Лимстим Питон
Кишечное Жречество Лимстима Питона

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Пищеварительное творчество Верховного Жреца Храма Треглава Лимстима Питона. Приключения и философские изыскания кала, оскоплений и созерцание тумана Баровии. Алхимия и глубокий анал из. Грязнопис и Бурое Безумие. Это история о человеке, который, наконец, выбрал класс от Середины Неба. Берегите ваше нёбо. AVE.Тройное благословение, двойное проникновение. D&D сеттинг Равенлофт (Domains of Dread)

  Тройное благословение, двойное проникновение, усталый сранник! Доводилось ли слышать вам о Баровии? Нет? Что ж, в этом ваше великое счастье и великая удача.Туман в тех краях не стелется в привычной вам дымке - он стоит, будто студень. В этом есть великая разница, и разницу эту чувствует всякий, кто хоть раз ночевал в дырявом сарае восточней Побережья Мечей: обычный туман ложится к рассвету и тает к полудню, как ложится усталый пёс у порога, а этот стоял всегда, как у юнца. Серый, тяжёлый, с исподу подсвеченный нездешней желтизной. Не как у юнца.
  
  Туман держался вплотную к земле, обвивал колени, забирался за шиворот, под отсыревшую кожу, лип к металлу кирас так, что через час пути кираса воняла мокрой псиной, а через два - уже сырком таким, знаете, подз..позалу...под залой сопревшим. Но довольно о смраде, вскоре ваш нос переставал различать запахи вовсе, отравленный сыростью настолько плотной, что её можно было, кажется, жевать. Я жевал.
  
  Отряд Ордена Перчатки вошёл в эту стену тумана на исходе третьего дня. Тридцать пять человек, из них пять паладинов, а шестым, лишним, прибившимся, будто репей к сукну, - жрец, чьё имя вскоре узнает вся Баровия и научится произносить его с той особой, придушенной мерзопакостной интонацией, с какой произносят имя зубного лекаря или сборщика недоимок. Лимстим Питон шёл третьим слева, и туман облепил его мантию раньше, чем прочих, - будто узнал. За стеной тумана открылась долина. Ели стояли в ней нарочито тесно и при том беззвучно, отчего создавалось странное ощущение нереальности происходящего, как в какой-то дурацкой театральной постановке на дешевых помостках. Две глубокие колеи, налитые ржавой водой, вели вниз, к деревне с покосившимися крышами, и дальше, через отсыревшие поля, к чёрной скале, на вершине которой, там, где туман истончался ровно настолько, чтобы дать разглядеть силуэт, стоял замок.
  
  Влага сочилась по его стенам, будто камень тоже был живым и напуганным. Дождь, мелкий, безостановочный, тот особый баровийский моросун, покрывал каждый лист, каждый гвоздь на ставне, каждую бороду тонкой стеклянистой плёнкой, а мох на руинах Аргинвостхолта, был тёмным, почти чёрным.
  
  Именно в эту сырость, в этот холод, липнущий к костям надёжней всякой хвори, и въехал Лимстим Питон - высокий, темноволосый, статный и, как отмечали хирурги, всё же грузный, - с тем выражением на лице, какое бывает у человека, нашедшего наконец климат, подходящий его нутру. - Дышится, - сказал он, вдыхая полной грудью гнилостный воздух руин, - как дома. И поддал газку. Сэр Гундольф Ржавый, командир пятой партии, сделал вид что не слышал сего перфоманса, как шутка неуместного, а как утверждение - кощунственного.
  
  ***
  
  Ревенанты вышли из ворот беззвучно - трое, в ржавых доспехах, Пустые глазницы их пустые смотрели самой ненавистью. Питон шагнул вперёд, вскинул руку.
  
  - Прежде чем начнём, - произнёс он, - позвольте один вопрос. Вы себя ощущаете воином? Или всё берсерками? Ведь доспехов на вас почти не осталось!
  
  Меч замер над его головой.
  
  - По стойке - воин, - продолжал Питон, разглядывая мертвеца с видом человека, оценивающего лошадь на ярмарке.
  
  - Но взгляд... взгляда, впрочем, нет. Взгляда лишили. Это меняет диагноз. Существо издало сухой, скрипучий звук:
  
  - Я... - прохрипело оно.
  
  - Вот! - обрадовался жрец. - Сомнение! Прекраснейший симптом. В следующий миг сэр Гундольф вогнал клинок ревенанту в шею, и стало не до симптомов. Бой был короткий. Кто-то упал и, кажется, умер, хотя выяснилось это позже и оказалось не вполне точным. Волки выли где-то за пределами видимости, нагнетая обстановку потерянности.
  
  Дракона не нашли. Череп Аргинвоста висел где-то за много лиг отсюда, в зале, куда без длинного и невесёлого разговора с хозяином было не попасть. Понимание, чьи это земли пришло без ремарок. - Отступаем, - скомандовал Гундольф. - В Валлаки. - Там, говорят, праздник, - заметил кто-то из добровольцев. - Слыхал я об этих местах. Там праздник по приказу, - уточнил Гундольф. - О, - сказал Питон, и в голосе его прозвучало нечто похожее на нежность, - как я это люблю.
  
  ***
  
  Барон Варгас Валлакович встретил гостей на площади, среди мокрых от вечной измороси флажков и мужиков, улыбавшихся с заметным усилием.
  
  - Гости! - возгласил барон. - Праздник сегодня. И завтра. И послезавтра тоже будет праздник! В честь того, что был сегодня!
  
  - А вы сами, - вежливо перебил Питон, - из какого архетипа?
  
  Барон моргнул. Флажки, будто по команде, обвисли.
  
  - Какого вы классу, барон? - терпеливо пояснил жрец. - Я спрашиваю: кто вы по сути? Бард? Варвар? Шаман? Земля и звёзды не врут, а вот титулы - сплошь враньё.
  
  Валлакович задумался так тяжело, будто только что вернулся с собственной коронации.
  
  - Какая разница, какого я классу! Я просто хочу, чтобы люди были счастливы, - произнёс он наконец, будто оправдываясь.
  
  - Это не архетип, - вздохнул Питон. - Впрочем, разрешите представиться. Лимстим Питон, милосердный жрец Ильматера. Я наставлю вас на пути оскопления. Барон побледнел. Предложение показалось ему оскорбительно вызывающим.
  
  - На пути искупления, ты хотел сказать, не так ли? - спросил он всё же, ибо власть, даже испуганная, торгуется по привычке.
  
  - Вашим людям полегчает. Тем, кто придёт добровольно. - проигнорировав поправочку, кивнул Лимстим.
  
  Барон посмотрел на Гундольфа. Гундольф посмотрел в небо, будто искал там знака, но небо над Баровией отвечает на такие взгляды одним и тем же - новой каплей дождя за шиворот.
  
  - Разрешаю искуплять крестьян, - сказал барон, уходя от ответа о классе.- Но чтобы было весело.
  
  - Обязательно, - кивнул Питон. - Повесим гирлянды.
  
  ***
  
  Многие в Валлаки полагали, будто Лимстим Питон помешан на классах и доменах в том расхлябанном, ярмарочном смысле, в каком помешаны гадалки, торгующие мастями удачи по медяку за штуку. Сам Питон оскорбился бы этим сравнением до глубины своей многострадальной, перекроенной души.
  
  Домыслов он не терпел. Шарлатанов от богословия, готовых налепить на живого человека что попало - "арканист", "класс-дуропляс", "шептун", - он презирал открыто. Слишком долго и слишком мучительно он сам примерял на себя чужие ярлыки, чтобы позволить кому-то отделаться подобной небрежностью.
  
  Он спрашивал о сути. Об архетипе.
  
  - Достаточно ли вы мажий? - вопрошал он у пастуха, что чинил телегу.
  
  - Да вроде, смазал - разводил руками пастух и пастырь вёл его, за ручку, на скопочку.
  
  Опрашивался и мельник, и рыбак, да, собственно, кто угодно, кто по несчастью переступал порог храма Треглава. - По духу, а не по одежде и не по молитве. Взгляните на звёзды над вашей колыбелью: в каком доме вы родились, под каким асцендентом? Совпадает ли восходящий знак с призванием, или вы носите чужую личину - так вышло, так удобнее, так спокойнее матери?
  
  Истовый клирик не сдавался. Проповеди перетекали в исповеди, исповеди в экзикуции.
  
  Отвечать было решительно нечем. Крестьяне не знали своего асцендента. Ремесленники путали Бахмута с Баламутом. Каждый раз, наткнувшись на пожатие плеч и "не могу знать, отче", Питон испытывал мрачное, тихое удовлетворение: очередное подтверждение старой, выстраданной мысли. Людям нельзя доверять определение самих себя. Определять должен кто-то со стороны - строгий, справедливый. Беспрестрастный.
  
  - Ваша воля крепка? - спрашивал он тогда напрямую. - Готовы ли принять, что желание есть корень боли, а корень надлежит извлекать целиком?
  
  В этом вопросе крылась узкая тропа, на которой сходились у Питона богословие и хирургия.
  
  Он говорил это с убеждённостью человека, которого извлекали самого - из аббатства, из ордена, из культа, - раз за разом, пока извлечение не стало для него единственным знакомым языком любви.
  
  Давным-давно в подвале древнего храма нашлась книга: тяжёлая, разбухшая от сырости, переплёт из материала, ближе всего напоминавшего человечью кожу. На обложке, там, где сырость ещё не съела вязь, читалось нечто похожее на "ПYTb ⓘСКООПЛЕHIR". Путь искупления, конечно же. Но Питон, вглядевшись при свече, решил иначе, и с этого часа его было не переубедить: "ПУТЬ ОСКОПЛЕНИЯ" стал его настольной книгой.
  
  Староаллийдская вязь славится узорчатой буквицей, которую сырость съедает первой. Так родилась ошибка, вошедшая в анналы Валлаки наравне с Великим Пожаром.
  
  Первую проповедь Питон читал в холодный, беспросветный вечер, когда дождь стоял завесой вдоль улиц, а от сырых камней храма тянуло погребом. Собралось сорок человек - тем особым баровийским любопытством, что гонит людей поглядеть даже на собственную казнь, лишь бы не сидеть дома одному.
  
  Питон раскрыл книгу и прочёл размеренно, весомо, с интонацией, какой оглашают приговор:
  
  - "Скопный час, восемь-нуль-три. Я знаю: Оскопитель мой жив, и в последний день восстанет он на страждущей земле сей. И хотя черви истребят кожу мою, я во плоти моей узрю".
  
  По залу пробежал шёпот. Питон поднял палец.
  
  - Заметьте: не "я знаю о нём". Я знаю: он жив. Это, друзья мои, обо мне. Скромно молчу, но воистину.
  
  Дальше он читал главу за главой, и запятая вязи сдвигалась вслед за верой - незаметно, но необратимо: "Изглажу беззакония твои, как туман, только не тот, что не выпускает, а истинный, и Я оскоплю тебя"; "Не бойся, ибо Я оскопил тебя, назвал тебя по имени твоему"; "В Нём мы имеем оскопление Его".
  
  А после - строки о скопцах, что сделали сами себя скопцами ради Царства, "кто может вместить, да вместит". Здесь Питон выдержал долгую паузу, давая слушателям осознать пропасть между собственной немощью и величием предложенного пути.
  
  Тут он и произнёс давнюю свою мудрость, которую любил повторять, объясняя разницу между болтовнёй и делом:
  
  - Есть, дети мои, искупление словом. - Он постучал пальцем по книге. - А есть оскопление делом. - Он похлопал по серпу на поясе, и донёсся тихий деловитый звон стали. - Слово утешает. Дело исцеляет. Серп...оскопляет.
  
  Кто-то в зале нервно рассмеялся, приняв это за шутку. Смех оборвался, когда стало ясно: Питон не шутил.
  
  Из задних рядов поднялся подслеповатый пономарь Ильматера, щурясь на свечу и на книгу с одинаковым недоверием.
  
  - Отче... там, сдаётся мне, "искупление" написано. Через "и" и через "у". А может вообще, речь об искушении?
  
  - Ты подслеповат - с кроткой скорбью произнёс Питон. - Не твоя вина. Но и не повод сомневаться в Ильматере.
  
  - Но я же...
  
  - Ты кто по классу?
  
  - Пономарь, отче.
  
  - А должен быть жрец...
  
  Пономарь сел, унося с собой тяжёлое молчание человека, чья правота сегодня никому не нужна.
  
  После службы сэр Гундольф отвёл Питона в притвор, где капли с потолка мерно отбивали счёт, будто время в Баровии измеряли не часами, а именно этим стуком.
  
  - Пономарь прав, - сказал рыцарь тихо. - "Искупление" - это когда выкупают. Спасают. Прощают долг. Это милосердие, Питон, не то, что творится у тебя за ширмой.
  
  - Знаю, - так же тихо ответил жрец, глядя на туман за приоткрытой дверью. Тот стоял вплотную к порогу, будто ждал, когда его впустят.
  
  - Тогда зачем...
  
  - Потому что если я признаю ошибку, значит, я снова передумал. - Питон подбирал слово медленно, как подбирают инструмент по руке. - А я так больше не умею. Пробовал вчера. Не выходит. Внутри что-то щёлкает - и молчит.
  
  Он послушал, как капли отбивают свой безучастный счёт, и добавил уже совсем тихо, почти не для Гундольфа - для себя, для тумана, для замка на скале, для всей этой земли:
  
  - К тому же, согласись, "оскопление" звучит куда убедительнее.
  
  Гундольф не ответил. Он ушёл молиться сразу за троих, и в ту ночь молитва его была особенно долгой.
  
  ***
  
  Они приходили по одному, иногда по двое - крестьяне из окрестных хуторов, чьи имена автор намеренно опускает: в Баровии имя вещь хрупкая, а хозяин здешних мест коллекционирует отнюдь не имена. Садились на мокрую лавку в приёмном покое, бывшем некогда притвором Треглава, и Питон встречал каждого одним и тем же ровным, участливым взглядом - взглядом человека, который до самого донышка души хочет знать, кто перед ним такой на самом деле.
  
  - Скажите, - начинал он, придвигая табурет, - вы ощущаете себя обывателем по духу, или обыватель - личина, наброшенная нуждой?
  
  - А кто я, по вашему, отче? Не торговец, не ремесленник - отвечал очередной бедолага, комкая шапку.
  
  - Это профессия. Я спрашиваю о сути. Кто там, за обывателем? Воин, не поднявший меча? Мудрец, не читающий книги? Вор, не умеющий воровать?
  
  - Не знаю, отче. Да кому не пох...
  
  - Ох...С этого и начинается всякая боль, - кивал Питон с мрачной удовлетворённостью человека, услышавшего давно ожидаемое подтверждение. - Незнание себя. Асцендент ваш каков?
  
  - Вродь не импотент, тьфу-тьфу-тьфу.
  
  - Тогда рассудим по звёздам иначе. Родились вы под ущербной луной или под растущей?
  
  - Матушка сказывала, непогода тогда была лютая, в тот год град урожай побил..
  
  - Град побил - это Ильматер стучится в дверь загодя, - торжественно заявлял жрец, хотя ни один богослов, из всех, кого он изводил вопросами прежде, такого не подтвердил бы. - Значит, вы прирождённый страдалец. Прекрасно. А воля крепка ли?
  
  Обыватель к этому моменту уже понимал: путь назад отрезан. Но не понимал, что будет отрезано далее. Кивал, ведь кивнуть было проще, чем придумать ответ на эти вопросы... Что значило "жреческий вайб"? Слов-то таких не слыхивал.
  
  - Тогда согласны ли принять, что желание есть корень боли? - голос Лимстима Питона становился мерзопакостнее.
  
  - Согласен, отче.
  
  - Скажите ещё раз, для протокола.
  
  - Согласен...
  
  - И в третий.
  
  Дальнейшее автор передаёт скупо: скажем лишь, что из-за ширмы после третьего "согласен" доносился звук короткий и деловитый, будто плотник забивает последний гвоздь в готовую работу, а прихожанин выходил на паперть спустя малое время - тише, бледнее, легче, чем вошёл, - и подолгу стоял, глядя в туман с покоем человека, переставшего чего-либо хотеть.
  
  Молва разошлась по хуторам быстрее горячки. Одни шли из отчаяния, в Баровии обычного, как хлеб. Другие - просто спросить. Третьи срочно вспоминали неотложные дела в Кринте или на другом краю света, куда дорога всё равно вела через тот же туман, а туман неизменно приводил обратно - к тому же порогу, к той же лавке, к тому же ровному взгляду.
  
  ***
  
  Через полгода в Валлаки не осталось человека, не знавшего дороги к храму Треглава. Барон Валлакович, вытирая пот несмотря на вечную баровийскую прохладу, признавался приближённым, что праздник в этом году вышел на диво тихий - вся деревня разом выдохнула и забыла вдохнуть заново. Сэр Гундольф молился за троих, потом за пятерых, потом сбился со счёта.
  
  Питон стоял на пороге храма в рассветный час, три минуты девятого, когда туман особенно густ - тот, что копится за ночь и не успевает разойтись до утра, - и вглядывался в серую стену, обступавшую деревню плотным влажным кольцом. За ней не было ни востока, ни запада - одна ровная, безучастная сырость.
  
  Он вдруг заметил в себе пустоту. Прежде, на исходе каждого второго-третьего месяца, из-под рёбер поднимался зуд, требовавший крика, разрыва, бегства. Вопля. Сегодня зуда не было. Он ждал его весь вечер - и не дождался.
  
  Он понял: отсюда нельзя уйти. Можно брести на восток, можно на запад, но дорога неизменно приводит назад, к тому же порогу, к тому же трёхликому идолу, чьи три лица - печальное, суровое, вопросительное - глядели теперь на него так, будто наконец признали своим.
  
  Впервые в жизни Лимстиму Питону было нечего менять. Менять было уже некуда.
  
  Он тихо усмехнулся - глухо, спокойно, тем смехом, что рождается из смирения. Мимо, кутаясь в сырой плащ, брёл ранний прохожий с лицом, в котором отчаяние свило гнездо давно и прочно.
  
  - Отче, - сказал он, останавливаясь, - вы, никак, довольны?
  
  - Абсолютно, - ответил Питон. - Присядьте. Расскажите-ка мне, кто вы по классу.
  
  Туман у порога вздрогнул - едва заметно, как вздрагивает вода, в которую бросили монету слишком глубоко, чтобы расслышать всплеск. Тёмные Силы, приглядывавшие за этой землёй дольше, чем помнят её жители, замерли в редкой для себя нерешительности: существо получило всё, о чём просило, - постоянство, покой и вечное, непередумываемое место.
  
  О цене, как водится в этих краях, они умолчали.
  
  ***
  Тодже! Тодже! Лечебница при храме Треглава открывалась с рассветом, хотя рассвет в Валлаки - понятие условное: солнце восходит где-то за туманом, и в деревню едва просачивается свет, процеженный, будто через мокрую холстину. Питон любил этот час. Восемь ноль три. Скопный час. В нём было что-то от начала литургии - тишина перед первым посетителем, разложенные по местам инструменты, свежая солома под ширмой.
  
  Он сидел на своём табурете, ждал, и в ожидании этом, как случалось порой, и позволил себе лишнее.
  
  Он подумал, а что вообще за тема эта, с богами, с храмом? К чему всё это? Вот бы сейчас он взял, накинул капюшон - не жреческий, а другой, кожаный, с изумрудным подбоем, тот самый, ассасинский. Представил два серпа в руках, изогнутых, зловещих, с каким прыгают по крышам в балладах о ночных мстителях. Представил, как приземляется беззвучно на мокрую черепицу, как тень его скользит меж печных труб, как никто не видит его до последнего мгновения...
  
  Мысль эта была тёплой, как украденный глоток вина, и такой же беззаконной.
  
  - Нет, - сказал он вслух, довольно резко, будто отгонял муху. - Я жрец. Класс выбран. Закреплён и застолблён. Твёрдо и чётко.
  
  Он повторил это ещё раз, тише, для верности:
  
  - Жрец. Жрец Ильматера. Я нашёл свой путь. Звёзды сказали: жрец. Дело закрыто.
  
  Дело, впрочем, любило открываться заново, обычно по утрам, когда в лечебнице было тихо и разум, не занятый ничьим страданием, кроме страдания хозяина, начинал скучать по собственному.
  
  Дверь скрипнула. Вошёл посетитель - крепкий, кряжестый мужчина с рукой, замотанной в грязную тряпицу, судя по виду, молотобоец или что-то в этом духе, руки такие развивает только тяжёлый труд. Мужчина долбитель.
  
  - Отче, - сказал он, кланяясь, - палец прищемил. Молотом.
  
  - Садитесь, - Питон указал на лавку, и вся утренняя маета мгновенно улеглась, уступив место деловитой, привычной ясности. - Скажите для начала: вы ведь воин? А кузнечное дело - лишь то, чем вы кормитесь, пока где-то внутри дремлет иное призвание? Профа, так сказать?
  
  Мужичок непонимающе моргнул.
  
  - Что за "профа"? Кузнец я, отче. С измальства молотом машу.
  
  - Профа это ремесло. Я спрашиваю о сути. Класс ваш каков?
  
  - Класс? - мужик посмотрел на свою замотанную руку, будто ответ мог обнаружиться там, под тряпицей. - Какой класс, отче, у меня палец расквашен. Класс пальцетряс.
  
  - Воин же, нет? Сила, воля, долбёжка. Доспехи нравятся?
  
  - Делать нравится. А что нравится, то и делаю. Кузню люблю, палец вот жалко. А воевати не моё. Я мирянин - и мужик расплылся в дружеской улыбке.
  
  Питон замер.
  
  Что-то в этой фразе - "что нравится, то и делаю" - задело его сильнее, чем задело бы прямое возражение. Возражению можно противостоять, спорить, приводить доводы о звёздах и асцендентах. А вот этой спокойной, безмятежной простоте противостоять было решительно нечем, и оттого она раздражала куда сильнее.
  
  - Это не ответ, - произнёс он, и голос его чуть дрогнул, становясь мерзопакостным, истеричным. - "Что нравится" - не архетип. Это отговорка тех, кто никогда не задумывался о собственной сути.
  
  - А чё, а куда задумываться-то? - искренне удивился кузнец. - Молот в руке, наковальня перед носом, чего тут думать. Отче, вы палец-то посмотрите, а то прибаливает! Тягостно.
  
  Питон посмотрел на палец. Палец действительно опухал, наливаясь недобрым сизым цветом, и на миг - только на миг - жрец в нём взял верх над спорщиком: он аккуратно размотал тряпицу, ощупал сустав пальцами хирурга, определил черный ноготь, пробил его быстрым, почти небрежным движением, от которого мужичок взвыл, а после утих, с изумлением разглядывая собственную руку,.
  
  - Ноготь сам слезет, обновится. Терпение, воин.
  
  - Полегчало, - выдохнул мужичок. - Благодарствую, отче.
  
  - Это долг мой, - сухо сказал Питон, наматывая свежую повязку. - Но вопрос мой остаётся открытым. Вы кузнец не оттого ли, что просто не задавали себе вопроса, кузнец ли вы на самом деле?
  
  - Святый отче, - мужичок укоризненно покачал головой, поднимаясь с лавки, - вот вы всё вопросы, вопросы. А оно надо? Живёшь - и живи. Делай, что по нраву, вот и весь сказ.
  
  Он ушёл, прижимая к груди перевязанную руку, довольный и совершенно, до отвращения, безмятежный. Безклассовый.
  
  Питон остался один в приёмном покое, глядя на дверь, за которой скрылся кузнец, и чувствуя, как внутри поднимается то самое раздражение - не гнев даже, а нечто более едкое, похожее на зависть, только он ни за что не признал бы это слово вслух.
  
  "Живёшь - и живи", - повторил он мысленно, и фраза эта показалась ему подозрительно похожей на клевету. Клевету на весь труд, что он вложил в поиски собственной сути: на Аббатство, на Рощу Друидов, где он пытался стать бодипозитивным друидом, на Аткатлу, на Лускан, на десять лет литургии абсурда, воплями о некромантии. Но если кузнец прав, если действительно можно просто взять молот и не спрашивать себя ни о чём, - то чем же тогда были все эти годы, если не глупостью, растянутой на десятилетие? Тупым бредом, дурью, которая лишь мешала быть собой. И получается, можно было спокойно носить капюшон, при этом не прыгая в сено с ратуши (Лимстим Питон боялся высоты), просто играть на лютне не называясь бардом? Стрелять из лука не будучи охотником? Сидеть в корчме и играть в кости, не заявив себя плутом?! Бред же! Ну бред!
  
  Эта мысль не должна была прийти. Он гнал её так же, как гнал овода в момент опорожнения, - методично, привычным усилием воли, повторяя про себя то же заклинание: жрец не может быть неправильным классом. Это моя миссия, моя высшая цель, моё предназначение по середине неба.
  
  Но заклинание в это утро подействовало слабее обычного.
  
  К полудню пришёл дед с грыжей, работающий в поле, и Питон, задавая ему всё те же вопросы об архетипе и асценденте, поймал себя на том, что задаёт их чуть громче необходимого, чуть настойчивее, чуть мерзопакостнее, будто убеждал не столько старика, сколько себя самого. Дед, как и кузнец, ответа не нашел. Лимстим Питон побагровел.
  
  - Ах ты паршивец. Нервы мне потрепать пришёл, квочка пердящая?!
  
  Дедушка и правда пукнул, то ли от внезапности, то ли от страха.
  
  - Анафема! Жаба проклятый! Фуражир пустотелый! Пропащий!
  
  Старика продудонили. Колоноскопия проводилась жестко и грязно.
  
  - Больно не будет - взвизгнул Питон.
  
  Больно было. Дед хрипел и сопротивлялся, поэтому исцеление перешло в оскопление. Скулящий старик выскочил из Лечебницы при храме Треглава и побежал в село.
  
  Лимстим Питон удовлетворённо отложил серп. Себя он не трогал. Мысль об этом никогда не приходила ему в голову. Признать нужду в собственном лечении значило признать, что диагноз, который он ставил себе годами, всё ещё под вопросом. А Питон, как бы ни трясло его по ночам, твёрдо стоял на одном: диагноз уже поставлен. Жрец.
  
  Он просто, время от времени, забывал сообщить об этом себе достаточно убедительно. Требовались интенсивы.
  
  Вечером, когда лечебница опустела, а туман за окном густел с обычной баровийской неспешностью, Питон сидел на своём табурете и разглядывал символ Ильматера - связанные, порванные оковы - так пристально, будто рассчитывал прочесть в нём ответ, которого не находил нигде более.
  
  - Ты жрец, - сказал он вслух, в пустой комнате, где некому было усомниться. - Жрец. Полноценный. Органичный. Никаких ассасинов, никаких некромантов. Жрец до конца.
  
  Символ молчал, как молчат все символы, которым слишком часто задают вопрос, на который они не создавались отвечать.
  
  Где-то за стеной, в тумане, спускавшемся на Валлаки очередной сырой ночью, скрипнула не то ставня, не то дверь чьего-то дома, и Питон, вздрогнув, чуть не навесил на себя магический щит.
  
  Впрочем, для верности он всё же поднялся, проверил засов на храмовой двери, и лишь после этого позволил себе отойти ко сну - с чувством человека, который в очередной раз убедил себя в том, во что давно перестал верить безусловно, но продолжал верить по привычке, потому что привычка эта была единственным, что у него оставалось от постоянства, которого он так долго и так безуспешно искал.
  
  ***
  В храме Треглава не было скамей.
  
  Решение это было принято ещё в первую неделю восстановления, и объяснение сэру Гундольфу было коротким, как писюн: "Сидя человек утешается. Стоя - смиряется". Гундольф тогда пожал плечами - плотник и так уже выдохся на строяке, - но со временем понял, что жрец не экономил на дереве, а строил дом благословения.
  
  Люди в его храме стояли. Стояли плотно, плечом к плечу, не имея ни спинки, за которую держаться, ни лавки, на которую опереться усталой ногой, и от этого простого неудобства - от гудящих икр, от сырости, поднимавшейся по подолам, - в толпе рождалось особое, тягучее чувство, которое Лимстим Питон называл про себя "правильным". Стыд. Смятение. То самое ощущение, какое испытывает человек, застигнутый врасплох в исподнем, только растянутое на целую службу.
  
  Он стоял на возвышении, оглядывал ряды, и что-то в груди его теплело при виде этой скученной, неудобно переминающейся паствы - тепло не пастырское, а скорее то, какое испытывает счетовод, глядя на ровно сходящийся баланс.
  
  К женщинам у Лимстма было особое отношение. Он их не трогал. Не в том смысле, в каком не трогал их брат Натур когда-то в Аббатстве, - Питон вообще не считал нужным утруждать себя вопросом об их сути. Воительница ли, жрица ли, ведьма ли, вставшая в общий ряд с прочими, - всё едино: приложение, спутница, тень чужого класса, аккуратно пристроившаяся рядом с настоящим делом.
  
  В то утро к возвышению подошла леди паладин в потрёпанной кольчуге, с мечом на поясе и шрамом через бровь, - судя по стати, из тех, кто повидал не одну ночь при факелах и не одного противника с клыками длиннее положенных.
  
  - Отче, - сказала она, - я хотела бы знать, верно ли выбрала путь. Мне бывает трудно понять, паладин я или...
  
  - Милая, - перебил её Питон с тем снисходительным теплом, каким разговаривают с ребёнком, потерявшим куклу, - вам вовсе не обязательно это понимать. Вы прекрасны такой, какая есть. Идите, отдохните, вас, верно, ждёт муж или брат.
  
  Женщина замерла, явно рассчитывая на иное. Не это ли был тот самый Лимстим Питон, знаток Истинного Пути, пастырь класса. Рука её невольно легла на рукоять булавы - не угрожающе, а скорее по многолетней привычке искать опору там, где привыкла искать её всегда.
  
  - У меня нет ни мужа, ни брата, отче. Я хотела спросить о своём архетипе.
  
  - Архетип у вас, несомненно, чудесный, - Питон уже отвернулся, выбирая взглядом следующую жертву среди фривольно мнущихся мужичков. - Ступайте с миром. Воительница, так воительница. Паладинша, так паладинка, паладинце, паладинница. Готовьте оладьи.
  
  Леди паладин отступила, будто ученица, которую выставили за дверь, даже не дав договорить. За что с ней так поступили? Питон этого не заметил. Он уже нашёл того, кто был ему интересен, - щуплого юношу с плутоватым прищуром, переминавшегося с ноги на ногу у самого прохода.
  
  - Ты, - палец Питона указал прямо в грудь юноше, - кто ты по сути?
  
  - Я... подмастерье, отче.
  
  - Это не ответ! Класс! Архетип! Асцендент!
  
  Юноша побледнел, и служба, как то бывало почти всегда, покатилась своим привычным чередом - допрос за допросом, вздох за вздохом, - покуда люд, вымотанныйи стоянием, не начинал покачиваться в едином, мучительном ритме, похожем на транс.
  
  Гундольфа Питон заметил у боковой двери, когда служба уже подходила к концу литургии верных. Рыцарь давно не показывался в храме - он всё больше пропадал в дозорах, будто нарочно выбирал самые дальние и промозглые маршруты, лишь бы поскорее выбраться из западни демиплана ужаса. Сегодня же вид у него был такой, что Питон, повидавший на своём веку достаточно отчаяния, узнал его без вопросов.
  
  Он увёл Гундольфа в ризницу, усадил на единственный в храме стул - привилегия, которой не удостаивался никто из паствы, - и стал ждать. Началась исповедь.
  
  - Я боюсь, - сказал наконец Гундольф, не поднимая глаз, - что мы никогда отсюда не выйдем. Что рано или поздно нам придётся встретиться с ним. Со Страдом. И я не знаю, готов ли я к его проклятью. А этот вечный праздник барона... люди пляшут, потому что боятся не плясать. Я схожу с ума от этой ярмарки кошмара сильнее, чем от любого ревенанта в лесу.
  
  Питон помолчал, глядя на друга с той редкой, ничем не замутнённой участливостью, какую приберегал для случаев, действительно того стоивших.
  
  - Страх не грех. Ильматер учит нас одному, - сказал он тихо. - Дай мне сил принять то, чего я не могу постичь. Дай мне волю постичь то, что в силах принять. И дай мудрости отличить одно от другого, прежде чем я спутаю смирение с трусостью, а трусость приму за смирение.
  
  Гундольф поднял взгляд.
  
  - Покуда страх мой не ведёт к бездействию, а бездействие ко злу, да не постыжусь я страха своего.
  
  - Даже сломанные часы дважды в день показывают верное время, - Питон позволил себе тень улыбки. - Страда не победит мгновенное решение. Праздник барона не твоя ноша. Твоя ноша - эта ночь, этот дозор, эти люди за твоей спиной. Остальное отдай на откуп туману.
  
  Что-то в этих словах, простых и на удивление лишённых обычной одержимости классами, доменами и архетипами, подействовало на Гундольфа сильнее любой проповеди. Он вышел из ризницы выпрямившимся, будто скинул со спины мешок, который таскал месяцами, и Питон, глядя ему вслед, ощутил краткий, почти забытый укол. Быть может, сопровождать в дозоре рыцарей не такое уж и пустое занятие? А классовые интенсивы...
  
  Укол этот, впрочем, долго не продержался.
  
  Когда служба возобновилась, Питон вышел к пастве уже другим человеком - точнее, тем самым, каким был всегда.
  
  - Вы стоите здесь, - начал он, и голос его разнёсся под сводами храма с той гулкостью, какую даёт отсутствие мягкой мебели, - и думаете, будто знаете, кто вы. Пастухи! Кузнецы! Мельники! Жалкие ярлыки, налепленные нуждой на пустое место внутри вас!
  
  Толпа беспокойно зашевелилась. Классовая тревога. Безумство. Грядёт бурый час.
  
  - Один учёный муж из мира, откуда я родом, - продолжал Питон, повышая тон, - писал, что душа человека расколота натрое: низкое хотение, что рвётся жрать и совокупляться, не разбирая пути; голос закона, вбитый отцами и богами; и тонкая полоска между ними, что зовётся собой, но собой, по сути, не является. Класс, - Питон выбросил вперёд палец, - есть та тонкая полоска, доведённая до окончательной формы! Тот, кто не знает своего класса, - раб хотения, скачущий между жратвой и виной, никогда не становящийся ничем цельным!
  
  Кто-то в толпе всхлипнул. Кто-то пёрнул.
  
  - Другой мудрец говорил о снах, что видятся всем народам одинаково: о герое, о тени, о старике, о деве. Он называл их архетипами, что дремлют в глубине всякой души, ожидая, когда их окликнут по имени! Вы носите архетип в себе, как носят зерно под спудом снега, - и, покуда не окликнете его вслух, трижды, перед свидетелем, - оно так и останется зерном, а не колосом!
  
  Он мерил шагами возвышение, и туман за узкими окнами храма, будто откликаясь на его голос, гуще прилипал к стёклам.
  
  - Ещё один, - Лимстим Питон уже не смотрел на паству, взгляд его устремился куда-то выше, за стропила, - писал, что человек обязан стать тем, что он есть, а не тем, чем его воспитали быть! Что величайшее отчаяние - вовсе не боль, а отчаяние тех, кто и не подозревает, что находится в отчаянии, потому что даже не задумался, есть ли у него душа, достойная этого чувства! Вы - все вы! - годами живёте, не подозревая, в каком отчаянии пребываете, оттого что ни разу не спросили себя, кто вы!
  
  Он остановился, обвёл толпу взглядом, полным того страшного, спокойного торжества, какое бывает у человека, наконец нашедшего слова, которые искал всю жизнь, - пусть и заимствованные, пусть и перекроенные до полной неузнаваемости, но свои, выстраданные, как и всё, что он когда-либо на себя примерял.
  
  - ТРЕПЕЩИТЕ! - рявкнул он, и голос его, лишённый прежней бархатистой участливости, ударил под своды храма, как удар колокола. - ТРЕПЕЩИТЕ, НАСЕКОМЫЕ! ПАДИТЕ НИЦ!
  
  Толпа - стоявшая, уставшая, лишённая скамей и потому давно готовая рухнуть на что угодно, лишь бы дать отдых ногам, - пала на колени разом, единым шорохом одежд по деревянному полу, и в этом падении было куда больше подлинного благоговейного ужаса, чем во всех молитвах, читанных здесь прежде.
  
  Питон смотрел на них сверху - на согбенные спины, на опущенные лица - и чувствовал себя, как чувствует себя жрец, впервые в жизни уверенный, что паства перед ним верует не в бога, а в него самого, и что разница эта, в сущности, для дела не так уж и важна.
  
  Позже, когда храм опустел, а прихожане расползлись по своим сырым домам зализывать колени и совесть, Лимстим Питон вышел на паперть - смотреть на дождь. Он любил воду. Её спокойное, размеренное течение, её буйные тугие, упругие струи, её отражение и переливы, её предсказуемость и беснование.
  
  Дождь моросил привычной дисперсией, и туман за ним держался у самой земли, будто дожидался, когда его позовут. Питон долго глядел на эту серую, безучастную стену и думал о том, что весь этот пыл, вся эта уверенность, с какой он только что рвал глотку перед испуганной толпой, - быть может, они и есть признак того, что здесь, в Баровии, он наконец на своём месте.
  
  Мысль эта грела недолго.
  
  Следом пришла другая, куда менее удобная: а что, если он ошибается? Что, если весь этот грохот, все эти цитаты из чужих, полузабытых мудрецов - лишь новая маска, натянутая поверх старой, столь же случайная, как капюшон охотника или мантия пироманта? Вернись он сейчас за пределы тумана, окажись снова там, где можно уйти, - узнал бы он себя? Заговорил бы с ним Ильматер, или молчал бы так же ровно, как молчал всегда, предоставляя Питону самому решать, чья воля исполняется - божья или собственная, разросшаяся до размеров, которые уже неловко было называть смирением?
  
  Он вспомнил слово, которое слышал однажды от старого монаха ещё в Аббатстве, - слово, обозначающее не грех и не ересь, а нечто более тонкое и оттого более страшное: состояние души, возомнившей себя святой и тем самым потерявшей всякую святость. Прелесть. Не впал ли он в неё?
  
  Питон долго стоял под навесом, глядя на туман, и туман, как водится, не ответил ему ничего - ни подтверждения, ни упрёка, - оставив его наедине с вопросом, единственным, какого он ещё не научился глушить голосом, гулким, как тот, что заставил давеча целый храм пасть на колени. Пользуясь удобством влажной погоды Лимстим Питон помочился прямо так, в мантии и, довольный собой, побрёл в корчму. Подсушиться, подкрепиться и, возможно, порезвиться.
   ***

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"