Франко Иван
Для домашнего очага

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками Юристы. Круглосуточно
 Ваша оценка:

  
  
  ДЛЯ ДОМАШНЕГО ОГНЕВИЩА
  
  0ПЛ
  
  ПОВЕСТЬ
  
  ИВАН ФРАНКО
  
  УКРАИНСКАЯ ИЗДАТЕЛЬСКАЯ АССОЦИАЦИЯ
  
  УКРАИНСКИЙ ГОЛОС
  
  ВИННИПЕГ, КАНАДА.
  
  
  В небольшом, чистеньком и со вкусом нарядном салонике две дамы заняты живым разговором.
  Обе одинаковых лет, одинаково показного росггу, обе красивые, в цвете возраста, обе нарядно изящно и со вкусом. Говорят между собой интимно, иногда невольно понижая голос до тайного шепота, хотя ни в салонике, ни в эусидных покоях, ни в сенях нет и души живой.
  Одна из них, роскошно развитая брюнетка с блестящими черными глазами, с цветом молодости и здоровье на полных, румяных щеках, на прекрасно выкроенных малиновых губах, с маленькой ямочкой на круглом подбородке, что придавало ее выражению. дамы* дома. Никто бы по ней не узнал, что ее 28 лет, что у нее двое детей, которые ходят уже в начальную школу — так молодым, свежим и непочатым кажется ее лицо, вся ее эластичная, девичья и очаровательная фигура. В простом, а о том дорогом и элегантном домовом наряде, она очень живо занята тем, что "делает порядок" в салонике: снимает полотняные футералы с мягкой, драгоценной мебели и с золоченых рам зеркал и образов, устанавливает симметрично статуэтки и отделывает посуду. стоять букетам из живых цветов, которые настроены в деликатные вазоники из золоченого стекла, разливают сильные ароматы на весь салоник. Справившись с этим, подбежала к небольшому, перламутром выложенного столика и накрутила старосаицкие металлические часы, долгое время без дела дремавшие под хрустальным клошем. Одним словом, молодая дама "выгоняет пустоту" из этого салоника, который, очевидно, немало времени стоял пуст, заперт. В каминке трещит и гудит веселый огонь, свободно оживляющий, обогревающий замороженный воздух салоника, словно доотраивает его до оживленных движений, цветущего лица и раскрытых глаз дамы дома.
  — Но ведь Юлечка, — говорит она звонким, странно прохмыляющим голосом, — не правда (как мне этой и досады, разденься, присядь на волну! Я занята, это правда, но так... зеаешь, такой уж мой нрав, что ни могу и не могу дарить, не могу дарить. Но знаю, что ты мне этого за плохое
  
  4
  не примешь.
  — Что ж обнажил, Анелец! Ведь собственно ради того...
  — Нет, нет, не кончи, не говори мне ничего: ради этого или ради того! — перебила ей хозяйка, прижимая ей свою белую, рыхлую, маленькую ручку к губам и силой вжимая ее на кресло. — Когда уж ты пришла ко мне, то наверняка знаю, что не без причины. И хорошо сделала, что собственно теперь пришла, — добавила по волновому молчанию, во время которой ее приятельница снимала шляпу. — Мариня пошла в город, деть еще в школе, можем поговорить свободно.
  — Но твой мужик, — с выражением какого-то озабоченно произнесла вторая дама, — он ведь сегодня должен приехать, не правда ли?
  - Собственно, собственно! — живо отказала Анеля, — но вечером. Антось писал мне с Перемышля, что должно там еще починить какие-то формальности.
  — Ну, хорошо, если так! Я думала, что с рана приедет, тем поездом, который в девять поступил.
  - Что ты говоришь! — вскричала Анеля с шутливым негодованием. — Теперь уже ипиев к одиннадцатой. Если бы этот поезд приехал, то уже давно был бы у меня. Я его знаю! Он бы не выдержал так долго.
  Уста ее и глаза заблестели при этих словах полушутливой улыбкой.
  – Ах, да! Без сомнения! - сказала Юльтя. – Успокаиваешь меня полностью. А чтобы перейти на то, что я тебе должна сказать — добавила, невольно понижая голос, — то... может, и ничего, может это так только... Но ты знаешь, какая моя натура. Пусть что нибудь меньше всего, и я сейчас испугаюсь так, что упаси Боже.
  Выражение ее лица, ее глаза и целый ее облик, виделось, подтверждали правду этих слов. Все в ней проявляло непрестанное внутреннее беспокойство, и то не волновое, но какое-то органическое, врожденное, плывшее из недостатка равновесия между единичными силами ее души, между чутьем и волей, между желаниями и способностью к их заиспокоению. Хотя ровесница Анели, хоть не меньше ее красивая и одетая в элегантный визитный наряд, она все же выглядела о которых десять лет старше своей товарищи, ее огромные русые косы. обвитые вокруг головы, виднелось угнетение того низкого лба, порисованного уже легкими морщинками, то бледное, мелкое, доцветающее личико с блестящими глазами, то и дело бегавшими беспокойно. Когда говорила, кончики
  
  — 5 —
  ее губы дрожали судорожно, а ел в руках им- няла то и дело перфумированный батистовый платок. Кто ее поближе присмотрелся, тот должен был достеречь, что не любила никогда доевшее время покоиться глазами на одном предмете, часто как-то мимосильно. Даже в тех волнах, когда смеялась, когда слои порывистым потоком плыли из ее уст, — даже в тех редких волнах видно было какое-то выражение терпения и тревоги на ее лице, что-то тайное и заманчивое, как загадка, а глубокое, как горное озеро.
  — А как же, а как же! — с улыбкой щебетала Анеля, вынимая из коимюда большой серебряный поднос с эмалированными на ней головками ангеликов, что бы то было, как бы у моей Юлечки не было раз какого-то страшного чувства, не переживала смертельной тривоты! Н)', ну, успокойся, моя любочка, и скажи, каким ощущением ты снова мучаешься?
  — Шутишь, Анельцо, — уныло ответила Юльца. – Счастлива ты, что можешь шутить! Таков уж, видимо, твой темперамент. Как я тебе завидую его! Ах, а я!... Ну, но в этот раз, дорогая моя, не в чувствах дело. Боюсь очень, чтобы не было чего-то хуже!
  Легкое облако пробежало по лицу Анели. Остановилась на середине покоя, неся поднос, чтобы поставить ее на столе, и пристально взглянула в лицо своей товарищи.
  – Хочешь меня обеспокоить! — сказала и улыбнулась: — Не знаю, удастся ли тебе это. Знаешь, у меня ныне счастливый день: мулле по пятилетнему присутствию возвращает ко мне со службы. Ну, так что ж там такое, говори!
  — Бойся Бога, Анельца, — вскричала Юльца. – Как ты можешь такое говорить! "Хочешь меня обеспокоить!" Кто бы мог себе подумать, что я завидую тебе семейного счастья и желаю его затроить!
  – Кто знает! — смеясь, сказала Анела. — По вам старым одиноким, всего надеяться можно.
  И, поставив поднос на столе, принесла большую коробочку и высыпала из нее на поднос картофельных карточек визитных билетов с желаниями, приглашениями и запросами, а затем спокойно, систематически начала разбрасывать по подносу те доказательства сердечного, подвижного и обнимающего широкие круги товарищеского. С правдиво женской грацией разбрасывала их так, что в том будто неладности видно было определенную ведущую мысль, даже невинное кокетство.
  
  6
  — Юльца уныло покачала головой.
  — Устыдайся, Анельца, успевай, что можешь что-то подумать о своей приятельнице! Нет, этого я не заслужила!
  — Ну, что же там есть? что там душишь в той прекрасной головке? — сказала Анеля, целуя ее в лицо и затем в лоб, а затем садясь рядом с ней. – Я готова со своей работой. Теперь говори!
  — Я уже сказала тебе, — сказала Юльца, беря ее за руку и наклоняя глаза вниз, словно какой любимый паренек, — сказала уже тебе, что это все может и не значит ничего. Столько раз уже ненужно тревожились... с тех пор, как мы начали этот несчастный интерес...
  - Ах, вероятно, снова Штернберг! - вскричала Анеля.
  — Понимает, что не кто, как он. Смейся надо мной, Анельца, но меня то и дело мучает прочувствованное, что тот хитрый Жид доставит нам еще большие хлопоты.
  - Смейся над этим! — решительно отказала Акеля каким-то измененным, твердым голосом, голосом купца, уверен своей хорошо обдуманной купеческой комбинации. — Что он может нам сделать? Камень, который хотел бы свалить на наши головы, впереди растолкал бы его самого, а нас кто еще знает. Нет, Юлечка, с той стороны я безопасна, с той стороны я не боюсь ничего.
  - Ах, моя дорогая, - ответила Юльца - никогда мужчина не может так обезопаситься! Не раз малейшая мелочь, непредвиденный припадок может испортить лучшие замыслы.
  – Ха, ха, ха! — захохотала Анеля серебристым смехом. — Но это мы знали с самого начала, моя Юлечка! Кто волка боится, пусть в лес не идет. А между тем Бог дал, что до сих пор волки не съели. Теперь, когда мы уже почти ликвидировали свой интерес, и когда все акты сложены в архив, а концы брошены в воду... Нет, Юлечка, посмотри на меня! Какая из нас больше рисковала? Которая могла большей казни пугаться? Признаешь мне, что я. А ведь таки раз решившись приступить к нашему союзу, я стояла смело на своем положении, делала все, что только мы признавали нужным и ни разу — правда? ни разу я не колебалась. Ну, скажи, не правду ли говорю?
  — Героиня из тебя, моя Анельцо, о да, правдивая героиня. Еще от детских лет, от школьной скамьи любила я тебя за то, удивляла тебя за то. Ах и теперь взираю на тебя и завидую тебе твою несгибаемость. Но признай, мое сердечко, что и я не была препятствием в целом деле, что и я экспонировалась и нара-
  
  7
  жевалась, ох, да еще как. Ведь весь план был мой. Подбор сообщников и агентов – мой. Навязанное сношение — мое. Я была душой целого предприятия, не правда ли? А когда я то и дело тревожилась, то и дело остерегалась, когда я не раз даже выдумывала опасности там, где их не было, то ведь и это не получилось нам в ущерб.
  - Противно, Юлечка, противно! — живо сказала Анеля, снова целуя ее. — Ну, но окажись, мой сторожевой журавлик, какие это черные точки ты увидишь на видокрузе?
  Вместо ответа Юльца вынула из кармана памятную телеграмму и подала ее Анели.
  - Телеграмма! — вскрикнула Анеля слегка удивленная, и поспешно развила помятую карточку. - 3 Филипополя! От Штернберга. А он что делает в Филипполе?
  А потом свободная, почти на шепотом прочитала несколько слов, содержащихся в телеграмме:
  („Приезжу по Восточному Поспешному Поезду. Пришлю дальнейшие телеграммы из Будапешта. Давид").
  Анеля побледнела. Сидела неподвижная и пальцы ее, в которых держала телеграмму, задрожали судорожно и телеграмма выпала из ее руки на колени. Взгляд ее напряг оя, глаза расширились. Смотрела перед собой, не видя ничего, смотрела в нутро своей души, ища чего-то, что помогло бы ее решенной загадке, заключенной в той скупой на слова, и очевидно грозной телеграмме. Иинцы, не находя ничего, свободно повернулась к Юльце.
  — Что же это значит? – спросила.
  — Разве я знаю? Слышу только.
  — Оставь ты эти свои чутки! — почти гневно перебила ее Ангела. — Почему он уехал из Константинополя?
  — Оттого-то собственно спрашивается!
  — За чем едет Ориент экспрессом? Видно, что ему здесь пристально.
  — Оттого-то меня меня тревожит!
  — За чем едет в Будапешт? Чего ему там нужно?
  — Загадка полная.
  — Почему не телеграфирует ясно, что произошло?
  — Видно, что он не чувствует себя безопасным.
  — Так что там могло произойти?
  — Это самое главное.
  - Нет, это не главное. Когда случилось что-нибудь неприятное, то важно также знать, где именно случилось: или в Константинополе,
  
  8
  может ли А!
  В ту минуту случилось что-то совсем необычное, неожиданное, что-то такое, что с элементарной силой вернулось к этому тихому салону, с щекоткой распахнув его дверь, упало к середине среди истуканов холодного воздуха, сильно поддуло огонь в камин, так что пылающие углы и пылающие поля прочь посреди покоя словно метеоры, ополошило обеих дам, толкнуло Анелю на середину и схватило ее и в какой-то бешеный водоворот, в котором ничего не было видно из седого морозового облака, только слышно было огненные поцелуи, восклицания: „Антось! "Анеля!" и в конце длинное, сердечное всхлипывание, прерванное спазматическим хохотом.
  
  II.
  - Антон! Недобрый мальчик! Как же ты мог со мной так поступить! Пишешь, что в ночи приедешь...
  – Я вырвался у них! Вырвался быстрее, ешь на действие. И вот я здесь! здесь! здесь!
  И Антось покрывал поцелуями руки, грудь и уеста своей женщины.
  Но когда ты приехал?
  - В девять.
  И теперь приходишь?
  - Служба, Анелька, служба! Надо было человек отправить в касарню и сдать рапорт в генеральной коменде. Хорошо и так быстро управился.
  — Недобрый мальчишка! Недобрый мальчишка! — отдув губки, повторяла Анеля, ударяя его по рукам, что ими Антось обнимал ее гибкий стан, прижимал к своей груди.
  Тот "Антось" или "мальчишка", это был высокий, крепко выстроенный мушина, лет около сорока, с редким уже, с легкой шпаковатым волосом, с рыжими усами и с такими же баками, при сабле, в зимнем военном плаще и ел мундури. Лицо его, несмотря на признаки большого (усталого и только что отбывшего далекого путешествия, дышало здоровьем. В седых глазах виднелась доброта и кротость, хотя быстрые и пезинные движения свидетельствовали о военной дисциплине, вошедшей, так оказаты).
  Капитан Антин Ангароевич возвращал собственно из Боснии, где пробыл целых пять лет в военной службе. Откомендерованный ту- лы с одним из первых 'отделов оккупационного войска он принимал участие во всех драках и перестрелках, среди которых были совершены оккупации и пацификации того края, отметился при добывании Сараева и позднее несколько раз в боях с бандами. авансировал с поручика на капитана, остался добровольно еще три года в военной службе в Боснии, и осмотрел на более высокую плату и обещанный ему дальнейший аванс и собственно, по пятилетнему присутствию возвращал обратно во Львов, на лоно своей семьи. Его уделили львовскому гарнизону, при ближайшем моем авансе' должны были именовать майором, а это зна-
  
  10
  пенсию, что так обеспечит пропитание и будущее его семьи. Самые смелые, самые горячие его желания близки 6)1- ли к свершению.
  – Так вот ты мне! вот ты мне! мой самый дорогой клад! мое золото! жизнь моя! По только летам, по только трудам, по только опасностям! — приговаривал капитан голосом обрыва им с умиления, все еще прижимая в своих объятиях женщину, раз хлыпавшую из плача, снова взрывалась смехом. – Теперь я твой, теперь ничто нас не разлучит.
  И оба сплетенные ремнями сели на софе.
  Только теперь капитанов зрение увидело Юлию, что обеспокоенная и смущенная стояла не зная что ее начать и очевидно желала была бессмысленно и незримо понуркнуть из этого счастливого гнезда.
  - Гальт, регион! – весело вскрикнул капитан. - А это кто? — спросил, обращаясь к женщине.
  – Ах, я и забыла представить тебе – Юльца Шаблинская, моя товарища еще с ипансиона. Юлечка, этот невежливый мальчишка — видишь его? — с теми плохими ушами, это тот Антооь, о котором я тебе напугала полные уши.
  Юлия слегка отклонилась и начала пришпиливать к волосу шляпу.
  – Герштельт! – крикнул капитан! — Положишь шляпу! Сюда на стол! Садиться! Приятельница моей женщины должна быть и моя приятельница. Приятеля я бы, пожалуй, вызвал на сабле, но приятельницу взываю, чтобы осталась с нами на обед.
  Юлия, очевидно еще больше озабоченная, держала шляпу в руке и не знала, на какую ступить.
  — Господин капитан, — произнесла наконец, спасибо за ласковые приглашения, но сегодня у паньства такой день, что мое присутствие будет совсем не на месте. Действительно.
  – Гилт нихтс! — отрубил капитан шутливо грозным голосом. — Сегодня я в таком настроении, что мог бы обнять и целовать весь мир и ту старуху, что на Зарванице продает вареный боб.
  – Фидо! Антоей! — прервала Анеля, давая ему кляп- са по ремне.
  А пусть меня твоя приятельница не вызывает на откровенность! – отказал капитан. — Скажи ее, вытолкуй ее, что у меня нет никаких уловок, что оппозиции не терплю. Слово сказалось и щеколда запало. Панна Юлия остается с нами на обед и по всему.
  – Ха, ха, ха! Но она не дева! Видишь и выдернулась
  
  11
  тебе из-под твоего слова.
  - Не дева! А что она такое?
  — Чудесно бы ты ее послужил, как бы она для твоей подобия должна была остаться стаей барыней.
  — Не люблю старых дев. Значит, она замужем. Тем лучше. Задержим ее здесь, пока нам ее муж экзикуции не пошлет.
  — Но ты снова, поймался на мякину, старый воробей! Пани Юлия вдова.
  Лицо капитана обнаружило большое, комическое разочарованное.
  – Вдова? Ненавижу вдов. Вдовы — совы, это птицы гадающие беду. Хочет ли вдова идти домой? — спросил, обращаясь к Юлии.
  — Думаю, что господин капитан — начала Юлия, все еще сомневаясь, должна ли пришпилить шляпу к голове или положить ее на столе.
  — Но с господином! с господином Богом! — прервал ее капитан, а потом сорвавшись с софы вежливо помог ее надеть плащ, обуть калоши, нашел ее зонтик и сжимая в своих могучих ладонях ее мелкую ручку произнес важно:
  — Простите госпожу это шутливое приветствие. Очень жалею, что дамы не были ласковы остаться, но вижу, что ваша правда. Сегодня я действительно был бы невозможен в чужом обществе. Разве вы дамы не сердитесь на меня?
  - Но господин капитан! – протестовала госпожа Юлия.
  — И посетите нас госпожи?
  — С величайшей охотой.
  – Но вскоре! Завтра!
  – Когда мне только время позволить.
  - Никаких "когда"! Никаких "когда". Если пани завтра не придете, то буеду он считал знаком, что сердитесь на нас.
  - Но господин капитан! Откуда такая мысль?... Прощаясь с пани Анелей, Юлия шепнула ее к уху:
  — Если бы что-нибудь было, забегу еще сегодня вечером Анелия поцеловала ее и выпроводила за дверь.
  Капитан только теперь скинул плащ, отнял саблю и силовался успокоить после мощного взрыва чутья. Но это не было так легко. Сел на кресле, пробовал рассмотреться по салону, но предметы скакали ему перед глазами, сливались в какую-то серую массу, покрывались розовым тзманом, издавали какой-то чудесный звук, сильно дуднев в его сердце, живее погонял кровь в жиле. По нескольким секундам капитан схватился с фото-
  
  12
  лю, прошелся несколько раз по салонику, а когда Анеля вернула из коридора, он в ту минуту схватил ее в объятия и начал покрывать поцелуями ее губы, глаза, лоб и волосы.
  — Но дитя, задушишь меня! — ласково кричала Ангела. — Ну, так и видно, что из горячего климата возвращаешься. Давнее ты не был так огненный.
  — Гневаешься? — шепнул капитан счастливый, с воспаленным лицом, держа ее за ремни и близко заглядывая в ее прекрасные, огненные глаза.
  - Конечно! — ответила шутливо Анеля, закручивая его усы, а потом легонько сипнув посадила его на мягкой софе и усевшись на его коленях и обняв его за шею и опирая свою голову на его ремни сказала: — Ну, но рассказывай мне, как тебе? Как ты там жил? как бедствовал? Ты ведь и бедствовал, правда?
  - О, не раз! Бывали дни — ну, да что там теперь об этом вспоминать, когда я здесь при тебе, при детях
  И прервал. Только теперь из уст его вырвалось слово, которое его без ведома от скольких волн искал в своей памяти, растроганной и обезаиленной наплывом рождественских чувств.
  - Анелька! — вскричал с выражением настоящего испуга на лице, — а это что значит? Где же дети?
  – Ха, ха, ха! — засмеялась Анеля, любуясь тем его лицом. — Вот мне отец! Полчаса уже сидит у дома и совсем забыл, что имеет дети, забыл даже спросить, что с ними происходит! Ха, ха, ха!
  — Анелька, бойся Бога! — умолял капитан — не мучь меня, а скажи, где они?
  Пст! Тихо, — шепнула Анеля, прикладывая палец к }1ст.
  – Тихо? А это почему?
  — Потому что ребёнок разбудишь. Вот здесь в соседнем покое они спят в люльках. Собственно перед твоим приходом поссали по фляшочке молока.
  Капитан уже вскочил, чтобы бежать в суеединный покой, но громкий, неугомонный смех, которым взорвалась Анеля, остановил его в бегу с гона.
  - Ах ты легейда, легейда! И ты действительно думал, что твои дети еще фляшочки суть, что все еще такие же, какими ты их оставил? Фе, стыдись, ты старое дитя! Твои дети в школе.
  - В школе? — вскричал капитан, не соображая себя с радости. — А это от когда?
  
  13
  - От осени.
  — Как и ты мне ничего об этом не писала?
  – Еще чего не стало! Благоразумный отец и сам бы этого догадался, что детям уже пора в школу, а такой легейда как ты может порадоваться неожиданностью.
  Вместо ответа! новые объятия, новые поцелуи.
  – Значит, оба в первом классе! — радостно сказал капитан.
  — Очень извиняюсь, потому что во второй, — строго ответила Ангела. — Это уже шесть лет прошло, а Михасевы на восьмой наступило. Я не хотела слишком вовремя засаживать их за книгу, но об этом начала научила их сама, так что оба приняты от раза до второго класса. А как хорошо учатся! Учителя* не могут их нахвалиться.
  – Ты мое золото! Ты мое счастье! Ты моя мама дорогая! — шепнул капитан, прижимая ее к груди.
  И сейчас затих. Слезы, горячие слезы несказанного счастья брызнули из его глаз. Бросившись на софу и закрыв лицо руками, он всхлипывал как маленький ребенок, когда там Анеля новыми ласками сил ковалась его успокоить.
  Не быстро ее это повелось, пока неожиданное происшествие не довело его снова до равновесия. Вот видится ему, что сквозь какой-то мягкий, розовый туман радостного сознания, в котором он погружался где-то глубоко-глубоко, словно быстрая ласточка летит к нему что-то тайное, загадочное, невыразительное и сейчас вот тут вокруг него и расплывается в гомель, действует в голос, долетает до йото слуха.
  — Мама, а это кто плачет? — говорят эти слова.
  Капитан медленно поднимает голову, вращает заир в ту сторону, откуда услышал голос. Две пары черных, блестящих детских глаз, на половину интересных, а на половину удивленных, всматриваются в него. Эти глаза разъясняют и удлиняют два детских личика, и округлые, румяные, прекрасно хорошие. Волну стоит всеобщее молчание. Детские сердечки бьются живо-живо, чувствуя, что здесь делается что-то необычное. Мать одним влюбленным взглядом обнимает отца и дети, а отец — слова замерли у него на устах, духа в груди не стало, а когда в «инце пришел в себя, и когда схватил оба детя в свои объятия, когда их целовал и ласкал и разливал слезы и обливал слезы и обливал слезы и то обливал слезы, то обливал слезы и обливал слезы, повторял то слово, о сколько только его) и хватило времени между объятиями и поцелуями:
  – Видишь! Видишь! Видишь!
  — " Дети ведь это ваш отец! Видите его? крикнула мать.
  
  14
  Когда наконец-то капитан выпустил мальчика из своих объятий, ей предстал перед ним и всматриваясь в него произнес почтительно:
  — Так это ты наш папа?
  - Ах ты неверный Томко! – вскричал капитан. — А это по какому? Не веришь мне? Должен ли тебе это доказать?
  — А зачем ты плакал? - спрашивал Михась. Каштан роомиался.
  — А того, — ответил, — что, придя в дом, я не застал ни тебя, ни отсюда барышни.
  — Так ты за нами плакал? — спросила Цеся, что и глазок своих не сводила с отца, сидя у него на коленях и вот-вот готова была заплакать.
  — Мы бы тебя ждали, — рассудительно сказал Михаил. — Учитель бы меня пустил из школы, как бы я знал, что ты приедешь.
  - Как же это? Так ты не знал, что я должен приехать?
  – Знал!
  О, мы давно знали, – подхватила Цеся – мама изо дня в день говорила нам о тебе.
  — Пойдем, покажем тебе в нашем помогу табличку, которую на ней мы вычисляли, несколько дней останется до твоего приезда, — добавил Михась.
  – Да вот тетя Юля смутила нас.
  – Я знал, что она нас обманет. И так это наверняка говорила что папа аж в ночи приедет! Недобрая и тетя Юля!
  — Что это за тетя? — спросил удивленный капитан.
  — Ты ведь видел ее перед волной, — сказала Анеля.
  - Ага, папа... твоя приятельница! Значит, он часто бывает в нашем доме?
  — О, изо дня в день! – подхватила Цеся. — Подожди, покажем тебе, каких нам игрушек насварила. Мне прекрасную куклу.
  - А мне больше всего кармельков дает, - сказал Михась, - но я ее не люблю.
  – Почему? — серьезно спросил капитан.
  — Потому что мне что-то такое наговорит, а потом покажется, что это неправда.
  – Ну, жди, мы ее накажем! Как она смеет тебя обманывать! - сказал отец с комическим уважением.
  И начался разговор — эта милая, веселая, роскошная кружка в семейном кружке, разговор ни о чем, а при этом занимающая,
  
  15
  свежая для духа и сердца, разговор, при котором мозг покоится, нервы узнают кротких, приятных встреч, глаз упивается видом любых лиц, подхватывает каждую смену выражения, мельчайшее движение любимых существ, а душа у всех роскошь.
  Вдруг капитан вскочил на разные ноги и своим обычаем перескакивая из веселого тона в страшно распученный, вскрикнул:
  – Пропал я! Несчастлив! Уж по мне! Уж меня нет!
  — Дети побледнели с испуга. Миша схватил отца за руку, словно хотел оградить его от какой-то грозной опасности.
  – Что тебе такое? – спросили все трое вместе.
  — Я забыл самую важную вещь! — кричал капитан.
  - О какой?
  — Ведь я для вас из Боснии привез всякие подарки.
  — А где они? – спросила Цеся.
  – В саквояже.
  – А где саквояж?
  - У Грицька.
  — Что это за Грицько?
  – Мой воин. Мой слуга.
  — А где он?
  — Так что именно этого не знаю. Видимо, где-то пропал, сбежал, дезертерировал и саквояж взял с собой.
  Это заломило ручонки из отчаяния, а Михась, все еще держа отца за руку, вглядывался в его лицо, желая сообразить, шутит ли он, правда ли это говорит.
  – Это не может быть! — сказал он в конце решительно и пустив руку отца, побежал в прихожую. Не прошла и минута, а из прихожей раздался его радостный окрик:
  - Есть саквояж, есть!
  И показывая голову сквозь отклоненную дверь, смеясь сердечно, он кричал к отцу: — А видишь! Есть саквояж! И за что было нас пугать?
  - А Грицько есть? – спрашивал капитан.
  — Гриша нет.
  - Как это нет? Ищи хорошо, вол там где-то должен быть и около саквояжа.
  Привыкнув к послушанию и не видя шутливого оттенка на лице отца, мальчик шлепнулся от двери и исчез в прихожей. Все глаза с напряжением полным тайного веселья повернулись к двери. По минуты показался Михась разочарование.
  
  16
  ный, с доксфом поглядывая на отца.
  — Что шутишь? - сказал. — А вот Грицько нет.
  – Нет? Ну а как ты думаешь, где он может быть? Миша думал, но ничего не мог придумать.
  — Ну, жди, хотим его позвать. — И, выйдя в прихожую, капитан выскочил сквозь дверь и крикнул могучим голосом:
  - Грицько!
  В ту минуту слышался какой-то шелест и стук тяжелых шагов, и кем дети осилили прийти в себя, показалась у дверей здоровенная, по военному одетая фигура Грицькова.
  — Мельдую смиренно, господин капитан, что я есть.
  — А где ты был?
  — Мельдую смиренно, в кухне...
  – А что делал?
  — Мельдую покорно...
  - Не мелькай, говори по простой! Что делал?
  — Прежде сидел на скамейке, потом принес воды, потом вырубил поленьев, потом... потом сидел на скамейке.
  — А кто велел тебе это делать?
  • — Там такая Марыня есть, капитан. Очень острая шаржа. Еще острее, чем господин фиер Фухтиг.
  Госпожа Анеля смеялась, слыша эти слова, но капитан с самым уважаемым в мире лицом экзаменовал Грицька дальше:
  - Значит, недоброе лицо?
  - Как оса!
  – А водку пил?
  - Пил, господин капитан.
  – А чем закусил?
  - Хлебом и жареной колбасой.
  - А кто тебе это дал?
  — Да она... та же Марыня.
  — Так должно быть хорошее лицо?
  - Как родная мать, господин капитан!
  — А ты ссорился с ней?
  — Ругал, господин капитан.
  • — А извинился уже?
  - Уж, господин капитан.
  — Ну, иди теперь и спроси ее, скоро ли будет обед, потому что мы уже голодны.
  - Слушайте, господин капитан!
  
  17
  
  И салютируя Грицько по военному* сделал полуоборот на лево. Но кем еще двинулся в кухню, открылась противоположная дверь салона и показалась у них Марня, прося паньства, а обед. Грицько обернулся, плюнул и бормоча: "Это черт, не девушка!" - пошел в кухню.
  
  Ж* :: ЗАи
  Ж*Ж
  
  III.
  
  Обед был скромный, однако продлился довольно долго. Хотя капитал с дороги принес довольно заюстренный аппетит, но теперь есть не мог. Сытый был своим счастьем, той теплой, погодной, тихой и такой оживленной семейной атмосферой, о которой мечтал там, на горных бивуаках, среди босняцких скал, в слотах и жарах и неудобствах лагерной жизни, и более позднее. гарнизонной службе. То счастье далекое и желанное казалось ему теперь сто раз любимее, сто раз очаровательнее его мечты. Лица, фигуры, голоса, слова дет, завершили тот могучий чар. Уезжая, он оставил их почти младенцами, крикливыми, часто плакавшими и причиняющими родственникам много хлопот и неудобств. Он понимает, что тогда в глубочайшей душе даже рад был кое-где, что может вырваться из той «детишни», как называл свое жилище. И в мерах его дети не играли видной роли, бродили где-то как бледные тени; он думал о них больше умом, теоретически, но не любил их так, как любятся живые, близкие сердцу существа. А теперь! Сам вид тех двух существ, в которых он слышал частичку себя, всего себя — той гибкой девочки с голубыми глазами и пепельными шелковыми волосами, что у нее лицо он узнавал свои (собственные черты, но без сравнения нежнейшие, благороднейшие на миг; вид того мальчика, так непохожего на сестру, а таик диошо подобного матери, с выражением энергии. любовь и уважение для женщины, для той женщины не только волшебно красивой, но также зельзкого, неподатливого характера и высокой интеллигенции, оставленной сама, из небольшой половины йото пенсии, которую мог ее посылать месячно, сумела выжить, удержать ее и так. разумно, свободно, без порабощения их младенческого нрава, что на развитие их интеллигенции, их характера и их тела с детства пристально считала, это видно было из каждого их движения, из каждого слова.
  
  19
  Все эти наблюдения чувства и внимания шевелились в капитановой голове, почти подавляя его ум и только тюсте- пенно, по очереди доходили до полной его мысли. А о том он слышал себя необыкновенно вдохновенным и оживленным. Разговаривал, шутил, рассказывал и рывал, смеялся и ел и глаз не сводил с женщины и дети. Виделось, что в ту минуту он хотел скупиться и пережить все, что запустил за столь долгие годы.
  Аж после обеда услышал некоторую усталость. Природа начала поминаться своему праву, перенапряженные нервы начали отказывать послушанию, желали покоя.
  — Хочешь лечь, Антось? Уснешь на четверть часа? – спросила женщина.
  – О, еще чего не стало! Ты почем такое думаешь?
  - Ишь? по тебе, что ты устал. Иди, я тебе положу подушки на софе.
  - Да я не хочу! Что ты думаешь? Разве я усну теперь? — защищался капитан, которому стыдно было ложиться и спать в такую волну.
  - Уснешь, заснешь! — говорила ласково и энергично Ангела. – Ты устал. Иди! В конце концов, что тут с тобой говорить? Здесь моя команда и я приказываю.,, Алл он", марш!
  — А, если высшая инстанция так говорит, то не стоит! — сказал капитан и подстелив дети в лоб, а женщину в обе руки, пошел за ней в комнату, где его ждала выгодная софка, покрытая белой простыней, с подушкой у изголовья.
  - Не делай церемоний, дитя! – сказала женщина. – Ляг и спи. Я тгозамыкаю, чтобы здесь тебе никто не мешал. А как бы тебе было чего надо, то зазвони.
  И получилась, красивая, легкая, как сонный призрак, а ее слова были так спокойны, свидетельствовали о такой гармонии ее души, что сами одни влияли О'свежающе и успокаивающе на все ее окружение.
  Капитан еще стоял, следя глазами за ее фигурой, а когда исчезла, сложил руки как к молитве и сказал:
  – Боже! чем я заслужил себе на то, что ты посылаешь мне столько счастья? Я, правда, терпел немало в своей жизни, но другие терпят еще далеко больше Терпино не заслуга... А, видно, что и счастье так же не по заслугам мерится...
  Вот так философскируя он снял военную блюзу и лег на спину. Ах, как приятно! Какое спокойствие обняло его, роскошь наполнила его душу. Он зажмурил глаза и немного лежал так раскошиваясь тем состоянием на сонном, при котором о том огонек сознания не гас, а только раз яснее, а раз слабее
  
  — 20 —
  просвещал все вокруг. Но только круг тот был мал, мал, хотя занимал целый мир, все, что в том мире было лучшее и любимое ему. Все прошлое, полное терпение, борьбы и неудобства, вплоть до вчерашнего дня включительно, сдвинулось в темную пропасть как лявина и не оставило после себя никакого следа. Весь окружающий мир пропал, не существовал совсем. Только лицо женщины сияло над ним, как солнце, только детские глаза светили ему как прекрасные блестящие звезды. Но скромная квартира, составленная из салоника, трех комнат и кухни, расширялась в его воображении, «делалась какой-то великой святыней, каким-то домом тайной, ему дружелюбной силы.
  Медленно угасло услышанное время и пространство, розовый огонек сознания замелькал, расплылся незаметно, мечты переменились в тихий, скрепляющий соин. Тай в сени услышанной роскоши продолжалось дальше, а когда огонек сознания — не тот древний, а какой-то новый — снова замелькал на этажи ости его души, капитан увидел себя маленьким мальчиком, игравшим в той самой святыне, о которой грезил перед сном. В святыне так тихо, так тепло. Какое-то золотое божество смотрит на него милостиво. Он думает, что 1 под опекой того божества может играть сво- бодно, может быть безопасен. Чем же он играется? Ведь это огромный бриллиант, ясневший во главе божества как звезда. Само божество дало ему этот и неоцененный иклейнот. Подскакивая из радости, он подбрасывает им вверх и ловит в руки как пыльцу, кладет йото в солнечном луче, падающем сквозь окно святилища и золотым озером разливается в стоп алтаря. Бриллиант преломляет это прюмиино и бросает на суприоитивную стену огромный свадебный столб, наполняет всю святыню веселым блеском.
  Он снова подбрасывает каминь. Напоенный - сон лишь светом камень летит высоко-высоко, под сам потолок святыни пылая чудесным, и подсолнечным блеском. Он не может поднять глаз от этого блеска, стоит как остолбеневший, глядя в гору. Но камень уже упал в долину. Его блестящее брюхо в камне послышалось отчетливо; слышно было как покатился. Воин склоняет глаза, ищет по полу за камнем, но не видит его. Где он покатился? Его глаза зачеркивают чем раз шире круги — меня нет. Глаза обманутые в своей ожидании начинают блудить, искать там без цели и без порядка — камня нет. Какая-то глухая тривоипа медленно пробуждается в его душе. Что я сделал? Ведь этот камень — это целое имение! Где он? И он наклоняется к полу, опирается руками на колени и не веря своим глазам начинает еще раз искать в том же месте, что уже был пробежал глазами. Камня нет. Но это не может быть! Ведь вот здесь круг
  
  — 21
  меня деленькнул ведь не имичг поикаться далеко! А в том – кто знает?
  Он не смеет поднять глаз, взглянуть на божество, потому что слышит, что встретил бы его зрение полное грозного упрека. В святыне начинает темнеть; золотое лучи, что еще перед волной лилось сквозь окна, исчезло. Слышен далекий гром. Тревога пронизывает его. ,,Я должен найти этот камень, должен, должен, должен!" — мелькает в его голове и те неустанные миготы причиняют ему нестерпимую боль. ся от него, вот одна стена, другая тесное, темное помещение. Где бы упал камень? Полно мебели. покоя, то и дело гонит его: Ищи камня!
  – Но я не могу! — кричит он голосом отчаяния, дергается и — падет на пол.
  Вскакивает. А! это был сон! Он лежит, потом облит, но не на полу, а на софе. Грохот колес на улице был во сне далеким громом. Усталость мускулов произвела то болезненно услышанное, что будто чего-то ищется и не может найти. Капитан лежа вамиехался теперь над своей тревогой, которую так мучила во сне. Он читал недавно о суггестии. Ведь это очень похоже! Усыпить умысловые власти кроме одной, и эту одежду какими механическими или психическими стимулами толкнуть каким-нибудь направлением — и в душе усыпленного встает языческая идея, какой-то разгон, не находя в упоре в духовых властях овладевает человек.
  Когда вел так думал, глаза его (вдавливались в потолок, в стены, в мебель опальной. Чудо! Древней роакоши, которую слышал перед сном, теперь уже не было. Все вокруг него казалось ему теперь каким-то чужим, неизведанным. Правда, пять лет — немалое время, можно было забыть о краске, подобии.
  Но эта мебель, которую он теперь видел, была почти новая, красивая, с эстетическим скворцом подобранная, дорогая. На стенах висели красивые картины в золоченых рамах, огромное зеркало. Туалетка женщина
  
  — 22
  с эллиптическим зеркалом показалось ему каким-то существом, заблудившим сюда Бог знаки.
  Поводя глазами по спальне, капитан замечал все больше подробностей и предметов, поражавших как-то чудо, наносили его души загадки, которые их совсем не легко было решить. Он напомнил себе живо, как скромно, как бедно была меблирована эта спальня тогда, когда отезжал в Боснию. Ведь он теперь застал — ведь оно где-то стоило много денег! Ведь кроме кроватей любимых — как он их называл — не осталось ни одной старой мебели. Все это было ново, все красивее, пышнее чем вперед.
  Откуда оно взялось?
  Уж она эта мысль была скорпионом. Капитан сел на софи и стал еще раз оглядываться вокруг. Теперь уже ничему не присматривался, ничего подробно не видел; зрение его было исполнено во внутренность, в прошлое. Прежде всего он напомнил себе минутку зачахивания, когда перед несколькими часами, войдя в каменицу, узнал от сторожа, что его женщина живет не на третьем этаже, как раньше, а на первом. Конечно, квартира на третьем этаже по разным причинам была ненаручная, но первый этаж! Рожница и средства достаточно большая! Он напомнил себе, что уже тогда намеревался спросить женщину, что оно значит, и то, что после этого случилось, сбросило ему с мысли все, значит, и запрос.
  Далее он стал напоминать себе те письма, написанные ему в Боснию. Она писала правильно что недели, а иногда, когда случилось что-то необычное, когда какое-то из детей было хоре, то и чаще. судьбу, не обвиняла его в ничем», и ее спокойные, словно сдавливаемые опасения тем глубже кроили йото сердце. писала ему, что ищет какого-то заработка, но когда он высказался скептически о ее планах, перестала об этом писать. переко-
  
  — 23 —
  ну есть, что жить совсем не так, как ее сразу казалось. Денег, что он ее присылает, становится ее на жизнь совсем, и даже еще остается ее кое-что. Как-то позже известила его, что ее лучилась очень полезная лекция игры на фортепиане. С этого момента известия об экономическом состоянии становились все реже, эку/пеше, лаконичие. "Хорошо нам ведется", "счетов тебе не посылаю, потому что не хочу тебе головы хлопотать" - это были обычные ее слова на эту тему, обычно помешиваемые где-то в дописках, под копец обширных отчётов о львовской товарищеской жизни, о 'военных знаки/мы, о балах вещи. В общем, за последние два года о своей домашней жизни, о детях она писала очень мало, когда же он ее это упоминал в письмах, она отвечала пугающе. Ночью в таком роде: „Что тебе должен писать? Не раз добавляла, что не пишет обширно для того, чтобы Антось вернув в дом тем большую неожиданность. Эту цель она определенно поняла до того, что капитан не понимал даже, вспоминала ли Анеля когда-нибудь о Юлии, своей товарище, которая, как казалось, бывала у них почти ежедневным гостем. Почему-то не понравилась ему Юлия. Было что-то экритное, тревожное в ее лице в ее ячейках, в веей псистате. Движения ее вынуждены, голос не; ильный. Упорядочив свои впечатления капитан сказал себе,
  что та женщина выглядит так, словно отвыкла жить в порядочном обществе Какой контраст с женщиной! Да что ж, коинтрасты притягивают себя взаимно, а о своей женщине капитан слишком высоко думал, чтобы на минуту мог допустить, что дает приступ к себе и к своей ребятишке непристойной.
  А о том все, хоть он неоднократно пытался вытолкнуть себя, в его сердце осталось жало и беспокойства, той тревоги, что может быть отзвуком той страшной тревоги, которой ааенаев во сне. Он все еще лежал на софе, куря сигаро и глядя в потолок, когда это тихонечко открылась дверь — видно, что была открыта уже первая, когда он спала и вошла Анеля.
  И с волшебной улыбкой придвинула кресло та села. Он лежа взял ее руку и прижал к губам.
  " – Ты уже не спишь? - сказала. — Лежи, лежи! Я сяду вот здесь у тебя, поговорим.
  — Как тебе спалось?
  – О, чудесно! До сих пор ли я спал?
  — Может, два часа. Теперь пьв до четвертого, — добавила
  
  — 24 ~
  она, глядя и маленькие, элегантные золотые часы, которые имела возле себя и которых он давнее у нее не видел. Незримый скорпион снова и ворнулся в груди у капитана на этот вид. Анеля гадала его по бодрости и смеясь ударила его по плечу.
  — Ну, что ты побледнел? — вскричала совершенно невольно. — Уже снова по старинке начинаешь? Опять меня за что-нибудь подозреваешь, хоть сам не знаешь за что? Эй, ты непоправимое дитя, ты!
  Лицо капитана воспалилось от стыда.
  – Прости меня, мой ангел, – сказал он. — Я напомнил себе, что ты мне' в письмах так часто 'Обещала неожиданности, когда
  верную дом. И действительно, я застал их так богато... Все здесь такое мне новое, такое ненадежное...
  — И ты сейчас подумал: тут должна быть какая-то вина моей женщины!
  – Анельцу! — сказал капитан с энтузиазмом целуя ее руку, — как ты можешь такое говорить? Кленюсь моей честью, что это мне и в голову не пришло. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю. Своей жизни я так никогда не любил. Подозревая тебя за что-то нечестное, сеж значило бы ложить топор к корню моей собственной жизни!
  — Что ж ты побледнел, увидев мои часы? Говори прямо! Столько лет мы не жили вместе. Но перерыв может быть для нас точкой в новой, счастливой жизни, но может быть и темной, разинутой бездной, которая нас навсегда разлучит.
  — Бойся Бога, женщина, что ты говоришь! крикнул испуганный капитан.
  – Видишь, что говорю без шутки, – ответила Анеля. — Я имела время познать жизнь в его глубине, остановиться над ней основно и пришла к убеждению, что если между нами должны быть какие-то тайны, какое-то жрело обоюдного недоверия, то лучше разойдемся, потому что наша жизнь не будет жизнью, а мукой.
  — Но мое сердечко! Откуда такая беседа? по что? Ты ведь знаешь, что я не имею перед тобой никакой тайны!
  – И я не хочу иметь перед тобой никакой! — с энтузиазмом сказала Анеле. — Не хочу, чтобы ты подозревал меня. Если имеешь против меня сомнение — кжажи откровенно. Слышусь такой чистой, такой правой, что не боюсь никакого упрека, когда мани его откровенно скажут.
  - Анельцу, Анельцу! - вскричал капитан, доведенный до
  
  — 25
  отпуги ее беседой, но пробе, ничего я тебе не забросал, ни за что не подозревал, Бог мне оаидок!
  — Ты побледнел при виде этих часов.
  И, отцепив, она подала ему часы в руку.
  - Присмотри ему! Прочти надпись вырытую на ней! Видишь, что дарил мне его дед. Разгневался на нас, когда я вышла за тебя замуж, и наконец дал себя извиниться.
  — Значит, это он им помогал? — вскричал капитан удивленным голосом, обводя глазами вокруг.
  — Не за одно должны его благодарить, хоть ты знаешь, какой он твердый. Слишком большую щедрость забросить ему нельзя.
  Капитан теперь напомнил себе деда своей женщины, старого, богатого вдовца, владельца нескольких фабрик и нескольких камней в Кракове. В воспоминаниях капитана не занимал тот дед почти иного места. Познакомившись с его овнучкой Анелей у каких-то далеких свояков во Львове, капитан наскочил на упорное сопротивление со стороны старого Гуртера — потому что таик назывался дед. Он хотел ехать к нему в Краков, но Анеля отказала ему, толкуя, что присутствие его испортило бы дело, потому что дед ужасно не любит военных вообще. Она сама обещала победить его упрямство и действительно ее это повелось. А если у Анели не было своего имения, то Гуртер дал ее только, сколько нужно было на сложенное за мужа законом назначенное офицерское кафе, добавляя, что если воина идет замуж против его воли, то больше ничего ее не даст. И в семе смысле было написано его первое и остальное письмо молодой паре, где была полюбившаяся гратуляция с тем приложением, чтобы оба увида сегодня перестали его знать, так как он их ни знать, ни видеть не хочет, чтобы не решались к нему писать, ни в чем бы то ни было читать, письма он должен им обращать нечитаемым. В конце концов желает им всякого счастья и хорошего обращения.
  Вот и все, что знал капитан о Гуртере. Слишком горд и независим, чтобы просьбами, ползаньем упрашивать его ласку, он исполнял точно его волю и не интересовался им совсем. Служба и жизнь до дома забирали все это время. Правда, Анела часто с благодарностью вспоминала о нем, ведь это дар во что бы то ни стало (это был основой их счастья.
  — Он не злой человек и искренний, только удивительный и твердый очень, — говорила не раз Анела. — Там его (C) Краковы о-
  
  — " 26
  господствовали бабы богомилки, слепые орудия в руках Иезуитов, спекулирующих на его имение. Что нам нечего больше предоставиться от него, об этом я свято убеждена.
  И они не надеялись. Жили как могили, пока необходимость не разлучила их на целых пять лет. Так и не удивительно, что теперь капитан с удивлением и с полегшей в сердце узнал, что дед извинился с Анелей.
  – Ну, видишь, видишь! — произнес ее капитан с оттенком упрека в иголосе. — И чего же тут сердиться -- в патос впадать? Разумеется, меня удивляло, откуда здесь у меня такая роскошь. Первый этаж, зеркала, магогани, (медведи на полу, золотые часы — и моя скромная пенсия на содержание двух домов. Я хотел расспросить, что это за загадка? Разве это какой-то проступок? Ну, одно твое слово развеяло все мои сомнения.
  — Не будь легковерным! — сказала Анеля, снова принимая строгое выражение следователя судьи. — Не клади слишком много на одно слово! Добивайся доказательств!
  — Но Ан ельцу, ты хочешь, чтобы я проводил (Уголовное следствие?
  — Лучше, чтобы ты сделал это теперь, когда еще зрение имеешь я-
  ный и мнение беспристрастное.
  — Думаешь, что я могу измениться? — немного огорченно спросил капитан.
  — Слушай, Антоисю, — сказала Анеля, садясь у него на софе и обнимая его за шею. — Не сердись на меня за то, что тебе скажу. Люблю тебя, люблю своей дет, наших дет, Антось! Люблю над жизнью, чуть не сказала над спасенной душой своей. И собственно потому, что люблю так крепко, я бы желала, чтобы ничто не мутило нашего счастья, ике может дать любовь. Ведь ведь ты этого желаешь?
  — Кто бы этого не желал? — вскричал капитан, прижимая ее к груди.
  - Слушай же, дорогой мой! Знаю хорошо, что теперь после твоего поворота скорее или позже дойдут до твоего слуха всякие сплетни и басни. Не сомневаюсь, что найдутся такие, что вещи мне заискивают, а вне глаза будут бросать болотом
  по мне, будут 'меня понижать в твоих глазах.
  - Анеля! И ты можешь допустить а волну, что я буду верить подлым плетням?
  — Не хвалиться сильный своей силой, ни отважный своей отвагой! - сказала облачно Анеля. — Нет, милый, нет
  
  — 27
  говори сего! Что там говорить о том, допускаю ли я, не допускаю ли! Умный человек все допускает и ничего не допускает. Поэтому лучше заранее предотвратить возможность всяких таких допущений, которые могли бы меня обижать в твоих глазах.
  — Как ты это понимаешь?
  — Выясню тебе яснее, о чем идет речь. Не с сегодняшнего дня знаю, что злые языки меня чернят, будто я зарабатываю деньги каким-то нечестным способом. Откуда идут эти глупые сплет-
  нет, я не знаю. Я не жила этими временами на большой стопе, не бывала так часто в обществах, чтобы могла все узнавать. Из твоих давних приятелей немногие здесь остались, да и те очень редко у меня бывали. Так и не знаю, в чем меня обвиняют. Пока дело шло обо мне самом, я не заботилась об этом совсем. Довольно мне своя совесть, чувства собственной невинности. Но когда ты (вернул, то дело совсем другое. Такие глупые сплетни могут затроить твою жизнь, наделать тебе неприятностей, если не будешь вооружен на их свержение. И собственно этого я добиваюсь от тебя.
  — Но если ты меня уверяешь о своей невиновности, какого мне еще свидетеля надо?
  — Слушай, Антось, — грустно проговорила Анеля, — не говори так. Человек не камень. Могут найти вещи очень подобные правде и свидетельствовать против меня. Прежде всего дай мне святое слово, поклянись мне на любовь к нашим детям, что все, что только услышишь против меня, скажешь мне в глаза, ничего не окрывая, ни в чем не щадя меня, обо всем добиваясь объяснения!
  - Анеля, проби, тревожишь меня тем торжественным тоном! — вскричал капитан, вскакивая на ноги. — Думаешь, что
  здесь может вынырнуть что-то такое страшное и грозное, что даже...
  — Ничего не думаю, только добиваюсь от тебя того, и что имею право. А видится мне", что на твою откровенность
  каю полное право.
  — А уж! А уж! Бесспорное право!
  И обещаешь мне, что будешь против меня всегда искренний и откровенный?
  – Обещаю в честь, на свою душу!
  — И не иметь мне предместной никакой тайны, хотя ты мог догадываться, что ее обнаруженное будет для меня очень болезненно?
  - Обещаю! Хотя я мог бы догадываться, что ее выставленное унизит меня в твоих глазах, сделает недостойным твоей любви.
  
  — 28
  — Этого не нуждаешься и в мысли возлагать, дорогой мой! — сказала Анеля, целуя его в уста. — А за обещание благодарю сердечно. Будь уверен, что я не укреплю твоего доверия.
  - А я... я, скажу тебе по правде, не понимаю хорошо, по
  что все церемонии.
  — Дай Бог, чтобы они были не нужны! - вздохнула Анеля. — Во всяком случае, надеюсь, что они никому не повредят. Ну, хорошо, это было бы одно, а теперь другое.
  И, открыв ящик и из своей туалетки, вынула из нее старую, засаленную книгу, оправленную в холст. Капитан хорошо знал эту книгу. Это была счётная книжка, которую купил день перед своим браком с Анелей и дал ее, чтобы записывала все расходы и приходы их крошечного хозяйства. Анеля очень совестно изо дня в день записывала в ней все счета. Эта книга подала ему теперь.
  - Возьми и пересмотри мои счета. А вот цветы от купцов и других людей, с которыми я имела как/либо денежные интересы за те пять лет. А вот в этой пачке приходящие ко мне письма. Прошу тебя, смотри на все то, расследи совестно каждую подробность, каждую цифру, каждую бумажку.
  — Бойся Бога, Анельца! На что сего? Верю тебе и без того.
  – Нет, я не хочу! - ответила Анеля. - Расследуй и потому <верь или не верь. Дай мне слоево, что задашь себе этот труд!
  - Ну, когда оно докончит -
  - Окончательно. И это еще сегодня'!
  — А, пусть так будет!
  – Хорошо. Благодарю тебя! Это будет для меня лучшее доказательство доверия с твоей стороны.
  И поцеловав в лоб Анеля вышла оставляя его самого со счетной (книжкой, цветами, и не малой пачкой пожелтевших писем. Не мог еще опомниться из удивления капитан какое-то время ходил по комнате, пока в конце концов не додумался, чайная сцена является только доказательством ее необычной любви к нему и вместе с тем ее осмотрительности и необычного ума.
  
  IV.
  После ужина в тесном кружке — тетя Юля, на которую Михась рав в раз отвечал, будто бы прислышала это не пришла.
  — капитан стал собираться выходить.
  – Хочешь еще идти? - Спросила Анеля - Куда?
  — Надо заглянуть в офицерский кассин.
  — Может, лучше было бы, как бы ты ни шел?
  — Но, мое сердце, взяли бы мне это за зло, если бы я не показался между товарищей. В конце концов и сам я рад видеть старых знакомых.
  — Ну, из тех старых знакомых не много там застанешь. Разве Редлиха и - не знаю, кого бы там еще мог ты полюбить.
  — Один Редлих станет через десять, — сказал капитан, прекращая саблю.
  — Ну, так не бары ся там долго! — напоминала Ангела. — Сегодня у меня такой праздник, что я не хотела бы и на минутку расставаться с тобой.
  — Я тоже не очень рад иду, Анельцу, верь мне, да что ж, не выходит иначе. Должен. Знаешь, что наше военное положение накладывает на нас всякие обязанности.
  – Ну, иди уже, иди! - сказала смеясь Анеля. — Еще кто скажет, что на старость свожу тебя с пути долга.
  Если бы капитан по своему выходу мог бы заглянуть в лицо своей женщины, был бы без сомнения весьма удивился. Лицо то, перед волной такое мерзкое, ясное и энергичное, что так и дышало здоровьем и утешением, теперь было бледно как у травила, являло выражение какой-то безмерной тревоги. Уста дрожали судорожно, словно шептали какие-то неслышные заклятия вслед за капитаном. В груди не стало идиха. Побежденная каким-то тайным изнеможением Анеля пала на кресло и несколько волн сидел неподвижно, правдивый образ уныния и отчаяния. С того остолбенечка пробудили ее голоса, а потом быстрые шаги дет.
  - Мамочка! Мамочка! — звали дети в поисках ее. – Где ты мамочка?
  Анеля сидела в салоне, где было темно.
  – Вот я здесь! Здесь! – оборвалась она. — Чего вам нужно?
  
  - ЗО -
  — Открыв на расстояние двери салона и впустив в него широкую струю света дети вошли в салон и прижимаясь к маминым коленям щебетали:
  — Уже умеем лекцию на завтра! Хочешь нас выпросить?
  — Завтра милые мои! Сегодня мне снова нехорошо.
  – Мамочка нездорова? Мамочке зиков не хорошо? Бедная мамочка!
  Это гладила Анелю под бороду, Миша целовал ее р)жу. Анеля отворачивалась, чтобы дети не видели слез, брызнувших из глаз:
  — Бедные мои детки! – прошептала она, побеждая
  всхлипывает, что дусил ее в горле. По минуте победила себя и сказала:
  — Завтра вас спрошу, а теперь идите спать!
  – Еще не хотим спать, мамочка! Позволь нам пойти в кухню. Там есть воин, такой большой-большой, а такой смешной! Обещал нам рассказать сказку, хорошую-гаряу, а не страшную, нет. Разрешаешь, мамочка?
  — Ну, идите, идите, но не сидите мне дольше полчаса. Через пол часа приду класть вас спать.
  Но дети, не дослушав ее слов, до конца уже побежали, весело хлопая в ладоши.
  – Что с ними будет? Боже мой, что с ними будет? — тяжело вздохнула Анеля и снова утонула в задумчивости. И по волне выпро
  случалась, ее обычная энергия начала брать преимущество над унынием.
  — Что должно быть, пусть будет! Буду держаться пока будет возможность, а если придется отстрадать за свои поступки, то отстрадаю.
  В той минуте я почувствовал легкий стук к двери салона. Анеля схватилась как перепуганная и открыла дивери.
  - Это ты, Юлечка?
  – Я, я, – шептала Юлия. Она была обвита черной хуоткой так, что и лицо ее нельзя было распознать. — Я слышала, как ты болтала с детьми и как они потом побежали. Вот я и догадала оя что ты сама, так и решилась застукать. Не хотелось бы мне встречаться с твоим мужем.
  - Его нет дома. Пошел к военному касину.
  — Ты не должна была принять его туда, Анелька, — сказала Юлия с выражением тревоги на лице.
  — Нечего было задержать его. Но чей Бог даст, что как-то оно пройдет. Ну, а у тебя что слышно?
  
  — 31
  – Я пришла успокоить тебя, моя голубушка. От Штернберга нет ничего больше. Как бы была какая беда, то вероятно бы телеграфировал.
  — Спасибо тебе Юлечка! И мне виделось с самого начала, что здесь нечего беспокоиться. Твоя правда, как бы была какая беда, то вероятно он бы телеграфировал. Выпьешь ли стакан чая?
  – Спасибо тебе! Я только на минуточку. Убегаю как стой. Не хочу, чтобы меня здесь кто-нибудь видел. А в том и твой муж может вернуть, мог бы меня здесь застать. Будь здорова!
  — Спокойной ночи, Юлечка! А как бы лучилось что-то новое
  — Ну, разумеется, понимает, что сейчас тебя заведу. Спокойной ночи!
  И Юлия тихонько, закрыв за собой дверь, исчезла как тень. Анеля пошла в кухню, где Гриша рассказывал не так детям как Мари/не какую-то очень веселую сказку о войне кота с медведем и что волна вызывала взрывы громкого смеха.
  Когда капитан Ангарович пришел в офицерский кассин, не застал там действительно никого знакомого. В кассине было несколько офицеров. Некоторые играли в бейлярд, другие ели ужин, а у стола с журналами шел громкий разговор, прерванный взрывами смеха и энергичными военными заклятиями. Приблизившись к столу капитан представился товарищам. Уеи уже знали о его перенесенном из Боснии во Львов, некоторые видели его рано при рапорете в генеральной команде. Шумно и густо обступили его, сжимая его руки, поздравляя его на новом положении, желая скорейшего аванса. Быстро капитан стал средоточием очень оживленного разговора. Ело расспрашивали о служебных отношениях в Боснии, о служивших там знакомых официрах, некоторые
  вспоминал и свои похождения в том краю. Капитан заказал кош вина, чтобы выпить "на братство" с новыми товарищами.
  - Или поручик Редлих где-нибудь в службе, что его здесь нет? – спросил Ангарович.
  — О нет, скоро должен прийти.
  И действительно, еще не принесли вина, когда появился Редлих.
  — О волке молча, а волк здесь! — раздался хор веселых (ГОЛОСОВ.
  Редких медленно, методично, не оглядываясь и очевидно привыкший к господствующему здесь шуму и шуму снял прежде всего очки без которых на три икрока перед собой не мог видеть,
  
  — 32
  а теперь три выхода из холодного воздуха до огретого покрылись густой росой и были совершенно не прозримы, положил их на столе, снял плащ и саблю, а затем достав платок обтер ими очки и уложил их на нос.
  - Редкие, Редкие! — кричали товарищи, — спрашивает за тобой какая-то дама, говорит, что знаешь ее издавна очень близко.
  Громовой смех сопровождал эти слова.
  Знаю довольно дам, свободно и задумчиво ответил Редлих, но ни одна из них не нуждается в том, чтобы меня отливать. Каждый знает, где меня можно и без вопроса найти.
  — Но ведь дама, это я, старый друг! — вскричал Ангарович, бросаясь к нему с распростертыми ремнями. — Что ж, не узнаешь меня?
  - Антон! Старый Боонячий! — вскричал Редлих и оба друзья бросились друг другу в объятия.
  Принесли вино и целое общество отправилось в реставрационный салон. Шум, шум, смех, звон стаканов заполнил весь салон. Начались тосты сразу важные, потом юмористические, потом начали петь песни, играть на фортепиане. Ангарович ходил под руку с Редлихом, занятый живым разговором. Были товарищами с гражданской скамьи, вместе начали
  военную службу вместе сдали офицерские экзамены. Было что вспоминать. Они (отсвежали веселые и грустные приключения молодости*, смеясь над одними и другими. Время от времени призваны их обоих в общую группу, когда какой-то новый беседник хотел увеличиться тостом или вокально-музыкальной продукцией. киш, но группа не приняла это, заявляя свое право и обязанность угостить также со своей стороны вового товарища.
  Царила веселость всеобщая, искренняя, сердечная, которую только в военных обществах так часто можно встретить. Капитан Ангарович так был пронизан, разогрет и разентузиазмирован ею, что совсем забыл о приказе женщины — возвращать как можно скорее домой. А в конце концов это было возможно? Или бы йото пустили? Качаясь на волнах всеобщего веселья он слышал себя таким счастливым, довольным, свободным, как мало когда на своем возрасте и в душе благословил нынешний день, как самую счастливую и богатую приятными впечатлениями из всех, проживших до сих пор.
  Но в том случилось что-то такое, чего еще перед волной никто?
  
  — 33
  бы не был наделен. что каждый в этом веселом обществе считал бы чем-то непохожим на правду, или вовсе невозможным, что-то такое, что сегодня, хотя бы сегодня в том обществе не должно было случиться. Случилось что-нибудь? Что такое? Никто может не метбы был выяснить это подробно. Словно какой-то злобный демон незримыми крыльями перелетел над обществом. Словно какая-то крошечная, отвратительная мушка соскользнула к этому пристанивку радости и дружбы, и летая над головами собранных здесь и там забрезжила тоненько, еле слышно, но все же так, что тот звон разбудил дремлющий (отголосок в сердце отчаянно вспыхнул). прежняя искренность и сердечность. Какая-то холодная, силенная атмосфера залегла в салоне": какие-то врывающиеся, тайные шепоты прерывали взрывы смеха; какие-то косные взгляды стреляли то а сей, то в ту сторону; летали с одного конца салона к другому, словно сигналы понимания в каком-то деле, К (трое никто не называл громко. Что это значило? От кого это получилось? Какую мало цель? Сего никто не говорил, никто может не был бы сумеет ясно высказать. Но все чувствовали, что это было что-то плохое, не приятно.
  Капитан в первой волне не усматривал ничего. Вино и радость шумели у него в толове. Но скоро его нервы, необыкновенно напряженные и уязвимые, услышали какую-то перемену в окружающей дружеской атмосфере. А когда это дошло до его сознания, он удивленными глазами осмотрелся вокруг. Целое общество было словно изменено. Те, что еще перед волной сжимали сердечно его движения и уверяли ело о своей приязни, теперь сидели как воды в рот набрав, с улыбкой примерзшим на устах, или ходили по салону какие-то озабоченные, словно бы желали убегать отсюда. сразу. Младшие, шумные, а по части уже пьяные стояли кучками в суэидных комнатах. Оттуда до ушей капитана долетали ведры каких-то циничных рассказов переплетенные громким смехом. И что самое удивительное, от тех общин, равно как и от старших товарищей, сидевших у стола или ходивших по салону, падали на него какие-то идозренные, украдкой бросаемые взгляды; его зрение ловило какие-то движения на половину свысока, а на половину проникнуты сочувствием. И хотя никто не стегал от него, но все же когда он приближался к какой-то общине, ему казалось, что там переменяют тему разговора, что одни полагают какие-то знаки. Медленно
  
  — 34
  но ясно а чем раз яснее до физической боли в душе его проявляла та уверенность, что вокруг него творится какое-то пустое пространство, какая-то неприятная, душная, убийственная атмосфера. Что это такое? Он не мог додуматься, а о том слышал, что это совершает ему большую приторность.
  Сел на софе ел кутьи, чтобы собрать мысли и поразмышлять о своем положении. Первая его мысль была: а может, это опять какая-то иллюзия? Может снова творю себе призрак и после сам пугаюсь творения своего воображения? Начал присматриваться тем людям 3 бока. Что ж, люди как люди. Сидят, ходят, разговаривают, курят сигары, пьют — во всем этом нет ничего необычного. Правда, этот и тот посмотрит на него косым глазом. Ну и почему же тут удивляться? Ведь вьин незнаком им, сегодня первый раз нашёлся в их товаристве, то ей присматриваются ему. Может это немного бестактно с их стороны и все же в этом нет ничего страшного. Держатся издалека от него, никто не приближается к кому... Но нет, вот идет Редлих, до сих пор живо, хотя странно приглушенным голосом говорил о чем-то с несколькими старшими и младшими офицерами.
  — Чего так сидишь один, старый друг? — восклицает Редлих — сердечно как всегда. Лед, начавший уже намерзать вокруг капитана, приснул от раза.
  — Слышу усталым.
  — Видно это по тебе. Не пора ли бы наим «инвалидам в дом? Эти прекрасные дети еще и не думают идти, хоть уже одинаки. Но с меине завтра рано служба, так что должен выспаться.
  — О, и мне женщина велела вовремя приходить, — вспомнил капитан.
  - Ну, так пойдем!
  Одевались. Несколько старших офицеров подошли к капину.
  - Уходишь уже? Жаль, что не можешь дольше остаться. Очень нам было приятно.
  А все это так холодно, таким громким голосом. И ни один из них не воззвал его, чтобы еще остался, ни один не пригласил его, чтобы более часто приходил к ним. Капитан услышал, что ледоивая скорчительница снова начинает сжимать его сердце. Младшие офицеры, занятые разговором, шутками и песнями, совсем даже ее пришли попрощаться с ним. Почти со слезами в глазах покидал капитан пороты офицерского каисиша.
  — Что это значит Игнатик? — спросил Редлиха, выйдя на улицу.
  
  — 55
  Редких ишеев рядом с ним отуляя шею воротником плаща, молчалив, мрачен, и виделось даже не понимал, о чем его спрашивают.
  – Что такое что значит? – спросил капитана.
  — Что это им случилось, что так вдруг (изменились? Здесь радость, искренность, дружелюбие, а вдруг холод, церемония, какие-то ШЕПГГИ И ИКО'СИИ взгляды...
  — Что тебе снится, Антось? — вскричал Редлих. — Ничего такого я не заметил.
  – Ты не заметил перемены в их настроении? Это диано! А ценность и ты сам изменился.
  – Мой любчик не представляй себе ничего! Было маленькое охлаждение, правда, когда мы довелись, что у нашего полковника умерла дочь. Великолепная девушка. Беи младшие офицеры были в ней влюблены.
  – А так! – вскричал капитан. — Ну так мне и говори! Я уже начал было думать, не избрал ли я кого чем не будь, и так так начали от меня сторонить.
  — Но откинь опять такие мысли! Может тебя заверить, что к твоему лицу — Редлих непроизвольно произнес эти слова с особым прижимом — все соглашаются, что ты образцовый офицер, сердечный товарищ, иодным словом, парень с золотым сердцем.
  — Так ли думают? иррадиально спросил капитан.
  – Даю тебе честное слово. Можешь мне верить
  – Но знаешь, одно меня удивляет. Когда мы отходили, никто не просил меня, чтобы я приходил сюда чаще.
  — У нас нет села обычая. Это разумеется само собой, что и каждый приходит, когда имеет время и охоту.
  — Ну да, но заивеи приятного товарища из самой учтивости просится, чтобы остался дольше и приходил чаще.
  - Марница, братец! Думаю, что по такому пустяку не будешь выдвигать никаких неблагоприятных взносов о новых товарищах. А при этом думаю также, что семейная жизнь и служебные обязанности, а может и имение, мало дадут тебе времени и средств на то, чтобы часто и выдвигать наше кассино.
  - Это может быть, - как-то нерадостно сказал капитан, - но все же... ты знаешь, что я очень люблю общительную жизнь. А там в Бошии человек столько наскучился, намочился, натерпелся, что желал бы хоть немного отсвежить свою душу в товарищеском.
  
  — 36
  /круги.
  — Сомневаюсь, удастся ли это тебе, — смсив Редлих. — Из наших давних товарищей кроме нас двоих нет никого, а из тех новых... Знаешь, я и сам редко бывал их гуирти.
  — А мне говорили, что бываешь каждый вечер, — заметил язвительно капитан.
  — Ну, это какой-то поэт быстрый на пересаду должен тебе сказать, — лорицидил Редлих. — Противно бываю довольно редко. Здесь сами паничии, играют грубо карты, ярость по целым ночам, ву, а муж бедняга, который таим ему сдержать им шаг! Знаешь что, Антось, — с необыкновенным жаром произнес Редлих, обращаясь к капитану, — советую тебе из всего сердца, поступи так же и старайся как можно реже бывать в кассине!
  Капитан остановился среди улицы и высмотрел на высокую, выпрямленную фигуру Редлиха, который в какой-то странной озабоченности старался не смотреть ему в глаза.
  - Не понимаю тебя, Игнат, - сказал. — Перед волной ты уверял меня, что все меня огненно полюбили, а теперь наговариваешь, чтобы как можно реже к ним заходить.
  — Потому что это слишком богато будет тебя стоить, — вырвался Редлих. — А в том, когда ты богат, когда у тебя есть куча денег, и можешь их разбрасывать.
  В этих словах Редлиха было что-то такое, что очень немило поразило капитана.
  — Игнат! – вскричал он. — За кого ты меня имеешь? То ли я разбойник, то ли фальшивщик монет, то ли какой кассиер-беглец, чтобы у меня были деньги на разбрасывание?
  — А если их у тебя нет, то что тебе на том зависит, просят ли тебя участвовать в кассине, или нет? И так будешь должен очень редко участвовать. Ведь и сегодня ты сыпал столько денег, что твоя женщина...
  — Ну, ну, достаточно проповеди, старый друг! Уж что там женщина, будет мне сказать, так скажет и без тебя, Ну, ладно нам говорить! Вот мы уже перед моим домом. Знаешь, что Гнатик, надеюсь, что сделаешь мне эту честь и посетишь меня в моем семейном гнезде?
  — С величайшей охотой! — алчно произнес Редлих. - До сих пор, что правда, я не бывал у твоей женщины - причин не нуждаюсь в тебе выяснять
  — Иди, иди, старый грешник! Ты должен бы успевать даже вспоминать что-то такое! – перебил капитан.
  
  — 37
  — Ну, теперь, когда ты здесь и приглашаешь меня —
  – Без церемонии, без церемонии! Приходи ко мне, когда имеешь время и охоту, как старому товарищу!
  Сжав искренне поданную ему руку капитана, Редлих салютовал по военному и через несколько минут исчез в ночной тьме.
  
  * * *
  
  V.
  - Ага, Анелька! Вижу здесь визитную карточку барона Рейхлингена. Расскажи мне, какая это у тебя была с ним история?
  Капитан и Анеля сидели в салоне и разговаривали. Анеля, занятая какой-то женской работой, рассказывала мужу о своей жизни, о детях, о старом Гуртере, а капитан, слушая ее рассказы, перебирал визитные карточки разбросанные на серебряном подносе на столе. На одном из элегантных, блестящих прочитал название: «Вальдемар Барон фон Рейхлинген» и задрожал так, словно пожалил себе пальцы крапивой.
  – История у меня? С бароном Рейхлингеном? — медленно, словно ища чего-то в памяти, повторила Анеля, спокойно, глядя мужу в глаза. — У меня с ним не было никакой истории.
  – Не было никакой? — с удивлением спросил капитан. – Это не может быть! Припомни себе хорошо!
  — Что мне вспоминать? — с большим удивлением ответила Анеля. — После твоего отъезда в Боснию барон был здесь у меня раз или два раза. Ага, помню, раз во время моих именин упился и свел какую-то ссору с офицерами. Не знаю, о чем им там зашло, достаточно того, что испортил нам целый вечер и все вместе с ним должны были забраться домой. Больше я и не видела его, а вскоре я узнала, что он также перенесен в Боснию.
  — Гм, это была история? Признаюсь тебе, что из-за того, что он мне говорил, я мог догадываться, что здесь было что-то гораздо более важное.
  Произнося эти слова, капитан уже наполовину взглянул на женщину. И вдруг увидел, что при последних его словах лицо ее покрыло трухлявую бледность, даже уста ее побледнели, работа выпала из ее р>к и целая ее фигура подалась, словно бы увяла или словно узнала какой-то страшно болезненный удар.
  — Анельца, что это тебе? — вскричал капитан, вскакивая с кресла.
  
  — 39
  — Подожди, подожди, там кто-то звонит! — прошептала Анеля, едва не поднявшись с кресла, бросив на землю свою рабочую, заполочь и иглу, и выбежала в соседнюю комнату. По минуты вернула, все еще бледная и дрожащая, но уже значительно успокоенная.
  — Анельцу, ради Бога, что тебе есть? — вскричал капитан, сжимая в своих ладонях ее руки, холодные как лед.
  Она села рядом с ним и тяжело дышала.
  Ничего это, ничего! – ответила. - Знаешь, от какого-нибудь
  времени., мучают меня какие-то страшные прочувствования. Всегда мне покажется, что какое-нибудь из наших детей — о мой Боже! — где-то там переехал фиакер и что его несут в дом с поломанными ножками, с разбитой головкой... Ох, даже подумать страшно! И собственно в той волне... то же прочувствованное... как клещами... мне почудилось, что к нам кто-то звонит...
  — Ведь успокойся, никто не звонит. Дети вернут здоровенькие! – уверял ее капитан. — Бойся Бога, как можно брать себе так очень по сердцу! Но ты, может, нездоровишь? Может это только такое проявление какой-то другой слабости?
  — Нет, нет, я совершенно здорова, только иногда на меня находят такие глупые нападения.
  — Нет, Анелечка, нет, этого нельзя пренебрегать. Это может быть начало какой-то грозной нервной болезни. Как ты побледнела! Надо конечно понять врачебного совета.
  – Не надо! Не надо! - живо отказала Анеля. – Что мне врач поможет? Скажет мне то, что я и без него знаю: надо успокоиться, увещевать сильные волнения. Пусть бы сам пытался это сделать!
  — Нет, душа моя, надо что-то советовать! Ады, ты до сих пор не можешь прийти к себе. Напейся воды!
  – Я уже пила. Спасибо тебе, дорогой мой! Мне уже совсем хорошо.
  И склонившись, собрала с полу свои разбросанные причандалы.
  — А я, — сказал капитан, — признаюсь тебе ко греху. В ту минуту, когда ты побледнела и начала дрожать, я подумал, что мои слова о бароне Рейхлингене произвели на тебя такое сильное впечатление.
  – О бароне? — с меланхолической улыбкой сказала Анела. — Прости, сердце мое, но я даже не понимаю, что мы о нем говорили. В той волне, когда ты начал мне что-то опос-
  
  40
  знать о нем, мысль моя была совсем где-нибудь.
  — Я хотел было написать тебе о своей встрече с бароном и о своем разговоре с ним, — говорил капитан, — но как раз в тот же вечер после встречи с ним я получил от тебя письмо, а в нем было известие, что ребенок хора на одру и что у тебя тяжелые грызоты, а на другой день рано я.
  – Не жие! - вскричала Анеля.
  - Так ты не знала о его смерти?
  - Ничего.
  — Была с ним какая-то странная и до сих пор неясная история.
  – О Боже! — глубоко вздыхая прошептала Анеля, но и в том вздохе высказался скорее какой-то услышанный облегчение, чем жалость. А по минутам добавила: — Такой молодой, красивый, имеющий человек, такого знатного рода, такой здоровый, сильный — и что там случилось? Или хорировал?
  — Так что собственно, что нет. Застрелился.
  – А! Может, из любви?
  — Сомневаюсь очень. Послушай, пусть тебе расскажу о нашей последней встрече. Это сейчас выяснит тебе, для чего я спросил тебя, какая эта история была между ним и тобой.
  Анеля склонила голову над работой и слушала спокойно. Ее грудь волновала мерно, может немного сильнее обычного, но бесспорно это было следствием недавнего нервного припадка.
  — Не нужно тебе рассказывать, какой мужчина был барон, — сказал капитан. — Золотой парень, но в практической жизни ни к чему. Избалованный матерью, привыкший от ребенка успокаивать все свои капризы, а при том бешеный упрямство в мелочах он не имел никакой крошки мужественной трезвости и характера по самым важным делам. Кто только первый его узнал, должен был его полюбить, но всякий, кто познал его ближе, должен от него отвлечься.
  Анеля меланхолично покачала головой в знак, что полностью соглашается с этим осуждением.
  — Во время, когда по каким-то дисциплинарным проступкам его перенесли из Вены во Львов, мать его уже не жила. Говорят, что умерла из грызоты за для его гулящей и развратной жизни. Его имение, когда-то очень большое, было почти сооружено. Правда, еще и тогда при сберегательной жизни и порядочном хозяйничании можно было спасти из него очень показную
  
  — 41
  фортуну, которой нам и нашим детям дай Бог хоть половину. К полковнику нашего полка и к целому офицерскому корпусу вместе с его перенесением к нам пришло из Вены осторожное и просьба, чтобы мы заботились о молодом человеке, не допускали его тратить остальную родину, здоровье и чести, но втягивая его в семейные круги, старались разбудить в ней. посвященного труду и наполнению обязанностей. Знаешь сама, что мы делали все, на что только была наша возможность.
  — Не очень вам за это был благодарен, — сказала мимоходом Анеля с оттенком горечи в голосе.
  — Ну, о его признательности нам было безразлично. Главное ходило нам о результат. И мы могли похвастаться, что последствия были так хороши, которых никто и не надеялся. По году нашего менторстза над ним мальчишка поправился так, что почти нечего было его узнать, но и имение пошло далеко лучше. От его семьи получили мы официальную благодарность. Затем наш полк откомандирован в Боснию, а барона уделено другому полку, который остался здесь. Что с ним здесь дальше творилось, об этом не имею никакого изображения.
  — Я только знаю, сколько тебе рассказала, — сказала Анеля каким-то приглушенным, беззвучным голосом, не поднимая лица от своей работы.
  — Год назад был я на время откомендован по служебным делам к Мостару. Вул зимний вечер, когда по длинной аудиенции у своего шефа я возвращал на свою квартиру. Проходя перед густо освещенным кабаком я остановился на волну, услышав внутри крик, проклятие, стук ломаной мебели и лязг стекла. Вдруг открылась дверь и вылетел человек в офицерском мундуре, но без сабли и без чако. Вылетел сильно вытолкнутый несколькими руками, которые потом исчезли и заперли дверь за собой. Этот человек был смертельно пьян и был бы небрежно упал в глубокое уличное болото, если бы я не поймал его в свои объятия и не поставил на ноги.
  – Пардон! — сказал мне этот человек, видя на мне офицерский мундур и стараясь выпрямиться независимо от моей помощи. — Я набил вас на нагнеток?
  его голос охрипший от пьянства показался мне знакомым. Я начал присматриваться ему в лицо, но в первой волне не мог его узнать. Он первый узнал меня.
  
  — 42
  
  ч>,
  
  – А, сервус, товарищ! — вскрикнул, ударив меня по плечу. — Го-го-го, пан Ангарович уже не узнает меня?
  – Барон Рейхлинген! — вскричал я, подавая ему руку, и он не сжал ее. — Что же с тобой делается?
  - Со мной? Хорошо творится. Видишь, учусь летать Оте собственно вылетел я из этой будки. Ах, а, а!
  – Ты давно здесь? Я ничего не знал, что тебя сюда перенесли.
  – Не знал? – вскричал барон. Не писала ли тебе женщина?
  — Ни слова.
  _- Го, го – кричал во все горло барон, – чудесную имеешь женщину! Ангела, а не женщину! Ах, а, а! Такие ангелы там зельезными вилами толочат грешные души в кипящую смолу.
  — Барон, — строго сказал я ему, — у меня есть вид, что ты пьян и сам не знаешь, что говоришь. В противном случае ты должен мне затрудняюсь ответить за эти слова.
  - За эти слова? – кричал барон с пьяным смехом. - За эти слова? Разве я что сказал? Но братец, не сердись» Сам говоришь, что я не знаю, что плету. А твоя женщина — это история сольхес Капитель», о котором надо бы говорить по трезвому.
  – Хорошо говоришь, – сказал я. — Что мне сказать говори по трезвому, а теперь ходи спать.
  – Кто? Я спать? - визжал барон. — Нет, брат, я не привык в такое время идти спать. Но, да, — сказал спокойным голосом, — одолжи мне 10 ринских! Как раз не стало мне мелких, а этот лестница вот тут не хотел мне кредитовать Одолжить, не пожалеешь этого. Завтра отдам и еще в приложении расскажу тебе хорошую историю, которая притрафилась одному красивому младенцу и одной еще красивейшей замужней женщине, или скорее соломенной вдове.
  — Не нужно тебе добавлять, — сказал капитан Анеле, — что мне кровь ударила в голову при этих словах этого никчемника. Я достал 10 ринских и давая ему произнес: — Без шутки, барон, лучше бы тебе подумать о покое.
  – Завтра, завтра! — сказал барон, хватая деньги. — Спасибо тебе, дорогой мой! А знаешь, завтра так около десятого спроси обо мне вот здесь в этой будке. Или меня здесь застанешь, или тебе покажут мою квартиру. А о деньгах не беспокойся! Хотя мои дорогие свояки взяли меня под курителя, но я еще справлюсь.
  
  — 43
  И снова повернулся к трактиру, но тут же остановился и обратился ко мне и сказал:
  – А может, пойдешь со мной? Иди, поговорим!
  Я был проник таким обиженным к этому никчемнику и к той грязной руине, что встрепенулся при его словах.
  – Благодарю тебя, барон! — ответил я, — должен спешить домой, есть еще работа.
  - Плюнь на всякую работу! Иди со мной! Но я уже пустился уходить.
  – Не хочешь? — за мной кричал барон. — Черт побери! Обойдусь и без тебя. А завтра приходи, помни! Узнаешь хорошую историю о твоем ангеле, о твоей любимой женщине! Ах, а, а!
  Я убегал, словно волки за мной гнали, а тот грубый, циничный смех всю ночь раздавался мне в ушах. Можешь подумать, какая тревога охватила меня, какое беспокойство дергало мою душу всю ночь. Каким правом этот нуждающийся пьяница смел вызвать твое имя на том месте и среди таких обстоятельств? О какой этой истории он говорил? Что мне скажет завтра? Правда, зная его шаткий характер я с горы мог догадываться, что это будет с его стороны какая-то подлость, или глупая сплетня, но о том же — такая уж ничтожная человеческая натура — я ждал следующего дня неспокойно и с каким-то нетерпением. Не изменяй мне это во зло, душа моя, — прибавил по волнам, сжимая ее руку — не для того я делался как бы желал услышать о тебе что-то злое. Даже на ум мне это не пришло. В моей душе клокотал гнев на барона. Я хотел увидеть его трезвого и потребовать, чтобы вытолкнуться из того, что говорил по пьяному, а эвентуально чтобы все отозвал и никогда не решался вспоминать о тебе таким образом. В ту минуту я услышал целым своим существом, как сильно тебя люблю, как ты дорога и близка мне и как болезненно до глубины души касается меня все то, что могло бы хоть малейшую тень бросить на тебя.
  Анеля ничего не говоря схватила при этих словах руку мужа, поднесла ее и прижала к губам, а в ту же минуту грубая, горящая слеза упала на ее мужскую руку.
  — Анелечка, что ты делаешь! – вскричал капитан. – Боже, ты плачешь! Что тебе?
  И бросился к ней с распростертыми ремнями, а Анеля громко всхлипывая упала в его объятия.
  
  — 44
  - Дорогой мой! - сказала голосом, прерывающим спазматическое всхлипывание, - как ты меня любишь! Как ты добрый благородный!... И чем я заслуживаю...
  — Но успокойся, дитя! — сказал капитан, целуя ее лоб, лицо и глаза. — Что тут плакать? Ведь это мой долг. Если бы я поступил иначе, то был бы нечестным мужчиной
  Потребовалось несколько минут времени, пока Анеля успокоилась после этого нового нервного припадка и попросила капитана чтобы кончил свое повествование.
  — Не много уже осталось до конца, — сказал капитан, садясь напротив Анели. _ На другой день рано я получил твое письмо. под его влиянием барон и целое его пьяное болтовня отпрянуло на задний план. Я уже совсем не чувствовал желания видеться с ним и со страхом подумал себе, что когда теперь приду к нему, он наверняка подумает, что я пришел вспоминаться за заемные вчера деньги. Вот этим-то я решил переждать несколько дней, а теперь спросить только в шинке о баооновой квартире. Проходя мимо того кабака, в служебном деле я вступил внутрь и спросил о бароне.
  – О, барон! — вскрикнул трактирщик. — Хороших баронов сюда присылают! Это не барон, это правдивый разбойник. Несколько я уже жалел и хлопот из-за него, этого вам и не сказать. Ну, да вчера он получил за свое! Зашел себе с несколькими венгерскими воинами, начал их позорить и напасть - выбросили его из ветчины. По минуты вернул, сразу держав себя спокойно, но потом еще ду еще начал надоедать тем воинам
  ИТЛ'1Т НЕГ®-П® БИЛИ Й0Г® стРашенн®, ободрали с плаща, сабли, вафенрока и едва живого выбросили на улицу, а сами убежали.
  — И что же случилось с ним? _ спросил я испуганный.
  -™г~ НЕТ ЗНАЮ -~ ОТ Д ПОВЫЙ трактирщик. _ Долго еще хлопал и тонул на улице, но я боясь еще большей галабурды запер дверь. окна и не хотел никого больше уронить.
  ТЫ'Г НЕТ БУЛ ® ЧУ ™' СДУТ СЯ ' Щ ® П0В0 ^ «=я к свой
  — А где его квартира?
  Шинкарь показал мне недалеко одинокую хижину посреди огорода. добавил, что барон живет там сам только с одним во каком предназначенным для его услуги, и этот воин сегодня ра-
  После этого куда-то «ушел в 1 дюжину верней» — наверное, он послал его за лекарством или по водку.
  
  — 45
  – Я пошел в хижину. Была заперта. Заглядываю сквозь одинокое, которое в ней было, окошко — оно изнутри заслонено занавеской. Пробую стучать в дверь, в окно, кричу — никто не отзывается. В конце позвал я трактирщика и оба вместе при помощи палки мы отвесили домашнюю дверь. В тесной темной комнате на полу лежал барон, в рваной рубашке, в заболоченных брюках и сапогах. Сразу мы думали, что спит, но отодвинув занавеску, мы убедились, что это не был обычный сон. В правой руке барон держал еще пистолет, а на правом визге виднелась небольшая рана, затканная всплывшей кровью помешанной с мозгом. На полу также была широкая лужа скипелой крови. Бумаги и писем не было никаких.
  – Боже! — с испугом шептала Анеля, запирая в себе дух, прислушиваясь к концу этого печального рассказа.
  — Вот тебе вся моя повесть о бароне, — закончил капитан. – Как видишь, я не узнал от него ничего. Когда имел какую-то тайну, взял ее ко гробу.
  Анеля тронута не могла еще прийти к себе и шептала только заслоняя глаза руками:
  - Ужасно! Ужасно! И так кончить, так погибнуть! Боже!
  - Действительно, трагическая судьба! - с чувством мозил капитан. — Такой человек, такой красивый, имея такие связи, такие способности, и вот что из него вышло!
  А помолчав волну, добавил:
  — Сейчас тогда я хотел написать тебе обо всем этом, но потом подумал себе: она там бедная и так имеет достаточно своих хлопот, по чему еще дразнить ее нервы описанием этой истории. .Но „а пропос" твоих нервов, Анелечка! Ей Богу, я очень беспокоен. Окончательно должны что-то подумать.
  – И что выдумаем? — грустно отказала Анеля. — Я знаю, одно могло бы мне помочь, но этого как раз ты не будешь сделать.
  - А это что такое, скажи! Что бы это могло быть, что зависело бы от моей возможности и чего бы я не хотел сделать для тебя? — с энтузиазмом воскликнул капитан.
  — Может, и не зависит от твоей возможности, — сказала Анеля.
  – Ну, но скажи, скажи! – просил капитан.
  — Знаешь что, милый мой, — сказала Анеля, обнимая кого рукой за шшо и прижимая голову к его груди. от
  
  — 46
  давно уже, зимой и летом, грезила я о том, чтобы покинуть этот город и осесть где-нибудь на селе. Там бы я имел покой, которого здесь никогда не буду иметь, а что самое важное, работа при сельском хозяйстве, которую с детства люблю безмерно, отсвежила бы мои нервы, привела бы меня к полному равновесию.
  — Осесть на селе... вести свое хозяйство, — произнёс капитан, задумываясь, — ну, наверное, это было бы неплохо, хотя до сих пор я ничего не знал о твоей страсти к сельской жизни.
  — Ты совсем не пробовал даже узнать об этом, — торопливо подхватила Анеля.
  — Может, оно и так, мое сердечко, может и так. О, я радостно пристал бы на это. Я тоже издавна лелию в душе этот идеал.
  — Возможно ли это? – радостно вскрикнула Анеля.
  — Это действительно так. И надеюсь, что когда-нибудь справимся.
  - Когда?
  — Ну, наверное, не сегодня ни завтра. Когда выйду на пенсию. Ведь не думаю, чтобы ты хотела снова расстаться со мной и сама ехать в деревню.
  - О нет, нет, нет! Ни за что — вскричала Анеля.
  — А второе, куда бы ты поехала?
  — Купим себе фольварок! — шепнула ему Анеля в ухо.
  – Купим!! "Купил бим весь, а пеньондзе гдесь!"
  - Как это "гдзесь"? Ведь деньги есть. А твоя кофейка? Ведь за такую сумму можем купить такой кусок земли, какого нам нужно, и еще нам останется кое-что для того, чтобы ввести в движение наше хозяйство.
  — Но Анелечка! - прервал ее беседу капитан. — Что об этом говорят? Знаешь ведь, что пока я в службе, то этой кавции не могу двинуться.
  – О, да! Знаю это очень хорошо. А пока будешь мог ногами тащить, до тех пор не оставишь этой проклятой службы и идеал останется идеалом. Нет, лучше оставим и думать об этом, — сказала с выражением горечи и неохоты. — Я так и знала, что мой разговор с тобой об этом деле не пригодится ни на что.
  И отвернулась надув губы, только руки ее быстро двигались работая иглой.
  — Удивительная ты, мое сердце! - сказал капитан, которому
  
  — 47
  как-то не содержались в голове эти наглые пляски женской фантазии.
  — Так чего же хочешь от меня?
  – Ничего не хочу! Делай, что знаешь! - гневно ответила Анеля.
  — Ты уже сердишься. А прецень ты еще и не выяснила мне подробно, что по твоему мнению нужно было бы сделать!
  — Видишь ведь, что я хора, что у меня нервы расстроены!
  — энергично сказала Анела.
  — В том-то и хлопоты, моя рыба, что расстроены.
  — Еще раз тебе говорю, что пока будем жить здесь, во Львове, не будет мне лучше, а будет все хуже. Слышу это, что только на селе, где-то в глухой, уединенной закоулке могла бы я отжить и обрести свою свободу.
  — Это возможно, — сказал капитан.
  - А если так думаешь и когда меня любишь, - сказала с необычным оживлением Анела, - то прошу тебя, сделай это для меня! Оставь эту службу, подайся на пенсию, отбери кавцию, купим себе фольварок где-нибудь в горах посреди лесов и уезжаем отсюда, вон на заезды!
  — Но дитя! - вскричал капитан, - думаешь ли, что это так легко сделать?
  - Все можно сделать, если кто хочет, - с прижимом сказала Анеля.
  — Ну, выйти на пенсию, на это, вероятно, много времени не надо, это можно сделать и завтра, — сказал колеблющийся капитан.
  — И сделай это, сделай, дорогой мой! Прошу тебя из всего сердца!
  — Но ведь это будет той пенсии. Выстанет ли нам на жизнь, на воспитываемый дет?
  - Не бойся, выстанет! - сказала Анеля. — Я уже вычислила, увидишь. А тебе сказать еще один секрет?
  - Ну говори, говори, моя ты кизонко упряма!
  — Я уже даже высмотрела фольварок как раз подходящий для нас. Среди гор, а недалеко городка, где наши дети могли бы ходить в школу. Дома хозяйственные достаточно хорошие, деревянный домик совсем хороший, 30 моргов пахотного иоья, в том числе 3 морга огорода, 20 моргов прекрасной горной еножаты и 150 моргов пастбища, вместе с лесом. Прекрасный фольварок, словно созданный для нас. А знаешь, какая цена?
  Капитан заинтересованный смотрел на нее. Необычное, горячковое оживленное, которым она была пронята, затревожило его тем более, что ее план от раза показался ему фантастическим.
  
  — 48
  ним и вовсе не соответствующим ее практическому характеру. Да он и: в чем не хотел ее возражать, совсем разумно размышляя, что Позднее, когда Анеля успокоится, то и самая критическая начнет смотреть на этот свой план.
  — Знаешь, какая цена той жемчужине? Пять-тысяч-ринских! Пять тысяч! Глаза зажмурив можно дать. А на этой почве можно держать несколько штук скота. А на лето можно еще от соседского дедушки выарендовать огромную горную долину за дешевые деньги и выпасть 20 штук волов и наделать десять оборогов сена. Нет, Антось, это истинное сокровище!
  А когда капитан ничего не говоря все еще не переставал внимательно всматриваться в нее, она торопливо, вся дрожа от умиления, продолжала:
  — Оставишь военную службу, отберем кавцию, купим имение и сейчас выберемся в деревню. И дети заберем отсюда. Есть свояки в Вадовицах, там будут иметь хорошую опеку и дозор, пусть там ходят в школу. А мы примемся к труду, к хозяйству, так ли? Твоя пенсия на данный момент* будет идти на
  вклады в хозяйство, а когда кое-что доделаемся, то можно будет делать из нее небольшие сбережения. Так ли?
  – Да, да, – механически произнес капитан.
  — Значит, похваляешь мой план?
  - Совершенно.
  – Пристаешь на него?
  — От всего сердца!
  — Ну, это хорошо! Хорошо! Прекрасно! Как же я люблю тебя, голубчик мой! А в таком случае знаешь что? Иди сейчас, там в спальне на моем столике найдешь перо, бумагу и чернила и напиши поданное в Генеральную команду.
  - Подано? Какое?
  — Представлено, что выступаешь с активной военной службы.
  – Сейчас? — удивился капитан.
  — Ну, ты ведь согласился на мой план?
  — Да, но чей-то еще не горит, нечего так спешить. Через несколько недель имущество не уйдет, а в том кто еще знает, при подробном ли осмотре оно нам понравится? Надо бы осмотреть ее с каким толковым мужчиной. А через несколько воскресенья я могу получить более высокий аванс и в таком случае наша пенсия тоже будет выше.
  – А, да! — почти сквозь слезы сказала Анеле. – Да
  
  — 49
  тебе аванс, мизерное повышение пенсии больше в голове, чем мой покой, мое здоровье, моя жизнь. Такие они все мущины! На устах у вас все: люблю, люблю! а если придётся доказать эту любовь каким-нибудь мельчайшим делом, то сейчас у вас готовы тысячные обзоры, причины, предостережения и доказательства.
  — Ты несправедлива, Анелька, — серьезно сказал капитан. — Бог мне свидетель, что я готов все сделать для тебя, а когда хотел ожидать аванса, так это только в той целе, чтобы тем лучше обеспечить судьбу твою и дет. Но в конце концов, когда так до конца хочешь.
  — Окончено, окончено! Сделай это для меня!
  – Хорошо, Гиду и сейчас напишу поданное.
  И с выражением резигнации на лице капитан пошел в спальню, оставляя Анелю саму...
  
  VI.
  Едва вышел, к дверям салона послышался легкий известный нам уже стук и сейчас по нему, осторожно отклоняя дверь, тихонько вдвинулась госпожа Юлия.
  — Добрый день, Анелька! — сказала тихим голосом.
  Анеля, еще не остывшая из впечатлений перебытых перед волной, сидела обессиленная, бледная и почти в исступлении. Услышав этот голос, схватилась внезапно испуганная и вскочила к Юлии.
  — Ах, это ты! Ну что ж слышно?
  – Все пропало! — сказала Юлия и словно сломленная упала на кресло.
  — Что случилось, говори!
  – Ох, не могу! Духа не становится. На, имеешь, читай!
  и подала Анели листок газеты, где синим карандашом зачеркнута была вот какая телеграфированная новинка:
  "Будапешт, д. 10 декабря. Сегодня" заключена здесь на телеграфическую реквизицию львовской полиции некоего Давида Штернберга, который прибыл поспешным поездом из Константинополя. заключенного, до сих пор не известно.
  Анеля долго, безмерно долго отчитывала эту телеграмму. Ее казалось при каждом слове, глотающем дующийся кирпич, который следующему уже никаким способом не сможет проглотить. А когда прочла все до конца, то ее казалось, что ничего не поняла, что все слова как испуганные мыши в клетке разбежались из природного порядка и помешались в такой хаос, что никакого смысла нельзя было из них добыть, ее захотелось еще раз начитать, кроме того пробуждалось недоверие, не сон ли это, один из тех страшных снов, которые в последнее время мучили ее довольно часто.
  — Ну что ж думаешь об этом? — спросила Юлия.
  — Что я об этом думаю? словно неприкаянная повторила
  
  — 51
  Анеля. — Что думаю об этом? Об этом? — повторяла тыкая пальцем в газетную новинку, и свободно находя свою давнюю уверенность. — Думаю, что это ерунда.
  - Дура, что Штернберг арестован?
  — Что ж, Штернберг занимался разнородными делами и в каждом деле мог намутить. Здесь нет ничего невозможного, значит, его заключенное не обязательно должно иметь связь с нашим делом.
  - Не обязательно должен, - сказала Юлия, - это так. Но мне кажется, что же есть! Не зря он телеграфировал мне из Филипполя.
  — И вздор сделал, потому что этой телеграммой сам себя обрадовал, показал полиции, где должен его искать.
  — И в самом деле! Боже мой, какая неосторожность! — вскричала Юлия.
  — Но знаешь, — живо говорила Анеля, — та же телеграмма дает мне доказательство, что у заключенного Штернберга нет никакой связи с нашим делом.
  — А это каким способом?
  — Подумай ведь! Полиция ищет Штернберга, значит, имеет на него идозрение, имеет в руках какие-то нити, ведущие на след его справок. Если бы это было наше дело, то очевидно были бы мы уже должны были посетить с. к. свойствен, были бы уже нас позвали в протокол.
  – Боже! — вскричала Юлия, которой при самом упоминании о протоколах стало нехорошо.
  – Успокойся! - сказала Анеля. — Доказываю тебе, что твоя тревога совсем безосновательна.
  - Ох, моя Анелечка! — стонала Юлия, — не могу сообразить, правды ли твои доказательства или нет, та же мысль о тех... страшных... протоколах... Ох, не могу вспомниться!
  - Это плохо, Юлечка, - важно говорила Анеля. — Хоть и какая неприятная мысль, а надо с ней освоиться, надо приготовиться на всякий случай. Впереди всякие бумаги пожечь!
  — Нет никаких. А в том для всякой безопасности еще раз переищу все комоды и ящики.
  — И я сделаю то же самое. А во-вторых, нужно себе хорошо уложить это дело. Об этом поговорим, когда мой муж выйдет из дома. Только успокойся!
  - Знаешь что, - говорила Юлия, - пойду теперь на волну.
  
  — 52
  ку, а когда твой муж выйдет, я снова сюда забегу.
  И собиралась выходить, когда в том открылась дверь и вошел капитан. Он долго не мог прийти к себе по разговору с женщиной. Она становилась для него все более загадочной и непонятной. Ее цветущая, почти детская фигура — и ее нервные припадки как-то не могли согласиться в его голове. В своих письмах Анеля никогда не вспоминала о тех припадках, ни слова не жаловалась на них, но противно, всегда уверяла его, что здоровенькая и даже сама себе удивляется, что так до сих пор цветет здоровьем. Правда, могла это писать, чтобы не беспокоить его, а с другой стороны страх за детей доведенный до моей и до истерических нападений не мог появиться ныне ни вчера, должен был подниматься и ду- щать постепенно от долгого времени, а в таком случае не хватит даже подумать, чтобы отклик. Странным и загадочным показался ему тот напор, с которым побуждала его выступить с военной службы, а ее план ооисти на селе и отдать детям к своякам в Вадовицах, был по простой противоречивый с пересадной заботой о тех детях и обещан. отдать детей в чужие руки свидетельствовал о каком-то расстройстве в ее мыслях и слухах, о какой-то храбрый, о каком-то пошатнувшемся нормальном состоянии ее души.
  Выйдя в спальню и сев при столике капитан начал как самое спокойное и внимательное обдумывать все это, стараясь выяснить себе все, что видел и слышал и уложить себе какой-то умный план дальнейшего поэтоположения. Анеля без сомнения хора, хоть ее организм вполне здоров. Что это за болезнь? Объявления, которых был свидетелем, показывают, что болезнь тянется уже долгое время. Всякая длинная болезнь, даже
  Если г о нервная была бы совершила более или менее значительное расстройство в Анелькином организме, была бы без сомнения отозвалась на ее аппетите, на сне, на пищеварении и т. д. А тут ничего такого не видно, значит, что имеем дело с какой-то храброй не имеющей в центре и не имеющему хоть какого-то имеющегося у нее влияния на обычные органические функции — ведь медицина знала такие болезни!
  Капитан вспоминал Анелины письма писаные, особенно в последние годы, с самым большим спокойствием, холодно, немного на-
  
  — 53
  вить купеческим или репортерским тоном, разумно и ясно; тот холодный тон набирал тепла и красок и живости только в тех уступах, где речь шла о детях и о нем. Нет, женщина духово больна, женщина с психической храбростью не была бы в силе писать такие письма и так часто и правильно. Может бы какое-то время могла скрывать свою болезнь, но скорее или позже, мимо ее воли и без ее известная ее храбрый духовой стан был бы проявил себя каким-то словом, каким-то логическим скачком, каким-то предложением или рассказом. Капитан напрягал свою память, но не мог найти ничего такого, чтобы указывало ему в женских письмах какую-то храбрость, хотя читал их с большим вниманием по несколько раз.
  Он любил Анелю всей душой, с молодым энтузиазмом, особенно теперь, по повороту из Боснии; слышал, что уверенность ее болезни была бы для него страшным ударом, но об этом совестно разбирая свою душу, слышал, что не скрывал бы перед собой ни малейшего наблюдения, свидетельствующего о ее храбрых. Но таких наблюдений у него не было кроме загадочных припадков во время его рассказа о бароне Рейхлингене. О бароне! Какая-то тревожная, болезненная мысль мелькнула в голове капитана. Должен ли бы существовать какая-то связь между тем наводнением и нервными припадками? И какой? Имела
  - г, и на дне ее души скривится действительно какая-то история с бароном? И ее лени, это не может быть! Анеля так искренне, так покой-
  никакого замешательства, с такой детской невинностью уверяла его, что ни о какой истории ничего не знает, что противное предположенное было бы преступлением, святотатством исполненным его любви, его домашнего счастья. Нет, нет! Между рассказом об Рейхлингене и Анелиной храброй нет никакой связи! Иначе должен был бы предположить, что она лжет, играет комедию и играет с несравненным мастерством. Сама мысль об этом наполняла его возмущением, тревогой и отвращением и он отравлял эту мысль от себя всей силой своей любви. А в том какая бы это могла быть история, что само упоминание о ней могло бы пронзить Анелю таким испугом? Капитанова мысль ужаснулась лететь в бездну отвратительных догадок, где слишком не было никакой надежды поймать какой-то конкретный факт. Нет, нет, нет! Анеля булл недужна, опасно недужна, тем опаснее, что состояние и причины ее болезни были совершенно загадочны. Надо будет как можно скромнее постичь врачебный совет, а тем временем делать все, что можно, чтобы удержать ее душу в покое, о-
  
  — 54 —
  миновать ненужные раздражения, доставлять ее разрывок, доставлять удовольствие. Прежде всего нужно исполнить ее желаемое и написать просьбу в коменду, чтобы освободить его от службы. Она почти вытолкнула его, чтобы писал просьбу. Очевидно ее горячее наставление на то, чтобы он как можно быстрее выступил со службы, есть не что, как следствие ее болезни, есть проявление какой-то мании, и он, капитан, так скоро службы не оставит. И написать просьбу можно сейчас. В случае необходимости можно сказать ее, что просьба уже подана: а в том кто знает, при ее ли храбром духовом состоянии завтра уже не вынырнет у нее желаемое совершенно противоречащее с этим нынешним?
  Так рассудив капитан виняз со столика бумагу, перо, чернила и написал просьбу после всяких приписанных форм. С этим документом поспешил к женщине, чтобы показать его и дать доказательство, что исполнил ее желаемое. Встретив в салени Ю- ию, что на его вид отдышалась испуганная и снизилась как пойманный заяц, капитан не приглядываясь ее ближе был благодарен случаю, что подверг Анеле товарищу и решил не пустить Юлию так быстро в дом.
  - А, тетя Юлия! — воскликнул радостно приближаясь к ней и целуя поданную руку. — Как же вы себя ведете? Почему дамы не были ласковы посетить нас еще вчера вечер? На, Анелечка, тот документ, о котором мы говорили. Прочти его, как тебе понравится.
  И вручив Анели просьбу обратился снова к Юлии.
  — Что ж, почему вы не садитесь?
  – Хочу идти. Я только на минутку забежала к Анели.
  — То-то, то-то! Хочу уходить! Даже дамы об этом не думайте!! Сейчас мне раздевайтесь из пальто и шляпы!
  - Господин капитан! — умоляя обратилась к нему Юлия. – Прошу на меня не напирать. Слово даю...
  – Но что там мне! — кричал капитан, почти силой исчезая из нее пальто. - Никаких слов не слушаю. Молодые и красивые вдовы не имеют никакого голоса и должны слушать чужого мужа, когда не имеют своего собственного. Кладу арест на госпожу сударыню!
  — А, если уж не может быть иначе, — с резигнацией говорила Юлия, сбрасывая шляпу, — что имею бедное дело? Останься еще здесь, но не дольше десяти минут.
  - Что это? Бунт? – добродушно кричал капитан. — Пусть мне дама не решается ломать субординации! Прошу слу-
  
  — 55
  дома, который будет издан рассказ дневной. Остаются дамы у нас с обязанностью участвовать в консервации. Съем вместе обед, выпем черный кофе, отдохнем кроху забавляясь рассказом историй веселых и забавных, а только потом распустим паруса и поплывем — я на широкие воды военно-общественной жизни, а дамы к своей тихой вдовьей пристани. Галт! Никакой оппозиции, никакого протеста! Так приказано и так должно быть.
  Юлия с нефльшированным испугом слушала капитановых слов. Его общество казалось ее весьма досадным и заботливым. В целой ее скуленной и умоляющей осанке было видно сердечное желание извлечься как можно скорее из этого дома, скрыться перед могучим и энергичным голосом, перед любознательным взглядом капитановым. В его присутствии чувствовала себя бессильной, безвластной и безрадостной. Обернулась к Анели.
  — Анеиичко, сердечко мое! Проси господина капитана... Выясни ему, что это для меня невозможно, даю слово, просто невозможно!
  – Ничего, ничего! – перебил ее капитан. – Пропало. Вот Мариня идет с уведомлением, что обед уже готов. Правда, Мариню — сказал капитан служанке, которая, собственно, показалась в дверях.
  – Да, прошу пана. Обед готов, — сказала Мариня.
  – А дети пришли? - спросила Анеля.
  — Да, пожалуйста. Гриша забавляет их своими рассказами. Он так смешон.
  — Значит, теперь уже нет речи о побеге! — радостно говорил капитан. — Правда, Анелечка, что теперь эту тетушку не пустим?
  — Нет, Анелька, прошу тебя, не делай мне этого? - умоляла Юлия. - - Сама лучше знаешь, как очень мне это будет неприятно.
  – Го, ю, го! Иани пугаются, чтобы мы вас не отравили. А такое подозрение не может пройти безнаказанно. Так что намеренно должен отравить госпожу двумя наперстянками боснийского вина! Вот Акеля вперед, а мы оба за ней!
  — Нет, Юлечка, действительно, Антось прав, — сказала наконец Анеля. — За что ты должен бежать? Ходи, съедим обед, поговорим, а твое хозяйство чей-то не уйдет.
  — Ага, видите ли, как высшая инстанция мудро рассудила! — крикнул капитан, радуясь, что женщина, очевидно, очевидно.
  
  — 56
  колебалась, окончательно встала по его стороне. — Прошу пани* и — добавил подавая ее рамя, а потом глядя на нее из-под лба; видя на ее лице выражение недовольства и досады добавил:
  — Но что же вы дамы делаете из себя такую угнетенную невинность? Действительно ли мое общество для вас такое невыносимое?
  — О, господин капитан шутит! сказала Юлия, питаясь веселым смехом. - Противно! Только что у меня дома...
  — Что там дома! - сказал капитан. — Там ведь дети не плачут, а котики, канарочки и собачки с тоски не умрут.
  Юлия словно застыла, отвернула голову. Были уже в столовой. Анеля заходилась возле зупы. Дети сидели на своих местах, спокойные, но веселые, только глазки у них улыбались.
  - Миша! — сказал капитан, приближаясь к нему с пани Юлией.
  Миша встал с кресла, подал руку госпоже Юлии и сказал:
  - Добрый день госпожи! Я вчера хотел сказать, что пани недобрые, — сказал резолютно Михась. — Дамы уговорили у нас, что отец приедет в ночи, а он приехал рано, а мы были в школе и не поехали на дворец, чтобы там отец приветствовать.
  — Но я этому не виновата, Михасик, — сказала Юлия. — Папа сам телеграфировал.
  – Э, что там телеграфировал! - ответил Михась. — В письме было написано, что рано приедет. Может, телеграмма была фальшивая.
  - Ага, а, а! это мне казак! - смеялся капитан. – Тот умеет допечь.
  — Но Михасику, разве я виновата, что телеграмма была фальшивая? – сказала Юлия.
  – Не надо было ее верить, – отрезал парень.
  — Так ты сердишься на меня?
  — Вчера немного сердился, а теперь уже нет, — сказал Михась.
  – Ты мой золотой мальчик! — вскричал капитан, целуя его в лоб. — Так всегда держись! Если кто-то виноват, говори ему правду в глаза, валы смело что думаешь. Но любить его не покидай. Так никогда не промахнешься с хорошей дороги.
  — Ну, ну, достаточно этой науки! Прошу браться за россол, потому что остынет! - сказала Анеля.
  Н стала на несколько волн пауза, во время которой слышно было
  
  — 57
  лязг серебряных ложек о блюде" и мерный шелест при СИОЖИ- вании рассола.
  Напряжение и немилое настроение, царившее с начала обеда, хотя тщательно маскированное всеми лицами, сидевшими у одного стола, чем дальше начало свободно как-то распространяться и проясняться. Веселый щебет дет был как теплый и освежающий ветерок, разгонявший облака, которые то и дело выползали из каких-то тайных щелей и то и дело грозили затемнить весь вид окна этого счастливого домашнего очага. Под влиянием этих здоровых, невинных детских душ, даже госпожа Юлия осмелилась, стала чувствовать себя более свободной, хотя сидела у капитана. Только Анеля, хотя и как очевидно напрягала свою силу, не могла еще овладеть последствиями своего недавнего припадка, время от времени бледнела и тревожно смотрела на дверь, словно в каждой волне должен был показаться прорицатель какого-то несчастья. Итак, когда спустя какое-то время, уже к концу обеда, послышалось энергичное, быстрое стучащее к дверям, Анеля чуть не вскрикнула с испуга, вскочила с кресла и отвернулась к окну так, чтобы капитан не видел ее бледного стула, в спину и застучавшегося лица, в спину, захлестывая лицо сверхсильное битье сердца.
  •В дверях показалась военная фигура, давно не топтавшая тех порогов. Это был Редлих. Окруженный туманом пара вошел в комнату салютируя. Капитан радостно вскочил к нему и сердечно сжал поданную ему руку.
  — Добрый день, капитан! - сказал Редлих. — Добрый день паньству! — добавил вращаясь в товарищество, хотя не мог ничего распознать из-за запотевших очков. — Проходя туда я поступил к тебе, — сказал снова капитану, снимая и вытирая очки. — Иду в службу, но имею еще пару минут, вот можем поговорить. Может ли я панству помешал? — приложил очки уже чистые и увидев на столе останки обеда.
  - О нет, совсем нет! - говорила Анеля. – Сейчас кончим. Соблазнит господин поручик на минуточку сесть себе в салени.
  — А, мой поклон госпожи господин! — сказал Редлих, кланяясь Анели. — Прошу простить, что я в первой волне с барыней не поздоровался, но мои несчастные очки.
  – О, знаю, знаю! — улыбаясь, говорила Анеля, стараясь движением руки как можно вежливее и быстрее вывести Редлиха в салон. Но этот еще стоял. Увидел Юлию, что
  
  — 58
  с той минуты, как он вошел, поднявшись со своего места, приблизилась к окну и старалась стоять так, чтобы как можно меньше обращать на себя внимание. Но Редлих узнал ее и, очевидно, заинтересованный подошел к ней. Какая-то роковая сила заставила ее повернуться лицом к нему. Убедившись, что это действительно она, Редлих стал словно остолбеневший, смущенный, неспособный высказать простейшую фразу приветствия. Юлия поклонилась ему.
  — А, сударыня здесь? — приглушенным голосом сказал Редлих.
  - Моя товарища Юлия Шаблинская, - сказала Анеля. " — Может ли паньство знаете ся?
  - О нет! — торопливо сказала Юлия.
  – О, да, немного! — одновременно и торопливо сказал Редлих.
  Капитан удивленно смотрел на эту сцену. Хотел уже взорваться смехом и по своему обыкновению взять этих двух человек на протокол, когда Редлих, отворачиваясь с определенной астентацией от Юлии и сближаясь к нему, говорил поспешно: — Прости, капитан, но должен с тобой попрощаться.
  – Что? что? что? — с огромным удивлением вскрикнул капитан, приступая к своему старому другу и стараясь заглянуть ему в глаза.
  - Должен идти! — повторил Редлих смущенный, глядя на часы. — Я немного перечислился во времени'.. Есть еще делишки...
  – Редких! — воскликнул капитан. – Начинаю не понимать тебя. Приходишь ко мне, чтобы поговорить, заявляешь с горы, у которой есть свободное время, а теперь вдруг срываешься.
  — Прости, капитан, но ей Богу, не могу остаться.
  — Почему? Говори правду!
  — В другой раз! В другой раз скажу тебе, а теперь должен идти! — умоляющим тоном повторял Редлих все больше приближаясь к двери.
  - Нет, это не может быть! Редкие! — говорил с упором капитан, которому кровь начала набегать к голове. — Ты мне этого не сделаешь!
  — Капитан, — говорил Редлих решительно и энергично, видя, что капитан преграждает ему дорогу, — даю тебе слово чести, что дольше не могу здесь остаться ни две волны,
  — Что это значит? — вскричал капитан, не в силах овладеть собой. — Говоришь таким тоном, словно хотел бы нанести
  
  — 59
  мне" пренебрежение в моем доме.
  - Принимай это за что себе хочешь, - говорил Редлих, - только даю тебе честное слово, что я вовсе не собирался тебя попрать, а также, что дольше никакой волны не могу здесь остаться.
  При этих словах капитан стал как оглушенный. Несколько секунд с напряжением своей души смотрел Редлихову в глаза, но теперь он спокойно выдерживал его любопытный взгляд. Но капитан не мог ничего вычитать в темной глубине глаз Редлиха. А потом охлял словно сломанный и отодвинулся на бок, оставляя Редлиху свободный проход к двери. Не попрощавшись ни с кем, Редлих ушел. Капитан сломан, не помня сам себя, упал на кресло. Несколько секунд царила в комнате мертвая, зловещая тишина. Слышны были отдохновения детей и тревожное битое сердце у женщин.
  В конце капитан поднял глаза и как-то бессмысленно обводя ими по комнате произнес почти шепотом:
  – Ушел!
  А потом останавливаясь глазами на лице Анели спросил:
  — Что это значит?
  — Не знаю, дорогой мой! - ответила Анеля. — Ничего не понимаю Редлиха.
  И обратилась к Юлии, которая все еще смущена, дрожа и бледная, стояла у окна.
  - Юлечка, может ты нам выяснишь? Что такое случилось поручику? Чем он обиделся?
  – Не знаю, – едва слышно прошептала Юлия.
  – Но ты его знаешь?
  – Нет, совсем не знаю, – говорила Юлия немного смелее.
  — Он ведь говорил, что вас, дамы знает! — говорил капитан.
  Не знаю, откуда это взял, — ответила Юлия, снова понижая голос и вглядывая в доливку.
  — Редкие, прошу вас, никогда не лжет, — сурово заявил капитан.
  — И я тоже не имею этого обычая! — язвительно ответила
  Юлия.
  — Так что значит это все? Что здесь за загадка?
  — Может, господин Редлих принял меня за кого-то другого, за какую-то женщину, чем-нибудь обидевшую его, — уже смелее говорила Юлия.
  
  — 60
  – Гм, это может быть, – говорил подумав капитан. — Он близорукий и такие вещи случались ему не раз. Но если бы до такой степени мог забыться, чтобы мне в моем доме в присутствии гостя сделал такое пренебрежение, нет, этого я не мог бы и придумать!
  Среди молчания завершен обед. Казалось, что появление Редлиха и его короткий быт в этой комнате изменили в ней атмосферу. Свежесть, радость и свобода исчезли совсем. Все" сидели немые, угнетенные и грустные. Даже дети поусомнились и казнили аппетит. Капитан даже не прикоснулся к своей любимой легюмине, только Анеля съела свою порцию, и Юлия смотря на нее слышала себя побуждаемой съесть также саму. Черного кофе не хотел никто, а о послеобеденной кружке, которая так улыбалась капитану перед обедом и которую он хотел оживить рассказом веселых и грустных приключений своей босняцкой жизни, чтобы не забавить Анелю. перед волной казнили кого-то самого милого из себя.
  Сейчас после обеда Юлия попрощавшись холодно с капитаном пошла домой. Капитан уже не задерживал ее. Уходя она незаметно шепнула Анеле несколько слов. Капитан попросил женщину, чтобы пошла в спальню и легла немного отдохнуть, а сам пошел в салон, заявляя, что тоже ляжет на софи и пару волн передремает. Дети пошли в школу.
  
  =-ч*
  
  VII.
  Вышедший из дома около четырех часов после полудня капитан сам удивился и испугался заглянув в свою внутренность и выяснив себе всю смену, которая там довершилась от вчера. Ведь только вчера по многолетней разлуке он вернул в свой домашний костер! Ведь вчера оно казалось ему раем, впаивало его невысказанным идастом и обнажало перед его душой неограниченные видокрупи такого же счастья, любви и роскоши! А сейчас! Капитан глупо застывший должен признаться сам перед собой, что услышал какую-то полекшу, когда из этой камни, которая содержала в себе его рай и счастье, вышел на улицу.
  - Я подлый, никудышный, неблагодарный, нечестный! - ругал сам себя капитан. Что же случилось, что изменилось в моем доме, что он начинает казаться мне душной тюрьмой? Ничего так не случилось! Нервные припадки Анелине — ну дело неприятное, но, наверное, ничего здесь нет страшного. Ведь она цветет как рожа и у аппетита хороший. Глупая сцена, которую сделал мне Редлих? Ну, поговорю с ним, потребую пояснения. Может у него есть какие счета с той вдовой, потому что это очевидно она лжет, уверяя, что его не знает. Но чем же это касается меня и моего счастья? А о том все же!
  И ка-титан снова вздохнул, слыша, что на его груди нажимает что-то тяжелое, словно брутальные колени какого-то незримого врага, неожиданно свалившего его на землю и желающего унизить его до крайней крайности.
  Выходя из дома, заявил женщине, что пойдет в полковую команду и подаст просьбу о димиссии. Он не хотел определенно лгать, хотя чувствовал, что Анеля убеждена о том, что он лжет и что не отнимая ее того убеждения лжет скрыто, лжет самим намерением и замыслом. Улица была почти пуста, только где-то не где-то шли тротоаром прохожие или служанки с кружками брели в снегу пол-
  
  — 62
  перек улицы. Капитан шел и шел «есть останавливаясь, все занят своими мыслями. Может то унылое небо покрыто оловянными облаками, что с них у вечера начал сыпать мелкий снег, может холодный воздух, заставлявший человек корчиться и кувыркаться и искать теплого угла, может неприглядная перспектива длинной, почти пустой улицы, что пустует на улицу и теперь почти совсем застеленным сумерками, а может, все это грустное, угрюмое и темноватое окружение угнетало и капитаны мысли и вместо поклейки и успокоения втачивало его как раз в черную меланхолию.
  — Не чувствую себя уже таким счастливым, как был вчера, — рассуждал капитан. — Не знаю, какая причина, да что ж. когда это так. Слышу, что какой-то злой дух летает над нашим домом, что-то затрагивает нашу семейную атмосферу, что где-то там есть какие-то болезненные места, которые коснулись их, хотя бы лучше, а от раза пропала вся гармония, ясность, искренность и радость. Какие это болезненные места, где они есть, как починились и как бы можно их вылечить, этого ни крохи не знаю. Вены появляются в волнах, когда меньше всего можно их надеяться. Сама та неуверенность, но путаница мрачно меня мучает, мучает Анелю, делает невозможным счастливую жизнь. А о том я слышу, что сама Анеля то ли не хочет, то ли не может ничего сделать, чтобы раскрыть тайну, чтобы выяснить все дело. Что это значит? Действительно ли здесь какая-то тайна, которую скрывают от меня, может ли только я сам здесь виноват из-за своего неудобства? Что ж, за пять лет цыганской, почти лагерной жизни можно отвыкнуть от товарищеской жизни с деликатгией организованными натурами, чуткими и уязвимыми, такими как Анела. Действительно, я мог не в одном и не раз зозем без моей воли поразить ее, но чего бы этого было достаточно для выяснения этой дисгармонии, этого нервного напряжения, которое начинает закрадываться между нами? Она ведь знает, что я ее люблю, знает, как очень ее люблю! Ведь и она любит меня, любит дет и для такой обоюдной любви дарится богато, извиняется очень богато. Нет, в теле должно быть что-то другое! Но что? Неужели бы Анеля скрывать что-нибудь предземное, прятать какой-нибудь секрет? Имело бы ее нервное нападение во время моего рассказа о бароне быть действительно следствием чувства какой-то гадкой истории, которую барон мог бы мне открыть, но только его самоубийство к этому не допустило? Ведь это было бы страшное! Нет, ее
  
  — 63
  радость из моего прихода, ее свободное и доброе настроение вчера - и сознание какого-то такого поступка, что появление самой возможности его открытия доводило бы ее до таких сильных нервных припадков - это одно с другим не годится, это не похоже на правду!
  Ход мыслей капитановых был прерван отнюдь не особым приключением. В одном месте перед большими воротами был снег на тротоаре совсем утоптан. Служницы, нося коновками, воду наливали на тротоар воды, из-за чего тротоар покрыт слоем гладко утоптанного снега, покрылся с верху гладкой, как стекло, ледовой корой. Таким образом на гладкой дороге стала очень опасная машина, известная в механике под названием наклонной площади, а в практике называлась львовским карколомом. Правда, во Львове обязывает предписание посыпать такими карколами песком и пеплом или другими подобными приборами, но все такие предписания, довольно тщательно выполняемые внутри города, тратят свою обязательную силу тем полнее, чем дальше идем от середины к границам города, а на улице Пекарской тогда полежит жеровью такой невинной подрывки и когда между этими лицами найдется какая-то гордая и непокорная душа, которая прибегнет к полиции, или когда какая из тех жертв наскочит на такое серьезное повреждение, что произойдет скандал и шум на всей улице и полиция не может не обратить на это внимания.
  •Капитан, собственно, приближался к той неверной гололедице перед воротами. Был еще отдален от нее двадцать шагов, когда вдруг увидел дедушку в старой, вытертой шубе, в бараньей шапке с кляпами натупленными на уши и косыми под шеей, сгорбленного и при палке, идущей с противоположной стороны к этому месту. Но едва сделал шаг по льду, поползла палка, на которую он подпирался, дедушка потерял равновесие и лицом вперед упал на тротоар.
  – О Боже! — вскричал несчастливый и затих лежа на льду без движения и без голоса.
  Капитан в мгновение ока прискочил к нему, желая помочь ему встать, но дедушка не двигался. Капитан поднял к горе его голову: лицо, усы и седая борода дедушки были забрызганы кровью, капавшей с носа и с лица. На лице была видна глубокая рана от камня, лежавшего на льду и на который упал бедный старец. Сей не подавал знака жизни. На улице никого не было. Видя, что старик потерял сознание, капитан положил
  
  — 64
  его на снегу, подбежал к воротам камни и что силы дернул несколько раз за звонок. На голос звонка выбежал сторож, за ним сторожа, еще несколько женщин, дальше какой-то господин. Капитан оттирал упавшего в обморок, кто-то из присутствующих побежал позвать полицейского, большинство стояло бездейственно вокруг капитана и упалого в обморок, присматриваясь к капитановой работе и охотно высказывая скорее удивительное, чем сочувствие.
  — Чего стоишь, туман! — вскричал капитан. — Почему не поможет мне хотя бы оттереть несчастного, что по твоей вине может даже головой наложить?
  – По моей вине? – грубо отказал сторож.
  – Аз твоей! Ибо твоя собачья обязанность была посыпать гололедицу, что он на ней упал.
  Сторож нерадостно, хотя не без внутреннего перестраха принялся помогать капитану. Наконец, по нескольким волнам сильного натирания и разбуждения старик пришел к себе.
  – О Боже! — сказал слабым голосом. — Что со мной? Что произошло?
  – Ничего, ничего! - сказал капитан. – Вы упали вот здесь на льду.
  – А, да, я упал! Ударился в голову... О Боже!
  — Что ж, можете встать, — спрашивал капитан, поднимая его на ровные ноги. Но дедушка зашатался и был бы упал снова, если бы присутствующие не подхватили его на руки.
  – Ох, не могу! Силы нет! – стонал старик.
  В ту же минуту прибыл полицейский, и, узнав, что произошло, сейчас послал парня за фиакрой, чтобы отвезти старца в больницу, записал себе название нерадивого сторожа, а затем, обратившись к капитану, как к главному свидетелю спросил его об имени и названии.
  - Капитан Антон Ангарович, живу здесь на Пекарской, номер четвертый, - сказал капитан.
  Пока полицейский записывал это в своей книжечке, дедушка, услышав это название, начал странно дрожать. Голова его затряслась как у ребенка, что ему собирается на плач; уста начали шевелиться, словно говорили что-то, только что в горле не становилось голоса. Несколько раз старался подняться, но напрасно. Из присутствующих никто не замечал этих движений; внимание всех присутствующих занял сторож, плачащим голосом начал толковаться перед полицейским, переплетая то умоляемое грубой бранью на женщину, которая сама всему виновата, потому что должна была посыпать тротоар.
  
  — 65 —
  а не посыпала. Старик сидел на среди тротоара, среди этой кучи людей, сбежавшихся из любопытства, падка на новинку и на скандал, но теперь не обращала на него внимания. Риого лицо еще забрызгано кровью, бледное и иссохшее нуждой, кроме боли проявляло еще услышанное какое-то навязчивое желание — сделать что-то, сказать что-то, и при том страх ради невозможности совершить то, чего желалось. Это был вид человека, который среди пустого поля упал в глубокий колодец и знает, что сам без чужой помощи не сможет извлечься из него, а при том знает, что его крик и мольба должны остаться тщетными и бесплодными. Но вот в волне», когда капитан как-то приблизился к нему, выглядывая приезду фиакра, дедушка дрожащей рукой дернул его слегка за полу плаща.
  — Что, отец, что вам есть? – спросил с теплым сочувствием.
  — Так... господин... есть... капитан... Анга...
  – Да, Ангарович. Может, меня знаете?
  Старик возразил движением головы, но одновременно судорожно замахал рукой, давая знак, что хотел бы что-то говорить, но не может.
  — Где вы так ударились? — спросил полицейский, подходя к старику.
  — Вот тут... здесь... стонал старик, показывая лицо и лоб, где теперь виднелся большой синий патрон.
  - Вы здешние?
  - Нет, не здесь...
  — А как называетесь?
  - Мы... Мы... Михаил...
  Названия не мог доложить. Упал в другой раз.
  — Везите его быстро в госпиталь, — сказал капитан полицейскому, — чтобы не умер здесь на месте. Очевидно, он очень ослаблен. А может, даже голоден. Как бы там нужно было что купить для него, то прошу, даю это для него.
  И капитан подал полицейскому Гульдену. Собравшиеся сложили также по несколько 10 крейцаров. Между тем приехал фиакер. Полицейский велел подсадить упавшую в обморок беднягу на дорожку, сам ел обик и велел живо ехать в главный госпиталь.
  Вот это приключение в конце концов совсем не жадная редкость на львов- для домашнего очага
  
  — 66
  ской почве, толкнула капитану мысли в другую сторону, чем до сих пор. Услышанное полной обязанности против ближнего придало ему силы и отваги. Хотя уже смеркалось, у него на душе делалось как-то яснее. Начал даже сам делать упреки, за то, что перед волной так черно смотрел на свои семейные отношения, что подозревал загадки и тайны там, где их правдоподобно совсем нет.
  — Все это как-то будет, племянник Антось! - сказал сам себе. — Все как-нибудь уложится и может даже лучше, чем ты сам хотел. Только спокойно, без лишнего столпотворения! "Нур нихт иберстерцен"! — как сказал немец гончар, когда ему воз с горшками перевернулся ко рву. Если бы ты сам не сделал ничего такого, чего потом должен был жалеть, а в конце концов сдайся на божью волю!
  Так филизофуя и морализуя капитан свернул из Пекарской и пошел в город. Не знал собственно, куда должно идти и за чем, но идти домой не чувствовал ни желания ни нужды. Придя на Бернардинский плац свернул на улицу Галицкую, отсюда вышел на Рынок, отсюда на Трибунальскую и впереди главного обоих вышел на улицу Кароля Людвика свернул на площадь Мариянский, отсюда на Академическую и так по круглогодичному проходу, осматриваю выставку. выставленных в антикварнях и книжных магазинах, подслушании множества незначительных отрывков уличных разговоров, почти сам не зная, как и когда капитан оказался на улице Фредра перед домом офицерского касина. Только теперь вспомнил себе, что, выходя из дома в глубине души, имел собственное постановление, чтобы здесь встретиться с Редлихом и потребовать от него выяснения того хулигана, который сделал ему сегодня в его собственном доме.
  Был едва шесть часов. В кассине не было еще почти никого, только в бейлярдовой сале два молодых резервных офицера играли в бейлярд, громко выкрикивая числа сделанных карамболей. Когда вышел капитан, они салютовали по военному и сейчас начали снова свою игру, хотя уже без громких выкриков. В какой-то пустоте вздохнуло на капитана от тех обширных, пустых саль с шаблонно устанавливаемыми креслами, с Газетами, уложенными на столах, как трупы в большой трупарне, с пугаными суфитами окопченными табачным дымом. Только перед самым входом капитана касиновый слуга зажег там две-три газовые лампы, так что углы той об-
  
  — 67 —
  широкую салю потопали в сумерке. Раздеться с плаща и сабли капитан сел у стола и начал читать журналы, хватая впереди всего львовские, которых почти совсем не выглядел уже лет. Хотя у них не было ничего интересного и особенного, он прочитывал их от доски до доски, не минуя и анонсов. Отсвеживал себе в сознании физиономию города, его жителей, их интересы и предпочтения, сравнивал настоящее с недавно прошлым. Каждое название, которое встречал в журналах, приводило ему в мысль что-то знакомое: приятеля, школьного товарища, учителя, врача, фирму сапожника, который шил ему сапоги, портного, который еще в студенческие времена так часто делал ему на кредит, торговку фруктов, или сварливую соседку, которая еще была. Каждое название улицы вызывало новые воспоминания. Улыбался к ним как к старым знакомым, встречающимся среди чужой толпы. Отчитывая эти мертвые буквы, слова и предложения он даже не пытался похватить их логическую связь, их значение и содержание, но за то моментально пережил, будто во сне или в калейдоскопе, самые разные веселые и грустные, приятные или досадные приключения своей жизни.
  Мало-помалу кассино стало наполняться военными. Приходили мерным шагом, "шнейдиг", выпрямленные после прусского образца, побрякивая саблями и острогами. Вытали ся салютируя и короткими словами в роде "Сервус! Вы ройте дыр?" Подавляющая часть общилась в столовой, а отсюда приходили кто в белый салей, кто в узкую и длинную картошку, полную зеленых столиков и кресел. В читальню мало кто смотрел. А что капитан сидел повернут плечами к дверям, то первые из заблудившихся сюда обходили вокруг стола якобы просматривая журналы или ища чего-то специально и заглядывали ему в лицо, а узнав его и буркнув под носом "Сервус!" хватали быстрее первый попавшийся журнал и отходили не приближаясь к нему. Позже и этого не стало и хотя в читальне набралось несколько офицеров, то о том ни один из них не подал ему руки, не заговорил к нему, не приелся к нему. Некоторые позабирав журналы вышли к суэидным саль, другие засели при других столах или где-то по дальнейшим углам. Капитан сидел один, не переставая заглубляться в читаемое львовских дневников.
  Пока был один в сале, чувствовал себя свободным и отдавался той поэтической радости, которую в нем возбуждали те дневники, а скорее те издавна знакомые имена и названия, которые у них встречались на каждом шагу. И видя офицеров, что
  
  — 68
  шастались по сале, звенели острогами, шелестели листами Газет, а особенно заглядывали ему в лицо и убегали от него в разные стороны, он быстро избавился от этой поэтической иллюзии. Что значило то бокованное? Оно умышленно или случайно? Не отворачиваясь от листа Газеты, но не видя в ней ничего, капитан пытался уговорить сам в себе, что это совсем, приключительное приключение, что офицеры — деликатные люди и видя, что он так пристально читает, не хотят ему препятствовать и для того не сближают. Правда, против других они не были так щепетильны. Он этот поручик также пристально читает, но свежеприбывший товарищ без церемонии кладет ему руку на плечо, начинает с ним разговор и отрывает его от чтения. Ну, между близкими приятелями это дело обычное, но мы, сказав правду, чужие себе, — рассуждает капитан, из-под лба и не без какой-то зависти поглядывая на проявления близкой и сердечной дружбы между этими чужими для него людьми. Что-то шепнуло ему: Ану отложи на сторону Газету, какой из них приступит к тебе? Но в той же волне такая тревога пронзила его, что ануж никто не приступит и скандал выйдет уже совсем несомненный, что он не осмелился оторвать глаза от Газеты, склонился над ней и держав ее руками, как какой щит, как утопающий доску, спасающий его от погибели.
  Но сидеть вот так над журналом совершенно для него равнодушным, подавать читающий вид, хотя действительно не читал, молчать и украдкой только поглядывать на других, это было для него очень крикро, а чем дальше, тем больше мучило его. Капитан свойственно не понимал, что творится с ним? Что его так робко? Почему не может в ту же минуту встать и с свободным видом подойти к одной кучке, рассевшейся около печи и приглушенным голосом начал какой-то разговор? Из вчерашней учти напоминает себе почти все их физиономии. Пили с ними брудер-Шафт, поэтому не могут его оттолкнуть, а в том что же могло бы побудить их отталкивать его? А все же, хотя несколько раз собирался на отвагу, в душе называл сам себя дураком и трусом, все же не мог встать и приобщиться к болтливой группе. Слышал, что кровь бьет ему в голову, что в глазах морочится и мысли путаются. Только слух его заострился необычно, уши сделались шпионами, чтобы подслушать разговор, ведущийся в противном конце сали. Разговор оживлялся чем раз больше. Из наводнения слов вырывались циничные смехи, грубые шутки переплетанные шепотом или здравомыслящими упоминаниями
  
  — 69
  старых, обзорных офицеров. Мало-помалу кружок около печи становился чем раз многочисленнее; почти все, что были в сале, покинули газеты и собрались вокруг печи.
  Капитан сидел словно на раскаленных углях. Ему казалось, что весь этот разговор идет о нем, что все смотрят на него, свысока моргают в его сторону, показывают на него пальцами. Взрываемые фразы и предки, которые он когда-то ловил ухом, делали на него такое впечатление, как если бы кто-нибудь тлеющим приском посыпал его по голому телу. Терпел страшно, но тщетно пытался отгадать, почему и за что терпит.
  В конце некоторых из стоявших у печи, особенно младших, начали громко выкрикивать одиночные, врываемые предложения.
  – Это не может быть! Мы не можем это стерпеть! — кричал один.
  — Но он правдоподобно ни о чем не знает, — уговорил другой.
  — Что же он слеп и глух, чтобы не знал, что происходит вокруг него?
  - Нет, мы такого господина не можем стерпеть между собой!
  — Но надо бы прежде всего убедиться, дать ему возможность вытолкнуться.
  Гармидер сделался всеобщим. Капитаново положенное сделалось в конце совершенно невозможное. С наибольшим усилием своей воли он отложил на сторону газету, встал и приближаясь к какому-то поручику, стоявшему ближе к нему, произнес к нему вежливо, мягким, слегка дрожащим голосом:
  — Не прогневайся, товарищ, когда спрошу, о ком свойственно здесь речь?
  Поручик взглянул на капитана каким-то обескураженным, озабоченным взглядом и процедил:
  - Э, так... да...
  — Что будешь крутить, поручик? — крикнул громко какой-то капитан от пехоты, здоровенный мущина, крепким, баритоновым голосом. — Раз ему надо сказать правду. Итак, Ангарович, знай, что мы говорили о тебе.
  Гром с ясного неба, ударив вот здесь обе него, не был бы так испуган Ангаровича, как эти слова. Хотя уже перед тем, еще вчера чувствовал, что офицеры имеют что-то против него, все же в глубине души считал это каким-то сомнительным догадком, суеверием, которому можно не верить. Но теперь уже сомнение
  
  — 70
  был невозможен и та страшная действительность прошибла капитана как карабиновый шар. Побледнел, закачался на ногах, и держась за кресло рядом, каким-то разбитым голосом спросил:
  — А нельзя знать, что вы товарищи говорили о
  меня?
  Мы спорили над вопросом, можем ли толеровать тебя
  дальше в своем обществе, или нет?
  – Меня? – вскричал Ангарович. — Что же я сделал, чтобы вы должны не толеровать меня в своем обществе?
  — Не сердись, брат, — сказал капитан от пехоты. — Ты знаешь, что в жизни человеческой бывают такие приключения, когда на человека падает плохая тень, хотя он может не то своей рукой, но даже мыслью не привел к исполнению плохого поступка.
  — Значит, на меня упадет какая-нибудь плохая тень! — спросил остро капитан, которому уверенность и несомненность грозного положения вернула его военную храбрость. – Прошу выяснить мне, что это за тень?
  — Мы думали, что ты и сам знаешь, в чем дело.
  — Я знал бы о себе что-нибудь злое и смел бы прийти в ваше общество? – вскричал Ангарович.
  — Ну, братец, не знаем тебя поближе, сказал один из старших военных. — А прийти в наше общество чувствуя себя к некрасивым поступкам, это, наверное, не был бы хорошим уступком, но сам признай, не было бы ничто так невозможно.
  — Для меня это невозможно!
  – А, может быть. Но нам казалось невозможным также это, чтобы ты до сих пор не знал, с кем живешь и как живешь.
  – Что? что? что? - с удивлением вскричал капитан. — " Этих слов уже совершенно не понимаю.
  — Ну, а я не обязан выяснить их тебе, — сказал гордо его интерлекутор и повернулся к нему плечами.
  — Как же это, — едва сдерживая свой гнев, вскрикнул Ангарович, оглядываясь по сторонам. — Осуждаете меня, бережете от меня как от прокаженного, признаете меня недостойным своего общества, выдаете на меня осуждение смерти и исполняете его, а о том не хотите мне сказать, в чем моя вина!
  Гнев, возмущенное, услышанное узнаваемой несправедливостью, страх, что та обида должна все-таки иметь какие-то реальные мотивы, в конце бессильное отчаяние при виде отвлекавшихся от него товарищей — все то клокотало в капитановом нутре. Не знал, что делать, как
  
  — 71
  поступить в той страшной коллизии, в которой нашелся не понятно как и за что. Какие-то большие, кровавые пятна начали мигать его перед глазами и из тайных глубин души возникало непобедимое желаемое смыть свою обиду, свой позор в крови первого попавшегося из тех сытых, гордых людей, которым очевидно безразлично было до его страдания.
  — Вот идет Редлих, — произнес вдруг один офицер и, обращаясь к капитану, добавил: — Он наверняка захочет тебе выяснить, о чем идет речь.
  - Да, да, - крикнуло хором несколько голосов, а когда он не захочет, в таком случае первый попавшийся из нас готовил тебе служить.
  – Редких! — сказал один из офицеров Редлиху, занятому вытиркой своих очков. — Есть здесь Ангарович и хочет поговорить с тобой. Думаем, что как приятель захочешь и сумеешь лучше выяснить ему ситуацию. А если не захочешь, то пошли его к кому-нибудь из нас.
  – Да, да, каждый из нас готов ему служить! — подтвердили другие офицеры и вышли из сали гурьбой, оставляя обоих приятелей самих.
  Редкий добрый Хеил стоял как остолбеневший. Не надеялся застать здесь Ангаровича; не знать почему был уверен, что Ангарович придет к нему на квартиру и потребует выяснения той невежливости, которую допустил в полдень. Уже заключал себе в голове, как самые деликатные, как самые дружеские фразы, которыми хотел утихомирить справедливый гнев капитана. Но теперь! здесь! Один взгляд на ситуацию, которую застал, первые слова, выскочившие из уст офицеров, убедили его, что дело испорчено безвозвратно, что об уменьшенном правде, о ее деликатном трактованном или частичном спрятанном не может быть ни речи.
  Какие последствия должен иметь среди таких обстоятельств его разговор с капитаном, это также для Редлиха ни на минуту не могло быть сомнительным. В ту минуту, когда офицеры оставили их самих, Редлих услышал, что их товарищеские руки положили его на плите из раскаленного зелиза. Умыть ли руки от всего? Отослать ли капитана другим? Смертельный удар, нанесенный рукой приятеля не будет ли сто раз хуже болезненный? Но с другой стороны, товарищи не будут иметь права считать его трусом?
  Несколько волн стояло в сале гробовое молчание. Оба при-
  
  — 72
  ятели стояли против себя как осужденные на смерть, бледные, бессильные произнести, бессильные взглянуть друг другу в глаза. В конце Редлих первый приблизился к капитану и подал ему руку, которую тот сжал. Обе руки были холодны как лед.
  — Что мне сказать? - глухим голосом спросил капитан.
  - Сядем! — почти шепотом произнес Редлих.
  - Сели. Редлих снова волну молчал, ища слова, обращения, которым он мог начать этот роковой разговор.
  — Гневаешься на меня, — произнес в конце не поднимая глаз на приятеля. — Слышишь обиженным, правда? Ты прав. Я обидел тебя сегодня в полдень. А что самое роковое, что не могу тебя извиниться, потому что я поступил так из конечности, иначе не мог поступить.
  Капитан бросился словно укушенный гадюкой и почти шепча с умиления спросил:
  — А почему?
  — Выясню тебе, все вытолкую, — сказал Редлих, — хотя Бог мне свидетель, я бы отдал половину жизни, чтобы только не требовал тебе ничего выяснить, чтобы все то, что теперь должен тебе сказать, была неправда, выдумка или луда.
  — Не призывай Бога на свидетеля, но говори, что ты должен говорить! — с холодной резигнацией произнес капитан.
  – Пусть и так, скажу тебе коротко, – вздыхая сказал Редлих. — Эта женщина, которую я застал в вашем обществе, принадлежит к таким женщинам, которых даже названия в порядочном обществе никто не может назвать. Не думай, чтобы это была просто упала женщина. О нет! Все мы грешны, все падаем в своей жизни и для таких женщин, не раз жертв нужды, кривотолков или даже искреннего чутья, можно не раз иметь даже уважение. Знаешь меня, что общественные кривотолки не руководят моим осуждением, значит, можешь рассуждать.
  — Но женщина тебя не знает! – вскричал капитан. — Ты, может, принял ее за кого-нибудь другого?
  - К сожалению, нет! — грустно ответил Редлих. — Знаю ее слишком хорошо, знает ее большинство присутствующих здесь офицеров и, если хочешь убедиться, можем завести тебя в ее жителя.
  - К ее жильцу? Так кто она такая?
  — Не имею слова, чтобы охарактеризовать тебе то отвратительное и подлое ремесло, которым занимается она. То ремесло тем отвратительнее, что заключается в обмане, на укрывании перед глазом свойственности и ведется под невинным титулом пансиона для бедных
  
  — 73
  и честные девушки.
  Капитан даже окаменел из удивления и испуга.
  – Боже! - вскричал, - и такое лицо! Ведь я сам
  задержал ее на обед почти насильно. И такое лицо... мои дети научились называть теткой.
  И он залился горячими слезами, всхлипывая, как ребенок и закрыв лицо руками. Редких молчал.
  — О, это страшно, ужасно! — повторял капитан, но тут же подняв голову и вглядываясь в лицо Редлиха мокрыми от слез глазами сказал почти радостно:
  — Но что же? Ну ошибка. Ведь ни я ни моя женщина не знали до этой волны». А ся отвратительная женщина — школьная товарища моей женщины. Значит, когда это была та тень, которая падала на нас, ради которой товарищи хотели исключить меня из своего общества, то что легче, как мог ты туж, ты мог бы ты смыть? из вас предположить, что узнав обо всем я стерплю хоть на минуту не только присутствие этой чудовища в женской фигуре* в своем доме, стерплю хотя бы, чтобы ее имя упоминалось в моем доме? дить!Нет, старый приятель, это было не по-другому!Ну, но достаточно того!
  Редлих слушал тех слов, которые неудержимым потоком рвались из капитанских уст. Сердце краялось у него, когда видел радость и надежды приятеля и чувствовал, что в ближайшей минуте должен нанести им смертельный удар, должен эту красивую, благородную душу, полную добра и веры в человек, столкнули с ее ясной высоты и сбросить в черный. Но зря, другого выхода не было.
  — Это горе, старый друг! — сказал уныло Редлих, не принимая поданной ему капитановой руки, — ничто не уложится, а то, что испорчено, уже не дастся направить. То, что я до сих пор рассказал тебе, это только половина дела и то, к сожалению, меньше половины.
  – Что? Значит, есть еще что-нибудь? – вскричал капитан.
  — Есть, и то что-то такое, о чем я предпочел бы никогда не говорить. Но если дьявол дошел до того, что не могу молчать, то знай, что твоя женщина —
  – Что смеешь говорить о моей женщине? - визгнул из этой-
  
  — 74
  лого горла капитан, срываясь на ровные ноги.
  — Знает очень хорошо, кто такой дама, — ровным голосом сказал Редлих.
  — Врешь, врешь! – кричал капитан.
  — И даже — имеем на это несбитые доказательства — есть с ней в тихом союзе, — так же продолжал Редлих.
  - Лжец! Подлый клеветник! Молчи, молчи! — ревел капитан, бросаясь на него с кулаками. — Только твоя кровь может смыть этот отвратительный, неслыханный клевету, которую ты бросил на самую честную женщину! Боже, что это делается со мной! Прочь мне из глаз, потому что тебя разорву! Прочь!
  И капитан снова бросился на Редлиха схватив кресло и сам себя не соображая со злости.
  На его крик толпой вбежали офицеры и обступили обоих.
  - Подлые! Ничтожные! — кричал пенясь и бросаясь капитан. – Так вот чего вам было нужно! Это была ваша конспирация! Убить, мордовать, замучить меня возжелали. И за что? Что я вам сделал? А тот... тот скорпион, который притворялся моим приятелем, дал себя применить вам за орудие. О позор вам! Позор и проклятый!
  Все офицеры молчали. Несколько сильнейших держало капитана за руки и ремни. Он бросался, клял и скрежетал зубами, желая мести, крови или смерти. Редких стоял бок, бледный как труп, ожидая, пока капитан успокоится. В конце товарищи, видя, что сам вид Редлиха все наново вводит капитана в неописанное стекло, попросили его, чтобы удалился в соседнюю комнату. Лишь через полчаса капитан совсем охрипший, ослабленный и обессиленный упал как неживой на кресло и начал снова плакать.
  Было уже поздно в ночи, когда его взбудораженная душа успокоилась на столько, что мог немного холоднее поразмыслить, что надо делать. Тогда захотел еще раз поговорить с Редлихом. Он пришел бледный, но спокойный и полный резигнации.
  — Ты сказал мне, что у тебя есть доказательства, которые говорят против моей женщины? - сказал капитан. — Какие это доказательства? Покажи их.
  — Это такие доказательства, которых показать тебе не могу, но они несомненные. Это рассказанный несчастный барон Рейхлинген.
  – Барона! — вскричал капитан, пораженный самое сердце.
  
  — 75
  — Да, барона, которого обе женщины втянули в свои сети и разрушили. Твоя женщина играла в этой истории даже главную роль. Какого рода была та роль
  - Молчи! Молчи! — вскричал капитан и, сорвав с руки рукавицу, бросил ее Редлиху в лицо. Сей спокойно и без видимого волнения принял вызов.
  Не прошло пол часа, а дело было заключено. Обоюдные секунданты с согласия обеих сторон заключили условие гонорового разрешения этого происшествия. Завтра в семь с рана должен был состояться поединок на пистолеты. Достанет пятнадцать шагов, трехкратная вымена шаров, а в случае как бы борцы вышли без ущерба, по получасовому перерыву повторенное поединка. У одиннадцатого часа капитан вышел из военного касина.
  - А где живет эта... женщина? — спросил на уход Ему подали адрес Юлии, после чего он салютируя и не
  подав никому руки вышел.
  
  VIII.
  Выйдя из касина капитан некоторое время шел прямо перед собой, машинально, без сознания, словно накрученный автомат. Обходил прохожих, скручивал на рогах с улицы в улицу и шел все дальше, не останавливаясь, не зная, куда идет и за чем. Чувствовал потребность в движении, темноте и забытии.
  Была холодная, тихая и темная ночь. Шел снег и его студеные клочки густо садились капитану на лицо, на глаза и губы. Он слышал их прикосновение, словно уколы шпилек, но в то же время чувствовал какую-то роскошь в тех уколах. Туркит фиакров, проезжавших в бешеном разгоне, был ему также приятен, потому что, казалось, заглушал бурю, которая свирепствовала в его нутре, разрушая, переворачивая и вырывая с корнем все, все то, что в ней было свято, красиво, любимо.
  С улицы Фредра вышел на Батория, отсюда на Камню, далее на Панскую, но тут завернул и пошел по этой улице в направлении Зеленой, но не входя на Зеленую завернул на улицу Зыблевича. Искал одиноких переулков, вот тем свернул на Стежкову и вышел снова на противоположный конец улицы Фредра. Отсюда через площадь Академический пошел в гору Гончарскую, дальше на улицу Голембя, сошел в низ на Каличу, а отсюда шел прямо по улице Оссолинских к пустому и замершему в темноте Иезуитского сада. Деревья в саду стояли голые, их ветви расплывались в темноте, только грубые пни и конари болтали как черные столбы на темном фоне. Снег шел густой и затемнял свет слабо светящихся фонарей на рогах улиц. Туркот фиакров долетал сюда только издалека, как глухое, непрерывное клокотание. Капитан шел не останавливаясь, судорожно сжимая в ладони холодную рукоять сабли. Боялся встать, остановиться на минуту, словно там за ним гнался какой-то марюк, чтобы только он остановился, сейчас его догонит и разорвет.
  В конце* содрогнулся, стал переводя дух и начал собирать рассеянные, разбитые власти своей души.
  — Что это со мной было? Что произошло? - спрашивал сам себя
  
  — 77
  стараясь выяснить себе ту наглую и странную катастрофу.
  — Ведь вчера я вернул из Боснии. Ведь вчера, еще вчера я был счастлив, так счастлив, как никогда в жизни. Даже Господа Бога я спрашивал, за что дает мне столько счастья. Дурак, дурак! Я и не чувствовал, не догадывался, что все мое счастье было
  — луда, фата моргана, мыльный пузырь! И вот пузырь приснул. Что же дальше?
  Капитан был тепло одет, слишком закаленный на студень. Но о том чувствовал, что в ту же минуту безмерный мороз прошибает все его существо, прижимается до самого сердца, до мозга и причиняет ему страшную боль. И снова не зная сам, что с собой делать, словно троулсный зверь, он пустился идти по ускоренному шагу, перед пред сеймовым дворцом, на улицу Мицкевича и горе ею, в церковь св. Юра. Аж на площади перед Юром остановился хватая воздух полной грудью и отдыхая глубоко. И снова мысль начала работать. Как живая встала перед ним недавняя сцена в кассине.
  — Что они хотят от меня? За что меня наказывают? Я ведь не сделал им ничего. О подлые, подлые, никчемные! Чтобы поразить меня в самое сердце, убить прежде всего морально а затем физически — потому что очевидно они этого желают! — бросают клевету на мою женщину, оббрасывают болотом то, что у меня самое святое. Формальную конспирацию на меня завязали. "Если ты, Редлих, не хочешь взять его на себя, то каждый из нас готов это сделать". Ведь это были их слова! Заставили на меня сеть, обскочили меня и знали, что им не вырвусь. Подослали того дурака Редлиха ко мне домой, чтобы меня обидел, спровоцировал, выгнал в кавычку. О подлые, подлые! Иуды! Но нет, не съешьте меня так быстро! Буду бороться, зубами буду грызть вас, а не дам вам так легко торжествовать над собой!
  Выпрямился и взглядом полным ненависти окидывая то темное, замершее озеро, сложенное из домов, дворцов, тут и там мерцающего света и клокотания фиакров, расстилавшегося перед его стопами, из военной привычки выхватил саблю из влагалища и замахал ею. А потом воткнув саблю в ножны легким шагом и с поднятой в гору головой возвращал улицей вниз снова в сеймовый дворец.
  Но на половине дороги остановился, словно остолбенел. Грозная почварь, гонившая за ним непрерывно с самого выхода из касина и издалека зачаивавшаяся на него, теперь запустила ему свои когти в грудь. Случилось это неожиданно, не-
  
  — 78
  наблюдение. Он был спокоен. Ему казалось, что постановление — отомстить завтра на сговоренных на его гибель офицерах придало ему силы и уверенности. В этой уверенности мигнула ему в его голове мысль:
  – Пойду домой.
  И в тот же миг он услышал, как почварь дернула его лабой, услышал безмерную боль, услышал как отчаяние труповым лицом заглядывает ему в глаза.
  – В дом? Что? Что я там застану?
  От этого вопроса кружились у него в голове словно занавеси, на которых укреплены двери, ведущие в адскую бездну. Что спрятано там за той дверью, этого не сумеет никакой ум углубить, никакая фантазия себе представить. Страховка — это ничтожное слово даже для того, чтобы замаскировать то, что там кроется. Подземные погреба, где когда-то самыми жестокими мучениями тортурирован человек, это были места забавы и упокоения, когда приравнять их к той бездне, разнимающей пасть там, внутри его души.
  Ведь его жена должна быть основателем, упырем, высысающим человеческую кровь! Ведь та красивая, невинная женщина, такая полная любви и такая ему милая, это должна быть черта, общница той женщины-сатаны! Редлих сказал ему, муж которого он еще никогда не выловил на лжи, человек добросовестный, не бросающий на ветер таких отвратительных подозрений, его школьный товарищ и искренний приятель. Значит, этому должна быть правда? О, в таком случае проклинаю день, в котором я на свет родился и минуту, когда сказано: это человеческое существо! В таком случае нет большего позора во всем мире, как быть мужчиной!
  Капитан весь трясся как в лихорадке. Гнал что духу по улицам не соображая хорошо куда гонит. А о том по получасовым скитаниям увидел сейчас, что очутился на улице Пекарской, напротив той камни, где была его квартира. В окне спальни виден свет.
  — Ждет меня! — пролетали мысли по его голове, беспорядочно словно увядшие листья гонимые ветром. — А дети, мои дети называют теткой эту... эту...
  Заскрежетал зубами. Бешеная злость закипела в нем. Одним прыжком перепрыгнул улицу и подбежал к каменным воротам. Торгнул звонок, чтобы разбудить сторожа. Влететь в ее спальню, присылать ее, чтобы признаться в вине и задавить, растрепать, погрызть зубами на месте! — это была его мысль. Но едва продумал ее до конца, сам ее испугался.
  
  — 79
  и вскочил от ворот, на улицу, на противоположный тротоар и пустился бежать как последний трус, боясь, чтобы сторож не проснулся, не увидел его и не присилывал войти домой. Нет, в ту же минуту войти в свой дом не мог бы ни за какие сокровища на свете! Был в таком настроении, что вероятно или Анелю его вынесли бы завтра трупом из спальни. К счастью звонок львовским исчезающим отказал службы или, может, сторож не услышал одноразового торганя, достаточно, что никто не вышел открыть ворота. По нескольку минутах смертельной тревоги, которые капитан пробыл спрятанный за углом каменицы, дрожа, оглядываясь... а все стороны как вор, он постепенно стал успокаиваться и немного холодейте размышлять о своих отношениях к Анели.
  — А она где-то там ждет меня! — сновал снова прерванный, беспорядочный клочок мыслей. Давнее плакала, когда я так поздно оставлял ее саму. Теперь пришлось уже привыкнуть к этому. О, и много где к чему другому привыкла! Ведь то, что говорил о ней Редлих, все правда, чистейшая правда! Слышу это целой дыней, всем существом! Сказаться можно от этого чутья. Отчаяние! Отчаяние! А он сказал, что у него есть доказательства! Оджеж до этого дошла моя любимая, моя обожаемая мать моих детей! Нет, я не стерплю этого! Сейчас, в ту минуту, должны с ней сделать расчет — на всегда! Ведь так или иначе, нам дальше не каждая жить вместе!
  И снова направился к воротам. Но едва вышел среди улицы, напротив каменных ворот, ему послышались тяжелые крики и полусонная сапана сторожа, идущего открывать ворота. И когда в той волне увидел блеск, идущий из Анелиного окна, то вялый, кроткий свет, проходя сквозь подвижную густую сетку ниспадающих снеговых платочков в его глазах набирала слегка пурпурного отблеска, словно был отбит от широкой перекляты. суть и он не останавливаясь дальше, не оглядываясь и звеня саблей о камине, погнал прочь от ворот, Пекарской улицей в гору и свернул в одну из боковых улочек до Лычаковской. Полицейский, стоявший на этой улице, видя военного в таком быстром беге и догадываясь, что случилось нечто, требующее его интервенции, начал бежать к нему. Видя его приближенное капитан духу загнул в боковую, темную Францишканскую улочку и начал бежать горе ею.
  - Господин! Господин! Подождите! — кричал за ним полицейский, поскользнувшись и слыша, что не догонит беглеца. Но капитан не
  
  80
  слышал его зову. Полицейский начал свистеть, обращая внимание других стойковых на тайного беглеца, и других стойковых не было так близко и свист прошел без отклика. Капитан выбежал на улицу Куркову. Ему заперло дух. Остановился в темном закоулке, где никто в отдалении каких-нибудь десяти шагов не мог присмотреть за ним, и отдыхал, отдыхал долго и старался вновь навязать прерванную прядь мыслей. Но на этот раз их направление было совсем противное, чем впереди.
  – А она меня любит! И ребенок любит. Видно это из каждого ее движения, из каждого слова, из каждого письма. Любовь и бездонное испортит или могут жить в паре? И испортит ли ее, или ее преступления действительно так уже доказаны? Предупреждала меня, чтобы я не слушал сплетен. Значит, и до ее слуха они должны были доходить. Заклинала меня, чтобы я выступил из армии. Дурак я, не понимал, почему она это делает! А теперь я вижу. О, теперь мне ясно, когда удар упал, когда уже не могу вернуться. Хотела вырвать меня из того болота, из тех людей оторванных от жизни, привыкших к тунеядству, испорченных, парящих и вокруг испортит. А может, знала даже о конспирации, о заговоре сплетенного на мою гибель. ее нервный приступ, тревога за дет, горячковое мольба, чтобы я отправился на пенсию. — О, слепой, слепой, что я не догадался этого всего раз! За меня она тревожилась, желала моего счастья и покоя! Но почему меня не осознала? Почему не сказала мне ясно, что и к чему оно идет? Почему? О, понимаю, понимаю! Слишком хорошо знает мой нрав, глупый, упрямый, полный кривотолков и подлых подозрений! Знала, что я бы не понял ей веры, что я подозревал бы ее Бог знает за что. Думала, что ее удастся протянуть дело, подготовить меня к горькой правде. Но я дурак все испортил. И имею теперь это! О Боже, спасибо тебе, что Ты своей рукой оттолкнул меня от тех ворот, от того порога, через который, переступив перед волной, я мог бы сделаться Каином, совершить поступок, которого я сам себе ни здесь, ни в будущей жизни не мог никогда даровать!
  Буря прошла. Вихрь прошумел. Любовь к женщине и семье, вера в ее любовь и доброту, вера в благородство человеческой души показалась сильнее в капитановом сердце от этой бури, претерпевала страшное нашествие, вышла из нее победителем. Он успокоился. Из целой внутренней бури осталось только услышанное жалкое к людям — низким, завидящим, злобным, обрызгающим пеной своей завыть то, что стоит.
  
  — 81
  высоко над уровнем их нравственности. Остался у него благородный гнев, возмущенный, особенно на Редлиха, на приятеля, которому он так искренне верил и так отвратительно накрепил его доверие. Капитан чувствовал теперь, что если завтра станет против него глаз в глаз и если противник при первом выстреле не повалит его трупом, то его рука вероятно не дрогнет, его месть за униженную святыню его домашнего очага будет решительна, полна и неизбежна.
  Бытые часы, прозвонившие в первый час, прервали ход его мыслей. Первый час! Да поздно! Анеля где-то там ждет, беспокоится! Больно слышно шевельнулось в сердце капитана. Любил ее в той волне над житью, больше всего в мире, своей честью. Но вместе с тем чувствовал, что видеть ее теперь не может, не должен. Семь часов отделяло его еще от волны, которая должна была решить для него, или жите, или смерть. Поединок с Редлихом был неизбежен. Отозвать его — об этом не могло быть ни мысли. А видеться с Анелей, это могло довести до пошатновения этой постановки. Нет, нет! Он завтра должен быть спокоен, силен, готов к всему, в порядке со своими мыслями и чувствами. Встреча с Анелей и с детьми могла бы все расстроить. Если останется жив, то и так увидит их завтра и сэкономит им несколько часов тревоги и уверенности, а когда погибнет, а, то и так довольно вовремя они об этом узнают!
  Глубокая боль сдавливала его сердце, когда подумал, что может сгинуть не видя уже тех, что их любил так горячо, что для их чести и доброго имени подвергал свою жить. Смерти не боялся. На полях битвы шел смело перед своим отделом, прибавлял отваги воинам, шутил над свищящимися шарами. Только сознание, которое может погибнуть там, среди четырех стен стрельницы*, так близко женщины и дет, а слишком так неожиданно для них, ощущаемое их боли, их слез, их тяжелой сиротской судьбы» по его смерти резало его сердце. зов, или перед борьбой отзовет свой клевету, или в конце чувствуя свое злое дело ошибается. победой.
  Так раздумывая шел медленно вдоль Губернаторских Валов, вниз, направляясь к рынку. А выйдя на рынок, где несмотря на позднее время и плохую погоду передвигались еще
  
  — 82
  тут и там фигуры налоговых гостей трактирных и ветчинных, одни одинком и неопределенными шагами двигались к какой-то неясно обозначенной цели, другие сунули кучами, среди громкого разговора и еще громче смехов, капитан услышал голод и усталость. Уже вступил в одни сены, ведущие к реставрации, но остановился и поспешно вышел обратно на рынок. Вспомнил, что в каждом таком локале в нынешней волне застанет большинство гостей военных, офицеров. Видеться с ними, разговаривать не попал бы теперь ни за какую цену. А кто знает, может, должен был сносить еще новые поругания и понижения, которые могли бы снова лишить его покоя, добытого с таким трудом. Нет, нет! Ни за что в мире не вступит в реставрацию! И обходя старательно встречу со всякими военными, которые тут и там мотались в тех крикливых и смехотворных кучках, капитан пошел в Английскую гостиницу, велел подать себе комнатку, принести ужин и бутылку вина, а также несколько листов бумаги, перо и чернила. дет.
  Анеля по выходе мужа слышалась совершенно спокойной и даже чувствовала какую-то радость. Была убеждена, что капитан пошел в команду подать просьбу о димиссии и ее легче делалось на душе при мысли, что уже завтра, позавтра, через несколько дней он будет мог сбросить с себя тот мундур, что когда-то делал его для нее таким заманчивым, а теперь казался ей страшным, тяжелым языком. Знала, что этот мундур накладывает на ее мужеские тяжелые и опасные обязанности и их собственно пугалась сильнее всего. Знала также, что если не для кого другого, то хотя бы для этого мундура он должен быть в обществе других военных, а какое опасное может быть это общество, это казалось очень ярко на недавнем Редлиховом визите. При самом упоминании об этом визите дрожь пробирала Анелю. Этот глупый, деревянный столб! Чего он должен был влезть? И почему не мог в своей капустной голове обрести кроху учтивости, но от раза поднялся на задние лабы, как раздраженный медведь? О, ненавижу его! ненавижу их всех! — сквозь зажатые зубы шептала Анеля, вспоминая ту тяжелую атмосферу, которая залегла была в столовой по Редлихову уходу', и тот холодный пот, который обливал ее тогда, и те сверхчеловеческие усилия, с которыми она пыталась овладеть своими глазами. наивной. Да Бога благодарить! Компромитация со стороны таких людей как отсей Редлих уже недолго будет ее угрожать.
  
  — 83
  Силою своей воли и своей любви к мужу она отодвигает этот меч Дамоклея. ее прекрасные глаза горели пламенем истинной радости при мысли, как они оба с мужем уедут отсюда, прочь, в деревню, где-то в глухой горный уголок, к своему дворику, на свою почву, где она будет могла отдохнуть свободно из души из души и вы забыть все те прошлое, должна была переходить, и вся, вся без разделения отдастся своей любви, своему домашнему очагу.
  Элестичная, как обычно бывают полнокровные и энергичные натуры, Анеля быстро вымела из своей души все досадные и тяжелые впечатления нынешнего дня и живо слонялась по помещению занятая своей ежедневной работой. Просмотрела детскую одежду, тут что-то залатала, там пришила пуговицу, там снова велела служанке выманить пятно. Антон скоро придет — надо устроить кофе и подвечер, подумать об ужине. Между тем пришли дети из школы внося в дом освежающую волну веселых голосов, смеха и щебетанья. Анеля помогла им раздеться, сама разговаривая и смеясь с ними как ребенок, дала им есть, а потом переделала с ними лекцию комнатной гимнастики. Потом засадив их за книги, сама пошла в кухню, чтобы помочь Марине приладить кофе.
  Антось не было. Вероятно, любивший его очень Генерал, узнав о его намерении выступить из армии, пригласил его к себе и пытается выбить ему из головы эту мысль, обещая быстрый аванс, повышение пенсии... Что ж, повышение пенсии без сомнения была бы не плохая вещь. Ведь они совсем не могут числить себя до богатых, хотя следствием ее старений и мер не относятся к таким уж убогим. О, убожество, недостаток, это были самые страшные фурии для нее в жизни! Чтобы заклять эти фурии и удержать их издалека от своего домашнего очага, на это она посвятила так богато... так богато! Антось даже понятия не имеет об этом и дай Бог, чтобы и никогда не узнал! Он любит ее горячо, страстно - узнала это от разу. Он верит в нее, видит ее любовь и уверен, что она ему верна, ни на минуту, даже мыслью ни мечтой не сломила присяжную ему верность. А все же этот прямодушный, сентиментальный Антось... Если бы он узнал все, то кто знает, что бы это было!... Кто знает, он бы...
  Анеля покачала головой, не желая додумывать до конца этой мысли. Что там! Я была ему верна и это придает мне силы. Я не сломала своего прелюбодеяния, значит, из этого пункта не может делать мне никакого упрека. А там другое... проче.. ну, это еще
  
  — 84
  кто знает как уложиться. На это еще можно заглядываться по разным положениям. Если бы только выиграть ко времени! Если бы только из Львова, из этого общества, из этого окружения, а там как-то это будет!
  Прошел шесть часов, Антон не приходил. Видимо, кто-то из высших офицеров пригласил его на гербату и на разговор и он не мог ни отказаться, ни быстро выкарабкаться. Выпила с детьми кофе и позволила им забавляться. Но дети выпросились в кухню, где Гриша, с которым Михась был очень подружился, устроил для него маленький столярский варстат, то есть учил его обращаться с долотом и сверликом. Это тоже не хотела остаться позади за братиком и хотя Мариня пыталась уговорить в нее, что барышне не было заниматься такой работой, все же взялась также к делу и за час оба в дощечке, которую дал столик, как дитя, как матери, решето. А пока дети работали, Гриша сидя на скамейке и куря трубку, рассказывал не столько им, сколько скорее Марине, о странных приключениях своих и господина капитана в Боснии, о горных разбойниках и повстанцах. о Турках и Туркинях, о мечетах и старосветских постройках", о тамошних мужиках, о горах и плодах тамошнего края. Как мужика это собственно его больше всего заинтересовало, и из его широкого, добродушного лица, украшенного небольшим черным усом, можно было вычитать искреннее внутреннее вдовье. вещи, что она с хорошим пониманием и привязанностью расспрашивает его, как там живут и работают и ведут себя тамошние люди.
  Анеля тем временем тосковала в покое. Что это значит, что Антон не возвращается? Нехороший! Это только второй вечер проводит во Львове и уже начинает пренебрегать ее. Ломала себе голову, где он теперь мог быть, с кем разговаривает и о чем? Впадала на разные догадки и сама опрокидывала их. Только от одной комбинации отскакивала ее фантазия, чтобы он мог теперь быть в кассине. Не знать почему, но ей твердо верилось, что Антось сегодня там не пойдет. Взяла в руки какую-то работу и сидела ни о чем не думая, только ловя слухом каждый звук, каждый стук, каждый шелест, доносившийся из Еины, всегда думая, что это он идет и всегда разочаровываясь. Завидовала своим детям веселой забавы в кухне и несколько раз старалась идти к ним, а все что-то останавливало ее. А ну, Антось придет! Рисовал себе в воображении его фигуру в дверях, его движения, его
  
  — 85 —
  голос, как ее витает, целует, извиняется, как своим обычным способом отпирает пуговицы плаща, покидает это занятие и целует ее в руку, потом отряхивает шапку со снега, потом снимает плащ, поправляет лампу на столе, потом бегает по комнате, рассказывает что-то. рассказывая теперь напоминает себе, что надо отперезать саблю. Добрый, милый, простодушный, золотой человек! Лета пробытые в Боснии труды и неудобства имей; т :е совсем не изменили его. Даже улучшался, созрел, лицо загорело немного, но в конце концов остался такой, как был.
  Анеля грезила явью, неподвижно сидя у стола с прищуренными глазами и сладко улыбалась в свои мечты. Эти мечты прервало лёгкое стучащее к дверям. Анеля вскочила, испуганная с кресла и огляделась вокруг, словно искала помощи или тайника. Но опасности не было никакой, а снова далось слышно легкое, робко стучащее к дверям.
  – Прошу войти! - проговорила возвышенным голосом Анеля.
  Несмело вошла старшая женщина обвитая платком. Анеля в первой волне не узнала ее.
  – Слава Иисусу Христу! - сказала женщина кланяясь.
  – А, Шимонова! - вскричала Анеля. Шимонова, это была служанка Юлии, вдова по какому-то сапожному подмастерье из Делятина или Надворной. — А вам что случилось, что вы угостили меня?
  — Дамы меня послали. Вот здесь письмо для госпожи капитановой, — сказала Шимонова, кладя на столе перед Анелей маленький визитный билет, заклеенный в коверте.
  – Юлия пишет ко мне? — удивленно спросила Анеля. - А это что такое? Или хора, что не может прийти?
  — Нет, пожалуйста, не хори. Наверное, там в письме толкует. Пусть дамы будут добры прочитать. Мои дамы говорили мне' ждать ответа.
  Анеля ножками раскроила коверту Юлии. В билете было написано вот что:
  "Дорогая Анельца! В этой волне узнаю о деле безмерно важное для нас. Не можешь себе изобразить, что случилось. Окончательно надо нам обоим сойтись и посоветоваться, что мы должны действовать. Я была бы уже прибежала к тебе, потому что сама мало головы не казню, и по той дураке с дуры с дураков с дураков с дураков с дураками с дураками!" твоим мужем. Почитаю его очень, но боюсь его еще сильнее.
  
  — 86
  ты. Хоть бы только на минуточку. Твоя Юлия".
  Удивленное у Анели дошло до самой высокой степени.
  — А что это за сведения, о которых упоминает Юлия? — вскричала невольно.
  - Не знаю, прошу вас, - ответила Шимонова.
  – Кто там был у нее? Кто мог сказать ее что-то столь важное?
  — Не знаю, прошу вас. Разные господа бывают.
  — Идите Шимонова домой и скажите своей госпоже, пусть сейчас сюда приходит, — говорила Анеля и, дав Шимоновой двадцатицентовку, вывела ее за дверь.
  Теперь трясла ею лихорадка любопытства. Просила Бога, чтобы Антон забавился вне дома еще час, чтобы не застал здесь Юлии. Посмотрела на часы — было семь часов. Села и питалась мыслью сопроводить Шимонову в ее путешествии в дом. Вот она шлепает по болоту по улице Чарнецкого, на Бернадинскую площадь, переходит у прилавков, на которых Бойки продают овощи, скручивает на Галицкую, а с этой на рынок, переходит у ратуша, полуперек рынка на Доминиканскую, а отсюда на Армянскую. И как эта старуха никогда не может идти просто по улице Чарнецкого на Губернаторские Валы, а отсюда на Доминиканскую улицу! Наименьшее подобие леса в ночи наполняет ее непоборимым страхом и она предпочитает делать огромное колено, накладывать в два больше дороги, чем пройти под деревьями плянтации. Анеля проклинает эту странную трусость Шимоновой, которая возникла у нее еще в младенческом возрасте. Имея что едва десять лет, шла из материя в ночи через лес; обоих их напали какие-то лестницы, страшным способом за мордовали ее мать, а она не помня с испуга, что с ней творится, вскочила в чащу и зарылась в кучу хвороста, в котором вздрогнула и на полмертва пролежала несколько десятков часов. с того времени Шимонова не может вечером пройти через никакую плянтацию, где растет при куче хотя бы несколько деревьев или коряг. Но теперь она должна быть дома. Уже Юлия одевается, уже идет, спешит простой дорогой, за минуту будет у нее, скажет ее, что там такое случилось.
  Анеля чувствовала, что ее беспокойство все больше соревнуется. Ануж придет Антось! Застанет здесь Юлию в такую позднюю пору! Поздная пора? Ведь еще нет восьми! Чтобы побороть неясную и ничем неоправданную тревогу, Анеля встала и пошла в кухню.
  
  — 87
  — Ну, дети, пора вам идти спать! Завтра рано должны идти в
  школы.
  Еще немного поработаем, мамочка! — вскричал Михась.
  Ады, какой ровный желобок! Это я такой выдолбил!
  А я вывернула это колесико из самых дырочек, — ады
  какое хорошенькое! - вскричала Цеся.
  — А кто вас этому научил?
  Гриць! — хором вскрикнули дети, показывая на Грица,
  что у стола стоял выпрямленный перед капитаном, как перед каким генералом, только что в одной ладони держал трубку зажав ее дискретно, а по широким лицам раздался добродушный улыбок.
  Ну, хорошо, хорошо, — сказала Анеля, — но все-таки
  пора вам идти спать.
  — А мама тоже с нами пойдет спать? — спрашивала Цеся, складывая сверлик и отряхивая свою юбочку с трачи.
  - Нет, мой ребенок. Я еще должен подождать, как придет отец.
  — А где отец ушел?
  — Где-то пошел к господину генералу, — не вспоминая Анела.
  - А скоро вернет?
  - Не знаю, мой ребенок. Но я должен подождать его. Может, придет голодный, так надо будет дать ему есть.
  Разговором об отце Анеля выманила ребят из кухни. Раздевала их и уложила спать. Хотела оставить их, но Цеся, уже лежа в постели, остановила ее, схватила ее за руку и принялась целовать.
  — Нет, мамочка, не иди еще! Рассказывай нам кое-что о папке!
  — Что я вам буду рассказывать о нем?
  — Как он хорош. Ты знаешь, нам Гриша рассказывал о нем такие хорошие истории!
  И Цеся прищурила глазки, любуясь самым упоминанием тех историй.
  — Какие истории? - спросила Анеля.
  — Рассказывал нам, как в одном городе было большое стреляное и рубленое: человек рубили, мамочка! и огонь был, дома горели... страх! А перед одним таким горючим домом стояла куча Турков, а наши на них нападали, а они стреляли в наших, а наши в них, пока их всех не выстреливали. А когда уже Турки ресницы пали, а дом с верху начинает рушиться, видят наши, что из окон дома кто-то еще стреляет. Наши хо-
  
  — 88
  тоже стрелять в окна, но отец крикнул: "Стойте, это женщины". А наши кричат: "Пусть погибнут"! А они стреляли в наших, пока не выстреляли всех патронов. А тогда и стрельбы выбросили через окно. Побежали к дому, выломали дверь, а Туркини думали, что их хотят мордовать и бросились на них с ножами. Но папа вырвал одной нож из руки, а Гриць другой, а третья сама себя подрезала. А две они вынесли из пожара. И едва вышли, завалился потолок той комнаты и третий Туркейя там сгорел.
  Миша рассказывал эту историю живо, задыхаясь, очевидно гордясь, а Цеся все еще прищуривая глазки только оханьем выражала свое удивление. Анеля не могла отвести глаза детей и любовалась ими не меньше, чем они Грицевым рассказом о хорошем уступке их отца.
  – Ну, спите уже, спите! – сказала в конце*. — Завтра вам папаша сам расскажет еще более красивую историю.
  " - Ах! — шепнула Цеся, предвкушая это уже вперед.
  — О, красавицы уже не расскажет! — уважительно сказал Михаил. — Гриць говорил, что это самая красивая.
  Анеля засмеялась; поцеловав ребёнок отошла к своему покою. После теплой, любой атмосферы детского щебета и детской любви здесь снова охватила ее холодная атмосфера тревоги, неуверенности и ожидания. Ни мужа ни Юлии не было. Уже доходила девятая. Что это может значить; Анеля села и снова хотела заняться своей работой, но пальцы ее дрожали, мысль не могла успокоиться и внимание скупиться как следует. жизни вокруг, какие-то врывающиеся окрики, куски предложений какой-то уличной ссоры, тяжелое шелестя каких-то шагов на лестнице, свободно сближавшиеся, а потом снова удалявшиеся на виселый этаж, все это как в калейдоскопе мигало в ее мозг, в ее мозг, услышано единодушное напряжение, то в меланхолическую резигнацию.
  Минута проходила за минутой, четверть часа за четвертью. Уже полдесятого, три четверти. Анеля ходит по комнате, выглядывает через окно на улицу. Темно. Волна вечерней городской жизни стала медленно утешаться, но чем больше тишина залегала вокруг, тем ваще, невыносимее становилось у Анели на душе. Тревога за мужа и беспокойство вызвано Юлькиным билетом
  
  — 89
  увеличивались ся то и дело. Она не могла уже и подумать о каком-нибудь из этих дел, дергалась немощная многа же кот завязанный в миссии, и эта внутренняя немощь болела, пекла ее ужасно.
  Вышла Мариня и спросила, будут ли дамы сами есть ужин.
  - Нет, не хочу, - сказала Анеля. — А вы с Гришком уже поужинали?
  — Уж, пожалуйста, Гриша пошел в касарню спать.
  • – Так иди и ты спать. А ужин для господина предстал к руре. Я подожду его.
  Марыня отошла. Анеля сама не зная по что выдвинула из комоды ящик и принялась перебирать белье. В том застукано до двери, на этот раз быстро, с нажимом. Анеля вскочила и испугалась, словно преступник, пойманный на горячем поступке. Хотела произнести „Прошу!" но не могла извлечь голос из горла. Но не дожидаясь ее приглашения дверь отворилась и вошла — она, вбежала, влетела тельмом Шимонова. Лицо ее было искривлено безмерным испугом, платок в неурядице закинут на плечи, голова открыта и припорошена снегом. Старая женщина тяжело отдышалась, хватала себя за грудь и за горло и делала какие-то развязные знаки руками и головой, которым могла добыть голос из уст.
  - Ради Бога, Шимонова, а вам что такое? — вскричала Анеля, которая, узнав Шимонову, быстро успокоилась и присматривалась к ней скорее с удивлением, чем с испугом.
  – Ох, ох, – стонала Шимонова, бессильно падая на кресло. — Не могу!... Ласковая дама... Я бежала... что духу.
  – Ха, ха, ха, ха! — громко захохотала Анеля. Так вот почему вы так испуганы! А! Шимонова шла через планты! Ха, ха, ха, ха! О мой Боже! И что же Шимонову побудило к такому ужасно безрассудному шагу? А я думала, что меньше половины Львова запалась. Но где Юлия? Почему она сама не пришла?
  Шимонова, еще не совсем остывшая от испуга, снова распухливо замахала руками.
  – Ох, не могу! – стонала. — Не могу!... Ласковая дама!... Тут меня... дусит, вот тут! — добавила, указывая на горло.
  - Выпейте это, - сказала Анеля подавая старой хорошую рюмку вина. — Может, вам полегчает.
  Дрожащими руками взяла Шимонова вино и опрокинула
  
  — 90
  рюмку. Напиток, очевидно, сделал ее более полезной. Отдыхнула глубоко раз и еще раз и начала плакать.
  — Ох, нет моей госпожи! — сказала, заходя от плача. - Нет наших барышень! Нет никого, никого!
  — Что говорит Шимонова? — с удивлением, еще ничего не понимая, спрашивала Анеля. - Нет их? А где они делись?
  – Забрали их! Всех забрали.
  – Кто забрал?
  - Полицейские. Прошу подумать: прихожу домой от пани капитановой, смотрю, а перед дверью что-то пять фиакров, при дверях полицейского, под окнами полицейского, на лестнице полицейского, а в доме целая руина. Комиссары, ревизоры, крик, плач, ищут ящики, все перевернутое, барышни бледные, дрожат от испуга и одеваются. Несколько господ, которых орда застала у нас, стоят как сами не свои. А моя дама сидит бледная, как труп, мокрая — видно, что она потеряла сознание и пришлось ее отливать водой. Едва я вошла, сейчас комиссар ко мне, кто я такая, что здесь делаю? Ох, ласковая дама, от когда-нибудь жию, еще никогда не испытала такого страха!
  Анеля слушала эти слова как неживая. Сведения об арестованном Юлии ошеломили ее, отняли ей возможность впечатлений и чувств. Не слышала ни боли ни испуга, ничего. Казалось, что все вокруг ее исчезает, вся действительность развевается как мгла, люди с целой бесконечной замотаниной своих отношений пропадают, дом, город, целая земля исчезает до раза, и сама она легонько, словно маковая зернышко брошенная в пропасть, исчезает где-то в бездну исчезает где-то в бездну. Еще только одна тоненькая ниточка держит ее завешенную между небом и бездной, а эта ниточка, это голос Шимоновой, дрожащий, слабосильный, долетающий где-то словно из безмерной дали.
  - Я сейчас очень хотела бежать прочь, - сказала Шимонова, - но не пустили меня. Потом разыскали все мои вещи, но не нашли ничего. Потом велели мне одевать мою даму, которая была холодна как труп. Да наплакалась я над ней, пока ее собрала, словно оно должно класть ее в гробу! А она племянница под моими слезами немного пришла в себя и говорит мне:
  - Не плачьте, Шимонова! Имею в Бозе надежду, что это несчастье пройдет.
  А потом, когда на волну никого из полицейских не было около нас, она шепнула мне в ухо:
  — Пусть Шимонова сейчас побежит к Анели — ая, ая, так же сказала, бедная: к Анели! — и поведает ее все. Мо-
  
  — 91
  ведь она через своего мужа или через кого-то другого сможет сделать что-то для меня — и для себя. Так добавила определенно: и для себя. А как же! Я поцеловала ее в обе руки, когда ее брали к фиакру. И барышек всех забрали. Две лежали хоре, и те должны были одеваться и ехать в полицию. Только меня оставили. О Боже, Боже, что это еще будет со мной!
  И Шимонова снова заплакала, время от времени втирая глаза передником.
  Анеля все еще сидела неподвижно, с глазами широко выпученными, вглядываясь в один угол покоя, с устами наполовину открытыми, без всякого выражения на лице, а даже с оттенком какой-то странной улыбки на губах. В конце концов Шимонова занята собственным лицом и приключением своей дамы не обращала особого внимания на Анеле, а выплакавшись и вытерев слезы, встала с кресла.
  — Уйду, прошу ласковую даму, — сказала кланяясь Анели. — Я свое сделала, а теперь должен спешить домой. Я там, упаси Бог, все позаимствовала на ключ, но все же надо идти. Теперь я самая единственная. Целую ручки ласковой дамы! Спасибо красненько за укрепленное,
  И действительно, поцеловав Анелину руку, безвластно протянутую лежавшую на столе. Шимонова ушла желая ласковой дамы спокойной ночи.
  Анеля не встала, не нарушилась, не взглянула вслед за ней. Сидела как из камня вытесена. Проходили минуты, квандрансы, часы, а она сидела и сидела неподвижно. Только ровный, спокойный отдых показывал, что это не статуя, а живой человек. И если бы капитан, который в то время при воротах каменицы дернул за звонок, а потом сам с собой сводил тяжелую внутреннюю борьбу, был в той волне вошел в покой и свою саблю, еще в Боснии выостренную, затопил бы из нее нынешнего отупеня с вечным и полным одубиным, был бы спокойным и бессознательным переплывом с тихой пристани на безбрежный, неглубокий спокойный океан.
  Где-то около часа этого состояния изменилось столько, что Анелины веки сводились понемногу, ее голова склонилась на стол, а рука бессознательным рефлексивным движением пододвинулась под наклоненный лоб. Анеля заснула. В таком положении застала ее рано при горючей лампе испуганная Мариня.
  
  IX.
  В гостиничной комнате было еще темно. Капитан спал. Сильное стучащее к двери разбудило его. - - Кто там? – вскричал капитан.
  - Это я, кельнер, - отозвался голос за дверью.
  — Что хочешь?
  — Господин капитан велели разбудить себя в семь.
  — А разве семь?
  – Да есть.
  – Хорошо, хорошо. Благодарю тебя.
  — Может, господин капитан в чем нуждается?
  • — Принеси мне кофе за полчаса. И счёт!
  — Рад служить господину капитану.
  Капитан встал, умылся и стал одеваться, свободно, спокойно. Хотя спал не полностью три часа, все же чувствовал себя укрепленным на силах. Без особого тревоги взял написанные вчера лежащие на столе письма и спрятал в боковой карман вафенрока. Потом выпил кофе, закурил сигарету, заплатил и вышел из комнаты.
  Было три четверти восьмого. Снег все еще пылил. Во дворе стояла еще серая темнота. Небосвод казался тесным и словно огромная шляпа надвинутая на лоб менял, маскировал физиономию города. Все выглядело меньшим, каким-то мелким, незначительным. Движение на улицах Львова было еще слабое. Главный контингент прохожих составляли дети, спешащие в школы.
  - И мои детишки где-то идут в школу, - подумал капитан и вдруг страшная боль прошибала его сердце. Ад, который вчера, казалось, был усмирен, теперь зашевелился на новое. Хотя и какие усилия делал над собой, чтобы теперь в той волне отогнать от себя мысли о детях и женщинах, все бреняли и шпигали его жалами.
  — Чтобы их хоть раз увидеть, хоть издалека! — думал капитан следя глазами за каждой кучкой переходящих детей. — Кто знает, может это уже последний раз! А вчера выходя я на-
  
  — 93
  даже не поцеловал их. Не насладился их видом, не напоил души их щебетом. Бедные мои дети! Что будет с вами, когда я сгибу сегодня!
  Слезы закружились у него на глазах. Но безмерным напряжением своей воли капитан отогнал их. Собственно переходил с Мариатской площади на Галицкую, когда начала бить восьмая. Ускорил шаг. В течение пяти минут должен был быть на стрельнице, на условленном хместе, а то еще кусник дороги. Скрутил на улицу Галицкую, отсюда на Собеского, вышел на Губернаторские Валы и направился на Куркову, при которой находится городская стрельница. Большая саля стрельницы, тогда обычно пустая, была выбрана местом поединка.
  — Опаздываю о целых три минуты! — подумал капитан, глядя на часы. — Они там уже ждут. Подумают, что я встряхнул. Да пусть думают что хотят. Покажу им, что с кашей съесть себя не дам.
  Хотел ускорить шаг, но усилия его были напрасны. Какое-то ослабленное овладело его. Тот кусник дороги от рога наместничества до стрельницы показался ему бесконечно длинным и тяжелым. Не чувствовал страха, был полон резигнации, спокоен, а о том его ноги тяготели как оловянные. Обдумывал, где должно измерить, в грудь или в голову. Чувствовал, что его рука будет определенна и не дрогнет, знал, что трафит его небрежно, когда сам скорее не будет трафить. Меря в голову легче промахнуться, но трафовой выстрел обычно бывает смертельным. Что поединочные правила велят мерить в грудь, это его мало обходило. А каких правил держались его враги, клеветники? Меря в грудь легче трафить, и труднее попасть смертельно. Разве валить немного ниже, в сторону желудка и осудить противника насмерть по долгим, яростным мучениям? Нет, перед такой мыслью ужаснулся капитан. Убить Редлиха от раза, на месте, да! Это будет честно, этого добивается его честь, а скорее это услышано мести и возмущения, теплеющегося на дне его души. Но приговаривать его к мучительным деньгам и даже после них смерть — нет! Он ведь — мужчина, не палач! Ведь Редлих еще вчера был его другом!
  На площади перед казармой называемой по старому «Гаймаркт- касерне» несколько компаний пехоты отбывало обычные упражнения в машеровании, делании карабином и стрельбе без патронов. Салютировали ему, когда переходил мимо них. красными от мороза и усталости, в
  
  — 94
  сапогах забрисканных болотом разработанным из растаявшего под их ногами снега. Ему вспомнилась из гимназиальной лекту- ры латинская формула «Моритури-то салютант»; но он усмехнулся горько, когда подумал, что на этот раз было бы соответствующе изменить эту формулу и сказать: „Моритурус воссалют!
  — Через полчаса изменится физиономия этой площади не до познания! - продолжал капитан. — У вас будет длинный «Рут» бедные ребята*. Вон там, из тех ворот, перед которыми с самым невинным в мире видом, куря сигару и позвякивая саблями, проходят два офицера (интересен я, чьи это секунданты?) — из тех ворот вынесут одного из нас с растрескавшейся головой, растрескавшейся головой. свисшими безвластно вниз руками. Понятно, что нескольких из вас позовут и велят вам нести это бремя. А нескольким другим велят приготовить санитарный фургон. Там посадят трупа, чтобы никто не видел и отвезут в трупарню военного госпиталя. И будет ехать этот фургон через город, по многолюдным улицам, сотни людей будут проходить его, и никто из них даже подозревать не будет, что вот здесь мимо них едет труп. Моя женщина пройдет мимо него ища за мной, гневная на меня, невыспавшаяся, и даже по мысли ей не перейдет, что в том безобразном желтом фургоне, в том большом сундуке спрятан холодный уже и закостеневший труп ее мужа. И лучше, что так оно произойдет!
  В таких черно-трагических мыслях утонувший дошел капитан в конце до ворот, ведущих в сад перед стрельницей. Офицеры, патролировавшие перед воротами, приветствовали его вежливо, но холодно.
  — Редкие уже есть, — сказал один из них. — Секунданты и врачи тоже уже там.
  – А вы кто такие? — спросил изумленный капитан.
  — Нас просили следить за тем, чтобы никто вам не помешал, — сказал офицер.
  — Будьте так добры и улаживайте быстро свое честное дело, — добавил второй улыбаясь. Нам здесь холодно и пора уже на завтрак.
  Капитан не ответил на это ничего. Улыбка и слова этого офицера показались ему циничными.
  – Ему пристально на завтрак! — думал с каким-то горьким чувством. — А что между отсею волной и его завтраком треснет одно человеческое сердце, пропадет одна житья, будет разрушена истина.
  
  — 95
  не одной семьи, это для него безразлично. Это честное дело, которое чем быстрее, чем основнее, значит, чем с большим, размером уничтожение уладится, тем лучше.
  Сад перед стрельницей был пуст и мертв. Обнаженные из листьев каштаны и ясени подносили свои серые ветви к серому небу. На грубых конарях и на пнях лежали полосы и шапки свежего сырого снега. Вся земля покрыта снегом. Только от ворот главного дома, где была саля, видно было тропинку протоптанную ногами нескольких человек. Сторож, живший в боковой официне, получив рано соответствующую сумму денег и зная уже к чему речь идет, тихонько забрался в город, чтобы не быть ничего свидетелем. Его женщина бродила по своей гений комнатке, что-то там морковя. Это была женщина очень спокойная и уверенная: не интересна ни крохи на то, чего не видела, а слышать не могла того, что будет действовать в большой сале, а хотя бы там и из пушек стреляли, потому что была глуха как пень.
  Капитан медленно, осторожно шел по этой тропинке под гору, медленно подходил к лестнице, ведущей к главному входу стрельницы. Пытался представить себе в душе чувство осужденного, вступающего на шафот. Он числит ступни, присматривается к доскам шафота, обращает внимание на вышитый сук, на плохо убитый кол – очень спешно творилось плотникам! — на лысины судей, стоящих вон со стороны, на лица, усы и одежду публики, столбившейся вокруг границы, силится отгадать, очень ли холодно онтому парубчаку, что голыми руками держится возле балькона, и что себе думает по ней ся на его плечах. Все это видит, подглядывает и алчно записывает в своем уме тот злополучный, стараясь на силу того только не видеть, не замечать и записывать, что стоит вот здесь перед ним, — страшное, грозное и неизбежное, ожидающее его самого и за несколько минут, за минуту свою, за минуту свою, за минуту свою, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту, за минуту. хрустит, размолит его в своих кровавых зубах. И представляя себе положенное сего несчастного, капитан чувствовал, что и его собственное положенное в этой волне было очень похоже на него. Стоял у дверей, ведущих к сале Еще раз оглянулся, желая уловить глазом и спрятать в душе как самое большое светлое, просторное, но скудный зимний пейзаж и того ему поскупил. Нечего было ловить! Сжав уста, капитан спокойно открыл дверь и вошел в салю.
  Еще из-за двери услышал громкие разговоры и веселые смехи офи-
  
  — 96
  церков присутствующих в сале. Забавлялись своеобразно, словно собранные на бал ожидая танца. Но когда он показался в дверях, все замолчали и взглянули на него. Большинство очевидно хотело взглянуть равнодушно и вернуться, но никому не удалось. Было что-то в его фигуре, в его лице, что силой приковывало к себе их внимание. Все присутствуют как остолбенок увидев чего. Глаза их сразу равнодушные понемногу выдвигались из ямок, звезды расширялись с выражением испуга, словно в ту же минуту в салю вошел не живой человек, а какое-то страшное неземное появление.
  - Добрый день! — сказал капитан, салютируя и с завораживанием поглядывая на собранных. Никто не отвечал ему и несколько секунд все стояли в нем остроумии. Только врачи приглашены к ассистированию при том «почетном деле» и незнакомцы с капитаном прервали эту немую сцену и начали бродить у их приборов и бандажей.
  — Добрый день, Редлих! — сказал капитан, приближаясь к своему противнику и подавая ему руку. — Не откажешь ли мне подать руку?
  Редлих молча сжал поданную ему руку, а одновременно отвернул лицо и левой рукой вытер сдавленные ему в глаза слезы.
  — До вчера ведь мы были приятелями? — сказал с меланхолической улыбкой капитан. — Можем и теперь поздороваться по-дружески, за которым дадим слово пистолетам.
  – Как ты ночевал? — спросил Редлих, преодолев свое трогательное.
  – Кое-как, – ответил капитан. - Спал в гостинице.
  – Дома не был?
  – А за что? О таких вещах с женщинами лучше не говорить. Как будет по всему, будет достаточно времени узнать обо всем.
  — Ну, думаю, что ты прав, — ответил Редлих и прервал дальнейший разговор.
  Капитановые секунданты приблизились к нему, довольно церемониально подали ему руки, а затем один из них взял его под раму и повел в пустой угол сали, вдали от группы сложенной из врачей и секундантов Редлиха. Редкий стоял у окна и пальцами тарабанил марша на стекле.
  — Согласно желанию коллеги — сказал секундант капитану — заключили мы с противной стороной условия поединка.
  
  — 97
  – А именно? – спросил капитан.
  — Мы добивались тяжелейших условий. Пистолеты, стрелянные без бариеры, получит десять шагов с правом для каждой стороны поступить во время команды в три шага вперед и трехкратная вымена выстрелов.
  — А противная сторона спорила?
  — Секунданты ремонстрировали, но, очевидно, в собственном имени. Мы обставали при своем.
  — А что ж Редлих?
  — Согласился на наши условия без малейшего колебания.
  — И хорошо так, — уныло сказал капитан. - И что ж, скоро начнем?
  - В этой волне.
  Секундаты удалились, чтобы сделать приготовление, а между тем капитан сбросив плащ и отперезая саблю, с равнодушным видом присматривался к какой-то литографии, украшавшей голую стену сали. Ему казалось, что все это сон. Слышал даже какое-то странное раздвоенное в своем нутре: узнавал такого впечатления, словно бы тот человек в военной блюзе, с руками в карманах, что так внимательно присматривается литографии на стене, это какой-то человек чужд ему, далекий и неинтересный, с каким-то его секретом удивлением.
  Между тем секунданты говоря тихо принялись у приготовлений приписанных традиционным поединковым кодексом. Два меряли громко числя шаги и мелом по полу отмечая, где должны были стоять и пока имели право сближаться оба соперника. Два других, по одному от каждой стороны, набивали пистолеты, пока врачи раскладывали на столике бандажи и расставляли открытые кассетки полные хирургических инструментов. Следуя примеру капитана, Редлих также снял плащ и отрезал саблю. Другие были в плащах, потому что в сале царил навязчивый холод.
  Понабивав пистолеты, секунданты поназначали их, а затем поделав такие же значки на карточках бумаги, позвивали их и бросили в шапку. Соперники молча вытащили те импровизированные погреба — на перед вызванный Редлих, потом капитан. им раздали соответствующие пистолеты. Это были большие офицерские револьверы, не раз уже употребляемые в подобных гонорных делах. Странная какая-то дрожь прошла капитана, когда прикоснулся
  Для Домашнего Очага — 4
  
  — 98
  ся к тому инструменту, словно кто-то кусочком льда прошел ему по телу от ладони до сердца.
  — Это прочувствовано смерти, — мелькнуло что-то в его мысли. Не чувствовал ни страха, ни жалости, словно здесь ходило о кого-то чужого. С деревянным покоем осмотрел свою оружие и направился к своему положению, которое указали ему секунданты.
  — Видимость, господа! — громко произнес один из секундантов. — Разрешите мне командовать?
  – Просим.
  — Так что вспоминаю господам, что в волне, когда произнесу „три”, а дальше в пять секунд спустя должны дать огня. Во время команды каждый из вас имеет право приблизиться к противнику на три шага, вплоть до поперечной черты указанной на помосте.
  Оба соперника стояли спокойно, выпрямленные, с пистолетами спущенными вниз.
  — Раз… два… три! — командовал освободившаяся, резким голосом секундант.
  Два выстрела окликнули почти одновременно. Никто из соперников не нарушился с места ни перед выстрелом, ни по выстрелу. Капитан слышал, как Редлиховый шар свистнул ему над головой. Редлих ли преднамеренно ошибался? Что к себе капитан знал, что не имел намерения промахнуться.
  - Или кто из господ ранен? - спрашивал секундант.
  – Нет, – ответили в один голос соперники.
  — Обстаете ли вы при втором выстреле?
  – Обстаю, – сказал капитан. Редких молчал.
  Пистолеты очищены и снова набиты. Капитан судорожно сжимал рукоять и загрыз зубы.
  – Или – или! — шумело и звучало ему в голове. Пытался восстановить в себе, скрепить и раздражать ненависть к Редлиху. Запах пороха разбуждал в его крови горячку известную ему из босняцких перестрелок.
  — Раз… два… три! — раздались снова слова команды.
  На этот раз крикнул только один выстрел, только один пистолет рыгнул огнем и дымом — со стороны капитана. Во время команды, используя условия, он сблизился к Редлиху на три шага и г. волны произнесения "три" выстрелил. В той же минуте Редлих словно дернутый могучим дуновением вихря сделал наглый и быстрый полуоборот налево, выпустил из руки пистолет, поднял руки к горе и размахнул ими широко, словно
  
  — 99
  возраст, тонущий или теряющий равновесие, а в конце пошатнувшийся, крикнул „оии!” и ухватившись правой рукой за грудь в окрестности сердца повалился на помост. Все это не длилось дольше нескольких секунд.
  Врачи и секунданты бросились к нему, поднесли его и двигая на руках положили у окна. Только большое черное пятно, круглое как донышко от стакана, осталось на помосте. Капитан некоторое время стоял еще на своем месте, вглядываясь в это пятно. В конце подошел близко к той группе около окна, скопившегося у Редлиха, очевидно не дававшего никакого знака жизни.
  – Как ему? – спросил.
  — Что вас обходит? — остро отрезал один из редких секундантов. — Можете идти, вы свое сделали. Не затрагивайте ему последних волн коня!
  — Значит, смертельная рана? — вскрикнул капитан, хватаясь за голову и забывая, что перед волной сам желал этого горячее.
  - • Не делайте здесь комедии! — с неприкрытой презрением и ненавистью проворчал ему второй секундант Редлиха. — Есть то, чего вам хотелось. Это уже вторая ваша жертва, - добавил с особым упором. — Думаю, вам будет достаточно. Можете желаете еще одного? В таком случае могу вам служить.
  - Господин! — болезненно вскрикнул капитан, до глубины души сломанный теми взглядами, словами и целым поведением секундантов.
  — Уходите, пан, отсюда! — нетерпеливо повторил секундант. — Вас здесь не нужно, но и наши обязанности против вас кончились. Вы доказали нам, что умеете стрелять, но не думайте, что хоть один из нас ради этого изменит свое мнение о вас и о вашем уважаемом супруге. "Адие"!
  Капитану зашумело в ушах и в глазах потемнело. Что-то там в его нутре дергалось и рвалось, чтобы броситься на этого офицера как хищного зверька, разорвать его, разогреться в его теплой крови. Но главная часть его существа осталась немая, безвластная, словно пораженная громом. Сам не зная как и когда приблизился к креслу, где лежали его сабля и плащ, оделся, машинально салютовал не знать кому, потому что никто в сале не обращал на него внимания, и не оглядываясь, с зажатыми губами и разбитым сердцем вышел из стрельницы,
  
  X.
  – Так вот я убил! – думал капитан. – Убил мужчину, приятеля! Я убийца! Имею на совести человеческую жизнь, а сам жью! Что же дальше? Куда теперь?
  Вышел на улицу. Офицеры, патролировавшие тамечки, переждав, пока переговорил звук стрел, покинули свои положения и поспешили в салю. Увидев капитана на крыльце, спросили его о чем-то, но он не понял их и прошел мимо них без ответа. Когда вышел за ворота стрельницы, казалось ему, что из объема обитаемого мира вышел в какую-то безбрежную пустыню. Услышал, что то, что было перед волной, оставшейся за ним, это прошлое, есть нечто такое, что прошло безвозвратно, оборвалось за ним как мост, обманутый водой, по которому он прошел на какой-то новый, неизведанный берег. Не вернет уже там, откуда вышел, не увидит того, что оставил за собой. То, что начнется в следующей волне, будет что-то совершенно новое и незнакомое. Будет ли плохо, хорошо ли? Не знал этого, не был интересен знать. Разница между добрым и злым затерлась в его душе, так как правой и левой стороны не имеет в безграничной бесконечности!
  – Я убил его! Убил мужчину! — повторял капитан, медленно ступая по улице. Удивлялся, что это случилось так моментально. Удивлялся сам себе, что этот факт не произвел на него большего впечатления, вызвавшего в его душе какое-то удивительное, волновое ошеломленное, но не доставившее ему никакой боли, никаких моральных мучений. Слышал хорошо, что это убийство совсем отлично от тех убийств, которые практиковались там, в Боснии, среди гор и скал. Там была война, взаимное мордованное, там убивать было обязанностью и вовсе не касалось нравственного существа, не нарушало вопрос личной ответственности. Там надо было убить и с спокойной совести командовалось: "Фаер!" С спокойной совестью задавались несколько вопросов несчастному пойманному с оружием в руке, а потом казалось осуждение: расстрелять на месте! Здесь цена человеческой личности совсем другая, вопрос личной ответственности встает перед совестию в целом
  
  — 101
  своему грозному величию. А о том он слышится спокойным как человек, исполнивший то, чего не мог не исполнить.
  — Потому что действительно я мог поступить иначе? Ведь у меня не было другого выбора. Или без протеста остаться обесчещенным, без протеста дать осквернить свое имя, свою честь, добрую славу женщину, или омыть ее в человеческой крови. Страшная альтернатива, но, к сожалению, неизбежна.
  Два красных потока крови, которые из пробитых Редлиховых грудей струей всплывали на грязный, заболоченный помост и расплывались на нем в кружок не больше донышка стакана, живо встали ему перед глазами. Так и казалось ему, что стоит тут же над ними, прикликает на колени, наклоняется лицом к помосту и всматривается в них, берет их под люпу, анализирует, силится найти микробы той нравственной заразы, что так нагло, таким загадочным образом затроила сердце его друга. "Блют ист айн ганц безондрер сафт", - брел ему в голове Гетовский стих, те иронические и притом глубоко символические слова Мефистофелю. Или к особенностям этого сока относится и то, что он может выполоскать на пример чью-то запятнанную честь? Хорошо ли имя мое и моей женщины будет теперь безопасным против всяких злобных нападений, когда на нем покоилось то пурпурное колесико не больше донышка стакана, притоптанное ногами секундантов на грязном помосте в стрельнице? Или наша семейная честь из-за пролива этих двух красных ручейков сделается на ново чистая и ясная как свежевышлифованное металлическое зеркало, когда к примеру вперед была грязная и запятнанная?
  Ум капитанов лишен на волну возможности реагирования наверх, углублялся, вгрызался в непроходимую чащу таких вопросов и противопоставлений, находя какое-то понравившееся в диких контрастах, и не ища никакого ответа ни успокоения. В нем происходило теперь что-то вроде раскалывания света в оптике". Ударившись о факт твердый, гладкий и ясный по своей сущности ("я убил мужа!") его мысль на разу не способна была овладеть и переварить всей донеслости того факта, но разбрызгиваясь и перепрыгивая. в цветах мелькала радуга, прискала летучей пеной.
  — Человеческая жизнь, это сон. Кто и как меня разбудит, это на одно получится. Я ведь мог теперь так же лежать и судорожно зацепленными ладонями закрывать простреленную грудь. Интересен я, были бы ли ко мне так алчно прискочили на спасение или
  
  ч
  — 102
  может дали бы мне' были сдохнуть как собаке? А Редлих стрелил мне над головой. За это достал от меня шарик в грудь.
  Только теперь капитан услышал и в своей груди какие-то безмерно болезненные уколы.
  - За это? — чуть не вскрикнул, стараясь побороть то новое, страшное услышанное. — Не уж за это? Нет, нет, нет! За то, что сказал вчера! За нечестный, неслыханный клевету, который не хотел отозвать. А почему бы не хотел? Или из врожденной злобы? Может, не мог? Не мог? Почему бы не мог? А ну, потому, что то, что говорил, была чистейшая правда. Боже!
  Это остальное слово капитан вскрикнул на голос и зашатался на ногах. Туй-туй должен был упасть в обморок и был бы упал, если бы почти бессознательно не был ухватился обеими руками за столб фонари". Столб был мокрый от талого снега, холодный и тощий. голалась с каждой волной.
  Но страшная, вонючая бездна, которая вчерашней ночи по разговору с Редлихом открылась перед его ногами и в той одинокой борьбе перед воротами жилье чуть не довела его до какой-то кровавой развязки, но бездна, которую он потом засыпал и заровнял огромным усилием, виделось, навсегда, теперь снова открыла перед ним свою пасть. Была как почварь голодная жертва. Редлихова кровь не насытила, не замкнула ее, а противно, сделала ее большей, более глубокой, более грешной. А что, если действительно" Редлих был невиновен, а то, что он говорил, все было правда? А! Ведь Редлих говорил ему это не из собственной охоты, не из какого-то пристрастия к клевете. Говорил, потому что вынужден был. А кто же виноват, что оправданное вытащило на дневной свет такую бездну скандала и подлости? А в конце концов — ведь не один Редлих был и есть в поедании той тайны. Значит, если так, то за что я убил Редлиха?
  Дойдя до первой лавки на сквере перед наместничеством
  
  — 103
  сел обессиленный и думал дальше. Прохожие, которые здесь плыли по непрерывной реке в Волосскую церковь или возвращая с рынка на Лычаков, заглядывали ему в лицо, словно видя на нем следы внутренней душевной борьбы, сдвигали ремнями или вполголоса высказывали какие-то едкие внимания о капитане, который, вероятно, снизошел в прошлую ночь. Но капитан ничего не видел, ничего не слышал, занятый той убийственной борьбой, что клокотала в глубине его души. В числе прохожих, были также воины, идущие в казарму салютовавшие перед ним, делали "линкс шавт" и проходили выпрямленные как тики. Капитан смотрел широко выпученными глазами, но не видел их и вовсе не отвечал на их немые вопросы. Все это муровлико человек, который сновал перед его глазами, казался ему чем-то безмерно далеким, чужим, иллюзионным, что напрасно пытался бы придумать какую-то связь между ним и своим существом.
  — Неужели моя женщина, моя Анеля в союзе с Юлией должна была заниматься ведением публичного дома? Моя женщина, Анеля - и дом разврата!
  Эта мысль, которую еще вчера считал просто смешной в ее чудесности, чем-то невозможным и противоречащим всем законам природы, теперь вдруг показалась ему чем-то таким простым, таким близким, таким естественным... Юлия, ее товарища, вдова, женщина практична и без скрупулов. Анеля — соломенная вдова, двое детей, скупая пенсия, заработка ни откуда ни какого... Писала о лекциях — ведь это ложь! Играла когда-то на фортепиане, но совсем не так хорошо, чтобы могла давать лекции. Значит, совместное предприятие! Хорошее помещение, мебель'.. . пансионик для взрослых барышень — и полированный на веселых пассажеров, имеющих паничей, желающих рафинированной и дистингованной роскоши. Охотится на золотых птичек, которых можно щипать. В первом ряду на военных, офицеров и высшие ранги! В аристократию! А доходы наполовину. И тот весь секрет ее бережливости и хорошего хозяйствования! И это ядро и суть истории с бароном Рейхлингеном! О да! теперь понимаю! Ведь выезжая я предостерегал ее перед ним. Выказывал для нее большую симпатию, глубокое уважение, бывал почти изо дня в день в нашем доме. Держала его издалека от себя. В своих письмах никогда не упоминала о нем. Это мне казалось подозрительным, но я не хотел делать ее досады, расспрашивать ее подробно. А потом вдруг та моральная руина баронова, та безумная злость, сверкавшая в его глазах при самом упоминании об Анеле. Назы-
  
  — 104
  вал ее на смену ангелом и чертом. О, понимаю, понимаю! Изыскала его наметность не удовлетворив ее. Она и ее приятельница сосали его, довели до казни имения, чести и ума. Как они это постигли? Ах, трудно ли догадаться?
  И с бешеной быстротой, с каким-то чертовским ясновидением капитан заглубился в то море отвращение, погружался в нем, старался смерить его глубину. То, что еще недавно казалось ему загадочным, заплутанным, полным противоречия и темным, теперь разъяснилось сейчас, стало понятным, ясным и выразительным как буквы букв. И он торопливо, с несытыми лакомствами прочитывал ту страшную книгу, которой каждое слово перед часом советов бы было смазать кровью собственного сердца. С безмерным огорчением должен был повторять сам себе, что достаточно потерять к фону всякое уважение для мужчины, чтобы насквозь понять все его самые тайные замыслы и мотивы.
  А все же кроме этого пессимистического взгляда, кроме многочисленных и тяжелых знаков, подтверждающих вину Анелли, капитан слышал, что не перестал любить ее, что в его бедном, непоправимом сердце не перестала еще тлеть искорка привязания к ней, даже искорка моей дурной неправдой, лудой, чудесным сном, что ее глаза, ее слова, вся ее фигура волшебным способом разобьет, разгонит эти изморы, развеет облака, заблестит новым; хорошим блеском.
  - А дедушка! А старый Гуртер! — вспомнил сейчас. — Ведь я просматривал ее счета, где были высказаны значительные суммы, которые ее присылал разными временами. Я видел его письма, полные благодарности, родительской любви. Ведь это не ложь! И это выясняет все, все! Правда, эти грусти я не сбывал, не считать, письма просмотрел вскользь. Или до того мне было в ту пору! Розовые тучки счастья заслоняли мне глаза. Я был счастлив блаженным чувством. не с одним беднягой как вот Редлих, но с целым зг.г, да, это будет лучшая дорога!
  Капитан встал и выпрямился. Новый дух вступил в него. Как утопленник хватается шаткого тростника, так и его дух хватившись этой мысли об письмах и счетах Анели, искал в них
  
  — 105
  опоры и спасения и нашел на минуту. А найдя хоть эту крошку твердой почвы под ногами, он мог хоть немного успокоиться, раздумать над тем, что дальше делать. Что здесь нужно поступков и то решительных, об этом не было сомнения. Каждая минута колебания и неуверенности могла повлечь за собой самые губительные последствия.
  А в таком случае* прежде всего — димиссия из военной службы конечно нужна и то как стой. Не для того лишь, что каждая встреча с военными теперь была бы для него моральной пыткой, а слишком правдоподобно подвергла бы его ряду новых конфликтов подобных тому, что вышел у него с Редлихом, но также для того, что в той акции, которую теперь должен был начать для регабилитации своего свободного движения диспонирование своим лицом в таком размере, который вовсе не дал бы согласиться с обязанностью военной службы. А в конце чувствовал это капитан, что само дело, которое здесь придется выяснить, таково, что само его публичное возвышенное вовсе не подходит для военного мужа и что если сам в той волне не подастся на пенсию, то уже в ближайшие дни может надеяться сделать пенсионов. Написанное вчера поданное в димиссию, брошенное на бумагу, как ему казалось, только на то, чтобы угодить странному капризу женщине, теперь пригодилось ему очень. Не теряя ни минуты капитан направился в генеральную команду, застучал в дверь "подающего протокола" и внес там свое поданное на огромное чудо и чудо присутствующих в канцелярии функционаров, которые видели, как вежливо и по-дружески генерал позавчера вытал прибывшего из Боснина.
  Выйдя из канцелярии капитан решился идти домой. Был уже десять часов. Должен разговаривать с женщиной, поговорить с ней искренно, рассказать ее все, заклясть ее, чтобы сказала правду. Должен иметь уверенность, знать все, плохо и хорошо, чтобы знал, против чего защищаться.
  Но едва прошел несколько шагов, когда с противоположной стороны улицы какая-то человеческая фигура, увидев его, сняла шапку с головы, начала махать ею, кланяться и делать разные гримасы. Капитан взглянул на того чудака, но не узнав его и думая, что это пьяный, отвернулся и пустился идти дальше. Тогда чудак, очевидно, не осмеливаясь кричать, поднял на себе плащ выше колен и бросился в уличное болото, бегая за капитаном. Догнав его чудак снова снял
  
  — 106
  шапку и кланяясь улыбался широкими губами.
  - Целую ручку господина капитана! Господин капитан, очевидно, меня не узнает? - сказал чудак.
  Капитан нехотя взглянул на него и буркнул:
  – Нет, не могу.
  - Я Сливинский, Вицко Сливинский. Я был приватдинером у господина капитана, еще в Боснии.
  — А, Вицко, — сказал капитан, подавая ему руку, которую Вицко поцеловал. — Ну, как живешь? Что поделываешь?
  — Хорошо, прошу господина капитана. – Выслужив в войске я вернул домой. А что в Боснии я был ранен и получил отмеченное за службу — помнят господин капитан, за те патроны, которые я ими спас нашу компанию, — а тут не с чего было удержаться, то дали мне место смотрителя при хорихе в краевом шпигале.
  Капитан улыбнулся, когда Вицко вспомнил о патронах. Понимал хорошо это приключение, которое стало громким среди целого боснийского залога. Один цуг из его компании, гоняясь за повстанцами Босняками, загнался слишком далеко между горами. Во главе цугу стоял капраль, добрый мальчишка, отважный и решительный, но не особо интеллигентный. Интеллигенцию в этом цугу представлял Вицко и он нес в своей сумке несколько динамитовых патронов, которых капитан потребовал от военной команды для военной нужды.
  Не видя опасности воины разложились в маленьком леске, вставили карабины в пирамиды, разложили огонь и начали печь барана, пойманного во время похода через недалекую гору. Но когда спокойно были заняты этой работой, забыв всякие средства осторожности, раздался выстрел вот-вот за их плечами. Испуганные вскочили, схватили карабины, но в ту же минуту увидели, что целый лесок со всех сторон был обставлен повстанцами.
  — Не стоит стрелять! — крикнул им предводитель повстанцев. - Видим вас всех, каждого имеем в цели. Когда только раз стрелите, в эту минуту ответим по своему и каждый из вас упадет пробитый, по меньшей мере, четырьмя шарами.
  Все солдаты онемели от испуга и стояли с карабинами в руках, безрадостные, как бараны предназначенные для зареза. Один только Вицко, львовский ребенок, не лишился присутствия духа. В одной волне окинув глазом терновник увидел, что лесок был сложен из довольно редких крупных дубов, подшитых густым но низким зарослем. Увидел дальше, что повстанцы обставили лесок со всех.
  
  — 107
  боков, но очевидно опасались, нет ли в зарослях засады и для того не подступали слишком близко. В его голове заблестела спасенная мысль.
  — Слушай меня, Николай, — шепнул капралю. — Делай, что тебе скажу, а все будет хорошо. Говори нам теперь сделать "Дикт айх"! а сам говори с тем Босняком. Подавай вид, что хочешь поддаться, но торгуйся как можешь дольше всего. А смело, не показывай по себе страха!
  - Дикт айх! — вскричал капитан, обращаясь к своим воинам, и те в одной волне по Вицкову примером присели на острие и исчезли тем делом Боснякам из глаз, хоть и не совсем. Все же польза была та, что хотя бы не могли их счесть и иметь на цели.
  – Что делаете? — крикнул Босняк, не понимавший команды, но видел, что его положение было теперь далеко не так полезно, как перед волной.
  — Не стреляем, — добродушно ответил капраль. — Я говорил им сесть, чтобы кому-нибудь из них не пришла охота выстрелить. Знаешь, иногда мужчина рука зачешется.
  – Проклятый Шваб! — буркнул Босняк, добавив свое обычное масное слово в адрес специального святого тех «Швабов», которые в приложении говорили на чистом украинском языке и могли с Босняком достаточно хорошо поладить без толмача.
  — Так чего же вы хотите от нас? - спрашивал капраль.
  — Поддайтесь! — сказал главарь.
  — Гм, одним словом богато жаждешь, — цедил капраль таким тоном, как если бы в Дрогобыче на ярмарке с каким-то чужеземным цыганом торговался за конину. — А знаешь, брат, что нас ждет от нашего Генерала, когда поддадимся с оружием в руках?
  — А что меня обходит? – отгрызнулся Босняк. — А не можете со оружием в руках, так поддавайтесь так: на сам перед сложите оружие, а потом поддавайтесь сами.
  - Это еще хуже, - сказал капраль. — В таком случае ничего не выиграем.
  — Как это ничего?
  — А так, что если вы нам головы не отрезываете, то нас господин генерал расскажет всех расстрелять.
  — Так что же делать с вами? — спрашивал предводитель, твердо убежденный, что отдел не может ему выдернуться из кавычки.
  
  — 108
  – Или я знаю, – говорил капраль, чесаясь в голову. — Не хотел бы я вам обиды сделать, но не желаю за вас тратить свою голову. Знаешь что, брат, не пристали бы вы вот на какое: возьмите себе наши торнистры и плащи, все имеющиеся деньги, запасы пороха и патронов это все вам придастся, правда. А нас с карабинами пустите, потому что нам нужно быстро добраться до нашего полка.
  " – Да? нет времени? — с насмешкой крикнул Босняк и стал нарождаться со своими товарищами. В эту минуту Вицко обрек к капралю и шепнул ему:
  — Спрячься за дуба и командуй: огня!
  В одной минуте капраль вскочил за дуба и крикнул:
  - Файер!
  Крикнула сальва, аж горы раздались. Воины укрыты в зарослях, стоя на одеяла целили выгодно и положили трупом нескольких Босняков, а в том числе и самого вожака. Но это не было бы им много помогло, потому что повстанцев было слишком богато, а малое число "Швабов" придало им смелость. Но в ту минуту, когда они и от себя хотели дать огню к воинам, раздался страшный звук, что земля затрепетала. Один дуб на самом краю леса вместе с корнем вылетел в воздух и со страшным хряском разлетелся на трески, будто град посыпались на землю, достигая даже некоторых Босняков и по головам.
  - Насилие! Швабам черт помогает! — завизжали повстанцы.
  - Пали из второй! — крикнул осмелевший капраль и в этой волне на другом конце леса взорвался второй динамитовый патрон, производя так же мощный, а для Босняков столь же загадочный эффект.
  – Бога ми! — взвизгнули все они. — Швабы должны пушка! Спасайся кто может! Бежим! Бежим!
  Взрыв третьего патрона заглушил их крик. Под скамейкой этих могучих фейерверков цуг извлекся из чести с опасной позиции, без всякой казни, еще и нанеся побои неприятелю. А Вицко за этот концепт получил серебряный крест храбрости и по прислуге место смотрителя в краевом госпитале.
  — А я за господином капитаном ищу уже час, — говорил Вицко.
  – За мной?
  – А так. Был в доме господина капитана. Знатная дама сказала мне, что ипан капитан вероятно находится в офицерской кассине. Пошел там, мне сказали: был вчера, а теперь нет. Может есть в
  
  — 109
  полковой канцелярии на Жолковской. Пошел на жолковское, мне сказали, что теперь есть урлеп и не приходит, но может... Капитан удивленный перебил ему это занимательное повествование.
  — Но чего тебе так нагло затревожилось от меня, что так за мной ищешь?
  – Да мне самому, прошу господина капитана, ничего не надо, – ответил добродушно Вицко. — Но там у нас в госпитале... знают господин капитан... вчера привезли одного старого мужчину... Пан капитан его знают, правда?
  — Какого старика?
  – Он говорит, что господин капитан его знает. Упал вчера и растолкался на тротоаре. Это еще ничего не значило бы, ничего себе не сломил. Но казалось, что он уже два дня ничего не ел, из сил выбился. В госпитале впал в горячку. Всю ночь все господина капитана звал.
  – Меня?
  – А так. Это обратило мое внимание. Все „Ангарович" и „Ангарович"! Я ночевал при нем. Несколько раз спрашивал его: „Чего, отец, хотите от Ангаровича?" Да, конечно, он в горячке ничего не понимает. Сейчас рано немного пришел к себе. Зовет меня и просит на милого Бога, чтобы я отыскал господина капитана Ангаровича и просил окончательно прийти к нему и то как можно скорее. А что я господина капитана знаю и должен был идти в город за другими делом, то и обещал ему это сделать.
  — Но что это за старый человек, в чем я нуждаюсь? Как называется?
  — Вчера нельзя было от него ничего узнать, такой был ослаблен. Даже есть не мог и мы должны кормить его как ребенка. До сих пор рано сказал, что называется Михаил Гуртер.
  Нахальный удар грома вот здесь возле него не был бы так перепугал капитана, как произнесено это название среди таких обстоятельств. Что это за загадка какая-то? Гуртер, стотысячный богач, хозяин нескольких фабрик — два дня ничего не ел! Он должен быть этот бедный старичок, вчера упавший на тротоаре перед его глазами и для которого он с мисолердя дал Гульдену? (Вихрь мыслей, опасений и подозрений, что уже понемногу был успокоен, на новое загудел и завертелся в его голове. Одним движением руки попроедав услужного Вицка, капитан бросился подбегом на Бернардинскую площадь, вскочил к первой стоящей там дороге.
  
  — по —
  талю.
  Гургер сидел на кровати, с подушкой подложенной за плечами и при помощи сестры милосердия ел роэил, когда капитан вошел в номер. Это была мощная, костистая, но очень похудевшая фигура в грубой госпитальной рубашке и плетеным из заполоха кафтанике надетым поверх нее. Его лицо пофалдованное морщинами словно высушенное яблоко имело цвет старого пергамина и было обведено длинной, рассеянной седой бородой. Похож был на костельное дедо и капитан овы казалось, что услышал от него легкий запах церковного кадила.
  Увидев капитана Гуртер весь затрясся и выпустил ложку, которую ее собственное ко рту.
  - Ах!... сынок! капитан!... Так ты пришел!... пробормотал дрожащим, прерванным и каким-то разбитым голосом. — Я просил Господа Бога... перед смертью... ох!... потому что уже не долго, сынок, не долго! Но садись! Садись вот здесь, возле меня, близко! Есть кресло? О да! Подай мне руку!
  Капитан молча взял кресло и сел у изголовья у кровати Гуртера. Его сердце сжимало что-то словно зельезными клещами. Подал Гуртеру руку, которую дедушка прижал к своим устам и обелил слезы. Капитан старался не допустить этого; слезы старика пекли его как капли раскаленного олова.
  — Что делаете, отец? Оставьте в покое!... вскрикнул отрывая свою руку от уст старика.
  - Нет, нет! Не протився! Дай руку, дай!… шептал Гуртер. — Я, старый дурак... старый дурак... (хлопанье прерывало ему беседу) должен тебе... эта сатисфа... ох,ох!... факцию!... Бог меня наказывает... и справедливо... за мою гордость... за мою проклятую гордость... и ослепленное!...
  Капитан с сожалением и сочувствием слушал эти слова, хотя их порядок, их причинная связь была ему непонятна. Но о том не перебивал Гуртеру, что кончая при помощи милосердной сестры свой завтрак, постанывая и время от времени заходясь кашлем так говорил дальше:
  - Глупый я был, сынок! Гордость ослепила меня — ох! Знаешь, кого Бог захочет погубить... икахи-кахи-кахи!... Не могу! Не потяну уже долго, а так много должен тебе рассказать! Знаешь, слышу, что сердце у меня замерзло. Не умерло, живет еще, но замерзло. Хотелось бы растаять, иногда содрогнуться, но само не может... Дурак, дурак!... Я сам заморозил его, а теперь от этого умираю!
  Прервал свое повествование, а сестра заставила его съесть
  
  — 111
  остального рассола, который так уж был простиран. Капитан сидел без мысли и только механически смотрел на то, что творилось возле него. Между тем сестра накормила Гуртера, положила подушку на ее обычное место, а потом помогла старику лечь, накрыла его коцом и отошла не говоря ни слова и только слегка бросив капитану головой на прощание.
  — Так вот... что это я должен тебе сказать, — снова заговорил Гуртер, поднимая на капитана свои глаза без блеска, запали глубоко и почти прислоненные трепещущими бровями. — Спасибо тебе, тысячное спасибо за то, что наведался! Подай мне руку... не бойся... хочу только приложить ее вот здесь, к сердцу... Знаю, знаю, ты добрый, искренний человек! Я узнал это, но по времени. Давнее, когда я имел, когда я был слеп, когда я морозил свое сердце и окутывал стальным панцирем, — тогда не хотел я даже не знать о тебе. Я ненавидел тебя из глубины души. Я презирал Анельцу, вышедшую за тебя замуж. Ох! Бог меня наказал. Спустил на меня два удара, сынок, один тяжелый от другого. Отнял у меня имение и открыл мне глаза!
  Хлыпание без слез, потрясшее его телом, не дало ему дальше говорить. Потом наступил долгий пароксизм кашля, так что сестра милосердия прибежала, чтобы убедиться, не угрожает ли пациенту какая-нибудь серьезная опасность. А когда кашель прошел, в комнате воцарилась тишина и стояла несколько минут, пока дедушка отхлебывался и выдыхался на столько, что мог говорить дальше.
  — Перед четырьмя годами я казнил все, что имел, — продолжал Гуртер.
  - Перед четырьмя годами! — вскричал капитан, не в силах овладеть своим троганием и бросился на кресле как опечённый.
  — Так сынок, перед четырьмя годами, — подтвердил Гуртер, не понимая того трогания. — Долгая история... Подвели меня, обманули — пусть им этого Бог не забудет! Я остался без кусочка хлеба. Сделали меня костельным дедом. Ой, тяжелый хлеб, да что ж, я должен... Тогда я вспомнил о вас, об Анеле, о тебе... Я узнал, что ты в Боснии. Я написал Анеле, выяснил ее свое положенное, умоляя ее помощи. ] 1е отписала... По году я написал второй раз. Не отписала ничего... Я заболел... Потерял место... Старик, ни к какой работе не способен... кому хочется держать тунеядца! Пришлось попрошайничать, протягивать руку по куснику хлеба. Тогда" я поду-
  
  — 112
  имел, что все-таки... Боже мой! ведь она моя сестрица! Я ведь воспитал, винил ее! Ведь чень не выбросит меня за дверь. Об Анеле я так думал... и выбрался к зас. Из Кракова... пехотой... по нищенским хлебам... в голоде и холоде... Ох, сынок! Слышу, что справедливо Господь Биг наказывает меня за мои грехи. Но и кара его есть тяжелая-тяжелая!
  Капитан сидел при этих словах как на пытке. Каждое предложенное как гвоздь вбивалось ему в тело. И каждый вскрик старого, как винт, выкручивал ему сустав. Каждый приступ кашля сжигал его как огонь факела. Он старался не смотреть на Гуртера, чтобы не предаться ему с тем, какие страшные мучения причиняют ему его слова. Старик же выкашлялся и продолжал свою вещь:
  – Не отписала мне! Забыла обо мне и не хотела вспомнить. Может это и справедливо. Может, так мне и полагалось за то, что я вперед забыл о вас. Но все же должна была бы... Ох, сынок, не дай Бог ни тебе, ни ее стоить того, что через те четыре года было моим ежедневным блюдом!
  Вытер тяжелые слезы, которые покатились ему из глаз и заблудились в глубоких морщинах лица.
  – Но ты – ты меня не оттолкнешь, правда? Дашь мне пристановок на остальные мои дни? — обернулся Гуртер дрожащим голосом к капитану.
  — Но отец! — воскликнул этот, обнимая обе его высохшие руки своими ладонями, — могли ли вы хоть на минуту сомневаться об этом? Только поправитесь на столько, чтобы могли отойти.
  — О, поправлюсь, поправлюсь! — алчно говорил Гуртер. — Слышу, что Бог посылает тебя ко мне. Само твое присутствие придает мне силы и здоровье. Спасибо тебе, сынок! Стократно спасибо!
  А потом меланхолично кивая головой прибавил:
  — Но ее боюсь... Анельцы боюсь. Береги ее, сынок! Добрая была девушка, умная и энергичная. Да я проклятый, несчастный затроил ее душу! Я ввил в нее то надменность, то презрение против низших, нуждающихся, униженных... Тот страх перед недостатком и убожеством... Ту презрение для бедноты... И боюсь, сынок, чтобы та хватка не приглушила в ее душе благодатных зерен. Ведь не отписала мне ни разу, когда я ее признался, что я беден и пропадаю в нужде. Не утешила меня, не протянула мне руки с подпоркой. Это, сынок, злой знак, ду-
  
  — 113
  же злой! Сим оружием, которое я ее оттолкнул в руку, избила меня самого. Береги ее, потому что это очень опасное оружие!
  Капитан бледный и холодный, как труп, смотрел на Гуртера мертвыми глазами, а потом встал и стал торопливо прощаться со стариком. Слышал, что длиннее его присутствие на седьмом месте, дольше слушаемое слов Гуртера доведет его до стеклосты, до безумия. Обнятый тревогой, которую чувствуют люди перед апоплектическим ударом, он хватался уйти отсюда, на свежий воздух.
  — Уходишь, сынок? – жалобно говорил Гуртер. – Ну, иди, иди! Знаю, есть занятие, есть обязанности. Но посети меня, когда будешь иметь время! А потом, когда поправлюсь, заклинаю тебя на все святости, сынок, возьми меня к себе! Дай мне уголок в своем доме и кусок хлеба! Не долго уже буду тебе мешать. Только не дай мне погибнуть от голода под забором!
  
  ******
  * * *
  
  XI.
  — Значит, врала! И в той точке врала! — крутило что-то в мозгу каштана. — Обточила меня со всех сторон тенета лжи. Боже, как мастерски играла свою роль! Выдалась мне чистой, святой, невинной. Я дал бы голову свою за то, что никакая злая мысль никогда не коснулась ее души. А она тем временем... Показала мне фальшивые счета, зная, что в смятении первой радости не буду в силах пересмотреть их подробно. Показала мне фальшивые письма деда, полные благодарности и сытой любви, а на истинные письма голодного, нуждой избитого старца даже не изволила ответить. Что это за нрав? Что за сердце? Чертица или комедиантка?
  А потом вспомнил Гуртеру слова о затроненном Анелиной душе надменностью и презрением против бедных и стал рассуждать холодно.
  — Ведь правда! Воспитанная в изобилии и роскоши, в тесных средневековых взглядах, издалека от действительной жизни и ее борьбы, из далеких от терпеливых и униженных людей, откуда могла научиться сочувствие к ним? Не привыкла к никакому житейскому труду во время своей молодости, на то только была приготовлена, чтобы быть куклой, идеалом, надземным существом, божеством и игрой мущины, но не человеком, не городской. Ее дали воспитанное религиозное, то есть ее изучили катехизму, молитв, религиозных практик, но целым воспитанием, целым житием, укладом, домашней и школьной традицией, а всегда испорчены ее этические основы. А потом случилось то, что должно было случиться!
  Выйдя из госпиталя капитан свернул в тесную и крутую не то улочку, не то полевую дорожку, которая вела на Пекарскую улицу, чтобы кратчайшей дорогой добраться до дома. Дрожал при самой мысли, что скоро встретится с женщиной, будет должен говорить с ней, услышит ее новые выкрутасы, новые лжи с новыми доказательствами и будет вынужден шаг за шагом расположить ту тужную паутину. Чувствовал безмерное оскорбление к ней как к женщине исподленного, недостойного его названия. Как же
  
  — 115
  глубоко упала в его глазах в течение остальных двадцати и четырех часов! Люцифер столкнулся с вершка небес на дно ада не падал глубже. И это была Анела, мать его дет! И сс была та женщина, носившая его имя и без колебаний утоптавшая его в болото! Так вот как выглядела и его честь, для которой отдал в жертву жить своего верного друга!
  Улица была пуста. Чтобы убежать от мыслей, что подобострастные мыши грызли его внутренность, капитан старался присматриваться к самым обычным вещам вокруг. Старательно читал надписи на вывесках, бледные и испуганные дождями. Численные столбы и щебли в штахетах. Долго всматривался в лицо Гипсированной статуэтки Мадонны перед интернатом Змартвихвстанцев силясь в чертах этого гипсового лица найти что-то схожее с чертами Анели.
  А потом вдруг без всякой видимой причины ускорил ход, начал спешить, чуть ли не бежать к своей квартире, словно там свирепствовал пожар и грозил кому-то смертью или словно над кем-то там зависла какая-то страшная катастрофа, а он своим своевременным приходом мог ее привлечь. И только теперь, в той волне бешеной тревоги, невидимого несулока, ускоренного битья сердца, соревновавшегося по мере его приближения к хорошо ему знакомой зеленой камне, он услышал, что, несмотря на все страдания, несмотря на имя его, он не любит, терзая его, эту красивую, веселую, энергичную женщину, те глубокие, пленительные глаза, розовые губы, блестящие, роскошные волосы, то гибкое состояние, тот голос, те движения... Что сделает теперь, как размотает опутавший его проклятый клубок. Чувствовал близость катастрофы, глухой звук надплывающей хмары с клокотливыми громами, но не знал, не пытался угадать, в кого ударит первый гром.
  Приближаясь к камне, где был его дом, капитан увидел, как к той же камне с противоположной стороны, от Панской улицы, приближалась довольно необычная Группа составленная из пяти молодых девушек, наряженных в платья крикливых и негармоничных кругов. цветков и огромными кокардами. Движения и фигуры тех девушек с первого раза свидетельствовали о ремесле, которым они занимаются. Идя они бросали вызывающие взгляды на мущин, эмиялись громко и в общем старались обращать на себя внимание всех прохожих. их вел один одинокий мущина, мужчина средних лет, подсадный, с лицом несомненно
  
  — 116
  семитского типа, одетый в обычную гражданскую, довольно уже приштанную и некрасивую одежду.
  Идя по тротоару, девушки бегали глазами по камням, а в конце остановившись напротив той, где жил капитан, согласно показали пальцами:
  – Здесь! здесь! Вот этой зеленой камне.
  Человек с лицом семитского типа не говоря ничего бросился на полуперек улице к воротам камни, а за ним последовали также девушки хихикая и высоко, с очевидным кокетством поднимая юбки. Капитан остановился у ворот и с удивлением поглядывал на это необычное общество. Человек, шедший вперед, вошел в сени и только здесь, увидев капитана, остановился и по волновому колебанию, прикасаясь правой рукой к шапке подошел к нему.
  — Лерепрошаю господина капитана, — произнес с той подслащенной покорностью, свойственной кельнерам и полицейским ревизорам, — жив ли господин капитан здесь, в той камне?
  – Да есть.
  — А не мог бы мне господин капитан сказать, не живет ли здесь какой-нибудь паш капитанова?
  — Пани каштановая? Какая капитанова?
  - Какая-нибудь вдова по капитану.
  — О сколько знаю, никакая вдова капитана здесь не живет.
  - А что, не сказал я вам? — обернулся мужчина с видом триумфатора к барышням, стоящим перед воротами каменицы, не входя в сени. — Ведь я просмотрел всю мельдунковую книгу в ипол/иции! Никакая вдова капитана здесь не живет и не жила никогда.
  – Тогда жила! — резолютно отрезала одна барышня и подкинув в гору голову и сделав вызывающую Гримасу взглянула на капитана.
  – Я бы ее сейчас узнала! - сказала друга.
  – И я тоже! И я тоже! — хором откликнулись другие.
  — Но о чем здесь ходить? – спросил капитан.
  — Да, прошу господина капитана, есть такое дело, — ответил человек с лицом семитского типа, скребая себя по голове. — Я ревизор от полиции, Гирш, а панночки, то есть такие панночки, знают господин капитан...
  И он моргнул значительно.
  - Нет, не знаю, господин Гирш, - ответил капитан.
  — Это такие барышни, что им пришлось несчастье... знают господин капитан, они теперь вернули прямо из далекого
  
  — 117
  края. А знают господин капитан, откуда? Две из Александрии, из той, что в Египте, а три из Константинополя. И знают господин капитан, как они там достались? Рассказывают, что какая-то госпожа капитанова, вдова по капитану из Львова, молодая, красиво одетая — названия не понимают, — приехала в Стрый или в какой-нибудь другой городок и искала служанки, во Львов, красивой, удобной девушки по способности сироты, обещая ее хорошо. Ну, знают господин капитан, таких девушек в Стрые и в каждом нашем городке хоть на тележную телегу набирай. Изъявилось их несколько на десять. Она выбрала одну, чт; две, что ей лучше всего понравились и взяла с собой во Львов. Во Львове заезжает с такой девушкой в гостиницу и говорит ее, что она сама на данный момент ее не нуждается, но поместит ее в своей приятельницы. Тота приятельница держит ее несколько дней, не дает ее ничего делать, кормит ее, — бедная девушка просит работы, а женщина поведает, что сама ее тоже не нуждается, но один знакомый из Станиславова просил ее, чтобы ему прислала служанку. У девушки нет денег на дорогу. Пасть дает ее несколько гульденов на руку и сама едет с ней в Станиславов. Там встречает ее тот знакомый, который нравится состоятельному дяде Армянину, обещает девушке золотые горы и едет с ней дальше в Коломыю, в Черновец, в Серет. Девушка глупа, не знает, что с ней делается. и куда едет, только удивляется, что оно так долго тянется. Дидич втыкает ее в руку паспорт, который должен показать на румынской границе, везет ее через Румынию в Галац, сажает на корабль, везет в Константинополь — и продает... знают господин капитан, продает как клячу. Продает в такое заведение... знают господин капитан!... А которых там не продаст... в Галацу у него был склад, там уже вез целыми партиями... Так что там не продал, то вез в Смирну, в Александрию или высылал еще дальше, в Бомбей, в Рио Жанейро и Бог знает еще куда.
  — Но это страшная история! - вскричал удивительный капитан. – Этому даже верить не хочется!
  - Ага, ага! — подхватил Гирш и пошатывая кивал головой, — не хочется верить, а о том оно чистейшая правда. Знают господин капитан, мы тоже с самого начала не хотели верить. Уже два года тому назад писалось по Газетам, что в Константинополе и других турецких городах проходят совершенно явные торги на девушки и что какие-то агенты свозят там тайно большую силу наших галицких девушек. Знают господин капитан, как Газетчики пишут... может там в том и есть какое-то зерно правды,
  
  — 118
  но когда его Газетчик достанет в свои руки, то сейчас такую кучу набреет, намутит, раздует, что эту кроху правды даже ее родной отец не мог бы узнать. А полиция читает это и думает себе: если бы это была правда, то был бы кто обижен, кто бы упомялся, пожаловался, ну, то в таком случае мы могли бы взяться следить за этим делом. Но так, знают господин капитан, „вот кайн клегер, да ист аух кайн рихтер г \ Газеты себе пишут, а мы молчим.Потом и газеты перестали писать, нашли себе что-то нового к писанию, а мы ничего.
  В сенях камня было холодно, провевало. Ревизор Гирш, очевидно чувствуя себя за большую честь, что капитан так заинтересовался этим делом и слушает его так внимательно, попустил поводы своей болтливости и то и дело гестикулируя, подмигивая, прерывая и перехватывая рисовал широко целый ход и состояние этой удивительной. Девушки в это время стояли на тротоаре перед воротами и стали уже нетерпелився, не зная, что должны поступать и ожидая очевидно, что им скажет ревизор.
  — Знаете что, господин Гирш, — перебил капитан бесконечный поток его болтовня, — очень меня заинтересовала история. Помню, что перед несколькими годами здесь действительно жила одна. вдова по военным — не понимаю уже был капитан или полковник. Может я буду мог помочь вам отыскать ее.
  — А, я бы за это господину капитану был очень, очень благодарен! - сказал ревизор. — Знают ли господин капитан, почему? Это не простое дело. Это даже очень щепетильное дело, не то, что простое воровство или даже убийство. А если еще у этой пани капитановой каких-то знакомых военных или как трафиш не на то, что надо, то... знают господин капитан, такой бедный ревизор от полиции, то мелкая муха. Раздавить ее не трудно, если кто имеет плечи.
  — Ну, значит двойная причина, чтобы браться за дело осторожно. Я здесь в военных кругах достаточно знаком и могу мог дать вам некоторые информации, но хотел бы прежде всего знать, как случится дело. Я бы вас пригласил к себе, но у меня там женщина, ребенок недужный...
  — О нет, нет! – поспешно воскликнул ревизор. — Совсем не хочу делать панству никаких хлопот.
  — Может, лучше было бы сделать вот как? Отправьте вы этих барышень — где они живут?
  - В отеле, у Геккера.
  – Значит, пусть идут в гостиницу. А когда придумаем сю
  
  — 119
  преступницу, тогда позовите их, чтобы они стали к глазам. Хорошо?
  — Думаю, что так будет лучше! — говорил ревизор, рад, что вдруг обрел союзника в такой знатной фигуре, как капитан и при этом удивляясь, что этот незнакомый ему капитан так как-то горячо берет к сердцу это дело и ни отсюда оттуда набрасывался ему со своим подспорьем. И обращаясь к девушкам, говорил совершенно отличным, острым и рассказывающим тоном:
  – Прошу идти в гостиницу и ждать меня. Я там скоро поступлю.
  Девушки ушли, разговаривая громко между собой, смеясь и часто оглядываясь вне себя.
  — Л мы — говорил капитан по их уходу к ревизору — может, вступили бы где-нибудь здесь близко к реставрации? Вы уже после обеда?
  - О нет! Где там при нашей службе думать так быстро об обеде!
  – Хорошо. Я тоже немного приголодался. Съедим вместе обед и поболтаем.
  Ревизор все больше начал набирать подозрение, но не давал ничего познать по себе, тем более, что кроме ожидаемых информация ему улыбалась надежда на хороший обед в обществе капитана. Поступили в Варшавскую гостиницу. Капитан захотел отдельной комнаты, заказал обед и бутылку вина и садясь за столом рядом с Гиршей, который немного озабочен сидел только на половине кресла, произнес как свободным тоном:
  — А, я забыл вам представиться, господин Гирш! Я капитан Ангарыч. Перед несколькими днями вернул из Боснии. Кажется, что вы с каким-то подозрением поглядывали «а меня, когда я обещал вам свое подспорье при отыскании преступницы...
  - Но господин капитан! — вскричал Гирш, словно ужаленный, вскакивая с кресла. – Откуда я мог
  - Сидите, сидите! — говорил капитан, беря его за рамку и давя на кресло. — Нечего так отпираться. Ведь это ваше ремесло — подозревать, догадываться разных тайных связей. Не думаю брать вам за зло вашего подозрения, совсем нет. Но прежде всего едем! — прибавил, когда кельнер принес растение и налил тарелки.
  — На несколько минут прервался разговор. Слышно было только бряцающее ложечку о тарелки и хлюпающееся течение. Ревизор ел упорно, добросовестно, желая замаскировать свое внутреннее озабоченность в том необычном положении.
  
  — 120
  - Я вам все вытолкую, - говорил капитан, опорожнив свою тарелку. - Есть здесь действительно некоторая связь, есть что-то такое, что меня побуждает приложить все силы, чтобы отыскать эту женщину. Но закончите прежде всего свое повествование!
  К несчастью, ревизор был уже теперь далеко не так говорлив как вперед.
  - Мое повествование? – спросил с видом удивления. — Что у меня господин капитан должен больше рассказывать?
  — Ну, о той, женщине. Как она называется?
  — Э, как бы мы это знали! – вскричал ревизор. — Уж она была бы в наших руках. Те дурацкие козы или совсем не спрашивали, как она называется — капитанова да капитанова! или хотя и знала, забыла.
  — А откуда знают, где она жила?
  — Некоторые — собственно те, что приходили сюда со мной — вспомнили себе, что по приезде во Львов капитанова водила их на волну к своему помещению на Пекарской.
  — Ну, а были у этой капитанской дети?
  — Кажется, что нет. Пожалуй, ни одна из них ничего о них не упоминала.
  .Капитан отдохнул немного легче.
  — Ну, и богатство девушек свербовала она таким способом?
  — А кто же это может знать? Бывала по всем городкам, а где не была сама, там была ее товарища. До сих пор вернуло их из Турции семьнадцать, но говорят, что их там осталось гораздо больше. Которую купил богатый Турок и запер у себя в гареме, она пропала во веки. А из таких домов... знают господин капитан... очень тяжело им добыться. Те, что вернули, должны были преодолевать огромные трудности. Даже наше посольство должно было вмешаться в то, что тем несчастным жертвам можно было повернуть к родному краю.
  — — Но ведь это ужас! — сказал капитан, словно сам к себе. — Вырванные из посреди родные, из круга знакомых, из родного края, брошенные в бездонное болото испорченные, осужденные на вечную неволю, на забытое, на преждевременную смерть или сто раз хуже ее нужды на чужбине!... Ведь от самого мысли о таком положении можно обмануть. И та бестия не женщина брала за это деньги!
  — Посольство расследовало это дело, насколько могло, — продолжал Гирш. — Турки платили за красивые, молодые и невинные девушки даже по сто и по двести дукатов. За другие меньше, чем к согласию.
  
  — 121
  — Ну, но того, кто их продавал, того агента
  — О, это уже есть! – гордо перебил ревизор. — О, это хитрый лис!
  - Наверное жид.
  — Ну, понимаете! — как-то нерадостно процедил Гирш. — Такой интерес только евреем может стоять. Я уверен, что без него ни капитана, ни ее товарища не была бы и подумала об этом гешефте. Что он их наклонил к нему и платил им только мою часть того, что сам зарабатывал, это уже понимается само собой. Ну, теперь ему прервется. Перед несколькими днями на наше телеграфическое вожделение он арестован в Будапеште. От будапештенской полиции донесено, что при нем найдено много бумаг, счетов, цветов и целое длинное копье его помощников и помощниц. Так, господин, будет для нас работа! Это будет ловля по целому краю!
  Капитан даже встрепенулся от опостылевшего, увидев на лице этого человека проблеск какой-то звериной радости, радости волка, видящего столпенное в ограждении стадо овец и знающее, что может рвать и дусить и грызть их, и ни одна из них не схватится.
  — Понимаю вашу радость, господин Гирш, — произнес по волне, — но мне кажется, что было бы больше чего радоваться, как бы вы господа перед этим были немного чутки и не дали себе из перед носа вывезти и потопить в безвестностях только невинных жертв.
  — Это мое дело? — вполне рассудительно спросил Гирш, принимаясь к принесенному жаркому. — Господин капитан, неужели у меня есть что-нибудь к рассказу? Мы, ревизоры, комиссары, есть как те псы: покажут нам зверя, спустят с припона — наш долг поймать его. А остальные не к нам относятся, а к управляющим ловами. У нас и без того много работы — ой, так много работы, столько беготни, что мужчина едва дышит. Вот и вчера вечер! Уверят ли господин капитан, что здесь в самом Львове, в середине города через несколько лет творилось что-то очень похожее. тех историй с торговлей девчонками? И никто не знал об этом!
  - А это что такое? – спросил капитан.
  — Жила здесь возле Доминиканов такая пани Юлия Шаблинская, называла себя вдовой, а собственно была так себе, разведка. Еще молодая женщина, порядочная, всегда с шиком о^^-тена, образованная, бывала в обществах... И От нескольких лет за правительственной концессией содержала частный пансион для девушек, окончивших выделовую школу. Должна была их приготовлять к матуре
  
  — 122
  или к каким-то экзаминам. И подумайте себе, господин, перед несколькими днями узнает полиция, что этот пансион свойственно самому страшному испорчению. Там допускали только аристократию, богатырей, высших офицеров, но что там творилось в том замкнутом обществе, это переходит всякую человеческую фантазию.
  Каждое слово этого повествования было словно чем воткнуто в сердце капитана и обращено в кровавой ране. Облитый холодным потом, едва дыша, словно на пытках, он едва мог удержаться на кресле и бледными губами еле выдусил:
  — Ну?
  – Я только так для примера говорю! — лепетал дальше Гирш, управив жаркое принесенное для обоих и попивая вино, очевидно, чем раз больше развязывавшее ему язык. — Ведь нельзя даже подумать, чтобы не один из господ принадлежащих к нашей виселой власти не знал об этом. Сами там ходили! По городу громко шепчут названия очень грубых рыб, которые были там постоянными гостями. А о том все было тихо. Когда несколько девушек из этого пансиона опасно разгорелись, а несколько умерли в госпитале, когда с разных сторон начали раздаваться резкие голоса возмущения, полиция должна была рушиться. Вчера арестовали мы эту даму и целый ее пенсион. Господин, сколько раз там было крика и возмущения и омливания и комедии! Ай, ай! А всевозможных бумаг, цветов, листов сколько забрано! Там это будет можно отчитывать хорошие истории! Да, но этого не пустят на свет. Уже там есть такие, которые позаботятся о том, чтобы только это вышло на дневной свет, что им будет угодно.
  – Боже, Боже! — шептал капитан, чувствуя, что что-то страшное сжимает его горло, сдавливает грудь. Гирш принял это за поощрение к дальнейшему болтовню и выпив пил бутылки вина продолжал, теперь уже совсем свободным, а порой просто докторальным тоном.
  — А на что я это говорю, господин капитан? Для того, чтобы вам выяснить политику. Потому что это не политика – когда дерево цветет, взять и лишить цвет или потом сбивать зеленые завязочки плодов. Но выждать, даже грушечки созреют, а потом потрясти древесину и видеть, как все они спадают уже готовые, красивые, сочные — это радость! Вот заслуга! А у нас, прошу господина капитана, иначе даже нельзя. Ведь преступник пока не наполнит преступление, не является и преступником. Что бы мне было за то, как бы я поймал того агента на пример в волне, когда он ехал с девушкой из Станиславова в Черновец?
  - Спасти девушку! - сказал капитан.
  
  — 123
  – Э, девушку! Что девушка! Девушке одна дорога! — цинично смеясь отрезал Гирш. — Я бы ее сегодня отнял от одного агента, а она бы завтра и без него пустилась на пса. И это еще спрашивается, спас бы я ее от него. Он бы мне сказал, что нанял ее на службу, девушка подтвердила бы и какой же я имею способ доказать ему, что это не правда? Еще бы меня самого обжаловал, а достаточно двух-трех таких припадков и бедный ревизор будет лишен кусочка хлеба. Теперь, это уже другое дело! Теперь я могу пойти и сделать к примеру у господина капитана договорную ревизию и господин не смеет мне этого запретить.
  Капитан схватился словно опаренный кипятком.
  – У меня? Или вы исказились? У меня?
  – Ха, ха, ха, ха! — хохотал Гирш на пол пьяным, на пол злорадным хохотом. — Как пан испугались! Ха, ха, ха! Не бойтесь, паночка, я только на шутку так сказал, на тот пример, "цум байшпиль".
  Капитан мало-помалу, смакуя каплю за каплей пил вино из своей рюмки, чтобы показаться спокойным и замаскировать смертельную бледность, слышавшую это отчетливо, разливалась по всему его лицу. Хуже своими маленькими блестящими глазками всматривался в него и наполовину пьяно-добродушный, а на полхитрой улыбки играл на его лице, расширяя его грубые, мясистые губы и выказывая за ними белые, крепкие зубы, словно готовые рвать и трепать живое мясо.
  — Так господин капитан целых пять лет служили в Боснии? - спросил он.
  – Да есть.
  — Вспоминаю немного пана капитана еще с древнейших времен, еще как поручика. Я был тогда кельнером в кафе на Армянской улице, знают господин капитан?
  — Как-то себе не помню, — ответил капитан, подавая вид, будто он очень пристально ищет в своей памяти то кафе и того кельнера.
  – О, да! Пан Ангарович! Помню очень хорошо! Все офицеры говорили о пане... о пане женщине, что такая молодая, красивая, что так пана любит...
  – Господин Гирш! - вскричал пораженный капитан, - прошу вас, спрячь те воспоминания для себя!
  — Ах, какой же господин капитан! — подхватил Гирш, не выходя из своего счастливого настроения. — Я ведь ничего плохого не сказал. Упаси меня Господи! Я только удивляюсь, как господин капитан мог так долго выдержать в Боснии без женщины.
  
  — 124
  — Ну что ж, служба, долг, — нехотя буркнул капитан.
  — О, так знаю, что господин капитан всегда охраняет свой долг. Но за такую жертву должны бы господину капитану дать золотой крест заслуги. Ах, а, а! Это не каждый потрясет! Оставить молодую женщину через пять лет соломенной вдовой.
  Это остальное слово, высказанное без всякого глубочайшего намерения, вдруг мелькнуло в голове Горша как электрическая искра и осветило такие ряды впечатлений, показало такие связки между фактами, которые он вперед, правда, неясно подозревал, и теперь его полицейский ум увидел ясно. Он молчал несколько минут, комбинируя в душе все, что до сих пор слышал и видел. Чем дольше думал, тем большей радостью прояснялось его лицо. Бросался на кресле, делал наглые и быстрые движения, словно вся шкура начала его чесаться и целая его фигура проявляла такую радостную перемену, что капитан присматривался ему с удивлением и обескуражением.
  — А вам что, пан Гирш? – спросил наконец.
  - Ах, ничего! Это только так. Это у меня иногда так бывает, — радостно ответил Гирш, а одновременно моргая с комично-тайным видом давал к познанию, что прячет в душе какой-то секрет и должен делать над собой величайшие усилия, чтобы с ним не измениться. Но тут же, склонив свое лицо, в той волне, подобно греческому Сатиру, близко к лицу капитана и доверчиво моргая глазами, он спросил почти шепотом:
  — А прошу господина капитана, жив ли пан капитан там, в той камне на Пекарской?
  - Ну, да, - произнес капитан невольно отклоняя голову.
  - А на каком этаже?
  – На первом.
  — И пани капитанова тоже жила там, когда господина капитана не было?
  – Там.
  - И ребенок у господина капитана действительно хора?
  – Не знаю. Когда я выходил из дома, была действительно немного
  не здорова. Да может уже ей лучше.
  Какое-то неприятное услышанное оскорбление перед собой самим прошло по капитану, когда произносил эту ложь. Но он чувствовал, что от раза не может выпутаться и что этот проклятый, наполовину пьяный еврей из покорного и озабоченного жида начинает переходить в роль опасного противника,
  
  — 125
  перед которым надо быть на осторожности.
  Хуже улыбался на пол добродушно, на пол злобно, тем свойственным еврейской улыбкой, что так умеет допечь до дна души, хуже чем самое резкое пренебрежение.
  — О, наверное, уже выздоровела. Совсем поправилась и пошла в школу. Ге, ге, ге!
  Капитан даже зубами заскрежетал и что силы сжал в ладонях поручающее кресло, на силу удерживая себя самого, чтобы не броситься на этого отвратителя и не расчерпнуть ему головы.
  – Господин Гирш! — гаркнул однажды, задыхаясь от злой злобы.
  — Ничего, ничего!… успокаивал его Гирш. — Но я ничего плохого... Я ведь понимаю! О, все, все понимаю.
  – Что такое понимаете?
  — Это мое дело. Ну, но господин капитан обещали мне что-нибудь сказать и не сказали.
  – Что такое?
  – Как то, что такое? Господин капитан должен был мне сказать, зачем так интересуются этим грязным делом... этой торговлей девушками?
  Капитану похолодело у сердца. Слышал, что Гирш мало-помалу, но определенной рукой убивает ему нож в грудь. В его голове мешалось.
  — Ах, это будет долго рассказывать...
  – По что долго? Зачем долго? — по своему улыбаясь, цедил Гирш, не переставая ни на минуту искоса поглядывать на капитана. — Знают господин капитан, я это господину капитану коротко скажу.
  И Гирш положил руку на капитановых плечах, а в течение дальнейшей беседы начал даже протекционально клепать его по плечу. На горе, содержание того болтовня было таким, что капитан уже не мог встать, ухватить кресло или выломить ноги от стола и одним покушением сделать конец худшим улыбкам, болтовням и всем его планам.
  — Я знаю, господин капитан хороший человек, служебный муж, почетный человек. Одним словом, благородный мужчина. Господин капитан для меня был очень человечен и вежлив, не пренебрегал моим обществом. Я для того господину капитану хочу что-то сказать.
  И наклоняясь совсем до уха капитана, сказал:
  — Пусть господин капитан сейчас идут домой! Пусть господин капитан хорошо переищут все ящики, шкафчики, коробки и
  
  — 126
  комодки госпожи капитановой. И пусть господин капитан выберут все бумаги, письма, билеты визитные — но все чисто! Разве метрики и правительственные свидетельства пусть останутся. А там все пусть господин капитан завернут в старую Газету, занесут в кухню и бросят в огонь. Но это сейчас!
  Капитан сидел словно ошеломленный.
  — Что это значит? Что вы хотите? — спросил сквозь сон.
  Хуже не переставал хлопать его по плечу.
  — Ну ведь пан капитан, — мудрый человек! Что господину долго говорить? Ведь господин знают, я ревизор полиции и умею тропика думать. А тут прецениц не надо великой мудрости, чтобы сообразить, что та вдова капитанова, занимавшаяся вербовкой девушек, это не кто иной, как ваша женщина. А кто знает, не была ли та госпожа Шаблинская, что мы ее вчера арестовали, и с ней в союзе? Это очень возможно, а комиссары, перебирающие бумаги этой дамы, должны были это уже без меня найти. Пусть же господин капитан торопится! Я иду теперь на полицию и если еще там без меня ничего не разоблачено, то уж я постараюсь — из вежливости для господина капитана это сделаю, потому что господин капитан вероятно в той целой плохой истории совсем невиновен — что ревизия придет в панство разве что до вечера, или может завтра. Значит, кланяюсь господа капитана!
  И не ожидая ответа капитана Гирш схватил шляпу, и что духа выбежал из комнаты.
  Капитан несколько минут сидел как окаменевший, без мыслей, без впечатлений. Чувствовал глухо, что теперь все кончилось, что некуда дальше, что цель и интерес жизни уничтожены, что перед ним разинута бездонная, ничем не заполненная пустота. Чувствовал, что то, о чем даже не осмелился бы подумать — огромный, ничем несмытый, вековой позор упал на него и раздавливает его на кусочки своей тяжестью. Узнавал такое чувство, словно бы был зерном, что в бешеных обертахах крутится в устье жернового камня и вдруг попадает под тот камень и моментально разбрызгивается на тысячи частиц, на порошок, на муку, а каждая из тех частиц еще несколько минут на одну минуту. по ее природной связи.
  Но тут же проснулся со своего остолбеня. Его овладела безумная тревога. Одно одно слово держало в своих когтях целое его существо, дергало его, бросало его в дрожь и
  
  — 127
  в горячку.
  – Полиция!
  Зазвонил, заплатил и бросился бежать домой. У него было всего несколько десятков шагов, но ему казалось, что в тех же минутах может там без него произойти что-то неслыханно страшное. Может прийти полиция, застать целые груды надоедливых бумаг — это было теперь для него верхом всякой крыши. Какие будут последствия этого факта — об этом не думал. Сама волна, когда полиция будет входить в его жилище, которое еще вчера было для него земным раем, сама цель того прихода казалась ему теперь адом, мукой, которой не может снести никакая человеческая сила. Надо соответственно приготовиться на эту волну! Надо сделать что будет можно!
  И, добывая последние силы, капитан вбежал по лестнице на первый этаж, быстро открыл дверь и вошел в прихожую, а не застав там никого так же быстро, совсем с такой же спешкой, как в день своего поворота из Боснии, открыл вторую дверь и вошел в салон.
  
  XII.
  В салоне застал Анелю. Стояла у столика опертая о него левой рукой с глазами влепленными в дверь. Оба взглянули одно за другим и одновременно непроизвольный окрик удивления вырвался из уст обоих. Не узнали друг друга. Обоим показалось, что со вчерашнего полудня, от волны когда виделись в последнее, прошли десятки лет, которые стоят напротив себя не живые люди, а какие-то мечты, только слабо напоминающие давно прошедшие, красивые и счастливые времена.
  Смотрели друг на друга молча, словно заклятые. Каждое крутилось в колесе своих собственных мыслей и наблюдений, каждый мучился своим собственным страданием, не чувствуя необходимости делиться им со вторым.
  — Или это Анела, — думал капитан, — которую я вчера оставил в цвете здоровье и свежести, живую, энергичную, с блестящими глазами? Или это та самая сломанная, увяла и словно с креста снята женщина, которую вижу перед собой? Лицо ее состарилось в десять лет, на висках зарисовались морщины, волосы казнили свой блеск, глаза сделались стеклянными! Или волшебство какое-то вчера и позавчера застилало мои глаза и не давало мне видеть того руина, действительно ли одна ночь, одни сутки могли завершить столь большую перемену? Но что могло быть этому причиной?
  – Он совсем поседел! - с испугом думала Анеля. — Его лицо пожелтело, глаза запали глубоко, веки красные. Очевидно, не спал всю ночь. Очевидно, знает все. Очевидно, все пропало. Ну, для меня нет уже никакого сюрприза, но он беден! Сколько он должен был претерпеть!
  Капитан все еще стоял словно вкопанный у дверей салона, не в силах отважиться подойти ближе к женщине. Она также не могла сдвинуться с места. В конце капитан вынул из кармана цветок полученный в канцелярии Генеральной команды на свое поданное в отставку и развив его молча приблизился к столу и положил его перед Анелей. Она внимательно взглянула на ту смятую четверть бумаги, а потом улыбнувшись, грустно кивнула головой.
  
  — 129
  Капитан молча снял плащ и бросил его на софу, отпоясал саблю, а потом выйдя в прихожую внес там свой тяжелый путевой чемодан, который до сих пор не распаковывал. Положив ее на помости около кафельной печи, прижал возле нее, нашел в кармане ключик и стал свободно отпирать ремни и отпирать замки.
  Анеля молча, словно очарованная, без движения присматривалась к его работе. Открыв чемодан капитан вспомнил себе что-то и не вставая с помоста, в клячей осанке и склоненный лицом над чемоданом повернул голову и произнес к женщине равнодушным голосом:
  — А у тебя там какие бумаги?
  - Какие? — спросила Анеля, еле слышно.
  — А ну, какие письма от твоих агентов, цветы, счета, в общем все, что мог тебя компромитировать.
  — Нет ничего.
  – Припомни себе хорошо! — сказал капитан, не поднимая голоса, — а если у тебя есть что-нибудь такое, то спали. В каждой волне* можем иметь полицейскую ревизию.
  - Нет никаких таких бумаг, - ответила Анеля так же равнодушно, словно бы давно была приготовлена на такое приключение.
  Видя, что он начинает искать чего-то в своем чемодане и не думает тянуть дальше разговора, она села на кресле, повернувшись к нему лицом и внимательно следила за каждым его движением.
  Поискав несколько минут в чемодане, капитан извлек из нее небольшой, красивый, в слоновую кость оправленный револьвер, почетный подарок от товарищей, дарованный ему на отъездном из Боснии. На ручке виднелась вырытая надпись "Цум Анденкен". Дуло было искусно цизелировано, покрыто богатым орнаментом в стиле босняцких людных изделий. и Капитан положил эту красивую игрушку на помосте", а потом поискав еще волну в боковых котомках гаализы вынул из нее пачку патронов, поднятых к этому револьверу. Найдя то, чего ему было нужно, капитан не торопясь, заключил в ее ремень, сложил снова в валыз вынес в прихожую. Вернув обратно, взял револьвер и патроны, положил на столе, а затем вращаясь к Анели с выражением холодного равнодушия, а даже ненависти произнес:
  – А теперь прошу тебя, выйди отсюда!
  Анеля, только теперь понявшая его постановление, не двигаясь с места спросила:
  – Что хочешь делать?
  
  — 130
  — Что это тебя обходит? Иди к детям!
  — А может меня это тоже обходит? — сказала Анеля мягким, робким голосом.
  — Нечего тебе обходить! — уныло отказал капитан раскраивая оцинкованную оболочку пачки и вынимая патроны.
  — Я ведь твоя женщина! — еще робче сказала Анеля, — значит, имею право знать
  — Не имеешь права, ничтожество! — крикнул капитан, бросаясь к ней с кулаками. — Не имеешь никакого права, ты ведьма, что подкопала и уничтожила мою жить, мою честь, всю будущность моих детей! Иди отсюда! Иди прочь и не соблазняй меня!
  Плюнул и отвернулся от нее. Дрожал весь. Наглый взрыв боли и отчаяния развеял все его притворное спокойствие, рассадил ту ледяную скорбь, которой хотел обхватить свое сердце, чтобы не задрожало перед совершением остального, решительного поступка. Упал на кресло отвлеченный от нее плечами и закрыл лицо руками. Слезы брызнули из его глаз. Тяжелое рыдание затрясло целым его телом.
  Анеля тем временем, как мара встала с кресла, взяла револьвер и патроны и на пальцах вышла в комнату. Капитан все еще сидел в той же позе, когда услышал приблизительно мелкие шаги, когда мягкие, нежные детские ручонки с обеих сторон схватили его руки, а прекрасные, невинные детские личики склонялись и старались заглянуть ему в глаза. Капитан сорвался с икресла и с выражением самой высокой ненависти обратился к Анели, стоявшей на своем древнем месте.
  – Женщина! Сатана! Будь сто раз проклята за то, что в последних волнах жизни ты не сэкономила мне еще и этой боли! О, ты мудрая, хитроумная! Чтобы ни один нерв не остался не растерзан, ни один мускул не пережжен пекольным огнем! Старым мастерам пытки к тебе идти на науку. Пусть тебе Бог этого никогда не простит, так как я тебе не прощу в остальное время!
  Анеля молчала, стояла как каменная статуя. Только Цеся, слыша такие страшные слова, которых значение непонимало и видя оатька в таком страшном раскате, отступила от негс и прибежала к матери и, прижимаясь к ней, начала громко плакать. Миша стоял удивленный все еще держа отца за руку.
  – Папа! Что ты говоришь? За что нас пугаешь? — сказал он, преграждая ему дорогу и дергая его за руку.
  Капитан взглянул на этого маленького человека и безмерная тоска.
  
  — 131
  обернула его душу. Схватив Михася в свои объятия, поднял его и, обливаясь слезами, начал обсыпать поцелуями его голову, лицо и шею.
  - Дети мои! Бедные мои дети! – простонал он. — Что будет с вами! Что будет с вами, если меня не станет?
  - Или ты опять хочешь "ас покинуть?" – спросил Михась.
  В ту же минуту Анеля бросилась к ногам мужа. Припав на колени и склонившись лицом к земле, обхватила его ноги ремнями и из глубины своей отчаяния вскрикнула:
  - Антось!
  Голос ее раздался словно из какой-то большой глубины, выдался капитану чем-то таким чужим, таким далеким.
  Когда Анеля полагала на то, что размягчив его душу видом ребёнок сможет тем легче штурмом ворваться в его сердце и преодолеть его ненависть, то грубо ошиблась. Капитан против нее остался ненарушенным.
  - Иди прочь! - сказал коротко. - Не делай комедии! Анеля не вставала.
  - Антось! Заклинаю тебя на любовь тех детей, которых ты хочешь осиротить, выслушай меня! Знаю, что я заслужила острый осуждение и что не мину этого осуждения. Я же не хочу защищать себя. Хочу только, чтобы ты меня понял. Ты ведь любил меня, Антось!
  – О да! – горько проговорил капитан. – И веря той моей горячей, слепой любви ты изменила мне!
  - Нет! 'Кленюсь Богом, своей душой, невинными душами отсих детий! Я была тебе верна! Даже одним помыслом я не изменила тебе!
  – Кто тебе поверит! Ведь ты окружила меня со всех сторон сетями лжи! Ты ведь играла передо мной комедию, притворялась радостью скрывая ад на дне своей совести!
  Анеля Есе еще стояла на коленях, бледная, с лицом поднятым к капитану, держа его за ноги. и Капитан пустил Михася на землю и немного ласковым голосом произнес:
  — Ну, встань и говори, что ты должен говорить! Деть, идите в свой покой!
  Анеля медленно встала. Дети стояли в нерешительности, в конце Михась обращаясь к отцу сказал:
  – А не будешь бить маму?
  — Нет, сынок! – серьезно ответил капитан.
  Дети вышли. Анеля следила за ними длинным, наметным взором, полным безграничной любви и невысказанной тоски.
  
  — 132
  Виделось, что желала во веки убить себе в сознании, утвердить в своей душе каждую мельчайшую черточку, каждое движение, каждый взгляд, каждое слово этих двух маленьких существ. Когда исчезли в соседнем покое, когда дверь захлопнулась за ними, тогда расселся лед, который, видимо, до сих пор обдавал ее, сломилась сила ее духа и заливаясь горькими слезами безвластная и почти обезображенная она упала на кресло.
  Капитан сидел на своем кресле холодный, неподвижный и угрюмый, как черное облако, не чувствовал в своем сердце ни милосердия, ни сочувствия для той женщины, которая таким беспримерным способом разрушила счастье свое собственное и его, бросила нестертое пятно на невинные головы. На дне его сердца словно гадюка зашевелилась мысль:
  — Если бы ты умерла, кем должна была сделать все! Я был бы оплакивал тебя как идеал женщины и матери! Но теперь даже умереть тебе поздно.
  Анеля перестала плакать, вытерла слезы и повернула глаза к мужу. ее лицо не являло уже теперь того ледяного выражения остолбенева и немой боли, ни той покорности, что таким дурным пятном падала на него перед волной. Какой-то странный огонь начинал понемногу разгораться в ее глазах и выжигать румянцы на ее так нагло и безвременно увядших щеках.
  — Так ты презираешь меня? Проклинаешь меня? - Спросила свободно цедя слово за словом.
  Капитан только глухо застонал вместо ответа.
  — Ты хотел покинуть меня и дети без прощания?
  — Чтоб я никогда не видел тебя!
  – Значит, ты никогда не любил меня?
  Капитан встрепенулся и бросился на кресле. Безумная злость снова начала шевелиться в его сердце.
  - Ничтожница! Молчи! Не вспоминай мне о той любви, которой ты недостойна, которая ныне стала для меня жерелом бесконечного страдания! – крикнул он.
  — Так ты ради страданий одного дня, нескольких часов, проклинаешь целые годы счастья, целую прядь жертв, которые я перенесла для тебя?
  — Что означают все те жертвы против этой страшной раны, которую ты нанесла мне, отнимая мне честь, уважение к человеку, отнимая мне охоту к жизни, самую человеческую сущность? Видишь ведь, что теперь все для меня кончено?
  Анеля выпрямилась и с презрением (посмотрела на него).
  – Одно только вижу, что ты трус! Колеблющаяся трость
  
  — 133
  ся с ветром! Это вижу, а больше ничего. Что для тебя кончено? Что офицеры не хотят принимать тебя в касину? Плюнь на них и не ходи там! Что военная служба будет для тебя невозможна? Плюнь на нее и выступы. Что быт во Львове будет для тебя слишком досадным? Плюнь на Львов и сядь где-нибудь на селе, в горах!
  – Но позор! Сознание позора, тяготеющего на тебе, на мне, на наших детях! Это ужасное сознание, которое должен всегда носить с собой как гадюку завешенную при груди! Или и идет ничего?
  — О мой милый фарисей! Как-то теперь деликатная совесть возбудилась в тебе! Страшно, баснословный позор! А в чем же лежит позор? В том, что твоя женщина была в тихом союзе с женщиной, которая содержала подозрительный дом, вербующая девочки, предназначенные для таких же домов. О ужас! О стыд! А скажи мне только, ты благородная и незапятнанная душа, несколько раз в свои кавалерские или некавалерские времена подавал ты практически помощную руку такому позорному промыслу, давал более или менее щедрый заработок таким женщинам? А те твои благородные приятели, которые так яростно возмущаются моим позорным промыслом, — не для того ли это делают, что сами слишком часто подлежали его укусам, слишком много денег выдавали на его возвышенное? О никудышные, подлые, лживые! Ведь из тех, что вчера велели заключить Юлию, что быстро и мое имя с чертовской радостью вывесят на виселицы позора и выдадут на поругание мира, — ведь из них почти каждый давно знал, что творилось в Юлии, а некоторые были там ежедневными гостьями! Нет, я мало сказала! Некоторые были прямо инициаторами этого предприятия, заслоняли его своими плечами, своим родовым или правительственным уважением! А теперь, когда уже нельзя его заслонять, — о, да! теперь целый ад позора и публичного осуждения пусть падет на головы тех
  женщин, что О, как я презираю вас! Как я ненавижу вас,
  вы фарисеи, вы лжецы и лицемеры! Поступок даже самый отвратительный, самая большая подлость не является для вас ничем. Вас пугает только осуждение толпы, призрак отвечальности. Хорошо скрытая подлость перестает быть подлотой, скрытое преступление является только доказательством в ; д- еаги и удобства!
  Умолкла, потому что духа ее не стало в груди. Тряслась как в лихорадке. Капитан вглядывался в нее чудесным, почти безумным взглядом; ему казалось, что ее фигура перед глазами растет, «разрастается, переменяется на призрак какой-то
  
  — 134
  грозной фурии с лицом таким страшным, что один ее взор может убить мужчину. Он совсем не надеялся на такой оборот разговора, чувствовал себя ошеломленным, угнетенным, ибо в душе должен был этим словам признать много правды.
  Анеля придвинула свое кресло поближе к капитану, села как раз напротив него и, глядя ему в глаза, заговорила совершенно измененным, мягким, жалобным голосом:
  — А ты, Антось!... И ты осуждаешь меня, проклинаешь, ненавидишь! Ты первый бросаешь на меня камнем презрения. Ты, кого я так горячо, так верно любила, для кого я не колебалась посвятить все, все на свете! Ведь для тебя я бросила дедушку и его имение, пошла с тобой на нищету, на недостаток, к которому вперед не была привычна. Любовь построила мне золотой мост на той дороге Ани на волну, я не пожалела своего шага. Ни один упрек не вышел из уст моих. Спокойно сносила я то, чего была бы испугана моя душа, если бы я была древнее могла себе это представить. Я видела, что ты чувствуешь мое положенное, что беспокоишься, что силишься поступить так, чтобы мне ничего не хватало, и не находишь способа. Пришли дети и наше состояние значительно ухудшилось. Тайно писала я несколько писем к старому Гуртеру, укоряясь перед ним, унижаясь, даже поднимаясь и умоляя его о помощи. Бессердечный, ослепленный старец обращал мне мои письма нераспечатанные. Призван тебя в Боснию. Я осталась здесь сама с детьми, на половине пенсии. Можешь себе представить мое положенное? В нескольких письмах я намекала тебе на него, но видя из твоих писем, что те намеки грызут твою душу и затроивают покой, а мне не приносят никакой помощи, я решила себе молчать, писать тебе только о веселых вещах, а сама себе советовать. Я принялась искать лекции. Думаешь ли, что из твоих приятелей, из тех господ военных, которые теперь так ярко пылают святым огнем возмущения на мой позор, хоть один согласился, хоть один пожелал хоть в чем-нибудь помочь мне? Ах, нет! Один согласился, один предложил мне свою помощь! Это был барон Рейхлинген. Но ценой его помощи должно быть то, о чем сама мысль наполняет меня отвращением и отвращением. Я оттолкнула его, но он не хотел отцепиться, волочился за мной, говорил мне отчетливо, что желает самим своим присутствием и неотступностью скомпрометировать меня в глазах света, а потом... потом надеялся, что оклеветанная и осужденная в конце концов он хотел меня иметь. Что я должна была делать? Не желая вы-
  
  — 135 —
  звать скандал, как утопающий бритвы я ухватилась того способа, который подвергла мне Юлия. Я подала вид, будто это склоняюсь к его желаниям, пригласила его, чтобы бывал у меня, но одновременно я приглашала всегда несколько резолютных барышень с пансиона Юльцы. Держась издалека как хозяйка дома, я оставляла его в их руках. Результат превзошел мои надежды. Испорченный к шпику костей барон быстро вкусил в их обществе лучше, чем в моем. Пил, сыпал деньгами, обманывал себя и силился обманывать нас всех. Я принимала его деньги и подарки зная, что если их не приму, он бросит их в первые попавшиеся, может, совсем не такие нужные руки. Я видела, что он разрушал себя, но какой же интерес я должна была сдерживать его на той наклонной площади? И могла ли я это сделать? Окончательно Юлия взяла его в свои руки и при его помощи ее пансион стал тем, чем был до вчера. Совершал ее других людей, ласковых роскоши, искавших случая, чтобы выбрасывать деньги. А когда в конце барон исчерпал свои фонды и упал так низко, что компромитировал целую офицерскую общественность, постарались, чтобы она была перенесена в Боснию. Конец его знаешь!... Таково было начало моих преступлений и моего позора. Знаю, что и здесь я не без вины, и знаю также, что были и другие виноваты, и настолько удобнее, что умели спрятать все шито-крыто, спрятать концы, пользоваться злым и не нести за ней никакой ответственности.
  Капитан сидел опустив голову в тяжелом замысле. Женщина рассказывала на него угнетающее впечатление. Не возбуждало сочувствие, не загрело сердца, возмущало его даже раскрывая ту грубость, которой какой-то запас лежит на дне души каждого мужчины, но с которой каждый более или менее старательно кроется даже перед самим собой, а для ее замаскирования люди находили много приличных и деликатных. Безоглядное, спокойное, раскрытое этими низкими поступками и мотивами в устах его женщины было для него чем-то удивительным, неожиданным, болело его как свеже нанесенные раны. Но об этом он вдумывался в ее положенное, начинал понимать ее и, тем самым, начинал судить ее не так остро.
  — А про эту вторую историю с девушками что тебе сказать? — продолжала Анеля. — Раз потеряв уважение для людей, научившись играть их чувствами и верованиями и считать их только материалом для поиска я пошла дальше по этой дороге. Или тысячи не делают так же, только в другой форме? Знаешь, я присматривалась не раз, как вот там у
  
  — 136
  трофеи бедные женщины, зари и нищие ставят на лотерию. Рекой плывет то бедствие к трафику, а каждый из них через целую неделю порывает себе по крейцару на хлебе, обрывает детям на соли или на картофеле, чтобы только в четверг мог отложить того «шестака» и поставить его на лотерию. «Может, даст Матерь божья» — шепчет и крестится и молится тысячу раз. Ведь государство обещает ЕЕ за ее шестерку сотки, тысячи Гульденов, имение, благополучие, уверенное состояние для целой семьи, конец нужды и неуверенности, одним словом — рай на земле! А что из этого следует? Неделю за неделей, год за годом плывет то бедствие к трафику как река, плывут шестерки в касс государственные и творят миллионы, а сумма нужды, обманутых надежд, ущипнутых бедным детям кусков хлеба, поленьев не растет, но поленьев дерева и крышек огромных размеров. И чего же делала и я, обещая тем девушкам хорошую службу и легкую работу?
  Капитан встрепенулся при том противопоставлении.
  – Женщина! – вскричал он, – сам Сатана говорит твоими устами! Остановись!
  — Видно мой милый, что ты не останавливался! — спокойно сказала Анела. — У меня было достаточно времени, чтобы обдумать все. А в том разве я первая, одинокая в той торговле? И вестись она то явно то тихонько от соток лет и наша шляхта частенько вела ее в союз с евреями. Не отныне идут наши девушки на торги в Константинополь, Смирну и Александрию, а теперь полно их и в Индии и в Египте и в Турции и в Бразилии. И знаешь, когда подумаю, в каких обстоятельствах, в какой нужде, в каком заброшении и понижении жила здесь не одна из них, то мне кажется, что не много тратят, а может не одна богато и ищет идя там. Думаешь ли, что перед всеми я должна была лгать, говорить, что я нуждаюсь в службе? Десятки были таких, которые прямо говорили мне: «А хоть бы вы дамы продали нас даже в турецкую неволю, будем вас благословить, чтобы только выйти отсюда. голода и неволи!"
  Урвала. Какой-то ешокий пробежал по ее лицу. Несколько минут подслушивала. В коридоре слышался стук мужских шагов. Приближались к двери прихожей, но потом снова удалились по лестнице. Анеля вышла и заперла дверь прихожей, а потом снова села напротив мужа.
  — Да что там я буду долго говорить о том, что произошло
  
  — 137
  и не может отстать? — сказала свободно, почти весело. – Что-то другое я хотела тебе сказать. Подай мне руку. Да! И вторую! Видишь. Ведь знаю, что должны расстаться, может даже на долго. Будь мужем! Помни, что у тебя есть дети! Я... не могу... их больше...
  Тут голос ее задрожал, губы перекривились судорожно и слезы снова брызнули из ее глаз. Но она пересиливала свое трогательное и не обтирая слез, все еще держа руки мужа в своих ладонях спешно:
  — Помни о детях, Антось!... Я воспитала их, как умела и думаю, что не беда. А глупостей никаких с тем револьвером и так дальше не делай! Не имеешь права! Понимаешь это? А обо мне... когда иногда... вспоминаешь...
  Сверхсильное, долго сдерживаемое всхлипывание прервало ее язык. Слезы из глаз поллялись потоком. Словно испуганный ребенок прижимаясь к мужу груди, она шептала обрывающимся голосом:
  - Антось! Антосью! Если бы ты знал!... Ты назвал меня... ничтожеством... без сердца... без совести... Твоя правда, но не совсем, Бог мне свидетелем, что не совсем! Я сдавливала свою совесть, это правда, но не лишилась его. Взгляни на меня! Ведь я видела, что вступив в покой ты испугался моего вида. Сколько я перетерпела со вчера!... Не только за тебя... не только за наших детей... но и за тех! Ведь я чувствую их судьбу, их упадок, их стыд!... О, верь мне, радостно отдала бы я свое тело на самые страшные мучения, отдала бы свою кровь и свою жизнь, чтобы отдать им то, что казнили из-за меня!
  Капитан слушал тех слов, прерываемых, поспешных, которые дышали раз страстью, нежной любовью, то снова отчаянием и искренним сожалением. Узнал в тех словах давнюю Анелю, свою Анелю, которую еще недавно любил, так горячо. Но в то же время какая-то неумолимая, незримая рука отталкивала его от нее, какой-то тайный голос шептал ему в душе:
  — Поздно! Поздно! Все пропало!
  В этой волне лязгнула защелка в прихожей, а в следующей волне кто-то дернул за звонок. Анеля встрепенулась и отпрянула от мужа. Слезы дрожали еще у нее на ресницах.
  – А! Уходят уже! – шепнула.
  – Кто?
  - Полиция. Слышу, что они.
  - Нет, не бойся! Не придут так скоро. Ревизор Гирш обещал мне...
  
  — 138
  - Хуже? О, если он замешался до этого дела, то это они. Ну, пока здоров! Помни о детях, Антось! А при полицейских... знаешь... держись невтрально, спокойно! Остальное сдай на меня!
  И обняв его правой рукой за шею выдавила на его губах, длинный поцелуй.
  Звонок звенел еще раз, с двойной силой.
  - Ну, иди, иди и открой им, - сказала Анеля, - потому что проволоку урвут! Иди!
  Капитан машинально встал и вышел в прихожую. Отодвинув замковый ретязь, открыл дверь. Перед дверью увидел комиссара полиции в мундуре и при шпаде, рядом с ним Гирша и еще одного ревизора, а за ними известных ему уже из видения девушек. Комиссар салютовал перед капитаном входя в прихожую. Остальные компании вышли также.
  - Извиняюсь господина капитана, - сказал вежливо комиссар, - но мы должны здесь уладить маленькое правительственное дело.
  – Прошу, чем могу служить? – спросил капитан.
  — Или здесь живет пан... (исключил записную книжку и поискав в ней дальше) Анела Ангаровичева?
  – Да. Это моя женщина. – А можем видеть ее?
  — В какой цели, когда свободно спросить?
  — В цели сконфронтированы ее с этими барышнями, а эвентуально в цели переслушания.
  — Что ж делать! - сказал капитан. — Когда у комиссара есть такой приказ...
  – О, да, да! Имею отчетливый. Прошу убедиться! — сказал медленно комиссар, показывая капитану поручение с подписью директора полиции.
  - В таком случае, прошу! — сказал капитан, открывая дверь в салон.
  В той волне в покое, прилегающем к салону, раздался легкий стук, словно чем-то острым ударяясь о дубовый стол. Невольный окрик вырвался из груди капитана. Он знал этот стук и целое значение его недавнего разговора с Анелей предстало перед ним ясное, в своей страшной донеслости. Не обращая больше внимания на своих ненавистных гостей он напряженно качался в этот покой. Комиссар и все новоприбывшие последовали за ним.
  Ничего так страшного не увидели. На софе в углу покоя сидела Анна. Да не встала, когда до
  
  — 139
  в комнату вошли гости. Ее голова слегка склонена на их покоилась на подушке софы, обитой репсовой материей цвета бордо. Можно бы подумать, что дремала, как бы не широко отвергнутые, стеклянного облика глаза и не раскрытые уста, на которых, казалось, только замер окрик тревоги или отчаяния.
  Капитан бросился к ней. Поднял ее голову и только теперь увидел, что в правом визге находилось небольшое отверстие, из которого плыла кровь помешанная с белокурой, густой материей. Револьвер лежал на софе, прикрытом фалдой ее платья. Не было ни малейшего сомнения, что Анеля до последней минуты спрятала полную ясность ума и уверенность руки. Выстрел был включен и в одной секунде сделал конец ее страданиям и укусам. Капитан долго всматривался в то лицо, спокойное теперь, и вспаханное нестертыми следами пережитой от вчера внутренней борьбы. Чувственный облек, который в первой минуте сверкал в его душе, тотчас же затмился каким-то невыразимо горьким укором и чувством стыда. "Она отважилась на это! Отважилась, на что я не отважился!" Эти слова блеснули у него в голове. Но удивительно, жалости в его душе не было, а только какое-то тупое услышанное боли и безмерной усталости. Побеждая то услышанное, он словно сам не свой обернулся к остолбеневшему комиссару и произнес ровным, тихим голосом:
  — Господин комиссар, это моя женщина! Комиссар стоял, как в воду, опущенный.
  - Господин капитан, - сказал по волне, - безмерно мне досадно, что наш приход стал причиной этой страшной катастрофы, но это не моя вина. Очевидно, что против такого факта наше правительственное окончено.
  — Извиняюсь господина комиссара, — вскричал Гирш, выдвигаясь вперед. — Ведь здесь есть эти панночки. Сконстантирование главного факта, о котором нам ходит, еще и теперь может быть свершено.
  Капитан взглянул на Гирша взглядом полным дикой ненависти. Был бы растрепавший эту плохую ящерицу, которая даже в той волне, против моей статьи смерти не сумела быть ничем больше, чем только полицайником.
  - Ну, да, это правда, - сказал комиссар немного нерадостно и обиженный горьким вниманием, хотя должен был признать ее справедливой. — Девушки — отозвался к барышням, которые в немом переплете присматривались к этой сцене, — подойдите поближе и присмотритесь к этой даме!
  Девушки подошли ближе к Анели. Капитан поднял на них
  
  — 140
  глаза с выражением развязного мольбы.
  — Скажите теперь, это та самая дама, которая вас вербовала в службу?
  – Нет, – ответили девушки в один голос. Хуже подскочил, покраснел от злости.
  – Это не правда! – вскричал. – Это не может быть!
  – Господин Гирш! – строго упомянул его комиссар. — Должен молчать! Орошу мне еще раз, решительно сказать - продолжал вращаться к девушкам, - оттуда ли дама вербовала вас в службу или не ся?
  - Нет, не ся! – решительно ответили девушки. Комиссар поклонился капитану.
  — Господин капитан, мой долг полон. Против решительного признания этих девушек всякое подозрение против вашей женщины падает. Никаких бумаг и признаний, которые бы прямо тяготили ее, мы не имеем, а за это наше посещение вся ответственность попадет на Горша. Я не слышу себя упраж- неным делать в вашем доме ревизию. В то, что произошло в вашем доме в волне нашего прихода, мы также не имеем права входить ближе. Мое уважаемое.
  Капитан сжал поданную ему руку и поклонился отходящим барышням. Какими же благородными, почти святыми казались ему в той волне те упавшие его женщиной так страшно обиженные девушки, что в той тяжелой для него минуте нашли в своих сердцах на столько человечности и самоотречения и прощения, чтобы единогласно, решительно высказать это самое важное, „нет!". Это одно словцо согласовало его с человеческой природой, с житью, придало ему новый дух, новую надежду. А если те несчастные, обиженные и втоптанные в болото могли простить его женщине, то какое право имел он расставаться с ней с горьким, ненавистным чувством? И обливаясь обильными слезами он бросился на колени перед трупом Анели и целовал и обливал слезы ее холодные, костенеющие
  руки...
  * т
  
  Сензационный процесс против Штернберга, Юлии и их сообщников состоялся позже. Названия Анели ни разу не упомянуто в том процессе и ее самоубийство осталось тайной для всех посторонних. По выяснению, а скорее загребания того несчастного дела капитану явилась возможность взять назад свое представление.
   — 141 — не о димиссии с военной службы. Склонил его к этому главным образом Редлих, который по нескольку месяцев выздоровел из раны нанесенной ему в поединке и перешел жить к Ангаровичу. Рана сделала его неспособным к военной службе и обнял на себя обязанности гувернера Ангаровичевых детей. И старый Гуртер, выйдя из госпиталя и оплакав смерть Анели, поселился у капитана и благословит его имя, и бодрствует его дет, как глаза в голове. Капитан быстро авансировал. Дети оплакивают еще свою маму, уважают ее память как святость, а капитан слушая их жалобных воспоминаний о ней только слезы глотает и шепчет: — Бедная ваша мама. Бедная ваша мама! Оставила вас не нарадовавшись вами! На могиле Анели нет ни креста, ни плиты с надписью, только высокий кипарис, огражденный зельезными штахетами, снимается в гору ровно как свеча в своей густой, вечной зелени — верный образ замкнутой в себе энергии и несгибаемой решительности. Вена, в паделисте 1892 г.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"