но нож скользит, снимая оболочку и - на тебе! - это Дурь-Семя, что опять тебя обмануло! Тебя - такого опытного. И приходится нести до реки, чтобы унесло подальше. На что и рассчитано. Дурь давно живет среди мкхотов, просчитало и характер людей. Рубить бесполезно, корни сидят глубоко, а само растение до крайностей живуче. Потому и желают ребенку, что отстаивает свою правоту, будь как мкхот, но не дурь-семенем!
Знания не пахнут, но и им, чтобы прижиться, понадобится река. Промыть и унести! Университетская система воспитания создана, чтобы, давая знания, удерживать и дисциплину, поскольку здесь собирает в один котел изгоев множества племен, привычкой кого-то недолюбливающих, кого-то презирающих. Того, кто способен ненавидеть - не возьмут, а прочее излечат. Сложность в том, что университет хочет сохранить и даже развить самобытность, а это порой противоречит прежнему. Братья-Олешевичи дали себе слово не просто изыскать того, кто пустил арбалетный болт, а покарать всю его родню - все племя. Но... об этом не помнили. Отложили до времени, чтобы вскипеть, когда придется, обидами свежими. Не в стенах университета, поскольку дали слово - дядка-ведун запретил мстить, пока не закончат. Порукой тому, чтобы не сорваться, стал гриб-память. Студенты присягают в том, что отныне их можно казнить "университетской правдой", этим отрекаясь от "мирской", племенной. Но если удастся вырваться за пределы стен, в силу вступает первенство обычай над законом. Обычаи земли, на которой оказался.
Человек растет и воспитывается подражанием. Это может быть подражание отдельных людей отдельным людям, и подражание народов народам. Племя, если оно здорово, либо стремится к этому, отыскивает и выявляет примеры годные для подражания, являющиеся для всех ориентирами и опорой. Племя сдавшееся невзгодам, находящееся в зависимости, кажет своим детям то, что диктуют захватившие над ним власть, боящиеся, что оно окрепнет примерами здоровыми и найдет опору в историях собственной славы... осмелится на богатырство.
"Когда же мечи свои притупились, хватали мечи татарские и бились снова..." - сказано о последнем бое Евпатия Коловрата.
Сто или даже триста на одного? Никак не удивительно. Завоевание России племенами, пришедшими из степей, примерно это собой и представляло. Не всем быть Ильями Муромцами, но историей нам оставлена память о не сдавшемся Козельске - "злом городе", когда малое число его защитников заставило застрять под ним многие тысячи - это наши Фермопилы, и сколь только в известной "ближней истории" их поразбросано! - но вам скорее расскажут про "злодеяния Ивана Грозного" при взятии Новгорода, города русского, забыв, что там всенародным вече, а значит - всеобщим согласием, была совершена измена России, а жители его, презрев веру и долг, всем скопом и землями русскими решили податься под крыло Литвы. И что деяние Грозного было не более грозным, чем принято к подобным случаям, а представляло собой, как оправдывали свои действия правители переменных времен, наведение "конституционного порядка", безусловно "царского разлива", но и методами устрашения в то время повсеместными.
Не следует бояться крови, но и купаться в ней не следует.
Три богатыря - три силы. Сила грубая, сила хитрая, сила точная. Они различаются. У Степки сила яростная. Неистовая. Без оглядки на последствия. В бою честности нет, как и в рассказах о нем, а потому сила Саньки во лжи - показывать то, чего нет, угрожать этим, но скрывать способности "последнего прости". Славка же лениво точен, лишнего движения себе не позволит, все заточено на результат...
Известно, что наш русский Рахдай, со снов христианства позабытый (ибо был язычником), ходил в одиночку на 300 воинов, которые, быть может, и не были душой, да навыками спартанцами, но всяк раз оказывались побиваемы и разогнаны по буеракам. Да ладно, пусть даже не 300, и это понятная погрешность восторженного народного летописца, пусть 30, но сущей разницы-то и здесь нет. Если способен побить 30, то вполне способен побить и 300 - это вопрос выносливости. А если способен справиться с 3-мя, то справишься с 10-ю и 30-ю - это вопрос опыта, практики и той же выносливости. Богатыри в то время были практикующими воинами. И богатырство основывалось не на одной физической силе - это просто была одна из составляющих, далеко не главная. И одно дело легкая шпажонка Сирано, которой можно махать без устали, другое - русский меч, кистень или булава.
Так или иначе, но речь... о естественности богатырства для русского человека.