|
|
||
Эй, добры молодцы, панство честное, купцы пузатые и воры карманные! Наливайте кружки полнее, уши развесьте шире, потому что поведаю я вам историю. Историю не про королей да князей. Они и так в летописях себя прославят, и ещё наврут трижды. А историю про рыцаря Мешко.
Не самый он был великий воин. Не воспоёт его кобзарь на княжеском дворе, не вырежут его рожу на церковных фресках. Да и лицо у него, скажем прямо, такое, что на иконы ставить грех, а на солонку стыдно. Но судьба, сволочь, ему подкинула испытания куда похлеще, чем битвы за венгерскую границу.
Потому что с людьми тягаться, дело привычное. Людям голову мечом снесёшь, и всё: дело с концом. А вот с чудищами... О-о, братцы, с чудищами иначе. Они ведь не только в лесу водятся, не только в болотах сидят. Чудища живут в нас самих, в крови, в страхах, в тайных грехах. От волка убежишь, от нечисти перекрестишься, а от себя самого не скроешься.
Так вот, слушайте. Ехал наш Мешко с оруженосцем своим Павлом да со старым псом Войцехом. Дорога тянулась длинная, мокрая... В Мазовии всегда мокрая. Грязь по колено, небо висит, будто с похмелья. И думал тогда Мешко, что едет он просто с поручением. Бумаги доставить, границы глядеть. Думал, что впереди только грязь да скука. А вышло иначе.
Потому что путь его вёл не только по поручению, но и туда, где человек встречается лицом к лицу с собственным страхом. А страх, как известно, куда острее любого меча.
Вот с этого, добрые люди, и начнётся наш рассказ...
Небо над Мазовией треснуло, как гнилая доска под сапогом тяжелого ландскнехта. Молния, ослепительная и кривая, будто палец прокаженного, указала на верхушки вековых сосен, и тотчас же с небес хлынуло. Нет, совсем не дождь, а потоп. Вода, холодная, как предсмертный пот, секла по кожаным капюшонам и стальным шлемам, мгновенно превращая лесную тропу в вязкую, чавкающую кашу. Ветер выл в ветвях тысячеголосой волчьей стаей, срывая листья и швыряя их в лица всадников с яростью одержимого.
- Psiakrew! - прорычал Павел, молодой оруженосец, пытаясь удержать норовистого мерина. - Видимо, сам сатана справляет свадьбу!
- Молчи, богохульник, - глухо ответил рыцарь, ехавший впереди.
Голос его тонул в рёве стихии.
- И молись. Ora et labora. Молись и греби, пока нас не смыло в преисподнюю.
Мешко из Рембайлув, рыцарь герба Тура, не боялся ни черта, ни его свадеб. Он провел полжизни в седле, проливая кровь прусских язычников во славу Христа и польской короны. Он видел, как потрошат людей, как горят деревни, как умирают от мора и голода. Он знал, что мир - это поле битвы между Богом и Дьяволом, и человек на этом поле, лишь трава, которую топчут сапоги обеих армий. Но даже его закаленное сердце неприятно сжалось от этой бешеной, слепой ярости природы. Они везли донесение от князя Конрада его кузену в Плоцк, и каждый час промедления мог стоить голов.
И всё же, как бы ни хлестал дождь, в голове рыцаря вспыхнул иной, куда более сладостный пожар. Дочь графа из Подлясья, Агнешка де Лисовна, баронесса по мужу, старому хрычу, кашляющему кровью в перину, всплыла в его мыслях. Вспомнилось белое, будто молоко, плечо, блеск волос в свечном свете и её смех, звонкий, непристойный. Вспомнилось, как она выгибалась под ним в монастырском саду, на каменной лавке, где святые камни видели многое, но, пожалуй, краснели впервые так сильно.
Её pectus candidum, сладкое и упругое, в ладонях, её venter mollis, трепещущий от смеха и стонов, и, Боже упаси, её pudendum secretum, влажное, горячее, предательски открытое ему, рыцарю, словно она вовсе не боялась ни Бога, ни мужа, ни самого ада.
"Вернусь, - размышлял Мешко, - и снова буду пить с её уст. Снова буду рвать на ней платье, слышать её скулёж и стоны, когда старый болван будет храпеть пьяным в соседней комнате, обложенный горшками и чесноком. И пусть хоть весь свет рухнет в тартарары, пусть князья режутся, пусть черти пляшут на костях, я снова возьму её. Возьму так, что кости затрещат, и не остановит меня ни Христос, ни святой Станислав".
Он усмехнулся про себя. Война войной, донесение донесением, а баронесса Агнешка, вечна.
Павел, пригибаясь к гриве, мотнул головой, выплёвывая воду, что хлестала ему в рот.
- Пан, - начал он сипло, но с нажимом, словно боялся не столько грома, сколько тишины меж ударами, - про это место... Говорили мне люди. В корчме, да и в деревнях дальше. Тут, мол, не лес, а адова утроба. Не к добру оно, скажу вам, милостивый пан.
- Много треплют, - отозвался рыцарь, не оборачиваясь.
- Ага, треплют, - ухмыльнулся Павел, - но ведь не с потолка, не с жопы выдумки берут. Тут, говорили, зверь людской по лесам шастает. Волколак, значит. То ли мужик, то ли псина лютейшая. Днём вон, мужик как мужик, с сохой, с кружкой. А как месяц встанет, так зверь в нём просыпается. Глазищи жёлтые, зубы, как гвозди кованые, когти, что серпы. Бабы его боятся пуще, чем татарина. Мужиков жрёт, баб портит, скотину душит. Сытости у скота хоть на три сёла хватит, а всё равно душит, как бес проклятый.
- Сказки, - отрезал Мешко.
- Эй, пан, сказки-сказки... Только вот Якуб-Гончар, с которым я в одной корчме пил, сам видел, как пёс здоровенный, серый, на двух ногах шёл, как человек. Не собака, не волк, не медведь. А как глянул в глаза ему, там, клянусь святым Станиславом, разум был. Злой разум. Смеялся, гад, будто пьяный ксендз в постель бабью рухнул. Якуб после неделю пил без просыху, чтоб картину ту из башки выбить.
- Переливал он в тебя пива, а не правды, - заметил пан сухо.
- Да вот ещё... - Будто распаляясь, заговорил Павел быстрее. - Деревня тут неподалёку была, Кленцы звалась. Теперь ни хаты, ни куриной жопы. Люди говорили, ночью пришли они. Собаки воют, люди крестятся, а потом, крик, треск, огонь. Утром только пепелище да кости. Кто выжил, те шепчут, будто тени в лесу шевелились, будто смех звериный по оврагам катился.
- Тени, смех... - буркнул Войцех, сжимая поводья. - Дурень ты, Павел. Селяне всегда сказки плетут. Им что ни мор, ни пожар, всё ведьма виновата.
- Ведьма, волколак, чёрт с рогами, какая, к чёрту, разница, - огрызнулся оруженосец. - Люди дохнут, сёла горят. Думаешь, крест в кармане спасёт? А я тебе скажу, крест у того же Якуба на шее был, да так в руку и вжался, когда он от страха крестился. След остался, будто каленым железом.
- Хватит, - бросил Мешко. - Пусть Дьявол правит в лесах, нам до Плоцка надобно добраться живыми.
- А вот я и думаю, - не унимался оруженосец, - может, и лучше бы нам через поле. Там хоть болото, хоть грязь, а тут... тут за каждым кустом глаза. Слышу я, пан, слышу, как шепчут. Не ветер это.
Войцех хмыкнул, но поёжился и осадил коня ближе к рыцарю.
- Не слушайте его, пан. Молод ещё, воображает.
- Молод не молод, - буркнул Павел, - а только слышал я и про рыцарей, что в этих краях сгинули. Не татары, не пруссы их брали, а вот та тварь. Тело находили без кожи, кишки намотаны на сучья. Вроде знак какой-то, или потеха. И кресты рядом валялись, окровавленные. Вот вам и сказки.
Гром саданул так, что кони шарахнулись, чуть не сбросив седоков. Оруженосец зло сплюнул в грязь.
- Слышите, пан? То не гром. То он, волколак, хохочет.
И тогда Войцех, перекрикивая бурю, рявкнул:
- Пан, нам надобно укрытие! Кони вот-вот падут!
Словно в ответ на его мольбу, очередной разряд молнии на мгновение выхватил из тьмы силуэт. Деревянный, приземистый, вросший в землю. Останки стен, щербатый оскал дверного проема и зияющая дыра там, где некогда был свод.
- Часовня, - прохрипел Мешко, пришпоривая коня. - Святой Губерт нас услышал.
То, что они нашли, было скорее могилой веры, чем домом Божьим. Старый Волчий Тракт, некогда оживленная артерия, зарос и одичал после набега литвинов лет двадцать тому назад. А часовня Святого Губерта, покровителя охотников, стала его надгробным камнем. Внутри царил мрак, пахло тленом, мышиным пометом и застарелой сыростью. Сквозь провалы в крыше лилась вода, превращая земляной пол в болото. Остатки фресок на стенах, святой Губерт, преклонивший колени перед оленем с крестом в рогах, были покрыты плесенью и копотью, словно лики святых страдали от какой-то небесной проказы. Разбитый алтарь походил на обглоданный скелет.
- Нечистое место, - прошептал Павел, осеняя себя крестным знамением. - Оскверненное.
И тут они их увидели.
В дальнем, самом сухом углу, едва тлели угли крошечного костерка. Рядом с ними, на обломке скамьи, сидела старуха. Сухая, сгорбленная, похожая на корень старого дерева, вывернутый из земли бурей. Закутана в темные, бесцветные лохмотья. Лицо её, в морщинах и трещинах. Но глаза... глаза горели из глубины этих морщин странным, лихорадочным светом. Не злобой. В них плескались отчаянная решимость и скорбь такая, что Мешко невольно положил руку на эфес меча.
А за ней, в тени, съежившись в комок, сидел юноша. Лет шестнадцати, не больше. Бледный до синевы, прозрачный, как лёд, он дрожал так, что казалось, вот-вот развалится в пыль. Губы шевелились без звука, ногти черные, кривые, словно когти ворона.
- In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, - прогремел Мешко, и голос его под сводами прозвучал как колокол. - Кто вы такие и что творите в доме Божьем?
Старуха медленно поднялась, заслоняя собой дрожащего мальца. Голос её был хриплым, словно скрежет жернова, но твердым.
- Оставьте нас в покое, пан рыцарь. Он мой внук... болен он. Хворь лютая. Уйдите, не к добру ваш меч тут.
- Ведьма! - зашипел за спиной Павел, оруженосец. - Ведьма, а с ней покойник! Гляньте, пан, да он ж синий, як карась в кадке три дня солёной водой вымоченный! Из могилы его вытащила, зуб даю!
- Закрой хлебало, - бросил Мешко. - Чешешь, как баба у корыта.
- А я вам скажу, пан, - не унимался Павел, крестясь судорожно, - я таких знавал. У нас в деревне, помню, бабка Дуня тоже внучка своего под печкой прятала. Сначала, говорит, "хворь у него падучая", а потом глядь, дитя по ночам гусей давит, кровь пьёт! Клянусь святым Варфоломеем, собственными глазами видел, только батя ремнём меня отходил, чтоб не болтал. А гуси так и пропали!
- Молчи, дурень, - рыкнул Мешко, не сводя глаз со старухи.
Она усмехнулась, горько, беззубо.
- Падучая, говоришь? Ха. Кабы ж то... Эта хворь, пан, страшнее. Ему ж не врач надобен и не травы. Ему Господь надобен, да Господь отвернулся.
- Бог не отворачивается, - глухо сказал Мешко. - Это люди отворачиваются.
- Люди? - расхохоталась Старуха, кашлянула, сплюнула черным. - Люди костром да камнями встречают. Церковь? Церковь говорит, порождение дьявола. А он... он дитя! Молоком моим вскормленное, хлебом моим выкормленное!
- Да он же мертвяк, - опять пискнул Павел, но уже тише, словно опасаясь, что его сейчас ударят. - Пан, да гляньте вы, ногти когтями пошли, кожа как сырой тесто... А как завоет, так и святой Станислав в гробу перевернётся!
Старуха шагнула ближе, и в её глазах мелькнула злая, почти волчья искра.
- Лучше бы вам, пан рыцарь, меч в ножнах держать. Не всё, что синим кажется, мертвецом оборачивается. А коли мечом махнёте, кровь пойдёт. А коли кровь пойдёт, уже не остановите.
И в этот миг гроза стихла. Как обрезало. Шум ветра сменился звенящей тишиной, лишь капли с потолка падали в угли. Тучи разошлись, будто рукой раздвинули, и через дыру в крыше хлынул лунный свет. Холодный, мертвенный, яркий, как начищенное серебро. Луч упал прямо на съёжившуюся фигуру мальца.
И он застонал. Тихо, протяжно. Стон был не людской, а такой, что у Павла яйца сжались в кулак и по спине побежали мурашки.
- Матерь Божья, - прошептал оруженосец. - Святой Кузьма и Демьян, спасите...
- Молчи, - отрезал Мешко. - Слова твои дешевле куриного помёта.
А старуха, закрыла мальца собой и прошипела:
- Хотите звать Христа? Зовите. Хотите дьявола? Зовите. Всё одно. Он не услышит.
То, что последовало за этим, не могло привидеться и в самом лихорадочном бреду.
Юноша издал крик. Нечеловеческий, раздирающий душу вопль, в котором смешались агония, ужас и животное недоумение. Его тело выгнулось дугой. Раздался тошнотворный, влажный хруст ломаемых и растягивающихся костей. Бледная кожа на глазах начала темнеть, покрываясь жесткой, бурой шерстью. Пальцы вытянулись в когти, лицо, в вытянутую, клыкастую морду. Рубаха на нем лопнула с треском гнилой ткани. Секунда, другая, третья... мучительные, бесконечные, как сама вечность. И вот уже на месте бледного отрока стоял он.
Волколак. Огромный, поджарый зверь, вышедший из самых глубин языческого ада. Его желтые глаза горели первобытной яростью, голодом и невыносимой болью. С клыков капала пенистая слюна. Но прежде чем звериный инстинкт взял верх, на одно лишь краткое мгновение в этих горящих глазах промелькнуло нечто человеческое. Отражение души запертого в этой клетке из шерсти и когтей юноши, чистый, незамутненный ужас и безмолвная мольба о смерти.
А потом разум погас.
Зверь, не издав ни звука, прыгнул. Его целью стал ближайший человек, слуга по имени Стах, который так и застыл с открытым ртом, не в силах даже вскрикнуть. Челюсти сомкнулись на горле с хрустом ломаемого хряща. Брызнула горячая кровь.
Начался хаос.
Кровавая, яростная пляска смерти в тесных стенах оскверненной часовни. Второй слуга, Войцех, визжа от ужаса, отскочил к стене, выставив перед собой дрожащий кинжал. Павел, выхватив меч, неуклюже ткнул в сторону чудовища, но тварь одним ударом когтистой лапы распорола ему плечо, вырвав крик боли. Стах уже лежал на полу, захлебываясь кровью, его жизнь утекала в грязную жижу на полу.
- Ко мне, пёс! - взревел Мешко, и его меч, служивший ему верой и правдой в десятках битв, со свистом покинул ножны.
Он был воином. Там, где другие видели исчадие ада, он видел врага. Сильного, быстрого, но врага. Он шагнул вперед, принимая удар на себя. Когти скрежетнули по его стальному наплечнику, высекая искры. Мешко ответил коротким, рубящим ударом, целясь по лапам. Волколак взвыл, отскакивая в сторону. Бой закипел. Это была не битва, а мясорубка. Они кружили по крошечному пространству, опрокидывая сгнившие скамьи, поднимая тучи пыли и плесени. Зверь являлся воплощением дикой силы.
Удар, уклон, парирование. Рык твари смешивался со скрипом стали и тяжелым дыханием рыцаря.
Отбросив Павла в сторону, как тряпичную куклу, зверь снова развернулся к Мешко. Рыцарь, угадав его движение, приготовился к последнему, решающему удару. Он занес меч над головой, вкладывая в него всю ярость, всю веру, весь свой праведный гнев.
- Deus vult! - выкрикнул он, и этот крик должен был стать приговором тьме.
Но в тот самый миг, когда сталь была готова обрушиться, их взгляды встретились. И Мешко замер. В этих огромных, желтых, горящих глазах чудовища он не увидел ни демонической ярости, ни звериной ненависти. Он увидел то, что заставило лед пробежать по его венам. Там, в глубине звериного зрачка, отражалась душа того самого юноши, искаженная мукой, раздавленная, но всё ещё человеческая. Это был чистый, животный ужас, бездонная беспомощность и безмолвная, отчаянная мольба об освобождении. Не о пощаде. О смерти.
Вера, твердая, как дамасская сталь, дала трещину. Он собрался убивать демона, порождение Сатаны, но перед ним было замученное равнодушием Господа дитя, запертое в клетке из когтей и клыков. Рука его, державшая меч, дрогнула. Праведный гнев, что питал его секунду назад, иссяк, оставив после себя тошнотворную пустоту.
Удар, который он нанес, был уже не актом веры, а актом милосердия. Холодным, выверенным, безжалостным движением, чтобы прекратить страдания. Это был не карающий меч Господень, а лезвие палача, дарующего избавление.
Длинный меч вошел зверю в грудь, чуть левее центра, с отвратительным чавкающим звуком. Он пробил шкуру, мышцы, сломал ребра и вонзился прямо в сердце.
И когда зверь рухнул, начав на глазах у всех обратное, жуткое превращение, Мешко почувствовал, как вместе с ним рухнуло что-то внутри него самого. Вся его праведность, вся уверенность в своей правоте, весь смысл его войны во имя Господа, всё это в один миг рассыпалось пеплом. Он не совершил подвиг. Он совершил нечто греховное и ужасное, будто убил беззащитного пленного, молящего о пощаде. Он был не победителем. Он был палачом.
На грязном полу лежал мёртвый, нагой юнец, худой, как недоеденный жаворонок. Его тело было распорото страшной раной, а на лице застыло выражение ужаса и, впервые, облегчения.
И впервые в жизни вера показалась Мешко горьким пеплом на языке.
В наступившей тишине слышался лишь плач раненого Павла и сиплое дыхание Войцеха.
Старуха, всё это время стоявшая, будто коряга, медленно опустилась на колени к телу внука. Она не рыдала. Горе её было слишком густым для слёз. Дряблой рукой она гладила спутанные волосы мальца. Губы шептали что-то, словно молитву, но то была не молитва. Потом подняла голову. Взгляд её вонзился в Мешко. Два угля, два ножа, два гвоздя в сердце.
Она не закричала. Она прошипела, будто гадюка из хвороста:
- Убийца... Ты убил не зверя. Ты убил дитя. Моё дитя!
Мешко стоял, тяжело дыша. С меча на пол капала кровь. Кровь чудовища. Кровь мальчика.
- Он был одержим... - пробормотал он, будто оправдывался. - Порождение дьявола.
- Одержим? - старуха сплюнула в пыль. - Болен он был! Проклят! А ты... пришёл, как пёс с чужого двора, и принёс смерть. Лес видел! Земля слышала! За кровь моей крови, да будет твой путь чёрной тропой, а твоя вера, пеплом в глотке! Да придёт за тобой тот же, что пришёл за ним... в ночь полной луны!
Слова её вонзались в уши, как ржавые гвозди.
- Ведьма! - взвизгнул Павел, прижимая кровоточащую рану на плече. - Она проклинает тебя, пан!
Мешко не слушал. Да и зачем? Слова старухи были не более чем колючим эхом, вторящим приговору, который он уже давно вынес сам себе. Огонь. Очищение. Ложь, мерзкая, тухлая, как свиное брюхо под солнцем. Он опустил меч, и с него всё ещё скатывались густые капли крови мальчишки.
- Уходим, - сказал он чужим, надломленным голосом.
- Но, пан... она...
- Уходим! - рявкнул Мешко, и даже Войцех вздрогнул, словно от удара батогом.
Только силы в его голосе не было, одна лишь усталость, тягучая и безысходная, как затхлый запах мёртвого костёла.
Старуха всё так же качалась над телом внука. Её шёпот, вязкий, как плесень, лип к ним, пока они отступали. И с этим шёпотом они вышли из осквернённой часовни под небо, почерневшее, словно залитое дегтем.
И тут небеса разразились. Молния хлестнула прямо в прогнившую крышу часовни. Балки вспыхнули сразу, будто не дерево, а порох. Пламя жадно вцепилось в стены, ревя, как псы, что чуяли мясо.
Мешко оглянулся. В дверях, теперь горящих, он увидел её. Старуха стояла над телом внука, руки раскинуты, словно хотела заслонить его от самого Господа. Не кричала. Не молила. Лишь смотрела на Мешко сквозь стену огня. В её глазах, боль, такая, что сам ад бы захлебнулся. И это было последним, что он увидел, прежде чем своды рухнули, похоронив её под горящим деревом.
Они уезжали молча. Павел стонал, Войцех крестился так часто, будто надеялся стереть крест в мозоли. Мешко же внутри ощущал только пустоту. Сухую, вязкую, липкую пустоту.
"Господи... - шепнул он про себя. Ты же Всемилостивый? Всемогущий? Почему же тогда мне? Почему я? Неужто мало на свете рук, чтобы держать меч, что рубит невинных? Ты избрал меня? Ради чего? Чтобы сделать из меня палача для мальчишки? Для старухи? Для самого себя? Неужели Ты сам любуешься, как я гнию изнутри? Где же Твоё милосердие, Господи? Или Ты смеёшься? Ты смеёшься надо мной, Бог мой?"
Он пытался отвлечься. Агнешка. Её смех, звонкий, скабрёзный, пахнущий вином и грехом. Её груди, белые, как молоко, её волосы, блестящие в свечном свете. Но вместо неё снова и снова всплывали глаза, жёлтые, немые, полные усталости. В них не было ярости. В них было одно только молчаливое прошение: убей.
И Мешко убил. И этим убил себя.
"Да обратится твоя вера в пепел во рту твоём!"
Мешко сглотнул. И вправду, во рту у него была зола.
Над лесом поднимался дым. Черный, жирный, как смола. И рыцарь понял: этой ночью он не победил зло. Он стал злом. Пламенем, что жрёт всех подряд.
"Господи... если я Твоё оружие, то скажи - чьей же рукой держишь Ты рукоять? Моей? Дьявольской? Или, быть может, Ты сам давно дьявол?"
- Пан, - прохрипел Павел. - Мы ведь... во имя Господа, правда? Не зря кровь... не зря пламя?
- Во имя Господа, - глухо ответил Войцех. - А во имя чьё ещё?
Мешко посмотрел на них и вдруг хрипло усмехнулся.
- Если это во имя Господа, то хотелось бы знать, кто ж тогда во имя Дьявола творит.
- Собаки нас сожрут, - выдавил Павел. - Кресты не помогут. Ведьма сказала...
- Да заткнёшься ты уже наконец! - рявкнул Мешко. Но голос его дрогнул.
Они ехали дальше, в сторону Плоцка, к войне и долгу, который вдруг стал дешевле дохлой крысы. Позади трещало пламя. Лес шептал. И каждый шорох в этом лесу был как шаг.
На рассвете Павел вскрикнул:
- Пан! Видели?! Глаза! Жёлтые! Как у того...
Мешко не повернул головы. Смотреть, значит признать. Признать, значит сойти с ума.
- Ветер, - сказал он. - Там только ветер.
- Ветер? - фыркнул Войцех и перекрестился дрожащей рукой. - Твой ветер скалится, пане. Зубы точит.
Мешко не ответил. Только кашель вырвался. И горечь золы на языке.
Они ехали вглубь леса, и лес глядел им вслед. Жадно, насмешливо. А в груди рыцаря, там, где некогда жила вера, теперь тлел огонь. Чёрный, холодный огонь проклятия.
* * *
Слушайте, слушайте, добрые люди! Расскажу я, - как рыцарь Мешко с дружками в Мазовии по грязюке тащился.
Дороги там, скажу я вам, дьявол сам чертил. Чтоб грешники ещё при жизни знали, каково жопой по углям елозить. Шли они, значит, по колено в трясучке. Сапоги чавкают, кони застревают, небо висит низко, серое, как портянка, что с осени не стирана. Морось такая, что и дьяволу мерзко.
Мешко, мол, молчал, в свои думы погружённый. Мысли чёрные, липкие, как та грязь. А рядом его оруженосец Павел, белый, как мука, руку к плечу тянет, рана гноится, смердит. Ещё день-два, и в могилу.
Ну, а вечером свет в тумане увидали. Корчма. Не двор для панства, не господский стан, а именно корчма. Брёвна чёрные, крыша покосилась, дым едкий, запах кислятины и чего-то жареного... Только не спрашивайте чего. Я, братцы, подозреваю, не свинина.
- Ну хоть крыша над башкой, - буркнул Войцех. - И кружка, что покрепче барской мочи.
Зашли внутрь. Там дым столбом, потолок низкий, людишки вонючие, столы сколочены топором да матом. В центре, пьянчуга местный, рожа красная, как морковка. Борода в крошках и супе вчерашнем. Кружкой стучит, орёт, будто сам пророк.
Сели Мешко с дружками в угол. Им похлёбки сунули. В похлёбке что-то плавало, хвостатое. Я бы, признаться, ложкой не тронул. Но они жрать стали. Не до носа.
А пьянчуга тем временем вещает: мол, была ведьма Ядвига, старая, кособокая. С лесом шепталась, травки знала, хворь наслать умела. Плебан Януш ей сказал:
- Отрекись, сатанинское отродье!
А она ему прямо в харю хохочет!
- Твой бог в церкви сидит, а мой, в каждом дереве, в каждом волчьем следе.
Тут он рыгнул. Свечи погасить мог, чесслово! Мужики заржали, кто-то даже похлопал.
- Ну и проклял её плебан, - орёт тот. - Чтоб род её сгнил! Чтоб дитя её дитяти - чудищем родилось! А дочка у неё была, красавица. Как цветок. Только с червяком. Понесла. А от кого? От лешего? От болотного рогатого? Хрен его знает!
И вот, говорит, девка подохла при родах, а ублюдок выжил. Мальчонка. Но не простой. Под луной, мол, в волка обращался! Волколак! Проклятье сбылось!
Тут он пуканом громыхнул, пузо похлопал, "ах!" сказал и рылом в стол рухнул. С храпом.
Все заржали, толпа загудела, будто и не было сказки. Только Павел сидел белый, как саван, глаза стеклянные. Мешко, тоже молчал, смотрел, как храпит пьяница, как мужики жуют... и понимал, что весь мир, та же самая корчма. Пьяные байки, грязь, смрад. И страшнее всего то, что иногда эти байки оказываются правдой.
Вот так-то. Не верьте бабкиным басням. Или верьте, да почаще креститесь. Потому что если в корчме кто-то орёт, что волколак по лесу бегает... то будьте уверены: скоро встретите. Только лучше бы вам не встречать его.
* * *
Через неделю после того, как его кости перестали дребезжать после проклятого пути по мазовецкой грязи, Мешко из Рембайлув наконец-то позволил себе роскошь отвалиться на лавку и впервые за три недели вздохнуть. Тело болело, как у старого коня после ярмарки, но душа... душа скреблась когтями. Видел он те глаза. Жёлтые. Немые. Просившие. Да чтоб их леший растрескал.
Теперь же был он здесь. В домишке за воротами Плоцка, возле Нурца, в гнезде, что одна хитрая вдова держала для тех, кто хотел согрешить потише. Там ладан гнал запах падали, а вместо шёпота молитвы звучали вздохи и стоны похоти.
В купели парилась трава, лаванда, шалфей, соль. Вода пахла так, будто её настояли на девичьих волосах и ведьминых кореньях. Агнешка сидела между его колен, плечи белели, волосы золотом струились по воде. Смех её, мягкий, как шёлк, но в том смехе прятался коготок.
- Ты дрожишь, - сказала она, чуть обернувшись.
Голос девицы был лёгким, как песня, но в словах, насмешка.
- Словно парень, которого впервые ведут к постели.
- Вода стынет, - буркнул он, прижимая её к себе.
Он не признался, что стынет не вода, а сердце. Что дрожь в нём от луны и памяти.
Агнешка улыбнулась уголком губ, как кошка, что поймала воробья.
- Старый мой... - протянула девушка слова, будто пробуя их на вкус. - Уехал в Краков. Судиться. С роднёй своей глупой. Пусть там хоть друг другу горло перегрызут, мне ни жарко, ни холодно. А мы будем здесь. Одни.
Она обернулась, коснулась губами его шеи. Мешко закрыл глаза. Хотел забыть всё, кроме её кожи, кроме этого мгновения.
- Вернётся, конечно, - продолжала она, будто нарочно. - Когда-нибудь. Ползком приедет. Старый, уставший. Снова будет ворчать: "Агнешка, сиди тише, Агнешка, не смейся громко, Агнешка, глаза потупи".
Она передразнила тихо, вкрадчиво, так, что даже в насмешке её голос звучал приятно.
- Думает, что я девица на послушании.
Она рассмеялась снова, совсем не громко, мелодично, так что смех её звенел в ушах приятным ядом.
- Но он не понимает: жизнь коротка. Не для того дана, чтоб рядом с ним тухнуть, словно свеча в погребе.
И посмотрела на Мешко так, что в её взгляде не было ни стыда, ни жалости. Только вызов.
А внизу, тем временем, в тёмной прихожей, оруженосец и слуга, Павел и Войцех, грелись у камина, сторожа покой своего пана. Трескала поленья, капал воск со свечи, а за стенами выл ветер.
Войцех хлебнул из кубка и ухмыльнулся:
- Слушай, Павел, я ж тебе не рассказывал про ту вдову... Ага, вдову, из Накла. Зовут её, представь себе, Ганка. Молодая, щеки румяные, сиськи, что два каравая, руками не обхватишь. О, Господь простит, если захочет, но и сам бы не устоял, будь он мужиком.
Он подвинулся ближе, понизил голос, будто боялся, что стены донесут.
- Пришёл я к ней вроде бы за яйцами да маслом, ну как водится. А она, в чёрном, по мужу скорбит. Только вот скорбит так, что юбка едва держится. Смотрит, понимаешь, как кобылица весной. Я и не успел глазом моргнуть, как она меня за хер, и в дом.
Он захохотал, потряс кружкой так, что вино пролилось на сапоги.
- А в доме у неё тепло, печь горит, да на столе кувшин вина. И пахнет там, Павел, не дымом и не капустой, а женщиной. Такой, что голова кругом. Она же не девка деревенская, знаешь ли, ведает, чего хочет. Только дверь захлопнула, и сама руки мои на себя кладёт. Я уж думал: "Ну, Войцех, ты теперь попадёшь в рай, только в рай грешников!"
Он прыснул, вытирая мокрые губы рукавом.
- Что дальше было... эх, ты б видел. Сначала у печи, прямо на лавке, жар такой, что у меня яйца плавились. Потом на перинах, а перины те пуховые, мягкие, будто в облаке тонешь. Я уж и не считал, сколько раз она меня к себе тянула. Вдова, скажу тебе честно, такая, что монах в келье б перекрестился да пошёл грех искать.
Он говорил всё быстрее, увлекаясь, и не замечал, что Павел сидел каменным, не отвечал, только глядел в огонь.
- Я ей, значит, говорю: "Ганка, ты ж вдова, ещё год бы посидеть в чёрном, а?" А она мне в ответ: "Год? Да чтоб мне век без мужика томиться? Нет уж, Войцех!" Вот так мне и сказала, представляешь?
Он расхохотался, хлопнул Павла по плечу.
- Эх, Павел, братец... Жизнь коротка. Грехи грехами, а баба, лекарство от всех напастей. Ты б сам сходил, я б дорогу показал. Ох, там такое тело, белое, тёплое, гибкое...
Но Павел уже не слышал. Губы его шевелились без слов. В глазах блеснула стеклянная муть. Пальцы вцепились в подлокотник, будто в чужое горло.
Войцех всё говорил и говорил, разливаясь в похабных подробностях, не замечая, что друг его больше не человек, а зверь, готовый прорваться наружу.
Прошёл месяц с тех пор, как они вырвались из осквернённой часовни. Месяц, как Павел ходил с перевязанным плечом, как крестился перед сном, как боялся тени. Он не говорил, но внутри него что-то изменилось. Рана не заживала. Кожа вокруг неё почернела. А по ночам он вздрагивал, как от укуса.
Он не знал, что когти волколака не просто ранили, они заражали. Как чума. Как проклятие.
Полночь. Луна, как белый глаз, смотрела в окна. Павел вдруг вскочил, как ужаленный. Глаза его стали стеклянными, дурными. Рот открылся, но из него вырвался не крик, а рык. Глухой, животный.
- Павел? - вскочил Войцех, хватая кинжал.
Но было поздно.
Оруженосец согнулся, как под топором. Раздался влажный хруст костей. Пальцы вытянулись в когти. Лицо вытянулось, покрылось жёсткой шерстью. Из глотки вырвался вой, не человеческий, не волчий, а что-то между, что заставило Войцеха обмочиться от ужаса.
- Господи Иисусе! - закричал он, тыча кинжалом. - Не подходи! Слышишь! Не подходи...
Зверь, Павел-волколак, ударил лапой. Кинжал полетел в угол. Череп Войцеха лопнул, как гнилой орех. Кровь брызнула на стену, на пол, на тлеющие угли.
Зверь вздохнул, как бы с наслаждением. Потом двинулся вверх по лестнице.
По пути он встретил верную служанку Агнешки, Малгожату, молодую девушку из деревни, что приносила вино и сухие полотенца. Она стояла с кувшином в руках, и когда увидела чудовище, упала на колени.
- Пани... - только и прошептала она.
Зверь не стал мучить. Он схватил её за горло и разорвал, как тряпку. Кувшин разбился. Вино смешалось с кровью.
А наверху, в купели, по-прежнему велись разговоры. Точнее, говорила девица, а рыцарь в основном коротко хмыкал, погруженный в собственные мысли.
Агнешка лениво провела рукой по воде, зачерпнула пригоршню и брызнула любовнику в грудь.
- Скажи честно, Мешко, - протянула она с лукавой улыбкой, - у тебя бывало такое, что женщина тебе смеётся прямо в лицо?
- Хм. - Не припомню.
- Ну вот. А я смеюсь. И знаешь почему?
Она повернулась к нему боком, положив локоть на край купели.
- Потому что я вспоминаю, как мой благоверный, да чтоб его черти за ногу тянули, пытался в брачную ночь "доказать", что он мужчина. Ах, Господи!
Она прыснула смехом, задорно, как девчонка.
- Ты бы видел это зрелище.
- Угу. -
- Сначала час ходил кругами, молился, крестился, словно я не жена ему, а гроб с покойником. Потом разделся, и, Мешко, клянусь, я едва не рассмеялась вслух. На него глянешь, вроде мужик. Пузо как кадушка, щеки красные... А внизу, тишина. Поле необжитое.
Девушка захихикала.
- Я думала, может, стыдно ему? Но нет. Просто ни богу свечка, ни чёрту кочерга.
Баронесса наклонилась ближе, зашептала в ухо:
- Лёг он на меня, потужился, повздыхал... А потом слез, как медведь с дерева. И всё. Конец.
Мешко только тяжело выдохнул.
- Думаешь, он отчаивался? Ничего подобного! На следующий день снова полез, как кобель на суку. Думал: "Ну, может, сегодня судьба улыбнётся". Ага, щас! Полез, сопит, пыхтит, как кузнечный мех, щеки полыхают, а глаза стеклянные. Я уже лежу, гляжу в потолок, считаю трещины в балках. И опять, слез. Ноль!
Она хлопнула ладонью по воде так, что брызги разлетелись.
- Хм. -
- С тех пор, как на меня этот боров взбирается, я уже заранее знаю, всё равно слезет. Бестолковый, жирный и бессильный. Я жду-жду, а в голове только одно: "Когда же он, чёрт побери, наконец перестанет ёрзать, вдавливать меня в перину?"
Агнешка де Лисовна рассмеялась снова, и смех её был сладок, как вино. Но слова жалили.
- В конце концов, знаешь, что я сделала? Подсунула ему кувшин вина и сказала: "Пей, милый, может, хоть с хмельком тебе легче станет". Так он уснул прямо на мне, как мешок зерна. Храпел в ухо, а слюни текли на плечо. Вот и вся страсть!
Мешко нахмурился, но промолчал.
- А теперь глянь на нас.
Баронесса развернулась к нему, положив руки на его плечи, прижимаясь полной грудью.
- Вода горячая, свечи горят, я смеюсь, ты молчишь, но в груди у тебя буря. Я чувствую.
Она ткнула ему пальцем в сердце.
- Ты настоящий. А мой старый, пустая кадушка. Стучишь по ней, и только гул.
Она облизнула губы, прижалась ближе.
- Иногда думаю: зачем мне такая жизнь? Муж вроде жив, а как бы и нет. Я ведь женщина, я хочу жить, хочу чувствовать. Мне нужно, чтоб обнимали, чтоб душили страстью, чтоб сердце колотилось, как у воробья в руках. А не вот это...
Девушка передразнила глухим голосом:
- "Агнешка, помолись перед сном. Агнешка, не гляди на мужчин. Агнешка, не смей смехом громким бесов призывать".
Она фыркнула, хохотнула тихо, вкрадчиво.
- Боже, какой же он был смешной в ту ночь. Я клянусь, если бы кто-нибудь подсматривал, он бы со смеху подох. Мужик, герой, землевладелец, судиться ездит в Краков, а в постели... как мальчишка, у которого игрушка не работает.
- Угу. -
- А знаешь, Мешко, я не виновата, что смеюсь. Я бы и рада уважать его, но за что? За пузо? За храп? За то, что даже собака во дворе выносливее? Ха! Ты хоть представь: раз, два, и всё. А потом лежит, сопит, будто с поля камни таскал. Господи, у меня больше удовольствия от того, как девки на ярмарке яблоками торгуют.
Мешко тяжело вздохнул.
- Вот и подумай, - прищурилась она, улыбаясь, - разве можно такую жизнь терпеть? Я ж не икона, чтоб пылью покрываться на полке. Я женщина. У меня кровь течёт, как у всех. Я хочу любить, хочу смеяться, хочу, чтоб моё тело не лежало впустую, как чурбан. Ты понимаешь?
- Понимаю. -
- Вот и славно. - поцеловала она его в шею. - А теперь скажи честно, когда я так рассказываю, тебе смешно или жалко его?
- Ну...
- И то, и другое, да? - подытожила она сама, качнув головой. - А мне вот нисколько не жалко. Пусть спивается, пусть за своими бумагами гниёт. Мне плевать. Я здесь. С тобой. И это моя жизнь.
Она откинулась назад, на его грудь, и закрыла глаза, как будто сама себе вынесла приговор. Но Агнешка вдруг вздрогнула.
- Что это? - прошептала она.
- Это ветер.
Но он услышал. Шаги. Тяжёлые. Не человеческие. И вой, знакомый, как кошмар.
Он выскочил из воды, как ужаленный. Схватил меч, что всегда лежал рядом, даже в любви он не расставался с ним. Сталь блеснула в свете свечей.
Дверь взорвалась от удара. Зверь ворвался. Глаза жёлтые. Клыки в пене. Но Мешко узнал его. Это был Павел. Его оруженосец. Его грешник. Его тень.
- Нет... - прошептал он.
Агнешка закричала. Зверь бросился вперёд.
Мешко парировал, голый, мокрый, как новорождённый. Удар. Уклон. Рубящий удар по бедру. Зверь взвыл, но не отступил. Он был быстрее, чем тот в часовне. Злее.
Они сражались среди мебели, опрокидывая столы, роняя свечи. Одна упала на льняные шторы. Пламя вспыхнуло мгновенно.
Огонь побежал по стенам, по коврам.
- Беги! - крикнул Мешко, отбиваясь от зверя.
Но тот бросился на него снизу, как змея. Мешко упал, меч выскользнул. Зверь вцепился в горло.
И тогда, с последним усилием, Мешко дотянулся до кинжала, что упал вместе с его одеждой на пол и вогнал его в глаз чудовища. Зверь взвыл, отпрянул.
Мешко вскочил, схватил меч, занёс его над головой.
Он рубанул. Сталь вошла в шею. Голова отлетела, ударилась о стену. Тело рухнуло. И тут же началось обратное превращение. Шерсть исчезла, кости захрустели, и на полу лежал мёртвый Павел, голый, изуродованный, с выражением ужаса на отрубленной голове.
Огонь охватил всё.
Мешко схватил Агнешку, обернул её толстым льняным покрывалом, схватил сапоги и кафтан, и выпрыгнул с ней в дверь, прямо на лестницу.
Они выбежали на улицу, дрожащие, мокрые, в одном покрывале.
У порога лежало тело Войцеха, разорванное. Мешко переступил через него, не оглядываясь.
Вокруг уже собралась толпа, люди с факелами, женщины с вёдрами. Крики: "Пожар!" "Господь карает!"
Мешко и баронесса смешались с толпой, как тени. Никто не узнал их. Никто не спросил. Огонь съедал всё, тела, следы, грех.
Он улыбнулся про себя. Огонь, лучший чистильщик.
Через четыре дня к Мешко прибыл гонец от Конрада. Поручение: отправиться в Краков, к королю Владиславу Локетку, с донесением о границах с пруссами. Долг звал. Война не ждала. Но Мешко уже не чувствовал себя воином. Он чувствовал себя призраком.
Через пять дней Агнешка слегла. Выбежав в ту ночь мокрой на холод, она схватила морозную лихорадку. Через три дня её тело покрылось багровыми пятнами, дыхание стало клокочущим. Она умерла в бреду, шепча имя Мешко, как молитву.
Агнешку де Лисовну похоронили в могиле у церкви. Никто, как казалось рыцарю, не знал, что она была любовницей рыцаря. Все думали, просто жена старого барона, умершая от болезни.
Мешко не пришёл на похороны. Он стоял на городской стене и смотрел, как маленький погребальный кортеж ползёт к кладбищу. Ветер донёс до него запах ладана и влажной земли. Он не почувствовал ничего. Пустота, что поселилась в нём в той часовне, лишь разрослась, поглотив и скорбь. Агнешка была последней нитью, что связывала его с миром плоти, с миром простых желаний. Теперь и эта нить сгорела.
И тогда впервые за месяц он попытался помолиться. Он зашёл в собор Святого Зигмунта, огромный, гулкий, пахнущий воском и вечностью. Преклонил колени перед распятием. Попытался сложить слова в молитву, но они рассыпались, как труха.
- Господи... Если Ты есть... Скажи мне, кто из нас был зверем? Я, что убил? Павел, что стал зверем по моей вине? Или Ты, что заставил меня убивать?
Никто не ответил. Лишь лики святых с фресок смотрели на него с холодным, отстранённым равнодушием. Их глаза были пусты, как небо над Мазовией. Только ветер, как тогда, в лесу, прошептал что-то на языке, которого он не знал.
Мешко вернулся на пепелище. Дважды встречался с волколаком. Дважды остался жив. Но в памяти всплыли губы Агнешки. Тёплые, мягкие, живые. Теперь их больше не будет. Никогда.
За спиной, движение. Резко обернулся. Не успел. Лицо неприметное, бородатое. Металл блеснул, ударил. Один. Второй. Третий раз.
Мешко согнулся, сжал живот, чувствуя, как жизнь вытекает наружу вместе с теплом.
- Привет тебе от барона, - шепнул убийца. - Сказал передать: никто не ржёт над ним. И рога ему не ставит так, чтоб весь Краков ухохатывался.
Пинок. Мешко рухнул лицом в пепел. Горький, едкий пепел сразу полез в рот, в нос, в лёгкие. Захлебнулся. Перед смертью вспомнил слова старухи:
"Да обратится твоя вера в пепел во рту твоём".
Говорят, сдох рыцарь Мешко. Дважды, мол, из лап волколачьих ускользнул, а зарезал его не зверь лесной, не демон из преисподней, а какой-то баронский прихвостень. С рожей, будто из корыта только что вытащенной. Так всегда и бывает, от когтей чудищ уйдёшь, а от острого ножа, хрен.
Агнешка? Ах да, Агнешка... Любовница рыцарская, баронова жена. Померла как все помирают, грязно, с соплями, с пятнами по коже, с клокочущим дыханием. Умерла, шепча его имя, будто молитву. А Бог, если и слушал, то, поди, давился от смеха.
Барон, говорят, тоже горевал... только не о жене. О рогах своих горевал, о насмешках краковских. Вот и послал пса своего, чтоб честь поправить. А честь, братцы, штука скользкая. Жены дохнут, рыцари дохнут, города горят, а честь стоит себе, как срамной столб на площади.
А ведь старуха верно сказала: "Да обратится твоя вера в пепел во рту твоём". Сказала, и сбылось. Упал Мешко мордой в пепелище, задыхаясь от пепла, и всё, конец сказке.
И выходит, что чудища, с которыми он сражался, вовсе не в лесу жили. Настоящие чудища сидели дома. В чертогах баронских, в мехах да парчах, с ножами под плащами.
Вот и вся история. Никакой морали. Никакого утешения. Только смех, только пепел, только пустота...
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"