Аннотация: Талант - это тяжелый груз. Как чемодан без ручки: нести неудобно, а бросить жалко.
Он жил уже свой пятнадцатый год, ему казалось -- долго: так много он знал. А может быть, и это ему казалось. Вздохнул и уловил горчащий вкус: где-то разводили вялые дымные костры.
-- Андрюша, закрой горло,-- сказала мама.
Кузьмин оглянулся -- она стояла с Николашкой на руках и большими глазами смотрела на него, на Кузьмина.
Он поправил шарф и потупился. Скоро,-- напомнил он себе.
Последние дни были пыткой: отец, под чьим суровым взглядом он цепенел, мама и ее тетка, Анна Петровна,-- все они пристально разглядывали его, будто обнаружив что-то новое на его деланно равнодушном лице.
Пятнадцатый раз для Кузьмина начиналась осень (а он уже знал, что это лучшая его пора) -- приходило успокоение, тихий восторг, и в груди, казалось, рос живой горячий шар. Мир, великий мир со всеми своими запахами и красками осенью подступал вплотную. Ни звон и резкость зимы, ни неистовство и беспокойство весны не открывали ему мир в такой полноте, как тихое утро в сентябре. Не приносили ему той радости, которую, хоть мимолетно, он ощущал осенью и по дороге в школу и, случайно, среди безысходности его школьных будней, взглянув в окно.
--
Опять мечтает... Ну, пошли! -- сказал отец. Он склонился, заглядывая Кузьмину в лицо.
- Андрей! -- сказал он.-- Пожалуйста, слушайся Анну Петровну
Кузьмин ткнулся губами в его твердую гладкую щеку, почувствовал знакомый запах "Шипра" и перешел в мамины руки.
-- Андрюшенька! -- шепнула она ему, прижимаясь мокрым от слез лицом.-- Андрюшенька!..
Николашка послушно поцеловал его мокрыми губами и поспешно опять влез маме на руки. Анну Петровну он целовать не стал, надул губы.
Они ушли в вагон, появились в окне, немые. Потом громко, напугав Николашку, крикнул паровоз, такой длинный, сыто лоснящийся, похожий на сжатую пружину (а отец сказал, что совсем он не похож), и, фукнув паром, увел покорные серо-голубые вагоны с табличками "Москва -- Будапешт -- Вена" в моросящую, мутную даль со странно-ярко горящими красными семафорами.
Отец и мама что-то немо говорили из уходящего окна вагона, и Кузьмин на все согласно кивал головой, а паровоз легко и быстро разгонялся и уходил.
Кузьмин долго смотрел вслед поезду, не смаргивая, а Анна Петровна терпеливо ждала, неподвижно стоя у него за спиной. Наконец он повернулся к ней с тем равнодушным, выводящим из себя отца и учителей выражением и стал молча ждать ее приказа. Она молчала. Ему пришлось поднять голову.
Она спокойно и выжидательно смотрела на него. Пришлось сказать "Всё" и первым шагнуть по направлению к выходу с перрона.
Они прошли мимо пригородных платформ с зелененькими вагончиками и короткими, похожими на жуков паровозиками, через толпу суетящихся людей, и, когда Кузьмин остановился, разглядывая их и заодно испытывая Анну Петровну, она тоже остановилась. Потом они вышли на площадь, где на том же самом месте, что и час назад, стоял отцовский "ЗИМ", сели в него, и в последний раз добрый шофер повез их, но уже не домой.
В машине, где все еще оставался запах отца, тот, который пропитывал весь дом, все его мундиры и даже, казалось Кузьмину, людей, у Кузьмина сделался озноб.
Нет, у него не было предчувствия перемен, страха, жалости к себе или заискивающей суетливости, когда Анна Петровна взяла его за руку и вместе с ней он вошел в ее большую комнату с антресолью в коммунальной квартире старого трехэтажного дома на другом краю Москвы.
За окном были сумерки, нудно шел дождь. Она постелила ему на антресоли. Он сжался в комочек под одеялом и, согреваясь в подступающем жару -- он простудился -- и уже плавая в нем, почувствовал толчок в сердце: это из далекого далека маминой мыслью о нем толкнуло волнение.
"Мамочка!" -- шепнул он, и тотчас натянулась звонкая струна, затеребила его. В жару он заплакал, а струна все больнее дергала его. Когда боль стала непереносимой, угрожающей, струна оборвалась, и, будто омытый его горячими слезами, наутро мир предстал перед ним в прозрачной яркости чистого синего неба и неразмытых контуров незнакомого города, прихваченного Воздвиженским морозцем.
День начинался и заканчивался полосканием горла из тяжелой, толстого фарфора кружки с выцветшими васильками на стенках. От настоя голос бархател, наливался теплом, а в груди будто прибавлялось дыхания. Иногда Кузьмин даже пробовал петь. А ангины через год кончились.
Бич последних лет -- ежевечерняя проверка отцом домашних заданий -- не свистел над головой, и Кузьмин приучился сам себя проверять: на первых же неделях учебы в новой школе он нахватал двоек и, не слыша упреков и нудных нотаций, а видя только напряженное лицо Анны Петровны (Крестны), стал незаметно для себя стараться, и мало-помалу двойки исчезли.
Он становился общительным и веселым, играл за школьную команду в волейбол (в девятом классе он начал быстро расти, оставаясь худым и подвижным). На фотографии тех лет нескладный Кузьмин выглядывает из клубов дыма со сцены актового зала школы -- показательный опыт на вечере отдыха.
Он долго отвыкал от озноба страха, державшего его в постоянном напряжении там, в старом доме и старой школе, и, когда короткий путь до школы стал легким, веселым, когда свобода незаметно вошла в его плоть, к нему вернулось любопытство, беззлобная шкодливость и то известное чувство, когда нет рук, ног, горла, головной боли, а есть просто неутомимое тело: носитель, хвататель и прыгатель.
Он учился в девятом классе, когда появилась новенькая, и ее присутствие, ощущаемое всем телом как изнеможение, паралич, изменило его представление о своих приятелях и еще больше -- о себе.
(В тот день у него особенно сильно зудели противные розовые прыщики на щеках; даже на контрольной он не переставал их расчесывать и, вернувшись домой, в нетерпении сразу же бросился к зеркалу. Толстое, благородно-овальное зеркало громоздкого трюмо -- общее зеркало всей квартиры -- по краям было замутнено, слепо, и только в центре холодно и глубинно сияло как бы изнутри освещенное поле.
Волшебное зеркало стерло случайные черты -- прыщики, царапину на подбородке, оспину над растрепанными губами,-- и на Кузьмина издалека внимательно посмотрел тонколицый красивый мужчина. Кузьмин отступил -- одежда расплылась неопределенным пятном, а лицо осунулось, просветлели глаза, брови обрели излом, а губы сложились, упрямо подобрались.)
Он стоял и разглядывал себя -- он понимал -- настоящего, того, который уже существовал в той дали, и не знал, что лицо его в эти минуты меняется, сродняется со своим изображением.
Он показал себе язык. За этим занятием его застала Крестна, вышедшая из кухни посмотреть, что это он так замешкался. Ее лицо в зеркале разгладилось, открылась теплота взгляда, а губы ее, оказывается, все время улыбались. Кузьмин оглянулся на нее, настоящую,-- и вдруг разглядел все это.
-- Да, ты будешь красивым,-- спокойно сказала Крестна, и Кузьмин заинтересовался.-- Рот, лоб -- все наше. Ты доброго человека как узнаешь? -- вдруг спросила она.
--
По глазам,-- быстро ответил Кузьмин.
--
А умного?
--
По глазам!
--
Выходит, глаза-то главное?
--
Верно! -- подумав, засмеялся Кузьмин.
А вечером, сыграв на его давнишнем интересе к большой черно-лаковой шкатулке, она допустила его к ней.
Кузьмин увидел улежавшиеся на своих местах пачку писем и документов, замшевый мешочек-кисет с набитым брюшком, две медали военного времени, позеленевший изящный наперсток и десяток фотографий на картоне.
Она была дерзко-красива, высокомерна: то присевшая на минутку в плетеное кресло (и нетерпение чувствовалось в туфельке, выглянувшей из-под платья, в руке, сжавшей тонкие стебли тюльпанов), то в костюме амазонки взошедшая на ступени дачной беседки (сжимающая хлыст, с раздутыми ноздрями и косящим взглядом она была все еще в азарте скачки); даже севшая у ног мужа с дочкой на коленях, она испытующе и гордо глядела на Кузьмина с этих фотографий.
--
Какая ты была! -- восхитился Кузьмин,
--
Красотою красив, да норов спесив,-- усмехаясь, отозвалась Крестна.
--
Ты была богатой? -- еще раз разглядывая интерьеры, спросил Кузьмин.
--
Мои мужья были богаты,-- сказала Крестна.-- Мы с твоей бабушкой бедные были. Какая же я тебе больше нравлюсь?
-- Теперешняя,-- не покривив душой, решил Кузьмин.-- Там ты злая.-- Он оглянулся на нее, боясь, что обидел.
Но она улыбалась.
--
Свет ты мой ясный,-- чистым голосом сказала она.
В темноте, в слабом свете лампады, дождавшись, когда она отмолится, он спросил с антресоли, где спал:
--
Крестна, ты думаешь -- бог есть?
И после долгого молчания, когда Кузьмин уже почти перестал дышать, дожидаясь ответа, готовый извиниться, она ответила:
--
У тех, для кого свой крест тяжел, он есть.
Он подобрал на улице мокрого, грязного котенка. Обезумевший от ужаса перед катящейся мимо рычащей громадой машин, беззвучно разевающий маленькую зубастенькую пасть, горбя спину, котенок попятился от присевшего на корточки Кузьмина к стене, под струю из водосточной трубы. "Что, брат? -- спросил Кузьмин.-- Маму потерял? Пошли к нам жить?" Всей квартирой кота назвали Васькой. (Через год летом в деревне он исчез. И странно -- долгие годы Кузьмин помнил о нем, пока что-то не подсказало ему, что Васьки уже нет. Но то была уже иная, другая жизнь.)
Он опять стал много читать.
По воскресеньям, получив деньги на дорогу, он ехал в центр, гордо, предъявлял офицеру читательский билет и проходил за ограду, шел мимо очереди в Мавзолеи, в юношеский филиал Исторической библиотеки. Там, в недетской тишине, в высоком сумрачном зале уважительные, неторопливые библиотекарши выискивали для него вытребованные книги, и, устроившись поудобнее, он склонял над ними голову. От книги он хотел совсем немного -- чтобы она не повторяла известного ему, и как правило, у такой ,книги было странное какое-то, вневременное название. Мир действительно был неисчерпаем, но не было в нем места для Кузьмина.
Однажды, утомившись и соскучившись над медленно разматываемой историей, он поднял голову и напротив себя увидел белобрысого Алешку Галкина, с которым познакомился в пионерском лагере, вступившись за него перед Косым. (Косой мордовал всех подряд, особенно безошибочно находя паникеров. Кузьмин, вышколенный в дворовых драках старого шумного дома, коротко двинул Косого в ухо и, вывернув ему карманы, вернул Алешке ножичек. Остальную добычу он сунул себе в карман, чем сильно разочаровал Алешку. И теперь Алешка несколько свысока разговаривал с Кузьминым.) Кузьмин соврал, что им по дороге, они разговорились, и после нескольких встреч в библиотеке Алешка ввел Кузьмина в свой дом. Вот тогда и началась эта дружба с Галкиным-старшим, Владимиром Александровичем, В.А..
Кузьмину сразу же понравилась привычка В. А. гримасничать, щурить правый глаз, задавая ехидные вопросы.
Маленький, плешивый, В. А. стремительно двигался по квартире, оставляя за собой следы беспорядка-- раскрытые книги, передвинутые с места на место стулья, папиросный пепел. Если его монолог затягивался, то постепенно на столе вырастали завалы книг -- цитируемых, оспариваемых или просто взятых на всякий случай.
...Были тихие воскресные вечера за накрытым скатертью столом под шелковым, в те годы уже вышедшим из моды абажуром с бахромой, с чаем, неутомительными разговорами. Были дивные рассказы в лицах -- о гениях интуиции, их видениях и миражах, об озарениях, нелепых ошибках и пустых капризах, слепых заблуждениях, о высоте помыслов и убогости средств -- из уст бескорыстного человека, теперь работающего на тихой должности, спрятавшегося сейчас от напасти и наветов на нелюбимой работе, человека не выговорившегося и тайно надорвавшегося. "Гений популяризации",-- отзовется когда-нибудь о нем Кузьмин.
Если бы не долговязый, скептически настроенный ко всему на свете Алешка (из отцовского уголка на диване зло и ехидно комментирующий рассказы В. А.), если бы не откровенное любопытство его мамы к подробностям жизни генеральской семьи Кузьминых, сконфуженно обрываемое В. А., если бы не тень неуважительности в их отношении к В. А., то дом Галкиных стал бы для Кузьмина незамутненным источником.
Общаясь с В. А., он узнал всю меру своего невежества и безмятежно принял это к сведению. Но пришло время, и лучший в мире слушатель стал задавать вопросы, и их опережающая рассказ дальновидность поразила В. А. Он осторожно подсунул Кузьмину давние работы отечественных генетиков: полуфантастические, масштабные, они будили воображение, переступая через скучные мелкие факты, недоказуемость некоторых положений.
Кузьмина поразил рассказ В. А. о Кольцове. В. А. работал с ним и объяснил грузного человека, сумрачно косящегося на тихую лабораторную возню, человека с чудовищной интуицией, заменяющей ему и электронный микроскоп и биохимическую лабораторию.
Не ведая робости, Кузьмин спрашивал в который раз:
--
А как же это он делал?
У В. А. начинало пылать лицо, потел нос, он метался по комнате под ожидающим взглядом Кузьмина, он пытался что-то объяснить, но рано или поздно ему приходилось выдавливать из себя:
--
Это талант...- Кузьмин отмахивался:
--
Нет, КАК он это делал?
-- Андрюша, есть выражение: "Ученый -- это тот, у кого не руки чешутся, а мозги",-- понимаете?
Кузьмин не понимал. Кузьмин снимал газетную обертку с возвращаемой книги, устраивался на стуле и начинал задавать вопросы.
Очень скоро В. А. почувствовал царапающую хватку еще молочных зубов Кузьмина, и поразительная легкость, восприимчивость, с которой Кузьмин в споре усваивал труднейшие умозрительные доказательства, удивили его, многоопытного.
Затем, случилось, он однажды перебил Кузьмина. "Этого не может быть, Андрюша",-- сказал он твердо, как в былые времена, председательствуя где-нибудь на семинаре. И на него, истребляя все возражения, обрушилось доказательство, которое, он знал, играючи было рождено сейчас, в эту ми нуту, В. А. откинулся на спинку стула, пряча растерянное лицо в тени. Алешка засмеялся, жмурясь от удовольствия, и, покраснев, В. А. потребовал, чтобы он замолчал. В. А. попросил: "Объясните мне все от начала до конца, Андрюша!"
И Кузьмин развернул перед ним поразительно гармоничную картину устройства своего мира, мира, в котором не было места заданности.
Со смущением и тихим восторгом, как перед ненароком открывшейся наготой совершенства, в отдельных фрагментах этой картины В. А. с изумлением узнал уже раньше рожденные, но ныне объявленные еретическими идеи; недоступные для ознакомления, преданные анафеме, они вдруг стихийно рождались вновь.
Но главное было в диалектичности, естественности, с которой Кузьмин объяснял живой мир: "Не он, а мы случайны! Какой великий дан нам шанс!.."
В. А. перевел разговор на другую тему, и мальчишки уже дурачились, а он сел на диван, закрылся от них газетой, и по нему ударила вторая волна -- он испугался. Испугался, что это чудо, искра задохнется. В следующий приход Кузьмина он попытался расспросить его о доме -- и встретил отпор. Он угадал причину и, полный сочувствия, навсегда отступился от расспросов.
Он принял на себя добровольное бремя: охранить, напитать искру, вздуть пламя...
-- Таких книг, дорогой, еще нет,-- все чаще стал отвечать он Кузьмину.-- Вот статейку из "Нейчер", свеженькую, я бы мог вам дать. Но ведь вы английский язык не уважаете, не? -- Он насмешливо улыбался.
А Кузьмина поражало иногда топтание В. А. на очевидностях, иногда В. А. рассказывал ему веши, о которых он, Кузьмин, как будто раньше слышал. Однажды они поссорились. В. А. крикнул ему. "Много на себя берете, Андрюша! Ведь вы даже не дилетант! Как вы можете спорить!" Алешка из уголка подал реплику: "Не кричи! Сам говорил, что у него..." В. А. замахал на Алешку руками.
Безошибочно угадав, В. А. открыл Кузьмину Баха и Бетховена и, деликатно промолчав всю обратную дорогу с концерта, был вознагражден трудным "Спасибо!".
Ему же он открыл тайное тайных: дал изданную в 1922 году на шершавой желтой бумаге тетрадочку: "Опрокину мир, разломлю луну! Разбужу грозу, молнией сгорю!" -- и, смущаясь, выслушал вежливые комплименты своим юношеским, бунтарным стихам. "Ни черта вы в стихах не понимаете, Андрюша!" -- сказал он, странно досадуя на то, что Кузьмин не может, не станет его изначальной копией.
Однажды вечером Алешка прибежал к Кузьмину домой: "Пошли скорей! Отец зовет!" Была зима, но они бежали всю дорогу, не обращая внимания на соблазнительные сугробы и накатанные ледяные дорожки. Алешка бежал очень быстро и все время оглядывался на Кузьмина.
Еще в прихожей Кузьмин почувствовал знакомый запах валерьянки. В. А. лежал на диване, лицом к стене. Узнав Кузьмина по шагам, он просто ткнул рукой в сторону стола.
--
Доказали! -- сказал он.-- Все доказали! Запоминайте, миленький: Уотсон и Криг. Доказали спиральную структуру ДНК.
-- Спираль! -- ахнул Кузьмин.
--
Конечно же! -- взмолился В. А.-- Экономично, компактно и чудо как просто. А знаете ли вы, миленький,-- взревел он, усаживаясь на диване,-- знаете ли вы, что еще лет двадцать назад на обыкновенном семинаре Кольцов так и сказал -- и о радикалах и о нелинейной структуре!.. Боже мой, опоздали мы, Андрюшенька!.. Дайте мне папиросы!!-- скомандовал он домашним.-- Это же бред! Держать в руках ключи к ядру клетки и получить за это по рукам! Андрюша, миленький! Если -- тебе! -- когда-нибудь! -- примерещится что-нибудь такое-этакое! -- не болтай попусту! Доказывай! Не спорь! Работай! Пусть все эти штукари, чиновные рожи говорят, что ты сумасшедший! Что ты не материалист! Что ты не читал того-то и сего-то! Плюй!! С Ивана Великого! Доказывай!.. Да дайте же мне, наконец, папиросы! -- другим тоном попросил он, и Кузьмин разыскал их на подоконнике.
--
Слушайте! -- сказал В. А.-- Русская наука всегда была сильна на узловых проблемах. Мы же великие! Мы же от громадности своей только глобальными темами и занимаемся, мы же фантазеры! Вот так -- с мелком, по досточке-- какую гипотезу родили! А чтоб проверить -- ни-ни! Спорить -- будем, но доказывать -- мы гордые, не станем! Ах, Кольцов, Кольцов!..-- В. А. закурил, обвел их всех, сидящих у дивана, обиженным взглядом и приказал Кузьмину: -- Идите на кухню и читайте -- я журнал на работе украл, завтра он по рукам пойдет, потом его не сыщешь. Дайте ему чаю!!
В первом часу ночи, когда Кузьмин, пришептывая губами, разбирал последнюю страницу труднейшего английского текста, В. А. вышел к нему на кухню, отобрал журнал, перевел последние абзацы и проводил до дома.
--
Запомни этот день,-- после долгого молчания обронил он.-- Началось! Взяли бога за бороду!..
-- Алешин папа заболел? -- спросила Крестна, караулившая у окна.
--
Да,-- сказал Кузьмин, валясь на кровать.-- А хуже всего, что теперь ему не поможешь. Сердце у него болит.
--
Спи, родной,-- попросила Крестна.-- Сердце много стерпеть может.
2 Как обычно, весной он становился беспокоен.
Прибывающий на улицы свежий возбуждающий воздух и какой-то резкий свет, дрожащее в небе солнце, давняя детская тревога, случалось, тянули его за двери, но чаще он вдруг испытывал острейшее безотчетное чувство счастья и тогда стремился к уединению. Изо дня в день что-то росло в нем, не сообразуясь со вчерашними планами и сегодняшними заботами, и бродило, вызывая смену настроений.
Последней школьной весной Кузьмин повадился лазить через низенькую стену Монастырского сада -- прибольничного парка -- и однажды увидел Мишку-одноклассника, мелькнувшего в окнах заброшенного корпуса.
Мишка страстно искал клад. Он планомерно и настойчиво изучал весь этот трехэтажный пузатый корпус, начиная от сырого подвала, а Кузьмин, покопавшись немного вместе с ним в хламе, поднялся на чердак этого скелета, в свое время бывшего монастырским приютом, гостиницей, учрежденческим корпусом, жилым домом.
Ветер нанес на чердачный песок тонкий слой земли, и у растрескивающихся стен уже укоренились тонкие деревца; жесткая высокая трава росла под открытым небом, и какие-то лишайники ютились в сырых углах. Сгнившие тряпки, сломанные стулья, проржавевший и рассыпающийся остов дивана лежали в мало-мальски прикрытых углах, а все открытое пространство было обжито неприхотливой жизнью -- травой, деревцами, злой короткой крапивой, жирующей на прахе материи.
Он с удовольствием познавал, что по освоенному травой песку можно смело шагать, твердо ставить ногу, а под сыроватой голью трещат перекрытия, и вся ближняя поверхность приходит потом в шероховатое движение. Чтобы слышать этот, казалось, непереставаемый шорох, он ложился на песок и внимал; над ним текло небо с ватными клочками облаков, под ним, покачиваясь, вращалась земля, и, если раскинуть руки, при замирающих ударах сердца приходило освобождение: он воспарял над собственным телом. Сначала отрешенность возникала на мгновения (он с испугом и восторгом возвращался из нее), но ледяная ясность мышления манила, и он повторял эти опыты до бесконечности.
Мишка, разочарованный неудачей -- он верил, этот невысокий толстун, обрастающий диким черным волосом, что монахи спрятали где-нибудь здесь камешки и монетки,-- поднялся из глубины подвала на крышу и все так же упорно стал простукивать киянкой печные трубы, кирпичные стены. В одной из труб он вскрыл пустую нишу. Когда свет нырнул в нее, ограниченную первозданно розовыми кирпичами, Мишка долго бессмысленно разглядывал что-то в ее глубине, а потом со вздохом сел на песок.
--
Чего разлегся? -- буркнул он.-- Не надеешься, что ли?
--
Неинтересно стало,-- лениво сказал Кузьмин.-- Ну его, клад этот! На фига тебе деньги, Мишк?
Мишка недоверчиво и даже как-то обиженно посмотрел на Кузьмина.
--
Придуриваешься? -- Он насупленно оглядел Кузьмина.-- Для жизни. К морю, например, съездить. Одеться вот, как ты. У меня папаша не генерал...
--
Ты давай папаш не трогай,-- предостерег его Кузьмин. И, помолчав, сказал: -- На такую жизнь и заработать можно.
--
Ага!--Мишка сплюнул.-- Уродоваться!
--
Если клад не найдешь, будешь ведь уродоваться?
--
Как все,-- угрюмо согласился Мишка.-- Не повезет-- я на север от папаши смотаюсь.
--
Мишк! -- сказал Кузьмин, начиная хихикать.-- Я, наверное, дурак -- мне денег совсем не хочется... Знаешь, Крестна рассказывала -- и деньги у нее были и удовольствия всякие, а счастья не было, одни хлопоты.
--
Счастье в труде, да? Это мы учили!
--
Ну, а в чем?
--
В достатке, уважении,-- объявил Мишка.-- Ну, в личной жизни...
--
Каком, чьем уважении? -- спросил Кузьмин. Ему и в голову не приходило, что насупленный Мишка все так точно знает.
--
Чего ты привязался? Ну, самоуважении -- подходит? -- сказал тогда Мишка и еще потратил много лет, работая тяжело и яростно, дозревая до этого смысла.
Они приняли в свою компанию Алешку -- в качестве эксперта-историка,-- и тот, весьма начитанный, указал им места в парке, где следовало бы покопать. Кузьмин нахохотался до слез, слушая деловой разговор своих компаньонов -- так серьезны они были, так рассудительны.
Вечерами, после того, как больных загоняли в палаты, засидевшихся картежников, а то и замершую в укромном уголке парочку спугивала компания деловитых молодых людей с лопатами в руках. Во время этих сельскохозяйственных работ Кузьмин попробовал впервые вино (инициатива Мишки) и табак (Алешка уже покуривал).
Они много спорили -- заканчивался десятый класс, двое собирались поступать в институты,-- лениво ковыряясь лопатами в тяжелой, сырой земле, дурачились. Алешка до икоты боялся вкрадчивых вечерних шорохов и, когда копать и куролесить надоедало, рассказывал им жуткие истории, а они, переглядываясь, шуршали ветками за своими спинами, попугивали его.
Иногда Алешка читал им свои стихи, и завороженный Мишка и притихший Кузьмин были первой его аудиторией.
О, предначертанность случая!
Однажды Мишкина лопата странно скребнула в земле. Они бросили свои шуточки и принялись копать всерьез. Обнажилась округлая стенка бочонка. Ручками лопат они стучали по ней, вызывая глухой звук. Они оглядывались, начали суетиться. Шепотом поспорили--монастырская казна или монастырское винцо?
Уже смеркалось, и они заспешили: подкопав бочонок, откатили его в сторону, заметили, переглядываясь, что внутри него что-то перекатывается.
--
Дубовый! -- быстро ощупывая бочонок, сообщил им Мишка.-- Солидно заховали. Значится, так, как договорились: мне -- половина, вам -- другая!
--
Д-давай открывай,-- заикаясь, бормотал Алешка.-- Торцевой обруч сним-ай, дурак.
Им пришлось выламывать дно. В темноте в узкую щель разбитого дна ничего не было видно; они толкались вокруг бочонка, руки их суетились.
--
Ну-ка, Леха, снимай куртку, постели -- я на нее добро вывалю,-- распорядился потеющий Мишка.
Алешка подчинился; втянув голову в плечи и подавшись вперед, он зябко обхватил себя руками. Ноги у него дрожали.
Мишка перевернул бочонок, и что-то, стукаясь о стенки, высыпалось. Сгрудившись, все трое сели на корточки перед бочонком, и Мишка осторожно отвалил его.
--
О-о-о! -- схватился за щеки Алешка и, опрокинув Кузьмина, сиганув через него, высоко подпрыгивая, ринулся в сторону, прямо на освещенные аллеи парка, навстречу переполошенному собачьему лаю. Было слышно, как он икает, ломясь через кусты.
Воспоминание о выражении Мишкиного лица в ту минуту всю жизнь вызывало хохот у Кузьмина.
--
Атанда! -- на карачках отползая, шепнул Мишка. Он кинулся к монастырской стене.
На коричневой подкладке Алешкиной курточки белели разъятые косточки детского скелетика, а поодаль -- части маленького черепа.
Кузьмин, сначала тоже подавшийся в сторону, еще посидел над ними, ожидая возвращения ребят, а потом, все сильнее разбираемый смехом, пошел домой. За чаем (по обычаю, все жильцы вечером собирались на кухне -- пить чай) Кузьмин прыскал, и пьяненький дядя Ваня, распаренно-красный, чисто выбритый по случаю пенсии, ласково ему кивал, и Кузьмин уже совсем было собрался рассказать им эту смешную историю, но Крестна, царившая за столом, взглядом пресекала его попытки.
--
Тот пьяный, хоть и старый, а ты как себя вел! -- отчитала она Кузьмина в комнате.-- Что за пересмешки!
--
Слушай, Крестна...-- хихикая, начинал в который раз Кузьмин. Наконец ему удалось рассказать ей.
--
Ох, дураки! -- закачала она головой.-- Монастырь-то был женский, захудалый! Ослушниц там держали! Косточки-то хоть зарыли? Отведешь меня завтра.
Она разбудила Кузьмина чуть свет, перелезла вместе с ним через стену. Оглядев разорение, озабоченно покачала головой.
Она встала у ямы на колени, сложила на ее дне косточки. Потом бросила в яму горсть сырой глины и выжидательно посмотрела на Кузьмина. Он бросил на косточки горсть земли, и в нем что-то изменилось.
--
Засыпай,-- сказала Крестна.
Кузьмин взялся было за лопату, но происшедшая в нем перемена подтолкнула его, и он стал глину ссыпать в яму руками.
--
Засыпь ровней и дерном прикрой,-- настояла Крестна.-- Чтобы больше его никто не беспокоил.-- Она встряхнула Алешкину курточку и подала ее Кузьмину.-- Ну, иди!
Кузьмин отошел и услышал, как Крестна сказала: "Ну, прощай!" -- поклонилась и пошла к стене. У самой стены они оглянулись.
--
Вот матери бывают!--высказался дома Кузьмин.-- Людоедки!
--
Ей воздалось, Андрюша,-- шепнула Крестна.
--
От кого же это? Может быть, от бога?
--
От людей, от совести... Назови это так.
--
Так не бывает,-- зло сказал Кузьмин.-- Такие люди не меняются. Это не люди вообще-то.
--
А я? -- Крестна подняла на него полные боли, с проступившими слезами глаза.-- Какая я, Андрюша?
--
Ты? -- изумился Кузьмин.
--
Я обманула первого своего мужа, Николая Ивановича, и он застрелился.-- Она говорила это и все выпрямлялась, поднимала голову, становилась огромной, а он, Кузьмин,-- все меньше и меньше.-- Да, Андрюша. А в день моей второй свадьбы умерла дочка... Лялечка. Вдруг стала баловаться и поперхнулась наперстком.-- Крестна судорожно вздохнула.-- А того мужа я бросила в восемнадцатом году... И он умер в тюрьме, от сердечного приступа...
Кузьмин с вытаращенными глазами затряс головой.
--
Неправда, Крестна! -- останавливая ее, сказал он.
--
Это было, миленький мой. Не бойся правды обо мне. Но посмотри на меня -- разве это живое лицо? -- Она потрогала, как чужие, лоб, щеки и губы.-- Я их не чувствую -- их нет... Прости меня! И пойми: все плохое делается от головы, а хорошее -- от сердца. Живи сердцем!
Кузьмин не понимал ее. Из-под него выбили опору, и он висел над землей, и не за что было схватиться.
Он подошел к Крестне, уперся лбом в жесткое ее плечо.
--
Какая страшная штука жизнь! -- решил он, помолчав.
--
Только когда оглядываешься,-- тихо возразила Крестна.-- Люби меня по-прежнему, Андрюшенька!-- сказала она, всматриваясь в его лицо.-- Я тобой свою душу спасаю.
--
Я люблю тебя,-- ответил Кузьмин. И она прижалась к нему лицом.-- Выпей валерьянки,-- заволновался он,-- сердце болит, да?
--
Не волнуйся,-- отстраняясь, сказала Крестна.-- У меня сердце крепкое. Мне еще тебя выводить в люди надо. А человек живет, пока что-то не сносится: душа или тело. Дело держит человека, душу ему укрепляет.-- Она приклонила к нему голову.-- Тебе в школу пора,-- напомнила она, с любовью оглядывая его, и понаблюдала, как он собирается.Он ушел, а она прилегла отдохнуть. Закрыла глаза и вспомнила тот жаркий летний вечер, почти ночь; затемненный город, глухую тишину пустых улиц, свою слабость и облегчающие слезы в живой теплоте храма, общего горя и общей молитвы. В тот день она получила повестку-похоронку на третьего своего мужа, но было много работы, она печатала до спазма в пальцах, и внимательный начальник канцелярии отпустил наконец ее отоспаться и выплакаться. Город, куда она попала с эвакуированным наркоматом, был мал, жили в тесноте, раздражающей ее, и, придя к себе "домой", слушая тихий плач детей соседки, она припомнила недавний рассказ знакомого о хворающем сыне племянницы. Ей представилось, что он так же скулит, но тут же поняла, что дети плачут вместе с матерью-вдовой, и, взвинченная этой всей безысходностью, она кинулась на улицу, на работу, но, не дойдя до нее квартала, свернула, вошла за ограду церкви. В храме она пробыла до утра, отходя и согреваясь проступившими наконец-то слезами. С того дня лицо у нее стало меняться. На службе к этому долго не могли привыкнуть -- она чувствовала на себе удивленные взгляды бывших поклонников, и у нее иногда, против воли, появлялась на губах улыбка -- они казались ей, старухе, детьми. Их удивление прошло, странно сочетаясь с испугом и настороженностью, когда она сдала в банк прежде сберегаемые и тщательно запрятанные драгоценности -- подарки второго мужа, "цацки".
Когда она вспоминала о том лете, у нее начинала кружиться голова.
Сейчас она встала, оправила постель и пошла на кухню -- надо было готовить обед.
--
Извини, Анна Петровна,-- сказал дядя Ваня,-- за вчерашнее. Фронтовики собрались, ну и... Андрюша...
--
Андрюша своему делу смеялся,-- успокоила его Крестна.
3
Приближались выпускные экзамены и конкурс в институт, а на тумбочке у Крестниной кровати в английском, тонком, с подкладкой конверте лежало письмо, в котором впервые за эти годы четким мелким почерком отец обратился к Кузьмину.
Почти три года Кузьмин писал родителям поздравления к праздникам и дням рождения, трафаретно сообщая об отметках, благодаря за подарки. А Крестна округлыми буквами дописывала короткие письма, дважды в год отсылая им фотографии Кузьмина. В ответ шли наставительные письма, изредка, с оказией, они получали посылки с вещами -- пальто, костюмами, обувью. Все эти вещи всегда были впору, потому что на обороте фотографии Крестна указывала рост и размер обуви Кузьмина.
И теперь, круша привычную жизнь, с папиросной бумаги он услышал громкий голос отца: "Дорогой Андрей! Все эти годы я не имел повода упрекнуть тебя, так как ты сознательно относился к своим обязанностям и сильно подтянулся в смысле учебы. Надеюсь, что теперь ты не тот равнодушный мальчик, которого мы с мамой со страхом и болью оставили на Родине.
Думаю, что аттестат зрелости у тебя будет посредственным, и это почти не оставляет тебе шансов для поступления в серьезный институт. Это расплата за легкомыслие и недисциплинированность, которые ты проявлял раньше. Анна Петровна сообщила нам, что благодаря знакомству с биологом ты выбрал медицинский институт. Это огорчает меня.
Я всегда чувствовал глубокое уважение к медикам, ты много раз слышал о том, что во время Великой Отечественной войны они спасли мне жизнь. Это дает мне право, помимо родительского долга, сказать, что у тебя, к сожалению, нет качеств, которые позволят стать тебе настоящим врачом: усидчивости, упорства, воли, чувства ответственности. Я пишу об этом, потому что чувствую себя в ответе за твой правильный выбор жизненного пути.
Я хотел и сейчас хочу, чтобы ты знал -- только армия может помочь слабовольным людям. В армии, где сама структура пронизана дисциплиной, человек неглупый обязательно обретает чувство собственного достоинства, так как обязательно находит свое место, как говорится, в общем строю.
Подумай обо всем этом, Андрей, и, прошу тебя, ответь мне, несмотря на свою занятость, хотя бы коротко. Крепко целую. Передай мою благодарность и пожелания здоровья Анне Петровне. Твой папа".
Письмо, адресованное лично ему и прочитанное сначала им, а потом Крестной, лежало на тумбочке, нарушая привычный порядок.
--
Зачем ты написала им? -- недовольный, спросил он Крестну.
--
А чего же прятаться? Ты решил--держи ответ.
Он все тянул с ответом, как вдруг пришла телеграмма -- мама и Николашка возвращались домой.
...Сломали на знакомой двери рассохшиеся печати, он вошел в как бы уменьшившуюся квартирку; он узнал, казалось, позабытый запах родного дома.
Крестна мыла окна; Кузьмин безошибочно расставил мебель, снял наволочку, жесткую и желтую, с люстры, и вечером, когда ее зажгли, чтобы попить чай на дорогу, он оказался почти дома, перенесясь на три года назад, в невозможное, оцепенелое время.
Загудел тихо лифт, поднимая кого-то к ним на этаж, и знакомый озноб пробежал по его плечам. Он, кажется, побледнел, и Крестна заметила это.
--
Тесно здесь будет,-- сказала она.
--
Можно я у тебя жить буду? -- не глядя на нее, спросил Кузьмин.
--
Хорошо,-- отозвалась Крестна и отвернулась.
Он поразился тому, какая у него красивая мать.
--
Войдем в купе,-- сказала мама, и быстрые слезы в ее прекрасных глазах исчезли.
Они сели на мягкие диваны и молчали, любовно переглядываясь.
--
Ты совсем не изменилась, Крестна! -- улыбнулась мама.-- Даже помолодела.
Крестна отмахнулась:
--
Вот ты, Ниночка, прямо настоящей дамой стала.-- Говорила она это одобрительно и любовалась мамой.-- Коля-то большой какой!
--
У меня часы есть! -- сказал пригоженький Николашка.-- И тебе купили,-- сообщил он, сидя напротив Кузьмина и разглядывая его, как будто зная про него что-то особенное.
--
Посиди спокойно, Коля! -- строго сказала мама.-- Как твои экзамены, Андрюшенька? -- Она смотрела на Кузьмина, и ему казалось -- гладила рукой по лицу.
--
Нормально,-- прокашлявшись, ответил Кузьмин.-- Четыре, четыре.
У мамы были новые, нерешительно округлые жесты. Он поразился мягкому, ласкающему движению руки, когда она взяла сумочку, длинный цветной зонтик, поправила завиток волос над нежным ушком. От нее чуждо пахло, она была новой. Он опять удивился, поняв, что эта красивая женщина -- его мама.
Едва вошли в квартиру (мама радостно и как-то растерянно огляделась в комнате, провела-погладила рукой сервант), как Николашка потребовал еды. Кузьмин повел его мыть руки.
--
А где ванна? -- плаксиво спросил Николашка.
--
Нет у нас ванны.
--
Где же ты моешься? -- приготовляясь зареветь, спросил он.
--
В бане.
--
В сауне? -- поморщился Николашка.-- Я не люблю сауну, а папа любит, но ему нельзя. А кто тебе спинку трет?
--
Дядя Ваня,-- улыбнулся Кузьмин.
--
Кто это -- дядя Ваня, твой папа?
--
Смотри, рукава намочил, балда,-- сказал Кузьмин.
Он чинно сидел за столом, деликатно, по кусочку, без хлеба сглатывал неведомой нежности колбасу, смаковал крепчайший кофе. Рядом с чашкой, в нетерпеливо и неаккуратно надорванной упаковке лежали пластинки жевательной резинки, и он косился на них. Взять ее он решился только после того, как Николашка, намусорив, заявил, что он сыт, и потребовал конфет. Мама, слегка нахмурясь, протянула Николашке упаковку, а потом, спохватившись, предложила ее и Кузьмину. Потом Кузьмина отправили укладывать Николашку спать в альков за портьерой, на родительской кровати под голубым одеялом.
--
А пижама?
--
Поспи сегодня без пижамки, Коленька,-- отозвалась мама.-- Куда она запропастилась?
Мама рылась в распахнутых чемоданах, Николашка притворно захныкал.
--
А ну, давай спи,-- шепотом сказал Кузьмин.-- Не то щелбан заработаешь!
Николашка прикрыл один глаз, выложил ручки, пай-мальчик, на одеяло, но хитрил. Кузьмин угрожающе выпятил подбородок. Тогда Николашка что-то очень быстро сказал ему по-английски и замер, с испугом и интересом ожидая реакцию.
--
Спи, иностранец! -- сказал Кузьмин и, отвернувшись, еще долго улыбался.
Когда Николашкин нос уткнулся в подушку, полуоткрылся рот, лицо потеряло капризное выражение, Кузьмин вышел в комнату.
Мама и Крестна с удовольствием, молча, рылись в чемоданах, извлекая из них массу красивых вещей. "Все для тебя!" -- довольным голосом сказала мама, и Кузьмин, повинуясь странному чувству, попытался благодарно ее поцеловать. С удовольствием он надел лишь тяжелые часы; весь остальной гардероб смутил его изобилием.
"Что бы почувствовал Мишка, успокоение?" -- подумал он. Самоутверждающий вид -- оценил он себя, глядя в зеркало, однако мама и Крестна находили, что он очень хорош. Они занялись какими-то воздушно-легкими женскими вещами, а он сел в угол дивана и стал листать кипу журналов, привезенных мамой.
Там было много боевой техники. Со вкусом снятая, она вызывала восхищение своим законченным видом: в танках ощущались тяжесть и ломовая сила, в самолетах--коварная стремительность, а ракеты едва удерживались на стартовых площадках. В статьях, помеченных отцом, были угрозы, хвастовство, насмешка.
--
Там интересно жить? -- спросил Кузьмин, листая журнал мод.
--
Нашим -- очень трудно,-- отозвалась мама, перебирая какие-то свертки в чемодане.-- Сумасшедший мир. Для них войны как будто и не было... Несутся без оглядки куда-то...-- Лицо у мамы было озабоченным -- она не могла что-то отыскать в чемодане.
--
А как Вася? -- негромко и как бы между прочим спросила Крестна.
--
Он подал рапорт о возвращении,-- рассказывала мама.-- Очень устал. И еще...-- Мама строго и внимательно посмотрела на Крестну и Кузьмина.-- Он считает, что его место здесь, дома--там забыли весь пережитый ужас, опять лезут на рожон. Ну, а папа,-- сказала она Кузьмину, откладывая какую-то вещь,-- ты ведь знаешь, Андрюша,-- человек долга. Он не идет с совестью на компромиссы.
--
Что, может быть война? -- тихо спросила Крестна. У нее было очень напряженное лицо, в наступившей тишине заметил Кузьмин.-- Ведь прошло всего одиннадцать лет!
--
Как папа жалеет, что ты не хочешь стать офицером! -- сказала мама со вздохом.-- Но вот в этом -- весь он.-- Она протянула Кузьмину тяжелый сверток -- "Биологию" Вилли. На суперобложке отец написал: "Желаю--с полной самоотдачей и без жалости к себе".
--
Вот тебе мой отчет,-- сказала Крестна маме, доставая из своей сумки толстую тетрадь, в которой все это время она вела бухгалтерию.
--
Какой отчет, Крестна! -- Мама оттолкнула от себя тетрадку.-- Сколько ты для меня сделала!.. Как мне тебя отблагодарить!..
--
Ну, обживайтесь,-- сказала раскрасневшаяся Крестна, пряча тетрадь обратно в сумку.-- Пойдем мы с Андрюшей... Пусть у меня поживет, а ты пока устраивайся, Ниночка.
Мама растерянно оглянулась на Кузьмина:
--
Как же так?
--
Ему ж заниматься нужно,-- тихо сказала Крестна.
--
Я каждый день к тебе приходить буду! -- сказал смущенный Кузьмин.
--
Так... неловко...-- Мама смотрела на него, на Крестну.-- Только пока экзамены, да?
Дома Крестна сразу же стала развешивать их обновы в своем большом шкафу -- каждую вещь она еще раз ощупывала, оглаживала -- и, покончив с этим, села, довольно улыбнувшись Кузьмину:
--
Что, хорошая книга?
--
М-м-м! -- Кузьмин помотал головой, не отрываясь от текста.
К маме он приходил после каждого экзамена; иногда гулял с Николашкой во дворе, вводя хныкалку в традиционно спаянный коллектив бывшего своего мира. А мама была озабочена ремонтом, оформлением документов, Николашкой; Кузьмин все сильнее любил ее, совсем незнакомую, ничем не напоминающую прежнюю тихую, молчаливую, но такую родную маму. Теперь почему-то он не мог вернуть ей маленькую записочку, подобранную им с пола, когда он расставлял мебель: "28 сентября. Поезд N 129, путь 6, вагон 9. В 13.40. Сказать про горло у Андр.",-- последнее, что мама написала перед отъездом.
Потом мама и Николашка уехали на юг, а Кузьмин, беззаботно наплясавшись на выпускном вечере, подал документы в медицинский институт, прилично сдал экзамены и был принят.
Отец приехал, когда Кузьмин уже веселился на зимних каникулах в спортлагере, и встретились они не сразу.
4
...Уже в конце первого курса Кузьмин понял, что учеба превратится в тоскливую зубрежку, если он не приложит к чему-нибудь свои голову и руки. Первая же лекция по патофизиологии, вдохновенно прочитанная молодым профессором, привела его в кружок на этой кафедре. Он взял тему для реферативного сообщения, явился к В. А., с восторгом рассказал о своих планах, но В. А. сморщился, как от лимона. Выяснилось, что и Алешка (он учился на истфаке МГУ) записался в кружок. Прехитрый В. А., помучив скепсисом, допустил их к своей запертой в шкафах отдельной библиотеке, собравшей в себе следы увлечений Алешкиных предков -- философа-натуралиста, историка -- и биолога, самого В. А. Копаясь в неслыханно интересных книгах, Кузьмин позабыл жалкую тему своего реферата, открыв, что тоненьким, пересыхающим ручейком реку отечественной медицины питало и малоизвестное направление -- о воздействии биостимуляторов на человека. Они с Алешкой, склонным к изысканиям чудес и кладов, разделили работу: Алешка создавал историческую композицию этого направления, а Кузьмин по крохам собирал фактический материал.
На заседании кружка он сделал вопиюще-увлеченное сообщение и был побит камнями -- за отсутствие критического отношения к чудесам эти" ветхих старичков и земляных бабушек, пророков и колдунов.
С удовольствием выслушав рассказ Кузьмина о его позоре, В. А. подсказал: "Иди в фармакологию". И в течение всех этих лет подкармливал его свежайшей зарубежной информацией. "А это не блеф?" -- возвращая очередной журнал, спрашивал Кузьмин. "Все ваши учебники -- просто Ветхий завет, сборник анекдотов и урна для праха!" -- кричал В. А.
Сначала Кузьмина волновали, влюбляли и просто разили наповал сами факты. Он долгое время пребывал в восторге от самого процесса их добычи. Но вот они стали складываться в таблицы, в них непонятно сосуществовать, и Кузьмин, еще продолжая заниматься добычей этой руды науки, начал время от времени задумываться, разглядывая результаты своих трудов. Он показывал таблицы В. А., Тишину, спрашивал их совета. Оба они, казалось, сговорившись, отвечали ему: "Здесь что-то есть..." Он сам чувствовал это и долго ждал какого-то откровения, озарения, искал ответ в чужих работах...
Мудрость пришла к нему тихим шагом. И вот однажды, прочитав последнюю страницу очередной статьи, он ощутил себя изменившимся -- он ясно и определенно знал, что известные ему объяснения фактов его не устраивают. Незаметно для себя он стал фантазировать, и медленно, очень медленно, но всегда рывками, ступеньками вверх, что-то стало прорисовываться, и в таком законченном виде, что он не сомневался в истинности.
...И теперь, заканчивая сообщение, он легко разделился на две части -- одна его половина еще делала последние выкладки, управляла его рукой, подававшей знаки ассистирующему за диапроектором Тишину, языком и телом, а другая -- со знакомой легкостью уже жестоко препарировала его собственный доклад, и, наконец, словно возвращаясь из полета и складывая крылья, он оглянулся на высоту, в которой только что был, испугался ее и не сказал -- сробел, засмущался -- заранее приготовленное: "Эти данные подтверждают известное мнение, гипотезу о том, что в основе всякой болезни лежит временная несостоятельность организма или органа и, следовательно, средство лечения любой болезни находится в самом организме. Его надо только возбудить".
Смолчав на этот раз, спрятав эту фразу, он смутил себя навсегда, ибо сказано было: "Смутное чувство бездонно".
Закончив, он развязно махнул рукой -- давая знак Тишину,-- и сел у экрана, мгновенно вспотев и почувствовав слабость, дурноту и почему-то стыд.
Академик, потыкивая карандашом в листочек с повесткой заседания кружка, сидел задумавшись. Брови у него были огорчительно-удивленно подняты. Кузьмин увидел серебристое сияние седой его шевелюры на макушке и усмехнулся про себя мысли о возможном символическом значении этого сияния.
Лужин, приоткрыв рот, озадаченно и растерянно смотрел на Кузьмина и, когда они встретились взглядами, сморгнул и, встряхнувшись, деловито завертел головой.
Тишин, издали поглядев на Кузьмина, чуть-чуть усмехнулся. Ассистенты и кружковцы перешептывались, посматривая на Кузьмина.
--
Кто хочет высказаться? -- прокашлявшись, громко спросил академик.
После минуты тишины он сказал:
--
У меня есть несколько вопросов, э-э, Андрей Васильевич.
Отвечая ему, Кузьмин рассказал, что он пользовался аптечными препаратами, что опыты с культурами тканей он ставил с сотрудниками институтов морфологии и рака, что микрофото делались там же, что он читает на двух языках и что он сердечно благодарит Тишина за помощь и консультации.
Отмахнувшись от убогих вопросиков Кузьмину с мест, академик сказал:
--
Мы имеем дело с законченным исследованием. По уровню исполнения -- на диссертационной глубине,-- заключил он, поглядев на реакцию Кузьмина поверх очков. Потом он их поправил.-- Ряд приведенных фактов принципиально нов, и их достоверность не вызывает сомнелия. Разработана оригинальная методика...-- Академик и в самом деле бормотал стандартные фразы, как на какой-нибудь защите.-- Однако,-- академик встал, набирая в голосе и канонизме, застегнул все пуговицы на пиджаке,-- однако бросить этакую работу, не оформив ее соответствующим образом, было бы позором и бездарностью.-- Он повернулся всем корпусом и уставился на Кузьмина.-- Что это вы сидели в уголочке три года? Где публикации? -- Академик свирепо поглядел на Лужина и Тишина.-- Боря,-- сердито сказал он Тишину,-- вы-то куда смотрели?!
Потом выступали ассистенты, старательная староста кружка, а Тишин смолчал. Только один раз он заговорщицки подмигнул Кузьмину.
Уже расходились; Кузьмин, делая вид, что не замечает любопытных взглядов, упаковывал отцовский диапроектор, когда в дверь заглянул Лужин и увел его в ассистентскую, где на диване без пиджаков и с чашками в руках сидели академик и Тишин. Лужин сунул в руки Кузьмину чашку горького кофе и подпихнул его к стулу, поближе к дивану. Здесь Лужин держался по-хозяйски гостеприимно. Сладкая улыбка на его лице о многом сказала Кузьмину.
--
А на экзамене наш Андрюша едва на четверку вытянул,-- насмешничал Тишин.-- А еще надежда кафедры!
--
Это пустяки,-- сказал академик, глядя в чашку.-- Я у вас и вовсе "неуд" получу. Суть в другом,-- сменив тон и явно прицениваясь к Кузьмину, протянул он,-- хватит ли у этого милого юноши терпения, а не старания доказать то, что он сегодня местами декларировал? Насчет живой воды, а?
--
Хватит,-- после паузы хриплым голосом сказал Кузьмин.
--
Ну, договорились,-- сказал академик.-- Через год -- понимаете? -- через год посмотрим! Не понимаете! -- Академик улыбнулся.-- Я о распределении вам толкую, чудак вы этакий!
Тишин тоже насмешливо и укоризненно, как на глупого, смотрел на Кузьмина.
--
Спасибо,-- сказал Кузьмин и встал. Пол под ним качался.
--
А работку со всеми официальными справочками мне через недельку представьте. И каждый квартал -- мне отчет!
Только по дороге (он ее и не заметил) до Кузьмина дошло все значение этого "Посмотрим!".
Ах, как он мучился с этой своей первой публикацией! Потом ни одна статья так дорого ему не стоила -- тогда он отмучился за все свои работы сразу.
То непомерно большая, то куцая, она изводила его всю неделю, не отпуская от себя ни на минуту, отравляя утро и вечер. Он не мог смотреть в сторону машинки -- повторенные по многу раз фразы бесили его своим утраченным смыслом, невнятностью. Он пробовал вычеркнуть Vix, написать по-новому и бился над бумагой с сотнями слов; но с неумолимостью истины рано или поздно из-под ленты выбивалась та, первая, исходная фраза.
Наконец вечером, накануне последнего дня, более или менее чисто перепечатав работу, он решил сократить статью, сведя все таблицы в одну, и провозился до ночи.
Среди механической работы, которую он разнообразил тихим насвистыванием, пританцовыванием и всевозможными междометиями, ему стала мешать навязчиво пробивающаяся со столбцов таблицы некая указательная тенденция результатов, но он уже был утомлен--и отмахнулся от нее. Со слипающимися глазами, найдя в себе силы убрать машинку в футляр, выбросить мусор и истерзанные черновики, он тихонечко проскрипел ступеньками к себе на антресоль, повалился на кровать. Сразу уснуть он не смог.
Когда отпустила затекшая спина, прошла тяжесть в затылке и сделался прохладнее лоб, в голове стали суетиться обрывки мыслей, в ухо то басом, то дискантом полез голос академика: "Через год--через год!" -- шевельнула хвостом мысль о зачете по нелюбимой хирургии... Когда он ворочался, эти обрывки, казалось, пересыпаются, стукаясь друг о друга, в голове.
Чушь какая-то, лохмотья, подумал он. Спи-засни, попросил он, оставь все для подкорки. Тишин
прав -- все стоящее не пропадает. Он сел, достал из-под матраца сигареты, закурил и стал вглядываться в мрак, рассеиваемый лампадой, там внизу, под антресолью. Когда огонек стал подпаливать ему нос, он пригасил сигарету и лег с закрытыми глазами.
Сначала он лежал, уговаривая себя: тише, тише. Сон пришел, как пробуждение -- испуганное, внезапное. На миг в голубом свете перед его глазами вспыхнула таблица, странным образом, бессистемно раскрашенная. Сворачиваясь в лист, обретая трехмерность, она приманивала к себе, а когда он потянулся к ней рукой, стала уклоняться. Наконец эта борьба надоела ему, во сне еще он притворился равнодушным, безразличным, и она встала перед ним. Но как только он внимательно вгляделся в нее, она расплылась, обманув его.
Плавая по самой поверхности сна, в этой борьбе он переваливал свое неуклюжее длинное тело через какой-то край и с этого края неведомыми еще анализаторами схватывал кусочек успокоительной тишины комнаты, ровное дыхание Крестны, легкие отблески лампадного света и только тогда позволял себе вернуться в сон.
Утром он проснулся невыспавшимся, с равнодушно-оцепенелыми мыслями, но с тем знакомым чувством наполненности, которое всегда означало, что из глубины сна он вынес находку.
Впереди был ужасно суетливый день -- он уже цедился сереньким светом через итальянское окно на его антресоли; внизу, на уголке обеденного стола, аккуратной стопкой листов лежала перепечатанная статья (он даже обрадовался ее законченному, оформленному виду), а Крестна в углу шептала молитву.
Вчера на лекции Маринка написала ему: "Великий ученый! Если ты не сводишь меня на этой неделе в кино -- берегись!" "Идолище мое, я делаю карьеру, образумься!" -- ответил ей Кузьмин. Сейчас он решил, что отдаст статью и уведет Маринку в кино вместо сдвоенной лекции, а потом рванет в лабораторию.
Крестна с поклонами трижды перекрестилась, провела рукой, как умылась, по лицу и отошла от икон. Кузьмин осторожно покашлял.
-- Когда же ты лег?
--
Еще темно было,-- ответил Кузьмин, потягиваясь.-- Слушай, Крестна, а что за сны с четверга на пятницу?
--
Все сны вещие,-- в который раз сказала ему Анна Петровна, Крестна.
5
Она скоропостижно умерла в декабре 1962 года, перед самым Новым годом.
Кузьмин пришел из института рано, сбежав с лекции по психиатрии, предполагая пообедать, заглянуть в магазины и, дождавшись конца рабочего дня деятелей науки, засесть в лаборатории института рака с новым интересным знакомым -- аспирантом этого института Н., очень целеустремленным парнем.
В почтовом ящике он обнаружил открытку из "Медкниги" на переводную монографию и, на ходу размышляя об этой книге, поднялся к себе на третий этаж. (В доме не было лифта. Когда-то громадные многокомнатные квартиры разгородили на ком-муналочки, и теперь часть жильцов поднималась к себе по гулкой парадной лестнице, а Кузьмин -- по черной, узкой, халтурно покрашенной. На стене между втсрым и третьим этажами сохранились еще давнишние его надписи. Проходя мимо в хорошем настроении, Кузьмин перечеркивал их пальцем -- и они уже почти стерлись.)
За разболтанной, никогда не задерживающей кухонные запахи дверью, слышался голос диктора радио; ключ лежал в портфеле -- и Кузьмин позвонил. В эти часы в квартире оставалась только Крестна, и он удивился тому, что она не идет, пришаркивая одним тапочком, открывать ему дверь.
В прихожей, поставив на тумбочку трюмо портфель и мельком взглянув на себя в зеркало, Кузьмин сбросил пальто. Он насвистывал и перед тем, как идти мыть руки, привычно заглянул в комнату.
Крестна лежала на полу у стола, подогнув под себя руки и отвернув лицо. Край платья задрался и был виден конец короткого чулка.
Он сразу все понял -- по позе, по обвисшей тишине комнаты. Он подошел к ее телу, ступая осторожно и нерешительно, взял тяжелую ее руку, заглянул в чужое, незнакомое лицо -- увидел пятна, широкие зрачки. В руке, подвернутой под живот, была разбитая пипетка, а на. краю стола лежал опрокинутый пузырек с глазными каплями, тот, который еще позавчера он принес из аптеки и за которым она потянулась в ту последнюю минуту, когда, сказав ей из коридора "Пока!", он открыл входную дверь.
Он посидел около нее на корточках, с закрытыми глазами, потом, отвернувшись, поправил платье и вышел в коридор.
У телефона он сел на стул и задумался -- звонить ли маме на работу. Он вызвал милицию. Через час приехал участковый и какой-то мужчина в гражданском. Милиционеры кое-как допросили его. Он помог им перенести Крестну на ее кровать и сел рядом с ней.
Когда он подписал протокол, участковый пожал ему руку и, вглядываясь в лицо, сказал: "Сочувствую вашему горю. Я сам вызову медиков".
Потом приехали грубые мужики в синих халатах с носилками, а потом он остался один, глядя на непривычно затоптанный пол.
Ему захотелось есть. На кухне, увидев прибранный стол и подумав, что ему придется есть одному последний приготовленный ею обед, он почувствовал ужас.
На улице было слякотно. Навстречу ему с рынка несли жидкие елочки, оранжевые шарики апельсинов в авоськах, все вокруг торопились, толкали его плечами, ношей задевали по ногам. В кафе на него странно посмотрела кассирша. Он ел теплые разваренные пельмени и считал их. Потом он шатался по улицам; когда замерзало лицо, заходил в первый же подъезд, вставал у батареи отопления и грелся. Внутри у него была пустота, и чужие случайные слова долгим повторяющимся эхом стучали в голове.
Когда он открыл входную дверь, в коридор вышли соседи: дядя Ваня, одинокая соседка-старушка. Лица у них были уже заплаканы; от небритого дяди Вани застарело пахло неухоженностью, он обнял Кузьмина, зарыдал ему в ухо... Они выспрашивали подробности, охали и снова принимались плакать. Утеревшись, дядя Ваня сказал: "Вымолила Анна Петровна себе прощение -- легко-то как померла!"
Он позвонил родителям. Мама заплакала, сказала, что сейчас придет. Пришли они через час.
В комнате, оглядевшись и поплакав, глядя на Кре-стнину кровать, тумбочку, мама по-простому высморкалась в платок.
-- Ах! -- сказала она.-- А ведь Крестна, бедненькая, предчувствовала! На прошлой неделе всю родню обошла, в кои-то годы! К нам приходила,-- ска- зала она Кузьмину.-- Говорила, что поздравительные открытки всем отправила... Надо смертное искать,-- сказала она Кузьмину.
Отец, Николашка и Кузьмин сидели за столом, а мама поднялась, открыла шкаф. На полке, в глубине, лежал как-то отдельно большой узел. Развернули грубый холст, Кузьмин увидел белые, почти физкультурные тапочки с неудобной твердой подошвой. Под бельем лежал конверт -- "Кузьминым".
Из него на стол выпали две сберкнижки, гербовая бумага и сложенный вчетверо лист почтовой бумаги.
"Дорогие мои родные! Пришло мое время. Благословляю вас на долгое житье в добром здравии, благополучии и радости! Не скорбите обо мне сердцем, вы знаете, что я свое прожила.
Простите мне невольные вины, я же прощаю вам.
Спасибо тебе, Ниночка, и тебе, Вася, за то, что украсили мою старость Андрюшенькой, очистили мое сердце.
Положите меня между Николаем Ивановичем и Лялечкой, поставьте православный крест, памятников не надо. Все заботы о могиле я поручила храму Св. Петра, там же меня и проводят.
Деньги на похороны и обряд отложены, Ниночка, на твое имя на отдельную сберкнижку. Полным наследником всего (здесь отец с мамой переглянулись) остального имущества оставляю Андрюшеньку. Бумага в этом конверте.
Андрюшенька, любимый мой!
Благословляю тебя на жизнь, в счастьи и уважении. Живи достойно. Прощай. Прости,
Прощайте, мои родные, благослови вас бог!"
Похороны оказались неожиданно торжественными и легкими, несуетливыми для Кузьминых.
Еще когда автобус подъехал к воротам кладбища, их удивило скопление старушек в черных платках, стариков с сизыми носами; знакомая Кузьмину молчаливая и суровая старуха (никто из Кузьминых ее чина так и не узнал), жестом раздвинув толпу и так же коротко выслав из толпы незаметных крепеньких мужичков -- помочь вынести гроб,-- поклонилась маме, приняла, ковшиком, из рук в руки, деньги, туго завернутые в платок. Пристойно, спервоначалу подровнявшись, а потом в ногу шагнув, мужички внесли гроб в церковь.
На следующий день, приехав, как им было велено, в церковь к трем часам, Кузьмины застали конец отпевания. Гроб нескромно стоял вблизи прохода, окруженный множеством свечей. От высокого ли мрака, дрожания голосов, запаха свечей, неизвестности церемонии у Кузьмина сделался озноб, притом, что видел, слышал и обонял он необыкновенно ярко.
Кто-то, толкнув его плечом, быстро пробежал к гробу, в котором неподвижно-величественно и укоряюще лежала Крестна, заглянул в ее лицо и припал к рукам, захлебываясь в слезах и лепете. Этот человек в длинном черном пальто, круглый и короткошеий, оглянулся на Кузьмина, что-то шепча, и Кузьмин узнал дебила, которого дразнили все мальчишки в округе,-- и содрогнулся.
А тот шептал: "Вечная память, вечная память!"
Кузьмин закрыл рукой глаза. И тотчас рядом оказалась мама. Он освободился от ее рук.
Долго, с какими-то многозначительными паузами заканчивалось отпевание. Слабоголосый хор печально выводил слова, и Кузьмин стал ощущать тяжесть пальто на плечах, подступала дурнота; но тут вышел батюшка.
С нескрываемым любопытством, какими-то озорными ясными глазами он оглядел всех Кузьминых и их родственников и сделал приглашающий жест. Мама громко зарыдала.
Кузьмин поцеловал Крестну в белую бумажку на разглаженном спокойном лбу, отошел, издали разглядывая ее лицо.
Падал снежок, было очень холодно. Гроб вынесли, деликатно подождали (мама замешкалась с кутьей), пока Кузьмины займут свое место во главе процессии. Двинулись мелким шагом к могиле.
Вслед за Кузьминым шел хор, слабо что-то голосивший, какие-то дети со свечами в руках догнали его.
"Навсегда, навсегда",-- внушал он себе.
Уже у могилы, кружа вокруг гроба, священник среди скороговорки бросил Кузьмину: "Ухо потри!"
От стука молотка вздрагивала кладбищенская тишина, ссыпался с веток снег.
Поминки прошли тихо: были соседи, какая-то старушка (она все благодарила маму за Крестницы вещи), незнакомый пьяненький мужичок. Посидели, выпили и, не зная, о чем друг с другом говорить, разошлись.
Мама вымыла на кухне всю посуду, одарила соседей закусками и вернулась в комнату.
Отец сидел за столом, как раз на Крестнином углу, сидел на том самом месте, где она упала, и листал библию. Кузьмин как-то отрешенно заметил, что у него стали совсем седые виски и уже набухли под глазами мешочки. Надо бы ему сменить линзы, подумал Кузьмин, заметив, что отец часто снимает очки, трет глаза.
--
Пересядь, пожалуйста,-- сказал он отцу, и отец пересел на диван, к Николашке, тревожно глянув на Кузьмина.
Мама села к Кузьмину за стол, положила руки на скатерть и сказала:
--
Как же жить теперь будешь, Андрюшенька? Он непонимающе посмотрел на нее.
--
Быт как устроишь? -- объяснил отец.
--
Я все умею,-- вяло сказал Кузьмин.
--
Поживи у нас!
--
Вам и так тесно. Здесь я буду жить,-- вздохнул Кузьмин.
--
Летом переедем,-- твердо сказал отец.-- Дом уже отделывают.
--
Тебе надо перевести лицевой счет на свое имя,-- подсказала мама Кузьмину.-- Ах, Крестна! Обо всем подумала, спасибо!
--
Ты ей многим обязан,-- с дивана сказал отец Кузьмину.-- Но принципиальность сохрани -- она хоть в бога верила, но святой не была...-- Он вопросительно посмотрел на Кузьмина. (Кузьмин вспомнил: "Ты недостоин быть пионером,-- процедил отец, пристально его рассматривая.-- Я исключаю тебя! Сними галстук!"--приказал он и, не дождавшись, пока заплакавший Кузьмин распустит узел, рванул треснувшую ткань.)
--
Вася! -- попросила мама.-- Сегодня!..
--
Ох, уж эта сентиментальность,-- отец посмотрел на своих сыновей. Николашка по-волчьи осклабился.-- Ладно-ладно! -- согласился отец.-- Мне уже говорили -- неделикатен! Ну, пошли!
Уже когда одевались, он сказал наставительно, не удержался:
--
Деньгами распорядись с умом. Не так-то их много!
--
Может быть, они вам нужны? -- спросил Кузьмин.-- Ну, переезд ведь...-- Он отметил только острое любопытство в дьявольских Николашкиных глазах.-- Или не давайте мне денег, я на эти проживу, Крестнины...
-- Что ты! -- сказала мама укоризненно.-- Это же завещанное!
Они ушли чем-то озабоченные, а он остался, не зная ни где лечь ему спать, ни что делать с обедом, стоявшим в кастрюлях в холодильнике, ни что делать с узлом ее постели, положенным на время поминок на антресоль.
Обед он в тот же вечер отдал дяде Ване. Он выпил с ним водки, но от еды отказался, просто, испытывая впервые странное удовольствие, понаблюдал за тем, как побритый и от этого помолодевший, дядя Ваня ест. И остался у него ночевать.
Негасимая лампадка погасла через день. Он спохватился, внезапно на занятиях вспомнив, что не подлил в нее масла, и бросился домой, но, когда вошел в комнату, иконы были уже темны, а лик Христа невнятен. "Нет тебя!" -- сказал Кузьмин ему.
Первого января он вынул из почтового ящика поздравительную открытку на свое имя. Крестна писала: "С Новым годом, с новыми радостями и новым счастьем!.."
В зимние каникулы к нему пришла Маринка (она выскочила все-таки на пятом курсе замуж, только что развелась и, веселая, бойкая и уже взрослая, теперь пыталась снова прибрать Кузьмина к рукам). Они выпили совсем немного, и выговаривался, в основном, Кузьмин, а она, научившаяся в своем коротком замужестве, слушала, свернувшись клубочком на диване. И лицо у нее горело. (Около полуночи у самых дверей комнаты начал беспокойно ходить и кашлять дядя Ваня, и Кузьмину стало страшновато. "Выключи свет,-- сказала Маринка.-- И он уйдет"). Утром, оглушенный, Кузьмин был готов отдать ей все, что угодно, и она унесла одну из икон. Оставшись один, он поглядел на развороченный стол, на лежащую на боку лампадку -- она пила из нее -- и все вспомнил, волнение отступило; он снова надолго вернулся в печаль.
Маринка приходила еще раз, уже во время государственных экзаменов, с ничтожным поводом, что-то недоговаривая. Он поглядел на нее, чуть располневшую, игривую...
--
Позови меня замуж,-- сказала Маринка в темноте.
--
Нет, Идолище, не могу.-- Он поцеловал ее.-- Как другу тебе говорю -- не надо.
--
Ну, скажи мне, товарищ, почему "не надо"? -- Маринка села, расчетливо прикрываясь простынкой.
--
Этого не объяснишь,-- тихо сказал Кузьмин, по кошачьему отсвету глаз угадывая, где она.-- Для тебя же во мне нет тайны?
--
Андрюшенька! -- сообразив, сказала Маринка. Потом она засмеялась: -- Нет такой любви, Андрюшенька, поверь! Уж как я Левку любила, вспомню-- сама себе не верю. А потом вдруг все кончилось. Начались деловые отношения: я ему -- быт, он мне -- зарплату, я для него -- женщина, он для меня -- мужчина. Нормально, в общем.
-- А почему вы развелись? -- Кузьмин закурил.
--
Очень уж скучно с ним стало, разговаривать перестали даже. Ну, соглашайся, дурашечка/ -- Маринка потянула его за руку, отобрала сигарету.-- Я -- во! -- какой женой буду!
Но замуж он ее не взял.
Колесо все раскручивалось: сдав терапию и хирургию, вместе со всеми остальными он почувствовал, что впереди уже близко -- поворот, и ему ужасно сильно захотелось поскорее заглянуть за угол, вам знакомо это чувство?
е
П
рошло еще два года. В "протоколе апробации кандидатской диссертации аспиранта второго года Кузьмина А. В." написано буквально следующее: "...Диссертация непомерно раздута, содержит много отвлеченных рассуждений, затуманивающих интересные конкретные факты и выводы".
Он был страшно удивлен -- они не поняли, нет, не захотели понять! Он с ревнивым страхом вложил в эти листочки всю картину ясного чистого мира, а они... Ему не хватает плеши или, быть может, седин, они думают, что он упражняется в... Он мучительно покраснел и обиделся, когда Тишин глухо сказал: "Занесло!"
К этому времени он уже не был так по-детски влюблен в него, уже видел потолок Тишина; с раздражением, еще не привыкнув, замечал, что Тишин не всегда успевает за ним, медленно, без смака, осмысливает повороты, в которые их толкают, втягивают прекрасные неумолимые факты, и боится, топчется у границы обозреваемости, не хочет заглянуть в блеклую тень, мир догадок.
Эти два года Кузьмин жил с аппетитом: почти не отвлекаясь, он лез в дебри. Не ограничивая себя, он фантазировал немыслимые условия экспериментов и, когда все хором доказывали бредовость его желаний, садился на телефон и разыскивал лаборатории, безвестные НИИ, влезая то в биофизику, то в генетику; заразил скептиков-математиков, и те, наивные, строили ему л.латематические модели его пробирочных чудес по оживлению клеток.
Временами нечеловеческая интуиция вела его из эксперимента в эксперимент, открывала короткие тропинки в джунглях вероятностей, переносила через нагромождения невнятных результатов. Пришло благословенное время!
Поставив эксперимент и добившись устойчивого результата, он сбрасывал его на руки лаборантам (академик -- шеф -- подарил ему двух "рабов") и шел дальше, и все не мог угнаться за опережающим шагом догадки. И этому пути не было конца.
Дома росли вороха бумаг -- таблиц, отдельных листочков, на которых он сам себе объяснял ошеломительные результаты.
Время от времени шеф требовал с него оброк -- статью. Кузьмин строил таблицу, приписывал к ней страничку текста, и статейка выпархивала из рук.
Время от времени Тишин мимоходом бросал: "Остановился бы! Проверь в клинике. И вообще -- для кого ты работаешь?"
--
Рано еще об этом,-- бормотал Кузьмин, с вожделением вглядываясь в окуляр микроскопа.-- Нет, ты погляди! Она же оживела чуть-чуть, а? Миленькая,-- говорил Кузьмин,-- да ты же умница! Сейчас я тебя подкормлю...
Крайне вежливо Лужин шептал: "Не забудьте о практической ценности работы, Андрей Васильевич!"
--
Никоим образом,-- ответствовал Кузьмин.-- Вот консервант улучшили чуть-чуть...-- (Делались первые пересадки почки у человека.) Но ко всему прикладному он относился как-то равнодушно.
На кафедру зашел Н. Негромкий и вежливый, он внимательно изучил препараты Кузьмина -- бодрые культуры клеток, обработанных живой водой,-- и, чем-то озаботясь, тихо распрощался.
Пожимая его маленькую твердую ручку: "Все мышцы качаешь? Молодец!" -- позавидовал Кузьмин и объяснил:
--
Не могу, понимаешь, сейчас разбрасываться! Извини, ладно?
Несколько дней его немножко грызла совесть -- он знал, что приход Н, связан, наверно, с неладами в лаборатории, но тут обнаружилось, что под действием его живой воды клетки вдруг замерли, заснули, будто дожидаясь от него какого-то нового толчка, инструкции.
В. А., учинив строгий допрос, говорил: "Смелее, Андрюша, смелее! Это что-нибудь да значит! Мир велик, а в твоей живой воде слишком много простой воды, а?" Ему Кузьмин решался сказать: "Похоже, она (клетка) соображает, что хочет!"
Родители видели, что он счастлив. Мама следила за его костюмами, длиной волос над воротничком и весом; отец (он нашел себя на какой-то новой работе), ставя Кузьмина в пример Николашке, напоминал: "Цени, как тебе повезло!"
(-- Да, пап! -- говорил Кузьмин.-- Но для чего это все надо, если люди заготовили такую кучу оружия? Против лома нет приема.
--
Ох! -- говорил отец.-- Занимайся своим делом! Между прочим, у тебя оборонная тема! Что вы топчетесь, медики-биологи! Шевелитесь! Вся эта сволочь такие гадости наприготовила! Голыми не окажемся?
--
Не окажемся! -- взвивался Кузьмин.-- Что же вы их в сорок пятом не добили? Они же ведь все живое хотят уничтожить. Жи-во-е. Великое, единственное, невоспроизводимое! Отнять у человека его единственную жизнь!..
--
Ну и дурак ты, сын,-- сказал отец с неожиданной обидой.-- "Жизнь! Живое!" Это что--твое собственное? В бою люди жизнь отдавали -- что же, от них ничего не осталось? Честь -- вот единственное, что принадлежит тебе лично. А твоя жизнь принадлежит Родине, делу, если человек, конечно, не скотина у кормушки. А о таких и говорить нечего.)
Он выезжал на картошку со студентами, бывали загулы в Алешкиной компании болтливых гуманитариев (там гремели магнитофоны, свечи потрескивали от табачного дыма, и с лент на разных языках орали: "Ты моя любовь, мое счастье, мое солнце! О, я люблю тебя!"-- страстно, нежно, томно, печально, торжествующе и лжизо) Было ДЕа коротких романа, безболезненно давших Кузьмину назыки веселой игры -- в любовь с открытыми глазами.
А свои двухмесячные аспирантские каникулы он проводил в экспедициях, где с успехом совмещал приличный приработок и поиски своих трав.
В конце второго года аспирантуры шеф остановил его, танцующего от спешки, в коридоре.
Посмеиваясь, он оглядел -- с ног до лохматой головы -- беспардонно недовольного задержкой Кузьмина и вытянул у него из рук громадный штатив с разноцветными пробирками; стрельнув на них взглядом, шеф хмыкнул. "Кажется, это уже не по теме диссертации, а? Молодец! Оформляй работу -- через месяц апробация. Должен успеть, понятно?" -- сказал он.
Задав лаборантам работу, Кузьмин затворился дома и, в один день переломав привычный ритм, сел писать этот злосчастный первый вариант диссертации. Он писал, выдавая по двадцать страниц в день, самостоятельно освоив экспресс-метод иллюстрирования-- вырывая нужные таблицы из копий собственных статей. Он еще играл в бирюльки, баловень: все, что рождалось в нем при сведении материала в целое, казалось блестящим ходом мысли, имело, он считал, самостоятельное значение, и он писал легко, раскованно, без тени сомнения.
А теперь, принимая из рук Лужина исчерканную пачку листов, всю в крючках и занозах знаков препинания,-- вот теперь он скис.
Начинались каникулы. С Алешкиной помощью пристроившись в археологическую экспедицию (ему необходимо было попасть в Среднюю Азию -- раздобыть "солнечный корень"), он весело прожил полтора месяца и вернулся в Москву дочерна загорелый, с корявыми -- он ощущал их лопатами -- руками, с набитым карманом и парочкой корней в рюкзаке, распираемом засушенными травами, местной бузиной и неведомым органическим составом в бутылке.
На раскопках он встретил удивительно дружно живущего со вселенной парня, заразился -- на время -- от него философией фаталиста ("Слушай, брат, не суетись. Все, что с тобой должно случиться, случится!"), и поэтому, встретив прежде других на кафедре бледную физиономию Лужина, проторчавшего все лето в Москве, он не принял всерьез напоминание про окончательный вариант диссертации.
В сентябре шеф потребовал ее.
--
Я бы хотел кое-что дозести,-- сказал Кузьмин, прижимая к груди бутылку со среднеазиатской панацеей.
--
Э-э, дружок! -- протянул шеф, понимающе поглядывая на бутылку.-- В докторской доведете. Место ждать не будет, понимаете?
Сев заново над листочками, Кузьмин обнаружил, что с некоторыми замечаниями он согласен. Зато никем не тронутые "Выводы" обескуражили его своей поверхностью. Он переписал их, и тогда, естественно, пришлось ломать текст.
Он сам того не заметил, что за лето в нем произошли некоторые перемены, как будто его мозг (машинка -- называл его про себя Кузьмин) утряс всю известную ему сумму фактов, рассортировал их по полочкам, и снова освободилось место, и снова были неясности.
--
Опять что-то новое,-- пожаловался Лужин шефу, покачивая на ладони легкий кузьминский труд.
--
Вы анархист,-- изрек шеф для Кузьмина и забрал диссертацию с собой.
Кузьмин ходил на кафедру каждый день, но теперь больше околачивался в ассистентской: варил кофе для преподавателей, изредка подменял кого-нибудь из них (к радости студентов), ходил в библиотеки, сидел в Институте рака с Н., помогая ему наладить новые методики, и легкомысленно ждал вердикта.
Никто не знал, что Лужин, познакомившись со вторым вариантом диссертации и сделав из этого знакомства правильные выводы, воспользовался паузой и занял уготованное в институте фармакологии Кузьмину место своим заочным аспирантом, который хоть и опаздывал с диссертацией, но не был ни выскочкой, ни торопыгой. И когда шеф, вполне насладившись чтением кузьминской диссертации и даже сделав маленькие выписочки в свой секретный архив, позвонил самому директору института и они, обменявшись приятельскими приветствиями, заговорили о деле, одними только цитатами из Кузьмина шеф заинтересовал его. Но на следующий день директор разыскал шефа в Академии и огорошил. Шеф бросился на кафедру, яростно выкручивая у машины руль, но по дороге вспомнил, что дальновидный Лужин уже поправляет здоровье в Кисловодске. В ученом совете шефу удалось отсрочить утверждение протокола апробации Кузьмина на две недели; но не более, сказали ему.
Кузьмин же устраивал печатание автореферата. Он познакомился с вежливыми вымогателями от полиграфии, собирал последние бумажки и оттиски статей в свое "Дело", и высокомерные девицы из секретариата ученого совета уже стали узнавать его.
Поднялась суета. Тишин обзванивал приятелей, искал достойное место для Кузьмина, но все больше и больше убеждался, что кузьминские проблемы пока мало кого интересуют. (Ему говорили: "Да что ты! Во силен! Жаль, у нас даже пристегнуть его не к кому!..")
Кузьмин узнал об этой суете случайно, перехватив ненароком разговор шефа. Он перестал ходить на кафедру, сидел дома, к телефону не подходил. Не блаженное опустошение -- безразличие владело им. Откуда-то появилась сонливость, и, случалось, целыми днями он валялся на кровати, собирая вокруг себя пепельницы, полные окурков, и грязные бутылки из-под кефира. Осаждалась муть, подобная обиде, безадресной и давнишней.
Однажды заспанный дядя Ваня подозвал его к телефону. ("Тебя академик кой-тех наук спрашивает",-- зашептал он озабоченно.) Шеф предложил Кузьмину место на кафедре в Челябинске. Кузьмин сразу же отказался -- дремавшая все это время интуиция, которую он воспринимал как подталкивание изнутри, а со стороны это выглядело как капризничанье, метание,-- интуиция воспротивилась.
--
У вас очень сложное положение,-- попытался объяснить ему шеф.-- В прикладные лаборатории вы не пойдете -- это я прекрасно понимаю. Но тематических лабораторий пока, увы, нет. Надо думать, что делать: досрочное завершение диссертации -- это не столько почетно, сколь хлопотно, понимаете? Зайдите-ка ко мне завтра, а?
Дядя Ваня, подмерзая на линолеуме босиком и в исподнем, дожидался, пока Кузьмин закончит разговор.
--
Точно -- академик звонил? Стряслось чего? Ты скажи.
--
Пустые хлопоты, дядь Вань. Иди спать. Извини!
--
Если чего-- ты скажи...
--
Спасибо! -- Кузьмин слабо улыбнулся ему.-- Это судьба, дядь Вань.
Назавтра Тишин с огорчением доложил, что приказ о досрочном отчислении Кузьмина из аспирантуры подписан и документы направлены в министерство. Пуповина оборвалась.
--
Знаете,-- сказал Кузьмин шефу и Тишину, сознательно усаживаясь на то же самое место у дивана, что и четыре года назад,-- все даже к лучшему. Мне надо оглядеться.
Они непонимающе смотрели на него.
Вечером Кузьмин с шампанским зашел к Галкину-старшему, новоиспеченному пенсионеру. (В. А. совсем облысел; его маленькие глазки за толстыми линзами пучились, он нездорово обрюзг. "Совсем крабом стал",-- доверчиво посетовал он еще в прихожей, энергично стаскивая с Кузьмина пальто,)
--
За чаем о серьезном не говорим,-- потребовал В. А., и Кузьмин потешал Галкиных рассказами о своих летних приключениях.
В. А. оспорил философию фатализма, но не очень-то он был убедителен.
--
Ну, а как вам моя новорожденная?--спросил Кузьмин, кивая на экземпляр диссертации, подаренный им В. А. и теперь весь проложенный закладками.
--
Заслуживает,--махнул рукой В. А,-- Далеконько вы ушли!
--
Это я ушел,-- сказал Кузьмин.
--
Ну-ну! Где же будете работать, кандидат?
--
Что-то никуда не тянет,-- признался Кузьмин.-- Подходящее место -- тю-тю! Если бы не деньги -- просто поболтался бы.
В. А. даже расцвел. Он перебежал из своего уголка на диване к Кузьмину за стол и стал зачарованно его разглядывать.
--
В пасечники, в лесники охота пойти, да?
--
Ну, телепат!..-- сказал искренне удивленный Кузьмин.
--
Хе-хе! -- ужасно чем-то довольный, сказал В. А.-- Слушаешь, как травки шепчутся, птички поют...
--
Ох, хорошо! -- вздохнул Кузьмин.
--
Вся истина в том, что себе надо довериться,-- сказал В. А., вспоминая что-то свое.-- Все, что через силу,-- комом идет и отрыгивается. Подари!--Он протянул Кузьмину диссертацию,-- Нет-нет, надпиши по всем правилам, строго: "Многоуважаемому..." Вот так штука! -- сказал он.-- А у нас-то -- транспозиции инициалов!
--
Верно! -- сказал Кузьмин.-- Сие что-нибудь да значит, а?--Он написал; "Первому Учителю от Кузьмина".
--
Ох, нескромный ты! -- пожурил его В. А.-- Хотя правильно: вера, она горы сворачивает.
--
Если честно-- сам не знаю, что у меня получилось. Иногда чувствую -- истина, иногда кажется -- какая-то приблизительность. Надо чтобы отстоялось...-- тихо рассказывал Кузьмин.
Они еще пили чай, ждали Алешку; он пришел, выпотрошенный, рассказывал про своих дураков из восьмого "А"; они вспоминали себя, свои штучки, потом провожались -- словом, когда Кузьмин вернулся домой, было поздно. На кухне он взбодрил еще теплый чайник, заварил зеленый чай и стал пить его, чашка за чашкой, как этим летом в экспедиции, по ночам, пропитывая себя водой, ушедшей днем потом, сиплым дыханием и слюной.
Телевизора у него не было, репродуктор сломался, и только мощный ход будильника регистрировал истекающее время. Кузьмин залез на антресоль, накурился до одури и заснул, когда исподволь пошел шелестящий дождь -- на рассвете.
В министерстве ему легко дали уговорить себя, и, получив тонюсенькую папочку со своими документами, он вышел на улицу, имея, как говорится, все при себе.
Деньги кончались, они расплывались, потому что он стал много болтаться по улицам, стараясь не сидеть дома, чтобы не дергаться от телефонных звонков. А ему звонили: Тишин, Н., даже Лужин. Пытался дозвониться до него и отец.
Вечерами дядя Ваня отчитывался перед Кузьминым по бумажке, присовокупляя к каждому звонившему характеристику: настырный, вежливенький, начальник какой-то...
А на улицах и в самых неожиданных местах Кузьмин встречал массу знакомых, на их вопросы он отвечал уклончиво, и все они, представьте, думали, что он темнит по соображениям государственной тайны. Его брала досада--так слепы они были!
Однажды, очутившись неподалеку от Маринкиного дома, он позвонил ей. Ее мама дала ему новый номер телефона.
--
Узнай меня, Идолище!--сказал Кузьмин.
--
Андрюшенька! -- обрадовалась Маринка, а за ее голосом в трубке Кузьмин услышал нежный младенческий плач.-- Как живешь, Великий ученый?
--
Успокой ребенка,-- сказал ей Кузьмин.
--
Сейчас папочкино дежурство,-- хихикнула Маг ринка,--Пусть отдувается. У меня парень, знаешь?
--
Все нормально? -- спросил Кузьмин и пожалел: что-то сиротское было в его голосе.
--
А ну-ка, расскажи,-- велела Маринка. Вытянув из него новости, она сказала: -- Какой ты, Андрюшенька, еще ребенок!.. Ходи по земле!
За два дня она нашла ему работу.
Подстриженный, приодетый, он явился. Деловая женщина --директор медучилища,-- скептически поглядев на него, подписала заявление, познакомила с преподавателями.
--
...Голубкова! Не списывайте, пожалуйста! Спрячьте зеркало, Сапожникова!.. Сегодня, девочки, мы познакомимся с обезболивающими...
--
Андрей Васильевич! Вы женаты? А сколько вам лет?..
Пожалуй, только через месяц он научился не пялиться в открытую на отовсюду торчащие круглые коленки, на точеные шейки, обвитые прячущимися в вырезах цепочками, на дерзко облегающие свитера. У него появилась новая привычка -- перед выходом из учительской поглядеть на себя в зеркало.
И из сотен их веселых, нежных лиц где-то в самой глубине Кузьмина стало складываться одно единственное, необыкновенное, нежность и тайна которого не сравнимы были ни с чем. Лишь изредка оно мелькало где-нибудь в толпе, и он бросался ему навстречу, и всегда оказывалось, что он ошибся.
А в декабре он случайно узнал, что неподалеку, в ближайшем Подмосковье, создается новая лаборатория с широкой медико-биологической тематикой, с перспективой превратиться в НИИ. Шеф и Тишин сели на телефоны и, выяснив все подробности, нагрянули, приехали к Кузьмину домой. До прихода Кузьмина они сидели у дяди Вани и играли с мим в шашки на деньги, несколько проигрались, но были веселы, озорно возбуждены.
Шеф обошел всю комнату, поднялся на антресоль и изрек оттуда, перевесившись через перила;
--
Неплохой у вас кабинетик, Андрюша. Мне бы в свое время такую лафу! А он хитренький.-- сказал шеф Тишину.-- Он не зря на эту лабораторию засмотрелся -- он там будет пророк и основоположник.-- Шеф подмигнул Кузьмину. За столом он сел на Крестнино место, по-домашнему расслабился и, как всегда, не чванился.
Одарив Кузьмина официальной справкой с перечислением заслуг, за чаем с любопытством выслушав рассказ дяди Вани о приключениях батальонного разведчика, они отбыли.
--
Не беспокойся, Андрюша,-- потирая коленки, сказал дядя Ваня,-- я деньги им в карманы ссыпал. Это я -- чтоб они не скучали. А старый-то -- азартный, страсть! Кто ж такой?-- И удивился;-- Ну, дела!
--
Опять ноги болят? -- спросил Кузьмин.-- Я тебе другую пропись на растирку дам!
--
А может, твоей водой побрызгать, а? -- безнадежно спросил дядя Ваня.
Собрав нужные бумаги, с отменной характеристикой ("И не извиняйтесь! Другому повороту я бы удивилась",-- сказала директор медучилища), заверенный в любви и уважении Лужина ("Большому кораблю-- большое плаванье!"), Кузьмин поехал знакомиться.
7
Дорога, как всегда в первый раз, показалась долгой. Выйдя на заваленную снегом платформу, почти в одиночестве, Кузьмин повертел головой, у противоположного края платформы увидел красное пятно -- стрелку-указатель; нахватав в ботинки снегу, он дошел до нее, прочел название лаборатории.
Стрелка была нацелена на поле, пустое и почти ровное из-за лежащего на нем снега. По нему бегали спиральки холодных ветерков, взвиваясь и опадая. Едва натоптанная тропинка привела к опушке леса, к расчищенной асфальтовой дорожке,
Лес был гулок, пушист. Четким стуком где-то вдали работал механизм, но ни голосов, ни других живых звуков больше не было. Кузьмин сориентировался, пошел налево, в глубину леса, и дорожка уперлась в зеленые ворота, из-за которых почему-то слышалось требовательное мычание,
Кузьмич разыскал кнопку звонка и долго звонил, ему казалось, беззвучно. Открылось окошечко, он просунул в него уже отвердевшее от холода лицо и объяснил усатому вахтеру кто-что, был впущен за ворота, на пустынный, заметенный снегом плац, в глубине которого стояли низенькие, напоминающие казармы дома.
Тут же, рядом с воротами, за веревочное кольцо была привязана корова с ужасно вздувшимися черно-белыми боками.
Она посмотрела на Кузьмина довольно-таки вопросительно, потом задрала вверх голову с белыми закрученными рогами и опять требовательно замычала. Кузьмин с опаской поглядел на ее бока и живот. За спиной раздался скрип снега-- подошел вахтер с белым эмалированным ведром, присел и, не обращая внимания на Кузьмина, стал доить корову. Она перестала орать и теперь уже с любопытством начала разглядывать Кузьмина.
Кузьмин присвистнул, цокнул языком и, ухмыляясь, пошел разыскивать товарища Герасименко.
--
...Только ваша инициатива и желание будут определять круг проблем. Нас интересует все, буквально все! Но у нас нет ничего готового. Вам самому надо создавать лабораторию, покупать, получать оборудование. Даже грузить его, возможно, придется лично. Есть деньги, штатные должности -- давайте работать! -- горячо говорил товарищ Герасименко, сняв только шапку в нетопленной, скучно покрашенной комнате.
Во время произнесения этой речи Кузьмин смотрел на отечные глаза, пробивающуюся седину на висках Герасименко, и, вероятно, у него менялось лицо, потому что Герасименко говорил все горячее и горячее. Он сидел за неказистым канцелярским столом в овчинном полушубке, а сбоку, грея ему щеку, стояла электрическая плитка. Герасименко перехватил взгляд.
--
Мы ведь начинаем только,-- объясняюще сказал он.-- Ну?
--
Я подумаю,-- постаравшись, веско сказал Кузьмин. Он пожал руку Герасименко и вышел, тщательно притворив дверь, на заснеженный двор, ограничиваемый белыми коровниками, как он теперь догадался. На его глазах к торцу одного из зданий подъехала машина, и две тепло одетые бабы стали сбрасывать на снег легкие кубики прессованного сена. Пахнуло летом, полем.
Герасименко удивленно поднял голову от бумаг, когда Кузьмин, крепко прихлопнув дверь, снова вошел в комнатку. Герасименко принял папочку с бумагами, сунул ее в стол и сказал:
--
Зачислим с завтрашнего дня как "и. о.", а потом проведем по конкурсу, младшим научным пока, конечно, до защиты.
До лета Кузьмин всего десяток раз и бывал на этой экспериментальной базе лаборатории, а все остальное время он бегал по канцеляриям, приемным, складам и базам, осваивал науку быть любезным и терпеливым, терпеть хамство и чиновную вежливость, пробивая аппаратуру, посуду, реактивы,
мебель, а заодно -- корма, кирпич, спецодежду, транспорт и великое множество других важных вещей.
Когда телеграммой его вызвали в ученый совет (шеф втиснул-таки Кузьмина вне очереди на защиту), он даже в первое мгновение подосадовал -- срывалась важная деловая встреча,-- но потом опомнился, обрадовался.
...Банкет был в "Будапеште". Кузьмина славословили. Шеф очаровал отца категоричностью выносимых им характеристик, с ловкостью дамского угодника ухаживал за мамой, пел туристские песни и произносил кавказские тосты.
Тишин сказал прочувствованную речь (кое-кому она показалась длинноватой), но Кузьмин правильно понял все намеки.
Поразительно: торопливо и горячо говорил Н. Он даже размахивал руками, будто что-то обнимая. /Логло показаться, что он подавлен существом работы Кузьмина и видит в ней какой-то другой, скрытый смысл. Кузьмин благодарно кивал ему, привста-пэл, прерывая, а Н. все пытался что-то ему объяснить. ("Ну, рожай, рожай!" -- пробормотал -- Кузьмин с удивлением услышал -- шеф.)
Тихо, без аффектации выступил В. А. Когда Кузьмин подошел к нему -- целоваться, В. А. в ухо ему шепнул: "Ты прости, Андрюшенька, я ж совсем пьяный!"
Кузьмину желали скорее написать докторскую, книгу...-- словом, было сказано все, что полагается говорить на банкете.
Импровизируя ответную речь, Кузьмин обнаружил, что ему надо благодарить каждого сидящего за столом.
После банкета Кузьмин провожал до дома старенького своего оппонента. Тот решительно отказался от такси и всю дорогу громко объяснял Кузьмину важность каких-то там ферментных групп, а в подъезде, долго тряся ему руку, вдруг сказал, заглядывая в глаза:
--
Знаете, я не разобрал сначала, решил, что диссертация-то-- докторская. И, честное слово, так отзыв сначала и написал. А в Совете меня отговорили -- сложностей много, рассмотрение затянется... Конфуз получился...-- Он виновато глянул на Кузьмина.
--
Да, действительно конфуз,-- легко согласился утомленный Кузьмин и хохотнул, что, как он полагал, от него требовалось.
Старичок отстранился, оскорбленно сказал:
--
С вами конфуз приключился, молодой человек, с вами! .
Летом Герасименко начал строиться и очень бурно. Он перелез в сапоги, ходил все время в каске, не стеснялся орать или подсобить строителям.
Кузьмина (то ли оттого, что он был первым сотрудником, то ли Герасименко испытывал к нему какую-то симпатию) посадили на бумаги: лаборатория объявила конкурс, и в корпусах и во дворе понемногу стали появляться новые люди.
За это время Кузьмин обучился давать уклончивые и дипломатичные ответы, вежливо отказывать, пренебрегать лестью. Ему довелось разговаривать по телефону с легендарными личностями, как правило, стеснительно просившими за кого-нибудь; он сам звонил знакомым ребятам и сманивал их в лабораторию Герасименко.
Но вот время конкурса истекло, и Кузьмин явился в уже несколько более солидный кабинет Герасименко, торжественно выложил ему на стол "Дела". Он собирался дать свое заключение на каждого соискателя, но сильно изменившийся за лето Герасименко довольно-таки грубо выставил его за дверь.
--
Спасибо,-- сказал он, не вставая с кресла и нехотя поднимая голову.-- Идите, я сам разберусь, кого вы наприглашали.
Холуйское выражение своего лица Кузьмин почувствовал сразу же за дверью кабинета. Он скомкал рукой возникшую сразу после слов Герасименко нерешительную полуулыбку и, задохнувшись, на одном ударе сердца выскочил за проходную.
Он долго ходил по лесу, успокаиваясь, начиная трезво оценивать весь фонтан судорожно пришедших порывов: написать заявление об уходе, вернуться в кабинет и потребовать объяснений, надуться и не разговаривать с Герасименко...
Совсем поздно, в сумерках, по-воровски прокравшись на территорию лаборатории, шмыгнув под освещенными окнами герасименковского кабинета, он на ощупь разыскал в своей комнатке портфель, плащ и шляпу, а потом пошел на станцию. Еще по дороге он заметил устало идущего туда же, к ярким станционными огням, Герасименко и сбавил шаг, сошел с асфальтовой дорожки на мягкую пыльную обочину, чтобы не выдать себя. И уехал он на следующей электричке. Поужинал в грязноватом вокзальном буфете, против обыкновения не обращая внимания на грязь, шум и толкотню. Опять вокруг была суета, отожествляемая им в детстве с течением жизни, а теперь -- только с придонным колыханием ее мути.
"Господи, куда же я делся",-- спросил он себя.
В первый же удобный день, сказавшись занятым, он приехал на кафедру. Начинался учебный год, все пришли из отпусков, были веселы и ничем не озабочены. Кузьмин строил из себя облеченного полномочиями, успешно темнил, а сам приглядывался к шефу, Тишину, ребятам.
Они попивали кофе в ассистентской, и загоревший в горах шеф обронил фразу:
--
Всегда есть два пути -- лезть вглубь или оживлять теории практическим применением. Любой из путей всегда персонифицирован, и что-то мне не припомнится удачных раздвоений личности...
Вечером Кузьмин пошел в кинотеатр, пытался познакомиться там с девушкой, но, то ли шутки у него были злые, то ли чувствовалось, что ему хочется поплакаться, девушке он не понравился. Вернувшись домой, он разыскал методические указания и написал программу для своей группы, очень удачно сочетающую поиск с прикладным направлением, надеялся он.
С официальным видом он передал эту программу равнодушному и вялому Герасименко. Герасименко сидел в кабинете, один, распустив узел галстука (все труднее и труднее стало заставать его в одиночестве); он мельком глянул в листочки, удовлетворенно хмыкнул и сунул в ящик стола. Потом он поднял на Кузьмина глаза, и Кузьмин, сатанея от прочитанной в них насмешки, попятился к двери.
--
Задержитесь на минутку,-- остановил его Герасименко, и в нагретом кабинетике явственно пронесся коньячный запашок.-- Послезавтра приедет комиссия,-- сказал Герасименко, отводя глаза.-- Конкурсные выборы, прием строительных работ, ну и разные другие дела. Постарайтесь быть на виду...
И опять в его глазах Кузьмин увидел непереносимое выражение какого-то знания.
Кузьмин был представлен членам комиссии, было названо имя шефа. Кузьмин сподобился быть на банкете, но все эти жесты уважения только раздражали его. Гораздо привычней и понятней были его текущие заботы: он доставал мебель, а заодно -- корма, кирпич, спецодежду, транспорт и великое множество других важных вещей.
Когда телеграммой его вызвали в ученый совет (шеф втиснул-таки Кузьмина вне очереди на защиту), он даже в первое мгновение подосадовал -- срывалась важная деловая встреча,-- но потом опомнился, обрадовался.
...Банкет был в "Будапеште". Кузьмина славословили. Шеф очаровал отца категоричностью выносимых им характеристик, с ловкостью дамского угодника ухаживал за мамой, пел туристские песни и произносил кавказские тосты.
Тишин сказал прочувствованную речь (кое-кому она показалась длинноватой), но Кузьмин правильно понял все намеки.
Поразительно: торопливо и горячо говорил Н. Он даже размахивал руками, будто что-то обнимая. Могло показаться, что он подавлен существом работы Кузьмина и видит в ней какой-то другой, скрытый смысл. Кузьмин благодарно кивал ему, привста-пэл, прерывая, а Н. все пытался что-то ему объяснить. ("Ну, рожай, рожай!" -- пробормотал -- Кузьмин с удивлением услышал -- шеф.)
Тихо, без аффектации выступил В. А. Когда Кузьмин подошел к нему -- целоваться, В. А. в ухо ему шепнул: "Ты прости, Андрюшенька, я ж совсем пьяный!"
Кузьмину желали скорее написать докторскую, книгу...-- словом, было сказано все, что полагается говорить на банкете.
Импровизируя ответную речь, Кузьмин обнаружил, что ему надо благодарить каждого сидящего за столом.
После банкета Кузьмин провожал до дома старенького своего оппонента. Тот решительно отказался от такси и всю дорогу громко объяснял Кузьмину важность каких-то там ферментных групп, а в подъезде, долго тряся ему руку, вдруг сказал, заглядывая в глаза:
--
Знаете, я не разобрал сначала, решил, что диссертация-то-- докторская. И, честное слово, так отзыв сначала и написал. А в Совете меня отговорили -- сложностей много, рассмотрение затянется... Конфуз получился...-- Он виновато глянул на Кузьмина.
--
Да, действительно конфуз,-- легко согласился утомленный Кузьмин и хохотнул, что, как он полагал, от него требовалось.
Старичок отстранился, оскорбленно сказал:
--
С вами конфуз приключился, молодой человек, с вами! .
Летом Герасименко начал строиться и очень бурно. Он перелез в сапоги, ходил все время в каске, не стеснялся орать или подсобить строителям.
Кузьмина (то ли оттого, что он был первым сотрудником, то ли Герасименко испытывал к нему какую-то симпатию) посадили на бумаги: лаборатория объявила конкурс, и в корпусах и во дворе понемногу стали появляться новые люди.
За это время Кузьмин обучился давать уклончивые и дипломатичные ответы, вежливо отказывать, пренебрегать лестью. Ему довелось разговаривать по телефону с легендарными личностями, как правило, стеснительно просившими за кого-нибудь; он сам звонил знакомым ребятам и сманивал их в лабораторию Герасименко.
Но вот время конкурса истекло, и Кузьмин явился в уже несколько более солидный кабинет Герасименко, торжественно выложил ему на стол "Дела". Он собирался дать свое заключение на каждого соискателя, но сильно изменившийся за лето Герасименко довольно-таки грубо выставил его за дверь.
--
Спасибо,-- сказал он, не вставая с кресла и нехотя поднимая голову.-- Идите, я сам разберусь, кого вы наприглашали.
Холуйское выражение своего лица Кузьмин почувствовал сразу же за дверью кабинета. Он скомкал рукой возникшую сразу после слов Герасименко нерешительную полуулыбку и, задохнувшись, на одном ударе сердца выскочил за проходную.
Он долго ходил по лесу, успокаиваясь, начиная трезво оценивать весь фонтан судорожно пришедших порывов: написать заявление об уходе, вернуться в кабинет и потребовать объяснений, надуться и не разговаривать с Герасименко...
Совсем поздно, в сумерках, по-воровски прокравшись на территорию лаборатории, шмыгнув под освещенными окнами герасименковского кабинета, он на ощупь разыскал в своей комнатке портфель, плащ и шляпу, а потом пошел на станцию. Еще по дороге он заметил устало идущего туда же, к ярким станционными огням, Герасименко и сбавил шаг, сошел с асфальтовой дорожки на мягкую пыльную обочину, чтобы не выдать себя. И уехал он на следующей электричке. Поужинал в грязноватом вокзальном буфете, против обыкновения не обращая внимания на грязь, шум и толкотню. Опять вокруг была суета, отожествляемая им в детстве с течением жизни, а теперь -- только с придонным колыханием ее мути.
"Господи, куда же я делся",-- спросил он себя.
В первый же удобный день, сказавшись занятым, он приехал на кафедру. Начинался учебный год, все пришли из отпусков, были веселы и ничем не озабочены. Кузьмин строил из себя облеченного полномочиями, успешно темнил, а сам приглядывался к шефу, Тишину, ребятам.
Они попивали кофе в ассистентской, и загоревший в горах шеф обронил фразу:
--
Всегда есть два пути -- лезть вглубь или оживлять теории практическим применением. Любой из путей всегда персонифицирован, и что-то мне не припомнится удачных раздвоений личности...
Вечером Кузьмин пошел в кинотеатр, пытался познакомиться там с девушкой, но, то ли шутки у него были злые, то ли чувствовалось, что ему хочется поплакаться, девушке он не понравился. Вернувшись домой, он разыскал методические указания и написал программу для своей группы, очень удачно сочетающую поиск с прикладным направлением, надеялся он.
С официальным видом он передал эту программу равнодушному и вялому Герасименко. Герасименко сидел в кабинете, один, распустив узел галстука (все труднее и труднее стало заставать его в одиночестве); он мельком глянул в листочки, удовлетворенно хмыкнул и сунул в ящик стола. Потом он поднял на Кузьмина глаза, и Кузьмин, сатанея от прочитанной в них насмешки, попятился к двери.
--
Задержитесь на минутку,-- остановил его Герасименко, и в нагретом кабинетике явственно пронесся коньячный запашок.-- Послезавтра приедет комиссия,-- сказал Герасименко, отводя глаза.-- Конкурсные выборы, прием строительных работ, ну и разные другие дела. Постарайтесь быть на виду...
И опять в его глазах Кузьмин увидел непереносимое выражение какого-то знания.
Через две недели пришло утвержденное и измененное штатное расписание, и группа биостимуляторов в нем не предусматривалась.
Кузьмин узнал об этом на совещании, куда пришел без приглашения, полагая, что его просто не успели оповестить -- в тот день была такая суета, такое возбуждение!
Герасименко--в новом костюме-тройке, в ослепительно белой рубашке, воротничком которой подпиралось еще смуглое с лета его лицо,-- говорил как-то резковато, и в полной тишине аудитории голос его звучал наставительно, по-директорски. Закончив сообщение, он пригласил заведующих лабораториями к себе в кабинет.
Помучившись четверть часа, Кузьмин не выдержал и заглянул туда -- в кабинете сидели новые, малознакомые сотрудники, дым стоял коромыслом, и Герасименко опять горячился. Морщась, он попросил Кузьмина зайти через час. По взглядам Кузьмин понял, что помешал... Он с удовольствием опять побегал бы по лесу, но уже шли затяжные дожди, лес промок, был гол и продуваем ветром с поля, поэтому он вернулся в не свою уже комнату, сел за еще не отчужденный от него стол и размашисто написал заявление об уходе.
-- ...Вы меня обманули,-- сказал Кузьмин.
--
Меня самого обманули! -- сказал Герасименко, обмякая на глазах.-- Вы думаете, я что-нибудь могу? Может быть, через год меня самого здесь не будет! Еще бы! Вы все так ловко написали планы,-- он безошибочно достал из ящика знакомые Кузьмину листочки с программой,-- что мы и на космос и на рак выходим... Кому же, как не какому-нибудь академику, этим заниматься!
Он закурил, не предложив сигареты Кузьмину. Кузьмин вытащил свою пачку.
--
Знал бы ты, как со мной в Академии разговаривают! Как? Как с "временно исполняющим обязанности"! Очень уж мы масштабными получаемся, не по мне должность! И ты хорош -- собрал цветник: гений на гении. Лаборатория-то вышла -- лакомый кусочек! -- Герасименко поднял, наконец, на Кузьмина усталые, запавшие глаза.
--
Я уйду,-- сказал Кузьмин, обретая решительность.
--
Надо бороться,-- убежденно сказал Герасименко.-- Надо доказать, что только ты, именно ты можешь сделать рывок. Это азбука в науке. А пусть-ка без меня некоторые попробуют достать и животных и все остальное, тут-то они и!..
Герасименко думал о себе и о лаборатории, но только как о своей лаборатории; обида мучила его, задерганного, спеленатого высокими рекомендациями вылощенных блатных сотрудников, дипломатично-уклончивых в высказываниях, как-то быстро нашедших друг с другом общий язык, заполонивших своими машинами плац, но томных и ленивых, боящихся коров, морских свинок, смеющихся над фермой кур, что казалось ему, ветеринару, противоестественным и претило.
--
После банкета я прочитал твои статьи,-- совсем переходя на "ты", после долгого молчания сказал Герасименко.-- Ну, и приятель твой, этот, Н., объяснил мне, что к чему. Ты -- на уровне! Почему ты ко мне пошел? Деваться было больше некуда?
--
Я думал, что здесь не будет прикладных тем...-- признался Кузьмин.-- Биостимуляторы -- это пока лабораторная проблема.
--
Ну? А Н. говорит, что... Он, между прочим, очень высокого о тебе мнения. Почему ты к нему не пойдешь? У него проблема будь здоров! И какие возможности!.. А тебя рак не интересует?
--
Почему же...-- сказал Кузьмин.-- Как модель и он годится Но ведь там Н. Он ведь работает параллельно,
--
Ну, дела! -- негромко засмеялся Герасименко, и глаза у него потеплели, ушла напряженность.-- Я и определения такому случаю не найду! Приятеля подводить не хочешь? А если он тупой?
--
Он не тупой,-- со вздохом стал объяснять Кузьмин.-- Он экспериментатор не очень сильный...
Глаза у Герасименко смеялись, и даже толстоватые губы смягчились
--
Ладно! -- махнул он рукой.-- Значит, так: рви свое заявление,-- он глазами показал на папочку б руках у Кузьмина,-- и отправляйся в библиотеку. Читай, пиши, словом, давай печатную продукцию. Срок -- месяц. За это время я что-нибудь придумаю... Нет, это я хорошо решил,-- сказал он, оживляясь.-- Спрячу-ка я тебя куда-нибудь подальше, а то ведь втянут тебя в какую-нибудь дрязгу.
До самых ноябрьских праздников Кузьмин усердно готовил обзор по медико-биологическим проблемам, вчитывался в последние работы генетиков, иммунологов и биофизиков, находя все новые и новые стимулы к размышлению. За этот месяц в нем дописалась, просохла и перевернулась страница; он освободился от последних связей со своей диссертацией; он как бы распахнул окна, впустил свежий ветер и свет. К нему вернулось чувство легкости и свободы, хотелось заняться чем-нибудь новеньким.
А Герасименко устроил ему командировку.
--
Ну, смотри! -- сказал он тоном, который теперь почему-то не коробил Кузьмина.-- Я тебя к своей учительнице посылаю. Других таких людей не бывает. Задание у тебя одно: помоги ей, чем можешь. Если понравится, останься, поработай. И вообще приглядись: дело там делают или так...
И Кузьмин поехал к Коломенской в маленький город, в центр России.
8
В город поезд пришел днем. Прелестная русская речь и степенность поразили Кузьмина еще на вокзале: С>н вертел головой, изумлялся.
Ветеринарный институт стоял на краю старого города, открываясь своими фермами в поля. С боем прорвавшись через проходную, Кузьмин долго искал административный корпус и заплутался. С чемоданом, оттягивающим руку, он одиноко бродил между невысоких построек, сильно напоминавших ему только что покинутую экспериментальную базу лаборатории Герасименко. В пижонские полуботинки набился снег, потому что на многих дорожках и следов-то не было. У одних двустворчатых ворот были свежие крупные собачьи следы. Не волки ли, подумал он. Ему захотелось подурачиться, и, подойдя к воротам вплотную, он подвыл. И долго стоял, принюхиваясь к живому теплу.
Чистенький двухэтажный корпус лаборатории прижимался к самому забору. На площадке второго этажа разлетевшийся Кузьмин чуть не сбил двух женщин. Бормоча извинения он ринулся к двери и стал дергать ее, запертую.
"Вы к кому?" -- спросила его пожилая женщина в длинном синем халате поверх душегрейки. Он сказал. "Это я. Сейчас у нас обеденный перерыв, и вы нас застали просто случайно",-- ответила Коломенская. Кузьмин вглядывался в ее грустное узкое лицо, ему показалось, что он видел ее раньше.
Представив директору (они нашли его в телятнике, инспектирующим маленькое суетливое стадо), Коломенская вновь привела Кузьмина в лабораторию. Его посадили пить чай, накормили жареной картошкой с салом, показали ему пабораторию -- довольно слабо оснащенную, познакомили с сотрудниками. В четыре часа помощница Коломенской, Любочка, отвела его -- через дырку в заборе -- во флигеле-чек на усадьбе злой институтской вахтерши -- он оставил там чемодан,-- а потом в столозую камвольной фабрики: показала Кузьмина гардеробщику и смешливым девчонкам на раздаче. С этого дня быт Кузьмина устроился.
Имея несколько дней перед командировкой, Кузьмин, добросовестно попытался познакомиться с работами Коломенской, но, обшарив весь авторский отдел в медицинской библиотеке, не нашел ни одной ее статьи. Немного озадаченный и готовый выступить в любой роли, Кузьмин привез сюда оттиски своих статей, он вручил их Коломенской вместе с личным письмом Герасименко.
-- Какие чудесные вещи вы проделываете,-- сказала ему Коломенская через два дня, возвращая оттиски.-- Может быть, вы нас подучите? Нам надо максимально возбудить клетку, подготовить ее к удару.
В ученицы Кузьмину дали тихую светлолицую Любочку, старшего лаборанта -- чуть медлительную девушку, прячущуюся в синий халатик. Как сурово он обращался с ней! В его терпеливости совсем не было теплоты, легкости или даже насмешливости. У Любочки под его взглядом дрожали руки, она тихонько бегала плакать в тесную фотокомнату, особенно если он, сморщившись, цокал языком и сам брался за флакончики со средами. Около шести вечера Коломенская останавливала работу, и Кузьмин отправлялся домой, во флигелек.
Здесь, в средней полосе, начиналась тихая снежная зима: иногда по утрам Кузьмин пыхтел, отворяя наружную дверь, приваленную пушистым ночным снегом. По воскресеньям с утра он колол на всю неделю дрова, потом мылся в хозяйкиной баньке, стоявшей над оврагом среди высоких голоствольных сосен. На задах усадьбы забор был повален, и она, переходя в овражистый лес, казалось, продолжалась до самого горизонта. С этой стороны и заходили тугие снежные тучи, заравнивающие овраг и ключ на его дне.
После бани, начистившись, Кузьмин отправлялся на обед к Коломенской. В просторном ее доме он с удобствами располагался около книжного шкафа и, беря наугад книги, успевал проглотить несколько страниц прозы, а чаще стихов.
Вернувшись от Коломенской, он опять шел в баню-- стирать. Первое время он щеголял в своих модных нейлоновых рубашках, но потом, главным образом из-за холода во всем лабораторном корпусе, перелез в свитеры. К Коломенской же он всегда являлся при галстуке.
В декабре, накануне годовщины смерти Крестны, он получил поздравительную телеграмму от родителей и, еще не понимая, к чему она, пришел в лабораторию. Из заказного письма (переслал Герасименко) выпала открытка: ВАК утвердил его в звании кандидата наук. Он обрадовался.
-- Это такой важный этап! -- сказала Коломенская, когда вино было разлито в лабораторные стаканчики и тигли.-- Всегда трудно найти подходящие слова, если хочешь быть искренним, поэтому я повторю стихи: "Я пью за здоровье не многих, не многих, но верных друзей, друзей неуклончиво-строгих в соблазнах изменчивых дней..." '. Дорогой Андрей Васильевич! Вы работаете у нас недавно, но мы уже полюбили вас за умение работать, быть неуклончиво строгим. За ваши успехи!
С Кузьминым чокались, торжественно пожимали ему руку, а Любочка отлучилась куда-то на минутку, а потом под аплодисменты вручила ему роскошную ручку с золотым пером. Он благодарил их ?сех и кланялся, а они все хлопали, пока он не догадался поцеловать ужасно смущенную Любочку.
Он обучил Любочку своим методикам и теперь только краем глаза следил за тем, как она работает.
После Нового года (он благостно отпраздновал его у Любочки, кроме него, в гостях была еще Коломенская) он беззастенчиво сунул нос в, соседние комнаты, где работали ребята-аспиранты -- милые солидные парни, поначалу потешавшие его своей сугубой основательностью. С московской легкостью он перешел с ними на "ты" и стал поглядывать на их пробирки.
Пожалуй, только добродушно-мордастый Федор добровольно и даже несколько суетясь подпустил Кузьмина к своим хилым культурам тканей. Руки у Кузьмина зудели, и он целую неделю провел у Федора в комнате, натаскивая его на культивировании фибробластов. Пока у Федора совсем ничего не получалось, Кузьмин был терпепив, вежлив, по-столичному академичен. Когда же Федор стал из раза в раз все тверже творить чудо оживления этой ленивой клетки, Кузьмин стал придирчив, язвителен и нетерпелив. При всем том он делался смешно благожелателен и даже сюсюкал, когда Федор хоть чуть-чуть начинал задумываться о модификации методики. "Это же классная идея! -- говорил Кузьмин.-- А ну, попробуем!"
Однажды он увязался с ним на ферму, но всей процедуры забора крови и кожи не выдержал, ушел, когда увидел набычившееся, отупевшее лицо Федора.
А в Любочкиной комнате были милый порядок, тишина. Любочка гнула спину над препаратами. "Попробую устроить один фокус!"--пообещал Кузьмин и порылся в термостате, ему попались подходящие культуры ткани (он даже не спросил, зачем они здесь), и он начал, дурачась, импровизировать.
--
Любаш,-- сказал он через два дня,-- посмотри, какая прелесть! Давай делать вот так, а? А потом раздобудем другие стимуляторы и ка-ак!..
--
Да, интересно,-- отозвалась Любочка, выбираясь из-за его микроскопа и принимаясь за свою рутину.-- Опять ругаться будут--не успеваю!
--
Что это на тебя наваливают!--возмутился большой начальник Кузьмин, отбирая у Любочки часть стекол.-- Считать трансформации?
Игнорируя правила лаборатории, он закурил и, привычно, механически точно заправив под прижимные клеммы стеклышко с отпечатком ткани, стал считать клетки. Потом он взял следующее стеклышко, потом еще одно
--
Что за черт! -- сказал он.-- Любаш, почему ты останавливаешь трансформацию на этой стадии?
Любочка подняла голову от окуляра микроскопа, вздохнула и. умоляюще поглядев на Кузьмина, объяснила: это очи испытывали противоопухолевую вакцину!
Кузьмич засмеялся, он смеялся, откинувшись на стуле и шаркая ботинками по полу. Отсмеявшись, он покашлял, стараясь быть серьезным, осторожно высказался:
--
Очень странный путь, Любочка! И вообще где логика?
Любочка только грустно поглядела на него.
Кузьмин сбегал к Федору, взял кусочек опухолевой ткани и поставил опыт собственными руками.
Последние три часа он жил как на иголках. Пока стеклышки сушились, он выскочил в коридор покурить. Любочка со своего места оцепенело наблюдала за ним. В тот же день он повторил опыт, взяв другую опухолевую ткань.
Через трое суток он постучался в дверь кабинета Коломенской.
--
Неужели так просто? -- спросил он ее, протягивая свои препараты.
Коломенская рассмотрела препараты под микроскопом.
--
Если бы это случалось каждый раз! -- вздохнула она.-- А этому я не перестаю удивляться сама...
--
А если для усиления попробовать стимуляторы? -- сам себя спросил Кузьмин.-- Тогда трансформация короткая, антигенность максимальная...-- Он думал вслух.
--
Я надеялась на то, что вы поможете нам,-- сказала Коломенская.
Кузьмин поднял голову и наконец-то понял, что заставляло его вглядываться в ее лицо,-- она была очень похожа на Крестну: взглядом, вопрошающим "Кто ты?", лицом стоика, несуетливыми движениями человека, экономящего силы.
Вернувшись во флигелечек, он рассеянно затопил печь, сбегал с ведрами за водой. Он двигался, делал все механически правильно, но как с закрытыми глазами, ибо видел только то, о чем думал. ("Это бред, это чудо! Шаманство, находка, случайность?..")
Как всегда, он начал с программы. Она получилась большой, на полгода. Коломенская написала Герасименко, Тот ответил: "Согласен! Желаю успеха!"
Сначала ничего не получалось: злые толстые клетки почти не чувствовали его живую воду.
Не хватало реактивов, стимуляторы работали отвратительно, нужны были свои: чистые, мощные.
Кузьмин за три дня обернулся в Москву и обратно: набил чемодан старыми запасами, побегал по аптекам и складам, где у него были знакомые; заглянул на час к родителям, но полдня просидел с Тишиным, клянча, выпытывая и подначивая; он обзвонил ребят, имевших выходы на электронный микроскоп, аналитическую аппаратуру, иммунохимию, но что-то удержало его от звонка Н. и Галкиным.
...Неудержим азарт поиска: сначала идешь шагом, вздрагиваешь от неожиданных теней, миражей, но вот мелькнула цель, и ты узнаешь ее мгновенно, по обрывающему сердце испугу. Тогда -- вперед! Что-то выпрыгивает из-под ног, что-то цепляется за руки, но вперед, вперед! Вдруг -- удача, снова цель мелькнула раз, другой,.. Поворот!! -- береги дыхание -- в одну сторону, в другую! Настигаешь ее на проложенной кем-то безвестным твердой тропинке, уже ближе, ближе удача, и вдруг проваливаешься в болото--рвешься из него!--вырвался! И вот она -- цель, близко, перед глазами -- загоняй ее под флажки, ставь облаву!..
...Как только он вернулся к методичной лабораторной работе, вернулась, вызывая недоумение окружающих, его аспирантская привычка поздно вставать.
Очнувшись от глухого сна, он, прикрыв глаза, покуривал; потом, накинув на плечи одеяло, добегал до печки, бросал в топку на угольки заготовленную щепу и полешки и снова забирался под одеяло, иногда задремывал. Когда флигелек прогревался, он напяливал на себя свитер и делал зарядку. Возбуждаясь от яркого искрения снега за окном, он пил теплый чай, брился и отправлялся на торжок.
В лабораторию он попадал к полудню, с ярким румянцем во все щеки, то с кульком льдистой квашеной капусты, то с мочеными яблоками, возбужденный, с сияющими глазами, напоминая беззаботного отпускника болтливостью, суетным любопытством к чужим делам и запасом ничего не значащих впечатлений. Лучшие часы наступали вечером.
Коломенская и Любочка быстро поняли, что его стихия -- одиночество, работа в полном согласии и понимании, и стали подлаживаться, оставляя его в лаборатории одного пораньше.
"Я остался без котлет -- муха съела мой обед. Люба кашки принесет и от гибели спасет",-- так он тихо пел по вечерам, иногда насвистывал этот мотивчик. И в самом деле, хлопала внизу дверь, и появлялась Любочка, в полушубке, укутанная платком, с кастрюлькой. Идиллия -- он ел кашу, почти урча, а она смотрела на него. Днем, случалось, он все еще покрикивал на нее или, цокнув языком, принимался готовить препарат сам, но вечерами, когда она приходила к нему в лабораторию и сидела тут же, рядом -- протяни руку! -- в домашнем платьице, он начинал дурачиться. Смешно, но он заметил -- их стараются оставлять вдвоем. Иногда он думал: она? Тихая, ласковая, верная... Под домашним платьицем обозначались формы, складненькая фигурка, но ни разу ему не хотелось положить руку на ее плечо, вдохнуть запах ее волос. Иногда, когда он очень уж упрашивал, она пела; чистый ее голос, выводящий медленные слова, волновал его, но не к ней обращено было это волнение.
После ухода Любочки он начинал работать еще собранней -- было не до насвистывания.
Если от запахов и голода его начинало мутить, он открывал в соседней комнатке окно и, вывалившись до пояса наружу и разглядывая яркие ночные звезды, пил холодный вкусный воздух. Каждый вечер, около полуночи, дождавшись мигания в проеме окна красного сигнального огня беззвучного рейсового самолета, он уходил из лаборатории и пробирался по черноте узких заметенных переулочков к себе во флигелек. Редкие, золотистым дрожанием светящиеся окна томили его в эту глухую пору, как и самолет, ушедший на Москву, и он поспешал, окоченевший, к теплу.
В черную метель, когда вихрь, кружа, обхватывал его голову, врывался под опущенные уши шапки, он, ослепший, шатался под ветром, упираясь и размахивая руками, и однажды, в сине-белой вспышке замыкания уличных проводов сквозь зажмуренные веки увидел себя как бы со стороны: на серебряно-сверкающем снегу, отчаянно, как с призраком, борясь с невидимым сопротивлением, стоял одинокий человек. "На свету и в тьме ночной одинокий я, нагой. И дрожу, а вдруг все так: воровской я слышу шаг?" -- вспомнились Алешкины стихи.
Растопив печь и ужасно боясь угореть, полусонный, он тыркался по флигелечку, жуя на ходу, и одинокая свеча (там не было электричества) да пламя из топки, стелящееся по полу, не освещающее потолок, делали его дом похожим на нору.
Он наметил дорожку. Теперь следовало протоптать ее, ощупать ногой и глазами каждый миллиметр. Опыт пошел в серию, и Кузьмин немного освободился. Мало-помалу его охватила знакомая хандра -- признак неудовлетворенности. Он вдруг обратил внимание на то, что Любочка стирает его халаты, и придал этому какое-то особое значение, сконфузил ее, а через час, отойдя духом над препаратами, спросил, бестолковый, пойдет ли ему борода. А вечером вдруг написал письмо родителям.
9
Он пришел обедать в столовую фабрики. Сел на свое постоянное место и, меланхолично прихлебывая суп, отметил, что сегодня он не в одиночестве,-- за другим столиком сидели четыре девушки. Трое из них, видимо, убеждали четвертую и, похоже, уже давно, потому что время от времени они отвлекались, поглядывали по сторонам, и Кузьмин, конечно, попался им на глаза.
Одна из них повернулась к нему вполоборота, и Кузьмин застыл с ложкой в руке, проливая суп себе на колени. Он растянул обед на полчаса, все разглядывая ее. Она мало говорила, и ее голоса он не расслышал, но жесты -- она поправляла короткую толстую косу, провела рукой по плечу -- напомнили ему плавкостью и законченностью маму. Он пригляделся к другим девушкам, несколько развязным, с вульгарными, как он определял это про себя, жестами, с громкими голосами, и сразу и навсегда потерял к ним интерес.
Она встала, и он увидел легкую ее фигуру, а когда вся компания прошла мимо него, он разглядел ее лицо, немного холодноватое из-за глаз, но прекрасно вылепленное, с благородным подъемом бровей, маленьким высокомерным ртом. Он ощутил спрятанную в этом лице тайну, загадку, ту самую, которую хотел обрести и узнать. Он загляделся ей вслед.
Назавтра, естественно, он был на посту, но пообедал в одиночестве. Поразмыслив, он походил вокруг фабрики, нашел афишу Дома культуры и, приодевшись, явился на танцы, готовый ко всему. Он проторчал в зале у стены до самого последнего вальса и ушел, странно опустошенный. На следующий день в лаборатории он был рассеян и дважды ходил обедать.
Еще целую неделю он, подгадывая разные часы, высиживал в столовой по сорок минут, но встреча не случилась.
К этому времени он стал работать с человеческой тканью, беря образцы опухолевых клеток в отделениях городской больницы, прямо в операционных.
...Он спускался по лестнице из гинекологического отделения, когда из окна увидел эту девушку с двумя подружками.
В кармане у него лежали образцы, и надо было торопиться, но, поглядев на часы, он разрешил себе полчаса опоздания и деланно неторопливо спустился в вестибюль.
Девушки стояли и уговаривали равнодушную, твердо сидящую на стуле гардеробщицу отнести в отделение пакет-передачу, говорили, что отпросились с работы, их голоса были просительно высоки, но среди них Кузьмин не услышал голос светловолосой.
Он подошел и спросил: "В чем дело?" По тому, как они посмотрели на него, он понял, что узнан, Спросил-то он всех, но глядел на одну светловэло сую. Она и ответила, прямо и спокойно поглядев ему в глаза.
Он взял передачу и размеренным шагом человека в своем праве поднялся в гинекологию, нашел четвертую подружку, передал ей пакет, велел ей, обалдевшей, писать записку, а сам разыскал закуток ординаторской, попросил "историю болезни" этой девушки и убедился: конечно же, "прерывание беременности".
Спустившись вниз, он, как и надеялся, увидел, что светловолосая одна и ждет: в расстегнутом пальто, спустив платок на плечи, она стояла у стены, рассматривала мрачные медицинские плакаты. Она прочитала записку, холодно сказала ему: "Спасибо",-- и, на ходу застегиваясь, пошла к выходу. Лихорадочно быстро (под насмешливым взглядом гардеробщицы) Кузьмин оделся и побежал догонять. ("Девушка, девушка! У меня ноги больные, не успеваю!..") Он проводил ее до проходной фабрики, весь путь балагуря и пытаясь ее разговорить, но узнал лишь, что ее зовут Наташа.
Забавляя ее, он не забывал греть ладонью флакончики с клетками и никак, никак не мог выключить тикающие в ухе часы. Когда они подсказали, что время отсрочки истекло и опыт не может быть признан безупречным, он незаметно выбросил флакончики в сугроб.
Когда они с Наташей распрощались (она только кивнула, так и не ответив, где они встретятся), он припустился бежать в лабораторию, а Наташа осторожно подглядывала за ним через заиндевевшее стекло проходной. На работе ее засыпали вопросами подружки; она отшучивалась и смеялась вместе с ними.
На следующий день, встретив Наташу в столовой в свой обычный час -- и не удивившись этому!-- он не вернулся в лабораторию, а поехал в центр города покупать билеты в кино.
Еще было слишком холодно, чтобы прогуливаться по городу, поэтому приходилось по нескольку раз смотреть один и тот же фильм (то, что раньше раздражало Кузьмина -- перешептывания в кинозале --теперь казалось естественным и правильным), ходить к Наташе в общежитие под прокурорские взгляды комендантши.
Постепенно она разговорилась, перестала косить на него; если ей надо было что-то ему сказать, она поворачивала голову, и он обалдело любовался тем, как она говорит, как размыкаются ее губы, как она хмурит брови и, недовольная его глупым видом, отворачивается. Иней опушал платок и уголки воротника ее жалкого пальтеца, и из этой глубины, пронизывая, парализуя, на него внимательно-холодновато смотрели серо-голубые глаза. Кузьмин поражался тому, как много может сказать мимолетная улыбка, взгляд, стремительно охватывающий всего его, и плавный жест руки, поправляющей клапан кармана на его пальто. Он опять стал тщательно бриться, придирчиво проверяя ладонью гладкость кожи, опять перелез в белые рубашечки.
Он узнал, кто она и где родилась; что она учится в вечернем техникуме, а мечтает быть художником-костюмером, что в Москве она была только раз, на два дня, и ей понравилось, Она узнала о нем много больше, почти все,
Он приглашал ее в один из трех ресторанов города, он навязывался познакомиться с ее родней, но она так взглянула на него -- он не знал, что и подумать.
И когда однажды, прерывая декламацию стихов, она сама, без всякого нажима, пригласила его на танцы в Дом культуры, он, уже зная кое-что об укладе городка, принял это приглашение как дар, как награду за подавляемое желание взять ее за руку, приблизить к себе ее лицо и узнать, внять его тайне.
А на танцах он усвоил и еще один урок: будучи приглашенным, он получил, оказывается, на этот вечер какие-то права на нее -- она танцевала только с ним, в паузах держала его за руку, подвела к своим подружкам, познакомила его с ними и позже в тесном буфете выпила с ним вино из одного стакана. И в тот вечер он впервые поцеловал ее.
Она, как сумела, постаралась ответить на его поцелуй, и он с восторгом, мальчишеским чувством превосходства над всем миром отметил, что делать этого она не умеет.
А через неделю она согласилась прийти к нему после занятий в техникуме.
Он волновался: перегрел, а потом слишком выстудил флигелечек, наставил на стол бутылок и всякой чепухи, а не подумал о том, что она просто голодна. Она сама приготовила яичницу на двоих, выпила без всякого жеманства вина, когда у печки ей стало жарко, пересела поближе к нему,
--
А Таню выписали,-- сказала она.
--
Как долго!-- отозвался Кузьмин.-- Зачем она?
--
Правильно сделала,-- сказала Наташа.-- Зачем ей ребенок, если папаши нет, Мы ей все так и объяснили.
--
Я видел,-- сказал Кузьмин.-- А ведь мог родиться человек... Может быть, и папочка бы нашелся!
--
Брось! -- усмехнулась Наташа.--Он даже с фабрики уволился, когда узнал. Вот так!
--
А вдруг узнал бы о ребенке и вернулся...
--
Может быть, ты и вернулся бы,-- улыбаясь, сказала Наташа,-- но чтобы Валерка вернулся -- нет!
--
Наташк! А люди ведь меняются...
--
А-а! Горбатого могила исправит!
Они сидели при полной иллюминации --три свечи и печная топка. Наташа задула ближайшую к себе свечу.
--
Смотри, без света останешься.
--
Ну, а если бы ты попала в такую ситуацию: с ребенком и без мужа?
Наташа засмеялась:
--
Ты меня совсем не знаешь, Андрей. Если я на это пойду, значит, я решила навсегда.-- Она посмотрела на него, и он понял, что она хотела сказать ему этим взглядом.
--
Слушай,-- сказал Кузьмин после молчания.-- Но ведь это невозможно решать навсегда. Это как Сделка. Например, вдруг ты разлюбишь?
--
Это мужикам легко говорить: любишь-разлюбишь...-- сказала Наташа.-- Вот такая уж я есть.
Они смотрели друг на друга, и тишина и пламень становились непереносимыми. Он поднялся с пола, шагнул к ней, не шелохнув язычки свечей; она потянулась навстречу его рукам, тесно прижалась грудью, одной рукой обхватывая его за шею и пряча свое лицо в его лице, но другая ее рука сторожила его движения. В самые мучительные мгновения он даже чувствовал отпор этой руки; наконец он оторвался от ее губ и, отстраняясь, поцеловал эту руку, теперь слабую, доверчивую. Ласка этой руки была самой нежной, самой значительной, и Наташа отдала ему эту руку -- до самых дверей общежития. Там она подставила ему щеку и, попрощавшись уже холодеющим взглядом, исчезла.
"Март неверен: то плачет, то смеется", была оттепель, оказывается.
Полдороги Кузьмин целеустремленно месил рыхлый снег, карабкаясь на холм, а на его вершине, задохнувшись, остановился. Под ним лежал покойно задремывающий городок с пунктирным обозначением улиц, с маленькими, придавленными снегом домишками; где-то в этой темноте ложилась спать Наташа.
В лрицо Кузьмину мягкой, влажной волной, от самых звезд, повеял ветер. Кузьмин снял шапку. "Наташа,-- позвал он шепотом,-- Наташенька!" -- И долго стоял с закрытыми глазами, дожидаясь хотя бы эха. Когда он открыл глаза, мир был прежний, но все-таки изменившийся.
Неужели это она? -- подумал он. Не ласковая, не тихая... Господи, да разве мне мать нужна? Он нырнул в себя, прислушался: пришло ощущаемое кожей, вызывающее головокружение и слабость воспоминание движения ее пальцев по лицу. Нет, понял он, это навсегда, она уже во мне. Все, Кузьмин? -- спросил он себя.
Их разговор оставил в нем осадок, и он знал, что навсегда, как заклятье. Ну, что ж, вот такая она есть, подумал он и ошибся.
Во флигелечке он разулся, рассовал носки, ботинки, брюки вокруг еще теплой печки, допил вино и, отведя, как рукой, все тревожное, лег на кровать. Не заснул: пришла знакомая ясность, Он поднялся, набросал в топку дров.
Со стороны казалось -- вытянувшись, почти обжигая ступни о разогревающуюся печь, лениво покуривая, лежит человек, то потрогает себя за ухо, то взлохматит волосы, и лицо у него спокойное. А была легкость, быстрота. Он пробежался по результатам опытов последней серии, быстро рассортировал их и прикинул длину дистанции.
Коломенская, методично изучив препараты (в томительном ожидании Кузьмин успел помрачнеть), сказала:
--
Боюсь, что это не совсем то. Я не вижу обычных "включений".
--
"Включения" были, кажется, на предыдущей стадии трансформации,-- Кузьмин пододвинул к ней груду стеклышек.-- По идее -- это первая стадия нормализации.-- Он начинал сердиться.
--
Я не упрямлюсь, дорогой Андрей Васильевич,-- сказала Коломенская, складывая, как девочка, руки на коленях,-- Поверьте, все пятнадцать лет я видела эффект только после появления "включений". Вы же знаете; факт неоспорим!
"Посмотрим!" -- бормотнул про себя насупленный Кузьмин.
...Лаборатория снова потребовала всего его внимания. Любочка, Коломенская, перешедший в их комнату Федор --он не ощущал их рядом. Дни летели кувырком-- перепроверяя себя, он вдруг обратил внимание на странную краткую метаморфозу опухолевой клетки, и вот уже целую неделю, задерживаясь на этой стадии, он получал поразительные результаты. Ему не хватало большой техники, той, которая через несколько лет тяжелым шагом пройдет этот путь, а пока он бился, захлебываясь, силясь переварить: значение и суть открывшегося феномена. И, главное, не мог погасить внезапно, интуитивно возникшую тревогу.
Кажется, он загрузил себя вдосталь -- появилась и не уходила тупая головная боль, однажды он испытал известное ему по клиническим учебникам "чувство падения в лифте" -- это пропустило удар сердце. За эти дни в его лице произошли грубые перемены -- на лоб легли морщины, уголки рта поднялись, появился прищур. Иногда, обхватив голову руками, подолгу он сидел, раскачиваясь, над микроскопом, перебирая возможные объяснения. У него появился чудовищный аппетит к сладкому: за три дня он съел литровую банку с медом, невесть откуда (для него) оказавшуюся в лаборатории. Он машинально отметил, что в те дни голова не болела, и позже сообразил: то постоянное сосущее чувство пустоты в животе -- просто глюкозный голод. Пожалуй, он впервые подумал о себе -- надо себя питать, а то тело сносится.
И все-таки он был в тупике. Уже прошло желание доказать свою правоту, хвастливое чувство превосходства, он остался один на один с загадкой и оказался бессилен.
Утомленный, он возвратился к простой, будничной работе, но сосредоточенность взгляда, медлительность движений ,и приступы внезапных "отсутствий" не прошли.
Все это время, возникая и исчезая в столовой, Наташа улыбалась ему странной, ожидающей улыбкой. А он воспринимал ее, как через стекло; ему доставало сил только на внимательное рассматривание ее. Все, что она говорила, он тотчас забывал.
Он не знал, что пока он сидит до полуночи в лаборатории, она ходит вдоль забора, пропуская занятия в техникуме, мучаясь недоверием и ревностью к Любочке, только что ушедшей с кастрюлькой домой. И вот однажды сквозь лабораторные шумы ему послышался стук в наружные двери корпуса.
--
Кто там? -- рявкнул он, сбежав вниз (наверху застывал агар, и надо было следить за температурой его охлаждения).
--
Это я,-- услышал он Наташин голос. И обрадовался.
Он прижался к ней, настывшей, и она, стряхнув варежку, прижала руку к его лбу.
Укутавшись в пальто, она тихо ходила по гулкой лаборатории, приглядывалась к его рукоделию и даже нашлась, когда надо было перехватить флакончики. Он сел за микроскоп с фотонасадкой, настроил его, со вздохом убедился в стабильности непонятной ему картинки, а она хозяйственно вскипятила чай, налила ему в блюдечко сгущенки и села в уголке на Любочкин стул.
Взъерошенный, какой-то обсосанный Кузьмин наконец сладко потянулся:
--
На сегодня все! Пошли, Наташенька.-- Он вдруг разглядел ее новое красивое платье.
-- Я уже неделю в нем,-- сказала Наташа.
--
Знаешь, Нат, я был ужасно загружен,--смутился Кузьмин. И не удержался:-- Прости, а?
Он встретил ее странный, изучающий взгляд и, вообразив, что сейчас был хвастлив, смутился.
Он тщательно закрыл все окна, навесил засов на наружную дверь внизу, спрятал ключ и уже на тропинке к дыре в заборе, отходя на морозце, по тишине, яркости звезд и устойчивости плотного воздуха понял, что время позднее.
-- Тебя же не пустят в общагу! -- испугался он, наивный.
Она кивнула, поднимая на него неразличимые в темноте глаза. Он отвел с ее лба прядку волос, взял ее лицо в ладони и долго-долго, перенесясь далеко вперед, разглядывал его, покорное, с прикрывающимися глазами.
--
Я люблю тебя,-- сказал он.
--
Да,-- сказала Наташа.-- И я люблю тебя.
Она лежала рядом, уступив ему во всем смело и откровенно, с первой минуты, как бы решив для себя пройти этот путь до конца. Они не спали. Он боялся, что ей тесно, отодвигался, но ее рука, та, что раньше упиралась ему в грудь, теперь ненавязчиво касалась его, и отчуждения не возникало.
В пять утра на стекле появился отсвет. Сиплым от курения голосом Кузьмин спросил:
-- Выйдешь за меня? Я люблю тебя.
И опять та нежная рука, вытянувшись из-под одеяла, легла ему на сердце, а другая обняла за шею, притянула.
Был будний день, и Наташа ушла на работу. Целуя Кузьмина, она сказала, во сколько придет в столовую, велела купить торт и вина.
Вечером она перенесла к нему чемодан; чуть позже, к накрытому столу, заявились девчонки. Когда они с обязательным визгом ввалились в флигелечек, Кузьмин смутился, был скован, а Наташа-- естественна, и это сильнее другого открыло ему разницу в их решимости. Он другими глазами смотрел на нее, представлял ее в московской квартире, в Алешкиной компании, и знал уже, что и там она будет так же естественно держаться, останется такой же красивой и близкой ему. Он подумал о том, что она говорила: о верности и многом Другом,-- и обрадовался.
Кузьмин танцевал с девчонками под музыку из транзистора, припоминал для них смешные анекдоты и подглядывал за Наташей.
В десять часов она без церемоний выставила девчонок (все они дружно обсмеяли предложение Кузьмина проводить их до общежития), принесла дрова и закрыла дверь.
Весь этот день, отрывая его от дела, она была с ним памятью прикосновений, вырвавшегося стона и быстрых слез.
Он сейчас обнял ее, не жадно и слепо, а нежно, решив про себя пробиться навсегда к ее ровному теплу -- ведь каждого человека что-то греет!
Они больше не говорили о любви; слова уже были однажды сказаны, и, значит, каждый поручился за себя; Кузьмину оставалось только ждать, и однажды он, размыкая объятия, уловил задерживающее прикосновение ее осторожных пальцев к своим плечам, и, наконец, пришла ночь, когда она заснула, обняв его за шею.
А он не спал, лежал, не шевелясь, прислушиваясь, и вдруг, как услышанный вздох, пришло: "Динь-дон! Динь-дон!.. Слышишь этот тихий звон? В сердце он ко мне стучится -- значит, что-нибудь случится?"
В дни, когда Наташа училась, Кузьмин засиживался в лаборатории. В десятом часу с кастрюлькой приходила Наташа (а Любочка внезапно перестала ходить, но это не задело и не заинтересовало Кузьмина).
--
Натк! -- взмолился он.-- Ну, посмотри! Опять какая-то мазня!
Неумело настроив микроскоп, Наташа долго разглядывала переливающуюся в окуляре картинку, так надоевшую Кузьмину.
--
На симпатичный ситчик похоже,-- сказала она.-- Дай-ка я срисую. А вот эти
пятнышки, как розочки на льду.
--
Ха, "розочки"! -- отозвался Кузьмин.-- Господи,-- сказал он,-- просвети ты меня, невежду дикого! Но где же "включения"? Где они? Нет их. А?
Эта картинка не давала ему покоя. Его уже не интересовало ничье мнение, даже Коломенской. Любочка и Федор не понимали, почему он застрял на этой картинке, да он сам не мог бы объяснить это. Просто с первого же раза, только взглянув на нее, он понял, что в ней спрятана какая-то разгадка, и теперь, бесконечно модифицируя методику, пробуя разные окраски, он не переставал думать о ней. Временами он чувствовал, что подходил к самому порогу понимания, но отступал, повинуясь интуиции и чувству гармоничности,-- во всех его трактовках этой картинки была какая-то натянутость.
И через два дня, в тихих сумерках, сгребая фиолетово-синий снег с тропинки от флигелечка к баньке, он отметил, что вокруг что-то изменилось, поднял голову и увидел беспорядочно разбросанные на снегу дрожащие розовые "зайчики"; на глазах они перемещались, бледнели и вот-вот должны были исчезнуть. На какой-то миг картина перед глазами совместилась с картинкой, надоевшей ему в поле окуляра, и на грани понимания, отшвырнув лопату, спотыкаясь в неуклюжих валенках, он бросился бежать к обрыву, а там, ухватившись с разлета за гулкий ствол сосны, увидел: оранжевое солнце дымным размытым клубком быстро уходило за неровный лесной горизонт, и последние его лучи отражались на лаковой коре голых стволов сосен. У него упало сердце. "Дубина!" -- сказал он, садясь в снег. К вечеру он стал истерически хихикать и дурачиться, а на следующий день объявил в лаборатории:
--
"Розочки" -- это обыкновенные "зайчики".
Все подняли головы, не понимая, стали переглядываться.
--
Мы видим лишь отражения какого-то процесса. Вот теперь нужна электронная микроскопия,-- заявил Кузьмин.-- Вот и узнаем, что такое ваши "включения" и мои "розочки",-- сказал он внимательно слушавшей его Коломенской. На слух это звучало резко, не так, как про себя.-- Сдается мне -- мы узнаем кое-что новое,-- добавил он.-- Боюсь, "включений" не будет. Зато, может быть, обнаружатся их предшественники. Это было бы!..
--
Вы не правы,-- мягко сказала Коломенская и оглянулась на Любочку и Федора.-- Там ничего не будет. И этот опыт уже погублен. Раз исчезли "включения" -- опыт закончен.
--
Этого не может быть,-- твердо произнес Кузьмин и вспомнил: так же говорил и В. А., а он, Кузьмин, доказал, что так быть может.-- Ладно,-- примирительно сказал он,-- я попробую еще. Для быстроты: пусть Любаша и Федор помогут мне,-- попросил он.
Коломенская кивнула.
Через неделю они собрались, сели в ряд за микроскопами и, передавая друг другу стеклышки, просмотрели препараты. Когда Коломенская отложила последнее стеклышко, стало тихо. Федор поднялся, вышел в коридор. Торопливо закурил. Любочка сидела, как мышка, не поднимая головы.
--
Вы правы,-- признала Коломенская,-- делайте то, что считаете нужным, Андрей Васильевич.
--
Нужна помощь Москвы,-- осторожно сказал Кузьмин.-- Без нее нам не разобраться.-- И напрягся, ожидая ответа.
--
Хорошо,-- помедлив, согласилась Коломенская. Любочка и Федор переглянулись -- Коломенская отступила от правила никого не допускать к проверке.
Посылочку со стеклами на почте принять отказались. Нагрубив, Кузьмин вернулся в лабораторию. Еще в дверях он сказал:
--
Надо ехать!
--
Поедет Федор,-- решила Коломенская.-- Официально-- к Герасименко.
--
...Вот записка для дяди Вани,-- наставлял Кузьмин Федора, несколько поглупевшего от страха и ответственности.-- Он тебя приветит. По этому телефону позвонишь Н. Ничего ему не объясняй, он сам все поймет, а не поймет -- для него же хуже. Если он откажет, звони вот сюда...
Десять дней из Москвы не было никаких вестей, работа стала. Федор появился внезапно. Торжественно-молчаливо он вошел, еще с чемоданом и свертками, сказал: "Все нормально!" -- и, не отводя изумленных глаз от Кузьмина, на ощупь, безошибочно вытащил из чемодана большой пакет. На крупноформатных фотоснимках были "розочки", они были пусты, как радужные мыльные пузыри.
--
Это колоссально! -- завопил Кузьмин.-- Это же... черт знает что! Да послушайте! Это же пустота неизвестного, а не вакуум. То, что там -- на молекулярном уровне. Это уже серьезно. Теперь можно браться за содержимое "розочек"... Теперь мы...
--
Здесь мы не потянем,-- вдруг сказал Федор. И все замолчали.-- В Москве сказали: это успех. Вас поздравляют,-- Федор преданно посмотрел на Кузьмина.
Кузьмин удивился: все запутывалось, а Н. радовался.
--
Ну, раз в Москве поздравляют!.. Я Н. верю. Просто он не договаривает, -- объяснил Кузьмин молчавшей Коломенской.-- Но он никогда ничего зря не скажет. Такой человек,-- засмеялся он.-- Не надо грустить. Ну, пожалуйста! -- Он дотронулся до руки Коломенской.-- Это шаг вперед, честное слово!
--
Надо отметить,-- подсказал Федор.-- Дождались. Именины у нас...
В лаборатории был дан пир, но все боялись сглазить удачу, говорили о пустяках. Вечером к ним заглянула Наташа, смущенный Кузьмин представил ее как свою жену (и все обошлось очень просто и естественно).
Истекал месячный срок в загсе, и Кузьмин пошел дозваниваться в Москву.
--
Мама,-- сказал он,-- я женюсь!
--
Господи! -- сказала мама испуганно.-- Где ты? Вася! -- сказала она там, в Москве.-- Андрюшка женится! Свадьба в следующее воскресенье... Как неожиданно все это...
--
Привези мне черный костюм,-- попросил Кузьмин.-- И займи мне денег, ладно?
--
Почему ты только сейчас сообщаешь об этом?--загремел в трубке голос отца: он говорил по параллельному аппарату.
--
Я вас жду,-- сказал Кузьмин.
Потом он звонил Галкиным, Тишину и шефу.
Он чинно сидел рядом с женой; когда ее отвлекали, непринужденно общался со своей миловидной тещей, мамой, успевал перемигнуться с Алешкой и избегал смотреть на Любочку. Коломенская молча улыбалась ему с правого, жениховского края стола.
Свадьба была шумная. Доброжелательные незнакомые парни подходили к нему с рюмками, пытались его упоить, разыгрывая, пытались увести его из-за стола, но Кузьмин был начеку. В тот день, взглянув на себя в большое чистое зеркало загса, Кузьмин узнал в себе того, давнишнего, и это наделило его уверенностью, по крайней мере на ближайшие дни, в том, что путь его предначертан.
Кузьмин изумлялся, глядя, как Наташа разговаривает с его родителями, как легко меняет тон, улыбку и меру внимания. "Ух, ты!"--подумал он, восхищенный.
--
Ну, старичок, что-то ты все в десятку попадаешь!-- сказал, подсаживаясь к нему, элегантный и ироничный Алешка.-- Она одна в этом городишке такая?
--
Самый ловкий парень -- это я,-- засмеялся победоносный Кузьмин.-- В этом тороде можешь не искать. Поезжай в соседний, а?
На вокзале мама уже по-заговорщицки наставляла Наташу.
--
Хоть он и не неряха, держите его в шорах, Наташенька! Господи! -- разглядывая Наташу, говорила мама.-- Хоть одного балбеса пристроили удачно...
--
Да,-- согласился отец, улыбаясь Наташе. Кузьмину показалось даже, что отец выпячивает грудь. Он спрятал ухмылку.
Гости разъехались, и молодые вздохнули, переглянулись и отправились на танцы. В зале на них поглядывали, девицы показывали на Кузьмина пальцем, и от этого младшим Кузьминым делалось празднично. (Последние три дня, чтобы не вызывать лишних пересудов, Наташа жила в общежитии и теперь, держа мужа под руку и демонстрируя всем этим недотепам новенькое обручальное кольцо, брала реванш за прежние косые взгляды и насмешливое осуждение.)
В ту ночь с ней случилось важное для обоих, это оказалось сильнее слов, и утром Кузьмин почувствовал себя по-настоящему женатым человеком.
10
Еще в марте, как-то в воскресенье, он сказал:
-- Я бы не мог, как вы... в одиночку... Вопреки всему и против всех...
--
Не зарекайтесь,-- отозвалась с кухни Коломенская.-- Кто может сказать о себе что-нибудь наперед? У каждого свой крест, и тяжести его не знаешь, пока не обронишь, как в притче.
Кузьмин помолчал, схлебывая с ложечки чай и смакуя варенье. Из лопнувших ягод вытекал жгучий сок, дразнил нёбо.
--
Что это за ягоды?--заинтересовался Кузьмин.-- Очень вкусно!
--
Калинка.-- Коломенская вошла в комнату с тарелкой блинов.
--
"Из ключа в глухом бору воду быструю беру; всех цветов и трав весенних по вершинке положу. Горький лист осенний вялый, кровь земли -- калины алой: все смешаю я в воде. "Охрани меня в беде! -- попрошу лесное племя.-- Стань мне братом хоть на время, подари секрет земной -- одари водой живой!" -- прочитал Кузьмин Алешкины стишки.-- Что-то не получается у меня с живой водой,-- сказал он.--А вообще-то нам нужна гипотеза. Конечно! Что за работа без гипотезы? И вообще...
Коломенская внимательно смотрела на него.
--
Ужас, сколько еще работы,-- озаботился Кузьмин.
...А сейчас она неслышно вошла в комнату и весело сказала:
--
Андрей Васильевич! Хватит вам сидеть по ночам. Вот вам помощница.-- Она отступила от двери, пропуская в комнату красивую женщину.-- А это наш Андрей Васильевич -- погубитель моик "включений" и отец живой воды.
Кузьмин, уже хмурящий брови и готовый возразить, поперхнулся, встал -- теперь он узнал эту женщину и вспомнил ее фамилию. Церемонно пожал Актрисе руку. Любочка засмеялась, и тогда он еще шаркнул ножкой.
--
Милый доктор,-- сказала Актриса.-- Используйте меня на любых работах. Это все грязное? -- Она показала на гору посуды в мойке.-- Любочка, где мой халат? Его нет на месте.
--
Не так скоро,-- остановила ее Коломенская.-- Пойдем, расскажешь. Мы тебя почти год не видели!
--
У нас уже был твой фильм,-- обрадованно выпалила Любочка.-- Очень хороший. Я плакала.
--
Ах! -- Актриса махнула рукой.-- Забудем этот дурной сон. Как вы здесь? -- Она внимательно, по-женски, оглядела Любочку, Кузьмина.-- Работы все прибавляется? Кажется, вы строгий начальник,-- сказала она Кузьмину, уходя.-- Я пропала! И красивый,-- громко добавила в коридоре.
--
Штатный сотрудник с отрывом от производства? -- бормотнул Кузьмин, снова берясь за гомогенизатор. Рука у него уже отдохнула, и он затряс сосуд с новой силой.-- Совместитель от искусства? В самый раз. У нас здесь все на грани искусства. Иллюзион! Добыча философского камня! Материализация духов...-- Он был с утра сердит.
Любочка наклонила голову, повернулась к Кузьмину спиной. Он, задумавшись, механически-ритмично тряс сосуд и не сразу заметил, что Любочка ушла. Еще через минуту до него дошло, что у нее дрожали плечи. Хмурясь, он поднялся, вышел в коридор, поморгал -- в окна смотрело огромное теплое солнце, слепило. Из форточки, перебивая запах химии, пахло вздыхающей землей, доносился торопливый перестук капели, цвиканье птиц. Весна. Он приоткрыл окошко -- в бок задул еще холодный ветер. Обманка-весна...
Из кабинета Коломенской доносился веселый смех Актрисы -- Любочке явно там было не место. Рядом, в своей комнате, что-то писал Федор.
Кузьмин подошел к фотокомнате, постучав, толкнул дверцу. Она была заперта изнутри.
--
Люба!--тихо позвал он.-- Любаша, открой! -- "Драматический шепот",-- подумал он. Полный комплект с профессиональной актрисой во главе. Театр теней. Куда они делись, "включения"?
Наконец дверь поддалась. Любочка стояла, из-за спины освещаемая красным светом, лицо ее было в тени, неразличимо.
--
Извини!--сказал Кузьмин, беря ее за руку.-- У меня настроение что-то не того...
--
Она приехала помочь нам. Узнала, что вы у нас, и приехала.
--- Вы ей что-нибудь написали, да? "Ура-ура!"? Любочка молчала, теребила платочек.
--
Ну, ладно! -- сказал Кузьмин, собираясь выйти в коридор.-- Извини меня, Любаша!
--
Вы счастливы? -- недоверчивым шепотом спросила Любочка.
Он подумал: и был бы я господином ее, а она рабой моей.
--
Конечно,-- сказал он.-- Не обращай внимания. Настроения приходят и уходят. ("А проблемы остаются",-- добавил он про себя.)
Но она была еще чем-то взволнована, мяла руки, прикасалась к Кузьмину то головой, то плечом, и Кузьмин уловил тонкий детский запах, идущий от ее волос.
--
Любочка, Любочка! -- сказал он. Она подняла голову. У нее задрожали губы и налились слезами глазки.-- Мы должны делать свое дело и плевать на все остальное! У нас все получится!
--
Вы идите, уже поздно,-- сказал Кузьмин Актрисе.-- Мне немножко осталось.-- Он потянулся, подвигал затекшей спиной.
--
Давайте я фотографировать буду, -- предложила Актриса.-- Я умею.
--
Все-то вы умеете,-- проворчал Кузьмин.-- Только самому -- всегда лучше. Знаете поговорку: "Хочешь сделать хорошо -- сделай сам"?
--
Ее придумали неорганизованные люди,-- откликнулась Актриса.-- Человечество пришло к разделению труда не случайно, не находите? По-моему, ваше дело сейчас -- думать. Идите, погуляйте. Где ваша новобрачная? Пойдите к ней. Она вас ждет. У камелька. Зажжены свечи, ужин на столе...-- мечтательно и чуть-чуть насмешливо сказала она.-- Выпейте вина, обнимите любимую женщину... Я полагаю, таков нормальный быт хорошего ученого?..
--
Она сейчас переводит с французского,-- усмехаясь, сказал Кузьмин.-- Ей хочется диплом с отличием.-- Он посмотрел в черное окно, представил, какая, должно быть, грязь на дороге и как Наташа будет, оскальзываясь, карабкаться на холм в этой темноте.-- Вы и вправду умеете фотографировать?
--
Мой муж был фотограф-профессионал. А когда живешь рядом, чему-нибудь да научишься. Он умер.
-- От рака? -- сочувственно спросил Кузьмин.
--
От пьянства! Что вас удивляет? Мой тон? А как еще можно говорить о потерянном времени? -- Она села рядом, подперла голову руками. Ее глаза говорили: "Слушай!" -- Я боролась за него и не жила. Теперь живу. Вы думаете, наверно, что я должна была делать это, да? И как вы правы, могли бы вы себе представить! Меня он открыл. Знаете, так, случайно. Остановил на улице и сказал: "Девочка, что у тебя с лицом?" Когда я увидела свои портреты... Сбил меня.--Актриса улыбнулась.-- Сейчас будет про любовь: он мог смотреть на меня часами, с одной стороны, с другой... Я гипнотизировала его. Был этим сыт и пьян. И убедил -- я ведь рано начала сниматься. И много.-- Кузьмин кивнул, он помнил: Алешка таскал его по кинотеатрам, выходил взвинченный, чуть не бросался на него от неосторожного слова...-- А он не мог смотреть на меня в фильмах, говорил: "Это не ты. Они ничего не понимают, не видят. Твой лучший фильм будет на стоп-кадрах. Ведь ты некрасива в движении, ты идеальна в выражении". Представьте: нашел фанатика -- мальчик такой, дипломник-оператор,-- уговорил студию. А сам -- за режиссера. До просмотра дело не дошло: собрали друзей, показать. Когда свет включили, старинный его друг, знаменитость, сказал: "Ну что ж! Мечта есть, музыка есть, кино нет". И все!
--
Жестоко,-- откликнулся Кузьмин.
--
Так ведь они профессионалы. Ну, он и сломался. Поставил дома проектор и каждый день крутил ролик, под коньячок. Так что, когда он умер, мой гипноз тоже кончился. И оказалось, что сниматься и играть мне совсем не хочется. А хочется быть доктором. И победить эту ужасную болезнь. Вам смешно?
--
Извините,-- сказал Кузьмин.-- А я не доктор, я -- научный сотрудник. Лабораторная крыса. Я думал -- слава, известность дали вам удовлвтворзнИ'Э. А почему вы здесь, а не в Москве?
--
Там хватает и дипломированных помощников. Меня и не подпустят к лаборатории, дилетантку.,. С другой стороны, мыть посуду мне все-таки мало. А здесь я вроде при деле. Иной раз -- в ваше отсутствие! -- голос подам.-- Актриса улыбнулась.-- Здравый смысл дилетанта нигде не повредит. Андрей Васильевич!.. Что произошло с "включениями"?
--
Еще не понятно. Ясно только, что они не ключ к разгадке. И потом -- ее опыты плохо воспроизводятся. Она огорчается, но, надеюсь, зря..,
--
Это точно? -- строго спросила Актриса. Кузьмин пожал плечами.
--
Работаем вслепую! -- разозлился он.-- Нужны широкие исследования, публикации. Надо выяснить, на каком уровне мы работаем: клеточном, молекулярном, субмолекулярном?.. Здесь Это невероятно. Я верю в возможность чуда -- случайного открытия, верю! Но надо доказывать! Меня учили: не спорь, доказывай! Без жалости к себе -- доказывай!
--
Вы счастливый, доктор милый! -- Актриса встала, отошла к лабораторному столу.-- Тратьте себя только на дело. И идите теперь -- дороги скользкие. Если фотографии вам не понравятся, объявите мне завтра выговор. До завтра,-- попрощалась она.-- Любви вам!
Кузьмин вышел на улицу.
Вокруг что-то происходило: где-то булькал ручеек, выбегающий из-под сугроба, и хрустнул, обваливаясь, его подточенный угол, терлись друг о друга ветки над головой -- мир жил своею жизнью.
Смутно, полосой молочного тумана обозначился забор, посверкивала игольчатыми лучиками голубая звездочка, и пахло, пахло!.. Кузьмин зажмурился,
Когда глаза привыкли, Кузьмин увидел глубокую черноту тропинки от корпуса к забору и удивился, что в общей темноте окружающего были оттенки. Алешка писал: "Солнце село. Все исчезло. Свет зажгу -- и вижу снова. Мир, который существует, если есть свет, шорох, слово? Где же лежит его граница? На моих губах и коже? На глазах, на пальцах, в сердце?.. И на что она похожа?"
Кто-то далеко в одиночку шлепал по лужам; шел медленно, в раздумье останавливаясь перед препятствиями. Кузьмин двинулся к забору, пролез в его дыру и увидел Наташу: в своем коротком весеннем пальто, высоко поднимая ноги и чуть балансируя, она шла ему навстречу. Вокруг мерцала жидкая грязь.
--
Натка! -- негромко окликнул ее Кузьмин.-- Не ходи дальше, здесь прямо трясина.-- А сам прыгнул через лужу и еще одну, а в третьем прыжке достиг Наташу.-- Привет! -- сказал он.-- Как ты, Наточка? Все в порядке?
--
А что может случиться с обеда до ужина? -- улыбаясь, спросила его Наташа. От ее щек вкусно пахло чем-то свежим, как яблоком с мороза.
И так -- каждый будний день. Расставаясь утром на конечной остановке автобуса, он встречал Наташу в ее обеденный перерыв в столовой. Обедали по-семейному, и к ним никогда не подсаживались.
Она сама уносила грязную посуду и выпроваживала Кузьмина на улицу, там устраивала, как ребенка, на солнышке и молча, лишь кивком, улыбкой поощряя, слушала его излияния. И только изредка, освободившись пораньше, он прибегал встречать ее к техникуму, Она выходила, брала его за руку, гордо кивала девчонкам, и они шли во флигелечек.
Однажды она вынесла с собой маленький лоскутик синего с розовыми пятнышками ситца.
--
Как назвать, Андрюш? *• блестя глазами, спросила она.
--
"Надеждой",-- подумав, сказал Кузьмин, а потом вдруг поправился: -- Нет, лучше "Март".
Эта попрсвка была не случайной. После командировки Федора в хоре ликующих голосов вдруг исчез голос Кузьмина. Уже тогда, не препятствуя Коломенской и Любочке изучать свои "розочки", сам ОН стал повторять опыты Коломенской, вернувшись назад, к исходной точке, и как-то особенно свободно экспериментируя. Все материалы он отсылал в Москву. Его постоянным курьером была Наташина родственница, работавшая вагонной проводницей.
(Неизвестно, что думала она сначала, каждый раз принимая из рук вечно опаздывающего к отходу поезда Кузьмина аккуратный пакетик и взамен получая в Москве от невысокого, с сухим умным лицом Н. пачки хрустящих фотографий.
-- Что вожу, скажи хоть! -- взмолилась она, с ужасом разглядывая запыхавшегося Кузьмина.
Растрепанный, в облезлой шапке Кузьмин страшно осклабился, бесовски сверкнул глазами:
--
Все золото мира! -- И засмеялся, глядя на ее лицо.-- Все наши надежды, тетушка! Не боись!
А зима кончилась, и хотелось петь и орать, таскать Наташку на руках, построить просторный дом и купить ей приличные высокие сапоги.
Во флигелечке стало уютно--то ли от красивых занавесочек на промытом окне, то ли от перестановки, а может быть, от ярких Наташиных вещей или портьеры, закрывшей дальний угол с кроватью.
Наташа купила таганец с газовыми баллонами, сделала из корней подсвечники, и теперь к ним по воскресеньям стали заходить гости на чай с пирожками или на блины.
Еще не прошел месяц со дня свадьбы, как к ним из деревни приехала теща. Она прожила у них неделю, торгуя под праздники на рынке телятиной.
--
Чтой-то ты мужика постом держишь? -- на третий день гостевания сказала теща.-- Хоть бы выпить ему разок поставила.-- Теща озорно подмигивала Кузьмину.-- Гляди, он у тебя зеленый стал, Мяска ему поболе давай! А то орехи греческие, молоко да творог... Что он у тебя -- дитя или слабогрудый, а, зятек? И чтой-то вы, как на собрании, разговариваете? Я, бывало...
--
По-разному бывало, мама,-- говорила Наташа.-- Я на отца пьяного нагляделась, хватит!
--
А что отец? -- возмущалась теща.-- Пока был здоровый, огонь-мужик был! Кабы не покалечился да не запил, какая жизнь была бы! И, прости господи, насажали бы мы с ним ребятушек!.. А не тебя одну, телку бездушную! Ну, какая ты есть жена!..
-- Перестань, мама!
--
Вот ты жизнь по плану строишь, выгоду ищешь,-- говорила теща, присаживаясь на стул.-- По показателям, как учетчик, вычисляешь. А жизнь-то, ребятушки, одна и, ой, какая короткая! Прожить ее надобно, как песню спеть. А вы? Молодые!.. Ты, Андрей-свет, под Наташку не подлаживайся! Не давай ей большой воли. Сухостойная она, прости господи!.. Ну ладно! Запаляй свои свечки, зятек, садись
родной, к столу! Теща приехала бо-о-гатая! Зятя угощать будет! Зятя угостить мне она не запретит, -- говорила теща, роясь в чемодане. -- А попробует хоть слово поперек сказать, так я её за косу!.. Спасибо тебе! -- говорила теща. -- Моей девкой но побрезговал, да и меня освободил. Теперь и я найду себе какого ни есть мужичка-хозяина... -- Мама, перестань! -- вмешивалась в интересный разговор Наташа. Теща быстро хмелела, размякала. Сидела, смотрела на молодых, блаженно улыбалась. Обняв жарко Кузьмина и Наташу, пронзительным голосом запевала. Наташа довольно безразлично подтягивала. В трогательных местах ("...и-и в той степи-и глухой...") теща поворачивалась лицом к Кузьмину и, любовно качая головой, вопросительно-зазывно поглядывала на него. Кузьмин будто играл с ней в одну игру: пел ее песни, хохотал и топал ногами от восторга над частушками, завороженно слушал ее болтовню. Хмель его почти не брал, хотя, случалось, теща изрядно угощала его. Он только никак не мог понять, почему Наташа не веселится вместе с ними -- ведь она так была похожа на свою мать ухваткой, статью и неизбывной уверенностью в счастливом будущем. Потом, когда теща уходила спать к хозяйке, он валился на кровать, закатывался на самый ее край, к стенке, и там задремывал, чутко сторожа шорохи. Ложилась Наташа; некоторое время они отстранялись друг от друга, но потом нечаянное столкновение создавало некое магнитное поле. Еще совсем недавно лед и пламень -- сейчас они любили друг друга одинаково властно, без лепета восторга, и были этим навек сроднены.
II
В конце мая пришла телеграмма Герасименко -- он отзывал Кузьмина в Москву. Слишком многое произошло с ним за эти месяцы, и, вернувшись в Москву, еще на вокзале он испытал возбуждающую радость обретения позабытого. Московский весенний воздух, веселая толкотня, звонкий спор воробьев, знакомые интонации, знакомые улицы... В комнате было полно пыли, и она чем-то показалась Кузьмину незнакомой. Он оглядывался, представляя, как по ней будет ходить Наташа... Он занял у соседки пылесос и потом долго ползал с тряпкой по полу, расспрашивая дядю Ваню о новостях. (У дяди Вани, взобравшегося на антресоль, на коленях лежала потрепанная тетрадка, куда он все это время записывал телефонные звонки Кузьмину, и, исполненный важности, он все оттягивал сладкую минуту приобщения к серьезным, государственным, как он понимал, делам Кузьмина.) К вечеру, отведя душу в болтовне с Галкиными и родителями и не дозвонившись до Н., Кузьмин созрел для разговора с Герасименко. --
...Вам необходимо в течение недели представить отчет о проделанной работе,-- сказал суховато Герасименко.-- Нам грозят неприятности с вашей темой. --
Догадываюсь,-- усмехнулся Кузьмин.-- А отчет готов,-- пряча улыбку, как будто Герасименко мог ее увидеть, сказал он. Герасименковское "вы" было достаточно многозначительно. --
У нас тут новые формы отчетности,-- намекнул Герасименко. -- Познакомьтесь с ними. --
Завтра же я буду в лаборатории,-- улыбнулся Кузьмин, и его улыбка была уловлена Герасименко. --
У меня к вам просьба,-- сказал он. И, поколебавшись, осторожно складывая слова, попросил: -- Не показывайте отчет до меня никому. --
Хорошо,-- посерьезнев, пообещал Кузьмин. Было уже поздно; он поднялся на антресоль, лег, не раздеваясь, на кровать, задремал. Привыкнув уже ощущать все время рядом Наташу, сейчас он томился, затосковал; ему представилось, что сейчас она, растопив печь, сидит за столом и при свете двух керосиновых ламп зубрит физику. Он стал мысленно вызывать ее. Но, должно быть, между ними лежало слишком много сырой тяжелой земли, и Наташа, как она это умела, не слышала сейчас ни ее дрожания, ни зовущего его голоса. Он решил подождать -- скоро она ляжет спать, поищет его плечо, чтобы уткнуться в него лбом, и тогда она откликнется, и натянется звонкая струна. Когда раздался тот чужой, длинный и настойчивый звонок во входную дверь, он вздрогнул, сел на кровати. По коридору легко, по-солдатски размашисто прошел дядя Ваня, заговорил с кем-то негромко. Тревога подступила к Кузьмину. --
Открыто! -- крикнул он на стук и стал спускаться с антресоли. --
Извини, что поздно,-- сказал Н., осторожно входя в комнату. Он исподлобья, как-то пристально рассматривал Кузьмина. --
Да, поздновато, молодой человек,-- прогудел неодобрительно дядя Ваня, делая Кузьмину за спиной Н. возмущенные знаки.-- Вот, Андрюша уже спать прилег... --
Привет! -- нараспев, обрадованно сказал Кузьмин.-- Да проходи ты, не стой в дверях! Дядь Вань, поставь чайничек, пожалуйста, ладно? А выпить у тебя ничего нет, а, дядь Вань? --
Поздно уж, чтобы вино пить,-- сказал дядя Ваня.-- Чайком обойдетесь, чтобы не рассиживалися...-- Он, бурча, пошел на кухню. --
Да проходи же! -- Кузьмин сунулся к Н. с протянутой рукой, радостно помял ее, твердую.-- Раздевайся! Он добрый, только так, воспитывает... Топчась поближе к вешалке, Н. снял свое толстое ворсистое пальто с волосатым воротником, аккуратно сложил шарф и вдруг снял ботинки. --
Зря ты это,-- смутился Кузьмин.-- У меня полы все терпят.-- Ну, садись! Откуда узнал, что я приехал? Н. вошел в круг света под люстрой, и Кузьмин разглядел у него на лице маленькие, аккуратные усики, делающие Н. значительным, даже каким-то скрытно-строгим. --
А ты изменился,--сказал Кузьмин. -- Стал -- не подступись! Н. бледно улыбался, оглядываясь. --
Ты один? -- с облегчением спросил он. --
Наташка там осталась, учится. Садись, в ногах правды нет. Что случилось-то? Ты какой-то не такой! --
Вот что случилось! -- сказал Н., доставая из кармана пачку фотографий. --
Ух, ты! -- сказал Кузьмин.-- Такая наглядность впервые, да? Когда, давно? Доказали! -- хмыкнул он.-- Здорово! --
Я уже месяц это наблюдаю,-- сказал Н. сдержанно.-- Вы что, поменяли методику? --
Это моя серия, экспериментальная,-- сказал Кузьмин, поглядев на номер. Он представил себе лицо Коломенской и испугался. Н. посмотрел на его лицо и засмеялся: --
Ты гигант, Андрей! Молодчина! Так разнести всю ее вакцину в клочья! Не-ет, это просто шедевр! Новая живая вода? Конец "включениям"!
--
Послушай! -- озаботился Кузьмин и вскочил, обежал вокруг стола.-- Это ужасно! Это ее убьет. Вот так штука! -- Он опять просмотрел фотографии.-- Знаешь, я нащупал это недавно. Маялся, маялся, и вдруг меня будто подтолкнуло! Кошмар!..-- Он схватился за голову.
--
Отличная работа! -- весело сказал Н.-- Спасибо тебе от имени... ну, науки! Беру на себя полномочные представительства.-- ("Уполномоченный!" -- хотел съязвить расстроенный Кузьмин, но не до того было: завертелись идейки). -- Слушай, из-за чего я к тебе пришел: надо, чтобы ты переходил в наш институт. Дадим бой по всем правилам. Ты ее методику знаешь... С Герасименко я живо договорюсь. Ну, мы ее!..
--
Обалдел? -- изумился Кузьмин.-- Что ты лепишь?
--
Покажем всем, что нет таких вакцин. И быть не может! Ты доказал. Гигант, товарищ Кузьмин! Эх, Андрей! Какую мы работу сделаем!.. Бога за бороду возьмем!
--
Взяли старика за бороду, да обожглись, -- огрызнулся Кузьмин.-- Меня честно допустили до проверки -- тьфу! -- до работы, а я, значит?.. Без согласия Коломенской я на публикацию не пойду! -- твердо сказал он.
--
Ты смешной! -- Н. подошел к Кузьмину.-- Какой автор согласится? Ты бы согласился, если бы взялись за твою живую воду?
--
Честный -- согласится! -- Кузьмин встал во весь рост.-- И, слушай, без моего разрешения эти фотки никому не показывай, понял?
--
Почему?
--
Потому что бывают ошибки, заблуждения. Я мог ошибиться,-- отводя глаза, сказал он.-- Мало ли что? Нельзя перечеркивать вот так чужую работу. Я не ревизор. Я не прокурор. И тем более не палач. Мечта это ее, понимаешь?
--
Хорошо,-- терпеливо сказал Н. Он взял одну из фотографий, полюбовался на картинку.-- Переходи ко мне в сектор. Проверим.-- Он улыбнулся.-- Тебя. Раз ты так хочешь. С удовольствием проверю!
--
Нет.-- Кузьмин махнул рукой.-- Ты сядь, остынь. Понимаешь, с тобой и у тебя это не выйдет-- ты не будешь ждать, будешь торопить... И вообще, какое тебе дело до ее вакцины? Я возьму это туда, поговорю, повторю опыты... Может быть, я что-нибудь пропустил!
Н. посмотрел на него и усмехнулся.
--
А ведь ты ничего не знаешь,-- сказал он печально.-- И там тебе ничего не рассказали? Конечно. Так вот: есть желающие перенести опыты в клинику. Понял? И найдутся жертвы...
Кузьмин передернул плечами.
--
Это надо срочно публиковать,-- тихо добавил Н.-- Хватит сказок про "включения" и волшебные вакцины. Про чудо. Хватит! Есть только научный путь, Андрей, ты знаешь! Видишь, что получилось, едва ты потрогал легенду?
--
А что, собственно, получилось? -- взвился Кузьмин.-- Ты, наверно, воображаешь, что все ясно? А мне не ясно! -- он покосился на фотографии, рассыпанные на столе.
--
Это -- ясно!--убежденно сказал Н.-- Ты -- ребенок! Для тебя сантименты выше долга. А твой долг -- заявить об этом.-- Н. собрал фотографии в кучу.-- Ну, ладно. Ты не хочешь...
--
Не могу. Я не уверен.
--
А я могу. Я обязан.
--
Только попробуй! -- предупредил Кузьмин.-- Костей не соберешь! Ты же не сможешь воспроизвести мои фокусы. И окажешься очернителем, клеветником.
--
Во имя личной порядочности -- и есть такая, а? -- хочешь заблокировать меня? -- спросил Н.-- Хорошо. Я прошу только об одном: покажи эти фотки Коломенской.
--
Нет! -- сказал Кузьмин.-- Забирай их с собой. Я их не видел!
--
Я пошлю их ей,-- решившись, заявил Н. Он побледнел.
--
Подонок! -- Кузьмин сжал кулаки.-- Ты в какое меня положение ставишь, подумал?
--
А тех, кто может обратиться за вакциной, услышав про ее разудивительные свойства? Что важней?
Кузьмин сел за стол, положил руки ладонями наверх. Линия жизни у него была длинной и единой, и ничто не пересекало ее.
--
Андрей! -- вдруг шепотом сказал Н.-- Я сейчас тебе скажу: ты очень, очень талантливый человек. Поверь своим рукам! Переходи ко мне! -- попросил он.-- Скажи мне по-человечески: почему ты не хочешь? Я даю тебе шанс быстро и легко стать независимым и известным, знаменитым Кузьминым. Пойми, рак... Ведь помогаем еще не всем! Между прочим,-- опять новым тоном сказал Н.-- можно сделать так, что тебя заставят перейти ко мне.
Кузьмин засмеялся, покачал головой:
--
Это невозможно. Даже если меня уволит Герасименко -- к тебе я не пойду. Останусь у Коломенской, а? -- Он хитро прищурился.
--
И этот вариант я учел,-- грустно сказав Н. Он с жалостью смотрел на Кузьмина.-- Останешься там навсегда -- будешь ходить по кругу, как заговоренный. Это гипноз абсурда. Заразился?
Кузьмин вспомнил, как Актриса рассказывала про своего мужа, на мгновение задумался, смутился.
--
...Есть вещи, которые надо принимать таковыми, как они есть,-- говорил Н.-- Это тупики. От незнания, непознаваемости на данном этапе. А я хочу, чтобы ты не потратился на пустяковые теорийки, на объяснения мыльных пузырей и тумана, чтобы сделал то, что можешь сделать. Пойми, ты нужен. Хорошо,-- помолчав, сказал Н. Он покраснел, вытер руки платком.-- Я скажу. Ты талантливей меня. Помоги!
Кузьмин откинулся на спинку стула и стал рассматривать свои домашние тапочки. Потом он сказал:
--
Главное, что я хочу сделать,-- это выяснить возможности биостимуляторов. Может быть, за ними все будущее, за живой водой.
Н. отрицательно покачал головой, устало вздохнул. Потом расстегнул тесноватый пиджак (кожаный, отметил Кузьмин, Наташа говорила -- модно), собрал фотографии в аккуратную пачку, словно собираясь спрятать их на сердце, и вдруг, широко махнув рукой, пустил их по комнате. Они разлетелись. Какие-то упали за шкаф, одна залетела за антресоль, другие рассыпались на полу.
Кузьмин присвистнул.
--
Беспорядок делаешь,-- скрипуче сказал он.-- Ну, да убраться недолго, вот только выметешься за порог...
В комнату вошел дядя Ваня, держа фыркающий чайник на отлете; оглядев их, он поставил чайник на пол, присел на диван. На длинном лице его было внимание.
--
Поругались? -- спросил он, гладя худые коленки.-- Так всегда: кто ночью ломится, всегда с бедой!
--
Дядь Вань,-- сказал Кузьмин, с прищуром поглядев на молчащего и не собирающегося уходить Н.-- Давай его отлупим!
Дядя Ваня посидел-посидел и вдруг громко и весело расхохотался.
--- Большие люди! Ученые! Ох!.. Об чем спор хоть?
--
Он хочет правду скрыть,-- сказал Н.
--
Не слушай его, дядь Вань.-- Кузьмин сел рядом с ним, обнял.-- Моими руками хочет с врагом посчитаться. Гад.-- Он знал, что победил, теперь надо было мириться.
--
Ну? -- насупился дядя Ваня.-- Говори, гостюшка!
--
Обещают смертельно больным дать жизнь. А дать не могут.
--
Надежду, что ль, дают? Облегчение?
--
Какое же облегчение может дать вранье? Кого обманет оно?
--
Это как сказать... Бывают, знаешь, заговаривают. Слыхал? Ты, Андрюш, чего хочешь? Чтоб верили, что ли?
--
Не понять тебе этого, дядь Ваньь~- смягчая слова улыбкой, отозвался Кузьмин.-- У каждого своя вера. И отнимать ее -- грех, верно?
--
Ну и в свою веру тянуть не годится. Тем более-- жизнью манить.
--
Речь идет о фактах, мнимых и действительных. Скрывать факт -- это, знаешь...-- сказал Н.
--
Все, поговорили,--оборвал его Кузьмин.--Подбери, что разбросал, и -- скатертью дорожка!
--
Оставь себе на память,-- сказал Н.-- Между прочим, не волнуйся! С тобою все будет хорошо. Отчет утвердят. Там все и так убедительно, без фоток. Эх, тебя судьба бережет!..
--
С чего ты взял, что я волнуюсь за отчет? -- начиная злиться, спросил Кузьмин.-- Это что же, все уже предрешено? -- И, не выдерживая улыбки Н., сказал: -- А теперь вали отсюда!
Н. надел ботинки, взял в руки свое толстое пальто и, уверенно справившись с замком на двери, ушел.
--
...Вы уверены, что к вам не прицепятся? -- спросил Герасименко назавтра, изучив коротенький отчет.
--
Уверен,-- сказал невыспавшийся и хмурый Кузьмин.-- А в чем дело? Чистая работа. На уровне.
--
Кое от чего из тематики я отбоярился,-- неторопливо сказал Герасименко. Он все приглядывался к явно изменившемуся Кузьмину, зацепился взглядом за обручальное кольцо (на миг его лицо расслабло, губы смягчились, разъехались в улыбке, но потом он собрался опять в свои новые рамки).-- При благоприятном исходе дела я, пожалуй, войду с этими данными в Академию и буду просить создать группу для изучения вот этих дел.-- Он показал на отчет.-- И выполню, таким образом, свое обещание...
--
Фактически такая лаборатория есть -- у Коломенской,--подбираясь, сказал Кузьмин.
--
И еще есть в институтах морфологии и рака, да вы знаете. Н. ведь ваш приятель?
--
Я говорю не о формальной стороне дела,-- сказал Кузьмин.-- А с Н. я покончил. Сволочь он оказался. Карьерист.
И Герасименко от неожиданности сморгнул. Потом он спросил:
--
Как я понял, с вашим приходом Коломенская продвинулась вперед, да?
--
В экспериментальной части,-- уточнил Кузьмин и откинулся на спинку кресла. (А кабинет был уже другой, и другая, мягкая мебель стояла в нем, и на полу лежал новый палас, да и сам Герасименко в достойном костюме, спокойно, надолго усевшийся в кресло, разговаривающий веско и без горячности, как то округлился, потяжелел. Его смуглое лицо с седыми висками грубо контрастировало со спокойными белыми руками, будто от другого человека.) -- Но кое-что смущает...
--
У нас ведь совсем другая фирма, академическая,-- сказал Герасименко вкрадчиво.-- Мы моей дорогой учительнице не помеха и конкуренты...
--
Нет,-- сказал Кузьмин.-- Я не хочу. Помогать -- буду.
Герасименко поднял брови и укоризненно и даже как-то начальственно посмотрел на Кузьмина.
--
Это же бессовестно! -- напомнил ему Кузьмин.
--
Ай-я-яй! -- сказал Герасименко.-- В науке такого критерия нет. Что делать-то будешь? -- спросил он прежним тоном.
--
Я подумаю,-- сказал Кузьмин.-- Мне нельзя на время туда вернуться? На пару месяцев?
--
Нельзя,-- что-то взвесив, после паузы сказал Герасименко.-- Командировка закончилась.
Он проводил взглядом Кузьмина. Когда тот тихо закрыл за собой дверь, положил его отчет в красную папку с тиснением "Академия". Он побыл еще некоторое время на работе, дожидаясь, пока разъедутся на машинах сотрудники, а потом электричкой поехал домой. Всю дорогу он стоял, и об его дорогой серый плащ терлась грязным ватником старуха. У него было много сложных проблем, но вот сейчас решалась одна из них, и он прикидывал варианты защиты и нападения.
Дома, до отвала наевшись и распустив на себе все узлы, он полистал газеты, посмотрел телевизор, бесстрастно регистрируя перипетии футбольного матча, и уже совсем поздно позвонил Н.
--
Я разговаривал,-- сказал он.
На том конце линии промолчали.
Герасименко слышал, как Н. попыхивает сигаретой, представил себе его, маленького, уютно свернувшегося в удобном кресле, обмысливающего какой-нибудь новый коварный ход против Кузьмина.
--
Он не хочет,-- сказал Герасименко.-- Наверно, не видит перспективы. Или ты его смутил.
--
Что он собирается делать?
--
Думать,-- усмешливо сказал Герасименко.-- Типичный лабораторный гений.
--
Можешь заставить его дать публикацию?
--
Нет!--открестился Герасименко.--Устроит скандал.
--
Пришли мне копию его материалов. И не пускал бы ты его больше к Коломенской!..-- сказал Н., влиятельный член академической комиссии, курирующей лабораторию Герасименко.-- Может, очнется?
--
Надеешься? -- как бы удивился Герасименко, подавляя злорадную улыбку, и вежливо, мягко положил трубку на рычажки аппарата. Он сел на диване, в угол, и, почесывая висок, стал рассуждать. Время от времени его разбирала злость: если действия Н. подчинялись законам своекорыстия и дальновидного планирования, то Кузьмин в своих поступках был непредсказуем!
Отчет Кузьмина утверждали на комиссии. На этом настоял Н. Хоть так он хотел закрепить факт.
Председателем комиссии был шеф, а среди ее членов Кузьмин заметил Тишина и Н. В зал Кузьмина пригласили только на минутку -- по-видимому, кто-то из членов комиссии полюбопытствовал, что это за тип. Шеф вышел к нему навстречу из-
за стола, поблагодарил за работу от имени членов комиссии, сказал, что все недоразумения исчерпаны, спросил, где Кузьмин собирается опубликовать материалы. С понимающей улыбкой в глазах он выслушал вежливо-уклончивый ответ, покивал Кузьмину и отпустил. Кузьмин оценил тонкую усмешку, тронувшую губы Герасименко, и молчание Н.
Он пошел по Солянке к Яузе, постоял полчасика на ветру и уже продрог, когда заметил машину шефа, медленно ползущую вдоль тротуара. Тишин пристально вглядывался в прохожих.
--
А мы боялись тебя в коридоре встретить,-- сказал он, тиская Кузьмину руку.
Кузьмин заметил седину в его голове.
--
Я ж давнишний конспиратор,-- сказал Кузьмин.-- Я вам репутацию не испорчу.
--
Зато себе в таких передрягах вы ее можете подмочить,-- сказал шеф, энергично крутя руль.-- Ну, что, молодые люди, скинемся на троих?
Он увез их в какие-то переулочки. В шашлычной было сумрачно -- на улице пошел дождь,-- но тихо и уютно.
Тишин разлил вино, разложил по тарелкам бутерброды.
--
Боря,-- сказал шеф.-- Выпьем за Кузьмина, анархиста и тихоню. От всего сердца пожелаем ему удачи и впредь! -- Шеф, пристально глядя на Кузьмина, поклонился ему и поднял бокал.
Кисленькое винцо не пьянило, утоляло жажду.
--
Между прочим! -- сказал шеф.-- Что это Н. на вас взъелся, понимаете? Да! Поздравляю, вас перепечатали в "Сайенс" -- из "Вестника Академии".
--
Ту, первую статью? -- изумился Кузьмин. -- Лестно!
--
Дозрели американцы,-- сказал Тишин.-- Теперь, Андрей, держись!
--
Дельный совет,-- согласился шеф.-- Будьте осторожны со своими идеями. Или скажите наконец громко и ясно: про вашу живую воду, про то, что вы натворили у Коломенской. Что вы отделываетесь таблицами? Думаете, я скажу? Нет, дорогой мой, я человек порядочный. Лет через десять -- пятнадцать все дозреют до понимания вашего пути, и, если вы не будете мятой шляпой, станете великим и единственным, гражданином мира, понимаете? -- Шеф сердился.-- Ну, что там в самом деле у Коломенской? Такой отчет написал, ловкач...
Врать шефу было бы свинством. Кузьмин поерзал и выдавил:
--
На стимуляторах "включения" исчезли. Исследуем...
--
И, конечно, все на пальцах?
--
Почти все,-- сказал Кузьмин.-- Нет аппаратуры, штатов. Оценка результатов больше на эмоциях. Она не хочет проверки здесь.
--
Чушь какая-то...-- вздохнул Тишин.-- Боится?
--
Зло всегда персонифицировано, поэтому зримо; можно и нужно ткнуть пальцем в некоторых субчиков, но главное зло всегда -- мы сами,-- сказал шеф. Он оглядел Тишина и Кузьмина злыми глазами.--Почему он молчит?--Шеф ткнул пальцем в Кузьмина.-- Почему? Стесняется, робеет? Почему мы с тобой молчим? Не принято рекламировать работу товарища? Сам он не хочет, понятно?
--
Ничего еще не ясно,-- сказал Кузьмин.-- Мы ж ничего толком пока еще не доказали. Пробирочная сенсация! А вдруг я ошибся? Ну, вдруг?
--
Вот видишь, Боря? Один автор жмется, другая вообще молчит. А между тем, ходят слухи. Это вредно. Делу.
--
Вы что, думаете, уже все ясно? Перед самым отъездом такая ловушка приоткрылась!..-- признался Кузьмин, немного раздраженный словами шефа.
--
И охота тебе браться за глобальные темы! -- сказал Тишин со вздохом.-- Ты глупый, Кузьмин.
--
Он же анархист и постник,-- сказал добро очень шеф.-- Я ж сразу понял, что его объезжать бессмысленно. У вас с Коломенской один выход, Андрюша,-- разобраться во всем до конца. Я абсолютно верю в вашу объективность. Лично вашу.
Шеф задумался, подняв брови. Они смотрели на него, мудрого, любимого, и ждали. Он вздохнул чему-то своему и вернулся к ним.
--
За вас! -- сказал Кузьмин, разливая остатки вина.
--
Подвезу? -- предложил шеф.-- Совершенно бесплатно и в лучшем виде. В обмен на живую воду. Настоящую.-- Он совсем невесело посмотрел на Кузьмина. ("И ты?" -- испугался Кузьмин.)
Ночью до него дозвонилась Наташа.
-- Как твои дела? -- спросила она.
--
Нормально. Ужасно скучаю без тебя! -- кричал Кузьмин.-- Меня больше не отпускают. Я беру отпуск и приезжаю, Как ты, Наташ?
--
Хорошо,-- сказала Наташа тихо.-- Тебе велено передать: привези новые стимуляторы. Приезжай скорее, -- как будто смутившись, сказала она.
Через неделю он вернулся в городок. Во флигелечке его ждали накрытый на два прибора стол с ведром, из которого торчало горлышко бутылки шампанского, и записка: "Андрюшенька! Сразу же иди за мной на работу. Целую!"
Они прошептались--с тихими смешками, приглушенными счастливыми всхлипами до утра, такое повторится только еще раз. Утром, ахнув, Кузьмин вспомнил--он бросился к чемодану, на дне его нащупал замшевый мешочек и, вернувшись бегом на кровать, высыпал в ямку, продавленную их головами в подушке, горсть перстней, золотые побрякушки.
Наташа, облокотившись на подушку, сначала недоверчиво рассматривала их, потом, взглядом испросив разрешения, стала примерять перстни, один за другим, полюбовалась удивительной формы дымчатым аметистом.
--
Вот этот,-- сказал Кузьмин, надевая ей на палец темный таинственный александрит,-- за темную холодную ночь с белыми звездами, за тебя.
Наташа, все понимая, кивнула, благодарно приклонив к нему голову.
--
Вот эти,-- он положил в ямки над ключицами по серьге,-- за твои глаза. А все остальное,-- он осыпал ее, полунагую,-- за всю тебя! Люблю тебя,-- сказал он.
И она любила его. И невозможно было понять их восторженный лепет.
--
Это Крестнины? -- спросила Наташа днем, осторожно украшаясь серьгами,-- они шли на обед к Коломенской.-- А моя свекровь не обидится?
--
Нет,-- сказал Кузьмин.-- Крестна завещала их тебе -- ну, моей жене. Это от ее первого мужа -- символ любви.
Он работал в лаборатории, много гулял, нашел букинистический магазин с сокровищами и все мучился, мучился, не зная, на что решиться. Наташа молчала.
А Коломенскую вызвали к директору; там она узнала ошеломляющую новость, но справилась с собой и заручилась у него обещанием -- она просила ставку для Кузьмина. Вечером у нее поднялось кровяное давление, и она приболела.
В этот же день Федор, заманив Кузьмина в виварий, шепотом признался, что получил приглашение из Москвы, от Н. Федор волновался, хватался руками за клетки, и, много раз потом в памяти возвращаясь к этому разговору, Кузьмин обязательно вспоминал вонь и шуршание пугающихся мышей.
--
У них лимит есть, Андрей Васильевич! -- шептал Федор.-- Да с вами!.. Вы ж знаете, я никакой работы не гнушаюсь!
--
Это инициатива Н., его? -- начиная кое-что понимать, спросил Кузьмин.
Федор, сильно покраснев, кивнул.
--
Она знает? Федор пожал плечами.
--
Сволочь ты! --сказал Кузьмин. Федор быстро взглянул на него.
--
Вот.-- Он показал Кузьмину краешек знакомой фотографии.-- Я больше не верю. Раньше я сомневался, а теперь... не верю!
--
А мне веришь?
--
Верю. А если все-таки вы правы,-- то есть, вот, на фото? А вы сомневаетесь, да?
Кузьмин цокнул языком. Потом вытащил из рук Федора снимок и порвал его.
--
Послушай,-- сказал он.-- У Актрисы был муж, фотограф. Он в ее лице видел что-то свое, одному ему ведомое. Может быть, Коломенская тоже видит то, что не видим мы?
--
А факты? -- Федор подобрал все клочки и ушел.
"Подонки...-- шипел Кузьмин, мотаясь по флигелечку.-- Ну и кашу я заварил! Расхлебаю? Полезу вглубь. До донышка".
Два дня он просидел над программой, координируя будущие свои и здешние опыты. Он написал ее умело, убедительно.
--
...Вот как? -- сказала Коломенская.-- Прекрасно! Но весь эксперимент вы оставляете нам, почему, Андрей Васильевич?
--
Я займусь фармакологией.-- Кузьмин сидел подле ее кровати подтянутый и уже наполовину нездешний.
--
Вы знаете, Федор уходит.
--
Я не предаю друзей,--сказал Кузьмин. --Я во всем виноват, я и завершу эту историю.
Актриса внимательно смотрела на него; когда он замолчал, она кивнула.
Озабоченных и растревоженных каждого чем-то своим Кузьминых шумно проводили -- девчонки плакали и даже бежали за вагоном. От лаборатории была только Любочка. В ненасильственной ее улыбке-- увидел Кузьмин -- была какая-то растерянность. Сомнения опять смутили его.
В купе он внимательно посмотрел на свою деловитую жену и понял: она распрощалась с городком навсегда.
В Москве летом сделали ремонт и подкупили мебель (Кузьмин впервые тронул Крестнины деньги); зажили размеренной добропорядочной жизнью. Наташа быстро освоилась на московских улицах, в квартире. Дядя Ваня сказал как-то: "Ну, Андрюша, хозяйка у тебя редкостная. Береги!"
Осенью Герасименко дал Кузьмину группу, провел его на должность старшего научного сотрудника (и тем, дальновидный, уравнял его с Н, в должности), цепляясь к пустякам, изругал два варианта программы и, казалось, не замечал инородных "розочек", изучение которых сам себе запланировал Кузьмин.
На некоторое время он опять увяз в хозяйственных заботах, но сказывался опыт, мало-помалу обжился в двух комнатах, обучил лаборантов, и начались еженедельные совещания у Герасименко, лихорадка из-за перебоев в экспериментальных материалах и другие мелочи.
По субботам он таскался по магазинам, закупая продукты на неделю; в воскресенье ходили в гости-- к В. А., родителям или в кино. Поднатужились (помогла премия к Новому году) и купили большой телевизор, Кузьмин пристрастился к хоккею.
Наташа удачно устроилась на работу, нашла подходящий техникум. По вечерам, усевшись за противоположными концами обеденного стола, они работали до вечернего чая на кухне, Наташа --более усидчиво. Она очень многое успевала сделать на ходу: забежать к его родителям, набраться там у мамы тонких женских новостей и тотчас же перекроить юбку, подсунуть Кузьмину новый галстук, сдать экзамены и все поломанные электроприборы в ремонт,-- и Кузьмин все никак не мог к ней привыкнуть: она все время менялась. В этом и была ее тайна, а он, глупый и счастливый, этого не знал.
(А летом, отдыхая вместе с Алешкой на юге, Кузьмины нашли ему невесту. Именно Наташа, зорко оглядывающая пляж, обратила их внимание на ту девушку. "Вот та брюнетка, Алеша, была бы тебе под стать",-- обронила она как бы мимоходом, и под насмешки Кузьмина Алешка пошел знакомиться. И в том, что женщины не подружились, Наташа не видела ничего особенного; мужчины сделали вид, будто это и в самом деле не важно, но встречаться стали реже. Это только потом, тридцатилетние, ставшие уже матерями, женщины посчитали допустимым близкое существование друг друга.)
Ниспосланная ему благодать в домашних делах имела один изъян. Еще в первую московскую зиму, в годовщину смерти Крестны, они вдвоем поехали на кладбище. Кузьмин долго плутал, пока отыскал ухоженную могилу. Они оставили на снежном холмике цветы, на которые, не поскупившись, потратилась Наташа, в храме положили на поднос всю монету, которая нашлась в карманах, а вернувшись, сели рассматривать Крестнины фотографии.
--
Ты по материнской родне пошел,-- сказала Наташа, по-хозяйски разглядывая Кузьмина. Она повертела его голову, держа за подбородок, чмокнула в нос._
--
Выходит, я красивый? -- ухмыляясь, спросил Кузьмин.
--
Некоторые мне завидовали,-- сообщила ему Наташа. Она понаблюдала за его реакцией и, усмехнувшись, взялась за пачку документов. Там была справка из отделения Госбанка от августа 1942 года о приеме драгоценностей, поздравление ко дню рождения, подписанное Орджоникидзе... Бестрепетной рукой Наташа развязала бантик ленточки, связывающей письма. Кузьмин накрыл ее руку своей. "Не надо", -- сказал он просительно и мягко.
В уголке шкатулки Наташа обнаружила потертый изящный футлярчик, открыла его, и им в глаза брызнули серебристые и голубые искры.
--
Какая красота! -- восхитилась Наташа.-- Я примерю?
--
Родишь ребеночка -- твое,-- сказал Кузьмин, останавливая ее руку и сетуя на свою забывчивость.
--
Не ко времени нам сейчас ребенок,--упрямо сказала Наташа.--Поживем для себя! Я хоть техникум закончу.
...Осенью следующего года ему позвонил шеф, и, едва услышав его голос, Кузьмин все понял. Он приехал в большую красивую квартиру шефа, был там весел, хорохорился, но за обедом исстрадался -- не мог смотреть на исчахшего, с трудом евшего старика. Говорили о делах; Кузьмин согласился написать главу для новой книги шефа и отводил глаза. В кабинете шеф уселся за письменный стол, показал взглядом на стопочку библиографических карточек, на которых всегда делал заметки для памяти.
--
Сдача дел, Андрюша,-- сказал он, подмигнув.-- Да вы не смущайтесь, это так естественно, но противно...-- И голос его задрожал.-- Извините! --сказал он, кашлянув.--Вы так ничего и не написали, да? Ну так слушайте. На последнем симпозиуме в Брно со мной только и разговаривали о вас. Я уже знал про это,-- шеф прижал руку к животу,-- и рискнул: изложил вашу концепцию, сославшись на диссертацию. Думаю, что к вам скоро обратится профессор и академик Кириллов -- фантазер вроде вас. Идите к нему -- вам мой совет. Они, конечно, ничего еще не умеют и мало что знают, но Кириллов, по-моему, всерьез занялся этой гадостью. И, главное, с современных позиций. И еще...-- Шеф, морщась, боком прошел к дивану, лег: наверно, его схватывала боль.-- На ваших глазах повалятся некие авторитеты и всплывут неизвестные имена. Пусть это станет вам уроком -- не изменяйте себе, не дешевите. Скажите мне как на исповеди: вы не отказались от своей концепции?
--
Нет... Кое-что изменилось в масштабе...-- поправился Кузьмин.
--
Ну, слава богу,-- сказал шеф, укладываясь на бок, и Кузьмин помог ему удобно пристроить подушку.-- Надеюсь, что это у вас навсегда -- диалектичность. Вы понимаете, что ни одна гипотеза не в силах охватить явление целиком?
-- Конечно,-- уверенно сказал Кузьмин.
--
Когда-то, выступая -- первый и последний раз, да? -- вы чудесно сказали о живой воде. Это ваш кирпичик в общем здании. Но, умоляю вас, не замыкайтесь на этом. Ваша концепция красива и естественна, но только для первого этапа. А вы остановились, Андрюша!--упрекнул он.-- Вы уже сжились с ней. Это плохо. На чем bbiспоткнулись?
Шеф вздохнул. Кузьмин сидел рядом с ним в кресле и страстно желал одного: чтобы в комнате не было так светло.
--
И не говорите надо мной, что я был очень добрым и деликатным человеком, ладно? Хе-хе...
12
Я - успею, решил он. Я сделаю. Что-то волчье проскальзывало у него в глазах, когда он явился к Герасименко и истребовал две недели на написание статьи. "Какая муха тебя укусила?" -- вертелся на кончике языка у Герасименко вопрос, но он, опытный человек, смолчал.
Дома Кузьмин сел, обложился журналами и журнальчиками со своими статьями, привычно надергал из них таблицы, прищурившись на антресоль, сформулировал первую фразу и бойко застучал на машинке. Но на второй странице он завяз: то, что получалось, кривило статью, загибало рельсы на привычную колею. Он покрутился по комнате, сбегал за сигаретами на улицу, пообедал с обрадовавшимся дядей Ваней. Всласть накурившись, он выдрал из машинки написанное и сел писать заново. Но опять ничего путного не получилось.
На следующий день он поехал на работу. Мотался там, спугивая младших сотрудников в коридоре и на подоконниках, порычал на своих лаборантов и вернулся восвояси домой.
-- Пошли в кино,-- за ужином предложила внимательная Наташа. Она сидела, будто пригорюнившись, и смотрела на него большими глазами.
--
В ресторан, а?
--
Ну, пошли,-- сказала удивленная Наташа.
Он не напился -- хмель его не брал. Без сна он проворочался на кровати, мешая спать Наташе, потом спустился с антресоли вниз, залез в книжный шкаф, достал наугад томик, купленный еще в городке, и его захватило: "Я люблю всегда далекое, мне желанно невозможное, призываю я жестокое, отвергаю непреложное. Там я счастлив, где туманные раскрываются видения, где скользят непостоянные и обманные* мгновения, где сверкают неожиданно взоры молний потухающих... мне желанно, что невиданно..."
И еще: "Я -- бог таинственного мира, весь мир в одних моих мечтах. Не сотворю себе кумира ни на земле, ни в небесах..."
Почти до утра он читал стихи из этого сборника и других. С чугунной головой вернулся на антресоль и позабылся, а первой утренней мыслью было: диссертация!
Когда он уставал, он брал стихи и, совсем не рефлексируя, расхаживал по комнате, отмахивая рукой, читал их вслух. Несколько раз, Кузьмин слышал, к двери подбирался дядя Ваня и (с испугом, вздрагивая, когда Кузьмин рявкал строфу) прислушивался к незнакомому шуму.
Кузьмин не мог оторваться от статьи. Первая фраза пришла из диссертации--она ударила его по глазам на какой-то не первой страничке, и она же задала тон всей статье. Каждая страничка вытягивала за собой новую; он бросил машинку, стал писать карандашом. На последних абзацах, уже вполне осязая всю статью как ровный гладкостенный сосуд, звенящий при прикосновении, он остановился. Не хватало последнего мазка, маленькой детали, открывающей глубину, перспективу... Он поискал в себе, выбранном до дна, и не нашел. А в магазине обрывок чужого разговора напомнил ему о первой статье.
Он поднял много пыли, но нашел ее, уже на выцветшей бумаге. С насмешливым интересом он пробежался по тексту, заглянул в таблицу -- и усмешка его погасла: в той своей сводной таблице он увидел вывод, который еще только планировал доказать, Вот оно что--уже тогда мозг, машинка, подсказывал ему решение, а он отмахнулся. Настроение у него упало. И хотя та, давнишняя, проклевывающаяся через дремоту мысль теперь была ясна, он не мог утешить себя тем, что взаимосвязь результатов из этой таблицы стала очевидна только теперь, а в то время он ходил, не глядя себе под ноги, как слепой по золоту,-- ведь только что, перечитав первый вариант диссертации, он заметил, как свободен он был и раскован.
Машинистка перепечатала статью в два дня. Он успел.
Шеф уже не поднимался с постели, и около него постоянно кто-нибудь сидел. Он взял под мышку папочку со статьей, спросил через одышку:
--
А почему кислый? Кузьмин рассказал.
--
Все мы попираем ногами свою проницательность. Для всего нужно время.--Шеф говорил, а слабость закрывала веками его глаза.
--
До свидания,--тихо сказал ему Кузьмин, умоленный жестами и выражением лица сиделки.
Шеф пожевал губами, покивал ему, но не попрощался.
В журнале, взвесив на ладони статью, редактор с сомнением покачал головой:
--
Объем, объем, Андрей Васильевич! И еще -- посвящение!
--
Ну, теперь мое дело сторона,-- сказал Кузьмин.
Он написал Коломенской очередное-- после долгого перерыва -- письмо и переслал экземпляр статьи с дарственной надписью, а на следующей неделе уже хоронил шефа.
(Озабоченный, заплаканный Лужин растревожил Кузьмина, рассказав, что последними словами шефа были: "И это все?")
Статья вышла через три месяца в полном виде; он получил на нее шестнадцать запросов из-за рубежа и четыре письма от неизвестных ему людей. В очередной заход в библиотеку он порылся в авторском каталоге и обнаружил несколько статей одного из них, Филина Дмитрия Ивановича, скромного старшего преподавателя периферийного медвуза. Несколько раз перечитав эти маленькие статьи, полные упоминаний и ссылок на свои работы, и уловив едва проглядываемый нюанс в основной методике, Кузьмин решил ответить ему по-человечески, без отписок, а может быть, и пригласить к себе работать (ему дали лимитные ставки). Тогда же в библиотеке ему пришла в голову такая мысль: не было бы меня, естественного психологического тормоза, был бы кто-нибудь из них, как просто!
Потом он обшарил каталог в поисках новых публикаций Н. и Федора, но их не было вот уже целый год.
Герасименко не волновал Кузьмина по пустякам -- не рассказывал про давление и попытки Н. заставить Кузьмина опубликовать методику, но сам очень внимательно следил за работами маленькой группы кузьминских ребят -- те распространяли слухи про фокусы и чудеса своего шефа: Кузьмин, раздобыв кое-где суперфильтры (единственные в Союзе!-- верещали лаборанты), изредка вылавливал какую-то странную молекулу. Страшная, еретическая идея поддразнивала Кузьмина -- ему казалось, что эта молекула и есть сердце его, клешневатого. Думать об этом было сладко, но еще дальше он себя не пускал. Рано еще, рано, думал он. Машинка все обработает, все прикинет, вот тогда и задумаемся. Но думалось плохо, что-то ушло -- казалось, там в груди, где раньше была теплота живого веселого шара, теперь холодела пустота. Он стал скучать. Однажды поймал себя на мысли о том (он сидел на совещании у Герасименко), что все эти планирования -- просто перетасовывание одних и тех же тем. Взял и выступил в этом роде. Герасименко, выслушав его, побагровел и, сдерживаясь, сказал:
--
Ну, знаете ли! Мы, в конце концов, только маленькая лаборатория! -- Кузьмин пожал плечами.
Но через два месяца, когда лаборатории впервые предложили представить перспективный, лет на десять -- пятнадцать, план, втайне торжествующий Герасименко -- еще бы, это был его триумф, его признание!--включил Кузьмина в редакционную комиссию. И на очередном заседании-сидении, потому что все как-то заробели, обрушился на Кузьмина: "Что вы молчите! Где ваши фантастические проекты?" Кузьмин встал и высказался от души. Поднялся крик, гвалт. За криком Герасименко подмигнул Кузьмину. Кузьмин потеплел к нему сердцем.
Зимой же Кузьминых разыскала Актриса. Она ворвалась к ним шумная, цветущая, очаровала и завертела Наташу, в тот же вечер утащила ее за кулисы к необыкновенному куаферу -- они вернулись за полночь, обе с сияющими глазами, пахнущие шампанским и, разбудив, расшевелив Кузьмина, сообщили ему, что через две недели Наташа начнет работать в театре -- помощником художника-костюмера. Кузьмин посмотрел на изменившуюся свою жену, оценил талант мастера, простыми ножницами сделавшего знакомое лицо вновь непроницаемо-загадочным, и засмеялся.
--
Я решила -- решилась! -- вас спросить. И объяснить одну вещь,-- сказала Кузьмину Актриса, когда он провожал ее домой.
Под светом фонарей искрился сыпучий снег, скрипел под их медленными шагами. На пустынной Пушкинской она остановилась напротив памятника, оглядела всю площадь. Было тихо; неподвижные деревья, осыпанные снегом, и канделябрами торчащие фонари, темный фасад кинотеатра делали пейзаж похожим на декорацию.
--
Почему вы скучный, милый доктор? У вас даже нос стал расти. Ну, посмотрите! -- Актриса повела рукой, как бы открывая Кузьмину площадь.-- Какой прекрасный, торжественный и нежный мир вокруг вас!.. Вот, смотрите, скучный гений,-- идет снег! И в каждой снежинке -- не поправляйте меня! -- есть хоть атом тех, кто был прежде нас. Их нет, и они с нами. Во всем! Но тише, тише: вы на сцене,-- шепнула она, и Кузьмин, подчиняясь, прислушался -- поддался ее взгляду.-- Вот рампа,-- так же таинственно продолжала она шептать.-- А занавес уже поднят. И зрители на своих местах. И статисты. И у вас -- роль, в этом акте. Единственная! Безумный театр! -- воскликнула она, почти заплакала.-- Без сценария и режиссера!.. Что будет, доктор милый?
--
Что случилось? -- Кузьмин наклонился к Актрисе, заглянул ей в лицо.
--
Там плохо. Она все оставила, прекратила работу. Вы понимаете? Сейчас все зависит от вас. Найдите "включения"! Найдите что-нибудь! Почему, почему вы уехали?
--
На том уровне я себя исчерпал,-- сказал Кузьмин, и это прозвучало снисходительно. Актриса внимательно взглянула на него, выпростала свою руку из-под его руки и заступила дорогу.
-- А сейчас у вас тот уровень?
--
Сейчас у меня годовой отчет и ревизия,-- отшутился он.
А между тем их старый дом стали выселять, и однажды Наташа прямо в коридоре бросилась Кузьмину навстречу, повисла на нем, держа в руке открытку из райисполкома.
И вот -- все! Он тихо притворил знакомую дверь, расцеловался с плачущим, дребезжаще причитающим дядей Ваней и вместе с Николашкой поднял, понес вниз шкаф. Он никогда, никогда больше не возвращался к этому дому, хотя бы потому, что дом сломали, размололи его кирпичи, засыпали его фундамент песком, а потом черной пахучей землей, насадили деревца, и получился миленький дворовый садик с уютной толстенькой монастырской стеной в углу.
13.
Прошел еще год. До Кузьмина дошло, что понедельник -- день тяжелый, что хорошо работать поблизости от дома, что однокомнатная квартира-- еще не рай. Летали ракеты, и люди уже осторожно вышли в космос, впервые действительно оторвав себя от среды обитания; уже осуществилась пересадка сердца и даже гена, трансплантация почки стала обыденностью, а люди болели и умирали от гриппа, в эпидемиях холеры; инфаркты и рак убивали по-прежнему. В Копенгагене отец современной иммунологии сказал журналистам: "Значит, овладеть биологией человека труднее, чем выйти в космос, трансплантировать сердце и изменить один ген. Нужны усилия, сравнимые с работой Создателя, ибо мы замахнулись на саму смерть!"; а у Кузьмина родилась светловолосая и светлоглазая Анюточка. -- Эта складная девка-- порох! -- определила Актриса.-- Ваших кровей,-- оглянувшись на дверь, шепнула она Кузьмину. -- И вам с ней не совладать. Берите меня в няньки! Я отснялась, делать ничего не хочу. А в лабораторию к себе вы меня не возьмете? Куда бы мне приткнуться? В любви рожденная, шустрая и предприимчивая, Анюточка сразу начала дружить с миром; она с рождения узнавала предметы и явления, такие, например, как отец. Еще не умея лепетать, она при виде Кузьмина начинала вопить и распеленываться, а прилипнув к нему, успокаивалась. С того мгновения, как Наташа подала ему пухлый кулек с чмокающей Анюткой, он стал рабом и отцом всех детей. Если он был дома, он не спускал Анюточку со своих рук, несмотря, на Наташины слезы и уговоры: он-то знал, что там дочкино место. Когда Анюточку мучил животик и она беспокойно спала, Кузьмин легко просиживал у ее кроватки ночь. Едва крошечные спеленатые ножки начинали сучить, он клал ей на животик свою, ему казалось, огромную ладонь, всем сердцем накрывал ее и наборматывал Анюточке давнишние Алешкины негладкие стишки, теперь отчасти постигая их символику: "Темень, страх и боль -- не про нас, на алмазе след оставит лишь алмаз. Все морщины на лице у меня -- просто вязь, я твой вечный раб, а ты -- мой князь". Случалось, Анюточка размыкала реснички, и из-за великолепной льдистости материнских глаз душу Кузьмина трогал теплый лучик, натягивалась золотая струна. Он шептал ей в душистое ушко: "Не терпи, скажи о боли, поделись со мной, Я прошу -- и, значит, волен, значит, выбор доброволен, значит, это мне нужней -- стать хоть частию твоей!" В те бессонные ночи он окончательно уверовал в телепатию -- были минуты, когда в раскрытое его сознание приходили мгла и смутные тени, беспокоящие Анюточку, и всей силой своей он разгонял их, выводя в синь неба ясный солнечный круг, и -- видел! -- как успокаивается дочка. Она засыпала, нежная улыбка ложилась на губки, а Кузьмин, обмирая, высвобождал ее ручку и, едва касаясь, целовал тонкие чуткие пальчики. Солнце, свет, любовь, чудо и счастье, нежность и роза -- так он называл ее, пеленая и купая, забавляя и качая. "Я не один! -- вопил он про себя.-- Я уже был и есть! Но ведь я еще и буду!!!" О себе он знал -- он обрел непотопляемость.
А в лаборатории была рутина: хозрасчетные темы фантазию держат в узде -- и группа Кузьмина отрабатывала повышенные оклады. Но время от времени Кузьмину приходили в голову какие-то странные идеи: они не укладывались в старую концепцию, их общий характер одновременно и волновал и расхолаживал его. Уступить их давлению значило бы предать Коломенскую, Любочку, смутить их, безоговорочно верящих ему. И -- "...извините, что задержался с ответом. Результаты неплохие, а по смыслу своему -- просто великолепные. Но попросите Любочку работать чище-- было много грязных препаратов. Как ваше здоровье? -- писал он Коломенской.-- У нас только и разговоров, что о проекте Энгельгардта "Ревертаза". Как странно, что еще несколько лет назад мы говорили об этом, используя лишь другую терминологию. Существенных новостей у меня нет..." Он научился ругаться и ссориться: ругался с Наташей -- она хотела отдать Анюточку в ясли. ("Все нормальные дети ходят в ясли!" -- "И не вылезают из соплей, а их матери -- с больничного!" -- "Все дети болеют! Наша такая же, как все!" -- "Будешь сидеть два года! Это моя единственная дочь! Тебе что, денег не хватает? Это твой единственный долг, пойми! Я могу сделать все! Но не могу заменить ей мать, не дано!") Он отпраздновал тридцатилетие -- дома и на работе. (Там, пожалуй, впервые оценив, как много значит для престижа красивая и светски-общительная жена.) А дома, когда гости разошлись и Анюточка заснула у него на руках, прислушиваясь к Наташи-ным шагам на кухне и оглядываясь округ себя, он подумал: это счастье, вот эта минута! Тенью скользнула мысль: ничего не было ни от Актрисы, ни от Коломенской -- ни письма, ни телеграммы. Телеграмма пришла: "Коломенской апоплексия, состояние тяжелое",-- за подписями Актрисы и Любочки. Он уже купил билет, когда позвонила Актриса: --
Состояние лучше, она в сознании, не приезжайте. --
Нужны какие-нибудь лекарства? --
Нет-нет, все есть. --
Что я могу сделать? --
Работать,-- попрекнула его Актриса. Она вернулась через месяц, похудевшая, побледневшая. Села в углу, закурила. Кузьмин ждал. --
Я привезла вам материалы,--сказала она устало. -- Вам интересно? Чем вы сейчас занимаетесь? --
Не обижайте меня,-- сказал он -- Это,---он помахал листочками,-- говорит само за себя. Это какая-то флуктуация, тень или мираж. Да, мираж! --
Мираж?.. Вы так высокомерны! Так академичны!.. Столичный стиль вам к лицу К ним на кухню вошла Наташа, расцеловалась с Актрисой. --
Наташ, что он делает?! Он остыл, он холодный, как могильный камень! Ты помнишь, какой он был! --
Честно говоря,-- сказала Наташа,-- такой он меня больше устраивает. Сейчас, во всяком случае.-- Она улыбнулась Кузьмину, сильная, уверенная. "Обопрись на меня!" -- подсказала взглядом. Все это ему не понравилось, и он взорвался, шепотом, потому что Анюточка спала: --
Европа, черт возьми, ковыряется; как и мы. Всему свое время,-- сказал он.-- Я уже не мальчик, чтобы находить удовольствие в рождении идей -- и только. Мне пора доказывать, что мои идеи чего-нибудь стоят! То, чем я сейчас занимаюсь,-- фундамент! И потом -- прикладистикой в этом направлении никто не занимается, все уже обожглись. --
А академик Кириллов?-- спросила всезнающая Актриса. --
Не знаю,-- буркнул Кузьмин.-- Не читал.
Наташа собрала чай; умостились в узенькой кухне. Кузьмин уставился в темное окно, непроницаемо-черное, потому что за ним был лес, а еще дальше -- окружная автодорога, и кухня, островком живой жизни, неподвижно будто бы висела -- меж звезд или у самой земли.
В молчании допили чай. В прихожей Актриса, заматываясь в длинный шарф, сказала:
--
Там все стало. Вы понимаете, какую роль в этом вы сыграли?
--
Это наука,-- обронил Кузьмин.-- У каждого из нас своя роль. Я сыграл свою, наверное...
Актриса усмехнулась.
--
И что взамен? .
--
Это наука,-- повторил Кузьмин.
--
...Спасибо,-- сказал Кузьмин.-- Спасибо, я обязательно приеду. Да, спасибо! -- Он положил трубку на рычаги и тут же поднял ее снова.
--
Вам звонили из "кадров"? -- спросил Герасименко, вдруг обращаясь на "вы".
--
Только что!
--
Примете приглашение? -- спросил Герасименко напрямик.
--
Подумаю.
--
Мне знакома эта фраза,-- сказал Герасименко.-- Конечно, принимайте предложение... И правильно,-- неожиданно горячо сказал он.-- Наверное, пора и вам начинать главное дело. Я приказал -- документы вам уже готовят. Возьмите с собой все, что сочтете нужным: препараты и прочее...-- добавил он торопливо.
Кузьмин стал работать в отделе у странного, искалеченного неизвестной болезнью человека по прозвищу Маньяк. Так его назвали коллеги.
Много лет назад он провел на себе опыт. Результат его оказался неожиданным и едва не самоубийственным. Маньяк выжил, чтобы попытаться разобраться в самом себе. Он методично, годами изучал свою кожу, свои лимфатические узлы и кровь, пряча бинты под одеждой; если бы можно было, он отдал бы себя целиком; если бы не было другого способа установить истину, он устроил бы себе несчастный случай, но сам Кириллов, его давнишний друг, попросил его не переходить границы -- какие, оба они так и не сформулировали.
(-- Какая осторожная молодежь пошла, не находишь, Сережа? -- посетовал Маньяк, насаживая протестующего червяка на крючок. Они сидели на бережке с удочками.--Ну, почему я сам должен собой заниматься, а? Ведь это даже ненаучно в конце концов. Ну, нашелся бы хоть какой-нибудь... умник-подонок... Покопался бы во мне всерьез, а?
--
Нет, лучше не надо,-- помедлив с ответом, будто взвесив все про себя, отозвался С. В. Кириллов.-- Ты уж, Витя, лучше сам...
--
Старею я, Сережа, И симптоматика меняется... Будешь купаться?)
То, что делалось в тихих лабораториях этого института, удивило Кузьмина. Он писал вставшей с постели Коломенской: "...они хотят и уже пробуют, в отличие от всех остальных, не вламываться в генетический аппарат клетки, а, действуя, как дрессировщики, или, может быть, как сама природа, подчинить его себе. Смешно: они думали, давно не читая моих работ, что я уже помер. Но наша Актриса открыла им глаза -- кому из них персонально, я еще не знаю. Мы с ней поругамшись, и она не ходит к нам, а то бы я встал на колени. Они..."
Он наладил свои методики, обучил им лаборантов и выписанного в помощники Филина и освободился. А его оставили в покое, будто позабыли о нем. Маньяк только однажды появился в светлых покоях Кузьмина, поулыбался, ослепляя американской вставной челюстью, подписал заявку на импортное оборудование и исчез. Можно было бы предположить, что эти богатеи накупили всяческого добра и, озабоченные новыми капризами, оставили его без присмотра, на волю и прихоть пытливого ума, если бы не тот спокойный дедовой настрой, напор, который ощущал Кузьмин, заглядывая в соседние лаборатории. Он ходил по этим новеньким чистым корпусам института, приглядывался; в столовой, в коридоре, в курительных холлах знакомился с сотрудниками, напрашивался на экскурсии.
В отдельном корпусе разместилась клиника. Раз в неделю клиницисты пугали теоретиков демонстрациями своих больных. Кузьмин повадился ходить на эти конференции, и ему, много лет оторванному от больниц, становилось страшно, особенно на демонстрациях детей. Известная ему истина: "Пять процентов людей -- носители генетических болезней" -- обретала плоть и кровь. Он прошел через фазы черных мыслей о судьбе человечества, слепой надежды на милость и здравый смысл природы и наконец проявил заинтересованность.
На одной из конференций он шепнул Маньяку:
--
Дайте мне модели, кажется, я смогу кое в чем помочь цитогенетикам. У вас есть модели?
--
Да что вы, Андрей Васильевич! -- показывая достижения американской стоматологии, сказал Маньяк.-- Какие модели! Если бы мы имели модели! Увы! -- произнес он и, совсем принижая голос, добавил: -- Вот они -- модели, данные нам природой:
Лаборанты Кузьмина были завалены работой, а сам он жил скучновато... Но однажды Филин подошел к Кузьмину с бланком анализа в руках.
--
Что-то не так? -- Заглянув в бумагу, Кузьмин встрепенулся и отправился в детскую клинику.
Там шел разбор неясного случая. Полноватый шатен-- молодой заведующий отделением -- удивился приходу Кузьмина, усадил его в кресло, и Кузьмин битый час слушал разглагольствования врачей. Ничего, казалось бы, не решив, они разошлись, очень собой довольные, и обалдевший несколько Кузьмин протянул заведующему свой бланк.
--
Объясните, пожалуйста,-- попросил тот. Кузьмин объяснил:
--
Похоже на генетический дефект. Мы могли бы подтвердить или опровергнуть одну теорию... Что это за больной?
--
Понимаете,-- сказал заведующий,-- это третий мальчик в семье, двое других погибли от опухолей. Даже сейчас мы не знаем, есть она у него или нет! А что теперь -- в связи с этим? -- Он показал на бланк.-- Обследуйте! Родители согласны.
Кузьмин зачастил в детскую клинику, стал регулярно бывать на обходах у Вадика (Андреева, заведующего детским отделением), стал кружить возле кроватки пятилетнего Олежки, присаживаясь в ногах у малыша, рассказывать ему стишата. Когда потеплело, сняв халат, Кузьмин гулял с Олежкой по улицам и раз даже свозил его на мультипрограмму в кино.
--
Перестань! -- говорил ему Вадик (они сдружились, выяснили, что окончили один и тот же институт, оба учились у Тишина, почти одновременно женились и обожают своих детей).-- Не привыкай к нему.
--
Брось! -- отмахивался Кузьмин.-- Не делай из больницы тюрьмы. У парнишки ни одной родной души поблизости нет, от вас он только боль терпит, хоть я ему отдушиной буду. --
Привыкать к такому больному опасно,-- обронил однажды Вадик. К другим ребятам приезжали родители или приходили родственники, а Олежка ждал только приходов Кузьмина. Но встал вопрос о его выписке из клиники -- обследование закончилось. --
С чем мы его отпустим? -- спросил Вадик своих врачей ^и покосился на Кузьмина. Кузьмин вернулся домой, взял на руки маленькую свою нежность, свет-солнце Анюточку, и весь вечер играл с ней. ("Вот он, шанс, когда еще будет? Ну?" -- закрыв глаза, спросил совета у Коломенской.) --
Папк, спой! -- попросила Анюточка, устраиваясь у него на коленях и прикладывая ладошку к его щеке. Срываясь, на слезе беря высокие ноты, Кузьмин запел: "Спят усталые игрушки..." Он уложил ее в кроватку и, напрягаясь всей душой, попросил-- у кого? -- если что-нибудь... то со мной, а не с ней, со мной! Он пришел в кабинет Маньяка, выложил на стол свои материалы, ампулы с живой водой: "Вот!" --
Вы ведь у Коломенской работали, да? -- щурясь, спросил Маньяк. --
Работал. Провалил ее "включения", слышали? --
К нам набивался один энтузиаст...-Кузьмин назвал фамилию Федора. - Этот самый. С вашей методикой. --
Ну, и что же вы? --
Шеф ему сказал: "Гусь свинье не товарищ!" -- со смехом ответил Маньяк, обнаруживая осведомленность.-- Он у нас чистюля. Пойдемте к нему?
Последние дни Наташа с тревогой наблюдала за Кузьминым, а в этот вечер, поправляя сбившиеся подушки, не сдержалась: -- Что с тобой делается-то? --
Новая дорога, Натк,-- утыкаясь ей в шею носом, шепнул Кузьмин. -- Длинная -- ох, ноги собьешь! --
Господи, твоя воля! Когда же ты успокоишься? -- Она обняла его, утешая, укрепляя, воздвигая.
Олежка, слегка напуганный скоплением народа вокруг кровати, только поморщился, когда толстая игла скользнула в его вену. "Это большая капельница?-- спросил он у Кузьмина, откидывая голову на подушке, чтобы видеть его лицо.-- Что это, глюкоза?" -- "Нет, профессор,-- отозвался Вадик, нажимая ему на нос,--би-бип! Это такая водичка, живая". Маньяк теребил пуговицу на халате. Капельницу отсоединили. "Как ты себя чувствуешь?"-- спросил Кузьмин.-- "Нормально! Дядя Андрей, сыграем в шашки? Только чура! Не поддаваться!"
14
Кузьмин выбежал на эту полянку насквозь вымокший, простуженный и задыхающийся; остановился, обессилено сронил на полеглую осеннюю траву рюкзак и повалился на него. Отдышусь, подумал он, прикрывая глаза и подставляя лицо мелко брызгающему дождю; почувствовал, как, покачиваясь, под ним медленно вращается земля. Он огляделся. Серенький кривой стожок показался спасительным островом. Он поднялся и, раскачиваясь, пошел к нему; зарыл руки в его жесткую скользкую поверхность, догребаясь до сухого сена, обрушил вниз, себе под ноги, всю эту слипшуюся кору и, чувствуя немеющей спиной обступающий холод, заторопился, стал рыться в стожке, как -зверь. Обдирая лицо, повалился в маленькую нишу, кряхтя подобрал и уместил ноги. Сначала по животу и спине драл озноб. Температура поднимается, понял он. Вот отчего так колотится сердце. Он скосил глаза на рюкзак, лежавший мятым незаметным комом на пожухлой траве, и пожалел, что не оставил себе на сегодня водки. Незаметно он задремал, а когда очнулся, почувствовал едкий вкус во рту, хотел сплюнуть, но, глубоко вздохнув, охнул -- так сильно ударила в бока боль. Потом боль разлилась в голове, и стали мерзнуть ноги. Он пошевелил ими--живые... В параличной неподвижности, обсыпанный сеном, он согрелся: сделалось тепло, даже душно, но перед глазами все расплылось. Заходилось сердце, разрывая грудь. Проснулся он в сумерках, задохнувшись -- верхний край ниши обрушился, и он, как в коконе, сжатый со всех сторон сеном, стал задыхаться. В панике разбрасывая руки и ноги, он пробился наружу. Густеющая серая пелена, поднимавшаяся от земли, затягивала, душила стожок, закладывала уши. Он испуганно потыкал рукой, ощутил льющийся неслышный дождь. Потом, сквозь вату в ушах, едва расслышал его шелестение снаружи стожка ив сене. До лица постепенно дошла сырая прохлада, и, успокоенный, он расслабился. Надо ночь перебиться, а утром идти искать какой-нибудь ориентир--просеку, линию связи или еще что-нибудь, медленно подумал он. Спи, уговаривал он себя, спи, включатся инстинкты, и ты выберешься. Но сон не шел. Значит, подумал он, не нужно спать, значит, надо о чем-нибудь думать, вспоминать что-нибудь нежное, теплое и хорошее, но не дом, не мою крепость, где играет сейчас моя аккуратная девочка с ясными глазами. Он перевалился на бок, едва не выпав из ниши, и сразу же почувствовал боль в боку. Плеврит, понял он. Поднял руку и, задевая потолок своей норы, притащил ее к лицу. Оно горело, и двухдневная щетина ощущалась, как сквозь перчатку. Неловко нащупал пульс, сосчитал его, сбиваясь несколько раз. Циферблат часов горел ярко и ровно. Секундной стрелки он не видел, хотел отмерить время по движению минутной, но рука уже устала, онемела, упала. Какой я длинный, подумал он, не ощущая ног -- они вытягивались куда-то за стожок, растворялись в темноте. Почему им не холодно? Пять часов еще до рассвета, сосчитал он. Постой, какое же сегодня число? Удивился: зачем мне это? И возразил себе-- значит, нужно. Вчера, да, день назад, я подумал о сегодняшнем дне. Чей-то день рождения? Он напрягся. А-а, вспомнил медлительно. Я смотрел на звезды и подумал о гороскопе. Герасименко привез из Японии свой гороскоп и биоритмы. Я засмеялся, напомнил им всем: "Человек умирает близ даты рождения". Вот оно. А ты -- хитрая машинка, мозг, сознание, с придыханием сказал он про себя. Плоть моя страдает, а ты сам по себе. А может быть, тебе это неинтересно? Что же сейчас общается со мной--часть тебя, обращенная ко мне,-- душа? Или ты сам со мной играешь, нет, сам с собой! Ты ведь не спишь никогда, все что-то варишь, а утром подсовываешь мне готовую программу поведения. Внушаешь мне, что ты -- сознание! А под ним, машинкой,-- темная пещера, мрак клубка инстинктов. И мягкая интуиция, кошка черная. Ночь -- самое время жалить и кусаться. Ничего себе название -- "подсознание"! Что, боишься сдохнуть? Будоражишься! Ну, давай, дам тебе волю, действуй!
Кузьмин прикрыл глаза, вслушиваясь в себя, как когда-то давно, на чердаке монастырского корпуса. Пока в нем жила настороженность, ничего не происходило, но потом пришло тепло, он задвигался во сне -- теплая темная река быстро несла его, невесомого, в себе, легко покачивая, весело с ним играя, мимо незнакомого голого берега прямо под густую лиловую тучу с розовым брюхом, закрывшую весь горизонт. Вода все теснее обхватывала его, чернела; по ее поверхности пробежал глянец, и тут звонко ударил гром. Кузьмин поднял голову, радостно улыбаясь. И в сиреневом тумане надвигающейся лиловой стены дождя увидел выпавший из чрева тучи ярко-красный шар. Шар покрутился под тучей, а с ее сырым глубоким выдохом оторвался, стал падать на реку. Кузьмина пронзило множество острых игл, и, опираясь о воду, ставшую упруго-твердой, он начал подниматься из воды, с силой притягиваемый этим, уже оранжево-красным шаром; с его головы и пальцев навстречу шару потекло голубое пламя. Тело обретало невесомость, исчезало. Шар, вертящийся, корчащийся, приблизился вплотную, заливая переплясом оттенков все вокруг, слепя глаза и все сильнее согревая грудь, и уже сердце останавливалось в предчувствии желанно-страшного соприкосновения, слияния, когда в последний миг Кузьмин дернулся, убоявшись, и шар с громовым ударом лопнул, взорвался, отшвыривая Кузьмина с волной, расколовшей реку до дна, на берег. Кузьмин ощутил сотрясающий удар, пришедшую из глубины тела боль, ледяной холод -- и задохнулся в блаженном бесконечном вдохе.
Он открыл глаза. Полный беззвучный мрак окружал его. Под щекой была земля и вялое преющее сено. Он задвигался, собирая свое тело в комок, чтобы подняться и снова лечь в нишу, и, уже встав на четвереньки и с трудом приподняв голову, услышал крик. Крик монотонно повторялся, не давал собраться, сосредоточиться, и вдруг Кузьмина приподняло, швырнуло на ноги: господи, подумал он, а ведь это ребенок! Он вслушался и узнал детский крик.
Шатаясь, припадая на колени, он потащился на этот крик. Через несколько метров он остановился, сел на землю, хватаясь за грудь, и прислушался. Крик исчез.
Галлюцинации, понял Кузьмин. А клиника-то пневмонии -- хоть в учебники!.. Кто же зовет меня, Анютка? Нет, она здесь, во мне. Олежка? Бедный мой мальчик, неуспокоенная душа! Я помню, я все помню!
...А Олежка в последнюю ночь как будто выплыл из какого-то сна. Глаза его просветлели. Он захотел, чтобы включили свет в палате.
Он водил глазами по скудной обстановке, как бы запоминая ее, перебирал медленными непослушными пальцами марки и значки, натасканные Кузьминым и Вадиком, а потом попросил убрать их в коробочки. Он ревниво проследил за тем, как сестра уложила его сокровища, равнодушно позволил сделать себе уколы и отвернулся к стене.
Вадик и Кузьмин остались в клинике и на эту ночь; Вадик, устроившись у себя за столом, что-то писал, роясь в Олежкиной "Истории болезни", а Кузьмин, забравшись с ногами на кровать, тупо дремал, изредка вздрагивая и роняя голову. Свет настольной лампы не задевал его, а заснуть всерьез он все-таки не мог.
--
Ну, все! -- вздохнул с удовлетворением Вадик и потянулся.-- Осталось только три строчки написать.
--
А что это? -- безразлично спросил Кузьмин, не открывая глаз.
--
Посмертный эпикриз,-- бодро сказал Вадик.-- Ну, чего ты так смотришь?
--
А ты... деловой,-- с усмешечкой протянул Кузьмин.-- Время -- деньги!
--
Не... раскисай,-- отозвался Вадик.-- И потом... жизнь есть жизнь. У меня завтра много дел,-- сказал он озабоченно и устало.
--
Да я разве что... А если бы я не сунулся со стимуляторами, а? Может быть?..
--
Ну, хватит!--резко сказал Вадик и встал.-- Он обречен. И был... И теперь... Дать тебе снотворного?
Когда сестра, робко постучавшись, вошла и сказала: "Андрей Васильевич! Он вас зовет",-- Кузьмин, прижимая руку к левому боку, побежал в палату. Вадик догнал его в тихом темном коридоре, крепко взял за плечо, заступил дорогу.
--
Не ходи.-- Он говорил тихо, потому что рядом сидела сестра.-- Пойду я.
--
Я должен, понимаешь, должен! -- забормотал Кузьмин.
--
Вернись,-- вглядываясь ему в лицо, попросил Вадик.
--
Пусти!
Вадик оглянулся на сестру, и она, вышколенная, ушла куда-то.
--
Я тебя предупреждал -- не привыкай к нему! Прошу тебя -- поезжай домой. Я позвоню.
--
Ты что? -- еще сильнее бледнея, сказал Кузьмин.-- За кого ты меня держишь?
Вадик досадливо мотнул головой.
--
Ну, прошу тебя!
Кузьмин обошел его и побрел по коридору к яркому прямоугольнику дверного проема.
--
Дяденька, подержи меня за руку,-- хрипло, шепотом сказал Олежка.-- Мне стало теперь страшно, я боюсь спать.
--
Конечно, малыш,-- стараясь, бодро сказал Кузьмин. -- Я здесь, я посижу. Тебе не больно?
Олежка крепко схватил его руку, и, повинуясь его движению, слабому и неуверенному, Кузьмин сел в изголовье, погладил головенку.
--
Хочешь, я тебе что-нибудь расскажу? Ну вот, жил-был один мальчик... Много лет назад. Слушаешь? Вокруг него все было живое, настоящее. Кроме людей. Они, конечно, тоже были живые, но жили в другом мире: болели, плакали, сердились... И мальчик придумал: им всем надо рассказать, какой красивый мир вокруг них. Он мечтал -- вот он возьмет живую воду... Побрызгает ею на них, и они все будут жить вместе с ним... Олежка?..
А ручка уже расслабла; Кузьмин осторожно устроил ее на кровати и пересел на стул. Он бы выключил яркий верхний свет, но подумал, что если Олежка вдруг еще проснется и увидит темноту, то может испугаться, и оставил лампы зажженными.
Олежка еще спал, а у него менялось лицо -- ровно сложились губы, разгладилась морщинка на лбу -- лицо стало взрослым и спокойным. Он уходил.
"Прости меня, Прости мне".
...Когда пришел Вадик и деловито стал мыть руки, Кузьмин ровным голосом сказал ему:
--
Уже все. Двадцать три минуты назад.
--
Можешь работать? -- спросил Вадик.
...Через два часа он принес в лабораторию флакончики. Дмитрий Иванович Филин, поднятый Кузьминым с постели, но бодрый и уже час бесцельно переставляющий посуду, нетерпеливо протянул за ними руку.
--
Я сам. Делайте все в дубль,-- приказал Кузьмин ему, испуганно поднявшему плечи и в растерянности переводящему взгляд с Вадика на Кузьмина и обратно.-- Что вы на меня уставились?! -- заорал Кузьмин.-- На мне ничего не написано! Перепроверяйте меня!
Через полтора длинных сумеречных месяца в воскресенье, рано утром придя на работу, он обнаружил, что торопился зря: и последние культуры Олежкиных клеток, несмотря на все усилия их сохранить, законсервировать, погибли. Он сделал контрольные мазки и убедился -- "включений" не было. Не было! Они должны были быть, а теперь, оказывается, их нет. Чистый опыт, поставленный природой. Насмешницей. Вот и все ясно. Чуда не получилось. Он сбросил флакончики в мойку и сел за свой стол, спиной к двери. Уставился взглядом на фотографию Анюточки под стеклом (этим летом, в траве, в венке из крупных ромашек, лукаво усмехающаяся, она обрывала лепестки цветка), подумал: это конец... концы в воду, и никаких следов...
В лаборатории было пусто и холодно -- из-за больших окон, белого кафеля, высокого потолка, из-за порядка на лабораторных столах. За спиной щелкнул и тихо запел термостат Дмитрия Ивановича. Кузьмин оглянулся, но справился с любопытством и не стал копаться в нем. На крючке висел чистенький халат лаборантки, в его кармане торчала газета. Кузьмин с трудом встал, прошел до вешалки и взял эту газету. Позавчерашняя, зачитанная, она была свежей для него. Слепыми глазами он просмотрел ее, всю в пометках для политинформации, прочитал отчеркнутый абзац: "...Убийцы использовали подлый способ расправы -- на имя Камаля пришла посылка из родных мест. Дорогим, знакомым почерком было написано его имя. И человек, принесший посылку, был знаком -- земляк, почти родственник. Камаль и его товарищи окружили стол, на котором лежала обычная почтовая коробка, они шутили... Когда крышку подняли, раздался чудовищный взрыв. Здание рухнуло..."
Кузьмин представил себе ослепительную вспышку, после которой ничего не было -- ни вопросов, ни соболезнований, ни боли.
Пришел Дмитрий Иванович, тихо переоделся за его спиной, проходя мимо, негромко поздоровался (Кузьмин только мотнул головой) и сунул нос в термостат. Кузьмин услышал стеклянный звон передвигаемых флакончиков и ждал какого-нибудь восклицания -- Дмитрий Иванович всегда делал какие-то необязательные вещи--жесты или восклицания,-- и, не дождавшись, сказал:
--
Приобщите к моим. Они в мойке.
--
Почему? -- отозвался через минуту Дмитрий Иванович.-- Я их отправлю цитологам, пусть посмотрят, в чем дело...
--
Вы что, обзавелись фабрикой РНК?-- через два дня, позвонив Кузьмину домой, спросила знаменитейшая иммунолог.-- Откуда ее столько в этих дохлых культурах?
--
Что? Что! -- чужим голосом отозвался Кузьмин.-- РНК?!
День продолжился в ночь, без сна проведенную на кухне, в тишине, среди редких сильных ударов капель о непомытую тарелку в мойке, с гулкими, глубокими вдруг вздохами леса под окном, с редким просверком света фар машин, по каким-то тревожным делам летящих по шоссе.
Ему не давала покоя мысль об этой РНК, неожиданно обнаруженной в погибших культурах опухолевых клеток Олежки.
Я унаследовал РНК и память, подумал Кузьмин на тусклом туманном рассвете, глядя на закипающий чайник. Все, что он мне оставил. Все, что у него было,-- так продолжилась мысль. Память во мне, а РНК -- как посылка из другой жизни, из-за черты обозреваемости, из-за границы между нами. И тут же, по странной ассоциации, он понял, как это было! Приоткрыв крышку, Камаль услышал легчайший щелчок и, читая глазами на листе бумаги, прикрывающем динамит, "Умри!", все понял -- и лег на мину, расплачиваясь за доверчивость и чистоту.
И вдруг все стало ясно! Эта странная живая РНК в мертвых раковых клетках--та же мина, смерть в знакомой упаковке. Раковая клетка, убитая живой водой, изрыгает свой яд! "Боже! -- подумал он.-- Я в начале пути! Моя живая вода -- просто биологический стимулятор, не больше",..
В. А. тяжело опустился на лавочку, откинулся на ее спинку. Лицо у него было спокойное. Мимо шли сотрудники института, где проходила конференция, с любопытством поглядывали на В. А.-- он только что открывал заседание.
--
Ну и что за беда? -- не понял В. А.-- Это наука. Милый, оглянись: какой век на дворе! Они слушали меня, как... граммофон, хотя прошло только тридцать лет. Что ты скажешь о сегодняшнем дне через тридцать пет? И хорошо!--Он погладил Кузьмина по рукаву.-- Можешь представить себе, чтобы кто-нибудь случайно создал хотя бы твою живую воду? То-то! Я уж не говорю про настоящую. Даже в сказках у нее три хозяина: баба-яга, черный ворон и змей. А это вековой опыт,-- засмеялся он.-- Собери миллион фактов, сложи из их мозаики узор -- тогда и прочтешь заклинание, формулу. А-а-а! Чего говорить, Андрюша! В одиночку?! Соврал ты где-то.
Он совсем замкнулся--отгородился от мира, как бы затворив все двери и окна, опустив шторы и выключив свет,-- и, лишившись даже тени, стал заново изучать свои владения, свой замкнутый мир, сейчас заполненный мертвяще-плоскими, необъемными обозначениями предметов, явлений и людей.
Он обнаружил, что его концепция, здание, выстроенное им, только кажется крепким; что оно, как тот монастырский корпус, уже обречено из-за своего неудобства, изжитости, множества перестроек, а теперь и населено только призраками.
В сосредоточенности своей, ибо не было на кого оглядываться в этом безмолвии, нарушаемом лишь шорохом истекающего в никуда песка-времени, он переступил порог, заглянул, как в открывшуюся пустую нишу, в будущее и, обретя в нем понимание конечности своих сил и желаний, обрушил свой мир, свой дом, хороня под обломками и маленькую тайну и легкую веселую надежду на удачу, на клад.
Попирая развалины концепции, он растолок в песок ее руины -- и споткнулся об уцелевший неуклюжий обломок. Он перенес на него всю ярость и ненависть и обратил его в округлый, алмазной твердости голыш, который легко и незаметно для других
можно было бы зажать в кулаке или спрятать; но он жег ему руки и оттягивал карман. Он стал изучать его, и все, что он наработал, уместилось в конце концов на страничке очень сухого текста. И переписывая эту страничку много раз и исправляя до бесконечности, до утраты смысла, испытывая болезненное наслаждение от постепенного сокращения текста до полстранички, до абзаца, он трудно восходил по спирали, пока наконец, с другой высоты оценив свой результат, не сформулировал одну длинную фразу, смысл которой был понятен только ему. Он написал ее на отдельном листочке, который положил начало его секретному архиву, и в тот же день отдал материалы .Маньяку.
Одинокий--тот же сумасшедший!
Какое-то время он ненавидел Наташу---за ее ежевечернее неделикатное подглядывание в пустой лист бумаги, за вопросительно округлившуюся бровь, за то уловимое, но неуличимое пренебрежение, насмешку над его муками, за озабоченность мелочами, за то, что она подсылала к нему Анюточку, а по воскресеньям гнала его гулять с ней в парк, тащила в гости и была, была все время рядом, когда ни оглянись! С пугающей ясностью ему открылась вдруг их антиподность, и в великом презрении к себе, слепцу и недоумку, он странно вознесся в ледяное безразличие к ней. Но с последней точкой, поставленной в отчете, только ее близость, спокойная уверенность в неизбывности творящего жизнь мира поддержали его. В нем забрезжило понимание великой силы жизнеутверждения.
--
...Изумительно! -- сказал Маньяк, снимая очки.-- Вы вскрыли новый слой.-- На его кривом лице светились глаза. Да он же красив, удивился Кузьмин.-- Вы что, не понимаете, что теперь попали в учебники? Выходит, Коломенская-то не права!.. Столько лет!..
--
Вы верили в нее? -- подался вперед Кузьмин.
--
Нет. -- Маньяк затряс головой. -- Но любой путь, пройденный до конца, исчерпывает себя, и это тоже польза. Если заблуждения искренни и бескорыстны, надо дать им место. Я и о себе говорю. А у вас двойная удача: утвердили и опровергли.
--
Удача? -- въедливо спросил Кузьмин.-- Вы смеетесь надо мной?
--
Вы... чудак.-- Маньяк непонимающе смотрел на Кузьмина.-- Я не хочу вас обидеть... Мне бы так повезло! За любую цену.
--
Любую? -- переспросил Кузьмин.
Он с трудом досидел до конца рабочего дня, а назавтра с утра пошел в поликлинику. Больничный лист ему не дали.
"Ну, астения,-- сказала врач.-- У половины нас астения. Возьмите, коллега, отпуск или смените работу..."
Окаменевший, он приехал в институт и сразу же был приглашен к Кириллову.
--
Поздравляю вас! -- Кириллов, костистый, непоколебимый, стоя протягивал ему руку, и Кузьмин машинально пожал ее.
Он много раз потом вспоминал, но не мог вспомнить эту минуту, как будто рукопожатия не было -- у ладони не осталось памяти от его сильной теплой руки, такой дружеской, легкой.
--
Очень устали? -- Кириллов положил ему руку на плечо, и в этом несвойственном ему жесте была та правда внимания и уважения, которая едва ли передаваема словами.-- Мне хочется поговорить с вами, пока все еще горячо. Похоже, и вы хотите что-то сказать? -- Он говорил это и улыбался ему, как ровне.-- Говорите, Андрей Васильевич!
Они сели в кресла напротив друг друга, и Кузьмин, чтобы не отвлекаться, сцепил пальцы, стал смотреть в окно.
--
Не волнуйтесь,-- сказал Кириллов; он встал и отошел к книжному шкафу, чтобы оказаться в тени, не мешать Кузьмину.
--
Сейчас, сейчас!--сосредоточиваясь, сказал Кузьмин.-- Вот! Все замкнулось на этой РНК: она первое звено в какой-то новой цепи, может быть, очень длинной, может быть, ведущей к истоку. За нее надо хвататься и идти -- мой метод вам хорошо подходит. Как, знаете, странно!--вглядываясь в лицо Кириллова, пробормотал он.-- Я думал о другом, а пригодился он здесь. И вот что еще -- я выбросил тогда флакончики. А РНК нашли в препаратах Филина. Я настаиваю, чтобы было отмечено его авторство. По небрежности могло случиться...
--
Еще месяц назад Филин принес мне объяснительную записку.-- Кириллов выдвинул ящик стола, достал обыкновенную канцелярскую папку и положил на нее руку.-- Он пишет, что по вашему же приказу перепроверял вас. Андрей Васильевич!..
Кузьмин провел рукою по лицу, отвернулся. Кириллов включил настольную лампу и поправил ее абажур так, чтобы свет падал только на пол.
--
Я не могу работать по этой проблеме,-- тихо сказал Кузьмин. -- Начав, я еще не знал, не понимал, что это такое. Олежка...
--
Наше дело кровавое,-- отозвался из сумрака Кириллов.-- Обоюдоострое. Но... ведь сказано было: наслаждение разума -- познавать и отдавать, а долг души -- настаивать и терпеть. Долг и наслаждение. Сердце и разум. Вместе, но сердце -- впереди. Поэтому мы за все дорого платим. Вы хотите уйти? Сейчас? Когда... Доказав существование РНК? -- Кириллов вернулся в кресло. Глаза его над твердым малоподвижным ртом странно горели.
--
Поймите меня! -- воззвал Кузьмин, подаваясь вперед.-- Я не могу -- я пустой! Без желания, смысла, надежды... И я связан -- это все-таки не моя тема, И еще... Хотите, признаюсь? -- Он криво усмехнулся скорчившимся ртом.-- Может быть, это объяснит-- от моей теории осталась одна фраза, а? Опроверг сам себя! Нетипичный случай, да? -- Он хрипло засмеялся.
--
Не стану вас утешать,-- нескоро дошел до Кузьмина голос Кириллова.-- Никто ничего не знает про себя. Иная фраза стоит целой теории. Вы знаете-- природа не дублирует. Знаете это на всю глубину аксиомы. А вы ученый. И не по должности. А, значит, носитель неповторимой, уникальной особенности... Верно, у каждого из нас есть своя тема, предназначение, но и долг, свой крест,-- грустно сказал он.-- И любой другой -- не по силам, как в притче. Мне некем вас заменить,-- как будто предупредил он Кузьмина.-- Подумайте...
Кузьмин пожал плечами, встал и отошел к окну. В институтском дворе галдели -- разгружали ящики с новым оборудованием. Тут же Дмитрий Иванович любовно поглаживал громадный кожух ультрацентрифуги.
--
Поверьте мне,-- сказал Кириллов,-- когда кто-нибудь сделает за вас вашу работу и вы поймете, что работа сделана плохо, что тот шаг, на который-- случаем, обстоятельствами -- были предназначены вы, никто не сделал... и время упущено, крест вас раздавит. Такое бывало...
--
Я не могу. Клянусь вам,-- сказал он, подходя к Кириллову, чтобы пожать ему руку, достойно попрощаться,-- даже если бы речь шла о моих родителях, даже если бы!..-- Он задохнулся.-- Я не боюсь ответственности, нет! У меня нет сил! И права: кто мне его даст? Вы? Кто-то другой? Никто.
Они стояли рядом, равновысокие, но Кузьмин не мог дотянуться взглядом до его лица: Кириллов становился все выше и выше, огромным.
--
Ну, что ж! -- ровно сказал Кириллов, уходя от него и садясь за свой директорский стол.-- Актриса ошиблась -- для вас мир все-таки разделен на свое и чужое.-- Он не гнал Кузьмина, он ждал, когда Кузьмин уйдет сам. -- А право завоевывают в борьбе. Это азбука.
--
Я готов помогать вам лабораторными исследованиями,-- сказал Кузьмин уже от двери.
-- Благодарю! -- отрезал Кириллов.
--
...Да-а, жесткая вещь -- наша профессия.-- Маньяк опустился в кресло, то самое, в котором только что сидел Кузьмин, выключил настольную лампу, вытянулся -- в эти часы он часто заходил к Кириллову, отдыхал душой.-- Мы -- погубители чужих работ, идей, репутаций.
--
Дутых,-- скупо отозвался Кириллов. Он стоял у окна, глядя в пустынный институтский двор. Там бегал шалавый черный пес, гонялся за сухими, шелестящими листьями и играл ими.
--
Он, как... не найду сравнения. Что-то испепеляющее. Сколько же судеб он изменил? А сам...
--
Просто везло -- ни с кем не пересекался. А вот случилось.
--
А мне жаль его,-- в тишине сказал Маньяк.-- Красивый талант. А надорвался на чужом.
Кузьмин вернулся к Герасименко, на прежнюю должность.
-- Полезно иногда проветриться,-- дружелюбно сказал Герасименко.-- Но он отводил глаза, смущался, руки его беспокойно шевелились.-- Подтолкните своих ребят -- что-то они запутались.-- Герасименковское "вы" коробило, казалось, оскорбляло.
...Не скоро ушли угрюмость и ожесточение, подозрительный взгляд и сухость. Но росла Анюточка, поражая его самобытностью, свободой, с которой она жила в этом угрожающем мире, естественностью, с которой она воспринимала его. И рядом была Наташа, все менявшаяся. И тайна их бытия возвращала Кузьмина к жизни. Ужасное напряжение последнего года рассеивалось, время от времени появлялось желание позвонить Дмитрию Ивановичу, узнать новости, подсказать какие-то подспудно додуманные мелочи, но он сдерживался, помня их холодное прощание.
Его переписка с Коломенской оборвалась -- она не ответила ему на последнее письмо: "...мы тратились на погоню за призраком. Меня не хватает на то, чтобы все связать: удачи и никчемность "розочек" и "включений", эту проклятую РНК и токсический эффект живой воды. Надо думать. Я ушел из института".
Его тянуло к прошлому: он снова стал встречаться с неунывающим, вернувшимся на работу В. А., увиделся с Тишиным и даже, наткнувшись в курительном холле библиотеки на испугавшегося Федора, спокойно поговорил с ним.
Он стал болезненно чувствителен к музыке (ночные программы "Маяка" -- элегичные, нежно-грустные-- доводили его временами до слез), к воспоминаниям-- он вдруг разыскал (в доме ветеранов войны) дядю Ваню, довольно бодрого и веселого, выпил с ним вина и вернулся домой каким-то расплющенным.
С ним что-то происходило: он стал часто по-детски трудно болеть; всегда невнимательно-поверхностный, теперь он остро, наравне с родителями, переживал выходки беспутного Николашки. А поверх всего--уже стал задумываться над цепью случайностей, над невозможностью совпадений удач и провалов, и над жалостью к себе поднимались снова еще зыбкие, новые построения.
Однажды в воскресенье они всей семьей съездили за город, под Рузу. Наслушавшись в свое время рассказов Кириллова и Вадика, он захватил с собой наивное удилище с пробковым поплавком. Ему повезло-- был клев, и он пристрастился к рыбалке. К осени он стал законченным рыболовом: обзавелся снаряжением, читал специальный журнал и не хвастался на работе добычливыми местами.
Эти еженедельные вылазки как будто измучили Наташу (убедившись, что он отвлекся, что здесь у него, часами сидящего с удочками, не бывает того страшного опрокинутого лица, и угадав его желание), она стала отпускать его, терпя страх до той минуты, пока не узнавала его шаги от лифта к двери.
А он, разложив тихий костерок, валялся на бережке и, всегда мало надеясь на удачу, варил брикетную кашу; и, будь то дождь или солнце, возвращался домой хоть чуть-чуть, но распрямившимся. Он не признавался, что там, особенно если на его глазах менялась погода, вдруг поднимался мощный, порывами ветер, находили клубящиеся тучи и проливной дождь зло лупил по равнодушной земле или, наоборот, ненастье сменялось откровенной, щемящей, предзакатной розовой ясностью, в поднимающемся с земли тумане наплывали тончайшие запахи, и тихо расправлялась трава,-- там, отторгая что-то изначальное и нежное, в нем поднималась целительная боль и сладко мучила его. Он подчинялся ей, и она, как музыка, уводила его -- в мечты, к мудрости всепонимания. Там спланировалась новая программа исследований -- лабораторных, безопасных, однозначных по результатам. И там он догадался о значении РНК, внезапно и верно: зачерпывал котелком воду из реки и замер -- будто упала пелена и он у в и д е л.
...Наташа позвонила ему на работу, прочитала телеграмму от Любочки.
Он бросился к Герасименко, вызвал его из кабинета в коридор:
--
Умерла Коломенская!..
--
Все,-- скривился Герасименко, вздохнул. -- Все, Кузьмин! Можно ставить точку. Поздравляю!
--
С чем? -- ахнул Кузьмин и едва не взял тучного Герасименко за лацканы пиджака.
--
Ладно-ладно!..-- Герасименко похлопал Кузьмина по плечу. В хитрых его глазах ничего нельзя было прочесть.-- Мы все знаем о ваших заслугах.
--
О каких заслугах? Вы на что намекаете? -- закричал Кузьмин. В конце коридора мелькнуло знакомое лицо и спряталось. Открылась соседняя дверь и захлопнулась...
--
Доказали псевдонаучность ее направления.
--
Будь я проклят! -- сказал Кузьмин сквозь зубы, ударил кулаком по стене.-- Будь я проклят!..
--
Поедете на похороны? -- с любопытством спросил Герасименко.
--
Я порядочный человек,-- сказал Кузьмин.-- Я и речь скажу. Если слово дадут.
...Было холодно, все время начинал сыпать мелкий дождь; все дорожки на кладбище были в грязь истоптаны. На ветках лип сидело множество ворон и наблюдало за копошившейся внизу толпой. Когда бухнули колокола на маленькой церквушке, вороны даже не взлетели. Они закаркали, засуетились, едва лишь толпа отхлынула от могилы, заваленной венками, и все- поднимали головы, потому что всем, как и Кузьмину, казалось, что в этом карканье слышатся издевательски-радостные нотки.
Поминки были в большом доме покойной.
Любочка, отозвав Кузьмина на кухню, сказала:
--
Я не говорила ей и то письмо не показала.-- Она вернула Кузьмину распечатанный конверт с измятым письмом. Любочка была так худа в черном,, мешковатом платье...
--
Спасибо тебе,-- тихо говорил Кузьмин.-- Что же будет, Любочка? Хочешь, я поговорю, перейдешь к Кириллову? -- Он вглядывался в ее лицо.
--
Что я там делать буду, Андрей Васильевич?-- сказала Любочка.-- Я же на подхвате была.-- Она помолчала. - Она уж пожалела об этом...
--
Что же ты будешь делать? -- спросил Кузьмин, беря ее руки.-- Будешь продолжать? Не надо.
--
Я знаю,-- кивнула Любочка.-- Жалко только, что мы надеялись. Много народа пришло, правда? И Федор из Москвы с кем-то приехал...
Кузьмин догадался -- в толпе он видел энергично скорбящего товарища Н.
--
Я вам все испортил... -- Кузьмин отвел глаза.-- Но знаешь, эта РНК...
--
Что вы, Андрей Васильевич, не надо.-- Любочка наконец посмотрела на него, и он ладонями почувствовал вступившее в ее руки тепло.--...Как вы? -- шепотом спросила она. В ее зеленых незаплаканных глазах была открытая любовь, и только. Она развязала черный платок, взяла его в руку.
-- Я в порядке,-- кашлянув, сказал Кузьмин.
На кухню вошла измученная Актриса; ее строгое лицо было по-бабьи мягким, кротким, может быть, из-за такого же черного платка, что и у Любочки. Она брезгливо отстранилась, когда Кузьмин потянулся к ней рукой.
--
Воркует? -- с усмешкой спросила она, не глядя на отшатнувшегося Кузьмина.
--
За что же ты его так! -- вдруг заплакала Любочка, содрогаясь худенькими плечиками, и черный платок упал на пол.-- Сегодня! Она простила, она! А ты не можешь... Ну что он такого сделал?
--
Перестань! -- Актриса обняла Любочку, ладонью вытерла ей лицо.-- Не плачь над ним, плачь над ней. Почему ты над ней не плачешь? -- спросила она, ужасаясь.-- Расскажи ему все, ну, расскажи! Или я расскажу! Говори!
--
Я читала ей ваши письма,-- захлебываясь, из-за спины Актрисы говорила Любочка.-- Да, писала их и читала. Она улыбалась, да!--торопливо, убежденно бормотала Любочка.
--
О-о-о!--воскликнула Актриса, повернулась лицом к Кузьмину, и ярость вспыхнула в ее глазах.-- Он не понимает! Не понимаете? Перечеркнуть все-- все!--о чем она мечтала. И умыть руки!.. Он разочаровался!.. Это... Я...-- сказала она, приближаясь в Кузьмину,-- я жива! И останусь жить, чтобы быть вам укором, напоминанием, проклятьем! Вы ударили ее последний -- значит, она умерла из-за вас! Как называется ваша роль? Только это была не роль!
--
Ну, замолчи же! -- разрыдалась Любочка и встала между ними, прижимаясь к Кузьмину спиной.-- Не слушайте ее, Андрей Васильевич! Она умерла спокойной, да! Почему вам надо взять этот груз на себя?.. Ну, скажи, почему ему? -- спросила она Актрису звонко.
--
И вправду,-- вдруг успокаиваясь, сказала Актриса.-- Почему?
Но еще мгновением раньше вокруг них что-то изменилось. Они оглянулись на дверь--там, привалясь плечом к косяку, стояла Наташа и незнакомой глубины взглядом смотрела на Актрису и Любочку,-- и они притихли.
--
Идем, Любаша,-- со вздохом сказала Актриса.-- Надо начинать. Все собрались.
Любочка подняла с пола платок и покорно пошла за ней, мимо непосторонившейся Наташи. Кузьмин усмехнулся белыми губами: "Спасла?"
...За столом было тесно. Он сидел с краю, один: Наташа помогала женщинам на кухне.
Тихо было за столом. Тихо говорили о покойной. Но прорывалось: "Этот, этот!.. С краю сидит... Пусть скажет". Сердце Кузьмина онемело от боли.
"Ну, вот он -- я. Казните! Но что же делать, если это тоже война -- наша работа. И в ней есть свои амбразуры и минные поля. И ловушки. Но я знаю -- она сама хотела найти истину",-- вот что он сказал бы, запинаясь и проливая водку, если бы его подняли и спросили. В духоте, Наташей тепло одетый, он вспотел и, как-то недостойно суетясь, хватив наскоро несколько рюмок, вышел покурить.
На крыльце, молча рассматривая моросящее дождем низкое небо, докуривали Федор и Н.
--
А-а-а! -- обрадовался Кузьмин.-- Вот и вся шайка в сборе! -- Плюгавый мужчина Н. внимательно посмотрел на него.
--
Да вы не обижайтесь, ребята! -- сказал Кузьмин.-- Я же свой парень! Венок у меня, правда, меньше вашего, но слова правильные на ленте, будто у вас списал.-- Сквозь дымку в непрестанно слезящихся глазах он перехватил умоляющий взгляд Федора на Н.-- Ты меня извини, Федор.-- Федор осторожно кивнул. Он сглотнул слюну и как будто хотел что-то сказать, но оглянулся на Н. и сник. -- А хорошо я вас подкузьмил, а, товарищ Н.? -- Кузьмин хохотнул.-- С РНК, а?
Н. слушал молча, с терпеливой любезной улыбкой. Кузьмин постарался осклабиться как можно более похоже. Его качало из стороны в сторону, и он схватился за скрипнувшие перильца.
--
А ведь ты, выродок, сопьешься,-- как-то отстранение рассматривая его, сказал Н. очень веско и увел оглядывающегося Федора в дом.
Кузьмин довольно долго стоял на крыльце, прищуриваясь время от времени на калитку -- для координации,-- и вспоминал: кто же его еще называл так? Его уже тошнило и бросало в пот, но он вспомнил: так кричал отец, когда он, Кузьмин, не мог объяснить, почему же он однажды взял и не пошел в школу: ведь все уроки были приготовлены, и он так хорошо знал эту прямую дорогу!
Потом на .крыльцо выбежала Наташа и, сразу все поняв, увела его за дом.
На следующий день Кузьмины уехали в деревню, навестили Наташину мать. Вдоль дороги тянулись мокрые осевшие поля и сонный лес, такой покойный, вечный. Захотелось уйти, раствориться в этом покое, слиться с ним и, не знать, ни что будет завтра, ни потом.
В Москву вернулись в пятницу; чихающий, с гудящей головой Кузьмин провалялся всю субботу в постели, не позволяя приближаться к себе Анюточке и вяло обдумывая предстоящий на следующей неделе доклад в Академии, но в воскресенье утром, приободрившийся телом и распластанный духом, он суетливо собрал свой рыболовный инвентарь. Он уже натягивал в прихожей штормовку, когда вышла Наташа, встала у косяка, сложив руки на груди.
-- Хоть бы дома побыл,-- сказала она, следя за ним потемневшими глазами.-- То тебя от Аньки не отдерешь, то сбегаешь, неделю не повидав...
--
Ты что, не видишь, в каком я состоянии?! -- взревел Кузьмин.-- Могу я собой распорядиться когда-нибудь? -- Она горько усмехнулась и ушла в в комнату. Высунулась Анюточкина головенка, поморгала глазками, поморщила носиком,
-- Нюрка!--шепнул Кузьмин.-- Я тебе живую рыбку привезу, ладно?
--
Не надо,-- попросила Анюточка.-- Живая ведь рыбка! Скоро придешь?
--
Девушки мои,-- сказал Кузьмин, приваливаясь к стене.-- Отпустите меня, одному мне побыть надо!-- И ушел.
Растревоженный, по дороге к водохранилищу, Кузьмин купил в .магазине бутылку водки -- бил озноб, его ломало -- и еще днем почти всю ее выпил.
Ночью вызвездило -- он не спал, хотя вставать надо было рано, чтобы поспеть на работу. Лежал на спине, вспоминал созвездия, герасименковский гороскоп. "Жулье!--думал он,--Всего, не учтешь. И чей путь написан на звездах? Миллиарды душ были до меня и будут после меня, но что осталось от них на земле и на звездах бессмертного? "Как странно, -- подумал он. -- Когда я не имел ничего, казалось -- я владел всем; теперь, когда я могу утешиться РНК, я пуст. РНК уже существует помимо меня, крупица истины. (...-- Но какими бы буквами ни было что-либо однажды объявлено, -- все когда-нибудь уйдет в сноски, в комментарии, -- давным-давно говорил В. А., бледнея. -- Но не обратится в пыль, и ветер Времени не сдует ее со страниц книг -- если это истинно и существует именно в том виде, в котором было однажды сотворено по звездному рецепту и до тебя было в тайне, а теперь стало известно -- навеки, навсегда, покуда будет Солнце и Земля и не прекратится род человеческий, -- и бессмертно! Вот что такое Наука, Андрюша). Узнать, был ли я прав? И так навсегда не права Коломенская? Ну, останови время, Фауст,-- засмеялся Кузьмин над собой.-- Ничтожество!"
Потом он допил водку, прилег у костра -- и заснул тяжелым пустым сном, а проснувшись, почувствовал ужасный холод и сырость, боль в спине и груди. Он побегал по' бережку, пытаясь согреться, потом взбодрил костерок -- и все под моросящим дождем. Озноб не проходил, наоборот, волнами пробегал по телу, что-то мучительно напоминая.
С воды на берег медленно и неотвратимо наползали клубы сырого тумана, холодный белый диск солнца едва обозначался за низкими тучами. И за спиной был глухой и сырой лес. Собирая снасти, Кузьмин промочил рукава куртки, и вода обожгла его. Тогда он подумал, пряча страх: надо уходить и быстро. Кое-как запрятав в незнакомых кустах удочки, надувной матрац и котелок, он пошел к шоссе, срезая угол, через лес, но еще сильнее промок, замерз, побежал, не следя за ориентирами, и, обессиленный, очутился на этой полянке.
...А сейчас он сидел невдалеке от стожка, окруженный туманом, задыхающийся в нем, и ждал повторения крика. Потом он вернулся, дополз до стожка, привалился к нему и, смертельно боясь уснуть в этой мертвой тишине и мраке, домучился до утра. Борясь со сном, часто спрашивал себя, иногда вслух: "Какое сегодня число?" -- и запутывался. А под самое утро, захлебываясь в холодном тумане, сказал во тьму: "И это все?"
И, как после крика о помощи, все, о ком он сейчас вспомнил, пришли сюда и держали его, не давали провалиться в тяжелый черный сон, теребили его сердце, замирающее от слабости. Он водил глазами по их лицам, таким разным, пытался услышать то, что они говорили, кричали, шептали ему.,.
"Почему они держат меня? -- удивился, подумал он об Актрисе и Н.-- А-а-а! После меня, уже потом, они соберутся, объединенные мной, отсутствующим, Филин встанет на мое место, Н. раскроет мою тетрадь, и они повторят мой путь до конца, до тупика-- ведь я не успел записать об РНК..."--застонал он.
-- Держите меня! -- сказал он. И держался сам.
Утро пришло неожиданно: только что, с трудом открывая глаза, он едва различал очертания опушки леса, смутные тени,-- и вдруг над ним оказалось высокое, серое с голубизной небо, он увидел заиндевевшую солому и клочки посеребренной травы. Туман исчез, дышалось легче.
Солнце еще не вышло из-за деревьев, еще только розовели их верхушки, и молодые елочки на опушке были дымчато-серыми, поникшими.
Кузьмин задвигался, зашуршал сеном, и тут опять раздался крик. Он встал и, кренясь то вправо, то влево, добрался до елочек, уцепился за них. Крик раздался над головой. Поднимая голову, Кузьмин зашатался, упал, перекатился на спину; готовый ко всему, переждав боль, он открыл глаза. Над ним сидела тощая ворона и, вобрав голову, испуганно смотрела на него. Потом она подняла клюв и жалобно крикнула в пустое небо. Он засмеялся; сначала тихо, а потом все громче. Встал, сгибая елочки.
Прекрасный мир стоял у него перед глазами, чистый и холодный. Солнце, наливая светом лес, играло на застывшей ломкой траве, на многоцветной опавшей листве, согревало шляпку старого повалившегося гриба, брызгалось из капельки-дождинки, застрявшей в паутине. А там, за стожком, раскаленная докрасна, в резной пурпурной листве стояла калина, и все оттенки красного разбегались от нее в стороны, как от высокого жаркого пламени.
Великий мир был прекрасен и тих, и Кузьмин улыбнулся ему одеревенелыми сухими губами.
Огненная калина на другой стороне полянки казалась костром, и он пошел к ней, все торопливее ступая; шатаясь, привалился всем телом к упругим живым ее веткам и поймал губами гроздь налитых ягод. И, зажмуривая глаза, в наслаждении изумляясь силе сладко-горького вкуса сока жизни, упиваясь его многосложностью, теперь рукой он грубо смял ягоды. Живое тепло вошло в его пальцы.
Солнце встало над верхушками деревьев, погладило его небритое, иссохшее лицо, согрело, и долгожданная свобода слабостью тяжелеющего тела, туманящейся головой и предчувствием сладкого долгого сна пришла к нему.
Он вспомнил: в то первое утро после проводов родителей за окнами крестниной комнаты солнце так же торжественно и нежно заново творило мир, открывая его ярким и ясным, незнакомым и неожиданным.
"Вот теперь все!" -- понял Кузьмин без страха, потому что стало легко; и, теряя отболевшую, умершую свою часть, обретая свое единое больное тело, тянувшее его к земле, он уступил -- заснул, не слыша приближающиеся знакомые голоса. На миг, пораженный шаровой молнией, умер. И проснулся в слезах.
15
Не больничными испытаниями, не долгой болезнью и не мелочными волнениями бытия, а новизной ощущений, новыми мерами боли и радости, ненависти и любви, времени и масштаба началась его вторая жизнь. А еще прежде он услышал: кто-то счастливо смеялся неподалеку. "Хочу туда!" -- сказал себе Кузьмин,
Дня не проходило, чтобы к Кузьмину не было посетителя. Но только Актриса не давала о себе знать -- и, получив однажды в передаче банку со знакомым вареньем, он подошел к окну. Актриса, присев у подмороженной кучи старых бурых листьев, раздувала под ней огонь... Она ждала Кузьмина там, за стенами клиники. А сейчас улыбнулась ему, благодарно кивающему, улыбнулась, как ребенку, утешившемуся малым. И он свободно и легко улыбнулся ей -- Наташа уже увезла его письмо Кириллову. Назавтра тог приехал. За ним в палату вошли Маньяк и откровенно радующийся Дмитрий Иванович.
За окном два часа шел тихий упорный снег, пушистый валик нарос у стекла -- зима подступала строгая, белая, а они все говорили: о цели, о тактике...
"Папа!" -- крикнула с улицы пунцовая от возни в снегу Анюточка. Хлопья падали в ее подставленные ладони. Кириллов, из-за плеча Кузьмина глядя на нее, улыбнулся:
-- Ягодка на снегу.
-- Свет мой ясный!--шепнул Кузьмин.-- Так вот, первоочередное...--глядя на дочку, говорил он.
Он жил еще только свой тридцать четвертый год, и ему казалось -- долго: так много он уже знал, так много раз изменялся, отрекаясь от себя прежнего. Но -- "на алмазе след оставит лишь алмаз" -- теперь ему открылось, что он остался прежним: все, на кого он хотел походить, стали всего лишь его гранями.
Как безличный кристалл, скрипя и воя меж гранильных камней, брызжа искрами, превращается в чисто светящийся изнутри, чуткий к звездному свету бриллиант, обретает стократную ценность и завораживающую взгляд законченность, так и талант Кузьмина освобождался от изначальных несовершенств. Счастливчик, так рано узнал наконец он душевный покой: закон бытия -- преодоление себя в следовании цели -- был усвоен им.
Охраненный величием и мощью своей державы, любовью и нежностью, Кузьмин жил, исповедуя, что мир неделим для тех, кто часть его, что долг души-- настаивать и терпеть, а наслаждение разума -- познавать и отдавать.
Он шел к ясной далекой цели, опять и опять опровергая себя, рождая блистательные идеи. Какие слова подставят к его имени! В каком ряду оно прозвучит...
Но нет! Не Кузьмин, а тот, другой, некогда узнанный и взлелеянный им талант, явившийся новый гений, пройдя по стопам своих предтеч, освоив и опровергнув их попытки, прогремев, как шаровая молния, дойдет до цели -- ибо цепь попыток и не утраченных для человечества жизней создает знание и энергию, сродни тем, которые подняли человека с четверенек -- в небо...
"Скорби, что ты каприз случайный природы -- матери всего. Скорби, что воздух, солнце, тайны -- тебе случайно все дано. Гневись на это, поднимайся и из крупицы развивайся -- в жемчужину, в кристалл, в зерно!"
65