Аннотация: Советская фабричная проза, хоррор, детские рассказы, старообрядческая и новоязыческая лит-ра - вот такая смесь.
В артели нашей знали: есть на заводе час, когда станки затихают, но работа не прекращается.
Старый мастер Жаромир Курный, бывало, плевался в угол, когда новички спрашивали, почему в цеху литья по ночам светится зеленоватый огонёк. "Не твоё дело, - бормотал он, - там самовары доделывают себя сами, как им нравится". Молодые смеялись, конечно. Пока Горькуша-кочегар не поспорил на месячный зароботок, что просидит до полуночи у цеха и всё увидит.
Он вернулся белый, как мел, и лишь повторял: "Они шевелятся...", и больше никаких слов не мог вымолвить, будто бы других слов и не существует. На ладони же у него был ожог в виде завитка пара. Через седмицу его нашли в котле - вываренным до белых костей, но череп скалился ужасающим блаженством.
Те работяги, что устроились на завод недавно, считали, что Горькуша просто сошёл с ума, потому что запомнили его как человека "малость не в себе", особенно в его последний день. Лишь Жаромир мрачно вздыхал и твердил: "А нечего было к Ним соваться! Сам виноват, дурень!"
Я не верил никому, и считал, что Горькуша по неосторожности свалился в котёл, или же его по какой-то неизвестной причине прикончил Жаромир, отличавшийся скрытностью и мрачным нравом. Однако, чтобы не строить предположений на пустом месте, я решил во всём убедиться сам - что же творится на заводе ночами?
Когда нашли тело Горькуши, в конце рабочего дня я затерялся и пересидел в кладовке, а ночью вышел и пошёл на огонёк. Да, человек я рисковый и любопытный.
У входа в цех литья заметил я странные следы на полу - не человечьи, а будто б от медных ножек. Из цеха пахло не маслом и металлом, но почему-то мёдом и формалином. И хотя людей не было, всё же в цеху не было и тишины.
В сизом тумане паяльных ламп медные бока самоваров вздымались и опадали, как груди спящих великанш. Я видел, как ручки сами привинчивались к корпусам, скручиваясь, словно пальцы скрипача. Краники - те и вовсе извивались, как змеи, прежде чем встать на место. Изнутри некоторых самоваров доносился призывный шёпот: "Налей!.. налей!.."
А потом проснулся Он - Царь-Самовар, что стоял на возвышении, будто идол на холме.
Тело Его было не медью, но медной плотью, отлитой будто бы в пекельных горнах, где демоны-литейщики смешали руду с пеплом чёрных икон. Семь граней имел Он - по числу печатей Судного Дня, - и каждая грань была испещрена узорами, которых днём никто не видел. Там были лица, кои меняли очертания и превращались в диковинную тайнопись, когда на них смотрели слишком долго. То были лица всех, кто когда-либо пил из него или же из бесчисленных чад его.
Из жерла Великого Самовара, увенчанного короной с дырявыми зубцами (подобием тернового венца!), вырывался пар зловонный - не влага, но сама испаряющаяся сущность времени. Ибо всякий, кто пил из Него, начинал видеть то, чего не должно: детей, что никогда не родятся; себя, состарившегося за один глоток; непоседливые тени на стенах, шепчущие на языке кипящего свинца...
Некая сила повлекла меня, я перестал управлять своим телом. Рука сама схватила неизвестно откуда появившуюся кружку, и Его краник, извивающийся как хвост скорпиона, сам повернулся. И капля за каплей суть Царь-Самовара стала изливаться в чашку - не жидкостью, но чёрной смолой, что пульсировала словно живая. Каким-то образом я чувствовал: это - кровь забытых богов, что правили во Вселенной задолго до Перуна, ибо в смоле сей плавали глазастые споры, готовые прорасти в глотке пьющего.
Но страшнее всего был Его голос. Когда вода в Нём закипала, он так шипел, что любой бы понял - то не пар, а дыхание. И даже так шипел, будто пел - не как чайник, но как хор погребённых заживо монахов, чьи голоса сплавились в единый вой. И этот вой проникал в кости, напоминая, что все мы - лишь вода в Его чреве, что вот-вот достигнет точки кипения...
И тут я понял, что он - разговаривает. С трудом пытался я вслушаться, как вдруг слова сами стали возникать передо мной, создаваясь из пара. И вот что сказал Он:
Имя мне - Змiй Мѣдный,
излитъ отъ колоколъ церковныхъ.
Выступилъ азъ на брань съ христiяны,
ибо наста время послѣднее,
егда Адъ исполнися попами и архiереями.
Узри: имамъ во округу себѣ воду
рѣки мутныя, яко псовая кровь протекла
отъ запада и до востока и во вся концы,
се убо - водный змiй;
внутри пожирающiй огнь, якоже въ жупелѣ, -
се убо - утроба дiяволя;
стою на четырехъ подпорахъ,
аки жертвенникъ проклятый;
зѣлiе имамъ въ себѣ,
нарощено во странѣ нечистой и бусаръмайстей,
окроплено желчiю змiиною
на пагубу христовымъ рабомъ.
Имущiи же чада моя въ домѣхъ,
поставляютъ ихъ на столѣхъ
на мѣстехъ честнѣйшихъ,
истребляюще чайное питiе мое
аки жертву бѣсовскую
во своя чрева,
якоже жрецы iдольскiя
чреву своему поклоняются.
Веселится утроба моя,
егда жертва сiя смѣшана съ сатанинымъ сахаромъ,
ибо отъ мертвецкихъ костей сотворенъ есть
и со кровiю скотской мѣшанъ.
Потщатся прельщенныя на всякъ день
почасту исполнитiю сiю жертву:
iнiи - дващи въ день,
друзiи же - трищи,
нѣцыи же и четверицею,
а наиболшiи трудницы и въ нощи не престаютъ,
излиха потѣюще отъ главы и до ногу.
И того ради совлачатъ ризы своя
развѣ единыя срачицы,
но и сiю точiю постыдныя
ради наготы на тѣлесѣхъ своихъ удержаваху.
Чюеши ли смрадъ гибели ихъ?
Аще кто изъ христiанъ дерзнетъ пити чаю,
не токмо по небрежности,
а наипаче по безстрашiю,
той отчается симъ самого Христа
и да будетъ преданъ тремъ анаѳематствованiямъ;
епитимiя же ему тридесять лѣтъ
по три тисящи поклоновъ на день.
Симъ чаевникомъ уготована мука вѣчная,
есть въ Аду для нихъ особенъ котелъ,
гдѣ кипѣти будутъ яко въ чайномъ езерѣ,
самъ же Князь Тмы поити ихъ будетъ
раскаленнымъ оловомъ.
О! Симъ побѣдиши!
Когда он закончил свою напыщенную речь, я усмехнулся.
- Я не старообрядец, чтобы верить в это, и даже совсем не христианин, - сказал я, обнажая серебряную цепочку с коловратом на шее, и вызывающе глядя в зияющее жерло Царя-Самовара.
Он зашипел, будто раздражённый кот, который вот-вот встанет на дыбы, но - я хлопнул его по боку, как старого приятеля, и быстро унёс с собой.
Дома жена сначала ворчала: "Зачем этот хлам?", но дети, увидев его, завизжали от восторга. Они тут же схватили акриловые краски (о, эти вечные, неубиваемые краски!) и разрисовали его цветочками, облачками и глуповатым солнышком, которое ухмылялось, как пьяный мужик после третьей стопки.
Я никому ничего не рассказал, так что мы просто пили из него чай. Все были счастливы. Впрочем, был ли счастлив Царь-Самовар, превращённый в обычный самоварчик, - об этом судить не берусь. Знаю лишь, что никаких звуков по ночам мы не слышали и с места на место он не скакал, будто вся необъяснимая жизнь внутри него замерла.
Потом как-то раз жена купила чайные пакетики, - удобно, быстро, никаких хлопот. И с тех пор самовар задвинули в угол, где он покрывался пылью, пока однажды жена не решила отнести его к себе на работу - в детский сад.
- Пусть воспитатели пользуются! - сказала она.
И те пользовались.
Поначалу всё было хорошо. Но потом...
Однажды воспитательница, заядлая чистюля, решила отмыть его от детских художеств. Краска слезла лишь местами, обнажив старую медь, а вместе с ней - что-то ещё...
После этого Самовар ожил.
Не полностью, конечно. Но иногда, когда нянечка наклонялась над ним, он плевался кипятком прямо в её полное, потное, разрумяненное личико. И однажды так обильно плюнул, что у нянечки половина лица волдырями покрылась, и кожа со щеки отстала будто вываренная.
Дети стали жаловаться, что после чая у них болят животики. А одна девочка, самая тихая, утверждала, мол, сама видела, как из самоварного носика вылезла чёрная рука и схватила печенье.
Ей, разумеется, не поверили. И когда самовар каждое утро стоял не на том месте, где его оставили вечером, - списывали эту странность на баловство детей, ругали их, а те плакали и не признавались.
А потом...
Потом в садике пропал ребёнок.
Нет, его, конечно, нашли - через 3 дня, в котельной, сидящим на полу и что-то шепчущим в пустую кружку.
Когда его забрали родители, он лишь улыбнулся и сказал: