Марек Шулер проснулся в половине шестого утра и понял, что снова не может вспомнить, в какой именно квартире находится. Три секунды он лежал неподвижно, вглядываясь в незнакомый потолок, пока реальность не расставила все по местам: Варшава, район Прага, квартира Ханны на четвертом этаже без лифта.
Он повернул голову. Ханна спала, откинув руку на его подушку, и во сне выглядела моложе своих сорока двух лет. Марек осторожно поднялся, накинул халат и прошел на кухню. Через окно виднелись серые пятиэтажки, выстроенные в послевоенные годы, когда город отстраивали наспех, без претензий на красоту - лишь бы укрыть людей от дождя и снега.
Он налил себе воды из-под крана и выпил залпом, как будто это могло смыть накопившуюся усталость. Марек преподавал историю в гимназии на Мокотове, жил в съемной комнате на Жолибоже, а по средам и пятницам приезжал к Ханне. Она работала корректором в издательстве, переводила с немецкого и умела молчать, когда он не хотел говорить. Это было главным ее достоинством.
Но была еще Рива.
Рива жила в Кракове. Она была на восемь лет моложе Марека и училась на юридическом факультете. Они познакомились три года назад на конференции, посвященной правовым аспектам реституции военного имущества, где Марек выступал с докладом об ответственности за забытые преступления. Рива сидела в третьем ряду, и когда он закончил говорить, она подняла руку и задала вопрос, от которого у него перехватило дыхание: "Если мы не можем наказать виновных, потому что они умерли, должны ли мы наказывать их детей?"
После конференции они проговорили до полуночи в кафе возле Вавеля. Рива рассказывала о своей семье - о деде, который вернулся из лагеря и больше не улыбался, о бабушке, которая готовила суп так, словно каждая порция могла стать последней. Марек слушал и думал, что впервые встречает человека, который понимает то, о чем он никогда не говорил вслух: что прошлое не проходит, оно просто меняет форму, как вода превращается в лед, не переставая быть водой.
Он начал ездить в Краков каждые выходные. Рива снимала маленькую студию в Казимеже, где половину пространства занимали книги. Она читала Примо Леви, Целана, Агамбена, подчеркивая строчки карандашом и оставляя пометки на полях. Марек лежал рядом и смотрел, как она читает, и ему казалось, что впервые в жизни он находится там, где должен быть.
Но была еще Ханна.
С Ханной он познакомился раньше - шесть лет назад, когда только переехал в Варшаву после развода. Она пришла в школу, чтобы забрать племянника, они столкнулись в коридоре, и она уронила сумку с книгами. Он помог ей собрать - Манн, Музиль, Рот. "Вы читаете по-немецки?" - спросил он. "Немецкий - это язык, на котором думают о невозможном," - ответила она.
Они начали встречаться без особых обещаний. Ханна никогда не спрашивала, любит ли он ее, и не говорила, что любит его. Она просто была - как воздух, как привычка, как город, в котором живешь много лет, не замечая его архитектуры. Марек находил в этом покой. С Ханной не нужно было объяснять, почему он иногда среди разговора замолкает на несколько минут, глядя в окно. Она принимала его таким, какой он есть, не пытаясь изменить или понять до конца.
А потом появилась Рива, и все покачнулось.
Проблема заключалась в том, что Марек не мог выбрать. Не потому, что боялся причинить боль - он давно научился жить с болью, как живут с хронической болезнью. Он не мог выбрать, потому что каждая из них возвращала ему разные части его самого. С Ханной он был тем, кем мог бы стать, если бы родился в другое время, без войны в крови, без этой проклятой генетической тоски. С Ривой он был тем, кто он есть - наследником катастрофы, человеком, сделанным из вопросов без ответов.
Иногда, лежа в постели Ханны или Ривы, он думал об отце. Шимон Шулер умер десять лет назад от рака легких, но перед смертью рассказал Мареку историю, о которой молчал всю жизнь. В 1944 году, когда ему было девятнадцать, он скрывался в деревне под Люблином у польской семьи. Хозяйка дома, женщина лет сорока, забеременела от него. Когда война кончилась, Шимон уехал, не сказав ей ни слова. "Я не знаю, родился ли ребенок, - сказал отец, глядя в потолок больничной палаты. - Я не знаю, жив ли он. Я никогда не пытался узнать".
Марек спросил тогда: "Почему ты рассказываешь мне это сейчас?"
"Потому что выживание - это не благородство, - ответил отец. - Это просто выживание. И оно делает тебя виноватым перед всеми, кого ты любишь".
Прошло десять лет, но Марек все еще думал об этих словах. Он думал о них, когда целовал Ханну. Он думал о них, когда лежал рядом с Ривой, слушая ее дыхание. Виноват ли он? И если да, то в чем именно? В том, что не может отдать себя целиком одной женщине? Или в том, что не может отдать себя целиком никому, потому что часть его всегда принадлежит прошлому, которое он не пережил, но унаследовал?
Однажды Рива спросила его: "Ты веришь в Бога?"
Они сидели в ее комнате, за окном шел снег.
"Нет, - ответил Марек. - Но я верю в вину".
Рива засмеялась. "Это почти одно и то же".
"Не совсем. Бог может простить. Вина - нет".
Ханна никогда не задавала таких вопросов. Ее Бог был другим - тихим, отсутствующим, вежливым. Марек подозревал, что у нее тоже есть кто-то еще. Он замечал, как иногда она откладывает телефон лицом вниз, как иногда уезжает на выходные "к сестре". Он не спрашивал. Может быть, они оба жили в этой изящной лжи, которая была честнее любой правды.
В ноябре Рива приехала в Варшаву на три дня. Она позвонила утром в четверг и сказала: "Мне нужно тебя увидеть".
Марек встретил ее на вокзале. Она была бледная, и под глазами лежали синеватые тени.
"Я беременна," - сказала она, когда они сели в кафе.
Марек смотрел на нее и не мог произнести ни слова.
"Я не прошу тебя на мне жениться, - продолжала Рива. - Я не прошу тебя быть отцом. Я просто хочу, чтобы ты знал".
"Что ты хочешь сделать?" - спросил он наконец.
"Я не знаю. Вот поэтому я здесь".
Они просидели в кафе два часа, не приходя ни к какому решению. Потом Марек проводил ее до гостиницы и уехал к Ханне. Всю дорогу он повторял про себя слова отца: "Выживание - это не благородство".
В ту ночь он не спал. Ханна лежала рядом, и он смотрел на ее профиль, освещенный фонарем с улицы. Что он должен сделать? Признаться ей в существовании Ривы? Оставить обеих? Остаться с обеими?
К утру он понял, что нет правильного решения. Есть только выбор, и любой выбор будет предательством. Можно предать Риву, можно предать Ханну, можно предать себя. Но невозможно не предать никого.
Это и была геометрия вины - замкнутая фигура, где каждая точка соединена с другой линией боли.
Рива вернулась в Краков и сделала аборт. Она написала ему СМС из четырех слов: "Больше не звони мне".
Марек не звонил.
Он остался с Ханной. Они продолжали встречаться по средам и пятницам, продолжали спать в одной постели, продолжали разговаривать о книгах и погоде. Но что-то изменилось. Марек чувствовал, как внутри него растет отсутствие - не боль, не тоска, а именно отсутствие, как будто часть его существования стерли резинкой, и теперь на этом месте белый лист.
Однажды вечером, когда они сидели на кухне и Ханна читала газету, он спросил:
"Ты когда-нибудь думала, что мы могли бы быть счастливы?"
Ханна подняла глаза.
"Счастье - это не цель, - сказала она. - Это побочный эффект жизни, которую ты можешь вынести".
Марек кивнул. Она была права. Как всегда.
И он продолжал жить - жизнь, которую мог вынести. Преподавал историю детям, которые никогда не узнают, что значит бояться за свою жизнь просто потому, что ты родился. Спал в чужих постелях. Думал о Риве, которая теперь существовала где-то в параллельном мире, недоступном для него.
Иногда, идя по улице, он представлял, что встречает ее случайно. Они здороваются, как старые знакомые. Она улыбается. Он улыбается. И между ними стоит невидимая стена из того, чего не произошло.
Но это была просто фантазия.
Реальность была проще: он просыпался в чужих квартирах, не всегда сразу понимая, где находится. Он варил кофе. Он смотрел в окно на серые варшавские дома, выстроенные на месте руин. Он думал о том, что его отец был прав: выживание - это не благородство.
Это просто выживание.
И оно делает тебя виноватым перед всеми, кого ты любишь.