Кигель Владимир А. Kiegel
Монтажёр

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:

  
  МОНТАЖЁР
  
  ТикТоковский
  детективный роман
  
  Глава 1
  У каждого есть своя история.
  И каждый считает, что именно его история самая,самая.
  Но моя история - самее!
  Говорю это вам как взрослая женщина двадцати пяти лет, уже немало повидавшая на своём веку и знающая, как говорит мой папа - что почём.
  Но по порядку.
  ...Родители назвали меня Леночкой, Ленусей, Лемпомпончиком,
  но когда почти двадцать лет назад
  мы эмигрировали в Америку, я стала Хелен.
  Мама тогда очень переживала,
  что эмиграция травмирует ребёнка.
  Она работала учительницей русского языка и литературы
  и может поэтому была человеком,
  который умел тревожиться профессионально.
  А папа, которого я всегда видела в одних и тех же синих с полосками по краям спортивных брюках Adidas и флотской тельняшке навыпуск, закончил какой-то техникум, но поработав пару месяцев на заводе, ушел в таксисты, чтоб "в доме всегда было..."
  Как-то я случайно подслушала мамин разговор с бабушкой Маней:
  - Да, я знаю. Я могла найти себе лучшую пару. Но, мама, он меня носит на руках.
  Я, правда, никогда не видела, как папа носил маму и если честно даже не представляла себе этого. Папа был худой, я бы даже сказала тощий, а мама всегда была "женщиной в теле", как говорили в Одессе.
  - Не переживай, Эммочка, - успокаивал её папа.
  Всё как-нибудь сложится.
  Люди же едут.
  Ты почитай письма:
  там курица стоит столько,
  сколько у нас билет в кино.
  Правда,
  билет в кино там стоит столько,
  сколько у нас курица.
  Но шо,
  мы без кино не обойдёмся?
  Всё будет так,
  как должно быть.
  Даже если будет иначе.
  И странным образом оказался прав.
  Поначалу я действительно скучала
  по оставшимся подружкам,
  по двору,
  по каким-то детским глупостям,
  которые тогда казались целой жизнью.
  Но потом я впервые по-настоящему почувствовала Лос-Анджелес.
  И оказалось,
  что он совсем меня не пугает.
  Наоборот.
  Казалось,
  я снова оказалась летом
  на тринадцатой станции Большого Фонтана,
  где у бабушки Мани проходили почти все мои летние каникулы.
  То же яркое,
  ласковое, хоть иногда
  местами пекущее солнце.
  Тот же воздух,
  от которого всё время кажется,
  что море где-то за углом.
  Только здесь к этому ещё примешивался сладковатый запах
  каких-то деревьев,
  которые я тогда ещё не умела различать.
  Потом узнала -
  так цветут апельсины.
  И я как-то успокоилась.
  А потом ещё выяснилось,
  что здесь круглый год есть клубника и арбузы.
  Ну и о чём ещё,
  собственно,
  можно было мечтать
  в пять лет?
  Заодно я быстро усвоила,
  что здесь всё время кто-то снимает кино,
  даже если вокруг никакого кино нет.
  Тогда я решила:
  когда вырасту -
  стану кинозвездой.
  Сейчас мне двадцать пять.
  Я учусь в колледже,
  живу одна
  и делаю вид,
  что прекрасно понимаю,
  как быть дальше.
  Кинозвездой пока не стала.
  Хотя мне кажется,
  что я очень даже ничего.
  У меня хорошая фигурка,
  короткие волосы,
  выкрашенные в малиновый цвет,
  татуировка на левом плече,
  которую родители категорически запрещали делать,
  (только через мой труп, кричала мама)
  и привычка засыпать под TikTok,
  даже когда я клянусь себе,
  что просто "пять минут полистаю".
  Да, татуировка у меня, может быть, и странная.
  Полуразрушенная карусель,
  у которой вместо лошадей -
  непонятные птицы.
  Мама однажды долго на неё смотрела,
  потом сказала:
  - Это выглядит так,
  будто твоему татуировщику приснилась Соборка времён моей молодости.
  Соборка?
  Я почти её не помнила.
  Хотя нет.
  Что-то всё-таки иногда прорезалось в памяти.
  Там,
  на постаменте,
  окружённом деревянно-чугунными скамейками,
  стоял какой-то огромный позеленевший дядька в камзоле.
  Вокруг на гранитных столбиках висели тяжёлые чёрные корабельные цепи,
  и я обожала на них кататься,
  отталкиваясь ногами
  и крепко держась за мамину руку.
  Эти цепи я почему-то помню до сих пор.
  И ещё помню бабулечек-дедулечек,
  прилипших к этим скамьям
  и зорко пасущих своих внучат.
  Сейчас я живу в старом,
  типичном вест-голливудском доме на Ogden.
  Квартирка у меня маленькая.
  Идеальная -
  для одного.
  Для меня.
  Когда я искала жильё,
  я посмотрела,
  наверное,
  квартир пятнадцать.
  В одной пахло старостью.
  В другой окна выходили прямо на стену соседнего дома.
  В третьей кухня была частью комнаты,
  и хозяин почему-то называл это openconcept,
  словно отсутствие стен -
  это достижение цивилизации.
  А потом я случайно проезжала по Ogden.
  И первое,
  что увидела -
  пышно цветущую магнолию под окнами дома.
  Огромную.
  Чуть выше второго этажа.
  Белые цветы на ней казались почти светящимися.
  Красиво.
  И мне понравилось.
  Но квартиру я сняла всё-таки из-за кухни.
  Я вошла в неё уже под вечер,
  когда солнце начинало садиться,
  и свет через окно лёг на старые голубоватые кафельные плитки так,
  что они начали менять цвет -
  от холодного синего
  до золотистого
  и почти медного.
  Как калейдоскоп.
  У папы в Одессе была его старая детская игрушка - калейдоскоп,
  и он всё время говорил,
  что жизнь устроена точно так же:
  - Стёклышки всё время одни и те же.
  Меняется только свет
  и угол,
  под которым ты на них смотришь.
  Чуть повернул -
  и уже совсем другая картинка.
  Я тогда была маленькая
  и не очень понимала,
  о чём он говорит.
  Теперь,
  кажется,
  начала.
  Хозяин квартиры в это время что-то рассказывал про plumbing,
  securitydeposit
  и leaseagreement как минимум на полгода,
  а я уже понимала,
  что никуда отсюда не уйду.
  Кухонька была маленькая.
  Немного тесная,
  но удивительно уютная.
  От прежних жильцов там остался старый кремовый Smeg -
  то ли действительно винтажный,
  то ли просто сделанный под пятидесятые.
  Над ним я потом повесила старинный барометр,
  купленный на fleamarket в Pasadena,
  и кухня окончательно стала похожа
  на декорацию к какому-то старому фильму.
  Когда я возвращалась домой после занятий,
  первое,
  что делала -
  открывала холодильник
  в надежде,
  что внутри каким-то волшебным образом материализовалась еда.
  Но почти всегда с небольшим удивлением обнаруживала там:
  два засохших куска пиццы,
  пару бутербродов,
  которые мама передала мне ещё в воскресенье,
  и одно яблоко.
  Я почти не готовила.
  Но именно в кухне всё равно проводила больше всего времени.
  По вечерам.
  Ночами.
  После занятий.
  Ковыряясь в TikTok.
  После разговоров с Джошем,
  которые уже тогда начинали разваливаться на части.
  Это было моё маленькое sanctasanctorum -
  моё убежище
  посреди огромного Лос-Анджелеса.
  С Джошем мы расстались в конце семестра.
  Ничего драматического.
  Без измен.
  Без скандалов.
  В какой-то момент стало понятно,
  что мы заглянули в будущее,
  в котором нет друг друга.
  Он целые дни проводил за своим I-pad, играя в какие-то игры. Мужику под тридцать, а он сидел за своим CounterStrike, где что-то взрывал, кого-то убивал и всё пытался со мной посоветоваться "форсить" покупку оружия или рискнуть и купить.
  Я пожимала плечами и уходила на кухню. Тогда-то я и познакомилась впервые с TikTok.
  Он зацепил меня тем, что почти мгновенно раскусил, проанализировал мою каждую микрореакцию и уже через пару минут понял, как и чем удержать меня у экрана телефона.
  Он не просил, не завлекал: Мол, посмотри еще пять минут, вот тогда... Нет. 12 секунд - всё. И листай. Но потом еще 12 секунд. Еще.. И вот ты уже зависла на пару часов.
  А потом - выходишь из кухни, а там Джош со своими террористами.
  Он съехал.
  Наверное,
  так заканчивается большинство взрослых отношений.
  Не катастрофой.
  А усталостью.
  После этого квартира стала совсем тихой.
  Тишина иногда даже начинала звенеть.
  Тихонько,
  по-комариному.
  Сейчас,
  когда я всё это рассказываю,
  я живу здесь уже почти четвёртый год.
  И знаю,
  когда сосед сверху включает старые винилы.
  Когда курьеры Amazon шарахаются от попугая,
  который орёт что-то матерное из своей клетки.
  И когда синьор и синьора Moretti спускаются со второго этажа в наш carport.
  Синьор Moretti всегда ходит в светлой кепке,
  а его жена -
  в огромных тёмных очках,
  даже вечером.
  Они всё время пытаются меня кормить.
  - Helen,
  youtooskinny, -
  говорит синьора Moretti,
  впихивая мне коробочку с cannoli.
  А её муж при этом смотрит на меня,
  разводит руками и говорит:
  - Madonna mia...
  questa ragazza sparirà.
  После чего они оба начинают быстро говорить по-итальянски,
  и я понимаю только отдельные слова.
  Mangia.
  Bellissima.
  Poverina.
  Понятия не имею,
  почему они решили,
  что я умираю от голода.
  Но cannoli у них потрясающие.
  По воскресеньям Moretti наряжались,
  садились в свой старый Cadillac
  и ехали в католический костёл на SantaMonicaBoulevard,
  где,
  как синьор Moretti повторял минимум раз в месяц,
  был похоронен FrankSinatra, потому что так завещал.
  Я так и не поняла,
  правда это или нет.
  Но спорить с ним было невозможно.
  - Frankunderstoodlife, -
  говаривал синьор Moretti,
  поднимая палец,
  будто собирался читать лекцию.
  А синьора Moretti закатывала глаза:
  - Frank didn"t understand women.
  And that was his un problema gigantesco!
  И был ещё один персонаж, "кадр",
  как любит говорить папа.
  Старик с золотистым ретривером.
  Впервые я заметила его,
  когда он сидел под магнолией
  на раскладном брезентовом стуле,
  читал книгу,
  а собака лежала рядом,
  положив морду ему на вельветовый тапок.
  На старике была украинская вышиванка.
  Настоящая.
  Белая, немного вылинявшая,
  с тёмно-красным узором на вороте и рукавах.
  В Лос-Анджелесе вообще постоянно видишь что-нибудь странное.
  Человека в костюме астронавта в Starbucks.
  Парня с питоном на шее.
  Женщину,
  выгуливающую черную мини-свинку в коляске.
  Но американский дед
  в украинской вышиванке
  под магнолией в WestHollywood -
  это было уже как-то слишком специфично.
  В какой-то момент он,
  не поднимая глаз,
  негромко сказал:
  - Pushkin...
  Я подумала,
  что он читает Пушкина,
  и уже почти собралась подойти
  и сказать что-нибудь вроде:
  - У лукоморья дуб зелёный...
  Потому что это,
  кажется,
  было то немногое,
  что я ещё помнила из Пушкина наизусть.
  Но хоть и за это спасибо маме. Она вдолбила меня то, что называлось "классикой русской и зарубежной литературы". Картонные, разваливающиеся ящики с книгами - это называлось "подписными изданиями" - пересекли несколько границ и оказались невостребованно сложенными в доме, которые мама с папой купили, когда мы еще жили вместе.
  Но что-то она в меня успела "вложить". Горький, Достоевский, Куприн и... даже Бальзак иногда бередили моё тогдашнее девичье воображение.
  - Идем, Пушкин.
  Старик закрыл книгу,
  медленно поднялся
  И тогда я поняла,
  что Пушкин - это собака.
  Интересно,
  почему собаку зовут Пушкин.
  И ещё интереснее -
  с какого вообще рожна американец
  сидит в украинской вышиванке
  посреди WestHollywood?
  Глава 2
  В тот вечер я долго не могла уснуть.
  Где-то орала сирена.
  Кто-то смеялся.
  Кто-то ругался.
  Лос-Анджелес вообще плохо умеет молчать.
  Даже ночью создаётся ощущение,
  что город продолжает разговаривать сам с собой.
  Я лежала,
  листала TikTok
  и почему-то вспоминала старика под магнолией.
  На следующий день, когда возвращалась,
  я снова увидела его.
  Он сидел там же.
  Тот же стул.
  Та же собака.
  Та же книга.
  Только теперь рядом стоял маленький складной столик,
  а на нём -
  чашка c остывшим кофе
  и старый плёночный фотоаппарат.
  Очень старый.
  Из тех,
  которые сейчас покупают хипстеры,
  чтобы выглядеть загадочно.
  Пушкин поднял голову,
  посмотрел на меня
  и завилял хвостом.
  - Ну всё,
  - сказал старик.
  - Ты ему понравилась.
  Теперь не отстанет.
  Голос у него оказался неожиданно мягким.
  И очень усталым.
  - А почему Пушкин?
  - спросила я.
  Старик посмотрел на собаку,
  потом на меня.
  - Потому что Достоевский уже был занят.
  И еще. Потому что он красивый,
  ленивый,
  раньше был страшным бабником
  и всё время ведёт себя так,
  будто кто-то должен ему косточку.
  - Очень точное описание русского поэта.
  Я засмеялась.
  И сама удивилась,
  как легко это получилось.
  Старик чуть улыбнулся.
  - Вы русская?
  - спросил он.
  - Вообще-то одесская.
  - Это почти отдельная национальность.
  - Мой папа говорит точно так же.
  - Умный человек.
  Пушкин между тем подошёл ко мне
  и ткнулся носом в ладонь.
  Тёплый.
  Тяжёлый.
  Абсолютно счастливый.
  - А вас как зовут?
  - спросила я.
  Старик чуть помолчал.
  - Голдман.
  И почему-то сразу стало понятно,
  что фамилия здесь важнее имени.
  Через пару дней
  я уже сама начала замедлять шаг,
  подходя к дому.
  Потому что почти всегда
  под магнолией сидел Голдман.
  Иногда читал.
  Иногда просто смотрел на улицу.
  А иногда,
  что было особенно странно,
  словно наблюдал не за людьми,
  а за чем-то,
  чего кроме него никто не видел.
  Пушкин при этом лежал рядом,
  как огромная золотистая подушка,
  и лениво следил за прохожими.
  - Вы режиссёр?
  - спросила я однажды.
  Не знаю,
  почему решила именно так.
  Может быть,
  из-за того,
  как он на всё смотрел.
  Голдман поднял глаза.
  - Это так заметно?
  - Немного.
  - Плохо.
  - Почему?
  - Хороший режиссёр не должен выглядеть как режиссёр.
  Люди сразу начинают играть.
  Я села на бордюр возле магнолии.
  Пушкин немедленно переложил голову мне на колени,
  будто мы были знакомы лет десять.
  - А вы снимали что-нибудь известное?
  - Когда-то -
  да.
  - И что?
  Голдман пожал плечами.
  - Теперь уже неважно.
  - Это обычно говорят люди,
  которые сняли что-то очень важное.
  - Но почему вы перестали снимать?
  - После одного фильма всё как-то само сошло на нет.
  - Почему?
  - Потому что это был слишком хороший фильм,
  который слишком плохо для меня закончился. Так что я больше не режиссёр - я с тех пор монтажёр.
  - А ты любишь кино?
  - Как все.
  Глава 3
  Я торопилась.
  Меня уже ждали Джордж и Мелисса,
  у которых любая встреча почему-то обязательно превращалась
  или в маленькую вечеринку,
  или в локальную катастрофу.
  Так что я просто пошла к себе,
  а старик с Пушкиным ушли со двора,
  будто растворились где-то между магнолией,
  вечерним светом
  и старыми стенами дома.
  Голдман производил впечатление человека,
  который случайно пережил сразу несколько эпох.
  Высокий.
  Худой.
  Сутулый.
  С остатками седых волос,
  зачёсанных назад.
  Летом -
  та самая светлая,
  чуть застиранная украинская вышиванка,
  в которой я увидела его впервые.
  Или выгоревшая T-shirt
  с красной надписью:
  Geykakhnafnyam.
  Когда я однажды спросила,
  что это значит,
  Голдман начал смеяться.
  - Нет-нет.
  Не надо переводить это как "иди покакай в море".
  Это очень плохой перевод.
  Gayhayafnyam - и всё.
  Кто знает - тот понимает!
  Вечерами он надевал
  тёмный кардиган,
  даже когда не было холодно.
  И всегда -
  старые вельветовые брюки
  какого-то неопределимого цвета,
  будто они пережили вместе с хозяином
  ещё знаменитую американскую депрессию начала ХХ века.
  Он всегда сидел во дворе с книгой
  или просто смотрел,
  как шевелятся восковые листья магнолии.
  Иногда мне казалось,
  что Голдман сидит там,
  как памятник Утёсову в одесском Горсаду.
  Не хватало только,
  чтобы кто-нибудь подсел рядом
  и сфотографировался на память.
  Вообще Голдман производил впечатление человека
  не просто умного,
  а опасно эрудированного.
  Он сыпал именами,
  цитатами,
  какими-то невероятными историями,
  фамилиями,
  названиями фильмов,
  которых я никогда не слышала.
  Казалось,
  его мозг всё ещё работает
  с какой-то молодой,
  почти агрессивной скоростью.
  Будто в свои восемьдесят с чем-то
  он по-прежнему заставлял свой мозг
  оставаться юным, дерзким и острым.
  И критичным.
  По-настоящему мы разговорились только спустя несколько недель.
  Я возвращалась после занятий,
  усталая
  и с ощущением,
  что TikTok медленно превращает мой мозг
  в гвакамоле их переспевших авокадо,
  когда Пушкин подошёл ко мне
  и ткнулся носом в ладонь.
  - Ну привет,
  гений русской литературы.
  Пушкин посмотрел на меня так,
  будто ожидал,
  что я немедленно внесу
  какой-нибудь вкусный вклад
  в его собачью жизнь.
  Потом обнюхал рюкзак,
  понял,
  что человечество снова его подвело,
  и,
  кажется,
  окончательно скис.
  - Не обращай внимания, -
  сказал Голдман,
  не отрываясь от книги.
  - Он давно разочаровался
  и в русской литературе,
  и в людях вообще.
  Я села на бордюр возле магнолии.
  Пушкин немедленно подошел и положил голову мне на колени,
  будто мы были знакомы лет десять.
  - Вы спрашивали о кино. Я обожаю фильмы про Джеймса Бонда. Это плохо?
  Это "как все"?
  - Нет.
  Как все всё равно- не считается.
  Как все сейчас смотрят "контент".
  Слово "контент"
  он произнёс так,
  будто говорил о плесени.
  - А в чём разница?
  - Контент нужен,
  чтобы человек не оставался один.
  Кино -
  чтобы человек наконец встретился с собой.
  Я засмеялась.
  - Звучит немного страшно.
  - Так и есть.
  На секунду мне показалось,
  что он сейчас опять уйдёт куда-то внутрь себя,
  но Голдман неожиданно спросил:
  - Ты снимаешь TikTok?
  - А что,
  это так заметно?
  - У тебя телефон всё время в руке.
  - Вообще-то я учусь.
  - И это тоже заметно.
  Люди,
  которые учатся,
  всё время выглядят виноватыми.
  Я снова засмеялась.
  Потом посмотрела на фотоаппарат.
  - Он настоящий?
  - Нет.
  Игрушечный.
  Конечно настоящий.
  - И вы им снимаете?
  - Иногда.
  - Плёнку вообще ещё выпускают?
  - Пока человечество окончательно не сошло с ума -
  да.
  Я улыбнулась.
  - А почему плёнка?
  Голдман немного помолчал.
  - Потому что цифра всё прощает.
  А плёнка -
  нет.
  Он осторожно провёл пальцами по корпусу камеры,
  почти ласково.
  - Раньше человек думал,
  прежде чем нажать кнопку.
  Теперь все снимают всё подряд.
  Потому что боятся пропустить собственную жизнь.
  - А разве это плохо?
  - Пока человек живёт -
  нет.
  Плохо начинается потом.
  Когда он вместо жизни
  начинает помнить только съёмку.
  Я почему-то запомнила эту фразу.
  Тогда она показалась мне просто красивой.
  Как что-то,
  что любят говорить старые режиссёры.
  Только потом я поняла,
  что Голдман почти никогда ничего не говорил просто так.
  Потом разговор совершенно неожиданно перескочил с кино на помидоры.
  Я сказала,
  что папа когда-то привез из Одессы семена настоящих "микадо".
  Голдман даже книгу закрыл.
  - Настоящие "микадо"? Из Одессы? И что?
  Я махнула рукой в сторону своей квартиры:
  - Мы их посадили под окном два года назад.
  - И?
  - И вырос один кустик.
  - А помидоры были?
  - Вообще-то их было всего два.
  Голдман поднял брови.
  - Два помидора?
  - Да.
  Из всех семян вырос только один кустик.
  И на нём -
  два наглых роскошных сладких помидора.
  Один съела я.
  А второй пошёл на дворовой салат,
  когда я привезла его родителям.
  После этого куст засох.
  Я пожала плечами.
  - Но папа всё равно не разрешает его выкорчёвывать.
  Говорит:
  "Мало ли.
  Вдруг ещё что-нибудь проклюнется."
  Голдман смотрел на меня уже совершенно серьёзно.
  - Я понимаю твоего отца.
  Потом медленно кивнул.
  - Тем более,
  если вы из Одессы. Там всегда что-то проклёвывается
  И улыбнулся чему-то своему.
  - А ведь я там был когда-то.
  - В Одессе?
  - Да.
  По-моему,
  это был семидесятый год.
  И именно тогда,
  когда там началась холера.
  Я уставилась на него.
  - Подождите.
  Вы приехали в Одессу -
  и попали на холеру?
  - Именно.
  Голдман поднял палец.
  - Нас посадили на какой-то корабль,
  заперли на карантин
  и держали там почти месяц.
  - Господи.
  - Это был один из лучших месяцев в моей жизни.
  Я засмеялась.
  - Нет,
  я серьёзно, -
  сказал он.
  - Кормили потрясающе.
  Люди вокруг были совершенно сумасшедшие.
  Все бесконечно шутили,
  пили,
  ругались,
  влюблялись,
  что-то доставали,
  с кем-то знакомили.
  Он покачал головой,
  словно сам не понимал,
  почему до сих пор это помнит.
  - Там было очень весело.
  Очень вкусно.
  И очень живо.
  Потом вздохнул.
  - А потом,
  к сожалению,
  холера закончилась,
  и я уехал обратно в Штаты.
  Я смеялась уже почти в голос.
  - Это,
  по-моему,
  самое ненормальное признание в любви Одессе,
  которое я слышала.
  - Девочка моя,
  любовь вообще невозможно объяснить нормальными словами.
  Потом вдруг спросил:
  - А что такое дворовой салат?
  - Помидоры.
  Огурцы.
  Лук.
  Иногда острый перец.
  Много жареного постного масла.
  Свежий белый хлеб.
  Голдман поднял глаза.
  - Подожди.
  Что значит "много жареного постного масла"?
  - Не обращайте внимания.
  Это старый одесский термин.
  По-моему, кроме папы
  никто уже не знает,
  что он значит.
  - А "постное масло" -
  это вообще что?
  - Считайте,
  что это extravirginoliveoil.
  Только с жареным еврейским прошлым.
  - Ясно.
  - Но потом, я делаю то, что мама запрещает.
   Самое вкусное -
  высёрбывать сок ртом со дна тарелки.
  Голдман несколько секунд смотрел на меня,
  а потом кивнул.
  - Значит,
  ты нормальный человек.
  ГЛАВА 4
  Мы говорили иногда часами. Тогда-то выяснилось,
  что родители Голдмана когда-то бежали от погромов из Бердичева.
  Оттуда у него остались:
  несколько идишских слов,
  старые семейные истории,
  сносный разговорный русский,
  привычка спорить руками
  и уже потом -
  собака по имени Пушкин.
  Папа,
  когда познакомился с ним,
  сразу решил,
  что они родственники.
  - Знаешь, Эммочка, -
  говорил он маме назидательно, -
  все евреи родственники.
  Просто одни -
  близкие,
  а другие...
  Тут папа поднимал палец.
  - Так...
  межпуха.
  Они с Голдманом подружились почти мгновенно.
  И очень крепко.
  - Ты мне объясни, Джон,
  как человек может жить в Лос-Анджелесе
  и не любить Lakers?
  - Я не говорил,
  что не люблю Lakers.
  - Тогда почему у тебя лицо человека,
  который голосовал против Никсона?
  Голдман смеялся тихо,
  почти беззвучно.
  Пушкин лежал возле его ног,
  не открывая глаз,
  словно слышал этот разговор уже тысячу раз.
  Потом разговор уходил в старое кино.
  В режиссёров,
  которых я не знала.
  В фильмы семидесятых.
  В актёров,
  про которых папа говорил так,
  будто они тоже были его дальними родственниками.
  То есть,
  наверное,
  межпухой.
  Иногда они начинали вставлять слова,
  которых я вообще не понимала.
  - Это был такой хомишусер...
  - Нет, Джон,
  это был полный геволт.
  - Таки да.
  В такие моменты я перестала пытаться понимать,
  о чём они говорят.
  Просто слушала.
  Голдман редко рассказывал о себе напрямую.
  Но иногда прошлое будто случайно выскальзывало наружу.
  - Джек однажды пришёл на Lakers
  в белом пальто стоимостью как маленькая машина, -
  сказал он как-то вечером.
  - Какой Джек? -
  спросила я.
  Голдман посмотрел поверх очков.
  - В Лос-Анджелесе есть только один Джек,
  которого можно не объяснять.
  Папа сразу ткнул в меня пальцем.
  - Видишь?
  Я же говорил,
  что ты ничего не знаешь про нормальное кино.
  Голдман усмехнулся.
  - Какая-то девушка бросила ему трусы прямо с трибуны.
  На них помадой был написан номер телефона.
  - И он позвонил?
  - Конечно позвонил.
  Это же был JackNicholson.
  Папа развёл руками,
  будто это вообще не требовало объяснений.
  - Вот видишь?
  А ты ещё сомневаешься,
  что раньше люди умели жить.
  Голдман тихо засмеялся.
  Потом вдруг посмотрел на меня внимательнее.
  - А ты сама-то кино вообще смотришь?
  Кроме TikTok.
  - Это сейчас был удар ниже пояса?
  - Это сейчас была профессиональная оценка ситуации.
  - Вообще-то я когда-то собиралась стать актрисой.
  Папа сразу перебил:
  - Она в детстве ходила по квартире
  и давала интервью невидимым журналистам.
  - Папа.
  - Причём интервью были ужасные.
  Сюжета не было вообще.
  Голдман засмеялся.
  И я вдруг поймала себя на мысли,
  что уже давно не слышала,
  как кто-то смеётся вот так.
  Тихо.
  Без желания понравиться.
  Пушкин ворчал,
  словно всё это уже слышал много раз.
  Голдман посмотрел на меня.
  - Ты поздно родилась.
  - Спасибо.
  Это очень поддерживает.
  - Нет,
  я серьёзно.
  Тебе бы понравился старый Голливуд.
  - Судя по вашим рассказам,
  там все пили,
  изменяли друг другу
  и бросались трусами.
  - Именно поэтому там было столько хороших фильмов.
  Папа поднял палец.
  - Вот.
  Наконец нашёлся человек,
  который говорит разумные вещи.
  Голдман усмехнулся.
  Потом вдруг сказал уже совсем другим голосом:
  - Это не я говорю.Это возраст...
  Знаете, старость -
  это не когда ноют колени. Или когда просыпаешься с утра в чьем-то чужом, довольно-таки паршивом, болящем во всех местах теле, о существовании которого еще пару лет назад ты и не подозревал... А потом пришел кто-то злой, немилосердный, засунул тебя в этот дряблый, с истонченной кожей и какими-то коричневыми пятнами каркас, и сказал: ну, потяни еще немного... поживи... Но помни... Всегда помни... Это уже ненадолго. Так что изволь наслаждаться болью. И самое неприятное - обратно поменяться уже нельзя.
  Он слегка покрутил в руках очки.
  - А еще старость -
  это когда ты вдруг понимаешь,
  что уже некому звонить.
  На секунду стало тихо.
  - И когда по привычке иногда открываешь телефонную книжку
  то понимаешь,
  что если раньше за этими всем номерами были люди, то теперь это просто цифры...
  Пауза.
  - А удалить их всё равно рука не поднимается.
  Он пожал плечами...
  Тогда я впервые почувствовала,
  что внутри Голдмана
  есть что-то огромное,
  тёмное
  и очень одинокое.
  Что-то,
  о чём он пока ещё не собирался рассказывать.
  Глава 5
  К себе Голдман пригласил меня только через месяц.
  До этого мы разговаривали исключительно во дворе.
  Про кино.
  Про собак.
  Про старый Лос-Анджелес.
  Про то,
  что люди здесь тратят половину жизни,
  пытаясь стать знаменитыми,
  а вторую половину -
  пытаясь исчезнуть.
  Он говорил красиво, немного театрально.
  Иногда мне казалось,
  что Голдман вообще не разговаривает,
  а пишет диалоги прямо в воздухе.
  - Ну что,
  мой дорогой Александр Сергеевич,
  - говорил он совершенно серьёзно,
  наклоняясь к собаке.
  - Чего желает ваша мохнатая светлость сегодня утром?
  Курицу?
  Индейку?
  Или,
  может быть,
  мы снова будем делать вид,
  что умираем от голода?
  Пушкин молчал,
  глядя на него с достоинством человека,
  которого уже однажды номинировали на "Оскар".
  Голдман обижался.
  - Молчите...
  Что ж.
  Тогда позвольте предложить вам
  вот этот отвратительный,
  унизительный,
  совершенно недостойный великого русского поэта сухой корм.
  Пушкин подходил к миске,
  обнюхивал её,
  после чего смотрел на Голдмана так,
  будто собирался подать на него в суд, но подходил к миске и начал хрумчать кормом.
  А Голдман разводил руками. И ко мне:
  - Видишь?
  Вот поэтому с собаками
  намного легче,
  чем с людьми.
  Они хотя бы не скрывают,
  что разочарованы тобой.
  В тот вечер я возвращалась домой поздно.
  Они были на месте:
  Голдман и Пушкин.
  Пушкин и Голдман.
  Во дворе пахло нагретым асфальтом,
  свежескошенной травой
  и магнолией.
  Но в какой-то момент
  весь этот запах перебила марихуана,
  которую кто-то курил где-то совсем рядом.
  Я поморщилась.
  - Ненавижу этот запах.
  Голдман пожал плечами.
  - Боже мой.
  Ты только что на шару вдохнула то,
  за что какой-то идиот заплатил сотни долларов.
  - Меня сейчас стошнит.
  - Значит,
  у тебя просто отсутствует уважение к чужим инвестициям.
  Пушкин поднял голову, привстал, потоптался на месте,
  будто тоже хотел высказаться по теме.
  Потом снова лёг.
  Голдман сидел на своём обычном раскладном кресле.
  Спокойно сидел.
  Неожиданно Пушкин вдруг вскочил
  и понёсся ко мне,
  начал прыгать,
  вертеться,
  тыкаться мордой в колени.
  - Что с ним? -
  спросила я.
  - Похоже,
  он сегодня эмоционально нестабилен.
  Пёс меж тем прыгал вокруг меня,
  становился на задние лапы,
  пытался лизнуть в лицо.
  Я хихикала,
  уворачивалась -
  не очень люблю собачьи поцелуи -
  и в следующую секунду сделала шаг назад
  и вступила прямо во что-то мягкое.
  Тишина.
  Я медленно посмотрела вниз, на свои кросссовки.
  Пушкин,
  кажется,
  тоже посмотрел.
  И по-моему остался доволен.
  Голдман закрыл глаза.
  - Пушкин...
  ну зачем именно здесь?
  Пауза.
  - Это даже не Чёрная речка. И у меня кончились все полиэтиленовые кулечки...
  Я уже начала смеяться.
  Голдман покачал головой.
  - Мы же помним,
  чем для тебя закончилась последняя дуэль. Можем повторить!!!
  Я хохотала в голос.
  Он посмотрел на мои кроссовки.
  - Хотя,
  если честно,
  обувь тогда была более приспособленной.
  Ещё пауза.
  - И к ней не прилипало столько дерьма.
  Голдман снова глянул на то, что в Америке называют dog"spoop,
  потом трагически поднял глаза к небу.
  - To step or not to step... That is a question....
  Ягоготала, вытираяслёзы
  А Голдман не замолкал:
  - Между прочим,
  это первый раз,
  когда женщина вляпалась в дерьмо
  ещё до того,
  как ступила на порог моего домой, где всё это её и так ждёт.
  - Но,
  если честно,
  королевы у Шекспира
  тоже постоянно влипали
  во что-нибудь ужасное.
  Просто обычно не буквально.
  - Я случайно...
  - Ну, я не думаю, что ты любительница это делать специально. Тем более, что
  Пушкин считает, что так люди помечают территорию.
  Я прислонилась к магнолии,
  пытаясь отдышаться от смеха.
  Пушкин выглядел абсолютно довольным собой.
  Голдман поднялся.
  - Ладно.
  Раз уж вы теперь практически семья,
  заходи.
  Я покажу тебе,
  как выглядит квартира человека,
  которому Голливуд сломал психику.
  Мы вошли внутрь.
  Это была, наверное, единственная двухкомнатная квартира в доме.
  Когда-то они жили здесь вдвоём с женой.
  Теперь -
  он и Пушкин.
  Квартира оказалась совсем не такой,
  как я ожидала.
  Никакой роскоши.
  Никаких золотых пластинок в рамках,
  баров с алкоголем
  или иного голливудского безумия.
  Старые книги.
  Пластинки.
  Папки с бумагами.
  Стопки VHS.
  Плакаты каких-то фильмов на стенах.
  Иодиногромный:
  SHADOW TRAVELER
  WRITTEN AND DIRECTED BY JOHN GOLDMAN
  Молодая женщина стоит на пустой ночной дороге,
  а за её спиной тень -
  но какая-то не совсем человеческая.
  - Это ваш фильм?
  - Мой. Лучший.
  И одновременно худший,
  как напоминание о том, что случилось с моей психикой.
  - Почему?
  - Потому что после него
  люди решили,
  что я умею снимать только про психически нездоровых.
  Он помолчал.
  - Может,
  они были правы.
  Пушкин тем временем прошёл на кухню,
  посмотрел на свою пустую миску,
  потом выжидательно на Голдмана.
  - Не обращай внимания,
  - сказал Голдман.
  - Он считает,
  что в прошлой жизни был недооценённым актёром.
  - "Speak what we feel,
  not what we ought to say."
  Потом кивнул на собаку.
  - Он считает,
  что это про него.
  Идобавил:
  - Poor Tom"s a-cold.
  Я была в восторге:
  - Это сейчас был Шекспир?
  - Может быть... К сожалению, я забыл.
  - Давай кроссовки. И подожди
  вон там, я это отмою. А то Пушкин решит,
  что у него появился конкурент.
  И надень пока тапочки. Выбрать сможешь?.
  Он толкнул ногой дверь во вторую комнату.
  Не широко.
  Просто приоткрыл.
  Возле стены стояли десятки, нет сотни белых гостиничных тапочек,
  аккуратно сложенных рядами.
  Все в прозрачных пакетиках.
  И почти на всех -
  синяя буква H.
  - Hilton? -
  спросила я.
  - Ага.
  Он кивнул.
  - Мы с Рут воровали их из гостиниц.
  - Зачем?
  Голдман пожал плечами.
  - Хелен,
  в те годы киностудии сорок лет подряд селили съемочные группы в Hilton.
  В какой-то момент это уже превратилось в религию.
  Я засмеялась.
  - Мы с ней считали:
  "Если номер оплачен,
  значит половина отеля уже наша."
  Потом помолчал.
  - С халатами сначала тоже была идея.
  Но потом мы с Рут поняли,
  что два халата -
  это мило,
  пять -
  уже диагноз,
  а десять -
  начало собственного прачечного бизнеса.
  Я снова засмеялась.
  Выбрала пару тапочек.
  Белые.
  Махровые.
  С нелепой синей буквой H.
  - Это слова Рут:
  гостиничные тапочки -
  это единственная обувь,
  в которой и бедный,
  и богатый человек
  выглядят совершенно одинаково.
  Почему-то именно это прозвучало очень грустно.
  Голдман ушёл в ванную мыть мои кроссовки.
  Потом загремел чем-то на кухне.
  - Господи,
  куда я опять дел очки...
  Пауза.
  - А.
  На мне.
  Я покачала головой.
  - Один раз я так искала телефон,
  разговаривая по нему.
  - Это ещё ничего.
  Я однажды сорок минут искал сценарий,
  который держал в руках.
  Пауза.
  - Фильм потом провалился.
  И,
  если честно,
  довольно заслуженно.
  - Пить хочешь? - позвал он меня на кухню.
  Открыл холодильник.
  Внутри стояли:
  горчица,
  апельсиновый сок,
  банка с чем-то,
  что выглядело как научный эксперимент, и много-много узнаваемых баночек с таблетками из CVS.
  Ничего себе,
  - сказала я.
  - У вас холодильник хуже моего.
  - Конечно.
  Я же мужчина после восьмидесяти.
  У нас к этому возрасту холодильник -
  это уже большая аптечка
  - А зачем вы вообще храните таблетки в холодильнике?
  Голдман даже не обернулся.
  - Чтобы они пережили меня.
  - А срок годности?
  - А у меня он есть? - отвечал Голдман вопросом на вопрос.
  Я снова почувствовала себя одесситкой.
  Голдман поставил чайник и, видимо, решил меня развлечь.
  - Один очень известный актёр,
  - сказал он,
  - никак не мог запомнить монолог.
  Вообще.
  Мы перепробовали всё.
  Он достал две чашки.
  На одной был вензель R.
  Чайник засвистел.
  Голдман начал разливать чай.
  - Вот. Было дело. Мы тогда снимали в Израиле. Мне тогда и подарили ту знаменитую майку " GeyKakhn", но это неважно...
  И этот актер, очень кстати, известный, всё никак не мог запомнить элементарный текст.
  Наконец ассистент режиссёра не выдержал и
  написал текст огромными буквами
  и повесил прямо возле камеры.
  - И?
  - Актёр идеально сыграл сцену с первого дубля.
  - Так это же хорошо.
  - Да.
  Только потом выяснилось,
  что лист повесили вверх ногами,
  и он всё это время читал текст зеркально.
  Я уже начала смеяться заранее.
  - И что он сказал?
  Голдман пожал плечами.
  - Сказал,
  что думал, что читает на иврите - справа налево.
  Я согнулась пополам.
  Смеялась так,
  что Пушкин начал лаять,
  потому что решил,
  что со мной что-то случилось.
  Голдман тоже смеялся.
  Тихо.
  Почти беззвучно.
  Потом покачал головой.
  - Господи.
  Когда-то я получал деньги за то,
  что снимал идиотов каждый день.
  - И выжили.
  - Не сразу.
  Пушкин тем временем снова ковырял носом свою миску.
  - Видишь?
  Типичный артист.
  Всегда недоволен буфетом.
  Голдман ушёл в ванную, проверить кроссовки.
  Я всё ещё улыбалась,
  когда посмотрела в сторону комнаты Рут.
  Дверь оставалась открытой.
  Вообще-то,
  заходить туда было нельзя.
  То есть никто мне этого не говорил,
  но некоторые вещи люди понимают автоматически.
  Я постояла ещё несколько секунд.
  Потом,
  конечно,
  зашла.
  Комната казалась почти нетронутой.
  Аккуратно застеленная кровать.
  Флакон духов.
  Книги.
  Старинная лампа.
  Фотография Рут возле окна.
  Красивая женщина.
  Не "красивая для своего возраста".
  Просто красивая.
  И очень спокойная.
  Но потом я заметила другие фотографии.
  Их было слишком много.
  На столе.
  На кровати.
  Возле лампы.
  Между книгами.
  Какие-то даже лежали на полу,
  будто их недавно смотрели
  и не успели убрать.
  Или пытались что-то найти.
  Сначала я подумала,
  что это кадры из фильмов.
  Потом поняла,
  что нет.
  Я взяла одну фотографию.
  Потом ещё одну.
  И ещё.
  Рут. Рут у римской колонны. Рут в лодке. Рут в Париже. Рут в Нью-Йорке. Рут в Лондоне. Рут за рулём старого авто. Рут, Рут, Рут, Рут... И везде одна..
  Меня вдруг царапнуло ещё кое-что.
  На всех фотографиях Рут смотрела как-то в одну сторону.
  Ни одной фотографии,
  где она улыбалась бы человеку за камерой.
  И почему-то это были не фотографии из семейной жизни.
  Скорее -
  какие-то бесконечные screentests.
  И еще поняла,
  что за всё время,
  пока я смотрела фотографии,
  мне не попалось ни одной,
  где они были бы вместе.
  Ни одной.
  Никогда с Голдманом рядом.
  В какой-то момент я поняла,
  что задерживаю дыхание.
  - Нравится?
  Я вздрогнула.
  Голдман стоял в дверях с двумя чашками.
  Он смотрел не на фотографии.
  На меня.
  - Это для фильма? -
  спросила я.
  - Когда-то было..
  Он посмотрел на фотографию у меня в руках.
  - Но потом её не стало.
  - Она умерла?
  Он как-то странно ответил.
  - Люди вообще очень красиво умирают,
  если смотреть на это достаточно долго
  и с правильного ракурса.
  - Красиво???
  Я попыталась улыбнуться.
  Не получилось.
  Глава 6
  Если бы я тогда знала,
  чем всё это закончится потом,
  я бы просто ушла домой.
  Как говорит папа - хотел бы я быть таким умным вчера, как ты сегодня.
  Правда.
  И вся моя жизнь наверное сложилась бы совершенно иначе.
  Но тогда мне только стукнуло двадцать пять.
  Я сидела в тапочках женщины,
  о которой в этой квартире
  было слишком много напоминаний
  для человека,
  которого больше здесь нет,
  пила чай у старого голливудского режиссёра
  и пыталась понять,
  почему меня одновременно тянет остаться
  и хочется уйти.
  Голдман между тем выглядел абсолютно расслабленным.
  Будто мы обсуждали погоду,
  а не отсутствие его жены
  и её фотографии,
  разбросанные по спальне.
  Пушкин лежал возле дивана
  и время от времени открывал один глаз,
  словно проверяя,
  не исчез ли кто-нибудь еще за последние пять минут.
  - Не смотри так,
  - сказал Голдман.
  - Он чувствует драматургию.
  - Пушкин?
  - Конечно.
  Собаки вообще лучше людей ощущают,
  когда сцена написана или играется плохо.
  - Люди думают,
  что жизнь происходит сама.
  Нет.
  Жизнь -
  это просто плохо смонтированный сценарий.
  Он усмехнулся.
  - Иногда герой входит слишком поздно.
  Иногда актриса вообще не приходит на съёмку.
  Иногда сцену снимают без тебя.
  А иногда,
  наоборот,
  ты оказываешься в чужом фильме
  и только через много лет понимаешь,
  что тебя туда вообще никто не звал.
  Он отпил чай.
  - Знаешь,
  что меня всегда поражало в жизни?
  Пауза.
  - Самые важные сцены
  почти никогда не выглядят важными,
  пока ты их проживаешь.
  Он слегка покрутил чашку в руках.
  - Хорошая драматургия вообще всегда маскируется под случайность.
  Потом усмехнулся.
  - А плохая -
  под судьбу.
  Я молчала.
  Голдман смотрел куда-то мимо комнаты.
  - В молодости человеку кажется,
  что он главный герой.
  Пауза.
  - Потом выясняется,
  что большинство людей -
  это актёры второго плана
  в чужой истории.
  - И только совсем старые люди начинают понимать,
  что сценарий,
  скорее всего,
  вообще всё время переписывался на ходу.
  Потом вдруг улыбнулся.
  - Причём каким-то очень хреновым сценаристом.
  Я засмеялась.
  А Голдман уже говорил дальше,
  быстрее:
  - Шекспир ошибся только в одном.
  Он поднял палец.
  - Мир -
  не театр.
  Пауза.
  - Мир -
  это съёмочная площадка,
  где половина актёров не знает,
  что снимается,
  а другая половина уверена,
  что играет главную роль.
  И ещё тише:
  - А режиссёра,
  скорее всего,
  вообще никто никогда не видел.
  Тишина.
  Потом он хитро посмотрел на меня.
  - Но финал почему-то всё равно почти всегда выглядит так,
  будто кто-то его заранее придумал. Даже если по дороге
  всё пошло совершенно иначе. И финал вышел иным.
  - Вот-вот. Папина любимая поговорка: всё будет так, как должно быть, даже если будет иначе.
  Голдман отхлебнул чай.
  Потом вдруг посмотрел на меня внимательнее.
  Не как сосед.
  Скорее как режиссёр,
  который пытается понять,
  подходит ли актриса на роль.
  - Ты когда-нибудь снималась? -
  спросил он.
  - В смысле?
  - В прямом.
  Я пожала плечами.
  - В колледже что-то было.
  Пара идиотских сцен.
  И один TikTok,
  который набрал двадцать тысяч просмотров,
  потому что у меня случайно загорелся тостер.
  - Это уже больше,
  чем собирает половина независимого кино.
  Я засмеялась.
  Голдман встал,
  подошёл к полке
  и начал что-то искать среди старых кассет и папок.
  - Знаешь,
  что убило кино?
  - Marvel?
  - Нет.
  Люди.
  Он достал старую VHS-кассету.
  На выцветшей наклейке было написано:
  RUTH - Catalina / 1988
  Я почему-то сразу подумала,
  что сейчас увижу:
  молодую Рут,
  море,
  какой-нибудь старый кабриолет,
  людей,
  которые ещё не знают,
  чем всё закончится.
  Голдман несколько секунд смотрел на кассету,
  будто сам не был уверен,
  зачем её достал.
  Потом вдруг усмехнулся.
  - Нет.
  Не сегодня.
  И положил её обратно.
  Когда он убирал кассету обратно,
  я заметила,
  что прозрачное окошко плёнки
  было треснувшим.
  Будто кассету швырнули о стену.
  Или об пол.
  - Раньше,
  чтобы увидеть смерть на экране,
  человек покупал билет,
  ехал через весь город
  и два часа сидел в темноте.
  Он повернулся ко мне.
  - А сейчас достаточно включить телефон.
  Тишина.
  - И люди уже не понимают,
  где настоящее,
  а где нет.
  - Это ведь идеально для преступления.
  У меня внутри снова что-то неприятно шевельнулось.
  - Это шутка? -
  спросила я.
  - Пока да.
  Он сказал это так буднично,
  будто говорил о погоде.
  Потом вдруг усмехнулся.
  - Господи,
  расслабься.
  Я старый еврей с артритом,
  собакой
  и холодильником,
  полным таблеток.
  Я максимум могу сегодня раздавить таракана.
  У меня снова вырвался смех.
  Голдман довольно кивнул,
  будто именно этого и добивался.
  Потом поставил чашку на стол.
  - Но сама идея гениальная.
  - Какая идея?
  Он посмотрел на меня.
  Я заметила,
  как у него изменилось лицо.
  Люди,
  одержимые чем-то,
  всегда начинают выглядеть немного иначе.
  Люди, одержимые чем-то, всегда начинают выглядеть немного иначе.
  Чем мы,
  нормальные.
  Впрочем,
  кто вообще сегодня нормальный?
  Я, например,
  уже давно перестала это понимать.
  Когда мы ещё были вместе с Джошем,
  мне тоже казалось,
  что наши отношения постепенно становятся какими-то...
  ненастоящими.
  Нет,
  мы ведь не ссорились.
  Не били посуду.
  Не изменяли друг другу.
  Всё было гораздо современнее и поэтому,
  наверное,
  намного хуже.
  Мы лежали рядом,
  смотрел каждый в свой экран
  и время от времени даже пересылали друг другу TikTok,
  не поднимая глаз.
  Иногда даже один и тот же ролик.
  Может именно тогда я поняла,
  что человек,
  с которым я делю постель,
  разговаривает со мной
  в основном сообщениями и уведомлениями.
  Наверное,
  именно так сегодня и умирает любовь.
  Без крика.
  Без трагедии.
  Просто в какой-то момент
  вам становится интереснее смотреть
  в экран,
  чем друг на друга.
  - Хочешь, снимем детектив? - вдруг спросил Голдман.
  - Представь себе убийство,
  - сказал он.
  - Настоящее убийство. Но!
  Он поднял палец.
  - Но увиденное не одной камерой.
  Теперь он уже говорил быстрее.
  Слова почти налезали друг на друга.
  - А сотней разных телефонов.
  Сотней TikTok.
  Случайных кусков.
  Случайных людей
  Разных городов.
  Разных стран.
  Он наклонился ко мне.
  - И никто никогда не сможет понять,
  что именно произошло на самом деле.
  У меня пересохло во рту.
  - Почему?
  Голдман улыбнулся.
  Не весело.
  Скорее с каким-то болезненным восторгом.
  - Потому что это будет первый настоящий фильм нового времени.
  Я смотрела на него
  и не понимала,
  шутит он сейчас
  или нет.
  - Вы хотите снять фильм про настоящее убийство?
  - Нет.
  Голдман покачал головой.
  - Фильм про то -
  что зритель знает, что кого-то убьют, кто убьёт, когда убьют, но не верит, что это случится, думая, что ему врут.
  Он наклонился ещё ближе.
  - Я хочу,
  чтобы никто больше не понимал,
  где заканчивается фильм. И где начинается правда.
  И чтоб никто не мог отследить одного единственного оператора.
  Тишина.
  Потом он вдруг спросил:
  - Ты знаешь, что такое VPN?
  Я моргнула.
  - Да.
  - Ну конечно знаешь.
  Тебе двадцать пять.
  Вы рождаетесь,
  уже умея нарушать законы нескольких стран одновременно.
  Мне смеяться?
  Голдман довольно кивнул.
  - Вот.
  Видишь?
  Ты идеально подходишь.
  - Для чего?
  Он посмотрел на меня так,
  будто ответ был очевиден.
  - Чтобы помочь мне снять последний великий фильм.
  Он встал,
  подошёл к афише SHADOWTRAVELER
  и провёл пальцами по выцветшей бумаге.
  - Студии больше не дадут мне денег.
  Им нужны супергерои,
  которые спасают мультивселенные
  и разговаривают как менеджеры из Блумингдейлс.
  Он усмехнулся.
  - А я хочу оставить после себя что-то настоящее.
  - Настоящее убийство? -
  спросила я.
  Голдман посмотрел на меня.
  - Убийство, которого не было. Но оно было!
  В который раз мне стало очень неуютно.
  Но одновременно...
  Одновременно я понимала,
  что не могу перестать его слушать.
  Потому что он говорил как человек,
  который уже прожил всё это у себя в голове.
  Голдман сел.
  И уже тише сказал:
  - А потом мы проследим анатомию.
  С того момента,
  когда человек ещё уверен,
  что никогда никого не убьёт,
  до того момента,
  когда он всё-таки убивает.
  А потом понимает, что не делал этого.
  И этого никто не замечает!
  Где-то за окном провыла полицейская машина.
  - А если тот человек откажется? -
  спросила я.
  Голдман пожал плечами.
  - От убийства?
  Или от славы?
  - От всего этого.
  Он посмотрел на меня внимательно.
  Потом усмехнулся.
  - Хелен,
  Лос-Анджелес -
  это город,
  в котором люди годами стоят в очереди,
  чтобы их заметили хотя бы на три секунды.
  Он обвёл рукой комнату.
  - А TikTok вообще превратил человечество
  в добровольную систему наружного наблюдения.
  Я нервно хихикнула.
  Голдман тем временем уже вскочил и начал ходить по комнате.
  Быстрее,
  чем раньше.
  - Ты только представь себе
  - сказал он.
  - Настоящее убийство. А его нет!
  Чуть отвлекся:
  --- Пушкин,
  перестань жрать тапок.
  Тот даже не поднял головы и урчал от удовольствия.
  - Но увиденное не одной камерой.
  Сотней разных телефонов.
  Сотней TikTok.
  Случайных кусков.
  - Господи...
  это же гениально. Нет, ты понимаешь,
  что это гениально? И никто не верит!
  Он даже не ждал ответа.
  - Раньше режиссёр управлял камерой.
  Теперь камера управляет человеком.
  Он ткнул пальцем в мой телефон.
  - Люди больше не живут.
  Они документируют.
  По-моему я начинала ёрзать на стуле, как в детстве, когда мама кормила меня манной кашей.
  - Завтрак.
  Паническая атака.
  Развод.
  Арест.
  Смерть.
  Всё сразу в интернет.
  Он посмотрел на фотографии Рут.
  - Мир сам превратился в кино.
  Мне вдруг стало зябко.
  - И что вы хотите от меня?
  Голдман остановился.
  - Пока ничего.
  Потом улыбнулся.
   - Кроме одного.
  - Чего?
  Голдман посмотрел на меня.
  - Не исчезай.
  Пауза.
  - Потому что в моём возрасте люди исчезают слишком быстро.
  Он подошёл к полке,
  порылся в бумагах
  и достал старую фотографию.
  На ней была опять Рут, но
  с каким-то молодым актёром,
  которого я смутно узнавала.
  Она задумчиво смотрела куда-то в сторону.
  И... рядом с ней почему-то лежали гостиничные тапочки.
  Конечно Hilton.
  - Видишь? -
  сказал Голдман.
  - Тогда люди ещё умели правильно фотографироваться,
  не делая селфи каждую секунду.
  Он долго смотрел на фотографию.
  Потом спросил:
  - Ты веришь,
  что человека можно довести до убийства?
  Я замерла.
  - Наверное. Не знаю.
  - Неправда.
  Все знают.
  Он снова сел.
  Положил фотографию рядом с чашкой.
  -Просто большинство людей думают,
  что это случается с кем-то другим.
  Тишина.
  Пушкин во сне дёрнул лапой,
  будто за кем-то бежал.
  Я посмотрела на фотографию Рут.
  Потом на Голдмана.
  - А Рут?
  Он поднял глаза.
  - Что Рут?
  - Она тоже так думала?
  Голдман долго смотрел на меня.
  Так долго,
  что мне стало не по себе.
  Потом вдруг усмехнулся.
  - Хелен,
  ты сейчас пытаешься понять,
  не убил ли я собственную жену?
  У меня внутри всё оборвалось.
  - Нет.
  Это прозвучало слишком быстро.
  Голдман тихо хмыкнул.
  - Врёшь хуже,
  чем тот актёр,
  который читал текст задом наперёд.
  Я нервно засмеялась.
  Он сделал глоток чая.
  - Не переживай.
  Люди всегда почему-то первым делом думают,
  что муж обязательно виноват.
  Тишина.
  - И что?
  Голдман пожал плечами.
  - Видимо,
  я всё-таки недостаточно был им интересен
  для настоящего убийства.
  Голдман усмехнулся
  и сделал глоток чая.
  Потом посмотрел на мою чашку.
  - Между прочим,
  зря.
  Я моргнула.
  - Что?
  - Ты всё это время держишь чай
  и ни разу его не попробовала.
  Он пожал плечами.
  - А это вообще-то хороший жасминовый.
  Пауза.
  - Думаешь я стал бы травить человека
  хорошим дорогим цейлонским чаем?
  Тем более того,
  чьи кроссовки я только что отмыл
  от пушкинского дерьма.
  Глава 7
  Утром меня разбудил телефон.
  Звонила мама.
  Я сначала даже не поняла,
  сколько времени.
  Свет за окном был какой-то странный,
  розовато-серый,
  отчего комната выглядела так,
  будто её снимали через какую-то старую киноплёнку.
  Телефон продолжал звенеть.
  - Мам...
  - Ленуся!!!
  Слава богу!
  Почему ты не берёшь трубку?! Я уже сошла с ума!
  - Я спала.
  Что случилось?
  - Ты что,
  вообще ничего не знаешь?!
  Я села на кровати.
  - Мам,
  что случилось?
  - Пожар! Мы горим!
  Везде всё горит!
  Папа уже хочет ехать за тобой!
  Я окончательно проснулась.
  - Вы горите???
  - Ну, не мы лично, но, практически, рядом. Миль десять от нас.
  На душе стало спокойнее.
  Подошла к окну.
  И только тогда увидела небо.
  Оно было совершенно ненормального цвета.
  Как будто солнце светило
  через тусклую полупрозрачную скорчившуюся местами рваную целлулоидную пластинку,
  которую подержали возле пламени и выдернули, пока она окончательно не сгорела.
  С неба снежком опускался пепел.
  На подоконник.
  На деревья.
  На всё вокруг.
  Он был настоящий.
  Тонкий,
  сероватый,
  почти невесомый
  И пах горелым.
  Противным горелым.
  Телефон зажужжал.
  На этот раз уже уведомления.
  AIR QUALITY ALERT.
  FIRE WARNING.
  EVACUATIONZONEUPDATED.
  - Мам, - позвонила я обратно,- успокойся.
  Это от меня тоже пока далеко.
  - Далеко?!
  Ты телевизор включала?!
  Телевизора у меня не было,
  так что я машинально открыла TikTok.
  И почти сразу пожалела об этом.
  Первое видео -
  горящий склон холма где-то в Малибу.
  Всё-таки далеко.
  Второе -
  мужик в шортах поливает из шланга пальму,
  будто это вообще может что-то изменить.
  Третье -
  женщина плачет в прямом эфире,
  но одновременно читает тик-токовские комментарии.
  Четвёртое -
  девушка снимает makeuptutorial
  на фоне оранжевого неба.
  Пятое -
  обгоревший Ferrari
  среди чёрных пальм в BeverlyHills.
  Картинка выглядела настолько идеально,
  что казалась фейком.
  И возможно,
  им и была.
  Комментарии уже дрались между собой:
  AI.
  Fake.
  No,
  my cousin filmed this.
  Hollywood is burning.
  Welcome to hell.
  Следующее видео.
  GettyMuseum.
  Точнее,
  то,
  что якобы от него осталось.
  Пылающие арки.
  Чёрные стены.
  Расплавленные статуи.
  Видео было настолько красивым,
  что я почти сразу поняла:
  это неправда.
  Но TikTok это уже не волновало.
  К концу света нейросети оказались готовы раньше человечества.
  Телефон снова зазвонил.
  Мама.
  - Всё нормально?
  - Да, мама.
  - Ты воду набрала?
  - Зачем?
  - А вдруг отключат?!
  - Мам...
  - И документы собери!
  - Куда собери?
  - Я не знаю!
  Но собери!
  Где-то на фоне послышался папин голос:
  - Дай мне трубку!
  Шорох.
  - Хелен,
  если что,
  я сейчас приеду.
  Я представила папу,
  героически пытающегося прорваться через 405-й freeway,
  который уже,
  кажется,
  перестал быть просто кошмаром
  и превратился в стихийное бедствие судя по сообщениям несчастных водителей.
  Я представила какие-то бесконечные пчелиные соты,
  где машины,
  словно расплавленный воск,
  прилипли друг к другу.
  И всё это не двигалось
  Все canyonroads,
  по сообщениям,
  уже были перекрыты.
  Причём никто толком не понимал,
  что именно закрыто,
  что горит,
  а что уже вообще существует только в TikTok.
  Люди ехали из города.
  Люди ехали в город.
  Кто-то -
  за детьми.
  Кто-то -
  за собаками.
  Кто-то -
  за документами,
  которые внезапно показались важнее собственной жизни.
  - Пап,
  не надо, - сказала я в трубку.
  - Почему не надо?!
  - Потому что спасать потом придётся вас.
  Пауза.
  - Мы вообще-то молодые ещё.
  - Пап,
  вам почти по семьдесят.
  - Для Америки это не возраст. Не указывай мне!
  Мама что-то крикнула на заднем плане.
  Кажется:
  - Не ори на ребёнка!
  - Я не ору!
  - Ты всегда орёшь!
  Я невольно улыбнулась.
  Именно так,
  видимо,
  и звучит любовь после сорока лет брака.
  Когда люди кричат друг на друга
  с абсолютной нежностью, граничащей с ненавистью.
  Потом мама снова отобрала трубку.
  - Только не выходи никуда!
  - Хорошо.
  - И окна закрой!
  - Уже.
  - И маску надень!
  - Мама,
  я не в Чернобыле.
  Пауза.
  - Пока что не в Чернобыле...
  Телефон наконец замолчал.
  Ненадолго.
  Потому что почти сразу снова начали приходить сообщения.
  WARNING.
  MANDATORY EVACUATION.
  ROAD CLOSED.
  SHELTERAVAILABLE.
  Казалось,
  телефон больше вообще не умеет сообщать ничего хорошего.
  Я снова подошла к окну.
  Пепла стало больше.
  Он медленно кружился в воздухе,
  оседал на машины,
  на пальмы,
  на тротуары.
  И всё это выглядело почти красиво.
  В этом была какая-то особенно лос-анджелесская жестокость.
  Даже апокалипсис здесь выглядел фотогенично.
  Я вышла во двор ближе к полудню.
  Воздух пах гарью.
  Не костром.
  Не камином.
  Чем-то большим и противным.
  Где-то далеко,
  над домами,
  летели пожарные вертолёты.
  И почти непрерывно выли сирены.
  Во дворе уже был Голдман.
  Надо же.
  Сидел в своём раскладном кресле,
  будто пожары были просто ещё одной разновидностью погоды.
  Пушкин лежал рядом.
  Небо над ними было цвета дешёвого фантастического фильма семидесятых.
  - Ну вот,
  - сказал Голдман,
  глядя вверх.
  - Наконец-то Лос-Анджелес начал выглядеть так,
  как о нём всегда думали в Европе.
  Я нервно усмехнулась.
  - Вам вообще не страшно?
  Голдман пожал плечами.
  - Хелен,
  я прожил в Голливуде больше шестидесяти лет. Я пережил землетрясения, наводнения, волнения и прочие -нения.
  Палец вверх.
  - После этого пожар выглядит довольно организованной катастрофой.
  Телефон у меня в руке снова завибрировал.
  Новый TikTok.
  Новый дым.
  Новый крик.
  Новый прямой эфир.
  Голдман покосился на экран.
  - Видишь?
  Вот поэтому кино умерло.
  - Почему?
  - Потому что теперь реальность
  всегда снимают быстрее.
  Пушкин поднял голову,
  посмотрел на небо
  и снова улёгся.
  Голдман вздохнул.
  - Люди всегда мечтали увидеть конец света. Так вот он. Смотрите.
  Он кивнул на мой телефон.
  - Просто никто не ожидал,
  что будут смотреть его на маленьком экране.
  Я листала дальше.
  Кто-то снимал,
  как выпускает кроликов из клетки.
  Кто-то прижимал котенка из загоревшегося дома.
  Кто-то плакал.
  Кто-то молился.
  Кто-то танцевал.
  А кто-то снимал себя
  на фоне дыма
  в PacificPalisades.
  И всё это вместе выглядело так,
  будто человечество окончательно перестало понимать разницу
  между трагедией
  и контентом.
  - Знаешь,
  что самое страшное?
  - вдруг сказал Голдман.
  - Что?
  Он посмотрел на розовое небо.
  - Мир больше не проживает катастрофу.
  Пауза.
  - Мир её транслирует.
  Где-то совсем рядом снова завыла сирена.
  И в этот момент ветер вдруг поменялся.
  Воздух стал тяжелее.
  Темнее.
  Даже Пушкин поднялся на лапы.
  Голдман медленно посмотрел куда-то в сторону холмов.
  - Хм...
  - Что?
  - По-моему,
  пожар решил,
  что ему тоже нравится наш район.
  Телефон снова загудел.
  Новая эвакуационная карта.
  Красная зона стала ближе.
  RanyonCanyon.
  Я,
  видимо,
  побледнела,
  потому что Голдман вдруг поднялся.
  - Так.
  Пошли.
  - Куда?
  - Ко мне.
  У меня есть стратегический запас воды..
  - И две банки супа,
  которые пережили уже администрации трех президентов, причем одного из них дважды.
  Мы поднялись к нему.
  Пахнуло жасминовым чаем,
  старыми книгами
  и чем-то ещё -
  чем обычно пахнут квартиры людей,
  которые слишком давно живут одни.
  Пушкин прошёл на кухню,
  будто проверял,
  не наступил ли уже официальный конец цивилизации и он сможет съесть все запасы, отложенные на потом.
  Голдман открыл шкаф.
  Там действительно стояли:
  две большие трехгалонные бутылки воды,
  термос,
  какие-то консервы,
  крекеры,
  банки с тунцом
  и штук сорок баночек с фасолью.
  - Господи.
  - Я еврей из бердичевского штетла,
  Хелен.
  Мы не выживаем.
  Мы готовимся выживать.
  Над домом пролетел вертолёт.
  Стекло чуть дрогнуло.
  Телефон опять завибрировал.
  Кто-то писал,
  что горит Bel-Air.
  Кто-то -
  что пожарные бросили город на произвол судьбы.
  Комментарии давно превратились
  в коллективную паническую атаку.
  Голдман выглянул в окно.
  Небо стало ещё темнее.
  Мир за стеклом выглядел так,
  будто кто-то медленно убирал из него все цвета,
  кроме буро-оранжевого.
  - Кажется,
  апокалипсис решил расширить аудиторию,
  - пробормотал Голдман.
  Я открыла шкафчики.
  - А нормальная, не еда для выживания у вас есть?
  - Теоретически -
  да.
  Практически -
  я режиссёр.
  И не должен иметь к этому никакого отношения.
  После недолгих поисков выяснилось,
  что у Голдмана дома есть:
  полпачки сухой пасты Barillo,
  чеснок,
  "ёлкое", как говорила мама, сливочное масло,
  каперсы,
  какой-то подозрительно пахнущий пармезан
  и кетчуп Heinz,
  который,
  судя по виду, должен был напомнить мне Рейгана.
  - Это не кухня,
  - сказала я.
  - Это крик о помощи.
  Голдман уселся за стол.
  - Между прочим,
  большая часть великих режиссёров питалась намного хуже.
  - А потом умирала.
  - Искусство требует жертв.
  - Особенно от желудка.
  Я поставила воду для пасты.
  Голдман тем временем сидел,
  смотрел в окно
  и вдруг сказал:
  - Рут ненавидит пожары.
  Ненавидит? Я обернулась.
  Он всё ещё смотрел на небо.
  - Почему?
  Голдман помолчал.
  - Считает,
  что огонь -
  это единственная катастрофа,
  которая двигается как живое существо.
  Почему он говорит о ней в настоящем времени?
  Он, очевидно, заметил, поправился.
  - Ей казалось,
  что у огня есть суть, характер.
  Я помешивала пасту.
  - А вам?
  Голдман усмехнулся.
  - Я слишком долго работал в кино,
  чтобы доверять спецэффектам.
  Телефонжужжал:
  LIVE NOW.
  FIRE APPROACHING BRENTWOOD.
  12KWATCHING.
  Я машинально его протянула Голдману.
  Камера у снимающего дрожала.
  Кто-то бежал.
  Кто-то кричал.
  Выли сирены.
  Мокрые, грязные желто-клеенчатые пожарные лили воду из брандсбойтов куда попало, казалось без особой цели, потому что огонь был везде.
  А в комментариях люди спорили,
  настоящий ли это стрим.
  - Господи,
  - сказала я.
  Голдман покачал головой.
  - Вот ведь...
  Конец света ещё продолжается,
  а человечество уже обсуждает качество монтажа.
  В дверь постучали.
  Три быстрых удара.
  Голдман поднял голову.
  - О.
   Цивилизация еще пока жива.
  - Кто там?
  На пороге стояли Моретти.
  Оба.
  Растрёпанные.
  С бутылкой воды.
  С кастрюлей.
  И взволнованными лицами.
  - Джон - сказал мистер Моретти.
  Увидел меня. Кивнул.
  -Хелен.
  - У вас есть что манже?
  Голдман медленно посмотрел на меня.
  Потом на кастрюлю, которую они принесли с собой
  Потом снова на Моретти.
  - Видишь? Вот так начиналась Америка.
  Синьора Моретти всплеснула руками.
  - DioMio!
  У нас электричество мигало три раза!
  Я уже думала, что мы умрём!
  - Тогда вы пришли по адресу,
  - сказал Голдман.
  - Мы как раз пытались отпраздновать конец света.
  Открыл крышку кастрюли. Там было не меньше двух кило свежесваренной пасты. И не просто пасты, а знаменитых "ушек", orecchiette.
  Пушкин принюхался, стал лапами на стол. Сдвинул какие-то баночки.
  - А ну нет!
  - вскрикнула миссис Моретти.
  - Там моцарелла! Баффало!
  - Пушкин уважает итальянскую кухню,
  - объяснил Голдман.
  Через десять минут мы уже сидели за столом:
  ели какую-то совершенно безумно вкусную пасту,
  слушали сирены,
  смотрели в телефоны,
  и почему-то всё это вдруг стало похоже
  не на конец света,
  а на обычную жизнь...
  - Если начнут эвакуацию,
  поедем через Mulholland, вдруг испортил всё Голдман.
  Он сказал это так буднично,
  будто обсуждал,
  какой соус лучше подходит к пасте.
  - Почему через Mulholland?
  - Потому что все идиоты сразу полезут на 405-й.
  Потом помолчал.
  - Рут обожает Mulholland ночью.
  Тишина.
  Где-то далеко снова завыла сирена.
  И только через несколько секунд Голдман вдруг слегка нахмурился,
  словно услышал собственную фразу со стороны.
  - Обожала,
  - тихо поправился он.
  Это было уже не в первый раз.
  Он говорил о Рут так,
  будто она просто вышла в соседнюю комнату
  и должна вот-вот вернуться.
  Да что я понимала в настоящей любви??? Девчонка 25 лет...
  ...Опять позвонила мама. Я рассказывала ей о Моретти, о том, что мы все сейчас за столом, она передавала приветы и благодарности, говорила, что когда приедет ко мне в следующий раз - если конечно, переживет все эти цурес и махамулес, она спечет им настоящий лейкех - белый пряник, бисквит, - в знак глубокой благодарности.
  И если не думать, что всё по-прежнему горело, то жить было можно.
  Но горело.
  Глава 8
  К полуночи Лос-Анджелес всё ещё горел.
  Причём теперь это было уже не похоже на катастрофу,
  которая вот-вот закончится.
  Наоборот.
  Появилось ощущение,
  что пожар просто стал новой формой существования города.
  По телевизору,
  в TikTok,
  в Audecy,
  везде без остановки крутились карты огня.
  Где-то сообщали,
  что очередной район удалось отстоять.
  Через полчаса выяснялось,
  что ветер изменился,
  и всё началось снова.
  Горели холмы.
  Горели дорогие дома в Malibu.
  Горели PacificPalisades.
  Где-то уже говорили про Pasadena.
  Кто-то писал,
  что пожарные перестали справляться.
  Кто-то -
  что воды не хватает.
  Кто-то -
  что всё под контролем.
  И никто никому больше не верил.
  Люди сидели практически на чемоданах.
  С документами.
  С лекарствами.
  С переносками для животных.
  С телефонами,
  зарядками,
  бутылками воды.
  Готовые сорваться в любую секунду,
  если очередная красная зона
  вдруг приблизится ещё на пару улиц.
  Пепел всё ещё летал в воздухе.
  Иногда его становилось меньше,
  и тогда казалось,
  что всё успокаивается.
  А потом ветер менялся,
  и серый снег снова начинал медленно оседать на машины,
  деревья,
  крыши,
  подоконники.
  Даже внутри квартиры всё время чувствовался запах гари.
  Не сильный.
  Но постоянный.
  Словно где-то очень далеко медленно тлел сам мир.
  Я вернулась к себе около полуночи.
  Скинула кроссовки,
  которые всё ещё пахли средством для чистки обуви,
  и почему-то вдруг подумала,
  что это,
  наверное,
  первый мужчина,
  который мыл мне обувь
  после знакомства.
  Насколько я помнила,
  в последний раз такое делал
  только омывающий ноги Иисус.
  И то -
  не с кроссовками Nike,
  вляпавшимися в собачье дерьмо.
  В квартире было душно.
  Сверху, несмотря на позднее время и пожары, что-то по-французски скрипел винил соседа.
  На улице кто-то ругался по-испански
  Я, к сожалению,
  понимала только:
  mañana,
  trabajo,
  dinero
  и chiquita.
  Впрочем,
  для Лос-Анджелеса этого,
  кажется,
  вообще достаточно.
  Телефон продолжал вздрагивать сообщениями.
  FIRESPREADUPDATE.
  NEW EVACUATION WARNING.
  ROAD CLOSED.
  Люди продолжали выкладывать конец света
  примерно каждые тридцать секунд.
  И вдруг я поняла ещё кое-что.
  Нечто одно важное было тихо.
  Непонятно тихо.
  Я подошла к окну.
  Обычно на старой магнолии возле окна
  сидели вороны.
  Они орали как ненормальные.
  
  Особенно с утра.
  Часов в пять или шесть.
  Иногда мне казалось,
  что эти твари вообще не спят.
  Они будили меня почти ежедневно,
  ругались друг с другом,
  дрались,
  перепрыгивали по веткам,
  будто обсуждали чью-то особенно неудачную жизнь.
  А потом,
  когда я окончательно просыпалась,
  вдруг исчезали.
  Но сейчас магнолия стояла пустая.
  Ни одной вороны.
  Вообще.
  Я вдруг поняла,
  что за весь день не видела ни воробьёв,
  которые обычно клевали что-то возле тротуара.
  Ни крошечных колибри,
  время от времени зависавших возле везде растущих цветов.
  Никого.
  Будто птицы заранее поняли то,
  что люди всё ещё пытались осознать.
  Интересно,
  куда они улетают,
  когда горит город?
  Я села с ноутбуком на кухне.
  И почти автоматически вбила в Google:
  JOHNGOLDMAN
  Сначала вылезли какие-то старые ссылки.
  IMDb.
  Пара интервью.
  Форумы,
  где люди спорили,
  был ли ShadowTraveler шедевром
  или полной претенциозной ерундой.
  Потом - Wikipedia.
  Я открыла.
  
  John Goldman (1938- ) is an American film director and screenwriter best known for the psychological thriller Shadow Traveler (1981).
  Though commercially unsuccessful upon release, the film later gained a small cult following for its unsettling atmosphere and unconventional narrative structure.
  Some critics praised the film as "visionary" and "far ahead of its time," while others described it as "emotionally disturbing" and "deeply incoherent."
  Following the failure of Shadow Traveler, Goldman gradually withdrew from Hollywood and has rarely appeared in public since the late 1980s.
  
  И всё.
  Я перечитала ещё раз.
  "Emotionallydisturbing."
  Вообще-то,
  это было очень точным описанием самого Голдмана.
  А "graduallywithdrewfromHollywood"
  звучало так,
  будто человек не состарился,
  не спился,
  не сошёл с ума,
  а просто вышел покурить
  и не вернулся.
  Я поискала дальше.
  Фотографии.
  Афиши.
  Кадры из фильмов.
  Молодой Голдман выглядел совсем иначе.
  Высокий.
  Худой.
  Очень красивый,
  если честно.
  Из тех мужчин,
  которые в молодости кажутся опасными,
  а потом, как выяснилось, неожиданно превращаются
  в стариков с собаками.
  Ни слова про Рут.
  Вообще.
  Ни жены.
  Ни семьи.
  Ничего.
  Я нахмурилась.
  Потом начала искать отдельно.
  RuthGoldman.
  Ничего.
  Точнее, вылезли
  какие-то стоматологи,
  риелторы,
  одна профессорша из Бостона,
  но не она.
  Я снова вспомнила комнату.
  Фотографии.
  Тапочки.
  Духи возле кровати.
  Рут в Париже.
  Рут возле колонн.
  Рут в лодке.
  Рут в Лондоне.
  Я снова копалась в памяти.
  И вдруг поняла,
  что проблема была даже не в том,
  что Голдмана нигде не было.
  Проблема была в другом.
  Все фотографии Рут выглядели так,
  будто их снимал человек,
  который заранее знал,
  что сам никогда не войдёт в этот кадр.
  Нет семейных фотографий.
  Скорее -
  какие-то бесконечные screentests.
  Пробы на роль
  в фильме,
  который почему-то так и не был снят?
  Мне стало не по себе.
  Я закрыла ноутбук.
  Потом снова открыла.
  И наобум зачем-то вбила:
  ShadowTravelerendingexplained.
  YouTube тут же выдал десятки видео,
  где какие-то люди с очень серьёзными лицами
  объясняли,
  что Голдман на самом деле хотел сказать своим фильмом.
  Один парень утверждал,
  что фильм -
  это метафора коллективной вины.
  Другой -
  что это история о распаде личности.
  Третья девушка,
  сидя в розовой gaming-chair,
  объясняла,
  что Голдман предсказал TikTok ещё в 1981 году.
  Я вдруг поняла,
  что все они говорят о человеке,
  который сегодня днём ел пасту конца света,
  ругался, глядя на экраны телефонов
  и украдкой скармливал собаке моцареллу.
  Это было странное ощущение.
  Будто интернет всегда превращает живых людей
  в теории.
  Я закрыла YouTube.
  Достала телефон.
  TikTok всё ещё продолжал сходить с ума.
  Кто-то снимал эвакуацию.
  Кто-то -
  дым над freeway.
  Кто-то -
  собаку в защитных очках
  Мир действительно всё время снимал сам себя.
  Бесконечно.
  Добровольно.
  А пойду-ка я спать.
  Я чистила зубы, когда постучали.
  - Неужели Моретти с провизией?
  Отрыла дверь.
  Гольдман:
  - Ты ОК?
  - Ну, да.
  - Просто проверяю.
  - ОК, папуля, - засмеялась я. - Не забывай, я уже большая девочка.
  - Ну, спокойной ночи, Рут.
  И пошкандыбал к себе.
  Мне что, опять послышалось?
  
  
  Глава 9
  Утром опять телефон.
  Конечно,
  мама.
  - Всё нормально?
  - Даааа!
  Пожар, судя по всему, всё ещё продолжался.
  Запах гари, пепел.
  За ночь ветер опять поменялся,
  и теперь по новостям говорили,
  что огонь пошёл куда-то в сторону Pasadena.
  Лос-Анджелес уже несколько дней жил,
  как человек,
  который боится заснуть,
  потому что может проснуться в катастрофе.
  Или не проснуться.
  Но люди уже научились одновременно:
  пить кофе,
  читать новости,
  заряжать телефоны
  и проверять evacuationroutes.
  - Хелен!
  Не разговаривай так с мамой! Я тебя не для этого носила девять месяцев!
  - Как?
  - Вот так. Или ты хочешь, чтобы я села и заплакала прямо не сходя с места?
  Мы с папой сейчас к тебе поедем!
  Я тупо уставилась в окно.
  За окном небо всё ещё было серо-розовым,
  будто город никак не мог решить,
  он еще горит
  или пока только собирается перестать.
  - Мам,
  не надо никуда ехать.
  - Почему не надо?!
  Ребёнок один сидит!
  На заднем плане проявился папин голос:
  - Я уже всё купил!
  - Что ты купил?
  - Еду.
  - Какую еду?
  - Нормальную!
  Это прозвучало с такой гордостью,
  будто речь шла минимум о гуманитарной миссии ООН.
  Мои родители жили довольно далеко от меня -
  в SanFernandoValley.
  Но все русские эмигранты,
  которые когда-то перебирались туда,
  когда немного "вставали на ноги",
  называли это место просто:
  Валы.
  Как будто это был какой-то отдельный постсоветский район,
  случайно выкупленный ими посреди Калифорнии.
  За эти годы Валы обросли:
  русскими магазинами,
  стоматологами,
  нотариусами,
  маникюром,
  адвокатами,
  людьми,
  которые "делают документы",
  и женщинами,
  способными делать нормальный творог
  даже во время конца света.
  - Мы пошли с утра в русский магазин,
  - сообщила мама.
  - Потому что папа решил,
  что тебе срочно нужна еда.
  - И правильно решил,
  - гордо вставил папа.
  - И что вы купили?
  - Всё.
  - Это не ответ.
  - Ладно.
  Баночку рассольника.
  Черный "бородинский" хлебушек.
  Куриные котлетки.
  Канадскую сметанку.
  Грамм двести "докторской" и квас, маленькую бутылочку.
  А еще мама сделала тебе сырнички, как ты любишь.
  Тут мама вдруг сказала:
  - Твой отец опять устроил там международный конфликт.
  - Ничего я не устроил!
  - Что случилось?
  Мама тяжело вздохнула.
  - Он опять начал разговаривать с русской продавщицей по-английски.
  - Я прекрасно разговариваю по-английски!
  - Да, если не знать, что это английский .
  Я смеялась в голос.
  - Ну и что папа сказал?
  - Я сказал:
  "Я буду разговаривать с вами на английском, окей?"
  Она говорит:
  "Окей".
  Я ей:
  "Насласайте мне двести грамм докторской, окей?"
  Она говорит:
  Эту колбасу мы не слайсаем, только одним писом, окей?
  Они тут думают,
  что самые умные. Только вчера приехали - и уже! Не слайсают!!!
  Я ей так и сказал.
  А она мне:
  "И от кого я такое слушаю,
  шоб мине такое предьявлять??? Ху ю?"
  А я ей:
  - Ху ай? Я тот, кто двадцать лет назад, полгода и пять дней ждал в Ладисполи транспорта на Америку, и чтобы прокормить семью и купить хотя бы индюшачьи "крылья советов", стоял по воскресеньям в Риме на базаре Порта Портезе, где за несчастные миле лиры продавал линзы для фотоапарата "Зенит" и презервативы баковского завода резиновх изделий. И всё это не для того, чтоб какая-то шикса, выигравшая грин-карту по лотерее, отказала мне в моей Америке, моему ребенку на 200 грамм колбаски!
  - Папа! Ты так и сказал???
  - Что папа?!
  Я уже старый человек! Но интеллигентный!
  Меня поздно перевоспитывать!
  Я уткнулась лбом в колени
  и уже не могла перестать смеяться.
  Где-то далеко за окном снова завыла сирена.
  И от этого почему-то становилось ещё абсурднее.
  Конец света.
  Пожары.
  Эвакуация.
  А мои родители ругаются с продавщицей русского магазина
  из-за "докторской" колбасы.
  Наверное,
  именно поэтому человечество до сих пор и не вымерло.
  - В общем,
  мы сейчас поедем,
  - решительно сказала мама.
  - Мам,
  не надо.
  - Почему не надо?!
  - Потому что 405-й всё ещё стоит.
  И это была правда.
  В TikTok
  и в Audacy без конца говорят о freeway,
  который уже несколько дней выглядит так,
  будто машины там окончательно срослись друг с другом.
  - Ну хорошо,
  - неохотно сказала мама.
  - Тогда завтра. Я поставлю всё на верхнюю полку, чтоб не испортилось.
  Потом помолчала
  и добавила уже тише:
  - Доця, только ты кушай нормально,
  ладно?
  Я почувствовала,
  как у меня сжалось горло.
  - Ладно,
  мам.
  После разговора я ещё несколько секунд сидела с телефоном в руках.
  За окном было тихо.
  Ни ворон.
  Ни воробьёв.
  Я ж говорю, город болен.
  Глава 10
  Пожары утихомиривались.
  Где-то в новостях всё ещё говорили про новые очаги,
  про ветер,
  про эвакуации,
  про сотни домов,
  которых больше нет.
  Но Лос-Анджелес уже начинал делать то,
  что умел лучше всего:
  притворяться,
  что всё класс,
  что жизнь продолжается.
  Небо всё ещё оставалось мутноватым.
  Иногда в воздухе появлялся запах гари.
  На машинах по утрам лежал пепел.
  Но люди снова начинали выходить на улицы.
  Город медленно,
  неуверенно,
  словно птица Феникс после неполного сгорания,
  вылезал из собственного пепла.
  Я вышла на улицу,
  повернула направо
  и через пару кварталов уже была на Fairfax.
  Пересекла Melrose
  и сама не заметила,
  как начала снимать.
  Возле кофеен снова сидели одиночки-смельчаки.
  Некоторые были в масках.
  Как во время ковида.
  У некоторых -
  рядом стояли чемоданы на колёсиках.
  Будто в любую секунду
  город снова мог передумать
  и начать гореть заново и тогда они...
  Я не успела додумать, что они будут делать, но, вроде, всё было ясно.
  Начала снимать TikTok.
  Просто так.
  Возле FairfaxHigh
  толпились школьники,
  которые выглядели так,
  будто родились сразу
  с телефоном в руке.
  Я когда-то тоже здесь училась.
  Правда,
  в наше время люди хотя бы делали вид,
  что слушают учителей,
  а не смотрят в экран каждые три секунды.
  Чуть дальше,
  напротив,
  стоял старый кинотеатр,
  где до сих пор показывали немое кино.
  Кому -
  оставалось загадкой.
  На афише -
  BusterKeaton
  с абсолютно невозмутимым лицом человека,
  который ещё не знал,
  что через сто лет человечество превратит собственную жизнь
  в бесконечный вертикальный тиктоковский фильм.
  Я остановилась
  и сняла афишу тоже.
  Потом пошла дальше.
  Новый магазин кроссовок.
  Несмотря на недавние пожары -
  очередь человек в пятьдесят.
  Очередной баскетболист
  выпустил свою линию обуви.
  И какие-то дети в худи
  стояли с ночи,
  чтобы купить пару кроссовок,
  которая через неделю станет никому не нужна.
  Двое снимали очередь.
  Трое снимали себя в очереди.
  Ещё один снимал тех,
  кто снимал очередь.
  Я поймала себя на том,
  что мысленно всё это монтирую.
  Очередь.
  Потные лица.
  Белые коробки.
  Сирена полицейской машины.
  Смеющаяся девочка с голубыми волосами.
  Бездомный,
  роющийся в мусорке прямо возле магазина.
  Какой-то парень в инвалидном кресле пересекал Fairfax на красный.
  Машина резко затормозила.
  Водитель засигналил.
  Парень с ненавистью ударил по капоту:
  Yo! motherfucker!
  Водитель стал испуганно извиняться.
  Я даже замедлила шаг.
  Уехал.
  С левой стороны
  магазин моды,
  в котором вещи выглядели так,
  будто их придумали люди,
  ненавидящие человеческое тело.
  Рядом -
  Goodwill.
  Туда старые евреи относили пиджаки,
  в которых когда-то ходили:
  на свадьбы,
  похороны
  и бар-мицвы.
  Возле входа
  две женщины спорили по-русски,
  кому достанется лампа.
  Я машинально сняла и их тоже.
  Дальше,
  через дорогу -
  "русский" ресторан.
  Ночью он обычно грохотал музыкой,
  пьяными голосами,
  днями рождения,
  криками:
  - Михаил!
  Поставь Лепса!
  А сейчас,
  днём,
  он выглядел жалко.
  Будто старая актриса
  утром после банкета.
  Грязноватые окна.
  Погасшая вывеска.
  И всё это слегка присыпано пеплом.
  Я сняла и его.
  Потом банк.
  Потом какие-то офисы.
  Знаменитый "Canter"s", где еще можно попробовать настоящую, исчезающую за поколенческой невостребованностью, pastrami на еврейском ржаном хлебе с тмином, огромным солёным огурцом pickle и тонной сладкой горчицы на всей этой полукилограммовой мясной роскоши.
  Потом WritersGuild.
  Какие-то люди-призраки заходили,
  выходили,
  разговаривали по телефону,
  ругались,
  пили кофе,
  тащили коробки.
  И всё это начинало складываться
  в один огромный,
  хаотичный,
  живой фильм.
  Без сценария.
  Без режиссёра.
  Без конца.
  Я остановилась посреди тротуара,
  не доходя до студии CBS.
  И впервые по-настоящему поняла,
  что именно увидел Голдман.
  Мир больше не ждал,
  пока его снимут.
  Мир уже снимал себя сам.
  Я посмотрела на телефон.
  За несколько минут
  там набралось почти сорок коротких видиков.
  Совершенно бессмысленных по отдельности.
  Но вместе они почему-то начинали рассказывать
  какую-то историю.
  Я сама ещё не понимала какую.
  И подумала,
  что, возможно,
  именно так теперь и выглядит жизнь.
  Не как один большой фильм.
  А как миллионы случайных сцен,
  которые кто-то бесконечно монтирует
  друг с другом.
  ...Через двадцать минут
  я уже возвращалась домой.
  К Голдману.
  И Пушкину.
  
  Глава 11
  Голдман варил борщ.
  И вот это почему-то поразило меня больше всего.
  - Это борщ?
  - Формально -
  да.
  - А неформально?
  - Неформально -
  это артхаусный суп по мотивам борща.
  Он тщательно резал картофель на квадратики,
  тонко шинковал капусту,
  скрупулёзно чистил морковку,
  обжаривал лук,
  что-то добавлял,
  пробовал,
  морщился,
  подсаливал.
  Рядом кровоточил буряк, терпеливо ожидая своей очереди.
  Пахло свежей зеленью, нарезанным зеленым перцем.
  Буряк...
  Так его называли в Одессе.
  Здесь это называлось просто beet.
  Голдман и борщ.
  Что, казалось бы,
  могло быть несовместимее.
  Этот запах вдруг отбросил меня куда-то очень далеко.
  В детство.
  В кухню бабушки Мани.
  Она всегда говорила:
  - Сварить борщ может каждый.
  А вот хороший борщ -
  это ещё надо посмотреть.
  И почему-то именно в этот момент
  я вдруг поняла,
  что Голдман относится к борщу
  точно так же,
  как к кино.
  С почти религиозной серьёзностью.
  Пушкин между тем лежал возле холодильника
  и следил за происходящим так внимательно,
  будто от качества борща
  зависела его дальнейшая судьба.
  - Нет,
  лук вместе с буряком,
  - вдруг пробормотал Голдман,
  не оборачиваясь.
  - Люди постоянно всё портят,
  потому что торопятся. И не забыть выжать лимон...
  Я стояла у двери
  с телефоном в руке
  и вдруг почувствовала себя
  не в Лос-Анджелесе,
  а где-то очень далеко отсюда.
  Голдман наконец заметил меня.
  - А.
  Ты вернулась.
  Он вытер руки о фартук,
  совсем как моя бабушка Маня,
  сел за стол
  и снова вдруг превратился в Голдмана.
  Не в старика,
  который варит борщ.
  А в человека,
  у которого внутри постоянно работает какая-то невидимая камера.
  - Ну?
  - спросил он.
  - Чем порадуешь?
  Я молча протянула ему телефон.
  Он сначала долго не мог понять,
  куда нажимать.
  Потом случайно включил звук на максимум,
  Пушкин дёрнулся,
  а Голдман раздражённо выругался.
  - Господи...
  эти телефоны делают люди,
  думающие, что они никогда не будут старыми.
  Потом начал смотреть.
  Очередь за кроссовками.
  Бастер Китон.
  Русский ресторан.
  Goodwill.
  Девочка с голубыми волосами.
  "Canter"s"
  Бездомный возле мусорки.
  Сирена.
  Полицейская машина.
  Женщины,
  ругающиеся из-за лампы.
  Парень в инвалидном кресле, пересекающий дорогу.
  Голдман вдруг резко подался вперёд.
  - Подожди.
  Я остановила видео.
  Парень в кресле как раз на красном светофоре на Fairfax,
  что-то кричал водителю, который едва не сбил его..
  Голдман забрал у меня телефон
  и прокрутил видео назад.
  Потом ещё раз.
  И ещё.
  Он смотрел уже мимо парня.
  На инвалидное кресло.
  Потом вдруг усмехнулся.
  - Господи...
  - сказал он.
  - А ведь он всё-таки...
  Я не поняла, что "всё-таки".
  - Ты часто снимаешь вот так?
  Всё подряд?
  - Ну... Так это же и есть TikTok....
  Голдман молчал.
  Смотрел на экран.
  Будто видел что-то своё.
  Потом тихо сказал:
  - Да...
  - Похоже,
  жизнь всё-таки умеет напоминать о себе
  Он повернулся ко мне.
  - Слушай...
  Поможешь мне снять фильм?
  Я уже хотела спросить какой,
  но он сам ответил:
  -- Об убийстве.
  Он даже не ждал моего ответа.
  И я заметила: там, у него внутри
  словно загорелся свет.
  - Ну что ж,
  - тихо сказал он.
  - Это уже начало.
  - Что? К чему?
  Голдман посмотрел за окно.
  На улицу, хорошо видную с его второго этажа.
  На редких прохожих
  Потом тихо сказал:
  - Вот где-то там,
  один совершенно незаметный человек
  сейчас впервые задумывается об убийстве.
  Но... Такие мысли,
  между прочим,
  обычно очень обостряют аппетит.
  Потёр руки.
  - Через часик будем вкусно и красиво питаться! - сказал он бодренько.
  Пушкин встрепенулся.
  - Заходи, угощу!
  Я поняла - это он мне о борще!
  Пушкин залаял.
  - Да, да. И тебя.
  Пушкин льстиво вильнул хвостом.
  Глава 12
  Папа позвонил как раз в тот момент, когда я вновь уже стояла перед дверью Голдмана, голодная и слегка подкрашенная, хотя весьма не люблю это дело. Но я была голодна и готова к поеданию борща.
  - Еще чуток, маленькую малюпусеньку, - объявил он, открывая дверь.
  Чуток - это минимум- минималис , - заглянул теперь уже в кастрюлю так,
  будто консультировался с ней по вопросам мироустройства.
  Понимаешь, люди недооценивают медленное кипение. По правде говоря, борщу надо отстояться сутки, но кто ж ему даст.
  Телефон зажужжал.
  Папа.
  - Ты где?
  - спросил он сразу.
  - Мы с мамой приехали.
  И между прочим,
  привезли нормальную еду.
  Голдман поднял голову.
  - Что?
  - Это папа.
  - Едет к тебе?
  - Уже здесь. С мамой.
  - Скажи,
  пусть немедленно идут сюда.
  Борщ любит компанию.
  Я посмотрела на него с удивлением.
  - Что?
  - пожал плечами Голдман.
  - Борщ без людей -
  это просто горячий салат из случайно подобранных овощей.
  Через пару минут
  папа и мама уже поднимались по лестнице.
  Мама вошла первой.
  С пакетами.
  За ней -
  папа,
  который нёс ещё пакеты.
  
  Как мне показалось,
  в квартиру уже заходил весь русский продуктовый набор магазина из Valley.
  - Господи,
  - тихо сказал Голдман.
  - Это эвакуация
  или кейтеринг?
  - Во время катастрофы надо нормально кушать,
  - строго сказала мама.
  Папа тем временем попытался закрыть дверь ногой,
  зацепился пакетом за ручку,
  и из другого пакета вдруг начала подозрительно выскальзывать бутылка водки.
  Всё произошло за долю секунды.
  Мама вскрикнула.
  Я дёрнулась.
  Пушкин подскочил.
  - Осторожно!
  - крикнул Голдман.
  - Он считает,
  что все люди приходят, чтобы съесть его корм.
  Дверь закрылась. Пушкин бросился лобызать папу.
  - Сёма! Водка! - вскричала мама.
  И тут папа каким-то немыслимым футбольным движением вывернул ногу так, чтобы бутылка упала на нее, а не на гранитные плиты площадки перед дверью.
  - Есть, - вскричал он. - Споймал!
  - Ты мой Лёва Яшин, - любовно похвалила его мама. - И автоматически поправила: не споймал, а поймал. Синяк будет?
  - А я знаю? Будем жить - будем посмотреть.
  Голдман несколько секунд молча смотрел на него.
  Потом очень серьёзно сказал:
  - Сразу видно человека,
  пережившего эмиграцию.
  И вот он уже уже оттягивал Пушкина, извинялся, все суетились, мама доставала из пакета провизию, по ходу знакомясь, всё было весело и шумно - одним словом - это и был хомишусер.
  Я машинально села возле окна.
  - Нет,
  не туда.
  Голдман сказал это слишком быстро.
  Все на секунду замолчали.
  Он тоже.
  Потом чуть тише добавил:
  - Это место Рут.
  Пауза.
  - Было.
  И вдруг начал очень внимательно протирать какой-то стакан,
  будто именно это сейчас было самым важным занятием в мире.
  Паузу нарушила мама.
  - Селёдочка. Салатики. Оливье. Немножко красной икры. Немножко, по бутербродику. Есть пару кусочков "Наполеона", как Леночка любит. Всё от Аркадия, из "Каштана". И не спрашивайте, что счас почём... Но у него оно хоть свежее.
  Голдман смотрел на провизию с уважением.
  - О... Ну тогда вечер обещает быть томным... И, испросив разрешения, пошёл на кухню обнюхивать борщ вместе с Пушкиным.
  Мама уже оглядывала квартиру.
  Не как полицейский.
  Как женщина.
  Женщины замечают всё.
  Пушкин тем временем уселся возле наполовину пустого пакета,
  абсолютно уверенный,
  что всё остальное принадлежит ему.
  - Даже не мечтай,
  - сказал папа.
  - Это людЯм.
  Пёс, кажется, обиделся.
  Мама уже раскладывала еду на стол так,
  будто готовилась пережить ещё один пожар.
  Расставила тарелки.
  Четыре.
  Голдман автоматически, не глядя, достал пятую, но поймал папин взгляд.
  Помотрел на тарелку.
  Убрал обратно.
  Без объяснений.
  А мама меж тем доставала и доставала продукты.
  Селёдка.
  Контейнер с котлетами.
  Какие-то салаты.
  Соленья.
  Хлеб.
  Пушкин сидел рядом, с выражением на лице,
  не мигая,
  как человек,
  который наконец нашёл смысл жизни.
  А папа всё ещё прижимал спасённую бутылку водки к груди с неописуемой нежностью.
  - Поставь уже её,
  - взревновала мама.
  - Никто у тебя водку не отбирает.
  - С этой эмиграцией нельзя быть уверенным ни в чём,
  - серьёзно ответил папа.
  - А,
  подожди.
  Она полезла в последний пакет и заговорщически прошептала мне
  - Это тебе. Заберёшь домой.
  - Мам,
  у меня есть еда.
  - Это не еда.
  Это чтобы ты нормально кушала.
  Она протянула мне отдельный маленький пакет.
  - Там твоё любимое. Сырнички. Заберёшь потом домой, - сказала мама.
  - А то у тебя в холодильнике,
  я уверена,
  опять один воздух и кетчуп.
  Мне осточертели эти сырнички еще в детстве, но мама почему-то считала, что я их обожаю.
  И всё же... Я вдруг почувствовала,
  как внутри стало тепло.
  Странно тепло.
  Потому что иногда любовь выглядит
  не как великие слова.
  Как сырнички.
  Вдруг мама вспомнила:
  - О! А это лейкех для тех иностранцев.
  - Каких иностранцев, ма?
  - Ну, итальянцев, которые вас макаронами кормили...
  Бедная мама... Итальянцы-эмигранты продолжали быть для неё иностранцами даже после почти четверти века жизни в Америке...
  Голдман между тем открыл шкаф
  и начал осторожно доставать праздничные тарелки.
  Тонкий белый фарфор.
  Цветы.
  Золотая кайма.
  Потом супница.
  Потом ещё что-то.
  Мама даже замерла.
  - Господи...
  Это же старый майсен.
  Голдман кивнул.
  - Родители чудом вывезли из Германии, когда потом бежали и оттуда.
  
  Он держал тарелки
  с почти религиозной осторожностью.
  - Ты с ума сошёл,
  - сказала мама.
  - Зачем ты достал майсен для борща?
  Голдман посмотрел на неё спокойно.
  - Для борща нужна правильная посуда.
  Папа уже чистил селёдку.
  - Нет,
  это, конечно,
  не дунайка.
  Но жить можно.
  И всё.
  Тема была открыта.
  - На Новом базаре,
  - начал папа,
  разливая водку,
  - дунайка всегда была лучше,
  чем на Привозе у Люси.
  - У какой Люси?
  - невинно осведомился Голдман.
  - Которая стояла напротив рачек.. Она думала, что понимает,
  что такое дунайка. Но нет. Вот Сеня, который привозил дунайку на Новый, таки понимал в этом деле. Ночью споймал - утром привёз. Профэссионал!
  Голдман серьёзно кивнул,
  будто речь шла
  о крупном кинопродюсере.
  - А солить надо дунаечку самому,
  - продолжал папа.
  - В соломуре.
  Главное -
  насыпать в воду столько соли,
  чтобы всплыло яйцо.
  И сутки подержать. Ни минутой больше, ни-ни. А то...
  - Это правда,
  - неожиданно подтвердил Голдман.
  - И лимон.
  Не забыть лимон.
  Папа посмотрел на него уже как на родственника.
  - Не. Лимон не надо. Но я рад, что мы сошлись во мнении.
  Поднял рюмку.
  - За хозяина квартиры и...
  Он покосился на пса.
  - и нашего соотечественника!
  Выпили.
  - Между первой и второй - промежуток небольшой, - провозгласил папа.
  Опять выпили.
  Потом ещё.
  Беседа заметно оживилась.
  Затем встал Голдман.
  - Господа, - торжественно провозгласил он. - А теперь - борщ.
  Мама радостно захлопала.
  Голдман исчез на пару минут, а затем вернулся, тожественно неся перед собой майсенскую супницу с с борщом.
  Мама, взяв на себя роль хозяйки разлила огненно-красную жидкость по тарелкам.
  В полной тишине ложки опустились в тарелки, а затем были поднесены ко ртам.
  - О! - сказал папа, почмокав губами. - Таки да борщ!
  - А один идиот,
  - продолжал он,
  поднимая палец,
  - на Farmers" Market
  пытался делать борщ с брокколи.
  Голдман медленно опустил ложку.
  - С брокколи?
  - Не дай бог. Моим врагам. Аф зей юр оф зей.
  Мама закатила глаза.
  - Перестань пугать людей за столом.
  - Нет,
  - совершенно серьёзно сказал Голдман.
  - Это действительно уже терроризм.
  Я засмеялась.
  И в этот момент Пушкин,
  пытаясь подобраться ближе к тарелкам,
  зацепил стул.
  Одна из тарелок соскользнула со стола.
  Звон.
  Фарфор разлетелся по полу.
  Все замерли.
  Мама автоматически всплеснула руками.
  - К счастью.
  Папа схватился за голову.
  - Какое счастье?! Это же майсен!
  Потом оглянулся.
  - А кто виноват?
  Пауза.
  Пушкин медленно попятился.
  - Конечно Пушкин,
  - трагически сказал папа. - Во всём виноват Пушкин!
  Пёс немедленно лёг на пол
  и сделал вид,
  что его вообще не существует.
  Голдман вдруг засмеялся.
  Тихо.
  Почти счастливо.
  И я поймала себя на мысли,
  что давно не видела
  такого странного,
  шумного,
  живого вечера.
  Будто где-то на Ogden, внутри старого дома
  вдруг на несколько часов
  появилась папина любимая Одесса.
  А за окном продолжал шуметь Лос-Анджелес,
  который снимал сам себя,
  даже не подозревая,
  что где-то здесь,
  над борщом,
  селёдкой
  и разбитым майсеном,
  старый режиссёр думает
  об идеальном убийстве.
  
  Глава 13
  После борща
  я начала заходить к Голдману почти каждый день.
  Как-то само получилось.
  Иногда ненадолго.
  Иногда на час.
  Иногда до позднего вечера.
  Мы пили чай,
  смотрели какие-то старые сцены,
  разговаривали,
  молчали.
  И всё это постепенно начинало казаться странно естественным.
  Будто так было всегда.
  Иногда Голдман рассказывал про кино.
  Не как преподаватель.
  И не как человек,
  который хочет произвести впечатление.
  Скорее -
  как старик,
  который однажды слишком близко подошёл
  к какой-то опасной тайне
  и теперь уже не умеет жить иначе.
  - Понимаешь,
  - сказал он однажды,
  перекладывая старые фотографии,
  - кино никогда не снимало реальность.
  - А что тогда?
  - Желание человека
  сделать реальность выносимой.
  Он долго рассматривал какую-то фотографию.
  Женщина у бассейна.
  Смеётся.
  Белая рубашка.
  Тёмные очки.
  Лос-Анджелес.
  Семидесятые,
  наверное.
  - А TikTok?
  - спросила я.
  Голдман усмехнулся.
  - TikTok даже не пытается сделать жизнь выносимой.
  Он просто не даёт человеку остаться одному.
  Я хотела возразить.
  Но почему-то не смогла.
  На одном из мониторов без звука шёл TikTok.
  Какая-то девочка красилась перед камерой.
  Потом -
  пожар.
  Потом -
  кот.
  Потом -
  человек плакал.
  Потом -
  реклама витаминов.
  Потом -
  танцы.
  Всё одинаково важное.
  И одинаково неважное.
  - Раньше монтаж создавал смысл,
  - сказал Голдман.
  - Теперь монтаж уничтожает разницу между смыслами.
  Пушкин лежал возле кресла
  и тихо сопел.
  За окном медленно темнело.
  Магнолия уже почти растворилась в сумерках.
  - А Рут?
  - спросила я.
  Голдман не ответил.
  Только продолжал смотреть в экран.
  Я уже начала думать,
  что он вообще не услышал вопрос.
  Но потом он сказал:
  - Некоторые люди появляются в жизни
  не как люди.
  - А как?
  - Как монтаж.
  Я нахмурилась.
  - Это как?
  Он посмотрел на меня.
  Очень внимательно.
  - Иногда человек исчезает из твоей жизни,
  а потом вдруг снова появляется
  совершенно в другом кадре, в другом измерении.
  Будто плёнку склеили сикось-накось.
  Я молчала.
  - Когда-то я переломал одну молодую жизнь...
  
  - Вы?
  Голдман пожал плечами.
  - Возможно.
  - Что это значит?
  - Был один парень.
  Начинающий каскадёр.
  Подменял Коула Мерсера.
  Я почему-то запомнил его имя.
  Хесус.
  Тогда мне показалось забавным.
  Хесус - Jesus.
  Мы снимали очередной идиотский голливудский блокбастер.
  Там нужна была сцена автомобильной аварии: машина на скорости сваливается с MullhollandDrive в обрыв и -пуф!-бах! - красиво взрывается вместе с героем.
  Парень говорил,
  что всё можно сделать компьютерной графикой, которая только-только появлялась у монтажеров.
  А я тогда ещё не понимал,
  что такое компьютерная графика
  и зачем она вообще нужна.
  - И что случилось?
  - Я настоял. Случилась авария. Настоящая.
  Он немного помолчал.
  - Машину резали какими-то огромными клещами.
  Его долго не могли вытащить.
  Потом была скорая. Он выжил...
  - Суд был долгий,
  - сказал Голдман.
  - Очень американский.
  Очень дорогой.
  Очень бессмысленный.
  Студия привела адвокатов.
  Экспертов.
  Каких-то людей,
  которые объясняли,
  что риск был предусмотрен контрактом.
  Я почти ничего уже не помню.
  Но была его мать.
  Маленькая мексиканка.
  Она всё время сидела в углу
  и молчала.
  А когда суд закончился,
  вдруг начала кричать.
  Не на адвокатов студии.
  На меня.
  Что-то по-испански.
  Потом уже по-английски.
  Что я его почти убил.
  Что Бог меня всё равно найдёт.
  И что она клянётся:
  я ещё сдохну так же страшно,
  как сломалась жизнь её сына.
  Он пожал плечами.
  - Если честно, я так никогда и не узнал, что было дальше.
  Потом усмехнулся.
  Но сейчас, кажется, узнал.
  Увидел.
  На твоём видео.
  Парень.
  В инвалидной коляске.
  Я сидела, выпучив глава.
  Он посмотрел на меня.
  - Настоящие трагедии
  жизнь снимает лучше.
  - Что это значит?
  - Что жизнь вообще
  монтирует лучше человека.
  Вот ты сейчас думаешь,
  что помнишь своё детство
  Но на самом деле
  ты помнишь несколько сцен.
  Несколько запахов.
  Несколько лиц.
  Несколько случайных фраз.
  Или...
  Помолчал.
  - Иногда человек влюбляется не в другого человека,
  - тихо сказал Голдман.
  - А в собственный монтаж.
  После этого он вдруг резко встал,
  словно сам испугался сказанного.
  - Так.
  Хватит философии. Встань. Подойди к окну.
  Я встала. Несколько секунд он смотрел.
  - Нет.
  Ничего.
  - Что?
  - Свет.
  Потом усмехнулся.
  - Прости.
  Старые режиссёрские рефлексы.
  И мгновением позже:
  - А теперь сюда
  - Зачем?
  - Здесь кадр лучше. Так что ты говорила?
  - Я вчера ещё снимала на TikTok.
  - Конечно,
  - кивнул Голдман.
  - Теперь ты уже не остановишься.
  Он сказал это без улыбки.
  Не пугая меня.
  Просто как человек,
  который узнал симптомы болезни.
  Я открыла телефон. Показала ему.
  Fairfax.
  Машины.
  Очереди.
  Светофоры.
  Кто-то танцевал возле автобусной остановки.
  Кто-то ругался по телефону.
  Пожилой мексиканец спал прямо на лавке,
  не обращая внимания на шум.
  Голдман смотрел молча.
  Иногда просил вернуть назад.
  Иногда остановить.
  Потом вдруг поднял руку.
  - Подожди.
  Я остановила видео.
  - Назад.
  Ещё немного.
  На экране опять появился тот самый парень в инвалидной коляске.
  Он переезжал Fairfax на красный свет.
  Машина резко затормозила.
  Парень ударил ладонью по капоту
  и заорал что-то водителю.
  Что-то злое.
  Потом дернулся
  и поехал на своей коляске дальше,
  будто ничего не произошло.
  Всего несколько секунд.
  - И что?
  - спросила я.
  Голдман не ответил.
  Он продолжал смотреть на экран.
  Слишком внимательно.
  Потом вдруг спросил:
  - Ты Достоевского читала?
  - А вы? - схамила я. Но поняла,что допустила грубость. Да, в детстве, когда мама настаивала.
  Он поморщился.
  - В детстве Достоевского читать нельзя.
  Это всё равно что изучать секс
  по учебнику судмедэкспертизы..
  Я фыркнула.
  Голдман между тем снова включил ролик.
  Парень ударяет по машине.
  Орёт.
  И почти сразу успокаивается.
  Будто внутри выключили свет.
  Голдман остановил кадр.
  - Видишь?
  - Что именно?
  Он ткнул пальцем в экран.
  - Вот это. Это он. Призрак прошлого.
  После вспышки.
  Пустое лицо.
  Я пожала плечами.
  - Нормальный псих.
  - Нет.
  Не нормальный.
  Он откинулся на спинку стула.
  За окном у кого-то включилась сигнализация.
  Где-то вдалеке выла сирена.
  Лос-Анджелес продолжал шуметь,
  не подозревая,
  что старый режиссёр может быть видит убийцу.
  - Достоевский понимал одну очень неприятную вещь,
  - сказал Голдман.
  - Человек убивает не потому,
  что он чудовище.
  Он снова посмотрел на экран.
  - А потому,
  что однажды разрешает себе перейти границу.
  Я молчала.
  Голдман продолжал.
  - Вообще,
  Достоевский был очень нездоровым человеком.
  Эпилепсия.
  Истерики.
  Игровая зависимость.
  Мания величия.
  Но именно такие люди иногда понимают других лучше всех.
  Он ненадолго замолчал.
  Потом добавил:
  - Наверное,
  поэтому я его всегда любил.
  Мне стало не по себе.
  Потому что он говорил о Достоевском
  так,
  будто слегка сравнивал себя с ним.
  Без хвастовства.
  Хуже.
  Как человек,
  который давно уже внутренне это решил.
  Голдман снова посмотрел на замерший кадр..
  Несколько секунд молча смотрел на экран.
  Потом тихо сказал:
  - Если бы я был Достоевским,
  я бы сейчас дал кому-нибудь топором по голове.
  - Господи.
  - Потом,
  конечно,
  испугался бы.
  Спрятал топор.
  Побежал бы через какой-нибудь комиссионный магазин на Fairfax,
  где меня у задней двери немедленно поймал бы Порфирий Петрович.
  Он слегка улыбнулся.
  - Вывел бы на солнышко,
  посмотрел ласково
  и сказал:
  "А вот вы и убили-с."
  Я засмеялась.
  - К счастью,
  вы не Достоевский.
  - К счастью, он не я.
  - согласился Голдман.
  И снова посмотрел на стоп-кадр.
  Очень внимательно.
  - Но типажи хороши,
  - тихо добавил он.
  - Таких камера любит.
  Глава 14
  Когда я уже собиралась уходить,
  Голдман вдруг окликнул меня.
  - Подожди.
  Он поднялся,
  подошёл к книжному шкафу
  и начал что-то искать среди старых книг,
  бумаг
  и папок,
  которые,
  кажется,
  не разбирались лет двадцать.
  Пушкин лениво следил за ним с дивана.
  Наконец Голдман вытащил тонкую потрёпанную книжку
  с пожелтевшими страницами.
  - А когда ты выросла ты русскую литературу читала, когда мама не заставляла?
  - Очень мало.
   Тут в школе как-то больше Шекспир, Стайнбек,Эмили Дикенсон.
  
  - Это правильно.
  Шекспир хотя бы понимал,
  что люди -
  животные. Да, Пушкин?
  Он протянул мне книгу.
  - Что это?
  - Чернышевский.
  "Что делать?"
  Я посмотрела на обложку.
  - Звучит как название YouTube-канала.
  Голдман поморщился.
  - Господи.
  Вот поэтому цивилизация и закончится.
  Он ткнул пальцем в середину книги.
  - Почитай "Четвёртый сон Веры Павловны".
  - Зачем?
  Голдман ненадолго задумался.
  Потом пожал плечами.
  - Чтобы понять,
  насколько опасны люди,
  которые пытаются переделать мир.
  Я посмотрела на него внимательнее.
  - Это сейчас про революцию
  или про TikTok?
  - Уже невозможно понять.
  Не помню за сколько лет впервые, я легла в кровать не с телефоном, а с книгой.
  Ну, и как водится, ночью мне приснился сон.
  Наверное, все-таки
  виноват был борщ.
  Или Достоевский.
  Или Голдман.
  Или всё сразу.
  Сначала мне снилась магнолия.
  Но она росла почему-то прямо внутри квартиры.
  Сквозь кухню.
  Сквозь потолок.
  Сквозь старый холодильник Smeg.
  Белые цветы медленно раскрывались,
  а внутри каждого
  сидели крошечные люди
  с телефонами в руках.
  И все что-то снимали.
  Потом появился Бастер Китон.
  Он стоял посреди Fairfax
  и абсолютно серьёзно снимал себя на TikTok,
  в котором падал с лестницы снова и снова.
  Никто вокруг даже не удивлялся.
  Мимо прошла Рут.
  Только лицо у неё почему-то было моё.
  Нет.
  Не совсем моё.
  Как будто кто-то плохо смонтировал два лица вместе.
  Она несла огромную майсенскую супницу,
  полную борща.
  За ней шёл Пушкин. Настоящий.
  В гостиничных тапочках Hilton.
  Потом вдруг появился тот самый парень.
  Который перебегал Fairfax на красный.
  Он стоял посреди улицы
  и всё время кричал кому-то:
  - Yo! motherfucker!
  Но звука почему-то не было.
  Только губы двигались.
  Рут подошла к нему.
  Очень спокойно.
  И вдруг надела ему на голову супницу с борщом.
  Прямо как шлем.
  Борщ медленно потёк по его лицу,
  по куртке,
  по рукам.
  А люди вокруг продолжали снимать.
  Никто не помогал.
  Никто даже не удивился.
  Потом я увидела Голдмана.
  Он сидел в старом "немом"кинотеатре один.
  Совершенно один.
  Перед ним был огромный экран,
  на котором шли все эти ролики одновременно.
  Сотни.
  Тысячи.
  Fairfax.
  Магнолия.
  Борщ.
  Пушкин.
  Сирены.
  Рут.
  Тот парень.
  Очередь за кроссовками.
  Плачущие люди.
  Полицейские мигалки.
  Кто-то целовался.
  Кто-то дрался.
  Кто-то умирал.
  И всё это одновременно.
  Голдман смотрел не отрываясь.
  Потом вдруг повернулся ко мне
  и сказал:
  - Видишь?
  Монтаж уже закончен.
  Я хотела что-то ответить,
  но в этот момент
  кто-то начал стучать в дверь.
  Громко.
  Настойчиво.
  Стук не прекращался.
  И я проснулась.
  Несколько секунд не могла понять,
  где нахожусь.
  В квартире было темно.
  Стук продолжался.
  Я подошла к двери
  и открыла.
  На пороге стоял Голдман.
  В пальто.
  С папкой под мышкой.
  И выглядел так,
  будто вообще не ложился спать.
  - Деточка,
  - сказал он, вглядываясь в мое лицо,
  - убийство произошло.
  У меня внутри всё оборвалось.
  - Осталось только доснять одну сцену.
  Ты мне нужна.
  Очень.
  Глава 15
  Я впустила его.
  Голдман прошел на кухню и разложил передо мной карту Лос-Анджелеса.
  Настоящую.
  Бумажную.
  С загнутыми углами,
  старыми пометками
  и выцветшими пятнами кофе.
  Я смотрела на неё с удивлением,
  как археолог,
  нашедший предмет исчезнувшей цивилизации инков.
  - Господи,
  - сказала я.
  - Ты серьёзно пользуешься этим динозавром?
  - Телефоны убили географию,
  - ответил Голдман.
  - Люди больше не знают,
  где находятся.
  Они знают только,
  куда их ведёт GPS.
  Голдман обвёл ручкой какие-то точки на карте.
  - Так.
  Нам нужно доснять город.
  - Для убийства?
  - Нет.
  Для неё.
  Он сказал это так естественно,
  что я не сразу поняла.
  - Для Рут.
  - Для Рут?
  - А для кого ещё?
  Он посмотрел на меня почти раздражённо.
  - У каждого человека должен быть свой город.
  Без этого персонаж не живёт. И тем более не умирает.
  Я молчала.
  Голдман между тем продолжал чертить маршрут.
  - Fairfax уже есть.
  BeverlyHills нам не нужен.
  Нужен downtown.
  Там Angel"s Flight.
  Потом старая прачечная возле EchoPark.
  Потом мотель в Koreatown.
  - Зачем мотель?
  - Потому что Рут иногда должна была исчезать куда-то
  Почему-то это прозвучало особенно дико и странно.
  Я ни фига не понимала, но тупо соглашалась.
  Мы ездили по городу весь день.
  Голдман почти не выходил из моего Приуса.
  Только показывал.
  - Снимай.
  - Что именно?
  - Воздух.
  - Воздух нельзя снять.
  - Вот поэтому современное кино и умерло.
  Иногда мне казалось,
  что он вообще не смотрит на улицы.
  Будто он видел поверх них
  какой-то другой Лос-Анджелес.
  Тот,
  которого уже давно нет.
  Или никогда не было.
  Возле старой такерии он сказал:
  - Нет.
  Рут бы здесь не остановилась.
  - Почему?
  Голдман долго смотрел на вывеску.
  - Здесь слишком грустно.
  Она не любила грустные места.
  Через двадцать минут,
  возле другого маленького мексиканского кафе,
  он вдруг кивнул:
  - Вот.
  Здесь могла бы сидеть Рут.
  - Почему здесь?
  - Потому что здесь никто не пытается быть интересным.
  Я снимала:
  пластиковые столики,
  старика,
  который медленно ел суп,
  девочку с учебником,
  усталую женщину за кассой,
  неон,
  мигающий даже днём.
  - Нет,
  подожди.
  Он вдруг остановил меня.
  Несколько секунд внимательно смотрел.
  - Чуть левее.
  - Зачем?
  - Свет.
  Я послушно сдвинулась.
  Он прищурился,
  словно мысленно уже видел какой-то кадр.
  Потом тихо сказал:
  - Почти.
  - Что почти?
  Он будто очнулся.
  - Ничего. Ничего особенного.
  Я же тебе говорил: старые режиссёрские рефлексы.
  И именно поэтому
  всё для меня выглядело настоящим.
  Подъехали к прачечной на углу.
  Обычная.
  С жёлтой вывеской,
  пластиковыми стульями
  и поломанным автоматом со сникерсами.
  - Снимай! Нет,
  не так.
  Очень осторожно взял меня за локоть
  и чуть повернул.
  - Теперь смотри.
  Я посмотрела в экран.
  Кадр действительно стал лучше.
  - Видишь?
  - тихо сказал Голдман.
  - Человек всегда думает,
  что смотрит на мир.
  На самом деле
  главное -
  откуда именно он смотрит.
  Я машинально чуть приблизила изображение.
  Внутри женщина складывала бельё.
  Рядом в инвалидной коляске сидел мужчина с бумажным стаканом кофе.
  И вдруг он поднял голову.
  Замер.
  Кофе выплеснулся прямо ему на руку и на бельё, которое раскладывала женщина.
  - Хесус!
  - вскрикнула она так громко,
  что даже через улицу было слышно.
  - Oh, JesusChrist! ¿Peroqué tepasa?
  Я тогда не поняла,
  что именно она крикнула.
  Мужчина что-то ответил, но смотрел не на неё.
  На Голдмана.
  Голдман сидел рядом со мной,
  у открытого окна,
  и в свою очередь смотрел на него в упор.
  Так,
  будто они оба
  убивали друг друга взлядом.
  Хесус резко дёрнул коляску вперёд.
  Колесо ударилось о металлический край сушилки.
  Он попытался развернуться.
  Коляска застряла между стиральными машинами.
  Женщина схватила его за плечо.
  - Хесус!
  Что ты делаешь?!
  А Голдман вдруг быстро повернулся ко мне.
  - Поехали.
  - Что?
  - Поехали.
  Потом сказал:
  - Вот так всё и происходит.
  - Что именно?
  Он не ответил.
  Где-то сверху медленно гудел полицейский вертолёт.
  На соседней улице кто-то сигналил.
  Лос-Анджелес продолжал жить своей обычной,
  хаотичной,
  никому не интересной жизнью.
  - Люди думают,
  что убийства происходят внезапно,
  - сказал Голдман.
  - Нет.
  Они очень долго собираются.
  Он оглянулся на оставшуюся позади прачечную
  - Как статическое электричество.
  Сначала ничего.
  Потом ещё ничего.
  Потом маленькая искра.
  Потом кто-то говорит не ту фразу.
  Или смотрит не тем взглядом.
  И всё.
  И вдруг Голдман тихо сказал:
  - Переход... -
  А ведь он всё-таки..
  
  Глава 16
  После этого вечера
  я несколько дней не заходила к Голдману.
  Не специально.
  Просто появилось ощущение,
  что мне нужно немного воздуха.
  Слишком много его мыслей
  начинало оседать у меня в голове.
  Я снова пыталась жить нормально.
  TikTok.
  Кофе.
  Магазины.
  Лента новостей.
  Но теперь всё вокруг
  словно слегка сдвинулось.
  Как плохо выставленный фокус.
  Люди казались слишком похожими на персонажей.
  Разговоры -
  на диалоги.
  Случайности -
  на монтажные переходы.
  Даже TikTok
  я теперь листала иначе.
  Раньше это был просто шум.
  Теперь я всё время пыталась уловить:
  что именно люди хотят сохранить?
  Себя?
  Страх?
  Одиночество?
  Подтверждение,
  что они вообще существовали?
  В какой-то момент
  я поняла,
  что уже несколько минут
  смотрю один и тот же ролик.
  Мужчина снимал,
  как его дом эвакуируют из-за пожара.
  Жена плакала.
  Ребёнок держал собаку.
  А он всё продолжал снимать.
  Не помогать.
  Не обнимать.
  Не успокаивать.
  Снимать.
  И вдруг я услышала в голове голос Голдмана:
  - Теперь человек живёт так,
  будто на него всё время наведена камера.
  Опять потянуло к нему.
  Он сидел перед мониторами,
  курил,
  что-то переставлял,
  останавливал,
  снова возвращал назад.
  Иногда мне казалось,
  что он уже вообще не монтирует фильм.
  А пытается что-то вспомнить.
  Пушкин лежал возле кресла
  и время от времени поднимал голову,
  словно проверяя,
  всё ли с хозяином в порядке.
  На одном из экранов снова мелькнула Рут.
  На секунду её лицо стало видно чуть яснее и я вдруг поняла, что это фото.
  И не просто фото, а оторванная часть фотографии.
  И меня неожиданно пробило странное чувство.
  Не ревность.
  Не страх.
  Что-то другое.
  Будто я смотрю
  на чужое воспоминание,
  которое почему-то начинает иметь отношение ко мне.
  - Кто она была?
  - спросила я.
  Голдман долго молчал.
  Очень долго.
  Я уже думала,
  что ответа не будет.
  Но потом он тихо сказал:
  - Человек,
  которого я однажды не смог отпустить.
  На экране снова пошёл монтаж:
  Fairfax,
  толпа,
  сирены,
  магнолия,
  пожары,
  тот парень,
  машины,
  Рут.
  Всё перемешивалось всё быстрее.
  - Нет.
  Не получается,
  - пробормотал Голдман.
  Он снова остановил кадр.
  Снова перемотал.
  И вдруг я поняла:
  он пытается соединить не сцены.
  Людей.
  Будто всё это время
  он искал переход
  между Рут
  и чем-то еще.
  - Мне,
  наверное,
  пора.
  Голдман кивнул,
  но даже не посмотрел на меня.
  Только сказал:
  - Хелен.
  Я остановилась.
  - Иногда человек приходит в чужую жизнь
  не случайно.
  Я ждала продолжения.
  Но его не было.
  Голдман снова смотрел в экран.
  А я почему-то вдруг почувствовала,
  что начинаю бояться
  не Голдмана.
  А того,
  что он однажды всё-таки закончит свой монтаж.
  - Так вы делаете фильм?
  - спросила я.
  Голдман долго молчал.
  Потом сказал:
  - Уже нет.
  Теперь фильм делает меня.
  Я тогда даже не поняла,
  что он имеет в виду.
  - Ладно,
  - сказал он.
  - Иди спать.
  Поздно уже.
  Я кивнула.
  На лестнице пахло чьим-то супом,
  какой-то дезинфекцией и почему-то немножко... Пушкиным.
  Уже открывая дверь своей квартиры,
  я вдруг снова вспомнила его фразу.
  "Теперь фильм делает меня".
  Он меня доконает своими двусмысленностями.
  Вечерело.
  
  Глава 17
  - Когда же это меня сморило? - удивился Гольдман, окрывая глаза, проснувшись
  от звука громко стучащего собственного сердца.
  Хмыкнул. Сказал вслух:
  - Кто там? Входите, открыто.
  Сердце продолжало колотиться.
  Он ещё некоторое время лежал неподвижно,
  глядя в потолок.
  Потом медленно сел на кровати.
  Господи.
  Ну почему так тяжело встать?
  Осторожно спустил ноги на пол, чуть напрягся.
  Колени сразу отозвались болью.
  - Великолепно,
  - пробормотал он.
  - Просто великолепно.
  Тут же из ниоткуда материлизовался Пушкин.
  Тот мгновенно решил,
  что раз хозяин встал,
  значит сейчас будут кормить.
  - Нет,
  - сказал Голдман.
  - Даже не надейся. Ты и так толстый.
  Пушкин всё равно продолжал смотреть выжидающе.
  Нитроглицерин лежал на кухне. Он все время напоминал себе, что надо бы положить его у кровати, но забывал.
  Старый холодильник
  время от времени издавал странный вздрагивающий звук,
  будто тоже собирался умереть,
  но пока откладывал.
  Тоже?
  Голдман доковылял, постанывая, до кухни,
  открыл шкафчик,
  долго смотрел внутрь,
  пытаясь вспомнить,
  зачем вообще его открыл.
  Потом вспомнил:
  таблетки.
  Баночка стояла между пачкой чая и каким-то освежителем воздуха. Уронил освежитель.
  Чёрт с ним.
  Открутил крышку.
  Теперь уже таблетка выскользнула из пальцев
  и упала на пол.
  Голдман посмотрел на неё.
  Наклоняться не хотелось совершенно.
  Чёрт с ней тоже.
  За окном проехала полицейская машина.
  Синие вспышки скользнули по потолку.
  Он вдруг подумал,
  что ещё лет десять назад
  обязательно запомнил бы этот свет.
  "Хороший кадр".
  Теперь он просто устал.
  Вытряхнул другую таблетку, запил водой прямо из-под крана
  и какое-то время стоял неподвижно.
  Спать уже не хотелось.
  Он вернулся в комнату,
  включил настольную лампу
  и машинально, кряхтя, поднял книгу,
  лежавшую возле кресла.
  Чернышевский.
  Сон Веры Павловны.
  - Уже прочла и вернула?
  Голдман усмехнулся.
  - Господи...
  Бедная девочка.
  Он, вроде бы, только вчера давал это читать Хелен.
  И зачем? Как будто нормальные люди
  в две тысячи каком-то году
  могут всерьёз обсуждать Чернышевского.
  - И кто же тут нормальный? - поинтересовался вслух
  Опять сдавило сердце.
  Он потёр рукой грудь.
  Полистал несколько страниц,
  но почти сразу закрыл книгу.
  Потом долго смотрел в тёмное окно.
  В стекле уже начинал отражаться предвечерний силуэт старика.
  Кто он, этот старик?
  Какой-то чужой.
  Незнакомый.
  -А-а, здравствуй Голдман, старый пердун. Я тебя узнал. Ну, как ты? Дышишь еще?
  Голдман вдруг поймал себя на мысли,
  что последние несколько недель
  почти всё время разговаривает сам с собой вслух.
  Старость,
  увы,
  это не тогда,
  когда умирают друзья и даже память о них.
  А тогда,
  когда человеку становится нужен собеседник
  или хотя бы свидетель собственных мыслей.
  Документалист?
  Он подтянул к себе лист бумаги.
  Некоторое время просто сидел,
  глядя на пустую страницу.
  Потом написал:
  "Дорогая моя девочка".
  И сразу поморщился.
  - Господи.
  Какой стыд.
  Но зачёркивать не стал.
  За окном снова мелькнул синий свет.
  Голдман смотрел на письмо,
  словно уже не совсем понимал,
  кому именно его пишет.
  Потом вздохнул
  и продолжил...
  Глава 18
  Я зашла к себе, включила свет, вспомнила, что еще не ела.
  И, о чудо!
  Спасибо мамочка, мамуля!
  Ты в который раз спасла свою дочь от неминуемой голодной смерти.
  В холодильнике меня ждали ненавистные сырники, но сейчас они казались для меня самой вкусной едой на свете.
  Был еще кусочек gefiltefish, ну да ладно, сберегу его для Голдмана - он, бедняга, наверное уже забыл, что это.
  Я уминала сырники за обе щеки, запивала какой-то мутноватой, пузырящейся зеленоватой жидкостью и всё думала, думала:
  
  - А что,
  если Рут -
  это вообще не человек?
  И тут же сама себе отвечала:
  ты просто сходишь с ума.
  А фотографии?
  Тапочки?
  Тарелки?
  Все эти воспоминания?
  Но тогда что он всё время ищет
  в этих тиктоковских кадрах?
  Кого?
  Я открыла телефон.
  ТикТок услужливо выдал:
  Парень на инвалидной коляске в прачечной.
  В руках у него бумажный стакан кофе.
  Он что-то говорит женщине внутри.
  Она улыбается.
  И вдруг... он замечает Голдмана, рвётся к нему, проливает кофе, женщина бежит за ним, Jesus... он застревает...
  Я вдруг вспомнила папин неприличный анекдот
  про поручика Ржевского:
  "А когда же будет жопа?"
  Стыдно сказать,
  но я всё время думала теперь только об одном:
  - Так когда же наконец будет убийство?
  И я решила:
  не откладывая, сейчас доем сырники, поднимусь к Голдману
  и прямо спрошу:
  будет убийство или нет.
  И если будет -
  то когда.
  Хватит уже мучить меня этой историей...
  Теперь,
  оглядываясь назад,
  мне кажется,
  что я знала всё почти с самого начала.
  Ну,
  или почти.
  Не тогда,
  когда Голдман искал убийцу для своего фильма.
  Не в тот момент,
  когда Голдман впервые назвал меня Рут.
  И даже не тогда,
  когда я окончательно перестала понимать,
  где заканчивается будущий фильм
  и начинается реальность.
  А в тот вечер,
  когда он вдруг перестал монтировать.
  Я доела, поднялась на второй этаж, прихватив кусочек маминой гордости: gefiltefish. Дверь была приоткрыта.
  Воров он не боялся - Пушкин всегда начеку.
  Но Пушкин не выбежал ко мне, не залаял.
  Это было странно.
  Обычно он всегда слышал мои шаги ещё на лестнице.
  Я постучала.
  Вошла.
  В квартире было тихо.
  Пахло кофе, какими-то лекарствами, немного псиной.
  Мониторы светились.
  На одном беззвучно мелькали:
  магнолия,
  Fairfax,
  вертолёт,
  прачечная,
  тот парень,
  снова магнолия,
  Фото Рут,
  Потом вдруг я.
  - Интересно, а как сюда попала я?
  Голдман сидел в кресле,
  слегка откинув голову,
  будто просто устал во время монтажа.
  - Голдман?
  Ответа не было.
  Пушкин лежал возле кресла.
  И тихонечко скулил.
  Не громко.
  Почти по-человечески.
  Тогда я поняла.
  В руке его была пожелтевшая фотография.
  Та самая.
  Парень возле допотопной желтой машины.
  И девушка рядом с ним.
  Рут.
  Или женщина,
  которую он когда-то решил превратить в Рут.
  Я сначала хотела заверещать.
  Выбежать.
  Мертвец всё-таки.
  Но сдержалась.
  В конце концов,
  мы все там будем.
  Надо начинать привыкать.
  Но когда же он успел умереть?
  Мы виделись часа полтора назад!
  Подошла поближе.
  - Голдман?
  Сначала мне даже показалось,
  что он сейчас откроет глаза
  и снова начнёт говорить про монтаж.
  Но Голдман уже ничего не видел.
  И не увидит.
  Я стояла рядом,
  не понимая,
  что теперь делать.
  Пушкин тихо скулил.
  Потом вдруг зарычал.
  Не на меня.
  Куда-то вниз.
  К креслу.
  Я сама не помню,
  в какой момент достала телефон.
  Наверное,
  сразу.
  Как будто внутри меня уже включилось что-то автоматическое.
  Какой-то внутренний TikTok.
  Я начала снимать.
  Мониторы.
  Лампу.
  Фотографию в руке Голдмана.
  Пушкина.
  Светлый шёлковый шарфна полу.
  Очень яркий.
  В каких-то нелепых огромных цветах.
  -Откуда здесь этот шарф?
  Пушкин не сводил с него глаз.
  Потом как-то осторожно подошел к нему и
  и зарычал.
  - Пушкин...
  - сказала я почему-то шёпотом.
  Я продолжала снимать,
  хотя уже понимала,
  что делаю что-то ненормальное.
  Не в правильное время. Не в том месте.
  Но ничего не могла уже с собой поделать.
  Потом заметила:
  на столе рядом конверт.
  Моё имя???
  Взяла.
  Положила в карман джинсов.
  Пушкин всё так же тихо скулил.
  Мониторы продолжали мигать.
  Голдман был мёртв
  Город продолжал жить.
  Почему? А вдруг это не случайно?
  Вдруг это как-то связано с Рут?
  Или с тем парнем в инвалидной коляске из прачечной?
  Я поняла,
  что за всё это время
  ни разу по-настоящему не спросила, не успела спросить Голдмана:
  А была ли вообще Рут?
  И странная эта встреча с Хесусом в прачечной...
  Еще раз посмотрела на фотографию.
  На девушку возле желтой допотопной машины.
  Потом подошла к монитору
  и остановила кадр.
  На экране опять была я.
  Когда же он все-таки успел?
  Мой TikTok меня предал?
  Этот несуществующий фильм, эта бесконечная мелькающая лента-жизнь теперь
  навсегда останутся внутри меня.
  И мне с этим дальше жить.
  Я не знала, как теперь вычистить, удалить, уничтожить
  все те сцены, которые Голдман будто вмонтировал в меня и даже, когда его уже нет - всё равно продолжает монтировать.
  Мне казалось, что вот-вот откроется дверь
  и войдёт Рут и спросит, почему я не дала Гольдману попробовать мамин gefiltefish.
  Или Хесус встанет с кресла и вонзит нож в Голдмана со словами "Я ждал этого всю свою проклятую жизнь!"
  - Пошли,
  Пушкин,
  - позвала я.
  - Ты переезжаешь.
  Отключила TikTok, набрала 911.
  Пока ехала полиция,
  мы сидели с Пушкиным
  на моей маленькой кухне.
  Он дожёвывал мамину gefiltefish.
  А я продолжала механически листать TikTok.
  Листала.
  Листала.
  Листала.
  И всё время ловила себя на том,
  что ищу в ленте
  не незнакомого парня в инвалидной коляске, а Хесуса,
  который когда-то крикнул:
  - Yo, motherfucker!
  Вот ведь ирония.
  Где-то, в чьей-то жизни
  монтаж уже закончен.
  А в моей - еще продолжается.
  Телефон.
  Мама.
  - Доця,
  ты поела сырнички?
  Глава 19
  Полицейский постучал в мою дверь часа через полтора.
  Или через два.
  Я уже вообще перестала понимать,
  сколько прошло времени.
  Была ночь, это я знала.
  Пушкин лежал у меня на кухне.
  Под столом.
  И плохо пах.
  - Надо, наверное его постирать, - подумала я. - И забрать его подушку.
  
  Я машинально продолжала листать TikTok.
  Одно и то же.
  Снова.
  И снова.
  И снова.
  Будто где-то внутри меня
  теперь поселился Голдман
  и продолжал монтировать.
  - Мисс Хелен?
  Я открыла дверь.
  Полицейский.
  Молодой.
  С каким-то слишком человеческим лицом.
  для этой работы.
  - Миссис.
  - Простите.
  - Можно просто Хелен.
  - ОК, Хелен.
  Можно вас ещё на минуту?
  Я молча кивнула. Мы поднялись на второй этаж.
  Мимо прошла заплаканная синьора Моретти.
  Тронула меня за плечо, мол, бедная девочка, и тебе досталось.
  В квартире Голдмана уже было полно чужих людей.
  Люди в каких-то комбинезонах.
  Перчатки.
  Фонарики.
  Тихие разговоры.
  Но самого Голдмана уже не было.
  Увезли?
  И от этого квартира стала выглядеть
  не страшной.
  А просто пустой.
  - Вы ведь часто здесь бывали?
  - спросил полицейский.
  - Последнее время - да.
  Он кивнул.
  - Тогда, может быть,
  вы заметите,
  если чего-то не хватает, что-то украдено, не так лежит?
  Я медленно огляделась.
  Мониторы.
  Книги.
  Фотографии.
  Чашка.
  Блистер с какими-то таблетками.
  Нитроглицерин.
  Одна таблетка на полу.
   Рядом валяется освежитель воздуха.
  Всё выглядело так же,
  как всегда, как пару часов назад, ну, может этот дезодорант чуть мозолил глаза, но разве это какая-то улика?
  Всё так же. Только без него.
  - Вроде, нет. Всё на месте.
  Полицейский поднял с полу шарф, повесил на кресло.
  Светлый.
  Шёлковый.
  С огромными цветами.
  -Это его жены?
  Я почему-то не сразу ответила.
  Жены.
  Как странно это прозвучало.
  - Не знаю, я никогда её не встречала.
  Полицейский кивнул.
  - Спасибо. Если вспомните что-то...
  И, как водится во всех детективных историях, протянул мне визитку.
  Я попрощалась, пошла вниз.
  Бедный Пушкин. Он ничего не понимал. Он ждал. Стоял у стола, смотрел на меня, спрашивая: а когда придёт мой папа, мой папа Голдман?
  Я не из слезливо-плаксивых, но тут...Ну как мне нужно было себя вести? Я сама нуждалась и в утешении, и в ответах... Позвонить что-ли Джошу?
  Вытерла слёзы, достала было телефон. Но как-то автоматически глянула сначала на свой TikTok.
  И внутри что-то дёрнулось.
  Этот шарф.
  Где же я его видела?
  Вот.
  Прачечная.
  Женщина.
  Кофе на белье.
  - Jesus...
  Пауза.
  Назад.
  Ещё раз.
  Женщина бежит к застрявшему среди стиральных машин Хесусу.
  И на секунду,
  буквально на секунду,
  в кадре мелькает этот шарф.
  Те же огромные цветы.
  Папа бы сказал, что в этот момент я усралась.
  Я вдруг представила всё.
  Как она поднимается наверх по лестнице.
  Как Голдман открывает дверь.
  Как она смотрит на него.
  Как понимает,
  что этот человек, который сломал жизнь её сына, её собственную жизнь,
  всё ещё живёт совершенно нормально и может будет жить так же и дальше, без каких-то угрызений совести.
  Что она сказала ему? О чем они говорили? Может она хотела денег? А Голдман, старый, дряхлый, но наглый и уверенный в себе голливудский Голдман , отвечает:
  - А что я должен был сделать? Умереть вместе с ним? Это был контракт,который был подписан со студией. Разве они вам не заплатили? Разве всё не было смонтировано еще тогда?
  Я не знаю, что было дальше. Но может быть ему стало плохо и он хотел принять таблетку, но не дотянулся. Может он стал задыхаться и она своим шарфом прикрыла ему рот, чтобы так отомстить.
  Я не знаю. Меня с моим TikTok в тот момент там не было.
  Пусть полиция разбирается.
  Но у меня есть письмо.
  Как я дотерпела до сих пор?
  Я достала его из кармана джинсов.
  Вскрыла.
  "Моя дорогая девочка.
  Помнишь,
  я говорил тебе:
  человек иногда убивает,
  даже не зная об этом.
  Так вот. Знай.
  Ты и есть этот убийца.
  Ты убила Рут.
  И я тебе за это благодарен."
  Я перечитала это несколько раз.
  Ни хрена себе!
  Так после всего
  убийца - это я?
  Папа, ау!
  Как ты говоришь: всё будет так, как должно быть,
  даже если будет иначе?
  Калейдоскоп сложился.
  Смонтировался.
  TikTok. TikTok. TikTok...
  
  КОНЕЦ
  
  Лос-Анджелес, 2026

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"