Шкляр Василий
Тень совы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками Юристы. Круглосуточно
 Ваша оценка:

  
  
  Василий Шкляр
   тень совы
   (авторская редакция)
  Предисловие
   история двух любовей
  Дети болеют исканием сокровищ, а взрослые – воспоминаниями о незнакомых сокровищах. Время меняет цвета, вкусы, прогоняет добро или зло, потом снова привлекает то одно, то второе. И добро, и зло – темы вечные, они не живут врозь, эти два явления словно и созданы для того, чтобы подчеркивать значение друг друга.
  "Тень совы" - это своеобразное сокровище, спрятанное временем в прошлом столетии. Время хоронило его за» временной «ненадобностью, потому что тогда вновь наступила» эпоха зла " и для добра осталось очень мало места. И вот в другое, странное и тоже не очень хорошее время, когда ложь тут и там становится новой «правдой», когда о морали и порядочности вспоминают со скептической улыбкой на лице, эта история вынырнула из другой эпохи. Вынырнула и удивила тем, что оказалась неподвластной времени. Да, в ней описаны в чем-то другой мир, другой быт, другая Украина. Но, читая, вы пропускаете эту разницу, как легкий шум ветра. Она даже приятно щекочет твою фантазию, но почти незаметно. Потому что твое читательское внимание приковано к героям романа, к их историям. А истории и Екатерины со Степаном, и Муталиба с Ириной – это истории любви. Любовь, которая борется, выживает в разногласиях, помогает выстоять и в конечном итоге превращается в коллективную память, в веру, в религию, в легенду, дающую надежду и любовь тем, кого она еще не коснулась своим крылом.
  Настоящая любовь-это всегда немного сказка. Здесь сказка присутствует рядом с двумя историями любви и дружбы, и имя этой сказке – Щедрик. Этот маленький гномик, мистический обитатель пралиса, выдуманный когда-то еще в детстве Степаном, не только следит за тем, чтобы зло было наказано, а доброта и душевная щедрость получили вознаграждение, но и имеет собственный голос. Он, как Степаново второе «я», того Степана, каким он был в детстве, вставляет в рассказ свои мысли и чувства, пытается ответить на вопросы и воления своего "хозяина".
  Читая роман, я пытался найти что-то общее с позднейшими романами Василия Шкляра, скажем, с «Элементалом», «Оставленцем»... искал и, кроме искусного владения искусством словесного образа, ничего не находил. Жесткость последних его романов как бы подсказывает, что» тень совы " на много лет вперед забрала у автора запас его особой, почти детской доброты к героям. Этот роман-самый гуманный из всех написанных Шкляром. Он и читается как классика, и легко раздает на «мудрые цитаты» десятки предложений. Он и учит, и подсказывает, и утешает. Ведь там, где есть любовь и где есть смерть, всегда появляется утешение. Утешение-это проявление мудрости.
  
  Андрей Курков
  Париж, 18 января 2014-го
  Часть первая
  1
  И тогда Катерина сказала:
  - Собирайся, Степан, поедем! Не смотри так на меня и не отмалчивайся, ибо я тебя силой завезу! - сказала тогда Катерина, и в ее голосе не было уже ни слез, ни мольбы, а только сухой крик, и Степан понял, что она от своего не отступится.
  Он сидел на кровати молчаливый и сгорбленный, смотрел в окно, за которым уже сутенело, и еще более густая сумрак окутывала комнату, но они не включали света, будто хотели продлить день.
  Где-то во дворе играли их дети, в дом доносились разгоряченные мальчишеские голоса, и они какое-то время прислушивались к голосам, думая об одном.
  - Куда поедем? Я не знаю, где он живет, – наконец отозвался Степан, и даже в сумраке было видно, как на его лице шевельнулась желтая улыбка (когда-то она была синегорячая, теперь от нее осталась лишь тень, как и сам он смахивал скорее на свою тень).
  - Он еще и смеется, смешно ему.
  - Ты же знаешь, я потерял его телефон. Когда то было, два года прошло.
  - Не придуривайся, Степа! Есть паспортный стол, есть справочное бюро, допросимся.
  - Конечно, там тебя выглядят.
  - Он же сам тебя звал.
  - Так и что? - И снова смотрел яро, исподлобья, то ли оттого, что глаза так глубоко провалились, казалось, что смотрит он исподлобья.
  - Поедем. Ночью сядем на поезд, а наутро будем в Киеве.
  - Не спеши, Катя. Слышу, как будто мне уже лучше. Сегодня утром я ходил до реки. Сам. Вышел на огород, а такой же, знаешь, туман стоял, что в шаге не видно. И послышался мне какой-то голос в тумане. Или птичка пискнула, что ли, но пошел я на тот голос в тумане все дальше и дальше, пока не оказался у реки. Кто-то меня будто звал, словно под руку кто вел, так легко шла речь. Не спеши, Катя, переживем день-другой, а там оно покажет.
  То, чем он похвастался, не утешило Екатерину, наоборот, еще сильнее разятрило душу – почувствовала в том какую-то неуловимую связь со своим сегодняшним сном, и вновь, как тогда ночью, зашлось сердце.
  - Вот не зли меня! Лучше ему. Знаю это твое "лучше". От ветра уже клонишься, а козыришься. Еще скажи мне что, то свяжу по рукам и ногам да повезу.
  Катерина вдруг запнулась, заметив, как он замер, съежился, зажмурился на глазах – это впервые она так отверто сказала о его немощи и вдруг пожалела о том, что она была ухватить слова назад, да они уже медленно входили в Степана, все глубже и глубже – медленно и оттого так болезненно. Она хотела его лишь немножечко разозлить, сдвинуть, расшевелить, чтобы он послушался, а получилось не так, как хотелось, получилось совсем плохо. Где же ей тех слов набрать, у кого одолжить, чтобы он послушался, свои она уже все выговорила, и теперь вот такое спрыснуло с языка, что лучше бы молчала.
  Катерина подошла к нему, обхватила ладонями Степанову голову и прислонила к груди, пальцами перебирала его волосы, шептала:
  - Надо ехать, Степа, надо... пока ты при силе, поедем. Послушай меня, глупую.
  Она гладила ему лицо, шею, так как-то робко и виновато, словно ребенок, и волна жалости и нежности забила Степану дыхание, он прильнул Катерину к себе, почувствовал у сердца ее пругкую теплую грудь, и показалось, будто через то прикосновение переливается в него какая-то молодая, хмельная сила. Он знал, что Катерина наказывается своими словами, Надо сказать ей что-то очень хорошее, что-то веселое, может, пошутить, чтобы она думала, что ничего не произошло, все то пошло по ветру. И Степан спросил с бесом в голосе:
  - Это ты меня свяжешь? Это ты храбрая такая у меня?
  - Вот чтобы не был такой упрямый.
  - Ну, это я тебе сейчас покажу. Будешь знать.
  - Степ, ты что, степ?
  - А ты как думала?
  - Сдурел ... зайдет кто-то.
  - Катя ... Катя...
  В доме уже совсем стемнело-погас еще один их день.
  Звучно тикали часы, аж звенело в висках, раньше Катерина не замечала, что он такой громкий и проворный.
  - Не сердись на меня, - сказала она. - Сегодня я видела сон. Снилась мне дорога. Надо ехать, Степа. Надо. Послушайся Совета детей, если меня не жалеешь.
  Катерина сказала только полуправды, она смолчала о Щедрике, потому что не слышала в том доброго знака. Но этой ночью ей действительно приснился тот человечек, приснился ли, может, и привиделся, потому что порой она уже не отличала, где у нее сон, где видения, а о том человечке столько наслушалась от Степана, что увидела его, словно живого. Был он в коротеньких красных штанишках-шароварчиках и в таком же красном глыбе, как у ребенка, и сам он смахивал на маленького мальчика со взрослым лицом, только на очень грустного мальчика. Степан говорил, что Щедрик (это он его так называл) всегда веселый, этакий бойкий дебошир, везде успевает, все видит и слышит, везде своего носа стромляет, но добрым людям никогда не делает зла, наоборот, добрым он всегда пригодится, хоть они и не знают, кто то им помогает. Так говорил ей Степан, однако она увидела Щедрика печальным и несчастным, таким, что и сам не мог себе дать совета, не то чтобы кому-то помочь.
  Сперва она увидела дорогу, длинную прямую дорогу, которая стелилась белым свитком, видимо, через весь мир, хоть начиналась сразу за их деревней, а потом на той дороге усмотрела его. Он шел где-то вдаль, коротенькие шароварчики подергивались за каждым шагом, и поблескивали его голые икры, шел он как-то будто вразвалочку, но прытко и с вприпрыжку, выбрасывая вверх то одно, то второе плечо, колеблясь с боку на бок головой в красном глыбе. Но больше всего Катерину поразило то, что на плече он держал палочку, а на той палочке покачивался белый узелок: хит-хит, хит-хит. Из-за того узелка она вдруг догадалась, что он уходит из их деревни надолго, а может, и навсегда, и от того так защемило сердце, что она спамилась, бросилась со сна или из короткого забвения, резко открыла глаза и почувствовала на своих щеках слезы. Первое, что ей захотелось, – это прислониться к Степану и услышать тепло его тела и дать ему своего тепла, но не шелохнулась, побоялась разбудить его, потому что к Степану сон наведывался теперь еще реже, чем к ней.
  Катерина долго смотрела в темноту, так долго, что по-совиному начала видеть в темноте, хоть ни к чему не присматривалась, а всем естеством прислушивалась к его дыханию и вновь думала-передумывала все заново, начиная уже от дороги, явившейся ей во сне, и от того, кто шел той дорогой, шел где-то далеко в мир, потому что чего же бы он держал на плече палочку с белым узелком.
  На окна давила черная осенняя ночь, в кои-то веки ее колошкали ярым воем и ослепительными фарами грузовики, что даже в эту пору возили свеклу с поля в Бужанский сахарозавод, и Катерина вдруг подумала, что как же это так – такие незугарные, тяжелые, заляпанные багульником машины выезжают за деревней на чистую, как скатерть, дорогу? Нет, такого не может быть, машины подвывают на разгасших путях, в разбитых баюрах, нет никакой белой дороги и нет того, кто по ней шел, не надо себя морить никакими выдумками, без них тоскливо. Хватит себя мучить загадками, надо что-то делать, надо спасать Степана, пока не поздно. Но что делать – она не знала.
  Они уже объездили всех врачей, пооббивали пороги знахарям, знавшимся на всевозможном зелье, но ни зелье, ни порошки, ни уколы не помогли, и Степан сказал: баста. Он вообще не пошел бы дальше сельского медпункта, если бы не она, Екатерина, если бы он не жил ее молитвами. В последний раз она ездила с ним аж в Ленинград, добилась на прием к знаменитому профессору, к которому люди выстаивали как знать-какие очереди, и тот таки обследовал Степана, однако ничего определенного не пообещал: мол, дела плохи, но надо надеяться на лучшее, никогда не надо терять надежды.
  И тогда Степан заорал: "хватит, я сам, Катя, поправлюсь. Это такое, что мужчина сам должен сбороть в себе. А еще мне поможет... он", - говорил о Щедрике, и не знать было, шутит Степан или действительно так думает.
  Екатерина и сама порой верила в ту его выдумку, свыклась с ней за тринадцать лет жизни со Степаном, может, из-за того, что так любо было им вдвоем, верила в какой-то добрый дух, оберегавший их согласие. И Щедрик то был едва ли не Щедрик, а, видно, они прогневили его, ибо где бы он позволил лиху перейти им дорогу.
  Чем прогневили? Когда? Кого спрашивать и как искупить тот грех? Катерина не знала. Она только знала, что надо что-то делать, не сидеть на месте, а куда-то идти, что-то искать, спрашивать у людей, а не ждать, сложа руки, какого-то благословения.
  Кого спрашивать, к кому идти? Она сто, тысячу раз передумывала, перебирала в голове всенькую их жизнь, переворошивала все дни и лета, словно слежавшийся крам в сундуке, будто там где-то мог скрываться ответ или совет на их беду, и чем больше вглядывалась в прошлое, тем все чаще винила во всем себя. Это она виновата, что Степан не берег себя, он боялся не столько болезни, как того, чтобы Екатерина не знала о ней. Он любил ее и все время горожился, показывал, какой он крепкий и сильный: хватался за самый тяжелый мешок, за Цепа, за косу, за вилы, а она не могла его остановить, хоть давно знала, что Степану нельзя так надрываться.
  Но как же она могла его остановить, как тогда он еще злее становился в работе, никого не хотел и слушать, а сочувствие было для него мучением: "Эй, Катя, ты еще плохо меня знаешь", - пик ее синими глазами и поплевывал на ладони, чтобы вновь ухватиться за топор или за лопату. И так уже гехкал тем топором, что грабовые окоренки, которых не берет и Клинец, разлетались на щепки, а когда брал лопату, то земля чернела за ним, словно за плугом.
  Катерина аж пугалась его в работе, такой был бешеный, не подходи к нему, не подсказывай, он сам знает, что ему можно, а что нет. А она готова была сама все сделать за него, потому что думала, что Степан мстит ей за те давние слова, которые она бросила еще совсем девчонкой, бросила так, без мысли, а вот, выходит, ранила.
  Глупая была, тогда еще не имела и шестнадцати, хотя училась уже в городке на курсах кройки и шитья. Не пошла в десятый класс, а дома и рады; отец пьяница, и мать у него измучилась: иди, Катя, будешь иметь на кусок хлеба. Она не думала ни о хлебе, ни о чем, лишь бы вырваться из дома, забыть о ссорах и драках, а там, в городке, дали ей общежитие, в комнате их пятеро, но каждая сама себе госпожа, живи, как тебе заблагорассудится. С девушками хорошо было, по очереди жарили картошку на кухне, сами себе шили кофты и платья, а на день рождения дарили друг другу большие глазастые куклы с розовыми щечками, хотя никто уже не забавлялся теми куклами (сидели они на аккуратно засланных кроватях и смотрели на все незрушимыми пластмассовыми глазами).
  Может, то девушки намекали друг другу о скором замужестве, потому что ребята уже ходили к ним, они учились на шоферов и механизаторов и жили в общежитии через дорогу. И то как только вечер наступит, уже и суют к ним в гости, прошено их или не прошено, а стучат в дверь, вот какие мы красивые, садись да болтай с ними.
  Екатерина не очень любила те посиделки, хотя и замечала, что некоторые приходят ради нее, но боялась сердить девушек, собиралась и шла в кино или так где-то, потому что видела, что девушки уже смотрят на нее искоса, словно она кого-то отбивает у них или что-то в этом роде. А ей как раз никто и не нужен был, те ухаживания ей, как собаке пятая нога, Катерина еще стеснялась всего, теперь смешно и вспомнить, как она стеснялась своей груди. Сама тоненькая, как Камышина, а лифчик носила четвертого размера, аж щурилась, сводила плечи, чтобы скрыть тот стыд.
  "Катя, это же богатство! - завистливо ела ее глазами Люська офицерша, сухая, припарковатая, но незлостивая девка, когда они мылись в бане. -Да если бы я имела такую хвигуру...» Екатерине безразлично было, что сделала бы Люська с такой фигурой, однако понемногу-понемногу до того, как увидела Степана, она уже знала себе цену, уже не горбилась, а несла свою грудь, как чертовка, и Степан ей так и сказал при первой же встрече: "Ты ведьма".
  Он пришел к ним с ребятами – какой-то неповоротливый, расхристанный, помятый, все на нем так и висело, будто накинутое наспех да еще и с чужого плеча, и Катерина сразу начала собираться в кино. Нарочно долго вертелась перед зеркалом, раздражая девушек, расчесывала длинные ровненькие волосы, лившиеся по спине, как дождик, так низко, что парни сникло отводили глаза. И только Степан, бедняга, отвесил нижнюю губу, пялился на Катерину, – перед зеркалом ее видно было сразу со всех сторон, – не мог оторвать глаз, да и не силился того делать. Смотрел, смотрел и вдруг спросил удивленно:
  - А это ты куда собралась?
  Ребята аж фыркнули со смеху, так искренне удивился Степан, что вот, мол, я пришел в гости, а она, вишь, куда-то собирается.
  - Хорошая Маша, да не ваша, – который-то подкусил Степана.
  - Разве она Маша? Она же Екатерина, - серьезно пояснил Степан и еще сильнее развеселил публику. - Ты куда это, Катя, собираешься, а?
  – В кино, - сказала Катерина.
  - Какое?
  - Дикое и прыткое.
  - Ну, это и я пойду.
  - Иди, - пожала плечами Катерина. - Разве мне что? Это никому не запрещается.
  - Как это никому? - снова удивился Степан. - С тобой ходят все?
  - Чего это со мной? Я сама себе ухожу.
  - А я?
  - А ты сам.
  - Я сам не хочу.
  Тут уже в комнате качнулся хохот, даже розовощекие куклы хохотали из той наивности, только Степан растерянно оглядывался по сторонам, ища то, что так всех рассмешило. Ничего не нашел и вновь повернулся к Катерине, а она уже шла к двери, ребята притихли, и даже зеркало без нее стало какое-то пустое и слепое. Уже открывала дверь, ни на кого не поведя и бровью, не моргнув на их смешки, и тут Степан воскликнул:
  - Ты ведьма! У тебя даже глаза зеленые.
  Она остановилась, оглянулась, посмотрела на него долгим взглядом и сказала:
  - Да, ведьма. А разве что? - И захлопнула за собой дверь.
  - Поболтали, Степан? - радушно спросил Петр Мисочка, который всегда перед тем, как идти к девушкам, выпивал для смелости. ("Я, ребята, как ни приму допинга, то и заболтать не могу к девушке».)
  – Еще нет, - сказал Степан и тоже вышел из комнаты. Катерину догнал уже на улице, поравнялся с ней и пошел рядом, но она будто того и не заметила, звучно отбивала каблучками свои шаги и смотрела где-то поверх людей, поверх деревьев и домов, Степану то не нравилось, да он прощал ей: пусть, девушка должна быть гордой.
  - Ты что, рассердилась на меня? - спросил Степан.
  - Чего должен сердиться?
  - За ведьму.
  - Хлопот мне большой.
  - Я, знаешь, говорил не о такой ведьме, что вот страшная, с крючковатым носом, верхом на метле ездит. А про молоденькую ведьмочку, что кого хоть из мира сведет глазами своими. Ты видела кинофильм "колдунья"?
  - Видела.
  - Вот я о такой.
  - Но ведь там ее из мира свели.
  - Да, - грустно согласился Степан. - Лемешка ей попался, не защитил. Я не дал бы волоску упасть с ее головы.
  - Ты? - и она забыла о своей гордыне, засмеялась звонко и весело и наконец посмотрела на Степана.
  - Я ... - Он простил ей и смех, пусть лучше смеется и смотрит на него, чем должен смотреть в небо. - Вот выходи за меня, а тогда и увидишь, как не веришь, – великодушно предложил Степан.
  - Что? Куда выходить?
  – Замуж. За меня.
  - Ой, держите меня, упаду.
  Степан легонько придержал ее за стан, и Катерина хлопнула его по руке.
  - Сама же сказала, чтобы тебя держать.
  - Разве я тебя просила?
  - Больше никого здесь не было.
  - У тебя что, не все дома?
  - Не знаю, я дома давно не был.
  - Вот зануда.
  - Просто я не люблю, когда говорят одно, а думают второе. Правду надо говорить. Вот ты мне понравилась, и я говорю, что ты мне нравишься и выходи за меня замуж.
  - А может, ты мне не нравишься.
  – Может. Но думаю, что это не так. Если даже так, то понравлюсь позже. Все равно будешь моей. Тут уж, как тот говорил, хоть круть, хоть верть.
  – В черепочку смерть, - сказала она.
  - Я тоже ворожбит, Катя. Меня моя баба научила. Она была из тех, что разбираются в чарах. Не веришь? Когда она умирала, то потолок срывали в доме, никак не могла отойти. Мучилась, мучилась, а тогда попросила пробить дыру в потолке. И сразу, когда это сделали, умерла.
  - Расскажи кому-нибудь другому.
  - Пусть меня гром побьет, если вру. Вот посмотри мне в глаза. - Степан остановился, и Катерина робко взглянула ему в глаза, но страшного в них не было ничего – синие ласковцы выплескивались на Катерину, теплые и ласковые, и все-таки бентега прохватила ее грудь – какая-то щекотливая до неги.
  Она быстро отвела взгляд и снова зацокала каблучками по тротуару, только уже не смотрела поверх всего, а опустила голову, съежилась, свела плечи, словно хотела скрыть свою грудь и тот смущающий щекот, что проснулся в них.
  - Теперь веришь мне? - спросил Степан.
  - Верю.
  Они не пошли ни в какое кино («то я так сказала, чтобы сбежать», – призналась Екатерина) и допоздна бродили по пустым темным улочкам, пока не вышли к реке.
  Тикич здесь был широк, потому что недалечко его перекачивала плотина электростанции, там стоял таинственный каменный дом, в котором горел яркий свет, а из людей никого не было видно. Оттого и таинственный, что все время казалось, вот-вот кто-то туда зайдет и запнет окно черной шторой.
  Там с грохотом падала вода, разбиваясь о камни, и, видимо, шум водопада навевал всяческие химеры, от которых у Катерины аж тело бралось сиротами, однако что-то и манило ее туда, манило тревожной загадочностью. Еще и от реки тянуло промозглой прохладой, Катерина аж дрожала, тогда Степан снял с себя пиджак и накинул ей на голые плечи, беззащитно светившиеся против Луны.
  Она не успела отказаться, ведь должна была сказать, что ей не холодно, а надев Степанов пиджак, этим будто давала какое-то обещание, хоть Катерина ничего не могла ему обещать. Она уже злилась на себя, что этак допоздна ходила с этим почти незнакомым парнем, злилась на Степана, прицепившегося к ней, как репейник, и водит действительно, словно привороженную. Уже не раз хотела попрощаться и уйти прочь, но что-то притягивало ее к Степану, что-то непостижимое, как этот загадочный свет в каменном доме у водопада.
  Она плотнее завернулась в пиджак, берегший тепло его тела, однако не согрелась, никак не могла унять трем, шедший изнутри ее естества. Не знала, как освободиться от него, поэтому вдруг сказала Степану:
  - Пойдем посмотрим в то окно.
  Дом стоял по ту сторону плотины, туда вел узенький мостик из бетона и железа, так высоко поднятый над водой, что страшно смотреть вниз – влекла к себе темная сила пропасти, в которой ревел и пенился водопад. Быстро перешли мостик, подступились к освещенному окну и заглянули внутрь.
  Все, что Катерина там увидела, разочаровало бы ее, – какие – то тяжелые железные машинерии, генераторы, что ли, - если бы не старый стол в углу, а возле него-такое же старое, зачаленное кресло. И это еще не задело бы ее, да на столе, ближе к креслу, стояла пепельница, и над ней тоненькой цевочкой вился дым от оставленного кем-то окурка. Кто-то только что сидел в этом кресле, сидел, курил, что-то думал и, возможно, смотрел, как переходят они мостик. Да кто же, сторож, наверное, подсказывал здравый смысл, а воображение рисовало такое, что Катерина боялась дыхнуть. Может, из-за того, что трижды смотрела фильм "Человек-амфибия", теперь ей мерещилось, как из воды в полночь вышел мужчина с рыбьей чешуей на теле, зашел в дом передохнуть, закурил, а тут накормились они, и мужчина, который никогда не являлся людям на глаза, снова бросился в воду, даже не успел погасить сигарету.
  Неожиданно в темноте, при самой плотине, куда не достигал лунный свет, хлопнул громкий всплеск, Катерина вздрогнула и припала к Степану. Он почувствовал у себя на груди, какие холодные у нее руки.
  - Карп, - сказал Степан. - Это карп вскинулся.
  - Я так испугалась.
  - Не бойся. Смотри, какие круги пошли. Карп гуляет.
  Она смотрела на темную рябь, шедшую от плотины на лунную дорожку, и тут спохватилась, оттолкнулась холодными ладонями от Степана и сказала:
  - Пойдем отсюда. Уже поздно.
  Они вновь перешли мостик над рев водопада, Катерина оглянулась и только сейчас заметила старую облущенную табличку: «Посторонним вход воспрещен».
  Больше она не оглядывалась. Боялась, что вдруг увидит, как из дома выходит сторож, и тогда исчезнет ее тайна.
  Как только зашли в первую же улочку, Катерина сняла с себя пиджак и отдала Степану.
  - Мне уже не холодно.
  А перед центром городка, освещенным неоновыми фонарями, сказала:
  - Дальше я сама пойду.
  И поцокала каблучками, глядя поверх деревьев, поверх фонарей и всего, что стояло на земле.
  Ноги у нее были длинные и тонкие, но ведь и сама была тоненькая, такая тоненькая, что Степану мучительно сжалось сердце.
  После того сколько ни подступался к Катерине, с какой стороны не подходил, а она нет да и нет. Что-то вроде и тянуло ее к Степану, только ведь девушки будут смеяться: сколько парней за ней увивается, а выбрала этого «подстреленного». Люська офицерша так и сказала:
  - Да он же в тех куценьких штанах как подстреленный ходит. Я, Катя, с твоим богатством за офицера вышла бы. – Люська всегда мечтала об офицере, потому и засиделась в девках, потому что где тех офицеров наберешь в городке, как тут нет воинской части. Потому и прицепилось к ней» офицерша", хоть Люська, пожалуй, уже выскочила бы и за старичка лысого.
  – Не надо мне никого, – огрызалась Катерина, - рано еще об этом думать.
  И Степану так сказала:
  - Рано мне еще с ребятами ходить. Да и ты даже армии еще не отбыл.
  - Осенью заброют, - сказал Степан. - Придешь провожать?
  - Увидим.
  Они стояли перед общежитием, Екатерине казалось, что на них все смотрят, зырят даже из окон, хохочут, а Люська офицерша ссорится пальцем. И она попросила:
  - Не ходи за мной.
  - Хорошо, – сказал Степан, - не буду.
  И ушел.
  Она смотрела ему вслед и столько грусти увидела в его сгорбленной осанке, столько горькой безнадежности нес он на покосившихся плечах, что Катерина не выдержала.
  - Степан! - окликнула.
  Он остановился, медленно оглянулся, будто не верил, что она зовет его, спрятал свою печаль в хилую улыбку.
  - Слышишь, Степан? Принеси мне штаны, я откочу и подрублю в мастерской, там, вижу, запас есть.
  Степан то ли обиделся, то ли нет, но штанов не принес, долго не появлялся Екатерине на глаза (по вечерам ходит на железнодорожную станцию, рассказывали ребята, разгружает вагоны), и когда через месяц стрелись на улице, Катерина его с трудом узнала. Похудел, совсем спал с лица, зато был в новом костюме, новой рубашке, ботинках, только галстука не хватало, да вот беда – хоть ты умри, – опять все то висело на нем и болталось: видно, за работой потерял два размера, а в магазине не очень примерялся.
  - Где это ты пропадал? - мерила его глазами с ног до головы, едва сдерживая улыбку и делая вид, что ничего не знает.
  - Разве тебе не все равно?
  – Не говори, как не хочешь, - пожала плечами Катерина. - Не видно было, того и спрашиваю.
  - Пропадал, да не пропал, – сказал Степан, и она вдруг заметила, что он навеселе.
  - Ты уж как Петр Мисочка, - сморщила нос. Не могла терпеть этого духа, напоминавшего ей несчастье, которое переваливалось через порог в их дом вместе с отцом-пьяницей.
  Степан полез в карман и достал сигареты. Чертнул спичкой, осторожно, чтобы не закашляться, затянулся, но дым попал в глаза, подбил их тонкой слезой. Так и смотрел на Катерину сквозь эту слезу, отреченно и горько, аж сжалась она под Степановым взглядом. Потом не выдержала, выхватила у него сигарету, поежилась на землю и почти закричала:
  - Чтобы я больше этого не видела, слышишь? Еще раз выпьешь-не подходи ко мне!
  Била Степана словами, но боль та была сладкой – выходит, ей не все равно, какой он, Катерина же не говорила такого Петру мисочке, никому не говорила, а только ему. Он подошел к урне-пингвину, вбросил ему в пасть коробку с сигаретами, и в туманящих глазах снова скинулись знакомые уже Екатерине синие ласковцы.
  - Катя, – робко отозвался Степан, - а можно, я тебе буду писать из армии?
  – Можно.
  - Я часто тебе не буду надоедать. И еще хотел бы карточку твою иметь. Я никому не буду говорить, что это моя девушка, не бойся. Все равно никто не поверит, что я могу иметь такую красивую девушку.
  - Ты же говорил, что ты ворожбит. Кого угодно можешь приворожить.
  - Могу, Катя. Но тебя я пожалел. Ты лучше меня. Это было бы нечестно. Это если тебе кто-то понравится, то я могу помочь. Обратить его к тебе. Но ... ты и сама это можешь сделать.
  - Чудной ты, Степан. Такое что-то придумываешь. Ну какой из тебя ворожбит?
  - Это правда, никакой. Но мне помогает в этом Щедрик.
  - Кто?
  - Щедрик.
  - Какой Щедрик? - засмеялась Катерина.
  – Не смейся, - сказал Степан. - Я тебе расскажу. Никому не скажешь? Поклянись.
  - Не скажу, обещаю.
  - Ну, так пойдем. Дальше от человеческого глаза. Пойдем к реке.
  Они вновь, как и в первый раз, вышли к Тикичу, только теперь пошли против течения: дальше от плотины, куда не доносился шум водопада, и в Тихом под вечер Степан впервые рассказал ей о нем, Щедрика.
  Щедрик, говорил Степан, родился в пралисе, в дряхлом дубовом лесу, стоящем над Тикичем, это возле его деревни, недалеко отсюда – километров за двадцать. Река там гораздо уже, чем здесь, у плотины, зато куда лучше, потому что вся в камышах, плавнях, кувшинках, в желтых лилеях, и в том Зеле роскошествуют выдры, ондатры, там утки выводят маленьких, как одуванчики, утят, а рыбы тьма-тьмущая, потому что нигде ей нет любимого места; там в сытом иле роскошествует сине-зеленый линь, красный карась нерестится в камышах, потому что вода там ласковая и теплая, выгревает в себе золотые рыбьи икрины, не дает им пропасть; там бьют и холодные источники, возле них любит стоять судак, а на ямах тырлются тяжелые ленивые лещи... и почти над рекой темнеет глубокой зеленью дубовый пралис, в котором все лето горят жарины земляники, под осень синеет ежевика – срывай ее горстями, такая обильная, грибы там растут даже в бездождье, видно, пралис натягивается влаги от реки, из-за того родит такие тугие и чистые боровики, разве белочка где-то грызет за шапчину и оставляет белое пятнышко. А наиболее густо высеваются в водовороте подпеньки (в их селе так называют опята), сколько ни собирай – не вызбираешь, стоят вплоть до декабря, пока их не испекут морозы. В пралесе все цветет, пахнет, яснеет, поет, там дикие пчелы роятся в старых дуплах, там из-под земли бьет источник, в котором вода слаще меда, будто вобрала в себя нектар всех лесных цветов, вобрала соки земляники и ежевики, – живая вода.
  Так вот, в этом пралесе, рассказывал Степан, родился Щедрик-маленький, как мальчик, человечек, он носит красный глыб, будто одолжил себе шляпку у мухомора, и сам похож на грибка, щупленький, приземистый, но очень резвый и веселый, везде он бывает, все ему интересно, что делается среди людей, поэтому он поможет, потому и ножку подставит, если муж дурное намыслил, а того пощекочет, рассмешит в минуту гнева. Никто никогда не видит Щедрика, словно это глыб-невидимка, никто не догадывается о его существовании, и когда он кому-то подмогнет, то просто говорят, что вот повезло, повезло, повезло, удалось, а кто принес тот талан и удачу, и не думают, будто оно им с неба упало. Однако тот, кто догадается, откуда ему щедроты подоспели (отсюда и Щедрик), кто поверит в существование этого человечка, к тому он еще ласковее, тогда он действительно может приклонить небо.
  Степан догадался, что на свете есть Щедрик, давно, еще мальчиком, это он ему счастье приносит, это он ему помогает ловить рыбу, искать самые богатые грибами места и самые трясущиеся ягодники, без Щедрика и пралис не был бы пралисом, то он наводит людей на все те щедроты, но не каждому дано увидеть все сполна. Не всегда везет и Степану, однако он не падает духом, потому что знает, что рано или поздно Щедрик ему запомнит, просто он где-то отлучился, имеет немало хлопот. Только надо быть терпеливым, никогда не сердиться, что он где-то замешкался, ведь кто-то, может, попал в еще большее затруднение и Щедрик зарадживает беду. А если ты желаешь себе добра больше, чем другим, то он может отцуриться тебя или и наказать.
  Когда же это Степан впервые догадался о Щедрике? Трудно сказать, он его помнит столько, сколько и себя; может, тогда, когда впервые защедрировал бабушки Улити? Совсем маленьким был, а как сейчас видит: несет его папа, завернутого в тулуп, и так тепло в том тулупе на груди у папы, только за нос кто-то щиплет. Луна светит им на пути, и от нее светится снег вокруг, лунко так хрустит под ногами у папы, аж замирает сердце у малого: кажется, еще кто-то за ними идет; Степанко втягивает голову поглубже в тулуп и закрывает глаза, но все равно видит острую Луну, желтый снег и чьи-то шаги слышит позади: хрум-хрум, хрум-хрум. В доме бабы Улиты (она отдельно от них жила в старенькой хижине) папа вытряхивает его из пазухи на пол, и Степанко заводит тоненьким, как лунный луч, голосом:
  
  Щедрик-ведрик,
  Дайте вареник,
  комочек кашки,
  кольцо колбаски.
    
  Бабушка Улита зачудованно смотрит на внука, еще как будто вчера говорить не умело, а это уже тебе щедрует, радуется тому и папа, шевелит белыми от изморози бровями и усами, а Степанко уже поглядывает на сундук, стоящий в углу бабьего дома. Но старый красный сундук всегда манил к себе и отпугивал, ему никогда не удавалось заглянуть в него, только однажды, когда бабушка подняла Вико, на него оттуда повеяло незнакомым духом, каким-то несусветным, такого Степанко нигде и никогда не слышал. приказывая щедровку, которой недавно научила его мамаша, малый смотрел на сундук, и ему представлялось, что вот сейчас поднимется Вико и оттуда выйдет Щедрик (ибо к кому же это он обращается – «Щедрик-ведрик...»), получится такой маленький и добрый человечек с макитеркой массных пузатых вареников и с кольцом колбаски, такой пахучей, что Степанку уже щекотало в носу и катилась слюнка.
  Бабушка гладила Степанка по голове, пичкала ему в кармане орешков, конфет, а Щедрик не появлялся, и Степанко стоял растерянный и разочарованный: зачем же он так распевал и выпрашивал, если тот не явился. То уже позже, когда расспрашивал у бабушки Улиты о Щедрике (больше никому не говорил о нем, потому что и так ребята смеялись, что Степанкова баба-ведьма), она объяснила, что так и должно быть, Щедрику нельзя показываться людям на глаза, не надо этого хотеть, потому что когда кто-то увидит его, тогда Щедрик умрет. Он делает добро чужими руками, наворачивает людей на приязнь и щедрость, поэтому и обращаются так к нему на Рождество, а видеть его нельзя. Не смей этого хотеть.
  И не в сундуке живет он, Щедрику свободно ходить где хочет, потому что родился по воле, в пралесе он родился и там чаще всего бывает.
  Как-то Степанко ходил в орешку по орешке, но кто-то уже обобрал кусты, то должен был возвращаться домой с пустым лукошком. Лишь на земле кое – где завалялся орешек, да и тот был с дырочкой, и немало присохших коронок лежало в траве – таки хорошо уродились в этом году, да поздно Степанко пришел-отряхнули, оборвали, вылущили из коронок орехи, и более не ищи. Так то и так, Степанко еще поищет грибов и пойдет домой, вдруг увидел такое, что стал как вкопанный. На круглом пеньке, поросшем зеленым мхом, лежала добрая Пригоршня – крупных, чистых, Дородных. И сильнее всего потрясло Степанка то, что хорошо же помнит, как отдыхал на этом пеньке, когда только пришел к орешнику, сидел на нем и ничего не видел, ничто же не мозолило ему, Вот где загвоздка. Никого не было здесь из людей, кто мог бы положить их и забыть, не слышал ничьих голосов, никакого шума, и вот тебе имеешь. С неба упали? Да ведь нет, это ... и вдруг догадка остудила его всего, знал, что Щедрик не лихой, а вот испугался насмерть, боялся шагу ступить, не то чтобы взять орешки, и когда что-то шуршало в кусты, лишь на мгновение туда бросил глазом и сразу же зажмурился, хоть показалось, что-то красное или только его тень, но нет, нет! - его нельзя видеть, то только привиделось так от страха, ему еще и не такое мерещилось, когда очень пугался. А тогда Степанко так набрался страха, что не посмел и коснуться тех орешков, не помнит, как очутился за лесом, как бег и ветвь хлестало его по лицу, и только остановившись перед деревней, отпрянув, вдруг почувствовал еще один страх, не такой острый, как первый, не такой наглый, А какой-то медленный, размеренный, неторопливо пробиравший все его тело к ноготку, пронизывал каждый волосок.
  Степанко вдруг подумал, что это же Щедрик для него так старался, собирал по односенькому орешку на обчухранной орешнице и складывал на пенек, чтобы Степанко не шел домой с пустым лукошком, потому что нельзя идти впорожни с их щедрого пралеса; он так старался, этот Щедрик, что с обнесенных кустов нарвал еще вон сколько орехов (видимо, ни один не укрылся от него в письме), а Степанко не взял их и дременил мир за глаза, будто побрезговал. Да ведь он обидел Щедрика, большей обиды и быть не может, когда к тебе с добром, а ты поворачиваешься спиной, кому же это такое понравится. Надо как-то загладить эту вину, надо пойти и забрать орешки.
  Этот второй страх был сильнее первого, потому что Степанко все-таки вернулся назад. Шел поволеньки по лесу, вздрагивал на каждое дуновение ветра в верховитте, на хруст ветви, на стук дятла, каждое дерево, кустик шевелились у него в глазах, и надо было остановиться, чтобы и они остановились, не перебегали ему дороги. Темные сумерки шевелящимися тенями колебались между стволов, он знал, что, когда темнеет, в лесу всегда грезится, словно кто-то ходит за деревьями, потому что сумерки сюда заплывают неравномерно, в чащобах они гуснут быстрее, на полянах медленнее, и оттого так кажется; Степанко это знал, однако после всего, что произошло, не мог погомонить в себе мерзкий холод, как не мог и вернуться в деревню.
  Впереди его ждала еще одна встряска, к которой он совсем не был готов, да если бы и подозревал о таком, все равно шел бы дальше, потому что должен был то увидеть собственными глазами, чтобы как-то понять его и объяснить себе. Встряхнуло Степанком возле того-таки пенька, до которого он дошел еще завидная, дошел и снова прирос к земле ни живой ни мертвый. Орехов на пеньке не было. От них не осталось и следа, хотя, без сомнения, это был тот самый пенек, гладкий прикорень толстого дуба, которого срезали давно, уже и мхом зеленым порос; Степанко не мог ошибиться, вон же рядом тот раскидистый орешниковый куст, в котором, показалось, он усмотрел красную тень, испугался и закрыл глаза, убеждая себя, что ничего не видел.
  "Видел? Не видел?"- эта слепая мысль все время щемила ему в груди, да он шарахался ее, прогонял изо всех сил, ибо нельзя было и предположить такого, что он видел Щедрика, ведь тогда тот умер бы.
  "Нет! Нет!"- говорил себе Степанко и теперь, стоя у опустевшего пенька, неожиданно почувствовал, как что-то обожгло ему сердце, видимо, это была молния, которая, обжигая, одновременно озарила его изнутри, выпалила там сомнения и осветила единственную мысль. Нет, не видел Степанко Щедрика, это точно, потому что Щедрик жив, вот же он забрал из пенька орешки, увидел, что Степанко не взял их, и визбирал, никто, кроме него, не мог это сделать. То не беда, что он обиделся, Щедрик добрый и все поймет, он же видит, что Степанко воротился по орешке, сперва испугался, с кем не бывает, а теперь вот опять пришел, Щедрик же видит. Это все пустое, перестроится, главное, что он жив, Степанко таки не увидел его, то Щедрик только подал ему знак, что он есть на свете. И это не от страха заходится сердце, Степанко страх поборол еще тогда, как вернулся в лес, это от радости сердцу стало тесно в груди.
  Щедрик жил! Он еще не раз давал знать о себе, и чаще всего тогда, когда Степанку было не по себе.
  
  Здесь должен взять слово я, Щедрик, чтобы пролить свет на некоторые события, к которым имел определенное отношение, собственно, и не я, а Степан, но из-за меня. Может, я и не достоин того, чтобы меня выслушали, призрачный человечек без плоти, не всякий из людей захочет такого слушать, и все-таки жажду кое – что прояснить, а то уж дело каждого в частности-верить мне или нет. Должен сказать это слово прежде всего ради Степана, потому что у некоторых может сложиться о нем неуверенное впечатление как о муже суеверном или, что хуже, человеке с болезненным воображением, способном к преувеличениям.
  Единственное, что преувеличивает Степан, – это мое всемогущество, да еще ошибается в том, что я родился в пралисе. На самом же деле я родился в его воображении и могу жить до тех пор, пока живет Степан, не станет его – не будет и меня, Щедрика, разве, может, кто-то еще поверит в меня и тогда буду жить дальше. Итак, я являюсь ребенком Степановой души и способен только на то, на что хватает его собственной воли, силы и духа, хотя догадываюсь, что Степанова вера в меня укрепляет ту его волю, силу и дух. Вот и вся моя могут.
  Что касается тех непостижимых и загадочных событий, которые произошли со Степаном в пралисе и будут происходить еще не раз в его жизни, то в них не было ни крошки чего-то необычного, сверхъестественного, объясняются они очень просто, хоть люди и не любят простеньких толкований, за которыми часто приходит постное разочарование. Разве не разочаровался бы Степанко, если бы, например, какой-то взрослый мудрец благоразумно, по всем законам логики объяснил ему, что нет и не может быть никакого Щедрика, то белка собирала орехи на пенек, чтобы потом перенести их в дупло о зиме. То она шелеснула в орешнике, Степанко глянул туда и успел, видимо, углядеть ее красноватого хвостика и закрыл глаза, испугавшись, что это мелькнула моя шляпка. А к тому времени, когда Степанко, пересилив страх, вернулся к пеньку, белка уже успела перенести орехи в дупло, так что чуда тут никакого; однако принесла бы утешение малому такая правда?
  Или если бы узнал он, что из дома Филиппа затирки снипки посрывал не я, а ветер, имел бы радость от такой случайности? Ведь в том и соль вся, что зло непременно должно быть наказанным и наказанным не из-за какого-то там стечения обстоятельств, нет, оно претерпевает кары по справедливости, немедленно, и именно в действиях моих и видел малый десницу справедливости.
  Так было и с Филиппом затиркой. Степанко любил бегать с ребятами на колхозное дворище и самое узкое – к кузнице, где все так интересно: ослепительный жар в горне, огромный мех, который хукает на огонь, дядя Свирид такое производит молотком, что раскаленное железо выгибается, словно воск, прыская во все стороны красными искрами – не подходи. Они и не подходили близко, толпились у широких, как ворота, дверей кузницы, зачарованно следили за действом дяди Свирида, который незлостиво покрикивал на них, чтобы не застывали света; чуть расступались и снова сходились воедино, наслушивая веселое дзинь-дзень, вдыхая крутой дух, который стоял только в кузнице, а больше нигде. Дядя Свирид покрикивал на них, однако никогда бы не сделал такого, как Филипп, как бы ему ни досаждали. А тот томился как-то в кузнице, пока Свирид сделает ему что-то насущное к повозке, томился и из глупого ума придумал такое, что хотя бы рука ему усохла. Распек в горне маленькую шайбочку добела и исподтишка подбросил ее туда, где топтались босоногие мальчишки, чтобы наступить и посмешить затирку. Они же и не туда, рты порозовели и смотрят на старания дяди Свирида, и тут во всю кузницу визгнул Степанко. Кричит не своим голосом, прыгает на одной ноге, и никто ничего не разберет, что это причинилось парню. Свирид сперва подумал, что искра далеко отлетела и Степанко наступил, но видит – нет, Искра упекла бы, и все, а тут какая-то большая беда. И только тогда, как Степанко покатился по полевке, дрыгая ногой, Свирид подбежал к нему и все понял. Парень наступил пяткой на раскаленную шайбу и сперва не услышал боли, потому что пятка зашкарубла, как подошва, потом железо, пропекши толстую затвердевшую кожу, въелось в тело и пекло все сильнее. Свирид придержал Степанка за ногу, с трудом сколупнул твердым ногтем шайбу, потом взял на полочке какую-то белую мазь и приложил ее к глубоко испеченной ране. Мазь не могла так быстро подействовать, но она приятно холодила ожог, Степанко перестал кричать, только ломкий стон полз ему из груди. Глаза заслала муть, однако не выступило ни слезины, такая боль пронзила Степанка, что не смог и заплакать, чтобы его прижать.
   - Молодец, сынок, терпи, - сказал дядя Свирид. - Как же это ты, бедненький, так опрометчиво...
   - Терпи, атаманом будешь, - воткнул и свое Филипп. – На хронте еще не такое бывает, - совсем глупо ляпнул Филипп и пришелепковато отвесил тяжелую челюсть.
  Свирид поднял на него глаза, смотрел, смотрел и теперь все понял.
   - Ах ты гад, - тихо и страшно сказал Свирид. - Ты что же это делаешь, а? Ты что это вытворяешь, гад ползучий? Да ты хоть был на том хронте? Да я тебе сейчас вязы скручу.
   - Я не хотел, я не нарошне, я же не знал, – быстро забелькал Филипп и поточился к двери, потому что Свирид уже возводился на уровне, его широкая грудь тяжело вздувалась от гнева.
   - Врешь, паскудо, это ты нарошне! - сказал Свирид таким голосом, что Филипп понял: сейчас точно скрутит вязы и глазом не моргнет.
  Филипп, распихивая ребятишку, дремнул в дверь, вскочил на свою подводу и так опоясал вожжами лошадей, что те сразу пошли в галоп.
   - Ничего, - сказал Свирид. - Бог его накажет.
  Но Степанко обратился ко мне.
  "Щедрику, накажи Филиппа затирку, - мысленно проговаривал малый ночью, когда не мог уснуть из-за боли в ноге. - Найди ему кару, которую сам хочешь, но не лишай этого так, проучи его», – просил меня Степанко, прислушиваясь к вой ветра, сорвавшегося ночью и гудевшего в камин, словно дувшего в большую дуду.
  Порой Степанку казалось, что это я, Щедрик, подаю ему свой голос в комин, ведь я, маленький резвый дебошир, охотно могу взобраться на крышу и бегать по ней, как кошка, и еще проворнее кошки, могу даже залезть в камин, не замазав в сажу свои красные шароварчики и глыбу, и оттуда подать голос Степанку; вот только явиться на глаза не могу, потому что умру, а обозваться могу, чего ж.
  Поэтому Степанко представлял меня на крыше и когда на следующий день услышал, что у Филиппа затирки что-то посрывало снопки из дома, вон тебе расшило одну сторону кровли как рукой, то сразу догадался, кто то сделал. Люди болтали всякое, ох, чего только не понапридумывают эти люди, чтобы разжечь любопытство, перешептывались даже, что это старая Улита, Степанкова баба, наслала черта на Филиппову избу, чтобы отомстить за внука. Улиту-знахарку некоторые считали ведьмой, ее боялись, однако и почитали, потому что умела старуха и недуг изгнать из мужа, и зубную боль заговорить, и испуг из ребенка выкачать, и, наверное, много еще чего умела такого, о чем никто и не догадывался, хотя бы и так, как вот с этой Филипповой избой. Идут люди утром по своим работам, смотрят – чердак в затирки чернеет, и снопки валяются по двору. А это что за напасть?
   - Ой, кумо, не Улита ли наслала ему такое?
   - Да Бог с вами, что вы такое говорите?
   - Слышали же, мо', что учворил Филипп парню?
   - Да слышала же, хотя бы ему руки покорчило. Вчера мой прибежал вечером, рассказывает.
   - Вот пусть знает, так ему и надо, пришелец. Это, ей-бо, Улита такое поделала.
   - Таж ветер был ночью страшный, разве не слышали? Вот он и посрывал снопки, покрутил на вихте.
   - А ветром кто крутит, разве не черт? Молчи, кумо, я знаю, что говорю.
   - Такое выдумаете.
   - Еще мой папа покойный рассказывал, как Дементий Маколиз украл был на Улитином дворе какую-то неверненькую дощечку, то ходил с той дощечкой целую ночь кругом дома и не мог из рук выпустить и со двора выбраться.
   - Слышала и я что-то такое, но люди всякое выдумают.
   - Не говорите и не говорите мне, кумо! Того, чего нет на свете, не выдумаешь, потому что возьмешь в голову то, чего нет. Дементий потом сам признался, что ходил кругом избы, пока Улита не вышла.
   - Да и что она ему?
   - А что, посмотрела да и спрашивает любенько: "чего это ты, Дементий, крутишься здесь, как на налигаче?»А он: "Ой, отпустите меня, потому что я сам не свой, не знаю, что это мне поделано". «"А чужое будешь брать?"- спрашивает Улита и улыбается, но не к Дементию, а так, где-то в сторону, будто к кому-то другому. "Не буду брать, – говорит Дементий, - сколько буду жить, и десятому буду заказывать, чтобы не брал». - "Ну, смотри мне", - Улита на то, потом что-то пошептала, пошептала, и спала наваждение с мужа, пошел домой и не оглянулся.
   - Может, пьян был?
   - Да где, и капли во рту не имел, то черти им крутили, Улита знается с ними.
   - Я слышала, что она всякое может, но чтобы такое...
   - А чего же, скажите мне, кумо, ни у кого этот дом не расшило, а тики у Филиппа? Вон сколько старых домов есть, а стоят и ничего.
   - Это у Семена моего зубы были заболели, так заболели, что не сомкнул глаз и на стены карабкался. Тогда не утерпел, пошел к Улите, делайте, говорит, что хотите, а спасайте, потому что мир не милый. И что вы думаете? Взяла она нож, открывай рот, говорит. Открыл Семен рот, приложила она нож к деснам, – иди, говорит, больше не будут болеть. И после того, верите, как рукой сняло.
   - Верю, чего же бы не верила, как она еще и не такое умеет. Вон какого-то лета град сыпанул был такой, как фасоль, был бы все побил на огородах и везде, а Улита вынесла на улицу рогача и коцюбу, положила крест-накрест, и он перестал.
   - Ну, это могло так прийтись, что именно тогда и должен был перестать, как она с коцюбой и рогачом вышла, а то, что у Семена зубы не болят вот уж Скики ч, то это точно. Не имеет мороки с зубами.
   - Пришлось, говорите. А то, что у Ворощуков корова сдохла после того, как Ворощук Улити огород отмерил, – тоже пришлось? Не говорите, потому что не хочу и слушать.
   - Что-то оно есть.
   - Десятой не десятой, а живи по правде, то и будет хорошо. Улита еще никому зла не сделала и на ноготь задурно. Оно третъ было, спросить бы вот, тому Филиппу такое вкоить с ребенком?
   - Я ему не снопки посрывала бы, а глаза выцарапала, если бы это с моим так сделал.
   - Так и я так говорю.
  Всякое люди говорили-болтали про бабу Улиту, всякое гадали про ту притычину с Филипповой избой, а Степанко был уверен, что то совершил я, Щедрик, отомстил за него ветреной ночью, чтобы меньше было подозрений. Он знал, что его бабушку называют ведьмой, но никогда ее не боялся, бабушка Улита никому не желала беды, наоборот, она изычила всем добра, лечила людей от болезней, от сглаза, берегла от всевозможных напастей. Степанку тоже когда-то была помогла, это как он еще совсем маленьким перепугался грома и стал заикаться, сделался таким пугливым, что тени своей боялся. Не мог понять, чего оно так, что он идет и тень за ним сует, словно подстерегает его. И тогда бабушка Улита выкачала из него испуг: посадила себе на колени, качала яичком по голове, приговаривая:
  
  Ступай, ругай, на болота,
  ступай, враже, на камыша.
  Тут тебе не ходить,
  белых костей не ломить.
  Ступай себе в дебри глухии.
  Убегай себе в чащу густии,
  а в тех дебрях, ругай, сконай,
  нашего ребенка не трогай.
    
  Словно завороженный, вслушивался Степанко в бабушкины слова и все видел: великий пугал черной тенью выходит из него, послушно уходит себе через поля и леса где-то далеко-далеко, в темные дебри, и там проваливается в болоте, а Степанку становится легко и светло, ничего теперь ему не страшно. Выгнала бабушка Улита из него испуг, совершил он в болоте глубоком и больше никогда не вернется.
  Вот какая была у него бабушка! Может, и ей помогает Щедрик? - думал Степанко. Смешные люди, они, чтобы оправдать свое непонимание, чтобы объяснить то, чего не возьмут в толки, придумывают какого-то черта, какое-то чудовище с рогами и свиным рыльцем и не могут догадаться, что есть некий милый человечек Щедрик, который могущественнее всех их чертей. А бабушка Улита знает о нем, потому такая мудрая.
  Впрочем, тут уже Степанко ошибался.
  Я жил только в его воображении. Я, Щедрик, как уже говорил, был ребенком его души. Если человеческая душа вечна, если ей действительно суждено царство Небесное, тогда, возможно, и я вечен. Но это не так. К сожалению, это не так.
  2
  - Вот и хорошо, давно бы этак, - говорила, словно сама к себе, Катерина, закуриваясь в дорогу. - Поедем. Поможет или не поможет, а хуже, как есть, не будет, Степа, никто там тебя не укусит. Он сам просил, чтобы ты приехал.
  Степан снова сидел на кровати и смотрел в окно, сквозь которое до сих пор доносились голоса детей, однако их он не видел. В доме уже горел свет, из-за того стекла взялись глянцевой тьмой и отражали комнату и все, что делалось в ней; Степан видел свою сгорбленную фигуру на кровати и даже заметил, как на шее, выше правого плеча, тяжело смахивает раздутая вена. Ему и дышать было трудно. К горлу подкатывался сухой кашель, сдерживал его, сколько мог, но когда уже заходился бухикать, то надолго.
  - Откашляйся, Степа, легче будет, - сказала Катерина.
  Бегала по дому, что-то искала, складывала в сумку, громыхала дверцами шкафа, ящиками, и все так быстро у нее получалось, что Степан и не согляделся, как у порога выросла гора торбов. Одна сумка, вторая, клумак яблок, кошовка яиц, орехи...
  - Ты что, зимовать там собралась? - немного раздраженно спросил Степан.
  - Чего это зимовать?
  - А напаковывалась, словно в голодные края едешь.
  - Это же я не нам, Степа. На гостинец взяла. Не придешь к человеку с пустыми руками. Там такого не купишь, а у нас же этого добра, слава Богу, есть.
  - Разве мне жаль? Я к тому, что кто же его это допрет Скики. Руки у тебя две. А я ... сама знаешь.
  - Ой, лишь бы тики и того. Что там его нести? В поезд укинул, а там такси довезет под самую дверь.
  - Дверь, - хмыкнул Степан. – Еще не знаем, где он живет, а ты - «дверь». Будешь возиться с клунками по всему Киеве. А тогда еще и обратно вернешься с ними. Зарубили бы курицу или две, а там уже видели бы.
  - Зарубим еще и курицу, пусть папа придет, потому что я боюсь. А ты за меня не переживай, то поставлю, то вознесу, да и так будет. Я еще гайну в погреб, мешочек картошки Нагорную.
  "Ты за меня не переживай, Степаночка, – говорила уже сама к себе Катерина, спускаясь по лестнице в погреб. - Ты слушался, когда я тебя просила? Не поднимай, не тяни, не упирайся, покинь, просила-уговаривала тебя, Степаночка, а ты не хотел и слушать, дневал и ночевал на том тракторе и комбайне, еще и дома успевал все, а мне не давал за холодную воду браться. Теперь молчи, Степаночка, теперь я тебя на руках занесла бы в тот Киев, чтобы это помогло, теперь я в нитку бы вытянулась, сердце бы тебе свое отдала, лишь бы можно, Степаночка. Потому что виновата, виновата перед тобой".
  Разворачивала бараболью, выбирала где большая, и так же перебирала в памяти дни, лета, которых уже не переиначишь, не переживешь заново, разве что вот так, в мыслях. Если бы можно было что-то вычеркивать в прожитом, Екатерина прежде всего выкинула бы эти бездумные слова, которые сказала Степану, когда еще и не собиралась замуж за него, сказала и сразу же забыла, но потом они вернулись к Екатерине и отозвались болью.
  Осенью Степан должен был идти в армию. До того они уже встречались чаще, но чтобы какую-то там надежду подавала ему, то нет, не было и речи, не обещала Екатерина ждать его со службы, а письмо написать можно, чего ж. ей просто интересно было с ним разговаривать, Екатерине нравились его рассказы, в которых жило то, с чем так спешат все попрощаться, как спешат расстаться со своим детством. Девушки в общежитии изображали из себя взрослых во всю губу, и даже их детские куклы, казалось, имели взрослые лица – постные и разочарованные. Когда заходил в их комнату Степан, куклы оживали, улыбались и заговорщически ему подмигивали, будто только он и они знали что-то такое, о чем никто и не догадывался.
  Иди, иди с ним, не стесняйся, подсказывали куклы Катерине, не смотри, что девушки удивляются вашим встречам, не слушай Люську офицершу, очень уж умная она, да Люська, оттого и в девках засиделась, теперь от зависти чего хоть нарает, не слушай ее. Люська теперь побежала бы и за Петром мисочкой, даром что Петр не высыхает, бежала бы – аж пальцы сбивала, да он не зовет ее.
  Катерина собиралась и шла со Степаном в кино или так где-то побродить, чаще всего к Тикичу, где никто им не мешал, где мыслям было тихо и немного тревожно, текли они, как кроткое течение реки, не зная, что там впереди. Вот тут ей, еще так спокойно, родное русло держит в своем лоне, и не ведает она, что впереди пропасть, из которой придется лететь сторчма на камни, разбиваясь в пену. Потом из белой шумовки под водопадом она снова возродится и потечет дальше, снова почувствует в себе гладкие тела рыб и обрадуется, потому что сильнее всего страдала, разбиваясь о камни, за них, ведь без рыб река мертвеет.
  Однажды Степан пришел сам не свой, Екатерина сразу увидела, что с ним что-то не то. Целый вечер ходил как в воду опущенный, молчал, потом выдохнул сокрушенно:
  - Ты мне не будешь писать, Катя.
  - Откуда ты взял?
  - Такая планида у меня.
  - Не выдумывай, мне то лучше знать.
  - Нет, Катя, ты еще ничего не знаешь.
  - Это что-то взял себе в голову и томишься целый вечер? - засмеялась Катерина. - Я думала, действительно какая-то беда. Если только это, то выбрось себе из мыслей.
  От ее смеха он еще сильнее стушевался.
  – Не это, Катя, - грустно смотрел себе под ноги.
  - А что?
  - Не берут меня в армию.
  - Как это-не берут?
  – Так. Не прошел медкомиссию. Говорят, сердце.
  Катерина еще не вытряхнула из себя смеха, еще хотела развеселить Степана И тут, не задумываясь над его словами, сгоряча сболтнула:
  - Вот это да! Больной, а жениться собрался.
  Степан съежился, словно получил пощечину.
  - Ничего я не собрался. Сам не знал.
  - И что они говорят? - притихла Катерина.
  - Какое это имеет значение?
  - А может, ты вылечишься.
  – Может. Да и ошибиться могли. Будет еще одна медкомиссия. Тогда уж буду знать, - сказал Степан, но сказал таким голосом, что мало в то верилось.
  После того он стал обминать Екатерину. Не появлялся в общежитии, не ленточался на улице, нигде, и ей уже хотелось его увидеть, хоть сама себе в том не признавалась. Гонор не позволял расспросить о нем у ребят, не то что сходить самой – вот же близенько, через дорогу, – и единственное, что могла Катерина – это просиживать все вечера дома. А вдруг он зайдет, а вдруг кто-то из ребят обмолвится о Степане и причина его исчезновения окажется совсем простенькой, не той, что думала Катерина, грызя себя за легкомыслие.
  Девушки уже удивлялись, что она стала такой домоседкой, из комнаты ни ногой, однако и в комнате будто ее нет, сидит себе исподтишка, как мышь под веником. Тихая, Тихая, а вот сделала же такое, что кто бы и подумал.
  Зашел к ним Петр Мисочка с ребятами, как всегда, был под мухой, такое бормотал, что даже Люська офицерша не выдержала:
  - Ты, Петр, хоть бы раз нормальным пришел, - сказала обиженно.
  - Как это-нормальным? - пялился Мисочка сперва на нее, потом на ребят, приглашая их в свидетели, что у него все нормально: одна голова, руки, ноги.
  - Слипы бы не заливал.
  - Я?
  - Ты, ты, - вновь обиженно сказала Люська, словно если бы Мисочка не заливала слипы, то сразу увидел бы, какая она красивая.
  - Имею здоровье! - зачем-то рассердился Мисочка.
  - Совести никакой, - сказала Люська.
  - А тебе какое дело? Не к тебе пришел, – ударил Мисочка по живому и уставился в Катерину. - Может, я вон ее хотел видеть. Хоть посмотреть есть на что.
  – На себя посмотри, - сказала Катерина.
  - Что-не нравлюсь? То вы Тики на словах такие все умные, а помани вас пальцем, то другой поете. Знаю!
  - Петр, пойдем, - дергали его ребята. - Что - то ты совсем уже...
  - Ша! Дайте сказать, - нанизывал Катерину на съежившийся глаз. - Степан твой цяца, а что с того? Выбраковали его на комиссии! Мы вместе ходили, гы-гы, ходили там в чем мать родила, гы-гы, и они, значит, выбраковали Степана, гы-гы. Меня поздравили, у морфлот забирают, а Степка твой с ганджем, выходит...
  Никто не оглянулся, как отляск оборвал Мисоччины слова. Катерина ударила его по щеке, резко, изо всех сил, и оцепенела перед мисочкой, будто ждала кары, ей даже хотелось, чтобы он ударил ее, ведь она тоже провинилась, провинилась уже тем, что услышала от него эту бридоту. Ладонь сделалась липкой от его жирной щеки, и все тело казалось липким, будто ее облили грязью.
  Не видела, Мисочка ли сам вышел из комнаты, или его вывели, очнулась, когда перед глазами никого не было, пустота, кругом пустота, лишь куклы смотрят на нее пустыми глазами, и Катерина упала на кровать и зарыдала.
  Дней через несколько увидела Степана на улице, он ее тоже заметил и весело помахал рукой, будто они условились об этой встрече. Катерина силой замедляла шаг, а кто-то как подталкивал ее в спину.
  - Прошел! - радушно сказал Степан.
  - Что?
  - Медкомиссию прошел.
  - Так они все-таки ошиблись? - В ее голосе радости не было, даже грустно сделалось Катерине, что это же он пойдет в армию и они два года не будут видеться или, может, и не увидятся больше никогда.
  - Придешь меня провожать?
  - Приду.
  - Знаешь... когда ты выйдешь замуж, то не пиши мне об этом. Просто пришли пустой конверт, хорошо?
  - Чего это?
  - Не годится замужней женщине писать кому-то письма. Я открою пустой конверт и все пойму.
  - Хорошо, – сказала Катерина, - я так и сделаю. А разве ты не можешь попросить своего Щедрика, чтобы я не выходила замуж?
  - Я не хочу тебя приневолять. Не знаю, будешь ли со мной счастлива. А Щедрик делает только добро.
  
  Поскольку меня опять вспомнили, то позволю себе вставить еще словечко, не потому, что так хочется устромить свой нос («Коня куют, а лягушка и себе ногу подставляет»), а потому, что это знаю только я, Щедрик. Этого Степан не говорил и не скажет никому, он даже себе не признавался, что ему удалось перехитрить комиссию. Собственно, не всю медицинскую комиссию, а молоденькую врачиху, которая временно заступала непреклонного, как скала, терапевта, который вынес Степану строгий диагноз. Молоденькая врачиха очень уж тщательно и деликатно обстукивала Степана тоненькими пальчиками, так деликатно, что сильнее, видимо, прислушивалась к самой себе, к своим мизинчикам, чем к Степану. Слишком ей, видно, хотелось скрыть свою неопытность, поэтому так старалась. Однако, прослушивая Степаново сердце, уловила-таки подозрительный шум и долго Ютила к его груди прохладную печать то выше, то ниже. Степан смеялся, передергивался, шутил, говорил, что ему щекотно от тех прикосновений, на самом же деле мешал ей слушать. И все-таки она спросила:
   - Сердце вас не беспокоит?
   - Нет, - сказал Степан. – Никогда.
   - Гм, есть подозрение на стеноз.
   - А что это?
   - Следствие бактериального эндокардита.
   - Понятно, - сказал Степан. - Такого у меня никогда не было.
   - Мог быть стафилококк, – говорила, как в книжку смотрела. - Ангиной не болели?
   – Ни.
   - Боткина была?
   - Это что?
   – Желтуха.
   – Ни. Я никогда ничем не слабел, - сказал Степан. - И в больнице никогда не был. Оспу прививали, но то в школе.
  - Оспу прививали? - перепугалась докторша.
  - Ну вот, выше локтя, видите кружочек?
  - Вижу, это и что?
  - У нас говорят оспа, след такой от прививки, как от оспы.
   -А – а, - засмеялась врачиха. - И что, никогда не имели простуды?
   - Нет, Я морж, - соврал, не моргнув, Степан. - В ледяной воде купаюсь, даже не знаю, что такое насморк.
  В ледяной воде он купался – то таки правда, но только один раз и не по собственной воле. Пробивал как-то лунки на реке в пралесе, вставлял туда камышовые снопики, чтобы рыба не задыхалась, и провалился. Ухнул под ним молодой, еще не окрепший лед, аж эхо покатилось по пралесе, и Степан оказался в темной ледяной стуже, обхватившей его, жадно высасывая из тела тепло, бившей под колени, чтобы он не устоял на дне, которого все-таки коснулся ногами (провалился, к счастью, не с головой). Ломая перед собой лед, до крови раздирая руки, Степан добрался до берега и удивился, что идти так же трудно, как и в реке. Вода набралась в сапоги, натянулось ею пальто, вся одежка – к рукам и ногам словно гири кто привязал. Пока добежал домой, все на нем взялось лукошком, озябло так, что не мог раздеться.
  Ночью он горел в горячке, может, был бы и сгорел, если бы не баба Улита, не ее натирание и отвары-шептание тут уже не помогло бы, и я не помог бы, хоть и грезился Степану, а он думал, что все это наяву, на самом деле, и просил: "убегай, Щедрик, убегай, спрячься, нельзя тебя видеть».
  Выходила его баба Улита, да с тех пор часто приставали к нему и ангина, и кашель, и насморк, только не сказал Степан об этом молоденькой врачевательнице, потому что ему надо служить, что же это за человек, который не был в армии. Полчеловека. Так что пишите, голубушка: годен. И она написала.
  Степан, конечно, сам поверил в то, что очень, и радовался, как ребенок.
  А Катерина вдруг загрустила.
  
  Она не знала, откуда берется эта грусть. Собирается в ней по капле, как вода в колодце, в которой живет жабка-Родничок. Сперва источник заилен, потом жабка с розово-рябеньким животиком прочищает его лапками, и оно просыпается, пульсирует, словно живчик: жил-жил, жил-жил.
  Родничок то у нее оживал в груди, где – то под сердцем, тихонько дзумело, что-то выталкивая по капле, а что-Катерина поняла в последний миг, когда провожала Степана на станции.
  Вот-вот должен был сесть поезд, возле вагона собрались новобранцы и те, кто их провожал, шум, возгласы, кто-то смеялся, кто-то плакал, кто-то бренчал на гитаре, а кто-то пел, и голоса, голоса:
  - Ты же там гляди себя, сын, одевайся тепленько...
  - Наденет, тетя, что дадут, х-ге, как по форме положено.
  - Санек, слышал? Делай все, как я говорил, не пропадешь.
  – Пиши, Митю, пиши.
  - Там не говорят, тепленько или не тепленько, - тот самый голос. - Там команда: форма номер один или форма номер два.
  - Витя, не забудь же поесть в дороге, там я положила тебе и шкварки, и яйца...
  - Ну, Петь, гад такой, если придешь без лычек...
  - Слушай, сын, начальство, на то оно и начальство, чтобы его слушать.
  - Вот, к примеру, если ты в штанах и до пояса голый, то это форма номер один. Тепло тебе будет?
  - А если без штанов и налегке, то какая – ноль? Хе-хе-хе.
  - Сам ты ноль без палочки.
  Поезд уже в который раз грохнул вагонами, началось хапливое прощание.
  Степану жали руку парни, что-то говорили девушки, перебивая друг друга, отец обнял его крест-накрест и не хотел отпускать, а Катерина стояла ото всех чуть в стороне и ждала своей очереди, страдая, что поезд тронется и они так и не успеют попрощаться. Она чувствовала, что Степан подойдет к ней последней, когда уже никто его не будет дергать и не подгонять, они будут только вдвоем. И когда оно так и случилось, когда Степан отмахнулся, вырвался из тесного круга и подошел к Катерине, болезненная ниточка радости забрынила ей в груди – она, она здесь ему самая дорогая.
  И в это время раздалась команда:
  - Всем в вагон! - окликнул молодой, аккуратненький лейтенантик, сурово вскинув бровями, давая знать, что гражданская жизнь кончилась и именно с этой его команды начинается для новобранцев военная служба.
  – Катя... - Степан касался взглядом каждой черточки на ее лице, каждой реснички, каждой бороздки на губах, и от тех прикосновений синие ласковицы в его глазах становились горячими. - Не забывай меня, Катя, хорошо?
  Она подала ему руку.
  - Пусть тебе везет, Степан.
  - Мы еще встретимся, правда ведь?
  - Встретимся.
  Поезд тронулся, все забегали, зашумели, ребята бросились к вагону, а он держал ее руку в своей и не мог отпустить, злегенька так держал, словно птенец, боялся пожать, но и обронить боялся.
  Катерина молчала, не знала, что тут говорить (лишь Родничок под сердцем: жил-жил, жил-жил), молчал и Степан, однако что-то было в том молчании, потому что никто их не трогал, не шарпал, даже отец Степанов притих в стороне и не обзывался. Екатерина знала, что должна что-то сказать Степану на прощание, что-то такое, чтобы ему лучше велось там от ее слов, чтобы он был спокойнее, все время помня те слова, но какая-то тяжелая пелена немоты упала на нее, словно во сне: знаешь, что надо сказать, а не можешь.
  - Ты что, обалдел? - почти по-девчачьи визгнул лейтенантик из приступки поезда, который уже набирал скорость, крикнул совсем не по-военному, ведь они, эти новобранцы, еще не приучены к армейским командам, сейчас главное их не растерять, а там уже лейтенантик доведет их до ума. - Ану, шмаляй сюда, о чем ты раньше думал?
  Из дверей вагона выглядывали грустно улыбающиеся головы, кто-то махал рукой, кто-то что-то кричал, перекатывался стук колес, и тогда Степан выпустил Катеринину руку и побежал. Догнал свой вагон, ухватившись за поручни, вскочил на приступку, однако не зашел в тамбур, а резко оглянулся, сразу глазами выхватил из-за всех Катерину и смотрел, смотрел, смотрел...
  Она лишь теперь, на расстоянии, почувствовала, какой он несчастный, увидела на нем старенький пиджачок, стоптанные ботинки - все ребята так облекались в дорогу, потому что вскоре вырядятся в солдатскую форму, однако Катерина видела это только на Степанове, видела его стриженую голову, его приунывшие глаза, и вдруг прорвалась в ней тяжелая пелена немоты.
  - Степан! - крикнула Катерина.
  Худой, обшарпанный, дряблый, стриженый под нулевку, он вдруг показался ей таким родным, аж боль пронзила грудь; боль пробилась у нее под сердцем, ударила из родника в полную силу, и Катерина, чтобы не заплакать, вновь закричала:
  - Степан!
  Какой-то жилочкой почувствовала, что это она послала его на тяжкие испытания; чтобы не она, Степан остался бы дома, а теперь вот едет не знать куда.
  Катерину окутало такое сожаление, будто провела его на войну и не успела приказать, чтобы гляделся, берег себя, потому что она же будет его ждать.
  - Степан!
  Он уже ничего не слышал, только видел, что Катерина окликает, и весь подался навстречу голосу, чтобы перенять его на ветру, но нарочно.
  И тогда Катерина побежала. Спотыкалась, наталкивалась на людей, потому что, бегя, не сводила глаз со Степана, а он все удалялся, удалялся, все быстрее стукали колеса, набирая разгон, и она поняла, что уже его не догнать, не сказать того, что хотела.
  Остановилась, сорвала с головы платок, чтобы помахать Степану, та рука бессильно повисла, и Катерина лишь Немо смотрела вслед поезду.
  - Степан...
  
  Источник, который бился у Катерины под сердцем, вырвался наружу, и из глаз потекли слезы. Я думаю, что это был источник любви, уже тогда Екатерина любила Степана, хотя сама себе не признавалась в том или, скорее всего, не могла разобраться в своих чувствах. Поистине непостижима это штука, любовь, приходящая к человеку то мучением, то счастьем, и никто не может объяснить, откуда и почему она приходит. Я же себе думаю, что любовь рождается, как река, сначала просыпается маленький родничок, потом он становится сильнее: переходит в ручей, потом разливается в реку.
  Впрочем, каждый имеет свое мнение о тайне этого чувства, и тем оно неповторимо. Что касается Екатерины, то она склонна была считать, что это я, Щедрик, приворожил ее к Степану. Но это не так. Степан никогда не просил меня, чтобы я присушил Екатерину к нему, а без его воли, как известно, я ничего не стою. Степан считал, что он не тот человек, с которым ей будет лучше всего, и когда попал в госпиталь, перестал писать, хотел, чтобы она забыла о нем.
  Их пути на том бы и разошлись, если бы Екатерина сама не нашла Степана. Так что я здесь ни при чем, разве какая-то песчинка моей заслуги в этом. Боюсь быть нескромным, но предполагаю такое, ведь Екатерина полюбила Степанову душу, а я частичка его души, – выходит, полюбила и меня. Однако тогда, когда она сказала Степану: «Попроси своего Щедрика, чтобы я полюбила тебя», – именно так надо было понимать ее слова, – тогда моя помощь была ненужной. Это уже было признанием.
  
  Она не знала, что и думать, когда перестали поступать письма. Слышала сердцем, что с ним что – то случилось, а что-не у кого было спрашивать, об этом мог бы сказать только Степан, но он молчал. Может, нашел там себе кого-то, тогда прислал бы хотя бы пустой конверт, и она догадалась бы, зачем же мучить. Нет, не нашел, Степан не такой, сказал бы. А почему он должен говорить, разве они обещали что-то друг другу? Не обещали же, не клялись.
  И написать ему толком Екатерина ничего не смогла, хоть и бралась не раз. Сперва так ждала письма, чтобы узнать адрес и обо всем сказать, а когда получила, семь раз перечитала и не нашла того, что искала, услышала лишь в голосе Степановым (читала и слышала голос его: "здесь, Катя, уже зима, морозы лютые, а снега такие, что конца-края не видно им, и кажется, что это приснилось мне: тихо река течет, Луна свесила в воду босые ноги, я стою на берегу, а у меня девушка с глазами зелеными. Как там она, наша река, еще не замерзла? Это она будет дважды замерзать, пока я вернусь...»), услышала в его голосе то, что искала в словах, но ведь могла и ошибиться, ибо голос слышался таким, как сама хотела. И отвечала ему, тоже надеясь, что Степан услышит голос ее и все поймет: «река наша течет, еще не замерзла, хоть и холодно уже (может, он догадается, почему ей холодно?), но когда я выхожу к Тикичу и вспоминаю твои рассказы о Щедрике и пралисе, то мне пахнет земляникой и становится теплее».
  Так писала ему Екатерина, когда еще стояла осень. Теперь реку сковал лед, уже и в них упали снега, А листа нет и нет. Может, кто-то похищает их? Почтальон оставляет письма на полочке, возле вахтерши, всяк их перебирает, ища каждый своего, то может быть и такое.
  Как-то не выдержала, рассказала обо всем Люське Офицерше, она же старшая, может, посоветует что-то.
  Люська есть Люська. Выслушала, сочувственно вздохнула, покивала головой и, не долго думая, выпалила:
  -А ты напиши его командиру. Офицеры, они, знаешь, какие культурные! Сразу отпишут. Вызовут, допросят, быстро признается. Еще и на» губу " посадят.
  - Да ты что, Люсь?
  - А с ними, ловеласами, тики так и надо.
  - Разве ты не знаешь Степана? Какой же из него ловелас?
  - Знаем этих тихих, - сердито сказала Люська. - Они из армии все женатыми возвращаются.
  - Ты думаешь, Степан там себе кого-то нашел? - утоляя волнение, спросила Катерина.
  - Все может быть. Вон в нашем селе Сергей Мотуз привез женщину аж из Германии. Он там служил, а она, наша же, солдатам или есть варила, что ли, и обкрутила Сергея. Парень такой, что лучшего в деревне не было, как нарисованный. - Люська пустила глаза под лоб. - А этакое взял, что матушка родная, телегой ее не объедешь, гладезная да еще и ряба. Все смеются себе нищенком, что это же тре ' было аж в Германию ехать, чтобы такую найти, дома вон сколько девчонок, как яблочки перемытые, – сказала Люська так, словно и она была среди тех перемытых яблочек, - а его, вишь, обмарило.
  – Не все такие, - сказала Катерина.
  - Не все? Эге, говори, разве я не слышала, как ребята говорили у клуба: «и тебя бы обмарило, если бы два года юбки не видел».
  - Это же два года, а тут три месяца, – неуверенно сказала Катерина. - Нет, Люсь, слышу, беда с ним.
  - Ну, может, ничего такого еще и не случилось, – отступила Люська, жалея Катерину. - Я рассказываю, как оно бывает там в армии. Мужиков много, а какая-то прыщавая кухарка крутит ими как хочет. Да если бы я там была, то за полковника вышла бы, не меньше.
  – У солдат и повар солдат, я знаю, - сказала Катерина.
  - Не везде. Да и разве Тики на кухне женская работа? Я же говорю, меня бы туда, то не взглянула бы даже на Сергея Мотуза, хоть и рисованный. Точно за офицера вышла бы.
  У Люськи одно в голове, подумала Катерина и уже пожалела, что спросила у нее утешения.
  Впрочем, разговор был недаром, еще не знать, как бы все обошлось, если бы не Люська.
  Однажды влетела она в мастерскую – и сразу к Екатерине, которая именно вытачки застрочивала на кофточке.
  - Угадай, кого я видела? - зашептала Люська так, чтобы девушки не слышали.
  - Скажешь.
  - Не, ты Угадай, - настаивала Люська, делая большие глаза, и у Катерины вдруг тенькнуло в груди: Степана.
  Не знала, как он мог здесь оказаться, но что-то подсказывало: Степана, Степана! И боялась радоваться, чтобы не сглазить.
  - Ну! Ну! - не терпелось Люське.
  - Не угадаю, говори.
  - Выбегаю из универмага, а он навстречу...
  - Кто?
  - Я и глазам своим не поверила, еще же недавно с тобой болтали, думали всякое...
  - Степан здесь? - выхватилось у Катерины.
  - А где же ты думала?
  - Ты сама его видела?
  - Вот как тебя. Выхожу из универмага, а навстречу что-то вроде знакомого, подхожу ближе, смотрю-Степан...
  - Он что-в отпуск пришел?
  - Да не, слушай дальше. Давлюсь, пальтишко на нем, шапчина кроличья, вот так солдат, думаю. А может, это и не Степан? Подхожу. "Здравствуй, – говорю, - Степан, каким это ветром, тебя же словно в армию взяли". А он: "комиссовали, - говорит, - Меня, одлежавшего в госпитале, – говорит, – и комиссовали. Отслужил свое". « – И где же ты теперь?"- спрашиваю. "Да где, в деревне своей, - говорит, - Где же мне быть? Шоферую, - говорит. - А это вот стал на ремонт, то по запчасти приехал. Такие, значит, дела". И смотрит, Катя, на меня, смотрит, вижу, спросить что-то хочет, а язык не поворачивается.
  Катерина сидела белая, как тот перкаль, что она застрачивала его на машинке, больше ничего не переспрашивала.
  Люська аж обиделась, что Катерина потеряла интерес к ней, уставилась куда-то глазами и не смигнет, однако у Люськи еще было чем расшевелить ее.
  - Слышишь, спросить что-то, вижу, хочет, да не осмелится, тогда я, Катя, сердись на меня или не сердись, и говорю ему: «Шоферуешь, на машине катаешься, а там Катерина места себе не находит, что ты не пишешь, не знает, что и думать, бедная. Все вы одинаковы, – говорю ему прямо в глаза, - совести у вас никакой». Машину, ишь, дали ему, то уж и на седьмом небе, катается, а ты пропадай. Бессовестный! Он тогда посмотрел на меня, так горько как – то посмотрел, что я тут и язык проглотила, да: «Передай, – говорит, - Кате, что я за нее душу отдам. Если ее кто-то обедит, если волос упадет с ее головы, то я и на краю света услышу. Кланяйся, – говорит, - ей низко в ноги и пусть простит мне. Вот и весь мой язык", - говорит. И ушел.
  Катерина будто ничего не слышала. Такая пустошь стояла в ее глазах, аж испугалась Люська. Ни сожаления, ни удивления, ни зла – сама пустота.
  - Ты что, Кать?
  - Куда пошел? - тихо спросила Катерина.
  - А я ведь знаю? Он что-говорил мне?
  - В какую сторону он пошел?
  - Да вот так прознал, а потом свернул, где старый кинотеатр был... подожди, куда же это он завернул? Я и не присматривалась как-то. Сперва этак, прознаю... погоди, – растерялась Люська, – может, вспомню.
  Катерина не ждала. Вскочила, как обожженная, на ходу накинула пальто и выскочила из мастерской.
  Бежала по центру, спотыкаясь на скользком тротуаре, так бежала, что горлицы пугались на заснеженных акациях, стряхивали крыльями, стряхивая на Катерину серебряную пыль.
  В городке в этой послеобеденной поре было пусто, кое-где кто-то пройдет, Степана она увидит издалека, только бы он не ушел еще отсюда, только бы не ушел, молилась Катерина, они не разминутся, тут же и разминуться негде, на одной улице и магазины, и все, что надо приезжей человеку.
  Она забежала в аптеку (это же он за лекарством заходил, недуг какой-то у Степана) - нету, забежала в универмаг-нету, туда-сюда – не видно Степана, И тут Катерина вспомнила, что Люська таращила про какие-то запчасти, лишь бы знатье, где это их выдают, может, там бы его застала. Или в» сельхозтехнику " бежать, или в автопарк, или, может, у кого-то спросить, но кто же тебе скажет, это если бы шофер который случился, вон стоит пустой автобус, ни людей в нем, ни шофера, кого же тут спрашивать. И ждать некогда.
  Автобус, автобус... и вдруг в ней засветилась мысль: как же это она не догадалась сразу, что надо бежать на автостанцию, Степан же непременно туда придет, он же будет ехать в деревню автобусом, может, уже и уехал, а она мечется здесь, как взбалмошная. Да что ж тут думать, скорее надо бежать на автостанцию. Быстрее, быстрее!
  Поминала аптеку, книжный магазин, кафе «Молодежное», никуда больше не заглядывала, чтобы не упустить ни секунды. Вон уже и автостанцию видно, осталось только перебежать скверик, летом он такой густой, ничего бы не увидела, а сейчас просвечивается насквозь, только иней на нем ослепительный, аж слеза набегает, в глазах все мелькает, преломляется, будто мир зашатался, потеряв равновесие.
  Но и сквозь качку Катерина увидела, что на автостанции почти нет людей, кому же хочется ездить в такой мороз, да еще и в будний день, разве какая-то беда погонит человека в путь. Как хорошо, что нет людей, негде потеряться или разминуться, один лишь "пазик" пофуркивает синим дымом, разогревая мотор, а возле него...
  И тут она увидела Степана.
  Он уже собирался садиться в автобус, еще пропускал впереди себя какую – то согнутую бабушку с клунком, ухватил того клунка, высаживал, и Катерина видела его только со спины, но и мгновения не было, чтобы усомнилась-он или не он, это был Степан. Она никогда не видела его облеченным по-зимнему – легкое пальтишко, черная кроличья шапка, две буханки в сетке, – однако узнала бы его с одного движения руки, с одного шага, узнала бы, если бы он стоял и не двигался.
  - Степан! - крикнула Катерина, и ей показалось, что это был не ее голос, он вышел не из нее, уродился где-то отдельно, в чужом лоне, и летит к нему медленно-медленно, вот уже долетел, но Степан не узнает его, этого чужого голоса, замер, прислушиваясь, и не оглядывается.
  - Степан! - еще раз крикнула Катерина, и вновь тот крик медленно катился чужим эхом, и она не выдержала и побежала вслед за голосом, она опередит его, перегонит и прибежит первой.
  И когда Катерина подбежала уже совсем близко, Степан огляделся.
  Виноватая и немного удивленная улыбка легла ему на лицо, такой была та улыбка, что лучше бы уже заплакал, не обманешь, Степан, меня этим смехом и не старайся. Лучше обними меня, приласкай, поцелуй, делай со мной что хочешь, Степаночка, потому что я боюсь тебя целовать, не гоже мне, я девушка, никто еще не целовал меня и я не целовала никого, кроме мамы.
  - Здравствуй, Степан, - сказала Катерина.
  - Здравствуй, Катя. Ты откуда?
  - Да, проходила. Вижу, ты стоишь.
  - А-а.
  - Вернулся?
  - Как видишь.
  Молчали. Смотрели друг на друга.
  - Как живешь? - спросила Катерина.
  - Живу.
  - Не женился?
  – Ни. А ты? Замуж не вышла?
  - Разве тебе не все равно?
  - Спрашиваю.
  - Я же тебе не пустой конверт послала.
  - Извини, Катя, так получилось. Я не знал, что все так вернется. Извини.
  Газонул автобус, водитель приоткрыл дверцу и, пыхтя сигаретой, спросил:
  - Есть там с билетами?
  - Есть, есть, - сказал Степан.
  - Ну, так давай шевелись. Забирай и ее с собой, тебе девка, мне план, – хохотнул, довольный шуткой. - Хотя такую кралю можно провезти и задурно.
  - Бывай, Катя. Живи счастливо.
  – Не будет мне счастья, - сказала Катерина.
  - Будет.
  - Нет, я знаю.
  - Я попрошу Щедрика, он принесет тебе счастье. Ты ведь припоминаешь Щедрика?
  - Нет, не принесет.
  - Разве ты не веришь в него?
  - Если он есть...
  "Пазик" снова взвыл, и водитель окликнул уже сердито:
  - Ты садишься или нет, я из графика выбился из-за тебя!
  – Сейчас.
  – Если он есть, - сказала Катерина, - то попроси его, чтобы ты полюбил меня. - Она не почувствовала и капли стыда за эти слова, ей даже легче стало дышать, и, глядя Степану в глаза, еще сказала: – и попроси своего Щедрика, чтобы я полюбила тебя. Хотя ... он все-таки есть, он уже сделал это со мной.
  - Катя...
  - Но без тебя и он мне счастья не принесет.
  - Катя...
  - Последний раз спрашиваю-ты едешь? - выстромил голову водитель и зозла плюнул сигаретой.
  - Да поезжай ты под три черти! - сказал Степан. - Прицепился. Имеешь график, то езжай.
  - Ох, народ! С ним нельзя по-доброму.
  "Пазик «тронулся, только дымок за ним покатился, но Степан даже не взглянул ему вслед, не заметил, как в окошечко смотрит на него чуть испуганно бабушка, страдая, видно, что кто же это нанесет ей клюночку, когда будет сходить с»антобуса".
  
  Но больше всего удивило бабушку то, что девушка первой припала к парню, схитнулась, словно подломленная, и бросилась его целовать, гладила по лицу, что-то приказывала, а он, бедняжка, в одной руке держал сетку с хлебом (Когда то дождутся в деревне того хлеба?), а второй неудобно, неумело обнимал ее за плечи. Бабушка перекрестилась, то ли осуждая, то ли благословляя их, и позавидовала, что во времена ее молодости такого не водилось: где же это выдано, чтобы девка первой на шею парню цеплялась.
  Я же себе думаю, что старушка здесь ошибалась, многого не было за ее молодости, но любовь всегда была одинакова, во все времена любовь была, как река, что может и пересохнуть, и выйти из берегов – тогда ее не остановишь, не смиришь, тогда ей нипочем никакие границы, а тем более осуждение человеческое.
  Что же касается древних обычаев, то, может, бабушку утешило бы то (если бы она знала, конечно), что эта молоденькая парочка не побежала сразу к «заксу», а, как и в древности, сперва попросила родительского благословения. Это Катерина, когда они решили обручиться, уговорила Степана поехать к ее родителям и попросить согласия, хотя бы для годится, ведь ей все-таки еще только шестнадцать прошло.
  Я уверен, что на том уже ничто не зависело, но воля Екатерины была такой, и ничего плохого в этом, думаю, нет.
  Через неделю Степан с Екатериной уехали в ее деревню.
  
  Смешным Тее сватовство удалилось. Правда, Екатерине тогда было не до смеха: когда уже дошло до дела, такой страх напосел и стыд, хоть убегай мир за глаза.
  Еще в автобусе почувствовала на себе липкие взгляды (односельчане возвращались с районного базарования), уловила тихие шепоты-бубнения:
  - Это ли не Тимохи Горового девушка?
  - Да она же.
  - А то кто с ней?
  - Пожалуй, зятя везет, кхм.
  - А все-таки так, потому что чужое, не наше.
  - Оно же чужое не такое, как свое.
  - Теперь да.
  Катерина сидела, как на терню, боялась и глянуть на Степана, хотя он, казалось, не прислушивался к тем перешептываниям, молча смотрел в окно, за которым уже шел ранний зимний вечер.
  От Галайбышиного поворота, где они сошли с автобуса, до Катерининой избы было палкой бросить, и их провожали глазами до двора; Катерина злобно подумала, что для деревенской бабы или молодухи нет большей грызоты, чем ото не узнать, что оно идет или едет по деревне и к кому. Каждое тебе станет, как вкопанное, и не сдвинешь его с места пока не закметишь, куда заворачиваешь. А тогда уже дыхнет с облегчением.
  Степану же хоть бы что: шапка набакир, идет, шутит, будто седьмой раз вот сватается и уже наперед знает, как оно будет. А Катерина, что ближе к дому, то как за полу ее кто придерживает, хоть бери да возвращайся.
  Уже перед самым порогом вдруг крутнула, бросилась к уезду и там спряталась за дверью, вспугнув сонных кур – засокорили, зашевелили крыльями, войнуВ на Катерину перьевым духом. Степан будто другого и не надеялся от нее, смело торгыкнул дверью и пошел в дом: пусть сам говорит, как такой дженджуристый.
  Катерина затаила дыхание, чтобы не расколошкать кур, потому что поднимут рейвах и во двор, казалось Катерине, избавятся все соседи и будут показывать на нее пальцами: «она она! Онино!»
  Потом скрипнула синешная дверь, вышла и позвала ее мать (как-то будто гневно позвала), но Катерина не отозвалась и сидела в уезде, пока не вышел Степан, словно это он здесь был за хозяина и должна была слушать только его. Раздетый, простоволосый, он стоял в лунном свете такой близкий и домашний, ее хозяин, и вдруг окликнул так по-родному, аж защемило под грудью у Катерины:
  - Эй, женщина, ты что это себе думаешь?
  Она вышла к нему под луну, посмотрела в глаза, и Степан взял ее лицо между ладоней и поцеловал в губы. Это был их первый сладкий поцелуй – короткий, но непохожий, полный, налитый по венцу.
  - Пойдем, простудишься, - сказала она.
  И вдруг почувствовала, как Степан резко сжал ее ладонь, и взгляд его споткнулся обо что-то вверху. Катерина повела глазами вслед за тем его взглядом, спокойно так, будто искала счастливую звезду, и неожиданно углядела... сову. Большая, тускло-серебристая против Луны-такой Катерина еще никогда и не видела, – она сидела на камине и, казалось, смотрела Катерине прямо в глаза.
  - Ой, степ, - прошептала. - Примета какая ... лихая.
  - Да нет, - сказал он. - Это белая сова.
  - Где она тут взялась? На камине нашем.
  - Погреться села. Получается, зима будет долгой. Если в наши края залетает Белая сова, то это на долгую и лютую зиму. Вот и вся примета, я знаю.
  - Я так испугалась...
  - Зря ... пойдем, ты вся дрожишь.
  Степан пропустил Катерину вперед себя в избу и крикнул с порога:
  - Нашлась наша куничка!
  Он и перед тем, как только зашел в дом, начал по древнему обычаю с того, что где-то сюда забежала куница, а то и не куница, а красная девица, - и так оно славно вышло у него – что, пока Катерина отсиживалась возле кур, в доме уже знали, что это за охотник к ним прибился.
  Мать возилась у плиты, подавала к столу, и отец-тощий, как терница, с блестящими глазицами-сидел уже веселенький, счастливый, и это вкололо Катерину: так сразу и отдают ее с дорогой душой, еще ничего не расспросив, не посовещавшись, будто скорее хотят сдышаться ее; разве же так водится в людей?
  - Так это правда, Катя? - вышла из кухни мать и смотрела на нее немного всполошенно, однако и с надеждой.
  - Правда, - опустила Катерина глаза.
  - Чего же ты молчала?
  - Да ... сама не знала.
  - Я думала, ты еще ребенок у меня. А это нежданно-негаданно...
  - Очень они теперь нас спрашивают, – вскинул маленькой сухой головой отец и подмигнул Степану:-Хай-хай. Садись, зятек ... у тебя, я вижу, губа не из лопуцка, не прогадал! Катря у нас козырь-девка.
  - Папа! - заблагорассудилась Катерина.
  - Что-папа? Тут и слепому видно, что девушка как из патрета.
  - Ей еще и семнадцати нет, - сказала мать.
  - Хай-хай! Нет, то будет. Правду я говорю, зятек? Кузнец клепнет, пока теплое.
  - Ты бы меньше языком клепал.
  - А язык у меня не в лаптях, чтобы молчать.
  Степан тихо себе посмеивался на тот разговор, потом сказал вежливо:
  - Все будет хорошо, мама. Не переживайте.
  И только услышав это "мама" (аж залоскотало под ложечкой), мать поняла, что все уже решено, подошла к Катерине, прислонила ее голову к своему плечу и заголосила-тихонько, без слез:
  - Я же не видела, дочка, когда ты и выросла у меня...
  – О, о! - снова по-панибратски подмигнул Степану отец. - Зарядила! Лучше подбрось нам капусты из погреба.
  – А ты сиди атам молча, - притворно сердилась мать, прижимаясь к сухим глазам.
  - Хай-хай. Лишь бы хорошо.
  - Тебе все хорошо...
  - Все, молчок!
  Степан, чтобы разрядить неловкую болтовню, напросился полезть в погреб по капусте (»а вам, мама, и тут хлопот хватает"), на что мать замахала руками – нет-нет, а отец вновь отрубил поперек:
  - Хай-хай.
  - Разве ж там чужой человек разберется в кадках?
  - Вот сказала:»чужая". Степан уже свой, пусть привыкает. А Катерина покажет, что где стоит.
  – Проворный ты очень, - сказала мать, однако подала Степану поливной полумысок. Оно, может, и правда: пусть привыкает.
  Степан с Екатериной вышли во двор, белое от снега и Луны, и она робко взглянула на камин – белой совы Там не было. Погрелась и полетела как знать-куда. Екатерина провела Степана в погреб – глубокий, древний, еще прадедовский. Под землю вели вымощенные лестницы, и он подумал, что сюда вовсе не подходит электрическая лампочка, сеявшая под ноги желтый свет, – в такое подземелье надо спускаться с факелом. Странно: здесь было совсем тепло, так ли только казалось после надворного Мороза, или, может, погреб берег в себе теплый Земляной дух.
  – Я знаю, почему ты напросился пойти в погреб, - сказала Катерина.
  - Почему? - он оглянулся на нее и понял. Но переспросил еще раз. - Скажи. Почему?
  - Поцелуй меня, - попросила она.
  
  Впоследствии, как сидели все вместе за столом, мать осторожно, издали подсновывала нить разговора к главному: когда же они думают расписаться, чтобы приготовиться к свадьбе; где собираются жить; какая у Степана семья, есть ли братья и сестры.
  Отца то не обходило, он считал, что главное уже произошло. Налегал на рюмочку, удивляясь, что Степан равнодушен к ней, почти не закусывал и только время от времени огнивал спичкой, прижигал сигарету, которая гасла в зубах каждый раз, пока он говорил. Болтовня была, как и должна была быть за сватовство, но старик все-таки увернул:
  - Может, ты слаб? - уставил он блестящие глазки у Степана.
  - Чего это?
  - И рюмки поднять не годен. А не пьют, сам знаешь, тики больные и падаль...
  - Тебе одно на уме! - перебила его мать сердито. - Если не имеешь что сказать, то лучше молчи.
  - Ну-ну, я же к поговорке. Ты, сынок, нашу Катрю там не зобижай. Ну, как тре ' будет, то вожжи придержать можно, не без того, Пусть, а зобижати – Боже тебя сохрани. Мы сами ее никогда пальцем не задели. Она у нас, как ива: где посадишь, там и примется, О. Хай-хай. Чтобы знал. Это нравом. А на красоту, то сам же ишь: питлеванная девушка.
  Катерина горела, как маковый лепесток, и злилась на расхваливающего ее отца, словно на базаре, и вдруг что-то теплое пошевелилось внутри, - еще невнятное – неуловимое, навеянное ли каким-то отцовским словом, как знать и чем, и Катерина силилась оживить его в памяти: где, когда, что?
  Мать обрадовалась, услышав, что Степан один у родителей, это ж, конечно, годят ему, не дают волоске с головы упасть, то, может, и Катерине лучше будет, а старик и тут правил своей:
  - Оно вот когда очень трясутся над сынишкой, то невестка всегда неугодна, им подавай принцессу, но такую, чтобы делала, как наймичка. Ну да пусть, пусть, - притих, наткнувшись на укоризненный женчин взгляд, потому что получалось же такое, что Сватов еще и в глаза не видел, а уж судит.
  - Лишь бы они сами почитали друг друга, – вздохнула мать.
  – Я Катю не дам обидеть, - сказал Степан. - Никому не дам.
  - Нашли, о чем говорить, – Катерина сникло перебирала края скатерки, опустив глаза. - Я такая, что и сама за себя постою.
  - Э, не говори, дочка, - покачал сухой головкой отец. - Ты у нас не из того теста, не круто замешана. Я же говорю, питлевана.
  И тут вновь что-то как дрогнуло в ней и засветилось в памяти до мельчайшего крапинки, до тончайшего звука, даже ощутившего на горячих щеках Дыхание грозы.
  Шесть лет было ей тогда, еще не ходила в школу, и вот однажды летним днем выпроводили ее впервые с человеческими детьми в поле пасти корову. Был такой светлый, падший от Солнца день, а потом где ни взялась черная туча и разрослась на всенькое небо, как ночь упала на землю, и раскачалась страшнейшая гроза. Гром катился низко над головой, и она от страха приседала, вздрагивая, а старшие ребята смеялись и говорили, что надо бояться не грома, а молнии, гром не убивает, но и молнии все ближе и ближе хлестали над высокой плотиной, где они пасли скот, и настраханные коровы сбивались в тесный табун под теми огненными плетями. Стеной несся ливень, такой густой, что трудно дыхнуть, захлебнуться можно, и тогда пастушки, кто уже знал причуды высокой плотины при такой грозе, бросились к коровам, поскорее занимавшим их на воробьиный шпиль, чтобы удрать от быстрой воды, которая помчится сейчас этой низиной, снося все на своем пути. Но вода налетела так внезапно, как и гроза, будто действительно где-то прорвало высоченную плотину, хоть никакой плотины поблизости нигде не было; может, была здесь когда-то в древности, а теперь от нее перешло только название к этому берегу, на который в ливень летела вода из всех ровчаков и холмов.
  Катерина не оглянулась, как осталась на берегу одна, одна-одна против рыжей лавины, несшейся на нее с яростной дикой силой. «Ма-а-а!.."- закричала она, однако ни малейшего звука не вырвалось из груди, потому что в груди все оцепенело, сжалось, отмерло, и сильный гребень потока смыл ее, словно травину, подмял, закрутил и понес. Она хотела сапнуть воздух, а в рот полилась вода, хотела ухватиться за полинячку, за сорную траву, но и ту полинячку, и сорную траву, и солому несла сумасшедшая вода. «Ма-а-а!"- закричала она, хотя в тот момент не думала ни о матери, ни о смерти, ни о чем не думала, потому что ужас выжал из нее все мысли, однако на этот раз услышала свой голос и поняла, что в ней еще есть сила, она не былина, которой вода крутит как хочет, нет, надо скорее встать на ноги. И тут на ее пути случился кустик, которого вода не осилила вырвать, крепкий живучий кустик боярышника, и Катерина изо всех сил ухватилась за его ветки, подтянулась ближе и встала на ноги. Вода с разгона вновь хотела повалить ее, но не смогла, только от рыжей передряги кружилась голова и в груди собиралась тошнотворная нега. Вся Катеринина сила теперь собралась в двух кулачках, впившихся в веточки боярышника, а в теле не осталось ничего, кроме тошноты. Что-то подсказывало, что не надо смотреть на воду, иначе опять упадешь, и когда она возвела глаза, то вдруг увидела отца. По пелене дождя нечего было узнать того мужчину, что спешил на коне (папу на коне она никогда не видела), но она знала, услышала, что это ее папа. Папа!
  Конь медленно брел по коленке в воде, держа набок голову, и тогда отец вскочил с него и побежал сам. Он ухватил Катерину, хотел поднять на руки, но кулачки не отпускали веток, и отец по одному разжимал ее пальцы, окровавленные от глодовых колючек. Боли она совсем не слышала и смотрела на отца такими взрослыми глазами, что он аж испугался. Наконец оторвал ее от куста, поднял на руки и, заглядывая в лицо, заговорил почти шепотом: «Ну, все, все, доченька. Все хорошо ... Ну? Обозвись же ко мне, Девочка моя питлеванная».
  И сейчас, припомнив тот страшный случай из своего детства, Екатерине захотелось, чтобы и у отца всплыло то в памяти, тогда бы он нашел для них другие слова, простые и искренние слова благословения, ведь в прошлое свое мы часто возвращаемся и увиходим, как в храм, чтобы причаститься любовью и стать лучшими.
  3
  Поезд отходил в полночь. Правда, до него еще надо добраться, Станция аж в городке, но это небольшие хлопоты, думала Катерина, – свекор отвезет их на мотоцикле, свекровь присмотрит за детьми, не о том сейчас речь. Главное, что Степан послушался и, когда смирился с мыслью, что поедут все-таки сегодня, даже немного ожил и сказал весело:
  - Жаль тики, что карпа я не уловил. Ему бы понравилось, он же рыбак задорный, как и я.
  – Еще уловишь, – сказала Катерина и упрекнула себя на том, что теперь часто говорит ему вот так: еще сделаешь, еще пойдешь, еще увидишь-будто, сомневаясь, уверяла себя и Степана в том, чего уже не будет.
  - Мы же на рыбалке с ним и сошлись. Он если бы углядел это коропчука, то сам бы сюда приехал ... ну, иди окликай отца. Да осторожно там с ними, потому что сейчас плачу наделают.
  Тут и идти нечего, они с родителями жили на одной усадьбе, хоть дом таки поставили свой, потому как не мирись и не годи, а свекровь с невесткой под разными крышами роднее. Когда все добром да лаской, то такое, как вместе живут, на общем же подворье, а когда кто-то не на ту ногу встанет, то захлопнись за своей дверью да и пересидь часину, чтобы горшков не бить.
  Свекровь, еще как жили вкупе, бывало, и косо смотрела на Катерину, здесь негде правды дети. Все ей казалось, что невестка и сварит не так, и постирает погубит, и за мужем не присмотрит так, как надо, а тот, глупый, смотрит на все, словно сквозь сито, и не смей задевать его женщину. А ведь если взглянуть сбоку, то там четвертинка той женщины, тонкое, как комариный носик, ведро воды возьмет и вот-вот переломится, то Степан бежит, аж пальцы сбивает, чтобы выхватить у нее то ведро или за что там она возьмется. Ну, не женщина, а дубец, чем она только и взяла Степана, лишь бы кто сказал; видно, чарами-приворотами присушила, не иначе. Как – то свекровь воочию увидела такое, что только в ладони всплеснула: вышла во двор, смотрит-Степан сидит на стульчике с намыленной рожей, а невестка бреет его. Да такие раденькие оба, она щебечет, он и себе разинул глаза и улыбается, глупый теленок, не знает, что нельзя позволять женщине ни брить себя, ни стричь, потому что усохнешь за ней.
  Позже, когда кто-то спрашивал у Анны, как там невесточка, могла под горячую руку отрезать: «Та такая, что стрижет и бреет вместе».
  Екатерина с первого взгляда поняла, что не понравилась свекрови, хоть та и не подавала вида, но когда Степан впервые привел Екатерину в дом (вот, мол, та девушка, о которой вам рассказывал и с которой хотим обручиться), свекровь смотрела на нее постными глазами (ой, не так ты, сын, рассказывал нам, как оно есть на самом деле), по-ежи хмыкала носом и колебалась вслух:
  - Не рано ли, Степа, вздумал жениться?
  - Чего это рано? - удивился Степан, потому что, когда раньше говорил, что скоро приведет им в дом невестку, мать словно и радовалась.
  - Да кто его знает, кхм. Это девушкам страшно засиживаться, – легонько уколола она Катерину, - а парню что, ему сперва на ноги трет’ стать, кхм.
  – А я что-на руках стою? - огрызнулся Степан, заметив, как съежилась Катерина.
  – И то правда, - вступился отец, медленный, скупой на слова мужчина с близорукими глазами. - Работа у него есть, дом есть, чего же еще.
  – Дом мы свой построим, - сказал Степан.
  - Да разве дело в доме? - засокорила Анна. - Я бы и сама хотела, чтобы с нами жили, один же он у нас, сыночек, при ком же нам веку доживать. Но ведь и молодой еще, необтертый, что оно видело, кхм-кхм? Ты, Иван, как на мне женился, то уже тридцать с лишним имел! - не без утехи напомнила Анна. - Подтоптался.
  - Меня война топтала, - сказал Иван. - А как ноги раздробило под Яссами, то два года вместе составляли. Так что ты запела, как тот говорил, не с того конца.
  -Кхм – кхм, - не знала, что ответить, Анна.
  – Словом, да, - сдвинул молчанку Степан. – Как оно будет дальше-увидим, а расписываться пойдем к дяде Онисиму. Завтра же отнесем заявление.
  Дядя Онисим, Степанова же отца брат, еще от войны был неизменным председателем сельсовета, и, кроме всех важных дел государственного значения, через его руки проходило еще и такое деликатное дело, как брак. Рука у дяди Онисима была легкая, поговаривали, еще никто не расстался с тех счастливчиков, что он расписал, и когда в деревне какая – то парочка встречалась слишком долго, то ей не говорили: «Пора жениться», а - «вам пора к Онисиму».
  Онисим Кондратьевич встретил племянника с невестой торжественно, но, как и полагается представителю власти, почти официально. Речь шла не о какой-то там абищице, а о такой важной акции, как Онисим Кондратьевич, как создание семьи, являющейся клеточкой государства, а если хотите знать, то и ее основой. Вообще Онисим Кондратьевич был философом, больше всего почитавшим в человеке мысль, поэтому и Степана с Екатериной прежде всего спросил, Хорошо ли они подумали, а если нет, то Онисим Кондратьевич может и подождать, ему не спешно.
  Словом, все было, как и надо, но когда дело дошло до паспортов и оказалось, что Екатерине нет семнадцати, дядя Онисим заорал: так не годится. Закон есть закон. И даже, несмотря на родственные симпатии, показал книжечку, в которой черным по белому было написано, что Екатерине замуж еще рано.
  - Да тут же несколько месяцев осталось, Онисим Кондратьевич, – и себе держал официальную ноту Степан, величая дядю по имени и отчеству.
  - А хоть бы и день.
  - Онисим Кондратьевич...
  - Ты кодекс видел?
  - Ну, дя'...
  - Здесь я тебе не дядя. Мы не дома. И тем более не в Средней Азии.
  - При чем здесь Средняя Азия?
  - Там разрешается раньше выходить замуж. Поезжайте туда.
  - И поедем! - рассердился Степан.
  - Езжайте. Как так припекло, то уезжайте.
  – Да, припекло! - кипел Степан.
  И тут его озарило. Ухватил за руку сгорающую от стыда Катерину и вывел на крыльцо. Потом снова забежал в сельсовет, а через минуту-другую позвал туда и Екатерину: «сдался старик».
  Онисим Кондратьевич с новым, придирчивым любопытством осмотрел будущую родственницу с головы до пят, покряхтел, почесался, покрутил головой и подал им бланки заявления.
  - Заполняйте. Тики никуда не уезжайте, потому что нам такие молодые и горячие и в селе нужны. Невесточка наша на кого учится? - спросил уже по-домашнему.
  - Шьет, кроет, - сказал Степан.
  - Ага, мадистка, значит. Тоже хорошо. Может, вспомнит дядьку благость да какую-нибудь сорочину сошьет. Работа ей найдется, скоро же бытомбинат свой откроем. Но на свадьбу не забудьте позвать.
  - Как это забудем, дя’? Вы же нас и распишете.
  - Ага, и то правда.
  - И на свадьбу позовем, и на крестины.
  – На звездочеты, - поправил Онисим Кондратьевич. - Ты на радостях не забывайся.
  И вот чего-чего, а Звездин дядя Онисим ждал гораздо дольше, чем надеялся. И лишь тогда, как подбросил трижды на подушке их первенца Иванка, поругался на Степана пальцем и сказал тихонько:
  - А ты, Степа, тогда в сельсовете обвел дядю кругом избы. Я не забыл, не.
  - А вы как хотели? Мы вам о любви, а вы нам о кодексе, – счастливо смеялся Степан. - Любовь, дя’, - это такая большая штука, что порой не влезает ни в какие кодексы.
  - Твоя правда, небоже, - согласился Онисим Кондратьевич, склонный к философскому слову. - Не зря я тебе когда-то уши намял, как поймал в Глинице с самопалом. Еще же голопупенко был, но и себе туда же.
  – А теперь и у меня вон голопупенко, аж не верится, - светился Степан, глядя на еще не высунувшееся существо, лежавшее поперек кровати.
  Заходили соседи, родственники, и старые бабы, еще не успев переступить порог, говорили: «тьфу, какое плохое, где ты его взяла, Катя?"Катерина аж вздрагивала от тех тьхуканий, и хотя ей объясняли, что это так надо, говорят так, чтобы не спристретить ребенка, все равно не могла смириться, потому что ее ребенок был лучший в мире. Обидело и то, что Степан, чтобы успокоить Екатерину, сказал, что все новорожденные одинаковые, этакие пуцьвиринки, которых и на руки страшно взять; да где же одинаковые, когда вон ей в роддоме по ошибке были принесли кормить чужого ребенка, и Катерина сразу увидела, что это не ее, и наделала плача на всю больницу. Она и сейчас видит, что Ванечка, как две капли воды, похож на Степана, даже складочка на переносице такая, как у него, и глаза такие, неужели все слепые и не видят? Катерина так и спросила у Степана:
  - Разве ты не видишь, что у него глаза твои?
  - Да как мои, – сказал Степан, - синие.
  - Молочные седенькие глаза, - вонзила свой нос свекровь. - У всех детей такие, еще будут меняться.
  И тогда Катерина не стерпела, ухватила ребенка и, сказав, что пора кормить, вышла в соседнюю комнату, едва сдерживая слезы.
  К ней зашел Степан, зачудованно смотрел, как Катерина кормит ребенка, смотрел на синие прожилки на располневшей белой груди, на крошечную ручку, инстинктивно давившуюся к той груди, и что-то болезненно задрожало ему в сердце, болезненно и одновременно сладко, Степан едва ли не впервые почувствовал себя отцом, это чувство еще только рождалось в нем и оттого ныло тоненько и сладко.
  - Катя, - спросил он. - А как тебе, когда оно вот пьет?
  Она пожала плечами и улыбнулась ему так же, как улыбалась ребенку.
  - Спрашиваешь...
  - Кусает?
  - Еще и как!
  - Ты смотри, зубов нет, а кусает. Вот сорванец!
  В соседней комнате слышался отцовский голос:
  - Иван! В честь деда назвали. Не думал и не думал, что доживу до такого, когда атам, под Яссами... – он прошел почти всю войну, да только прибегал к воспоминаниям, всегда вспоминал Яссы, будто в том бою уместилось все ее ужасы. Степан сто раз слышал от отца, как его взводу пришлось брать высоту почти вслепую, ночью, и бежали под гору, когда не видно ни врага, ни своих, лишь смерть сечет по тебе свинцовым дождем, и ты знаешь, что она вот-вот выхватит тебя из этой кромешной ночи, но ты бежишь – под гору, под гору ... тогда только он, Иван Побережный, единственный из всего взвода остался живым, да не было бы и его, если бы не разбило ноги. Видно, смерть подумала, что он уже мертв, – обошла.
  Сто раз слышал Степан о том бое под Яссами, и лишь теперь остудила мысль, что это же если бы отец тогда не выжил, то не было бы и его, Степана, не было бы и малого Иванка, оборвалась бы какая-нибудь живая нить на этой земле, которой никому и никогда не соединить. Порой, глубоко задумавшись, вслушиваясь в себя, Степан остро слышал в своем естестве отцовские черты и тогда словно видел себя изнутри: вот он тихонько улыбнулся точь-в-точь так, как папа, и шевельнулась складочка на переносице, вот глянул через плечо, пригладил чуба – все это жило и в его отце, и сходство это не позорная, ее можно почувствовать только изнутри, кровью. и именно от мысли о непрерывной нити жизни пришла еще одна – древняя, известная, о том, что сам он не вечен в этом вечном кругу, однако подумалось об этом без страха, который напоседал его порой в одиночестве, подумалось с мудрым спокойствием, что все-таки без него не было бы и этого вечного круга; выходит, что-то же останется-таки и от него, не исчезнет бесследно. Ведь взял он много от отца, а отец от деда... и так аж в седую, бог весть какую древность тянется нить, общая для всех кровная жилочка.
  Разве не об этом говорил и дядя Онисим, когда они сидели с удочками вдвоем над Тикичем. Именно цвела калина, должен был ловиться линек, которого дядя ужасно любил за хитрый клев, над рекой стояли густые благоухания зела, что на грани весны и лета сильнее всего увиходило в силу, здоровый дух воды и цветения, – все это наводило дядю на философский лад, и он говорил,не сводя глаз с гусиных перьев, которая правила давним мыслителям за перо, а дяде – за поплавок:
  
  
  Конец ознакомительного фрагмента.
  Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
  Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
  Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"